Артур Мейчен. Фрагмент жизни

I

Во сне Эдварду Дарнеллу снился древний лес и родник с прозрачной водой; сероватая дымка пара вилась над источником в плывущем мерцающем зное. Открыв глаза, он увидел, что яркие лучи солнца заливают комнату, играя на полировке новой мебели. Место жены в постели рядом пустовало. Эдвард поднялся, все еще находясь в изумлении от сна, и принялся торопливо одеваться: он встал позже обычного, а нужный омнибус останавливался на углу ровно в 9.15. Несмотря на монотонную деятельность в Сити[1], подсчет купонов и прочую нудную работу, которая длилась уже десять лет, в этом высоком темноволосом мужчине с черными глазами все еще оставалось что-то природное, диковатое, словно он действительно родился в первозданном лесу и видел источники, бьющие из заросших мхом скал.

Завтрак был накрыт на первом этаже, в задней комнате со стеклянными, выходящими в сад дверями; перед тем как сесть за стол и воздать честь поджаренному бекону, Эдвард с чувством поцеловал жену. У его жены были каштановые волосы и карие глаза, и хотя лицо ее обычно сохраняло серьезное и спокойное выражение, можно было представить, как она ожидает мужа под вековыми деревьями в древнем лесу или плещется в воде, скопившейся в углублении меж скал. У них было время поговорить за кофе и когда Эдвард ел бекон и яйцо, которое принесла ему глуповатая служанка с выпученными глазами на землистом лице. Супруги были женаты уже год и прекрасно ладили; редко когда проводили они больше часа в молчании, а последние две недели вообще только и делали, что обсуждали подарок тетушки Мэриан. Миссис Дарнелл была в девичестве мисс Мери Рейнольдс, дочерью аукциониста и торговца недвижимостью из Ноттииг-Хилла, а тетя Мэриан была сестрой ее матери, которая, по мнению семьи, поступила неразумно, выйдя замуж за мелкого торговца углем из Тернем-Грина. Мэриан не простила родным их отношения к ее замужеству; что же касается Рейнольдсов, то они со временем пожалели о некоторых своих опрометчивых словах и поступках, потому что пресловутый торговец накопил деньжат и приобрел земельные участки под застройку в окрестностях Кроуч-Энда — к большой для себя выгоде, как выяснилось со временем. Никому и в голову не могло прийти, что Никсон может так многого добиться, однако они с женой давно уже жили в красивом доме в Барнете, с эркерами, живой изгородью и огороженным пастбищем; оба семейства мало общались между собой: ведь мистер Рейнольдс не очень-то преуспел. Конечно, тетю Мэриан и ее мужа пригласили на свадьбу Мери, но они не приехали, прислав извинения и сопроводив их подарком — изящным комплектом серебряных ложек. Все шло к тому, что ничего другого за этим не последует. Однако ко дню рождения Мери тетя прислала ласковое письмо, вложив в него чек на сто фунтов от «Роберта» и себя, и с этого времени чета Дарнеллов не переставала обсуждать, как лучше этими деньгами распорядиться. Миссис Дарнелл хотела было вложить всю сумму в государственные ценные бумаги, но Дарнелл напомнил жене, что там платят смехотворно низкие проценты, и после довольно долгих уговоров убедил-таки ее поместить девяносто фунтов в другое надежное место, где давали пять процентов годовых. Это было неплохо, но оставались еще десять фунтов, которые по настоянию миссис Дарнелл никуда не вложили и которые жгли им руки, пробуждая разные мечты и вызывая бесконечные споры.

Поначалу Дарнелл предложил обставить наконец «пустую комнату». Спален в доме было четыре: супружеская спальня, маленькая комнатка для служанки и еще две, выходящие окнами в сад, в одной нз которых хранились пустые коробки, обрывки веревок, разрозненные номера журналов «Тихие деньки» и «Воскресные вечера», а также поношенные костюмы самого Дарнелла, которые аккуратно свертывали и хранили здесь, не зная, что еще можно с ними сделать. Последняя же спальня была совершенно пуста; но однажды, когда Дарнелл возвращался домой на омнибусе, мысленно пытаясь разрешить трудный вопрос: что же все-таки делать с десятью фунтами? — перед его внутренним взором вдруг предстала эта комната, и Дарнеллу пришла в голову мысль, что теперь, благодаря тете Мэриан, ее можно обставить. Весь оставшийся путь он не без удовольствия думал об этом, но дома ни слова не сказал жене, считая, что мысль должна вызреть. Сославшись на неотложное дело, он снова покинул дом, пообещав миссис Дарнелл прийти к чаю точно в половине шестого; что касается Мери, то она вовсе не возражала побыть дома одна: ей предстояло навести порядок в семенной бухгалтерии и в хозяйственных записях. Дарнеллу же, преисполненному благих намерений привести в порядок пустую комнату, хотелось посоветоваться с другом Уилсоном, жившим в Фулеме и часто дававшим ему разумные советы, как лучше распорядиться деньгами. Уилсон был связан с торговой фирмой «Бордо», и Дарнелл волновался: вдруг тот не окажется дома?

Все, однако, сложилось как нельзя лучше. Дарнелл сел в трамвай, идущий по Голдхок-Роуд; сойдя с трамвая, прошел оставшийся путь пешком и был очень рад, увидев Уилсона, который копался в цветочных клумбах перед своим домом.

— Давненько тебя не видел, — приветливо встретил он Дарнелла, уже положившего руку на калитку. — Заходи. — И видя, что Дарнелл тщетно возится с ручкой, прибавил: — Прости, запамятовал. У тебя ничего не получится. Я должен объяснить.

Стоял жаркий июньский день. Уилсон был одет в то, во что поспешно переоделся, вернувшись из Сити. На нем была соломенная шляпа с пагри[2], защищающим шею от солнца, свободная куртка с поясом и спортивные штаны из пестрой ткани.

— Вот посмотри, — сказал он, впуская Дарнелла, — видишь это хитрое приспособление? Ручку совсем не надо поворачивать. Просто толкни посильнее, а потом тяни на себя. Я это сам придумал и хочу запатентовать. Такая штука спасает от нежелательных гостей, а это немаловажная вещь, когда живешь на окраине. Теперь я не боюсь оставлять миссис Уилсон дома одну. Ты даже не можешь представить себе, как ей докучали.

— Ну, а как насчет остальных? — спросил Дарнелл. — Как они к тебе попадают?

— Знают этот трюк. Кроме того, — прибавил Уилсон несколько нерешительно, — кто-нибудь из нас всегда поглядывает в окно. Миссис Уилсон — та почти всегда торчит у окна. Сейчас ее нет дома — пошла навестить каких-то друзей. Вроде у Беннетов приемный день. Ведь сегодня первая суббота месяца, так? Ты, конечно, знаешь Дж. У. Беннета? Он член парламента; преуспевает в датах. Однажды он мне очень помог.

— Скажи, — продолжал Уилсон, когда они шли к дому, — зачем ты облачился в эту черную одежду? По всему видно, что ты здорово взмок. Посмотри на меня. Хоть я и работаю в саду, но чувствую себя превосходно. Думаю, ты просто не догадываешься, где можно купить такие вещи? Это мало кому известно. Где, как ты думаешь?

— Наверное, в Уэст-Энде[3], — ответил Дарнелл, желая быть вежливым.

— Так ответит каждый. И это хороший ответ. Но тебе я скажу правду — только никому больше не говори. Меня надоумил Джеймсон — ты его знаешь, он еще продает китайские товары на Истбрук, 39, — так вот он говорит, что не хотел бы, чтобы кто-то еще знал об этом в Сити. Захочешь купить что-нибудь в этом роде, поезжай к Дженнингсу на Оулд-Уолл, сошлись на меня, и все будет в порядке. А сколько, по-твоему, стоит такая одежда?

— Понятия не имею, — ответил Дарнелл, никогда не покупавший себе ничего подобного.

— А ты догадайся!

Дарнелл внимательно осмотрел Уилсона.

Куртка сидела мешковато, брюки некрасиво пузырились на коленях, а в тех местах, где они обтягивали тело, ткань выцвела и поблекла.

— Думаю, не меньше трех фунтов, — ответил он наконец.

— На днях я задал тот же вопрос Денчу, когда он зашел к нам. Он назвал четыре фунта десять шиллингов, а ведь его отец работает в крупной фирме на Кондуит-стрит. Признаюсь, я заплатил всего тридцать пять шиллингов шесть пенсов. Ты спросишь, сделан ли этот костюм на заказ? Конечно. Это сразу понятно, стоит только взглянуть на крой.

Дарнелла поразила такая низкая цена.

— Кстати, вот еще, — продолжал Уилсон, указывая на свои новые коричневые ботинки. — Знаешь, где продается лучшая кожаная обувь? Только в одном месте — «У мистера Билла» на Ганнинг-стрит. Всего девять шиллингов шесть пенсов.

Они пропаивались по саду, и Уилсон то и дело привлекал внимание Дарнелла к цветам — на клумбах и бордюрах. Распустившихся бутонов почти не было, но растения выглядели исключительно ухоженными.

— Вот здесь туберозы, — говорил он, показывая на растущие в ряд чахлые сухие цветы, — здесь — настурции; вот это новинка — молдавское апельсиновое дерево, а это — флоксы.

— А когда они цветут? — спросил Дарнелл.

— В основном в конце августа или в начале сентября, — кратко ответил Уилсон. Он был недоволен собой, что втянул Дарнелла в разговор о цветах: ведь Дарнелл ими совсем не интересовался; и действительно, гость с трудом скрывал нахлынувшие на него смутные воспоминания о некоем старом, источающем ароматы, запущенном саде за стенами серого цвета и о свежем запахе травы рядом с ручьем.

— Я хотел бы посоветоваться с тобой по поводу мебели. — сказал наконец Дарнелл. — Ты ведь знаешь, что у нас есть пустая комната, и мне захотелось ее хоть как-то обставить. Вот я и подумал, может, ты что-нибудь посоветуешь — сам я полон сомнении.

— Пойдем в мою берлогу, — сказал Уилсон. — Нет, иди сюда… к черному ходу. — Так он получал возможность продемонстрировать гостю еще одно хитроумное приспособление: стоило дотронуться до щеколды на боковой двери, как оглушительный звон разносился по дому. Сейчас Уилсон коснулся ее мимоходом, но и этого хватило, чтобы раздался звук, подобный сирене, и служанка, примерявшая без разрешения одежду хозяйки в спальне, подлетела, как бешеная, к окну, а потом пустилась в истеричный пляс. Кроме того, в воскресенье днем на столе в гостиной обнаружили кусок штукатурки, о чем Уилсон не замедлил написать в «Фулем кроникл», приписав этот феномен «потрясению сейсмического характера».

Но в тот момент Уилсон еще не знал о столь серьезном ущербе, причиненном его изобретением, и потому спокойно продолжал идти дальше, к задней части дома. Тут в окружении кустарников располагался небольшой газон, трава на котором начинала рыжеть. Посреди газона с важным видом стоял мальчик лет девяти или десяти.

— Мой старшенький, — сказал Уилсон. — Хэвлок. Ну, что поделываешь, Локи? И где твои брат и сестра?

Мальчик был не из робких. Напротив, он, похоже, горел желанием рассказать, как обстоят дела.

— Мы играли, и я был Богом, — рассказывал он с подкупающей откровенностью. — Я послал Фергюса и Дженет в плохое место. Вон туда, где колючие кусты. Они оттуда никогда не выйдут. Будут гореть там во веки веков.

— Ну, что ты на это скажешь? — восхищенно произнес Уилсон. — Неплохо для девятилетнего мальчугана, а? Его очень хвалят в воскресной школе. А теперь прошу в мою берлогу.

«Берлога» оказалась небольшой пристройкой к задней стороне дома. Изначально она задумывалась как летняя кухня и баня, но Уилсон задрапировал печь расписным муслином, а мойку забил досками, и теперь та служила верстаком.

— Правда, здесь уютно? — спросил Уилсон, предлагая гостю один из двух плетеных стульев. — Здесь я сам но себе, мне здесь спокойно. Так что ты говорил про обстановку? Хочешь сделать все как можно шикарнее?

— Да нет. Совсем наоборот. По правде говоря, я даже не уверен, что той суммы, которой мы располагаем, достаточно для этого. Та пустая комната выходит на запад, площадь ее двенадцать на десять футов, и если бы нам удалось ее меблировать, то она бы выглядела гораздо уютнее. Кроме того, приятно пригласить к себе гостей — хотя бы нашу тетю, миссис Никсон. А так просто ее не пригласишь — она ведь привыкла к комфорту.

— А какой суммой ты располагаешь?

— Не думаю, что мы можем намного превысить десять фунтов. Этого, наверное, мало, да?

Уилсон встал и со значительным видом закрыл дверь «берлоги».

— Послушай, — сказал он. — Я рад, что ты пришел ко мне первому. А теперь скажи, куда ты сам хотел обратиться?

— Ну, я подумывал о магазине на Хэмпстед-Роуд, — ответил Дарнелл несколько неуверенно.

— Я так и думал. Но скажи, какой толк в этих дорогих магазинах Уэст-Энда? Там за большие деньги ты получаешь вещь не лучше, чем в других местах. Просто переплачиваешь за то, что эго модное местечко,

— У «Самюэля» я видел вполне приличную мебель. В этих престижных магазинах у товаров особый шик. После свадьбы мы частенько заходили в такие места.

— И платили, естественно, процентов на десять больше разумной цены. Все равно что бросать деньги на ветер. Сколько, говоришь, ты намерен потратить? Десять фунтов. Хорошо, я подскажу, где можно купить отличный спальный гарни-тур, — по-своему, даже изысканный, за шесть фунтов десять шиллингов. Что ты на это скажешь? Заметь, сюда входят и фарфоровые украшения; а что до ковра, то он обойдется тебе всего в пятнадцать шиллингов шесть пенсов — и цвета великолепные. Послушай меня, иди в любую субботу днем в магазин «Дик» на Севен-Систерс-Роуд, сошлись на меня и вызови мистера Джонстона. Гарнитур ясеневый, его еще называют «елизаветинским». Всего шесть фунтов и десять шиллингов вместе с фарфором, и один из восточных ковров на выбор — размером девять на девять по цене пятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Не забудь название магазина: «Дик».

Вопрос меблировки вызвал у Уилсона необычайный прилив красноречия. Он также обратил внимание Дарнелла на то, что времена изменились и старинная громоздкая мебель вышла из моды.

— Теперь не то что раньше, — говорил Уилсон, — когда люди покупали вещи на века. Помнится, перед нашей с женой свадьбой скончался мой дядя, живший на севере страны, и завещал мне всю свою мебель. В то время я как раз подумывал о том, чтобы обзавестись собственной мебелью, и, казалось, все складывается как нельзя лучше. Но, поверь, мне не подошел ни один предмет. Вся эта мебель красного дерева была тусклая и выцветшая: необъятные книжные шкафы и бюро, стулья и столы с ножками в виде лап. Как я сказал тогда будущей жене (она вскоре ею и стала): «Не хотим же мы с тобой открыть палату ужасов?» И я продал за бесценок большую часть наследства. Признаюсь, я люблю светлые, радостные комнаты.

Дарнелл заметил, что, как он слышал, художники предпочитают старинную мебель.

— Это так. Вроде «демонического культа подсолнечника», а? Читал об этом в «Дейли пост»? Сам я ненавижу всю эту нечисть. В этом нет здорового начала, и я не думаю, что англичане поддержат такое. Но раз уж разговор зашел о разных антикварных вещицах, то и у меня есть одна штуковина, которая стоит кучу денег.

Он нырнул в пыльную коробку, стоящую в углу комнаты, и извлек оттуда небольшую, источенную жучками Библию, в которой не хватало первых пяти глав «Бытия» и последней страницы «Апокалипсиса». Она была издана в 1753 году.

— Не сомневаюсь, что она дорого стоит, — сказал Уилсон. — Только взгляни на эти червоточины. Книга, как говорится, «с изъяном». А ты, наверное, обратил внимание, что книги «с изъяном» на аукционах оцениваются выше других?

Разговор вскоре подошел к концу, и Дарнелл поспешил домой, где его ждали к чаю. Он серьезно подумывал, чтобы последовать совету Уилсона, и после чая поделился с Мери своими планами относительно пустой комнаты, а также той информацией о «Дике», что получил от Уилсона.

Услышав от мужа о его плане во всех подробностях, Мери тоже им увлеклась. Цена на мебель показалась ей вполне приемлемой. Супруги сидели но разные стороны от камина (скрытого за красивой картонной ширмой, расписанной пейзажами); Мери подпирала ладонью щеку, а ее прекрасные темные глаза заволокла мечтательная пелена, словно она созерцала какие-то необычные видения. На самом же деле она обдумывала план мужа.

— Это было бы неплохо, — наконец проговорила она. — Но надо все хорошенько обдумать. Боюсь, в конечном счете десятью фунтами не обойтись. Ведь надо принять во внимание столько вещей! Например, кровать. Если купить обычную кровать без медных набалдашников, это будет выглядеть убого. Нужны также постельные принадлежности — матрац, одеяла, простыни, покрывало, и это влетит в копеечку.

Когда она принялась подсчитывать стоимость всех необходимых вещей, ее глаза вновь приняли мечтательное выражение, а Дарнелл смотрел на жену с беспокойством: он очень считался с ее мнением и с нетерпением ждал, к какому выводу она придет. На какое-то мгновение нежный румянец ее щек, изящество линий тела, каштановые волосы, струящиеся вдоль лица и падающие мягкими завитками на плечи, казалось, заговорили на неведомом ему наречии, но тут жена вновь произнесла на привычном языке:

— Боюсь, постельные принадлежности будут нам дорого стоить. Даже если в «Дике» все гораздо дешевле, чем в «Буне» или у «Самюэля». И не забудь, дорогой, о каминных украшениях. Я видела на днях очень красивые вазы за одиннадцать шиллингов три пенса в магазине «Уилкин и Додд». Для комнаты их нужно не меньше шести и еще что-то, чтобы поставить в центре. Знаешь, как это увеличит расходы?

Дарнелл молчал. Он понимал, что жена выдвигает аргументы против его плана, и хотя тот уже завладел его сердцем, не мог не видеть ее правоты.

— Речь может идти, скорее, о двенадцати фунтах, а не о десяти, — сказала она. — Пол вокруг ковра придется покрасить (девять на девять, ты сказал?), и еще нам понадобится кусок линолеума к умывальнику. А если не повесить картины, стены будут выглядеть голыми.

— Я тоже подумал о картинах, — сказал Дарнелл и продолжил с жаром, чувствуя, что но крайней мере тут он неуязвим: — Помнишь, в углу комнаты, где хранятся коробки, стоят две картины в готовых рамах: «Скачки» и «Вокзал»? Может, они слегка старомодны, но для спальни это не так важно. Можно еще повесить и несколько фотографий. В Сити я видел славненькую рамку из натурального дуба, в нее войдет с полдюжины фотографий, — и всего за шиллинг и шесть пенсов. Мы могли бы вставить в нее фото твоего отца, твоего брата Джеймса и тети Мэриан, и твоей бабушки в ее вдовьей шапочке, и еще кого-нибудь из семейного альбома. А потом есть ведь старый фамильный портрет — тот, что хранится в войлочном чемодане, — его можно повесить над камином.

— Ты говоришь о портрете твоего прадеда в позолоченной раме? Но он очень уж старомодный, разве нет? Дедушка выглядит так нелепо в таком парике. Не думаю, что портрет будет хорошо сочетаться с остальной обстановкой.

Дарнелл на мгновение задумался. На поясном портрете был изображен молодой джентльмен, великолепно одетый по моде 1750 года; Дарнеллу смутно припомнились старинные истории, которые отец рассказывал ему об этом предке; в памяти всплывали обрывки отцовских рассказов о далеких лесах, полях и тайных тронах, а также о некой затерянной стране где-то на западе.

— Согласен, — признал Дарнелл. — Портрет действительно безнадежно устарел. Кстати, в Сити я видел неплохие и довольно дешевые гравюры в рамках.

— Однако, если все сложить, наберется изрядная сумма. Надо хорошенько все обдумать. Нам надо быть осмотрительнее, сам знаешь.

Служанка принесла ужин — печенье, стакан молока для хозяйки, пинту пива для хозяина, немного сыра и масла. После ужина Эдвард выкурил две трубки, после чего супруги отправились на покой. Мери вошла в спальню первой, муж же, согласно ритуалу, сложившемуся в первые дни их совместной жизни, обычно присоединялся к ней через четверть часа. Двери парадного и черного хода были заперты, газ выключен, и когда Дарнелл поднялся наверх, жена уже лежала в кровати, повернувшись к нему лицом.

Она мягко заговорила, как только он вошел в спальню.

— Приличную кровать не купить меньше чем за один фунт одиннадцать шиллингов, да и хорошие простыни нынче дороги.

Раздевшись, Дарнелл осторожно забрался в постель, задув свечу на столике. Жалюзи были по всей длине аккуратно опущены, но стояла июньская ночь, и за стенами, над этим одиноким миром, над запустением Шепердз-Буш плыла над холмами в волшебной дымке облаков огромная золотая луна, окрашивая землю чудным светом — чем-то средним между багряным закатом, зацепившимся за вершину горы да так и оставшимся там, и тем изумительным сиянием, что, ниспадая с холмов, пронизывает лес. Дарнеллу казалось, что он видит слабое отражение этого колдовского света в их спальне — на светлых стенах, на белой кровати и на лице жены в обрамлении каштановых кудрей; ему чудилось, что он слышит коростеля в полях, и странную песнь козодоя, доносящуюся из тишины тех диких мест, где растут папоротники, и трель соловья, звучащую как эхо волшебной мелодии, соловья, поющего всю ночь напролет на ольхе у ручья. У Дарнелла не было слов, чтобы выразить свои чувства, он только осторожно высвободил руку из-под шеи жены и стал перебирать ее каштановые локоны. Она не шевелилась, а просто лежала, неслышно дыша и уставившись в потолок своими прекрасными глазами, и в голове ее, несомненно, тоже бродили мысли, которые она не умела выразить в словах. Она послушно целовала мужа, когда он просил ее об этом, заикаясь от волнения.

Они почти погрузились в сон, во всяком случае, Дарнелл уже засыпал, когда жена тихо произнесла:

— Боюсь, дорогой, мы не сможем себе этого позволить. — Эти слова донеслись до него сквозь журчание воды, стекающей с темной скалы вниз, в кристальный водоем.

Воскресное утро всегда давало возможность слегка понежиться. Они, похоже, остались бы без завтрака, если бы миссис Дарнелл, в которой был силен инстинкт домашней хозяйки, не проснулась от яркого солнечного света с ощущением, что в доме подозрительно тихо. Минут пять она лежала неподвижно подле спавшего мужа, внимательно прислушиваясь, не копошится ли внизу Элис. Сквозь жалюзи пробивался золотой луч солнца, он играл на ее каштановых локонах, а сама миссис Дарнелл созерцала комнату — обтянутый атласом туалетный столик, разноцветные туалетные принадлежности и две фотогравюры, висевшие на стене в дубовых рамках: «Встреча» и «Расставание». Не до конца проснувшись, она старалась расслышать, ходит ли внизу служанка, но вдруг какое-то смутное воспоминание всплыло в ее сознании, и ей на мгновение представился другой мир, где все пьянило и приводило в экстаз, где можно было беспечно бродить в глубоких долинах, а луна над лесом была багрового цвета. Тут мысли миссис Дарнелл вновь вернулись в Хэмпстед[4], который воплощал для нее весь мир, а потом она подумала о плите, что вернуло ее мысли к выходному дню и, соответственно, — к Элис. В доме стояла полная тишина; можно было бы подумать, что ночь все еще продолжается, если б неожиданно тишину не разорвали протяжные крики продавцов воскресных газет, начавших своеобразную перекличку на углу Эдна-Роуд; тогда же, одновременно с их гвалтом, раздалось сначала упреждающее звяканье, а потом послышался зычный крик молочника, развозившего свой товар.

Миссис Дарнелл села в постели и, теперь уже полностью проснувшись, прислушалась более внимательно. Служанка, несомненно, крепко спала; ее следовало поскорее разбудить, иначе в дневном распорядке произойдет непоправимый сбой; миссис Дарнелл знала, как ненавидит Эдвард суету и разговоры о хозяйстве — особенно по воскресеньям, после утомительной рабочей недели в Сити. Она бросила нежный взгляд на спящего мужа: она очень сильно его любила, и потому тихонько, стараясь его не разбудить, выбралась из кровати и прямо в ночной рубашке пошла будить служанку.

В комнате у служанки было душно: ночь была очень жаркой; миссис Дарнелл остановилась на пороге, задавая себе вопрос: кто та девушка, что лежит здесь на кровати? Чумазая служанка, которая день-деньской копошится по дому, или то чудом преобразившееся создание, наряженное в яркую одежду, с сияющим лицом, которое появляется воскресным днем, когда приносит чай чуть раньше, потому что у нее «свободный вечер»? У Элис были черные волосы и бледная, оливкового оттенка кожа, и сейчас, когда она спала, положив голову на руку, то чем-то напомнила миссис Дарнелл ту удивительную гравюру «Уставшая вакханка», которую она давным-давно видела в витрине на Аппер-стрит в Ислингтоне[5]. Раздался надтреснутый звон колокола; это означало, что уже без пяти восемь, а ровным счетом ничего не сделано.

Она мягко коснулась плеча девушки и только улыбнулась, когда та открыла глаза и, моментально проснувшись, смущенно поднялась. Миссис Дарнелл вернулась к себе и неторопливо оделась, пока муж еще спал. Только в последний момент, застегивая лиф вишневого платья, она разбудила мужа словами, что, если он не поторопится, бекон пережарится.

За завтраком они вновь обсуждали, что делать с пустой комнатой. Миссис Дарнелл заверила мужа, что целиком поддерживает его план, хотя не представляет, как его можно осуществить, истратив всего десять фунтов; будучи людьми благоразумными, они не собирались посягать на сбережения. Эдварду неплохо платили: в год он зарабатывал (с учетом надбавок за сверхурочную работу) сто сорок фунтов; Мери же унаследовала от старого дядюшки, ее крестного отца, триста фунтов, которые супруги предусмотрительно положили в банк под четыре с половиной процента годовых. Так что их годовой доход, считая и подарок тети Мэриан, составлял сто пятьдесят восемь фунтов в год; к тому же у них не было никаких долгов: мебель для дома Дарнелл купил на деньги, которые когшл лет пять-шесть до женитьбы. В первые годы работы Дарнелла в Сити доход его был, разумеется, меньше, да тогда он и жил гораздо легкомысленнее, ничего не откладывая на черный день. Его тянуло в театры и мюзик-холлы, и он редкую неделю не посещал их (беря билеты в партер), иногда покупая фотографии понравившихся актрис. Обручившись с Мери, он торжественно сжег эти фотографии; тот вечер ему хорошо запомнился: сердце его переполняли радость и восторг. Когда на следующий день он вернулся домой из Сити, квартирная хозяйка горько жаловалась на обилие грязи в камине. И все же деньги были потеряны — десять-двенадцать шиллингов, насколько он помнил; и это не давало ему покоя: ведь, отложи он их, они быстрее купили бы восточный ковер изумительной расцветки. В юности он позволял себе и другие траты, покупая сигары за три или даже за четыре пенса — за четыре пореже, но за три довольно часто; иногда он покупал сигары поштучно, а иногда в упаковке по двенадцать штук, платя полкроны. Однажды он шесть недель мечтал о пенковой трубке; хозяин табачной лавки извлек ее из ящика стола с таинственным видом в то время, когда Дарнелл покупал пачку «Лоун стар». Тоже бессмысленная трата — покупка американского табака, всех этих «Лоун стар», «Лонг Джадж», «Оулд Хэнк», «Салтри Клайм» по цене от шиллинга до шиллинга и шести пенсов за пачку в две унции. Теперь же он покупал отличный табак всего за три с половиной пенса за унцию. Тогда же хитрый торговец, приметив склонность Дарнелла к дорогим модным товарам, быстро выдвинул ящик и открыл его восхищенному взору пенковую трубку. Чашеобразная ее часть была вырезана в виде женской фигурки — головки и торса, а мундштук изготовлен из настоящего янтаря; торговец сказал, что отдаст трубку всего за двенадцать шиллингов и шесть пенсов, хотя один янтарь, по его словам, стоил больше. Никому, кроме постоянных покупателей, сказал продавец, он не показал бы эту трубку, ему же он готов продать ее по дешевке. Сначала Дарнелл боролся с искушением, но трубка не шла у него из головы, и наконец он ее купил. Какое-то время ему нравилось похваляться ею в офисе перед более молодыми сотрудниками, но трубка плохо раскуривалась, и он расстался с ней как раз перед женитьбой — тем более, что само резное изображение не позволяло курить трубку в присутствии жены. Однажды, отдыхая в Гастингсе, Дарнелл купил за семь шиллингов тросточку из ротанга — абсолютно бесполезную вещь; а как часто он отказывался есть жареную котлету, которую готовила хозяйка, и отправлялся flaner[6] по итальянским ресторанам на Аппер-стрит в Ислингтоне (сам он жил в Холлоуэе), ублажая себя разными дорогими лакомствами: котлетками с зеленым горошком, тушеной говядиной под томатным соусом, вырезкой с картофелем фри, и часто заканчивал пиршество кусочком швейцарского сыра за два пенса.

А получив прибавку к жалованью, он выпил четверть бутылки кьянти, но не остановился на этом, а заказал себе бенедиктин, кофе и сигареты; это и без того постыдное мероприятие он завершил, дав шесть пенсов на чай официанту, что довело расходы до четырех шиллингов вместо одного, который он бы потратил, если б предпочел съесть дома полноценный и сытный ужин. Да, Дарнелл позволял себе много экстравагантных выходок, о чем теперь часто жалел, понимая, что, веди он себя поосмотрительнее, годовой доход у них с женой вырос бы на пять-шесть фунтов.

Вопрос, поднятый в связи с пустой комнатой, с новой силой пробудил в Дарнелле чувство вины. Он убеждал себя, что лишние пять фунтов решили бы эту проблему, хотя тут он, несомненно, ошибался. Но Дарнелл отчетливо понимал, что при теперешних обстоятельствах нельзя посягать на их скромные сбережения. Аренда дома стоила тридцать пять фунтов, местные сборы и государственные налоги еще десять — почти четверть того, что они платили за дом. Мери вела хозяйство исключительно экономно, но мясо всегда было очень дорого, и еще она подозревала, что служанка тайком отрезает ломтики мяса от целого куска и потом ночью поедает их у себя в комнате с хлебом и патокой. Такое предположение основывалось на беспорядочных и эксцентричных вкусах девушки. Теперь мистер Дарнелл больше не помышлял о ресторанах — ни о дорогих, ни о дешевых; на работу он брал с собой завтрак, а вечером за ужином ел с женой отбивные, или бифштекс, или оставшееся после воскресного обеда холодное мясо. Сама миссис Дарнелл в середине дня подкрепляла силы хлебом и джемом, запивая их молоком; и все же, несмотря на такую строгую экономию, им с трудом удавалось жить по средствам и немного откладывать на черный день. Супруги порешили ничего не менять в своей жизни, по меньшей мере три года, потому что медовый месяц, проведенный в Уолтон-он-зе-Нейз, потребовал больших расходов; на этом основании они, не совсем, впрочем, логично, оставили себе десять фунтов, мотивируя такое решение тем, что, раз уж они не могут позволить себе поехать отдохнуть, то хотя бы истратят эти деньги на что-то полезное.

Именно это соображение о необходимости потратить деньги с наибольшей пользой оказалось роковым для плана Дарнелла. Супруги считали и пересчитывали расходы, связанные с покупкой кровати и постельных принадлежностей, линолеума, украшений, и путем больших усилий общая сумма расходов была наконец установлена: ее определили как «несколько превышающую десять фунтов». И вот тогда-то Мери вдруг сказала:

— Но, Эдвард, ведь мы на самом деле не так уж и хотим обставить эту комнату. Я хочу сказать, что в этом нет необходимости. Стоит только начать — расходам не будет конца. А как только об этом узнают другие, жди наплыва гостей. У нас есть родственники в сельской местности, и, будь уверен, все они, особенно Маллингсы, станут намекать: неплохо, мол, их пригласить погостить.

Довод был сильный, и Дарнелл сдался. Но скрыть своего разочарования все же не мог.

— А все-таки это было бы здорово, — произнес он со вздохом.

— Не расстраивайся, дорогой, — сказала Мери, которая заметила, что муж расстроен. — Нужно просто придумать что-нибудь другое, не менее приятное и полезное.

Она часто говорила с ним таким тоном — тоном умудренной и доброй матери, хотя на самом деле была на три года его моложе.

— А сейчас мне пора в церковь. Ты идешь?

Дарнелл сказал, что, пожалуй, сегодня не пойдет. Обычно он сопровождал жену к утренней службе, но сейчас у него было тяжело на сердце, и он предпочел остаться и посидеть в тени огромного тутового дерева, росшего посередине крошечного садика; оно было свидетелем еще тех времен, когда здесь простирались бескрайние луга, поросшие густой зеленой и душистой травой, и не было унылых улиц, составляющих вместе безысходный лабиринт.

Итак, Мери отправилась в церковь одна. Собор Св. Павла находился на соседней улице; готические элементы его конструкции могли заинтересовать любознательного зрителя, задавшегося вопросом: в чем причина этою неожиданного возврата к готике?[7] В принципе все было как надо: геометрические Здесь и далее формы декора, типичный каменный ажур оконных проемов. Неф, боковые приделы, просторный алтарь — все выдержано в разумных пропорциях; и если говорить серьезно, то единственное, что нарушало гармоничность целого, — это замена низкой алтарной стенки с железными вратами крестной перегородкой[8], где наверху располагались хоры, а внизу висело распятие. Скорее всего, таким образом старую идею приспосабливали к современным требованиям, и было бы довольно трудно объяснить, почему это здание, начиная с обычного цементного раствора, скрепляющего камни, до освещения в соответствии с готическими традициями, было тщательно спланированным богохульством. Гимны пелись в си-бемоль мажоре, кантаты были англиканскими, служба сводилась к проповеди, обращенной к сегодняшнему дню, и произносилась священником на современном и изящном английском языке. И Мери ушла а домой.

После обеда (отличный кусок австралийской баранины, купленный в магазине из сети «Всемирные товары» в Хаммерсмите) супруги еще некоторое время сидели в саду, в тени тутового дерева, почти скрытые от взоров соседей. Эдвард курит трубку, а Мери смотрела на мужа с немым обожанием.

— Ты никогда не рассказывал мне о своих коллегах, — заговорила она после долгого молчания. — Среди них, наверное, есть приличные люди.

— Да, конечно, очень приличные. Надо будет пригласить на днях кого-нибудь к нам, — ответил Эдвард.

И тут же с острой болью подумал, что в этом случае потребуется купить виски. Нельзя же приглашать гостя и угощать дешевым пивом по два пенса за галлон.

— И все же кто они такие? — спросила Мери. — Думаю, они могли бы преподнести тебе свадебный подарок.

— Ну, не знаю. У нас это не принято. И тем не менее все они славные люди. Например, Харви… За глаза его зовут «нахалом». Он просто помешан на велосипедах. В прошлом году выступал в соревнованиях спортсменов-любителей на дистанции две мили. И победил бы, если б мог больше тренироваться… Потом еще Джеймс, он тоже увлекается спортом. Но тебе он бы не понравился. От него разит конюшней.

— Какой ужас! — проговорила миссис Дарнелл и, сочтя замечание мужа слишком уж вольным, опустила глаза.

— А вот Дикинсон тебя бы позабавил, — продолжал Дарнелл. — У него всегда наготове шутка. Но враль он ужасный. Когда что-нибудь рассказывает, никогда не знаешь, чему можно верить. Как-то он клялся, что видел, как один из управляющих покупал устрицы прямо с лотка у Лондонского моста, и новичок Джонс, который только что постуши на работу, ему поверил.

Вспомнив этот смешной случай, Дарнелл громко расхохотался.

— Неплохая выдумка была о жене Солтера, — продолжал он. — Солтер — менеджер, ты знаешь. Дикинсон живет неподалеку от него, в Ноттииг-Хилле, и как-то утром рассказывал, что видел, как миссис Солтер в красных чулках плясала под шарманку на Портобелло-Роуд.

— Этот Дикинсон немного вульгарный, правда? — отозвалась миссис Дарнелл. — Не вижу в этом рассказе ничего смешного.

— Ну, мужчины все воспринимают иначе. Тебе мог бы понравится Уоллис — он замечательный фотограф и частенько показывает нам фотографии своих детей. На одной — девчушка лет трех в ванночке. Я спросил, как он думает, понравится ли дочке эта ее фотография, когда ей будет двадцать три.

Миссис Дарнелл снова опустила глаза.

Несколько минут они молчали, пока Дарнелл курил трубку.

— Послушай, Мери, — заговорил он наконец, — а как ты смотришь на то, чтобы взять жильца?

— Жильца? Никогда об этом не думала. А куда мы его поселим?

— Все в ту же свободную комнату. Это снимет все твои возражения. Многие в Сити берут жильцов и делают на этом хорошие деньги. У нас появятся дополнительные десять фунтов в год. Редгрейв, кассир, полагает, что игра стоит свеч, и даже снимает для этой цели большой дом с площадкой для тенниса и бильярдной.

Мери какое-то время размышляла, представляя, что из этого может выйти.

— Не думаю, что у нас получится, Эдвард, — сказала она. — Возникнет много неудобств. — Мери замолчала на мгновение, колеблясь, продолжать или нет. — Не уверена, что мне понравится присутствие в доме постороннего молодого человека. Домик слишком мал, да и удобства у нас, как тебе известно, далеко не удовлетворительные.

Она слегка порозовела, а во взгляде Эдварда, хоть он и был несколько разочарован, отразилось неповторимое чувство, какое, наверное, испытал бы ученый, столкнувшись с неизвестным иероглифом, который мог обозначать как нечто чудесное, так и вполне заурядную вещь. В соседнем саду играли дети, они вели себя очень шумно, смеялись, галдели, ссорились, носились взад и вперед. Внезапно из окна верхнего этажа послышался чистый приятный голос.

— Энид! Чарльз! А ну-ка домой!

Тут же воцарилась тишина. Детские голоса затихли.

— Миссис Паркер следует лучше смотреть за детьми, — сказала Мери. — Элис как-то рассказывала мне о том, что у них творится. Она знает это от служанки миссис Паркер. Я слушала ее рассказ без комментариев: не стоит поощрять слуг в стремлении сплетничать о хозяевах. Они всегда преувеличивают. Лично мне кажется, что дети часто нуждаются в наставлениях.

Теперь детей совсем не было слышно, словно их громом поразило.

Дарнеллу послышался из дома какой-то странный крик, но он не был в этом уверен. Повернувшись, он стал смотреть в Другую сторону, туда, где в глубине своего сада расхаживал пожилой, ничем не примечательный мужчина с седыми усами. Встретившись глазами с Дарнеллом и заметив, что и миссис Дарнелл смотрит на него, мужчина очень вежливо приподнял твидовую кепку. Дарнелл с удивлением отметил, что жена при этом залилась краской.

— Мы с Сейсом часто ездим в Сити на одном омнибусе, — сказал он, — и так случилось, что не так давно мы два или три раза сидели рядом. Кажется, он работает коммивояжером в кожевенной фирме в Бермондси. Мне он показался приятным человеком. Это ведь у них хорошенькая служанка?

— Элис рассказывала мне о ней — и о Сейсах тоже, — отозвалась миссис Дарнелл. — Я знаю, что соседи к ним относятся не очень хорошо. Однако пора пойти посмотреть, готов ли чай. Элис захочет сразу же уйти.

Дарнелл смотрел вслед жене, быстро идущей по направлению к дому. Смутно осознавая это, он ощущал очарование ее тела, прелесть каштановых кудрей, собранных на затылке, и вновь ощутил прежнее чувство ученого, столкнувшегося с загадкой. Эдвард не смог бы объяснить своих эмоций, но по сути задавался вопросом, сумеет ли он когда-нибудь разрешить эту загадку, хотя что-то подсказывало ему, что прежде чем жена сможет по-настоящему заговорить с ним, должны разомкнуться его собственные уста. Мери вошла в дом через ведущую в кухню заднюю дверь, оставив ее открытой, и он слышал, как она говорит служанке что-то о воде, которая должна «действительно кипеть». Дарнелла поразило, и он даже рассердился на себя за то, что ее голос показался ему странной, пронзающей сердце музыкой, звуками из иного, прекрасного мира. Он был ее мужем, они были супругами почти год; и все же, когда бы она ни заговаривала с ним, ему приходилось напрягаться, чтобы понять смысл сказанного и не думать, что Мери — вовсе не его жена, а некое таинственное существо, знающее тайны невыразимого блаженства.

Сквозь листву тутового дерева Дарнелл осмотрелся вокруг. Мистера Сейса больше не было видно, но сизое облачко дыма от его сигары все еще медленно плыло но воздуху. Дарнелл вспомнил, как странно вела себя жена при упоминании имени Сейса, и задумался о причинах этого; потом стал размышлять, что могло быть нехорошего в семействе такого уважаемого человека, но тут в окне столовой показалась жена и позвала его пить чай. Она улыбалась ему. Дарнелл поспешно поднялся и пошел в дом, спрашивая себя, не свихнулся ли он ненароком, слишком уж странными были эти все чаще возникающие у него странные ощущения и еще более странные порывы.

Принесшая чайник и кувшин горячей воды Элис сверкала и благоухала. Что касается миссис Дарнелл, то пребывание на кухне вдохновило ее на новый план траты пресловутых десяти фунтов. Кухонная плита всегда была для нее источником беспокойства. По ее словам, когда она заходила на кухню и видела, как огонь «полыхает вовсю, поднимаясь чуть ли не до половины дымохода», то всегда стыдила служанку за неэкономность и излишнюю трату угля. Элис соглашалась: действительно, нелепо разводить такое сильное пламя, чтобы всего лишь приготовить (они говорили «поджарить») кусок баранины или сварить картофель и капусту; но при этом утверждала, что причина вовсе не в ее расхлябанности, а в неправильной конструкции плиты: без такого сильного пламени «не нагревается духовка». Чтобы приготовить отбивную или бифштекс, надо было приложить не меньше усилий: весь жар уходил в трубу или в комнату. Мери не раз говорила мужу о том, как непродуктивно расходуется уголь: ведь самый дешевый уголь стоил не меньше восемнадцати шиллингов за тонну. Дарнелл даже написал письмо хозяину дома и получил в ответ безграмотно написанное, раздраженное послание, в котором говорилось, что плита находится в идеальном состоянии, а все кулинарные просчеты надо отнести на счет «вашей доброй супружницы», то есть хозяин намекал на то, что у Дарнеллов нет служанки и вся работа по кухне лежит на миссис Дарнелл. Таким образом, плита продолжала оставаться постоянным раздражителем, а деньги, в прямом смысле слова, вылетали в трубу. Элис каждое утро с большим трудом разводила огонь, а когда уголь наконец загорался, то «весь жар выходил в дымоход». Миссис Дарнелл всего несколько дней назад очень серьезно говорила об этом с мужем; она поручила Элис взвесить уголь, который пошел на приготовление картофельной запеканки с мясом — их ужина в тот вечер, а потом вычесть вес ящика, в котором хранился уголь. Результат был ошеломляющим: проклятая топка потребляла угля вдвое больше, чем было необходимо для приготовления такого простого блюда.

— Помнишь, что я говорила тебе недавно о нашей плите? — спросила миссис Дарнелл мужа, заваривая чай. Такое вступление она сочла необходимым: ее муж, конечно, был очень доброжелательным человеком, и все же его могло расстроить настойчивое сопротивление его плану меблировки свободной комнаты.

— О плите? — переспросил Дарнелл. Его рука, потянувшаяся было за джемом, замерла в воздухе, и он задумался. — Что-то не помню. А когда это было?

— Во вторник вечером. У тебя еще была сверхурочная работа, и ты поздно вернулся домой.

Она на мгновение замолчала, слегка зарумянившись, а затем стала перечислять многочисленные недостатки плиты, упомянув про катастрофический расход угля при приготовлении в тот день картофельной запеканки с мясом.

— Да, теперь припоминаю. Как раз в тот вечер мне показалось, что я слышал соловья (говорят, они водятся в Бедфордском парке), а небо тогда было восхитительно синим.

Он помнил, как шел пешком от остановки Аксбридж-Роуд, где останавливается зеленый омнибус, а в воздухе, несмотря на зловонные испарения в районе Эктона, непостижимым образом пахло лесом и летними травами. Дарнеллу даже показалось, что он чует аромат красных диких роз, идущий от живой изгороди. Подойдя к калитке, он увидел жену, стоявшую в дверях дома с* фонарем, и при встрече неожиданно крепко ее обнял, шепча что-то на ухо и целуя душистые волосы. Уже через мгновение он смутился, боясь, что его глупый порыв мог испугать жену; она вся дрожала и выглядела растерянной. Как раз в тот вечер она и рассказала ему, как они со служанкой взвешивали уголь.

— Да, теперь припоминаю, — повторил он. — Ужасная неприятность, правда? Ненавижу выбрасывать деньги на ветер.

— А как ты смотришь на то, чтобы купить на тетины деньги по-настоящему хорошую плиту? Так мы сэкономим много денег, да и еда будет вкуснее.

Дарнелл передал жене джем со словами, что эта мысль кажется ему превосходной.

— Она лучше моей, Мери, — сказал он совершенно искренне. — Я так рад, что ты это предложила. Но мы должны все обдумать: не годится покупать вещи в спешке. Существует множество плит самых разных конструкций.

Каждый из супругов видел плиты, которые казались им чудесами техники: он — в окрестностях Сити, она — на Оксфорд-стрит и Риджент-стрит, посещая дантиста. Они обсуждали этот вопрос за чаем и позже, прогуливаясь по саду и наслаждаясь вечерней прохладой.

— Говорят, что в «Ньюкасле» можно использовать любое топливо, даже кокс, — сказала Мери.

— А «Глоу» получила золотую медаль на Парижской выставке, — парировал Эдвард.

— А что скажешь про «Утопию» Китченера? Видел ее в работе на Оксфорд-стрит? — спросила Мери. — Говорят, там совершенно уникальная вентиляция.

— Как-то я был на Флит-стрит, — сказал Эдвард, — и видел там плиты фирмы «Блисс». Они меньше прочих потребляют топлива — так, во всяком случае, утверждают производители.

Эдвард нежно обнял жену за талию. Она не отстранилась, а только тихонько шепнула:

— Мне кажется, миссис Паркер смотрит на нас из окна.

И Эдвард неспешно убрал руку.

— Да, надо все не раз обсудить, — сказал он. — Спешить некуда. Я зайду в несколько мест поблизости от Сити, а ты сделай то же самое в районе Оксфорд-стрит, Риджент-стрит и Пикадилли[9], а потом мы сопоставим наши наблюдения.

Мери была довольна реакцией мужа. Как мило, что ее план не вызвал у него возражений. «Как он добр ко мне», — подумала она; именно это она часто повторяла своему брату, который недолюбливал Дарнелла. Они сидели на скамейке под тутовым деревом, тесно прижавшись друг к другу; Эдвард робко взял Мери за руку в темноте, и она, чувствуя его нерешительное пожатие, сама так же нежно ответила на него; муж любовно гладил ее руку; она ощущала на шее его дыхание и слышала страстный и прерывистый шепот: «Моя дорогая, дорогая», а потом его губы коснулись ее щеки. Она затрепетала на мгновение и замерла. Дарнелл ласково поцеловал ее и отпустил руку. Когда он заговорил, его голос дрожал.

— Нам лучше пойти в дом, — сказал он. — Сегодня обильная роса. Как бы ты не простыла.

Теплый, пропитанный ночными ароматами порыв ветра охватил их. Дарнеллу страстно хотелось, чтобы жена осталась с ним под деревом на всю ночь, чтобы они шептались, и он вдыхал бы дурманящий запах ее волос и ощущал ногой колыхание ее платья. Но он не мог найти слов для такой нелепой просьбы: ведь Мери так добра, что сделает все, о чем он ее попросит, выполнит его любую, самую глупую просьбу только потому, что она исходит от него. Нет, он недостоин касаться ее губ — и Эдвард, склонившись, поцеловал лиф ее платья, вновь почувствовав дрожь ее тела, и смутился, решив, что напугал жену.

Они медленно, рука об руку, направились к дому; Дарнелл зажег газовый свет в гостиной, где они обычно проводили воскресные вечера. Миссис Дарнелл почувствовала себя немного усталой и прилегла на диване, а Дарнелл расположился в кресле напротив. Некоторое время они молчали, а потом Дарнелл неожиданно спросил:

— А что такого с семейством Сейсов? Думаешь, там что-то не так? Их служанка не выглядит болтливой.

— На сплетни служанок вообще не стоит обращать внимания. Они часто болтают невесть что.

— Тебе что-то рассказала Элис, правда?

— Да. Как-то на днях, когда я зашла днем на кухню, она мне кое-что шепнула.

— И что же?

— Я бы предпочла не рассказывать, Эдвард. Некрасивая история. Я отругала Элис за то, что она сплетничает.

Дарнелл встал с кресла и пересел на стул рядом с диваном.

— Расскажи, — попросил он снова с непривычным для него упрямством. Не то чтобы ему было интересно знать, что происходит у соседей, но он помнил, как покраснела жена днем, и теперь ждал ответа, глядя ей в глаза.

— Правда не могу, дорогой. Мне стыдно.

— Но я ведь твой муж.

— Да, конечно. Но это ничего не меняет. Женщине не пристаю говорить о таких вещах.

Дарнелл наклонился. Сердце его колотилось; он приложил ухо к губам жены и попросил:

— Тогда шепни.

Мери мягким движением пригнула его голову еще ниже и прошептала, густо покраснев:

— Элис говорит, что у них наверху… только одна меблированная комната. Их служанка ей это сказала.

Непроизвольно Мери прижала голову мужа к груди, а он потянулся к ее алым губкам, но в этот момент в доме раздался ужасный грохот. Супруги разом выпрямились; миссис Дарнелл торопливо поспешила к двери.

— Это Элис, — сказала Мери. — Она всегда приходит вовремя. А сейчас как раз пробило десять.

Дарнелл раздраженно поежился. Он так и остался с полураскрытым ртом. На полу валялся хорошенький платочек Мери, который она надушила подаренными подругой духами, и Дарнелл, подняв платок, прижался к нему губами, прежде чем положить на место.

Разговоры о плите продолжались весь июнь и перекочевали в июль. Миссис Дарнелл при каждом удобном случае посещала Уэст-Энд и изучала характеристики последних моделей, внимательно присматриваясь к разным новшествам и слушая, что говорят продавцы; в то время как Дарнелл, употребляя его выражение, «приглядывал» за тем, что продается в районе Сити. Они собрали много литературы о плитах, принося из магазинов иллюстрированные брошюры, и с удовольствием рассматривали вечерами картинки. С интересом и почтением взирали они на изображения огромных плит, предназначенных для гостиниц и общественных учреждений; в этих могущественных агрегатах было по несколько духовок — каждая для определенной цели, а также гриль и множество прочих приспособлений, пользуясь которыми, повар был похож, скорее, на главного инженера. Супруги с презрением смотрели на изображения небольших плит для коттеджа по четыре фунта и даже три фунта десять шиллингов за штуку: ведь сами они собирались купить более мощную плиту за восемь-десять фунтов.

Долгое время фаворитом у Мери была плита «Рейвен». При большой мощности она гарантировала наибольшую экономию, и супруги уже несколько раз чуть было не купали ее. Но у «Глоу» тоже было много достоинств, и одно из них — цена: плита стоила всего восемь фунтов пять шиллингов, в то время как «Рейвен» — девять фунтов семь шиллингов. И хотя «Рейвен» стояла на королевской ку хне, «Глоу» могла предъявить самые положительные рекомендации от других европейских монархов.

Казалось, спорам не будет конца; они длились день за днем до того самого утра, когда Дарнелл пробудился после сна, в котором ему снился древний лес и источник, над которым клубился на солнце пар. Эта мысль пришла ему в голову, когда он одевался, и он ошарашил ею Мери за завтраком, когда торопился в Сити, боясь опоздать на омнибус, который останавливался на углу в 9.15.

— Кажется, я могу улучшить твой план, Мери, — сказал Дарнелл торжествующе. — Взгляни-ка. — И он бросил на стол небольшой буклет. — То, что здесь написано, напрочь опровергает твои аргументы. Ведь основные расходы — уголь. Дело не в плите — во всяком случае, не на ее содержание идут деньги. Дорог уголь. А теперь взгляни. Видишь эти керосиновые плиты? В них сгорает не уголь, а самое дешевое в мире топливо — керосин; и за два фунта десять шиллингов ты приобретешь плиту, на которой можешь готовить, что только пожелаешь.

— Оставь мне книжку, — сказала Мери, — и мы все обсудим вечером, когда ты вернешься. Ты ведь уже должен идти?

Дарнелл бросил беспокойный взгляд на часы.

— До свидания. — Супруги обменялись сдержанным и почтительным поцелуем, но глаза Мери напомнили Дарнеллу озера, затерянные в глуши древнего леса.

Вот так, день за днем, жил он в сером призрачном мире, ведя существование, мало чем отличавшееся от смерти, которое большинство из нас принимает за жизнь. Настоящая жизнь показалась бы Дарнеллу безумием, и когда время от времени его посещали тени и смутные образы из другого, прекрасного мира, он испытывал страх и старался поскорее укрыться в том, что он называл «здоровой реальностью» повседневности, в привычных заботах и интересах. Абсурдность его существования была особенно наглядной: ведь его «реальность» сводилась к тому, чтобы купить кухонную плиту получше, сэкономив при этом несколько шиллингов; однако еще абсурднее была жизнь владельцев конюшен со скакунами, паровых яхт, которые выбрасывают на ветер тысячи фунтов.

Да, так вот и жил Дарнелл день за днем, по странному заблуждению принимая смерть за жизнь, безумие за здравомыслие, а никчемных, заблудших призраков за живых людей. Дарнелл искренне верил, что он клерк, работающий в Сити и живущий в Шепердз-Буш, совсем позабыв про тайны и блистательное великолепие царства, которое принадлежало ему по праву наследования.

II

Весь день над Сити висел тяжелый, удушающий зной; возвращаясь домой, Дарнелл видел, как туман устилает низины, легкой дымкой тянется по Бедфорд-Парк к югу и восходит к западу, так что казалось, что Актонский собор поднимается из свинцовых вод озера. Глядя из окна омнибуса, медленно тащившегося по улицам, Дарнелл обратил внимание, что трава на скверах и лужайках выгорела и была теперь какого-то особенно пыльного цвета. Район Шепердз-Буш-Грин был страшной глушью, весь исхоженный и затоптанный; с обеих сторон улицы выстроились однообразным рядом тополя, их листья безжизненно повисли в душном неподвижном воздухе. Пешеходы устало брели по тротуару; Дарнелл задыхался от здешнего воздуха, в котором смешались духота уходящего лета и пыль с кирпичных заводов; ему казалось, что вокруг атмосфера затхлой больничной палаты.

Он лишь слегка притронулся к украшавшей стол холодной баранине, признавшись, что из-за погоды и тяжелого рабочего дня чувствует себя из рук вон плохо.

— У меня тоже был трудный день, — сказала Мери. — Элис весь день была просто невыносимой, и мне пришлось с ней серьезно поговорить. Видишь ли, мне кажется, эти воскресные выходы выбивают ее из колеи. Но тут уж ничего не поделаешь!

— У нее есть дружок?

— Конечно. Он работает у бакалейщика на Голдхок-Роуд. Фамилия бакалейщика Уилкин, ты его знаешь. Я поначалу к нему ходила, когда мы только поселились здесь, но мне там не понравилось.

— А что они делают воскресными вечерами? Она ведь отсутствует с пяти до десяти, так?

— Да, пять часов, иногда чуть меньше — когда вода для чая долго не закипает. Мне кажется, обычно они гуляют. Раз или два o*i водил ее в Темпл, а в позапрошлое воскресенье они прогуливались по Оксфорд-стрит, а потом сидели в парке. В прошлое воскресенье их, кажется, пригласила на чаи его мать, живущая в Патни. Хотелось бы мне сказать этой старой леди, что я о ней думаю.

— Почему? Что случилось? Она плохо обошлась с девушкой?

— Не в этом дело. Еще до последней встречи она несколько раз была нелюбезна с Элис. Когда молодой человек впервые привел ее к матери — это было в марте, — Элис вернулась домой в слезах; она сама мне об этом сказала. И еще сказала, что больше никогда не пойдет к миссис Марри; и я заверила Элис, что понимаю ее чувства, если только она не преувеличивает.

— А в чем дело? Почему она плакала?

— Похоже, эта пожилая дама (она живет в крошечном домике на задворках Пагни) такого высокого о себе мнения, что почти не удостоила Элис разговора. Позаимствовав у кого-то из соседей юную девушку, она нарядила ту под служанку. По словам Элис, нельзя было выглядеть глупее этой малютки, когда она в черном платье, белом чепчике и фарту ке открывала дверь, с трудом управляясь с ручкой. Джордж (так зовут друга Элис) еще раньше говорил ей, что дом у них маленький, но с очень уютной кухонькой, несмотря на всю скромность и старомодность ее обстановки. Но вместо того, чтобы вести гостей прямо на кухню и гам спокойно посидеть подле большой старинной печи, вывезенной из деревни, эта малютка спросила, как их представить (слышал ли ты что-нибудь нелепее?) и провела в небольшую, убого обставленную гостиную, где у камина, полного цветной бумаги, восседала, «словно герцогиня», старая миссис Марри, а в комнате было холодно, как на улице. Миссис Марри держалась очень надменно и почти не говорила с Элис.

— Ей, наверное, было не но себе.

— Бедняжка ужасно себя чувствовала. Старуха начала так: «Рада познакомиться с вами, мисс Дилл. У меня очень мало знакомых среди прислуги». Элис хорошо показывает ее жеманную манеру разговаривать — у меня так не получится. Затем старуха перешла к рассказам о семье: как они фермерствовали на своей земле пятьсот лет — такая ерунда! Джордж уже рассказывал Элис о прошлой жизни: у семьи был старый коттедж где-то в Эссексе с садовым участком и два луга, но его мать представила все так, будто они были помещиками, похваставшись, что их часто посещали приходский священник, доктор Такой-то и сквайр Такой-то, хотя было ясно, что если они это и делали, то только из жалости. По словам Элис, она с трудом удержалась, чтобы не расхохотаться миссис Марри в лицо: ведь молодой человек прежде рассказывал ей об этом местечке и о том, каким крошечным было владение и как благородно со стороны сквайра было его купить после смерти старика Марри, когда Джордж был еще очень мал и мать не могла одна управляться с хозяйством. Однако глупая старуха продолжала, как говорится, «заливать», а молодой человек чувствовал себя все более неловко, особенно когда мать заговорила о том, что жену надо брать из своего круга и как несчастливы те молодые люди, которые взяли себе жен из более низкого сословия; говоря это, она недвусмысленно поглядывала на Элис. А затем случилась очень забавная вещь. Элис обратила внимание, что Джордж удивленно оглядывается, словно чего-то не понимает; наконец он не выдержал и спросил, не приобрела ли мать у соседей кое-какие декоративные вещицы, потому что вот эти, например, вазы из зеленого стекла он видел на каминной полке у миссис Эллис, а восковые цветы — у миссис Тервей. Мать тут же остановила его сердитым взглядом и нарочно свалила на пол несколько книжек, которые ему пришлось поднимать. Однако Элис уже успела понять, что старуха позаимствовала эти вещи у соседей так же, как и девчушку, изображавшую служанку, — и все для того, чтобы казаться значительнее. Потом они пили чай — слегка подкрашенную водичку, и ели тонюсенькие ломтики хлеба с чуточкой масла и дешевое иностранное печенье из швейцарского магазина на Хай-стрит, замешанное на прогорклом жире и прокисшем молоке. И все это время миссис Марри продолжала хвастаться своим происхождением и унижала девушку, отпуская обидные замечания на ее счет, пока та не ушла разгневанная и обиженная. И меня это не удивляет. А что ты думаешь?

— Да, ничего хорошего в этом нет, — ответил Дарнелл, задумчиво глядя на жену. Он не очень внимательно следил за всеми подробностями этой истории — ему просто нравилось слушать голос жены, звучавший для него музыкой, и ее интонации вызывали в нем картины волшебного мира.

— И что, мать этого молодого человека всегда так себя ведет? — спросил он после долгого молчания, желая, чтобы музыка ее голоса зазвучала вновь.

— Всегда, до самого последнего времени, точнее, до прошлого воскресенья. Конечно, Элис сразу же поговорила с Джорджем Марри и сказала, как разумная девушка, что, по ее разумению, молодой семье не стоит жить со свекровью — особенно, если та не очень любит невестку. Он, естественно, ответил, что у матери просто такая манера общаться, на самом деле она вовсе так не думает и так далее; Элис же какое-то время его избегала и однажды намекнула, что, возможно, ему придется выбирать между ней и матерью. И так все тянулось без перемен весну и лето, а затем как раз накануне твоего отпуска Джордж вновь поговорил с Элис на эту тему, сказав, как ему жаль, что ее отношения с матерью не сложились, и как бы ему хотелось, чтобы они поладили, — ведь мать всего лишь несколько старомодна и чудаковата и в отсутствие Элис хорошо о ней отзывается. Наконец Элис согласилась пойти с ними в понедельник в Хэмптон-Корт[10] — она часто говорила, что мечтает туда пойти. Ты помнишь, какой это был прекрасный день?

— Дай-ка вспомнить, — рассеянно проговорил Дарнелл. — Да, конечно… Весь тот день я просидел под тутовым деревом; помнится, мы там и ели — устроили что-то вроде пикника.

Немного досаждали гусеницы, но в целом мы прекрасно провели день. — Он был околдован величественной, божественной красотой мелодии — такой, наверное, была древняя песнь первозданного мира, где сама речь была песней, а слова — символами могущества, обращенными не к разуму, а к душе. Откинувшись в кресле, Дарнелл произнес: — И что же у них произошло?

— Дорогой, ты не поверишь, но эта злобная старуха вела себя еще хуже, чем обычно. Они встретились, как и договаривались, у Кью-Бридж, и с большим трудом уселись в омнибус; Элис надеялась, что ее ждет день, полный удовольствий, но не тут-то было. Не успели они поздороваться, как миссис Марри принялась расхваливать Хью-Гарденс — уж так там хорошо, гораздо удобнее добираться и никаких расходов — перешел мост, вот и все. Пока они дожидались омнибуса, она продолжала ворчать: дескать, все говорят, что в Хэмптоне и смотреть-то нечего, всего и есть, что множество уродливых и потемневших от времени старых картин, некоторые из них такие непристойные, что порядочной женщине на них и глядеть нельзя, не говоря уж о девушке; она удивлялась, как это королева разрешает выставлять такие вещи на всеобщее обозрение, ведь девушки узнают там такие ужасные вещи, — впрочем, в наши дни они и так много чего знают. Говоря все это, ужасная карга выразительно поглядывала на Элис — та мне потом говорила, что не будь миссис Марри такой старой да еще вдобавок матерью Джорджа, она отхлестала бы ее по щекам. Старуха еще не раз возобновляла разговор о Хью-Гарденс, вспоминая, какие там прекрасные оранжереи, пальмы и прочие восхитительные вещи, вроде лилий размером с журнальный столик или прекрасного вида на реку. Как говорит Элис, Джордж держался молодцом. Сначала он растерялся: ведь мать твердо обещала ему быть любезной с девушкой, но потом собрался с духом и сказал вежливо, но твердо: «Матушка, мы обязательно как-нибудь пойдем туда, но Элис уже настроилась на Хэмптон, да и я тоже!» Миссис Марри оставалось только фыркнуть, бросив на девушку кислый взгляд;

тут как раз подошел омнибус, и они стали пробираться на свои места. Миссис Марри всю дорогу до Хэмптон-Корта что-то бубнила себе под нос. Элис не слышала всего, но иногда до нее долетали обрывки фраз вроде: «Пришла беда — открывай ворота». «Ночная кукушка дневную перекукует», «Почитай отца и матерь свою…» Элис подумала, что старуха бормочет только пословицы (кроме одной заповеди), ведь Джордж всегда говорил, что мать старомодна, но в словах старухи каждый раз слышался намек на их с Джорджем отношения, и тогда Элис решила, что многие та придумывает сама. Элис говорит, что это вполне в духе матери Джорджа, которая одновременно и старомодная, и вредная, и болтливая, как мясник в субботний вечер. В конце концов они добрались до Хэмптона, и Элис подумала, что, может быть, старухе там понравится, и все они хорошо проведут время. Но та ворчала все громче и громче, и на них уже поглядывали, а одна женщина во весь голос (чтобы они услышали) заявила: «Что ж, и они когда-нибудь состарятся». Эта реплика очень рассердила Элис, потому что, по ее словам, они с Джорджем ничего плохого не делали. Когда старуху привели к каштановой аллее в Буши-парк, она заявила, что та слишком прямая и длинная и на нее скучно смотреть, а олени в парке (сам знаешь, какие они красивые) слишком тощие и выглядят крайне жалко — неплохо бы их подкормить хорошим пойлом из объедков. Она утверждала, что читает в глазах оленей, как они несчастны, и уверена, что егеря их бьют. И так было везде; она хвалила сады в Хаммерсмите и Ганнерсбери, где, по ее словам, росло гораздо больше цветов, а когда ее привели к воде, где было много зелени, она принялась скандалить, упрекая их за то, что ей пришлось тащиться так далеко, чтобы увидеть обыкновенный канал, на котором нет ничего, кроме одной баржи. И так она брюзжала весь день, поэтому Элис была рада-радешенька расстаться с ней и оказаться дома. Ну, разве это не испытание для девушки?

— Да уж, действительно. Но что же все-таки случилось в прошлое воскресенье?

— Совершенно невероятная вещь. Тем утром я обратила внимание, что Элис как-то странно себя ведет: после завтрака она дольше обыкновенного мыла посуду; когда я спросила, скоро ли она сможет помочь мне со стиркой, резко мне ответила, а когда я за чем-то вошла на кухню, то заметила, что работает она с угрюмым видом. В конце концов я поинтересовалась, в чем дело, — тут-то все и выяснилось. Я не поверила своим ушам, когда Элис запинаясь произнесла: миссис Марри считает, что она может найти место получше. Я задавала ей вопрос за вопросом, пока не вытянула из нее все. Да чего же глупенькие и легкомысленные эти молодые девушки! Я сказала ей, что нельзя быть похожей на флюгер. Ты не поверишь, но когда Элис пришла к ужасной старухе в последний раз, та была совсем другим человеком. Не знаю, почему. Она говорила Элис, какая та хорошенькая, какая у нее стройная фигура, отличная походка, и что она знает много девушек далеко не таких умных и красивых, которые зарабатывают те же двадцать пять или тридцать фунтов в год, работая в очень хороших семьях. Похоже, она вошла во все детали и сделала тщательные подсчеты, вычисляя, сколько Элис сможет откладывать, если будет работать у «приличных людей, которые не экономят, не скаредничают и не держат все под замком», а потом лицемерно заявила, что полюбила Элис и теперь может спокойно умереть, зная, что ее дорогой Джордж будет счастлив с доброй женой, тем более, что сбережения Элис, которые ей удастся отложить на новом месте с хорошим жалованьем, помогут им в начале совместной жизни. Свою речь старуха закончила следующим: «И попомни мои слова, дорогая, недолго тебе ждать свадебных колоколов!»

— Ив результате наша девица теперь всем недовольна? — предположил Дарнелл.

— Она такая молодая и такая глупая. Я поговорила с ней и напомнила, как отвратительно вела себя раньше миссис Марри, и прибавила, что, уйдя от нас, она может изменить свое положение к худшему. Кажется, мне удалось убедить ее

хорошенько все обдумать. Ты понимаешь, Эдвард, для чего это делается? У меня есть одна мысль по этому поводу. Думаю, старая ведьма хочет, чтобы Элис ушла от нас, и тогда она сможет сказать сыну: «Посмотри, какая она непостоянная!» И прибавит одну из своих идиотских присказок: «Непостоянная жена — беда для мужа», или что-нибудь в этом роде. Гадкая старуха!

— Да-а, — протянул Дарнелл. — Надеюсь, Элис не оставит нас. Тогда тебе прибавится забот — нелегко найти новую служанку.

Он вновь набил трубку и безмятежно закурил, чувствуя, что отдыхает после дня, заполненного пустой и изнурительной работой. Балконная дверь была распахнута, и теперь наконец до него долетел ветерок, принеся аромат деревьев, ко-торые все еще не утратили зелень листвы в этом засушливом районе. Песня, которой с восхищением внимал Дарнелл, и теперь еще легкий ветерок, который сумел донести даже до этой высохшей и скучной окраины привет из леса, вызвали мечтательное выражение в его глазах, и он задумался о вещах, которые не мог выразить словами.

— Она, должно быть, вредная старуха, — произнес наконец Дарнелл.

— Миссис Марри? Вот уж точно. Исключительно вредная! Уговаривает девушку покинуть место, где ей хорошо.

— Да. И еще, подумать только, ей не понравился Хэмптон-Корт. Это больше, чем все остальное, убеждает в порочности ее натуры.

— Там прекрасно, правда?

— Не могу забыть тот день, когда побывал там впервые. Это произошло вскоре после того, как я устроился на работу в Сити, в тот же год. Мой отпуск пришелся на июль, но тогда у меня было такое маленькое жалованье, что я и подумать не мог о том, чтобы поехать на море или куда-нибудь еще. Помню, один из служащих пригласил меня совершить пеший поход по Кенту. Эта мысль пришлась мне по душе, но и на это денег не хватило. И знаешь, что я сделал? Тогда я жил на Грейт-Колледж-стрит, и в свой первый день отпуска провалялся в постели до обеда, а все оставшееся время просидел в кресле с трубкой в зубах. Тогда я купил новый табак — фунт и четыре шиллинга за две унции (дороже, чем я мог себе позволить), и получал от него огромное удовольствие. Стояла страшная жара, а когда я закрыл окно и опустил красные жалюзи, стало еще жарче — в пять часов комната была словно раскаленная печь. Но я был гак счастлив, что могу не идти в Сити, что мне было все нипочем. Время от времени я читал отрывки из странной чудной книги, принадлежавшей ранее моему бедному отцу. Я многое в ней не понимал, но все же не терял нить, курил и читал до чая. Потом пошел на прогулку, решив, что будет только полезно глотнуть свежего воздуха перед сном. Я шел и шел, не обращая внимания, куда иду, и сворачивая туда, куда меня вели ноги. Должно быть, я прошел не одну милю, кружа на одном и том же пространстве, как, говорят, случается с австралийцами, когда они теряются в буше[11]; не сомневаюсь, что мне никогда, ни за какие деньги не удалось бы повторить этот путь. Когда наступили сумерки и фонарщики стали зажигать один фонарь за другим, я все еще находился на улице. Вечер был чудесный; хотелось бы, чтобы ты была тогда со мной, дорогая.

— В то время я была еще совсем маленькой девочкой.

— Да, это так. Но вечер и правда был изумительный. Помнится, я шел по небольшой улице, сплошь застроенной одинаковыми мрачными домиками, отштукатуренными и отделанными лепниной; на многих дверях были медные таблички, и на одной из них я прочитал: «Изготовитель коробочек из ракушек». Эта надпись меня очень позабавила: я часто задумывался, кто делает такие коробочки и прочие безделушки из ракушек, которые продаются повсюду на морском побережье. Несколько ребятишек играли на улице; мужчины громко распевали в пивном баре на углу; а я, случайно подняв голову, поразился необыкновенному цвету небес. Я никогда не видел больше такого чуда и не думаю, что такое цветовое сочетание вообще когда-нибудь прежде возникало: темно-синий цвет отливал фиолетовым — такой цвет, говорят, бывает у неба в чужеземных странах. Не знаю, почему — то ли из-за необычного цвета неба, то ли по другой причине — я почувствовал себя как-то странно: казалось, все вокруг меня изменилось, но в чем было дело, я не понимал. Помнится, я рассказал о том, что испытал тогда, одному пожилому человеку, другу моего бедного отца, его уж лет пять, если не больше, как нет на свете, и он, внимательно посмотрев на меня, сказал что-то о волшебной стране; не знаю, что он имел в виду, — думаю, я просто не сумел ему толком объяснить случившееся. Но тогда, поверь, на какой-то момент мне показалось, что эта ничем не примечательная улочка прекрасна, а крики детей и пьяное пение в баре будто слились с небом, став единым целым. Ты ведь знаешь выражение «быть на седьмом небе» — так говорят, когда счастливы. Я ощущал что-то вроде этого: не то чтобы я ступал по облаку, но мне казалось, что тротуар застелен бархатом или тончайшим ковром. А потом — думаю, все дело в разыгравшемся воображении, — сам воздух стал благоухать, как благовония в католической церкви, а мое дыхание стало частым и прерывистым, как бывает, когда ты чем-то взволнован. Никогда я не чувствовал себя так необычно.

Дарнелл внезапно замолчал и посмотрел на жену. Она не спускала с него горящих, широко раскрытых глаз; губы ее были приоткрыты.

— Надеюсь, я не утомил тебя, дорогая, этой невнятной историей. Ты и так сегодня переволновалась с этой глупой девчонкой. Может, тебе лучше лечь пораньше?

— Нет, Эдвард. Пожалуйста, продолжай. Я совсем не устала. Мне нравится, как ты говоришь. Пожалуйста, говори еще.

— Я прошел еще немного, и постепенно это странное ощущение стало блекнуть. Я сказал «еще немного», и я действительно так думал — мне казалось, прошло не больше пяти минут, однако это было не так: когда я ступш на эту улочку, я взглянул на часы, но теперь, когда я вновь посмотрел на них, было одиннадцать часов. За этот интервал я прошел около восьми миль. Я не верил своим глазам, мне казалось, что мои часы взбесились, но позже, проверив, я убедился, что с ними все в порядке. Я так ничего и не понял и до сих пор не понимаю; уверяю тебя, мне казалось, что за это время можно было разве что пройти туда и обратно по Эдна-Роуд. Я же оказался за городом, со стороны леса дул холодный ветер, воздух был наполнен легким шелестом и шуршанием, птичьим посвистом из кустов и нежным журчанием ручейка у дороги. Когда я извлек часы и зажег спичку, чтобы посмотреть время, то понял, что стою на мосту; и тут мне впервые пришло в голову, что я проживаю удивительный вечер. Все было так непохоже на мою обычную жизнь, особенно на ту, что я вел последний год, и мне вдруг показалось, что я совсем не тот человек, который каждое утро отправляется в Сити и каждый вечер возвращается домой, написав груду скучнейших писем. Меня словно перенесли из одного мира в другой. Каким-то образом мне удалось добраться домой, и пока я шел, меня осенило, как лучше провести отпуск. Я сказал себе: «Совершу-ка я пеший поход, как Феррарз, только мой пройдет по Лондону и его окрестностям», и это решение окончательно созрело, когда в четыре утра я входил в свой дом; светило солнце, а улица была тиха и пустынна, как лес в полночь.

— Прекрасная мысль! Ну и как, осуществил ты свое намерение? Купил карту Лондона?

— Да, осуществил. Карты, правда, не покупал это испортило бы дело: тогда все было бы спланировано, обозначено, измерено. А мне хотелось чувствовать, что я иду туда, где никто еще не бывал. Чепуха, правда? Разве есть в Лондоне, да и во всей Англии, такие места?

— Мне кажется, я понимаю, о чем ты. Ты хотел думать, что как бы пускаешься в неизвестное плавание, где тебя могут ждать открытия. Я права?

— Как раз это я и пытаюсь сказать. Кроме того, я не хотел покупать карту. Я ее сделал сам.

— То есть как? Ты выдумал ее из головы?

— Я объясню тебе позже. Но ты правда хочешь услышать о моем великом путешествии?

— Еще как! Наверное, это было замечательно. Необыкновенно оригинальная мысль!

— Я был страшно ею увлечен, и твои слова о неизвестном плавании вызвали у меня воспоминание о пережитых чувствах. В детстве я очень любил книги о великих путешественниках — думаю, все мальчишки их любят, — о моряках, сбившихся с курса и оказавшихся в широтах, где не плавают корабли, и о людях, открывших удивительные города в неведомых странах; на второй день отпуска мне казалось, что во мне ожили чувства, которые я переживал, читая эти книги. Я долго спал в тот день. После пройденных накануне миль я страшно устал, но, позавтракав и набив трубку, пережил восторг. Конечно, все это было сущей ерундой — разве может быть что-то неизвестное и удивительное в Лондоне?

— А почему бы и нет?

— Ну, не знаю, но впоследствии я не раз думал, что был глупым мальчишкой. Но тогда я провел замечательный день, планируя, что буду делать, и почти веря, совсем как ребенок, что меня поджидает нечто невероятное. Больше всего мне доставляла удовольствие мысль, что у меня есть секрет, о котором никто не узнает, и он, что бы я ни увидел, останется моей тайной. То же самое было и с книгами. Конечно, я любил их читать, но при этом никогда не мог отделаться от мысли, что, будь я путешественником, никому бы не рассказал о своих открытиях. Родись я Колумбом и, если б повезло, открой Америку, никому и никогда не сказал бы ни слова об этом. Только подумай, как замечательно бродить по родному городу, говорить с людьми и все это время знать, что далеко за морем есть огромный мир, о котором никто не знает. Вот это было мне по душе! Так же я относился и к задуманному мною путешествию. Я решил, что никто не узнает о нем — до сегодняшнего дня так и было.

— И ты хочешь рассказать мне?

— Ты — другое дело. Хотя не уверен, что даже ты услышишь все, — не потому, что я хочу что-то скрыть, а потому, что я просто не сумею рассказать обо всем, что я видел.

— Обо всем, что ты видел? Значит, тебе действительно удалось найти в Лондоне нечто необыкновенное?

— И да, и нет. Все или почти все, с чем я встретился, видели сотни тысяч людей до меня. И мои сотрудники, как я впоследствии выяснил, знают многое из того, с чем я тогда познакомился. Кроме того, я читал книгу под названием «Лондон и его пригороды». Но (не знаю уж, как это происходит) ни служащие в моей фирме, ни авторы названной книги, похоже, не видели того, что видел я. Поэтому я бросил ее читать: она словно забирала жизнь из всего, лишала сердца, делая все вокруг сухим и бездушным, как чучела в музее.

Я думал о том, что стану делать в этот знаменательный день, и решил лечь спать пораньше, чтобы быть свежим и полным сил. Я плохо знал Лондон, хотя и жил в нем постоянно, редко когда выбираясь в другие места. Конечно же, я хорошо знал его главные улицы — Стрэнд, Риджент-стрит, Оксфорд-стрит и прочие, а также дорогу в школу, куда ходил мальчиком, и теперь еще — дорогу в Сити. Но я знал, как говорят про отары овец в горах, всего несколько «троп», и потому мне было легко представить, что я открываю новый мир.

Дарнелл оборвал словесный поток. Он внимательно всмотрелся в лицо жены, желая понять, не утомил ли он ее, но в устремленных на него глазах прочел только неподдельный интерес — то были глаза женщины, страстно мечтающей о том, чтобы ее посвятили в тайну, и в какой-то мере ждущей этого и не знающей, сколько чудес предстоит ей узнать. Жена сидела спиной к открытому окну, и мягкий сумрак вечера казался тяжелым бархатом, который живописец расположил фоном позади нее; ее рукоделье упало на пол, но она этого не замечала. Подперев голову руками с двух сторон, она смотрела на мужа, и глаза ее были словно лесные колодца, которые Дарнелл видел во сне ночью и о которых грезил днем.

— В то утро в моей голове крутились все невероятные истории, слышанные мною раньше, — продолжал он, словно давая выход мыслям, не оставлявшим его и во время молчания. — Как я уже говорил, вечером предыдущего дня я лег спать рано, чтобы получше отдохнуть, и поставил будильник на три утра, решив выйти из дома в стать необычный для путешествия час. Я проснулся в ночной тиши еще до того, как зазвонил будильник, потом в зелени вяза, росшего в соседнем саду, защебетала и зачирикала какая-то птица; выглянув из окна, я осмотрелся: все вокруг еще спало, а такого чистого и свежего воздуха я никогда не вдыхал. Моя комната располагалась в задней части дома, и за деревьями, которые росли в большинстве садов, проступали дома, протянувшиеся вдоль соседней улицы и казавшиеся крепостной стеной древнего города. Тут как раз выглянуло солнце, залив ярким светом мою комнату. Наступил новый день.

Когда я вновь оказался на незнакомых улицах, меня в очередной раз посетило то странное чувство, которое я пережил два дня назад. Пусть оно было не таким сильным — теперь улицы не источали благовония — и все же достаточным, чтобы я мог ощутить, какой непривычный мир окружает меня. Все, что встречал я на своем пути, можно увидеть на многих лондонских улицах: дикий виноград, обвивающий ограду, или фиговое дерево, жаворонок, распевающий в клетке, дивный куст, цветущий в саду, непривычной формы крыша, балкон с железной решеткой для вьющихся растений. Нет, наверное, ни одной улицы, где вы не увидите хоть что-то из перечисленного, но в то утро все эти вещи как бы заново предстали предо мною, как будто на мне были волшебные очки, и, подобно герою из сказки, я шел и шел вперед. Помнится, я поднялся на взгорье, оказавшись на пустоши; здесь были озера со сверкавшей на солнце водой, а поодаль, затерявшись среди темных, раскачивающихся сосен, стояли высокие белые дома. Свернув, я ступил на тропинку, отходившую от основной дороги, она вела к лесу, и в конце ее стоял в тени деревьев маленький старый домик с круглой башенкой на крыше; его крыльцо украшала железная решетка с вьющимися лозами, краска цвета морской волны на ней выцвела и поблекла; в саду при домике росли длинные белые лил пи — помнишь, мы видели такие в тот день, когда ходили смотреть старые картины? — они отливали серебром и источали нежнейший аромат. Впереди я видел долину и холмы, залитые солнцем. Итак, как уже было сказано, я все шел и шел, минуя леса и поля, пока не достиг на вершине холма небольшого поселка, сплошь состоящего из маленьких домиков, таких старых, что они почти улили в землю; утро было тихим, и голубой дымок из труб устремлялся прямо ввысь; в этой тишине я хорошо слышал доносившуюся из долины старинную песню, ее распевал мальчик по дороге в школу. Пока я шел по пробуждающемуся городку мимо старых, мрачных домов, стали звонить церковные колокола.

Вскоре после того, как я оставил за собой поселок, мне попалась на глаза Волшебная дорога. Я обратил внимание, что она отклонилась от основного пыльного пути и манила меня своей зеленью; не задумываясь, я свернул на нее и скоро почувствовал себя так, словно оказался в другом мире. Не знаю, может быть, то была одна из дорог, что прокладывали древние римляне, о них мне еще рассказывал отец; ноги мои утопали в мягком дерне, а высокий густой кустарник по обеим сторонам выглядел так, словно его не трогали лет сто; разросшиеся, сплетенные ветви сходились над головой, так что я только временами, будто во сне, мог видеть то, что находилось снаружи. Волшебная дорога вела меня за собой, то поднимая, то опуская, иногда розовые кусты сближались настолько, что я с трудом продирался сквозь них, а иногда, напротив, дорога расширялась и становилась чуть ли не лужайкой; однажды в долине ее пересекла речушка, через которую был переброшен старый деревянный мостик. Устав, я прилег в тени ясеня на мягкую траву и проспал много часов подряд, а когда проснулся, день клонился к вечеру. Я опять пустился в путь, и наконец моя зеленая тропа вновь слилась с основной дорогой, а впереди я увидел на взгорье еще один маленький городок, над которым вздымался шпиль церкви, а когда я подошел ближе, то услышал льющиеся оттуда звуки органа и поющего хора.

В голосе Дарнелла звенел восторг, превращавший его рассказ чуть ли не в песню; он сделал глубокий вдох и замолчал, мысленно перенесясь в тот давний летний день, когда по некоему волшебству обычные вещи преобразились в таинственные сосуды, пронизанные священным блеском и красотой нездешнего света.

Мери продолжала сидеть на фоне мягкого вечернего сумрака, и на ее лице играл отблеск этого дивного света, особенно выразительный по контрасту с ее темными волосами. Некоторое время она молчала, а потом заговорила:

— Дорогой, ну почему ты так долго скрывал от меня эти удивительные вещи? Как это прекрасно! Прошу, продолжай!

— Я боялся, что все это покажется тебе вздором, — сказал Дарнелл. — И потом, я не умею объяснить, что чувствую. Не думаю, что могу еще что-то добавить.

— И так продолжалось все дни?

— Ты имеешь в виду — во время отпуска? Да, каждое мое путешествие было успешным. Конечно, не каждый день я забредал так далеко. Это было бы слишком утомительно. Иногда после очередного изнурительного путешествия я отдыхал весь день и выходил всего лишь вечером, когда зажигались фонари, и тогда проходил всего лишь милю или две — не больше. Я бродил по старым, темным паркам и слушал, как ветер с холмов завывает в листве деревьев; когда же я знал, что нахожусь поблизости от какой-нибудь центральной, залитой огнями улицы, то крался еще бесшумнее по улочкам, где был обычно единственным прохожим; фонари там так далеко отстояли один от другого, что, казалось, дают тень, а не свет. По таким темным улицам я медленно бродил около часа и все это время чувствовал то, что, как я тебе говорил, считал моей тайной: эти тени, сумрак, вечерняя прохлада, деревья, больше похожие на низко плывущие темные облака. — все это было только моим; я жил в мире, о существовании которого никто не догадывался и куда никто посторонний не мог попасть.

Помню, одним вечером я забрел довольно далеко, оказавшись в отдаленной западной части города, где было много фруктовых садов и парков, а также просторных лужаек, спускавшихся к деревьям у реки. В тот вечер взошла огромная красная луна, добавив свой особенный блеск в краски заката и нежную дымку облаков; я шел по дороге меж садов, пока не достиг небольшого холма, над которым, словно огромная роза, распустилась луна. В лунном свете я различат фигурки, которые двигались в ряд, друг за другом; согнувшись, они несли на плечах большие тюки. Кто-то пел, потом песню оборвал резкий хриплый смех — похоже, эти надтреснутые звуки издавала старуха. Затем все они растворились в тени деревьев. Наверное, эти люди шли работать в сады или, напротив, возвращались с работы. Но как это видение было похоже на кошмар!

Если я начну рассказывать о Хэмптоне, то никогда не кончу. Я был там как-то вечером, незадолго до закрытия, поэтому народу было очень мало. Буро-красные, молчаливые корты, цветы, уносящиеся с наступлением ночи в некую сказочную страну, темные тисы и статуи, похожие на тени, а в отдалении, за аллеями, неподвижная полоска реки — и все это тонуло в голубоватом тумане, потихоньку скрываясь от человеческих глаз, медленно, надежно, как будто одна за другой опускались вуали на некой торжественной церемонии! Дорогая, что все это могло значить? Далеко за рекой я слышал, как три раза мелодично прозвонил колокол, потом еще три раза и еще три, и когда я пошел прочь, в глазах моих стояли слезы.

Я тогда не знал, где очутился; и только потом выяснил, что, скорее всего, был в Хэмптон-Корте. Один мой коллега сказал, что ходил туда со своей девушкой и отлично провел там время. Сначала они никак не могли выбраться из лабиринта, а потом пошли на реку и чуть не утонули. В галерее они рассматривали непристойные картины, и, но его словам, девушка хохотала до упаду.

Последнее замечание Мери оставила без комментариев.

— Ты говорил, что сделал карту. Какую?

— Как-нибудь покажу ее тебе, если хочешь. Там отмечены все места, которые я посетил, и стоят значки, вроде непонятных буковок, которые должны напоминать мне, что именно я видел в том или другом месте. Никто, кроме меня, в них не разберется. Сначала я хотел нарисовать картинки, но художник из меня никудышный — ничего не получилось. Помню, как я пытался нарисовать городок на холме, к которому пришел на исходе первого дня; я старался изобразить холм и дома на вершине и между домами высоко вздымающийся шпиль церкви, а над все этим, высоко в небе огромная чаша с льющимися из нее лучами. Но тут я потерпел поражение. Хэмптон-Корт я пометил причудливым значком и дал ему выдуманное название.

На следующий день за завтраком Дарнеллы старались не смотреть друг другу в глаза. На рассвете прошел дождь, и воздух стал заметно чище; небо было ярко-синим, с юго-запада по нему плыли белые облака; свежий ветерок весело врывался в распахнутое окно: туман рассеялся. А с туманом, похоже, ушло и то странное состояние, которое охватило супругов прошлым вечером; при свете дня им казалось невероятным, что всего несколько часов назад один из них рассказывал, а другой внимал историям, очень далеким от привычного течения их мыслей и жизни. В их взглядах была робость, они говорили о самых обычных вещах, вроде того, удастся ли хитрой миссис Марри обмануть Элис и сумеет ли миссис Дарнелл убедить девушку, что старуха может руководствоваться самыми гнусными мотивами.

— На твоем месте, — сказал уходя Дарнелл, — я бы пошел в магазин и пожаловался на качество мяса. Та говядина, что мы ели в последний раз, была совсем не качественной — слишком много жил.

III

Вечером все могло измениться, и Дарнелл вынашивал план, с помощью которого надеялся многого добиться. Он намеревался спросить жену, согласна ли она пользоваться только одним газовым светильником, под тем предлогом, что у него устают на работе глаза; ему казалось, многое может случиться, если комната будет слабо освещена, окно открыто, а они будут сидеть возле него, смотреть, как сгущаются сумерки, и слушать шелест листвы в саду. Но его планы гак и остались планами, потому что не успел он открыть калитку, как навстречу выбежала вся в слезах жена.

— О, Эдвард! — вскричала она. — Случилась ужасная вещь! Мне он никогда не нравился, но я не думала, что он на такое способен!

— О чем ты? Кого имеешь в виду? Что случилось? Ты говоришь об ухажере Элис?

— Нет, нет. Давай войдем в дом, дорогой. Та женщина в доме напротив смотрит на нас. Она всегда торчит у окна.

— Ну, так в чем дело? — спросил Дарнелл, когда они сели пить чай. — Не тяни! Ты меня напугала.

— Не знаю, как и начать; точнее, с чего. Тетя Мэриан уже несколько недель замечала, что творится что-то неладное. И теперь выяснила… Короче говоря, дядя Роберт связался с какой-то ужасной девицей, и тетя про это узнала.

— Не может быть! Ах он старый греховодник. Ему ведь под семьдесят!

— Дяде Роберту всего лишь шестьдесят пять, а деньги, что он ей давал…

После первой непосредственной реакции Дарнелл решительно взял в руку пирожок.

— Поговорим об этом после чая, — сказал он. — Я не позволю, чтобы нашу трапезу испортил этот старый глупец Никсон. Налей мне чаю, дорогая.

— Отличные пирожки, — проговорил он уже совсем спокойно. — Начинка из ветчины, спрыснутой лимонным соком? А мне казалось, тут есть еще что-то. С Элис сегодня все в порядке? Это хорошо. Надеюсь, она одумается.

Муж продолжал болтать в таком же духе и дальше — к большому удивлению миссис Дарнелл, для которой поступок дядюшки Роберта означал крушение естественного порядка вещей; после получения этого известия, пришедшего с утренней почтой, она почти ничего не ела. Мери довольно рано отправилась на встречу с тетей и большую часть дня провела в зале ожидания для пассажиров первого класса на вокзале Виктории, где и услышала всю историю.

— Ну, а теперь, — сказал Дарнелл, когда со стола унесли грязную посуду, — расскажи мне все. Сколько времени это уже продолжается?

— Припоминая теперь разные мелочи, тетя думает, что этот роман длится не меньше года. По ее словам, поведение дяди долгое время было подозрительно таинственным, и она вся извелась, думая, не связался ли он с анархистами или другими ужасными людьми.

— Но что, черт побери, заставляло ее так думать?

— Ну, раз или два, когда она выходила с мужем на прогулку, ее донимал свист. В Барнете есть дивные места для прогулок, особенно луга возле Тоттериджа, где дядя с тетей любили гулять погожими воскресными вечерами. Она и раньше слышала свист, но однажды он произвел на нее особенно сильное впечатление, она даже спать перестала.

— Свист? — переспросил Дарнелл. — Я что-то не понимаю. Почему ее напугал обыкновенный свист?

— Я объясню тебе. Это произошло одним майским воскресным днем. Теперь тете кажется, что свист мог начаться на неделю или на две раньше, но прежде она замечала только странный хруст со стороны живой изгороди. А в тот майский день не успели они выйти через воротца в поле, как сразу же послышался тихий свист. Тетя не обратила на него внимания, решив, что ни к ней, ни к мужу он не имеет отношения, но вскоре свист повторился; он повторялся снова и снова — словом, сопровождал их всю прогулку, и тетя чувствовала себя крайне неловко, не понимая, кто свистит, откуда и с какой целью. Когда же они покинули луг и вышли на тропу, дядя пожаловался на ужасную слабость и сказал, что хотел бы зайти в местный бар «Терпинз Хед» — глотнуть немного бренди. Взглянув на мужа, тетя увидела, что лицо у него багрового цвета — такое бывает, скорее, при апоплексическом ударе, чем при сердечной слабости, при которой люди бледнеют. Но она промолчала, подумав, что, возможно, у дяди все происходит не так, как у других людей: ведь он все делал по-своему. Поэтому она осталась ждать на дороге, а он тем временем вошел в бар, и тете показалось, что за ним тут же нырнула выступившая из темноты маленькая фигурка, — впрочем, она в этом не уверена. Когда дядя вышел из бара, лицо его было уже не багровым, а просто красным, и, по его словам, он чувствовал себя гораздо лучше; короче говоря, они отправились домой, больше не говоря на эту тему. Дядя ни словом не обмолвился о свисте, а тетя была слишком перепугана, чтобы говорить: она боялась, что их обоих убьют.

Она уже позабыла об этом думать, когда через две недели все повторилось. На этот раз тетя собралась с духом и спросила дядю, что бы это могло быть. И что ты думаешь, тот ответил? «Птички, дорогая, птички». Тетя, естественно, сказала ему, что ни одна птица на свете не способна воспроизвести такие звуки: лукавые, вульгарные и с долгими паузами между отдельными посвистами. На это дядя ответил, что в Северном Миддлсексе и Хертфордшире водится множество диковинных птиц. «Роберт, ты говоришь чепуху, учитывая то, что свист сопровождал нас во время всей прогулки, целую милю, а то и больше», — сказала тетя. И тогда дядя сообщил ей, что некоторые птицы так привязаны к человеку, что следуют за ним иногда несколько миль подряд; по его словам, он как раз недавно читал об одной такой птице в книге о путешествиях. И что ты думаешь? Когда они вернулись домой, дядя действительно показал ей такое место в «Хертфордширском натуралисте», который они выписывали ради одного друга; в этой статье было собрано много материалов о редких птицах их местности; тетя говорит, что никогда не встречала таких диковинных названий, а у дяди еще хватило наглости сказать, что они, скорее всего, слышали кулика, о котором в журнале говорилось, что он издает «низкие, резкие, часто повторяющиеся звуки». Затем он снял с полки книгу о путешествиях по Сибири и показал ей место, где говорилось о человеке, которого весь день сопровождала по лесу какая-то птичка. Теперь тетя Мэриан вспоминает об этом с особым раздражением: как подло было со стороны мужа использовать эти книги в своих гнусных целях! Но тогда, на улице, она просто не могла понять, что он имеет в виду, говоря о птицах в такой глупой и необычной для него манере; они продолжали идти, а гадкий свист все не прекращался; тетя быстро шла, глядя прямо вперед и чувствуя себя, скорее, раздраженной и расстроенной, чем испуганной. Когда они достигли следующих воротец, она прошла первой, оглянулась и — подумать только! — дяди Роберта и след простыл. Тетя вся побелела от страха и тут же, связав его исчезновение с преследующим их свистом, решила, что, должно быть, его похитили, и, как безумная, закричала: Роберт! — и тут из-за угла вышел и он сам, абсолютно невозмутимый, держа что-то в руках. Он сказал, что никогда не мог пройти равнодушно мимо некоторых цветов; увидев в руках у мужа вырванный с корнем обыкновенный одуванчик, бедная тетя почувствовала, что теряет голову.

Тут рассказ Мери был неожиданно прерван. Уже десять минут Дарнелл корчился на стуле, еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, и терпел страшные муки, только чтобы не ранить чувства жены, однако эпизод с одуванчиком его доконал, и он разразился истерическим, неудержимым смехом, который долгое сдерживание лишь усилило, превратив в подобие боевого клича дикарей. Элис, мывшая на кухне посуду, от неожиданности уронила и разбила фарфоровую чашку ценою в три шиллинга, а соседи выбежали из своих домов, решив, что кого-то убивают. Мери укоризненно посмотрела на мужа.

— Как можешь ты быть таким бесчувственным, Эдвард? — произнесла она, когда Дарнелл совсем ослабел от смеха. — Если бы ты видел, как струились слезы гю щекам тети Мэриан, когда она это рассказывала, то вряд ли стал бы смеяться. Не думала, что ты такой бессердечный.

— Моя дорогая Мери, — слабым голосом проговорил Дарнелл, задыхаясь от смеха. — прости меня. Я понимаю, как все печально, и не такой уж я бессердечный, но, согласись, история очень странная. Сначала кулик, а потом одуванчик!

Лицо его исказила судорога, и он стиснул зубы, стараясь сдержать новый приступ хохота. Мери сурово посмотрела на него, а потом закрыла лицо руками, и Дарнелл увидел, что она тоже трясется от смеха.

— И я не лучше тебя, — вымолвила она наконец. — Раньше я как-то не видела у этой истории смешной стороны. И это хорошо. Представь, что бы было, если б я рассмеялась тете Мэриан прямо в лицо! Бедняжка, она гак плакала, что сердце разрывалось. Мы встретились, по ее предложению, на вокзале Виктории, пошли в кондитерскую и взяли там супу. Я к нему почти не притронулась, слезы тети все время капали ей в тарелку, а потом мы перешли в зал ожидания, и там она отчаянно рыдала.

— Ну хорошо, — сказал Дарнелл, — что же случилось потом? Я больше не буду смеяться.

— Да уж, не стоит. Дело серьезное. Ну, тетя вернулась домой и все думала и думала, что это может значить, но, по ее словам, так ни до чего и не додумалась. Она боялась, что психика дяди не справляется с постоянными перегрузками: он допоздна задерживался в Сити (по его словам, работая) и ездил в Йоркшир (вот ведь старый враль!), где якобы вел запутанное дело, связанное с имущественными вопросами. Но по здравом размышлении она пришла к выводу, что, в каком бы состоянии ни находился муж, он никак не мог сам вызвать этот свист, хотя (она это признает) у него всегда были чудачества. Откинув такое предположение, она задумалась, все ли в порядке с ней самой? Она где-то читала, что некоторые люди слышат несуществующие звуки. Но и тут были свои неувязки: пусть свист — плод ее воображения, но как быть с одуванчиком, или с куликом, или с удивительным обмороком, при котором человек краснеет, а не бледнеет, и со всеми прочими дядиными странностями? Но словам тети, она не придумала ничего лучше, как читать ежедневно Библию, начав с самого начала, и, дойдя до Паралипоменона, почувствовала себя гораздо лучше — тем более, что три пли четыре воскресных дня прошли без осложнений. Она однако не могла не заметить, что дядя стал более рассеянным и меньше уделяет ей внимания, но отнесла это опять же за счет его перегруженности: ведь он всегда возвращался домой с последним поездом, а раза два, когда он приехал домой между тремя и четырьмя часами утра, ему пришлось даже нанимать экипаж. В конце концов тетя решила, что нет смысла забивать себе голову тем, что нельзя объяснить или изменить, и постаралась успокоиться, но тут в очередное воскресенье все опять повторилось — и в худшем варианте. Как и прежде, всю прогулку их сопровождал свист; стиснув зубы, тетя молчала, ничего не говоря мужу, потому что знала: он опять примется нести прежнюю чепуху; так они шли, не говоря ни слова, а потом что-то заставило тетю обернуться, и она увидела, что какой-то скверный рыжий мальчишка подсматривает за ними из-за куста, гадко улыбаясь. Тетя рассказывала, что у мальчишки было отвратительное лицо, показавшееся ей неестественным, как будто это был карлик, но она не успела рассмотреть его как следует: тот моментально скрылся в зарослях, а тетя чуть не потеряла сознание.

— Рыжий мальчишка? — переспросил Дарнелл. — А я думал… Какая все же удивительная история. Никогда не слышал ничего подобного. И что это был за мальчик?

— В свое время узнаешь, — ответила миссис Дарнелл. — Не правда ли все это странно?

— Очень! — Дарнелл на какое-то время задумался. — Я вот что думаю, Мери, — сказал он наконец. — Этому поверить невозможно. Мне кажется, твоя тетя сходит с ума или уже сошла, и у нее начались галлюцинации. Вся история похожа на бред сумасшедшего.

— А вот тут ты ошибаешься. Рассказ тети — правда от начала до конца, но если ты позволишь мне продолжать, то сам в этом убедишься.

— Хорошо, продолжай.

— На чем я остановилась? Ах да, тетя увидала в кустарнике мальчишку, скалившего зубы. Сначала она испугалась: лицо его было каким-то уж очень странным, но потом взяла себя в руки, подумав: «Лучше рыжий мальчишка, чем взрослый мужчина с ружьем». Кроме того, она решила повнимательнее наблюдать за дядей Робертом, потому что видела: ничто не ускользнуло от его внимания. Создавалось впечатление, что он мучительно над чем-то размышляет, не зная, как поступить: он, как рыба, то открывал, то закрывал рот. Словом, она держала себя как обычно и молчала, даже когда муж сказал, что закат сегодня особенно красив. <Ты не слушаешь меня, Мэриан?» — спросил он сердито и громко, как будто она находилась далеко. Тетя извинилась, сказав, что от холода действительно стала хуже слышать. Было видно, что дяде это понравилось; он явно почувствовал облегчение, и тетя понимала: он думает, что она не слышала свист. Потом дядя, притворившись, что увидел красивую ветку жимолости на верхушке куста, сказал, что хочет сорвать ее для тети, пусть только она пройдет вперед, чтобы не волноваться, когда он полезет за веткой. Тетя для виду согласилась, а сама, сделав несколько шагов, спряталась в кустах, откуда с легкостью могла следить за мужем — правда, тут же сильно поцарапала лицо колючками. Через минуту-другую из кустарника вылез все тот же мальчишка (еще не стемнело, и его ярко-рыжие волосы были хорошо видны), и дядя заговорил с ним. Потом дядя потянулся к нему рукой, как будто хотел схватить, но мальчишка метнулся в кусты и исчез. Тогда тетя промолчала, но когда они вернулись домой, объявила дяде, что все видела, и попросила объяснений. Сначала тот растерялся, стал заикаться и запинаться, обвинил тетю в попытках шпионить за ним, а потом потребовал, чтобы она поклялась никому не говорить о том, что сейчас узнает: дело в том, что он занимает высокое положение в масонском обществе, а мальчик — эмиссар общества, доставивший ему важное послание. Тетя не поверила ни единому слову мужа: ее родной дядя был масоном, и он никогда не вел себя подобным образом. Тогда-то она и стала думать, что дядя связался с анархистами или еще с каким-то сбродом, и каждый раз, когда в дверь звонили, она боялась, что все раскрылось и за дядей пришла полиция.

— Какая чушь! Ни один домовладелец никогда не свяжется с анархистами.

— Видишь ли, она догадывалась, что здесь нечисто, и не знала, что думать. А потом ей стали приходить по почте разные вещи.

— Вещи по почте? Что ты имеешь в виду?

— Самые разные вещи: бутылочные осколки, тщательно упакованные, словно драгоценности; рулоны свернутой бумаги, в середине которых не было ничего, кроме написанного крупными буквами слова «шлюха»; старая искусственная челюсть; тюбик красной краски; и наконец тараканы.

— Тараканы по почте? Ну, уж это полная ерунда. Тетя точно свихнулась.

— Эдвард, она показала мне пачку из-под сигарет с тремя дохлыми тараканами внутри. А когда она нашла в кармане дядиного пиджака точно такую же начатую пачку сигарет, она чуть сознания не лишилась.

Дарнелл тяжело вздохнул, ерзая на стуле: история семейных неурядиц тети Мэриан все больше напоминала дурной сон.

— Это еще не все?

— Дорогой, я и половины тебе не рассказала из того, что поведала мне сегодня днем бедная тетя. Однажды вечером ей показалось, что она увидела в зарослях призрака. Тетя тогда ждала, что вот-вот выведутся цыплята, и потому на всякий случай вышла из дома с нарубленными яйцами и хлебными крошками. И тут увидела, как кто-то прошмыгнул рядом с рододендронами. Ей показалось, что это был невысокого роста худощавый мужчина, одетый по старинной моде: на боку у него висел меч, а шляпу украшали перья. По ее словам, она чуть не умерла со страха, и несмотря на то, что всячески старалась убедить себя, что мужчина ей померещился, войдя в дом, тут же потеряла сознание. Дядя в тот вечер как раз был дома 11, когда она пришла к нему и все рассказала, выбежал на улицу и пробыл там полчаса или даже больше, а вернувшись, сказал, что никого не нашел. Через несколько минут тетя вновь услышала тихий свист за окном, и дядя опять выбежал на улицу.

— Дорогая Мери, давай не будем уклоняться от сути дела. К чему ты ведешь?

— А ты еще не догадался? Каждый раз это была все та же женщина.

— Как женщина? Мне казалось, ты говорила о рыжем мальчишке.

— Как ты не понимаешь? Она актриса и каждый раз переодевалась. Ни на минуту не отпускала от себя дядю. Мало того, что он проводил с ней все вечера по будням, она хотела и но воскресеньям его видеть. Все вышло наружу, когда тетя нашла письмо, написанное этой ужасной женщиной. Она называет себя Энид Вивьен, хотя не думаю, что она заслуживает право иметь вообще какое-нибудь имя. Вопрос в том, что теперь делать?

— Мы еще об этом поговорим. А сейчас я докурю трубку, и мы отправимся спать.

Они уже засыпали, когда Мери вдруг сказала:

— Ну, не странно ли, Эдвард? Вчера ты рассказывал мне о таких прекрасных вещах, а сегодня я вывалила на тебя все эти гадкие рассказы о проделках старика.

— Что тебе сказать? — сонным голосом проговорил Дарнелл. — На стенах той высокой церкви на холме я видел вырезанных на камне странных, скалящих зубы чудищ.

Дурное поведение мистера Роберта Никсона привнесло в жизнь супругов в высшей степени необычные вещи. И дело ие в дальнейшем развитии фантастических перипетий истории, вовсе пет. Когда же тетушка Мэриан в один воскресный день приехала в Шепердз-Буш, Дарнелл не мог понять, как он мог быть настолько бессердечным, что позволил себе смеяться над несчастьем бедной женщины.

Прежде он никогда не видел тетю жены и, когда Элис привела ее в сад, где они сидели в этот теплый и туманный сентябрьский день, был поражен ее видом. Для него тетя всегда, за исключением последних дней, ассоциировалась с блеском и успехом: жена постоянно говорила о семействе Никсонов с благоговением; он много раз слышал семейную сагу о трудном пути мистера Никсона наверх — медленном, но триумфальном его восхождении. Мери повторяла эту историю в том варианте, какой слышала от своих родителей; начиналась она с бегства молодого человека в Лондон из скучного и бедного городка в центральной части страны; было это давно, когда у молодого провинциала еще были шансы на то, чтобы разбогатеть. Отец Роберта был скромным бакалейщиком на Хай-стрит; со временем, преуспев, удачливый торговец углем и впоследствии подрядчик любил рассказывать о скучной провинциальной жизни и, похваляясь своими победами, давал слушателям понять, что происходит из семьи, которая умела и раньше добиться своего. Это было давно, говорил он, когда те немногие, кто хотели уехать в Лондон или Йорк, должны были вставать ни свет ни заря и брести миль десять тропами через болота, чтобы попасть на Большую северную дорогу[12] и сесть там на «Молнию» — это транспортное средство во всей округе расценивалось как зримое воплощение громадных скоростей, «действительно, прибавлял Никсон, экипаж всегда приходил вовремя, чего нельзя сказать о нынешних поездах на Данхемской линии! Именно в этом Данхеме Никсоны около ста лет успешно торговали в лавке, окна которой выходили на рыночную площадь. У них не было конкурентов, и горожане, зажиточные фермеры, священнослужители и поместное дворянство смотрели на лавку Никсонов как на учреждение столь же вечное и неотменяемое как ратуша (стоявшая еще на римских опорах) и приходская церковь. Но все меняется: железная дорога подходила все ближе и ближе, фермеры и сельские помещики беднели; развивавшийся в этих местах дубильный промысел не выдержал конкуренции с большим бизнесом в более крупном городе на расстоянии двадцати миль от Дан-хема, и благосостояние города упало. Этим и объясняется бегство Роберта из родных мест, и, рассказывая об этом, он подчеркивал, как бедны были его родители, как, устроившись в Сити, он понемногу откладывал деньги из своего жалкого жалованья простого служащего, и как он и еще один клерк, «получавший сто фунтов в год», обнаружили нишу в торговле углем и заняли ее. Именно на этом, еще далеко не блестящем этапе его деловой карьеры он познакомился с мисс Мэриан Рейнольдс, которая приехала в Ганнерсбери навестить подругу. Потом ему с завидным постоянством сопутствовала удача; пристань Никсона стала широко известна среди моряков; его влияние вышло за пределы страны; его баржи ходили по каналам до моря и в глубь страны. Теперь к прочим товарам прибавились известь, цемент и кирпичи, и наконец Никсон напал на золотую жилу — стал скупать земельные участки на севере Лондона. Сам Никсон приписывал этот coup[13] своей врожденной проницательности и наличию капитала; однако ходили темные слухи, что в ходе сделки кое-кого «надули». Как бы то ни было, Никсоны основательно разбогатели, и Мери часто рассказывала мужу о роскошном стиле их жизни — слугах в ливреях, богатой гостиной, просторной лужайке перед домом с могучим старым кедром, дающим благодатную тень. И Дарнелл привык думать о хозяйке этого владения как о существе необыкновенном. Он представлял себе ее высокой дамой с величественной осанкой, возможно, несколько склонной к полноте — насколько это допустимо для пожилой женщины в ее положении, живущей богато и не имеющей ника-kИx забот. Он даже как бы видел легкий румянец на ее щеках, так идущий к ее начинающим седеть волосам, и потому, когда, сидя в воскресный день под вязом, он услышал звонок, то подался вперед, чтобы лучше рассмотреть статную даму, одетую, конечно же, в роскошный, иссиня-черный шелк и всю увешанную тяжелыми золотыми цепями.

Дарнелл даже вздрогнул от изумления, увидев странное существо, выходящее за служанкой в сад. Миссис Никсон оказалась маленькой худенькой старушкой, она семенила за Элис, глядя под ноги, и не оторвала глаза от земли, даже когда Дарнелл поднялся, приветствуя ее. Обмениваясь с Дарнеллом рукопожатием, она беспокойно смотрела налево, а когда Мери целовала ее — направо; когда же ее усадили на садовую скамейку, положив подушку под спину, она отвернулась, уставившись на задние стены домов на соседней улице. Она действительно была во всем черном, но даже Дарнелл понимал, что платье ее старое и потрепанное, мех на плаще и на боа, накинутом на плечи, — выцветший и какой-то сомнительный; он имел тот особый унылый вид, который есть только у тех мехов, что продают в магазинах «се-конд-хэнд» на окраинах. Что до черных лайковых перчаток, то они от долгой носки были все в трещинках, на кончиках пальцев выцвели и приобрели синеватый оттенок, а также выдавали регулярные попытки владельца их починить. Прилипшие ко лбу волосы были тусклы и бесцветны, хотя тетя явно пользовалась каким-то жиром, чтобы придать им блеск; сверху была нацеплена старомодная шляпка, украшенная черными подвесками, которые при ходьбе, задевая друг друга, отчаянно гремели.

И в самом лице миссис Никсон не было ничего от того облика, который воображал Дарнелл. У нее было бледное морщинистое худое лицо, заостренный нос и глаза с покрасневшими веками какого-то неопределенного водянисто-серого цвета; они, казалось, съеживались от падающего на них света или взглядов других людей. Глядя, как она сидит рядом с женой на скамейке, Дарнелл, устроившийся на принесенном из гостиной плетеном стуле, не мог не видеть, что это крохотное, эфемерное существо, что-то тихо бормочущее в ответ на вежливые расспросы Мери, бесконечно далеко от сложившегося в его представлении образа богатой и могущественной тети, которая может в качестве подарка на день рождения отвалить целую сотню фунтов. Поначалу она мало говорила; да, она очень устала, такая жара, а одежду полегче надеть побоялась: в это время года никогда нельзя знать, как погода изменится к вечеру: после захода солнца есть вероятность холодных туманов, а она не хочет рисковать и заработать бронхит.

— Я уж думала, что никогда сюда не доберусь, — продолжала тетя, и голос ее жалобно зазвенел. — Понятия не имела, что вы живете в таком отдаленном месте; я не была в этих краях много лет.

Тетя утерла глаза, вспоминая, без сомнения, дни, проведенные в Тернхем-Грин сразу после замужества с Никсоном; после того как платочек выполнил свою работу, она вновь положила его в видавшую виды черную сумку, которую она, скорее, стискивала, чем просто держала. Дарнелл обратил внимание, что сумка набита до отказа, и стал без особого интереса размышлять, что бы там могло быть; скорее всего, письма, подумал он, дополнительные доказательства предательских и коварных поступков дяди Роберта. Он чувствовал себя очень неловко, видя, что тетушка избегает смотреть на них с женой, и в конце концов встал и направился в дальний конец сада; там он закурил трубку и стал прохаживаться взад-вперед по гравиевой дорожке, продолжая удивляться тому, что пропасть между реальным и вымышленным образом оказалась так велика.

Потом он услышал шепот и увидел, что миссис Никсон склонилась к жене. Мери поднялась и пошла к нему.

— Пожалуйста, посиди в гостиной, Эдвард, — шепнула она мужу. — Тетя говорит, что не может обсуждать в твоем присутствии такие интимные вещи. Ее можно понять.

— Хорошо, только я не пойду в гостиную, а лучше погуляю. Не волнуйся, если я немного задержусь, — сказал Дарнелл. — Если тетя уедет до моего возвращения, попрощайся с ней от моего имени.

Дарнелл неторопливо дошел до большой дороги, где громыхая ходили трамваи. Он никак не мог отделаться от неприятного чувства неловкости и смущения и, покинув дом, а вместе с ним и миссис Никсон, надеялся восстановить душевное равновесие. Ее горе из-за подлого поведения мужа заслуживало всяческого сочувствия, однако Дарнелл, к своему стыду, глядя, как она сидит в его саду в убогой черной одежде и вытирает мокрым платком покрасневшие глаза, испытывал к ней неодолимое физическое отвращение. В юности он как-то был в зоопарке и до сих пор не мог забыть того чувства гадливости, какое пережил при виде некоторых пресмыкающихся, медленно переползающих друг через друга в илистом пруду. Дарнелла ужаснуло сходство между этими двумя ощущениями, и, желая избавиться от смутных и неприятных переживаний, он быстро зашагал по ровной и однообразной дороге, глядя по сторонам на некрасивую воскресную жизнь лондонских окраин.

Некоторая старомодность, все еще ощущаемая в Эктоне, внесла мир в его мысли, заставив позабыть недавние раздумья, а когда со временем он удалился достаточно далеко, за крепостной вал, то больше не слышал ни громких визгов, ни смеха людей, наслаждающихся отдыхом; выйдя на небольшой лужок, он мирно уселся под деревом, откуда была хорошо видна красивая долина. Солнце уже опустилось за холмы, облака превратились в подобие цветущих розовых кустов, а Дарнелл все продолжал сидеть в сгущающихся сумерках, пока его не охватил прохладный ветерок; тогда он со вздохом поднялся и пошел назад — к крепостной стене и освещенным улицам, по которым унылой толпой слонялись праздные гуляки. Дарнелл шептал про себя слова, похожие на волшебную песню, и с легким сердцем вернулся домой.

Мери сказала, что миссис Никсон уехала за час до его прихода. Дарнелл с облегчением вздохнул при этом известии, и они с Мери вернулись под свое дерево, где сели рядышком.

Некоторое время супруги сидели молча, а потом Мери заговорила, и голос ее при этом нервно дрожал.

— Мне нужно кое-что сказать тебе, Эдвард, — начала она. — Тетя сделала одно предложение, о котором ты должен знать. Мне кажется, нам надо его хорошенько обдумать.

— Предложение? А как ее дела? Эта история все еще продолжается?

— О, да! Она мне все рассказала. Дядя ни в чем не раскаивается. Кажется, он снял для этой женщины где-то в городе квартиру и обставил ее, истратив на это кучу денег. В ответ на упреки тети он только смеется и говорит, что хочет наконец-то пожить в свое удовольствие. Ты обратил внимание, как она подавлена?

— Да, очень подавлена. Но разве он не дает ей деньги? Для женщины ее положения она очень плохо одета.

— У тети множество прекрасных вещей, но, я думаю, она бережет их: у нее страх, что она их испортит. Уверяю, деньги здесь ни при чем: два года назад, когда дядя был еще идеальным мужем, он положил на ее имя очень большую сумму. Вот об этом я и хочу поговорить. Тетя хотела бы поселиться у нас. Она собирается очень хорошо платить. Что ты на это скажешь?

— Поселиться у нас? — воскликнул Дарнелл, уронив на траву трубку. Его поразила мысль, что тетя Мэриан станет их жилицей, и он сидел, глядя перед собой с отсутствующим видом и задаваясь вопросом, не принесет ли вечерний мрак еще один кошмар.

— Понимаю, такой вариант тебе не по душе, — продолжала жена. — Но мне кажется, дорогой, нельзя отказываться, не взвесив серьезно все «за» и «против». Боюсь, тетя тебе не очень понравилась.

Дарнелл молча покачал головой.

— Я так и подумала; бедняжка так расстроена, ты познакомился с ней не в самое лучшее время. На самом деле она очень главная. Послушай меня, дорогой. Ты думаешь, мы можем позволить себе отказаться от ее предложения? Как я тебе сказала, у нее много денег, но я не сомневаюсь, откажись мы, она очень обидится. Или вдруг что-то случится с то бой? Что тогда мне делать? Ты ведь знаешь, у нас еще мало сбережений.

Дарнелл тяжело вздохнул.

— Мне кажется, это испортит нам жизнь, — сказал он. — Мы ведь и сами не очень счастливы, дорогая Мери. Естественно, мне очень жаль тетю. Полагаю, ее надо поддержать. Но если она будет жить здесь все время…

— Понимаю, дорогой. Не думай, что я не смотрю вперед. Мне никто, кроме тебя, не нужен. И все же нам надо позаботиться о будущем, а с тетей мы сможем жить гораздо лучше. Я смогу немного баловать тебя, а ведь ты заслуживаешь этого: тебя так загружают в Сити. Наш доход удвоится.

— Ты хочешь сказать, она станет платить нам сто пятьдесят фунтов в год?

— Вот именно. И еще заплатит за обстановку пустой комнаты и за все остальное, что захочет иметь. Она сказала, что если ее навестят подруги, она оплатит стоимость дров для камина, добавит кое-что за свет и приплатит несколько шиллингов служанке за дополнительную нагрузку. Наш доход на самом деле увеличится даже больше, чем вдвое. Теперь ты видишь. Эдвард, дорогой, что такого предложения мы ни от кого другого не получим. Кроме того, как я уже сказала, надо смотреть вперед. Кстати, ты очень понравился тете.

Дарнелл внутренне содрогнулся, а жена продолжала приводить дальнейшие доводы.

— Не думай, мы не будем проводить с ней много времени. Тетя завтракает в постели и, как она мне сама сказала, обычно будет уходить к себе в комнату сразу после обеда. Думаю, мило и тактично с ее стороны подумать об этом. Она понимает, что нам не очень понравится, если кто-то третий будет постоянно с нами. Тебе не кажется, Эдвард, что, учитывая все это, нам следует принять ее предложение?

— Думаю, следует, — вздохнул Дарнелл. — Ты права, с финансовой точки зрения это очень выгодное предложение, и, боюсь, отказаться от него неосмотрительно. Но, признаюсь тебе, я далеко не в восторге.

— Я рада, что ты со мной согласен, дорогой. Поверь, все будет не так уж плохо. И помимо всех преимуществ, мы еще просто поможем тете. Бедняжка, как горько она плакала, когда ты ушел; она сказала, что решила больше ни минуты не оставаться в доме дяди Роберта, но не знает, куда пойти, и, если мы откажемся приютить ее, она ума не приложит, что с ней станется. Она совсем раздавлена горем.

— Хорошо, давай попробуем год пожить вместе. Возможно, все сложится так, как ты говоришь. Не так плохо, как кажется сейчас. Может, вернемся в дом?

Дарнелл наклонился, чтобы поднять с земли трубку. Ему не удалось ее нащупать, и тогда он зажег спичку. Рядом с трубкой под скамейкой валялось что-то, напоминающее вырванную из книги страницу. Дарнеллу стало любопытно, и он ее поднял.

В гостиной зажгли свет, и миссис Дарнелл уже достала писчую бумагу, чтобы тут же написать миссис Никсон и сообщить, что они с радостью принимают ее предложение, когда ее испугал удивленный крик мужа.

— Что случилось? — спросила она, пораженная столь необычным для мужа проявлением чувств. — С тобой все в по рядке?

— Только взгляни, — ответил Дарнелл, протягивая ей листок. — Я нашел это под скамейкой.

Мери удивленно посмотрела на мужа и прочла следующее:

НОВОЕ И ИЗБРАННОЕ СЕМЯ АВРААМОВО

Пророчества, которые осуществятся в этом году:

  1. Флот из ста сорока четырех судов отправится в Тарсис и на Острова.
  2. Уничтожение могущества Пса, в том числе и всех антиавраамовских законов.
  3. Возвращение флота из Тарсиса с аравийским золотом, которое послужит основанию Нового Града Авраамова.
  4. Поиск Невесты и передача власти Семидесяти Семи.
  5. Лик Отца озарится большей славой, чем лик Моисея.
  6. Папу Римского побьют камнями в долине под названием Берек-Зиттор.
  7. Отца признают Три Великих Правителя. Два Великих Правителя отвергнут Отца и тут же сгорят в огне Его гнева.
  8. Уменьшится власть Зверя, и повергнутся в уныние Судьи.
  9. Невесту найдут в Земле Египетской, которая, как открыли Отцу, теперь находится в западной части Лондона.
  10. Новый Язык даруется Семидесяти Семи и Ста Сорока Четырем. Отец войдет в Брачные Покои.
  11. Лондон будет разрушен, а на его месте возведут город по названию По, который станет Новым градом Авраамовым.
  12. Отец воссоединится с Невестой, а нынешняя Земля за полчаса переместится к Солнцу.

Лицо миссис Дарнелл просветлело, когда она прочитала этот текст, который показался ей, несмотря на всю его бессвязность, вполне безобидным. Услышав восклицание мужа, она было подумала, что увидит нечто более страшное, чем список туманных пророчеств.

— Ну, и что тут такого? — сказала она.

— Как, что такого? Неужели ты не понимаешь, что листок уронила твоя тетя, и значит, она совсем безумна.

— Не говори так, Эдвард. Во-первых, откуда тебе известно, что он принадлежит тете? Его могло занести ветром из другого сада. И даже, будь он тетин, это еще не повод называть ее безумной. Сама я не верю, что в наше время встречаются настоящие пророки, но многие хорошие люди думают иначе. Я знала одну пожилую даму, которая была безусловно хорошим человеком и каждую неделю покупала газету, где печатались разные предсказания. Никто не называл ее сумасшедшей, и я слышала, как отец говорил, что таких способностей к бизнесу он ни у кого не встречал.

— Хорошо, думай, как хочешь. Но поверь, мы еще пожалеем.

Какое-то время оба молчали. Вернулась домой после воскресных свободных часов Элис, а они все сидели в гостиной, пока миссис Дарнелл не сказала, что устала и хочет лечь спать.

Муж поцеловал ее:

— Пожалуй, я еще посижу, дорогая, а ты иди. Мне нужно все обдумать. Нет, не волнуйся, я не изменю своего решения: твоя тетя может переезжать к нам. Но кое-что не дает мне покоя, и я хотел бы в этом разобраться.

Дарнелл долго размышлял, меряя шагами комнату. Свет понемногу гас то в одном, то в другом окне на Эдна-Роуд; люди из соседних домов уже крепко спали, а в гостиной у Дарнеллов все горел свет, и хозяин дома ходил взад-вперед по комнате. Он думал о том, что их жизнь с Мери, всегда такая спокойная, стала принимать какие-то гротескные и фантастические формы, в ней появились приметы смуты и беспорядка, угроза сумасшествия, странные вещи из другого мира. Похоже на то, как если бы на тихих, сонных улицах старого поселения на холмах вдруг послышались барабанная дробь, звуки свирели, неистовая, дикая песня, и на рыночную площадь вдруг высыпала шумная толпа пестро одетых артистов, которые бы лихо отплясывали под свою бешеную музыку, вытаскивая горожан из уютных, безопасных домов на улицы и соблазняя их принять участие в необычном танце.

И все же Дарнелл и вдали, и вблизи (ведь это скрывалось в его сердце) видел мерцающий свет надежной и верной звезды. А внизу сгущалась тьма; туман и мгла заволокли город. Красноватое дрожащее пламя факелов вспыхивало тут и там. Песня звучала все громче, в ней нарастали нездешние звуки, они то взлетали, то опускались в каких-то неземных модуляциях, словно становясь неким заклинанием: барабаны бешено выбивали дробь, свирель пронзительно визжала — они звали всех выйти из дома, покинуть мирные очаги: странный ритуал свершался на улицах. Эти улицы, обычно такие тихие, усмиренные прохладной и умиротворяющей пеленой темноты, мирно спящие под покровительством вечерней звезды, теперь сотрясались в пляске вместе с фонарями, оглашаясь криками тех, кто рвался вперед, словно обезумев; песня ширилась и разрасталась, стук барабанов усиливался, а посредине разбуженного города причудливо наряженные артисты исполняли танец при свете ярко горящих факелов. Дарнелл не знал, были ли они действительно артистами — людьми, которые как пришли, так и уйдут по тропе, ведущей в горы: или они на самом деле чародеи, способные совершать удивительные чудеса и знающие тайное заклинание, по которому Земля может превратиться в преисподнюю, а те, кто слушает их и взирает на происходящее, будут обмануты этим зрелищем, втянуты в изысканные фигуры таинственного танца и унесены ветром в бесконечные и отвратительные лабиринты в горах, чтобы скитаться там до бесконечности.

Но Дарнелл ничего этого не боялся: ведь у него в сердце зажглась Утренняя звезда[14]. Она была там и раньше, но постепенно свет ее становился все ярче и ярче: Дарнелл теперь понимал, что, несмотря на то, что его земная жизнь проходит в древнем городе, осажденном чародеями, которые принесли с собой свои песни и процессии, он также пребывает в ясном и спокойном мире света и взирает с этой громадной, немыслимой высоты на мирскую суету, на разные обряды, в которых не является подлинным участником, слушает магические песни, которые никогда не смогут выманить его из-за стен его высокого и священного града.

Когда Дарнелл лег подле жены и заснул, сердце его переполняли радость и покой, и проснувшись утром, он вновь почувствовал себя счастливым.

В начале следующей недели мысли Дарнелла были как бы окутаны легкой дымкой. Возможно, природа не наградила его практичностью или тем, что обычно называют «здравым смыслом», но воспитание привило ему вкус к ясным и простым состояниям рассудка, и он со смущением и скрытым беспокойством вспоминал необычные мысли, посетившие его воскресным вечером, которые он не сумел объяснить, так же как не люба! находить объяснение своим причудам в детские и юношеские годы. Сначала Дарнелла раздражало, что ему не везет; утренняя газета, которую он всегда покупал, когда омнибус задерживался на Аксбридж-Роуд, выпала из его рук непрочитанной в то время, как он убеждал себя, что театральное появление в их доме нелепой старухи, пусть и достаточно надоедливой, не могло считаться разумным объяснением того, что он впал в загадочную прострацию, а мысли приняли необычный, фантастический поворот, оформляясь на незнакомом языке, который он почему-то понимал.

Такие вот проблемы озадачивали его на долгом привычном подъеме у Голландского парка и дальше, когда омнибус проезжал толкучку у Ноттинг-Хилл-Гейт, откуда одна дорога вела в укромное местечко, где виднелись крыши коттеджей и прочих построек Бейсуотера, а другая — в мрачный район трущоб. Вокруг Дарнелла сидели привычные спутники его утренних поездок; он слышал, как они тихо переговариваются между собой, обсуждая политические проблемы, и мужчина, сидевший рядом и тоже ехавший из Актона[15], спросил у Дарнелла, что тот думает о нынешнем правительстве. Впереди шел громкий и оживленный спор, что такое ревень — фрукт или овощ; среди прочих голосов Дарнелл различил голос Редмана, соседа по улице, который хвалил жену за экономность:

— Не знаю, как ей это удается. Знаете, что мы ели вчера? На завтрак: рыбные пирожки, великолепно поджаренные, пышные, с добавлением разных травок; этот рецепт ей дала тетя, вам надо непременно их попробовать. Кофе, хлеб, масло, джем и все остальное, что положено на завтрак. Теперь обед: ростбиф, йоркширский пудинг, картофель, зеленые овощи, соус из хрена, сливовый пирог, сыр. Где вы найдете обед лучше? По мне, так он просто великолепен.

Несмотря на эти отвлекающие моменты, Дарнелл все же предался мечтаниям в мерно покачивающемся омнибусе, везущем его в Сити, но и тогда пытался он разрешить загадку вчерашнего бдения; контуры деревьев, зеленые лужайки и дома, проносящиеся перед его глазами, люди на тротуарах, уличный гомон, звенящий в ушах, — все казалось ему новым и непривычным, словно он продвигался по улицам незнакомого города в чужой стране. Возможно, именно в это утреннее время, когда он ехал, чтобы делать свою механическую работу, смутные образы, которые давно уже бродили в его сознании, выливались в определенные умозаключения, с которыми он при всем желании не мог не считаться. Дарнелл получил то, что называют солидным коммерческим образованием, и потому с большим трудом оформлял серьезные мысли в понятные и законченные фразы; но в такое утро он не сомневался в том, что «здравый смысл», который при нем всегда превозносили как высшую человеческую добродетель, был, по всей видимости, всего лишь мельчайшей и ничтожнейшей вещью в интеллектуальном снаряжении муравья. И сразу за этой мыслью, как ее естественное продолжение, пришло твердое убеждение, что человеческая жизнь дошла до полного абсурда; его самого, всех его друзей, знакомых и коллег интересовали вещи, которые изначально не должны были интересовать людей; все они стремились к тому, к чему человеку не предназначено стремиться; они были благородными камнями из алтаря, а пошли на фундамент хлеву. Дарнеллу казалось, что жизнь — это великий поиск; чего? — он не знал; за множество лет подлинные указатели на путях один за другим разрушились или оказались преданы забвению; значения написанных на них слов были постепенно забыты; указатели один за другим стали показывать неправильное направление; настоящие входы заросли: сам путь переместился с высот в низины; и наконец племя пилигримов выродилось, превратившись в наследственных камнебойцев и землекопов, работавших на этом пути, который теперь, если и вел куда-то, то только в пропасть. Сердце Дарнелла замирало от странного и волнующего чувства, от нового ощущения, которое появилось, когда он осознал, что большая потеря может быть и не безнадежной, а трудности не обязательно непреодолимыми. Вполне возможно, думал он, что камнебойцу достаточно отбросить свой молот и пуститься в путь, и тот станет для него прямой дорогой; и всего лишь один шаг в сторону навсегда избавит землекопа от вонючей канавы.

Конечно, все эти вещи открывались ему медленно и с трудом. Ведь он был одним из клерков в Сити, а эта порода людей «пышно произрастала» в конце девятнадцатого века, да и всю чепуху, которая накапливалась столетиями, нельзя было разгрести за короткий срок. Вновь и вновь нелепые убеждения, взращенные в нем, как и в его коллегах, заставляли Дарнелла думать, что настоящим миром является то видимое и осязаемое существование, в котором добросовестное копирование писем обменивается на определенное количество хлеба, мяса и жилье, и мужчина, добросовестно переписывающий письма, не бьющий жену, не просаживающий впустую деньги, — это хороший человек, полностью оправдывающий свое предназначение. Но несмотря на все эти доводы, несмотря на то, что их принимали все окружающие Дарнелла люди, ему было даровано понять лживость и нелепость такого положения. Ему повезло, что он совсем не знал жалкой «науки», но даже если бы в его сознание каким-то образом поместили целую библиотеку, то и тогда он не стал бы «отрицать во тьме то, что познал в свете». Дарнелл но опыту знал, что человек — тайна, и он создан для таинств и видений, для постижения невыразимого блаженства, для великой радости, способной преобразовать мир, для радости, которая превосходит все земные наслаждения и побеждает несчастья. Он знал это твердо, хотя смутно понимал; и держался особняком, готовя себя к великому эксперименту.

Имея такое тайное сокровище, как эти мысли, он мог перенести достаточно спокойно и угрозу вторжения в их жизнь миссис Никсон. Дарнелл, конечно, понимал, что ее присутствие для них нежелательно, тем более, что у него были большие сомнения в психическом здоровье женщины, но, в конце концов, что эго решало? Ведь слабо мерцающий свет уже зарождался в нем, говоря о преимуществах самоотрицания, и потому Дарнелл предпочел пойти навстречу желаниям жены. Et non sua poma[16]; к своему удивлению, ему доставит удовольствие отказ от собственной воли, а ведь именно это он всегда считал отвратительным. Такое состояние он никак не мог понять; но все же, несмотря на то, что он принадлежал к самому безнадежному в этом смысле классу, жил в самом безнадежном окружении, какое только можно. вообразить, несмотря на то, что он знал так же мало об askesis[17], как и о китайской философии, в нем было достаточно благодати, чтобы не отказаться от света, забрезжившего в его душе.

А пока он находил вознаграждение в глазах Мери, встречавшей его прохладными вечерами на пороге дома после глупейших трудов в Сити. Они сидели рядышком под тутовым деревом, дожидаясь темноты, и когда бесформенный мир теней поглощал окружавшие их уродливые стены, они, казалось, освобождались от уз Шенердз-Буш и могли беспрепятственно блуждать в не обезображенном, не изгаженном мире, который скрывался за стенами. О нем Мери знала очень мало, а может быть, и совсем ничего, потому что ее родственники всегда разделяли взгляды современного мира, который инстинктивно воспринимает деревенскую жизнь как нечто ужасное. Мистер Рейнольдс разделял и еще один странный предрассудок своего времени: он считал, что из Лондона надо выезжать, но крайней мере, раз в год, и поэтому Мери побывала в разных курортных местечках на южном и восточном побережьях, куда толпами съезжались лондонцы, превращая пляжи в один огромный скверный мюзик-холл и получая, по их словам, большую пользу от перемены обстановки. Такого рода опыт не дает никакого представления о сельской местности в ее истинном и сокровенном смысле; и все же Мери, сидя в сумерках под шелестящим деревом, что-то знала о тайне леса и долины, скрытой меж высоких холмов, где шум льющейся воды отзывается эхом в кристальном ручейке. А для Дарнелла эти вечера были временем фантастических грез: ведь именно тогда происходили чудесные превращения, и он, не способный постичь чудо и едва верящий в него, все же подсознательно знал в душе, что вода превращается в вино новой жизни.

Такой музыкой всегда были пронизаны его сны, такое же чувство осталось у него от тех тихих и проникновенных вечеров, которые запали ему в память с тех давних пор, когда, будучи ребенком (мир тогда еще не подавил его), он ездил в старый дом на западном побережье и в течение целого месяца слышал из окна своей комнаты шум леса, а когда ветер стихал, слышал плеск воды в зарослях камыша; несколько раз, проснувшись особенно рано, он слышал странный крик какой-то птицы, вылетающей из гнезда в камышах, выглядывал наружу и видел смутно белевшую долину и извилистую речку, сбегающую к морю.

С течением лет эти воспоминания тускнели и стирались в памяти, цепи повседневности сковали его душу; сама атмосфера, в которой он жил, была губительна для подобных воспоминаний, и только изредка — во сне или в моменты забвенья он мысленно возвращался в ту долину на дальнем западе, где в дыхании ветерка было волшебство, где каждый лист, каждый ручеек, каждый холм открывали ему великие и священные тайны. Но теперь утраченное зрение во многом вернулось, и, глядя с любовью в глаза жены, он видел блестящую гладь озер в притихшем лесу и вечерние туманы, слышал шум бегущей речки.

В пятницу на той неделе, что началась со странного и уже слегка подзабытого визита миссис Никсон, когда супруги сидели рядышком в саду, раздался, к неудовольствию Дарнелла, резкий звонок, и несколько растерянная Элис объявила, что неизвестный джентльмен хочет видеть хозяина. Дарнелл направился в гостиную, где Элис зажгла только один газовый рожок; он горел ярким неровным пламенем; здесь Дарнелла дожидался тучный пожилой господин, чье лицо, искаженное редкими бликами, было Дарнеллу незнакомо. Он непонимающе смотрел на гостя и уже собирался заговорить, но тот опередил его:

— Вы меня не знаете, но, думаю, мое имя вам известно. Я Никсон.

Не дожидаясь реакции на эти слова, пожилой господин сел и начал свой рассказ, и очень скоро Дарнелл, подготовленный к последующим откровениям, внимал ему, ничему не удивляясь.

— Короче говоря, — закончил наконец Никсон, — она окончательно рехнулась, и сегодня нам пришлось поместить бедняжку в лечебницу.

Голос его дрогнул, и он поспешно утер глаза: несмотря на свою тучность и удачливость в бизнесе, он не был лишен чувствительности и любил жену. Никсон говорил быстро, касаясь многих подробностей, которые могли бы заинтересовать специалистов по разного рода маниям; он был явно расстроен, и Дарнелл сочувствовал ему.

— Я приехал к вам, — продолжал Никсон, — так как мне стало известно о визите жены к вам в прошлое воскресенье; могу только догадываться, что она вам тут порассказала.

Дарнелл показал ему листок с пророчествами, оброненный миссис Никсон в саду.

— Вы что-нибудь знаете об этом? — спросил он.

— Это его рук дело. — произнес старый джентльмен с некоторым оживлением. — О, да… я основательно отделал его позавчера.

— Это должно быть сумасшедший? Кто он?

— Нет, он не сумасшедший. Просто скверный человек. Плюгавый валлийский подонок по фамилии Ричардс. Последние несколько лет он проповедует в Нью-Барнете, и моя бедная жена — она никак не могла найти себе церковь по душе — последний год посещала его гнусную секту. Это ее окончательно доконало. Да, я здорово его отделал позавчера и не боюсь, что меня привлекут к ответственности. Я раскусил этого субчика, и он это знает.

Никсон шепнул что-то Дарнеллу на ухо, а затем, фыркнув, в третий раз повторил ту же фразу:

— Здорово я его отделал позавчера.

В ответ Дарнелл пробормотал слова утешения и выразил надежду, что миссис Никсон поправится.

Пожилой джентльмен покачал головой.

— Боюсь, надежды нет, — ответил он. — Я консультировался с лучшими специалистами, и они сказали, что ничем не могут помочь.

Он выразил желание повидать племянницу, и Дарнелл вы-ш&т, чтобы немного подготовить жену. До той никак не доходило, что тетка безнадежно больна: ведь миссис Никсон, хоть и была всегда основательно глуповата, считалась у родных здравомыслящей особой. Рейнольдсы, как и большинство людей, принимали отсутствие воображения за душевное здоровье; и хотя мало кто из нас слышал о Ломброзо, все мы его последователи. Мы легко верим, что поэты безумны, и если, согласно статистике, оказывается, что на самом деле мало кто из поэтов попадал в сумасшедший дом, нас утешает мысль, что все они перенесли коклюш, что, без сомнения, можно причислить, как и интоксикацию, к легкому помешательству.

— Но правда ли это? — спросила Мери наконец. — Ты уверен, что дядя не обманул тебя? Тетя всегда казалась такой разумной.

Напоминание о том, что тетя Мэриан имела привычку слишком рано вставать по утрам, заставило ее наконец задуматься; затем супруги вместе вошли в гостиную, где их ждал пожилой джентльмен. Несмотря на оставшиеся у Мери некоторые сомнения, его очевидные доброта и честность произвели на нее впечатление, и перед уходом дяди с него было взято обещание снова их навестить.

Миссис Дарнелл сказала, что устала, и отправилась спать, а Дарнелл вернулся в сад и долго ходил там, пытаясь привести мысли в порядок. Огромное облегчение, испытанное им от известия, что миссис Никсон не будет у них жить, открыло Дарнеллу, что, несмотря на проявленное смирение, его страх перед ее приездом был очень велик. Теперь тяжесть с души снялась, и он мог размышлять о своей жизни безотносительно к этому чудовищному вторжению, которого он так страшился. Дарнелл глубоко и радостно вздохнул и, гуляя по саду, наслаждался запахами ночи, которые, хоть и с трудом, доходили до него через кирпичные постройки пригорода: все это вызвало в его памяти тот дивный аромат, который он вдыхал в бы с Tjx> пролетевшие дни детства; тот запах исходил от самой земли, когда пылающее солнце опускаюсь за горы и его отблески на небе и лугах постепенно тускнели. Когда ему удавалось оправиться от грез об утраченной волшебной стране, его посещали другие образы из детства, основательно, но не совсем, забытые: они хоть и ютились в укромных уголках памяти, однако были готовы в любой момент вырваться оттуда.

Дарнеллу вспомнилась одна фантазия, долго преследовавшая его. Когда он однажды, приехав на отдых, дремал жарким днем в лесу, что-то «заставило его поверить», что из голубой дымки и зеленого сияния листвы к нему спустилась подруга — белокожая девочка с длинными черными волосами; она играла с ним и шептала на ухо свои секреты, пока его отец спал под деревом; с этого летнего дня она постоянно была рядом, навещала его в пустоте Лондона, и даже в последние годы он продолжат время от времени ощущать ее присутствие в зное и суете Сити.

Последний ее приход он хорошо помнил; это было за несколько недель до его женитьбы — тогда, занятый каким-то пустяшным делом, он вдруг поднял в изумлении глаза, удивляясь, почему это в спертом воздухе неожиданно проявился запах свежей листвы, а до ушей донесся шелест деревьев и плеск речной воды в камышах; а потом его охватил экстаз, которому он еще раньше дал определенное имя и наделил индивидуальностью. Тогда он узнал, что вялая плоть человека может уподобиться пламени; теперь же, оглядываясь назад с новых жизненных позиций, он осознал, что не ценил и отвергал все настоящее в своей жизни, которое, возможно, пришло к нему как раз вследствие его отрицательных свойств.

И все же, по мере того как Дарнелл размышлял, он понял, что в его жизни была цепочка очевидных знаков: вновь и вновь голоса шептали ему на ухо слова из неизвестного языка, который теперь он признал за родной; на обычной улице перед ним вдруг возникали картины его настоящей родины: и во всех жизненных перипетиях некие эмиссары только и ждали, чтобы направить его стопы на тропу великого путешествия.

Спустя неделю или две после визита мистера Никсона Дарнелл взял очередной ежегодный отпуск.

О том, чтобы ехать в Уолтон-он-зе-Нейз или в другое подобное место, речь не шла: ведь он полностью поддерживал стремление жены накопить значительную сумму денег на черный день. Но погода была великолепная, и он весь день проводил в саду под деревом или совершая длинные бесцельные прогулки в западных предместьях Лондона, не лишенных очарования в старом, добром смысле этого слова — пусть и мало заметного на скверно освещенных, грязных и длинных улицах.

Однажды, во время сильного дождя, Дарнелл заглянул в «комнату с коробками» и увлекся приведением в порядок бумаг из старого дорожного сундука — обрывков семейной истории; некоторые листы были исписаны почерком отца, на других — чернила почти выцвели; было там и несколько старых записных книжек с пометками еще более отдаленного времени — на них чернила были ярче и чернее, чем прочие, используемые для письма вещества, которые продаются киоскерами в наши дни. Дарнелл повесил в этой комнате портрет своего предка, купив также прочный кухонный стол и стул: и миссис Дарнелл, глядя, как он корпит над старыми документами, подумывала, не сделать ли эту комнату «кабинетом мистера Дарнелла». В течение многих лет он не интересовался семейными реликвиями, но с того утра, когда дождь привел его в эту комнату, он не прекращал работать над ними до конца отпуска.

Это стало новым увлечением Дарнелла; в его сознании смутно проступали лики предков, вырисовывалась картина их жизни в том старом доме, что стоял в речной долине где-то на Западе, в краю кристальных родников, быстрых речек и темных, древних лесов. Среди разрозненных обрывков старых, никому не нужных бумаг встречались вещи гораздо более странные, чем просто записи семейной истории; когда Дарнелл вернулся на работу в Сити, некоторым его коллегам показалось, что он слегка изменился внешне, но, когда его спрашивали, где он был и что с собой сделал, тот в ответ только смеялся. Однако Мери заметила, что муж каждый вечер проводит хотя бы час в «комнате с коробками», и ее огорчало, что он попусту тратит время, читая старые бумаги о давно умерших людях. А как-то днем, когда они вдвоем отправились на прогулку по мрачным окрестностям Эктона, Дарнелл остановился у захудалого букинистического магазина и, внимательно осмотрев ряды старых книг на витрине, вошел внутрь и купил две из них. То были словарь латинского языка и латинская грамматика, и Мери с удивлением услышала от мужа, что он намерен изучить латынь.

Да, она видела, что поведение мужа странным образом изменилось, и не могла не встревожиться по этому поводу, хотя вряд ли сумела бы сформулировать, что именно ее беспокоит. Однако она понимала, что, начиная с лета, их жизнь неуловимым и непостижимым для нее образом переменилась — все стало не тем, чем было прежде. Когда она смотрела на скучную улицу с редкими прохожими, та была как бы и прежней, и одновременно другой, а когда ранним утром она распахивала окно, то ветерок, влетая в комнату, приносил ей некое послание, которое она не могла расшифровать.

Дни, один за другим, проходили по-старому, однако даже стены их дома выглядели иначе, и голоса мужчин и женщин зазвучали по-новому: в них словно эхом отзывалась музыка с далеких, неведомых гор. И постепенно, день за днем, в то время, как она занималась домашними делами, переходила из одного магазина в другой на безликих, переплетенных улицах — роковом лабиринте отчаянного запустения и одиночества, к ней приходили неясные образы из какого-то иного бытия, словно она пребывала во сне и каждую минуту могла проснуться и увидеть, как солнечный свет уничтожит безликую серость и перед глазами воссияет долгожданный новый мир. Казалось, стоит сознанию сделать крохотное усилие, и то, что было сокрыто, откроется; пока Мери ходила по улицам скучного и бесцветного предместья, повсюду встречая мрачные и прочные стены стоявших на них домов, она не могла отделаться от чувства, что сквозь эти стены мерцает некий свет; незнакомый и загадочный аромат благовоний из иного мира, который был не столько недосягаем, сколько не поддавался описанию, щекотал ей ноздри; а в ушах звучала прекрасная песня, наводя на мысль, что по всему ее пути расставлены спрятанные хоры.

Мери изо все сил боролась с этими ощущениями, отказываясь принимать их на веру: ведь на нас уже триста лет давят определенные убеждения, направленные на то, чтобы вытравить подлинное знание; и эта акция осуществлялась так целенаправленно, что к истине теперь можно прийти только через невероятные страдания. И поэтому Мери проводила дни в странном смятении, цепляясь за простые вещи и простые мысли, как будто боясь, что как-нибудь утром она может проснуться в неведомом мире и начать вести совсем другую жизнь. А Эдвард Дарнелл ездил ежедневно на работу, всегда возвращаясь вечером с сияющими глазами и лицом, и благоговейное изумление в его взгляде росло с каждым днем, словно нелепа перед глазами становилась все тоньше и вскоре должна была исчезнуть совсем.

Из-за этих великих превращении, свершавшихся в ней и в муже. Мери замкнулась в себе, возможно, боясь, что, начни она расспрашивать о происходящем Эдварда, его ответы могут быть слишком невероятны. Напротив, Мери приучала себя волноваться из-за незначительных вещей: так, она постоянно задавала себе вопрос, что привлекает внимание мужа в старых бумагах и почему он проводит вечер за вечером в холодной комнате наверху.

Как-то, по приглашению Дарнелла, она пришла взглянуть на эти бумаги, но не нашла в них ничего интересного; среди них была парочка рисунков старого дома на Западе, выполненных небрежно чернилами: дом выглядел бесформенным и фантастичным строением с диковинными колоннами и еще более диковинным орнаментом на выступающем вперед портике; с одной стороны крыша провисала чуть ли не до земли, а в центре ее высилось нечто вроде башни. Еще среди бумаг были документы, состоящие, казалось, только из имен и чисел, с начертанными на нолях гербами: Мери наткнулась на длинную цепь затейливых валлийских фамилий, связанных между собой частицей «аи». Одна бумага была вся испещрена значками и цифрами, которые ничего ей не говорили; встречались там также блокноты и книжки, исписанные старомодным почерком, — большинство записей, по словам мужа, было на латинском языке; все это собрание представляло для Мери столь же мало интереса, как, к примеру, трактат о конических сечениях. Что же касается Дарнелла, то он ежевечерне уединялся в комнате с заплесневелыми бумажными свитками, и всякий раз, когда он возвращался, жена видела на его лице выражение, говорящее о сильнейшем переживании.

Однажды вечером Мери спросила мужа, что так заинтересовало его в бумагах, которые он ей показал.

Этот вопрос привел его в восторг. Так случилось, что за последние недели они мало говорили друг с другом, и Дарнелл стал рассказывать ей про письменные упоминания о племени, из которого он вышел, и о старом диковинном доме из серого камня, стоящем между лесом и речкой. История его рода, говорил он, восходит к давним временам, она началась еще до прихода норманнов, еще до прихода саксов, в дни, когда только закладывался Рим; в течение многих столетий его предки жили в укрепленном замке, стоящем на высоком холме посреди леса; и даже в наши дни сохранились высокие курганы, с которых, если глядеть в одну сторону, сквозь деревья видна гора, а в другую — желтоватое море. Настоящее семейная фамилия не Дарнелл; ее взял себе в шестнадцатом веке некий Иоло ап Талисин аи Иоруерт; почему он это сделал, Дарнелл, похоже, не понимал. Затем муж рассказал ей, как постепенно, столетие за столетием, семейное благосостояние приходило в упадок, пока в их владении не остался один только дом из серого камня и несколько акров земли у реки.

— И знаешь что, Мери, — закончил он, — думаю, мы со временем тоже там поселимся. Сейчас в этом доме живет мой двоюродный дед; в молодости он заработал много денег, занимаясь бизнесом, и, полагаю, все оставит мне. Ведь я его единственный родственник. Как это будет непривычно! Совсем не та жизнь, что здесь.

— Ты никогда мне об этом не говорил. А ты не думаешь, что твой дедушка оставит дом и деньги кому-то, кого он действительно хорошо знает? Ведь последний раз ты видел его, когда был еще маленьким мальчиком?

— Да, но раз в году мы обмениваемся письмами. И со слов отца я знаю, что старик никогда не оставит дом чужому человеку. Как ты думаешь, тебе там понравится?

— Не знаю. Ведь это очень уединенное место?

— Думаю, да. Не помню, есть ли поблизости еще усадьбы, но, кажется, нет. Зато какая перемена! Ни Сити, ни улиц, ни вечно куда-то спешащих людей; только шум ветра, зелень листвы, зеленые холмы и поющие голоса земли…

Дарнелл внезапно замолчал, как бы боясь, что скажет лишнее и выдаст раньше времени некую тайну; и действительно, когда он говорил о той перемене, которая произойдет в их жизни, если они переберутся с маленькой улицы в районе Шепердз-Буш в старинный дом, стоящий в лесах дальнего Запада, с ним самим что-то происходило, а голос модуляциями вызывал представление о некоем древнем песнопении. Внимательно посмотрев на мужа, Мери коснулась его руки, и он глубоко вздохнул.

— Кровь зовет меня на древнюю землю предков, — сказал он. — Я уже забываю, что работаю клерком в Сити.

Без сомнения, в Дарнелле взыграла кровь рода; в нем возрождался древний дух, в течение многих столетий хранивший верность таинствам, к которым большинство из нас теперь равнодушно; с каждым днем этот дух все более креп, его уже трудно было скрывать. Дарнелл оказался почти в том же положении, что и человек из известной истории, который, пережив электрический шок, внезапно увидел перед собой вместо лондонских улиц море и остров в стране антиподов; теперь Дарнелл с трудом приспосабливался к окружению и его интересам, хотя совсем еще недавно не знал ничего другого: серый дом, лес и река, символы другого мира ворвались в картину лондонской окраины.

Дарнелл возобновил рассказ, только теперь он говорил более сдержанно. Он рассказывал жене о своих дальних предках и о главе рода, которого почитали святым и которому приписывали знание некоторых великих тайн — они именовались в бумагах «Тайные песни святого Иоло». Затем Дарнелл резко сменил тему, перейдя к воспоминаниям об отце и той странной, однообразной жизни, какую вели они в мрачной квартире на окраине Лондона, о серых улицах с рядами отштукатуренных домов (его первые воспоминания), заброшенных сквериках в северном Лондоне и опять об отце, суровом человеке с бородой, который, казалось, всегда находился где-то не здесь и словно надеялся, что за прочными стенами лежит страна с тенистыми садами и озаренными солнцем холмами, холодными ключами и сверкающими озерами со склоненной над ними листвой.

— Мне кажется, отец всего лишь зарабатывал себе на жизнь, — продолжал Дарнелл, — на ту жизнь, какую мог себе позволить, служа в Государственном архиве и Британском музее. Он выискивал разные сведении для юристов и приходских священников, которые хотели изучить старые документы. Отец никогда много не зарабатывал, и мы постоянно меняли квартиры, всегда селясь в отдаленных районах, в домах, которые, казалось, вот-вот развалятся. Знакомств с соседями мы не заводили — слишком уж часты были наши переезды, — но у отца было несколько друзей, таких же пожилых людей, как и он сам, которые часто нас навещали; тогда, если в доме водились деньги, посылали за пивом, и отец сидел и курил с гостями до позднего вечера.

По сути, я ничего не знал о его друзьях; они походили друг на друга, и у всех в глазах было одно выражение — тоски по неведомому. Эти люди очень мало говорили о своей жизни, а больше о каких-то непонятных тайнах, а если и касались обычных вещей, то становилось ясно, что для них и деньги, и их отсутствие являются чем-то совсем не важным. Когда я вырос, устроился на работу в Сити, познакомился с другими молодыми людьми и услышал, о чем они беседуют, то подумал, что отец и его друзья слегка не в себе; но теперь я так не думаю.

И так, вечер за вечером, Дарнелл говорил с женой, легко переходя от рассказа о неприглядных меблированных комнатах, где он провел детство в обществе отца и других таких же страждущих душ, к старому дому, надежно укрытому в долине на далеком Западе, и древнему роду, который в течение многих столетий видел, как солнце садится за горы. Однако на самом деле у всего, о чем бы он ни говорил, был один конец, и Мери чувствовала, что за словами мужа, какими бы незначительными они ни были, всегда присутствует скрытое намерение, и что их еще ждет великое и удивительное приключение.

И так день за днем мир становился все волшебнее; день за Днем вершилась работа по отмежеванию, все грубое, вульгарное отвергалось. Дарнелл не пренебрегал в работе ничем, что могло быть полезным; теперь он никогда не бездельничал по утрам и не сопровождал жену в готическое кашице, предел — дующее на то, чтобы именоваться церковью. Супруги обнаружили на одной из отдаленных улиц небольшую церквушку, более отвечавшую их вкусам, и Дарнелл, нашедший в одной старых тетрадей сентенцию Incredibilia sola Credenda[18], скоро постиг, как высока и прекрасна может быть служба, в которой он принимал участие. Наши неумные предки учили нас, что мы станем мудрее, изучая естественные науки, возясь с пробирками, геологическими образцами, микроскопическими составами и тому подобным: однако тот, кто отказался от этих глупостей, знает, что надо читать не «научные» книги, а требники, и что душа мудреет, созерцая мистические церемонии и сложные и странные ритуалы. В них Дарнелл открывал для себя изумительный мистический язык, который был одновременно и более тайным, и более открытым, чем обычный язык богослужений; и теперь он видел, что, в каком-то смысле, вся жизнь — великая церемония или священное действо, и она учит на примере видимых форм тайному, трансцендентному знанию. Таким образом, в церковном ритуале Дарнелл увидел законченный образ мира, образ очищенный, возвышенный и просветленный, священный дом, выстроенный из сверкающих и прозрачных камней, в котором горящие свечи значили больше, чем звезды на небе, а воскуряемые благовония были более убедительным символом, чем стелющийся по земле туман. Душа его устремлялась за процессией, торжественно выступающей в белых одеяниях, — таинством, говорящим о восторге и радости, выше которых нет ничего, и когда Дарнелл созерцал, как убитая Любовь воскресает, побеждая смерть, он понимал, что присутствует, фигурально выражаясь, при логическом завершении всего, на Свадьбе Свадеб[19], на самом главном таинстве из всех, что были со дня сотворения мира. И так, день за днем, его жизнь все более наполнялась волшебством.

В то же самое время он догадывался, что раз в Новой жизни есть неизвестные дотоле радости, то наверняка в ней есть и неведомые опасности. В рукописной книге, которая претендовала на то, чтобы расшифровать «Тайные песни святого Иоло», одна небольшая глава носила название: «Fons Sacer non in communen Vsum convertendus est»[20], и приложив много усилий, с помощью учебника латинской грамматики и словаря, Дарнеллу удалось разобрать усложненную латынь своих предков. Книга, в которой находилась данная глава, была одной из самых замечательных в собрании: озаглавленная «Terra de Iolo»[21], она, помимо хитроумно скрытых символов, содержала перечень фруктовых садов, лугов, лесов, дорог, строений и рек, находящихся во владении предков Дарнелла. Здесь он прочитал о Святом источнике, бьющем в Лесу мудреца: «этот мощный ключ не иссякает в самое жаркое лето, никакое наводнение не может его загрязнить, это вода жизни для тех, кто жаждет жизни; очищающий поток для ищущих чистоты; и лекарство такой исцеляющей силы, что с Божьей помощью и молитвами Его святых, оно лечит самые страшные раны»[22]. Однако к воде из этого источника нужно относится как к святыне — ее нельзя использовать для бытовых целей или просто удовлетворять жажду; к ней следует относиться с благоговением, «как к воде, освященной священником». А на полях позднейшая приписка, приоткрывшая Дарнеллу значение этих запретов. Его учили не смотреть на источник жизни как на одно из жизненных удовольствий, как на новое ощущение, возможность подсластить безвкусную пилюлю обычного существования. «Потому что, — говорил комментатор, — нас позвали не как зрителей, чтобы мы смотрели на разыгрываемый перед нашими глазами спектакль, нет, нас позвали, чтобы мы сами взошли на подмостки и исполнили с чувством наши роли в величайшей и удивительной мистерии».

Дарнелл мог вполне понять то искушение, которое тут подразумевалось. Хотя он совершил еще малый путь по тропе познания и едва вкусил от этого таинственного источника, но уже осознавал, что некая магия преобразовывает мир вокруг него, наполняя жизнь значительностью и романтикой. Лондон теперь казался ему городом из «Тысячи и одной ночи», переплетения улиц — волшебным лабиринтом; длинные авеню с горящими фонарями — звездными системами; а сам огромный город символизировал бесконечность Вселенной. Он с легкостью представлял, как приятно проводить время в таком мире — сидеть себе в сторонке и мечтать, глядя на пышное зрелище, разыгрываемое перед ним; но Священный источник не предназначался для повседневного использования — он очищал душу и исцелял тяжелые душевные раны. Должно быть еще одно превращение: Лондон уже стал Багдадом, теперь ему нужно превратиться в Сион[23] или, как сказано в одном из старых документов, в город Чаши[24].

Существовали еще более страшные опасности, на которые осторожно указывалось в Завещании Иоло (так отец называл эти бумаги). Так, там содержались намеки на существование некоего ужасного места, куда могла попасть душа, на переход в иное существование, подобное смерти, на возможность вызвать самые могущественные силы зла из их темных укрытий — словом, на ту сферу, которая для большинства из нас ассоциируется с грубым и в какой-то степени детским символизмом черной магии. И здесь Дарнелл тоже не оставался без подсказки. Ему вспомнился один странный случай, произошедший давно и за все эти годы ни разу не припомнившийся, потерявшись среди других детских впечатлений. Теперь же он ясно и отчетливо всплыл в его памяти, неожиданно обретя важное значение. Это случилось во время той памятной поездки в старый дом на западе, и теперь ему вспомнилось все до мельчайших подробностей — даже голоса людей, казалось, звучали в ушах.

День был пасмурный, тихий и душный; после завтрака он стоял на лужайке и поражался, каким тихим и покойным может быть мир. Ни один листочек не дрогнул на деревьях перед домом, и со стороны леса тоже не доносился шелест листвы; цветы издавали сладкий и сильный аромат, словно выдыхая грезы летних ночей; далеко внизу, в долине, бежала, извиваясь, речка — тусклое серебро воды под тусклым серебром неба; а дальние холмы, леса и луга тонули в тумане. Неподвижность воздуха околдовала Эдварда: он все утро провисел на жердях, отделяющих луг от лужайки, вдыхая таинственное дыхание лета и глядя, как на лугу в тех местах, где туман редел, открываются, словно распускаясь прямо на глазах, яр-кие цветы. Пока он смотрел на это чудо, мимо него прошел к дому измученный зноем человек, он был чем-то испуган; сам же Эдвард не трогался с места, пока с башни не раздался удар гонга; здесь обедали все вместе — хозяева и слуги, обедали в темной прохладной комнате, окна которой выходили на замерший лес.

Эдвард видел, что дядя чем-то взволнован, и после обеда услышал, как тот говорил отцу, что на ферме что-то случилось, и они порешили все вместе поехать днем в местечко, носящее какое-то странное название. Но когда подошло время ехать, мистера Дарнелла не смогли вытащить из угла, куда он забился с трубкой и старыми книгами, и в повозку сел только дядя с Эдвардом. Они быстро съехали по тропе вниз на дорогу, идущую вдоль петляющей реки, пересекли мост у Каэрма-ена — римских руин, а затем, обогнув заброшенную деревеньку, выехали на широкую дорогу, огороженную барьером с острыми выступами на случай нападения, и двинулись дальше, поднимая клубы пыли. Через некоторое время они неожиданно повернули на север.

Эдвард никогда раньше не видел эту каменистую дорогу, она шла в гору и была такой узкой, что на ней едва хватало места для повозки, которая медленно тащилась вверх по крутому склону, а растущий по обеим сторонам сплошной стеной кустарник заслонял свет. Папоротник на склонах был особенно густой и зеленый; из невидимых родников на дядю с племянником постоянно капало, и старик сказал Эдварду, что зимой тут ездить нельзя: непрерывно бежит водяной поток.

Так они продолжали ехать, то поднимаясь в гору, то спускаясь с нее; переплетенный над их головами дикий кустарник не становился реже, и мальчику никак не удавалось узнать, что находится по сторонам. В узком тоннеле становилось все мрачнее; с одной стороны дороги кустарник постепенно перешел в край темного, глухо распевающего свою песнь леса: серый известняк дороги сменился темно-красной, с прожилками глины землей, заросшей местами травой; и вдруг из глубины леса донеслось птичье пение, эта мелодия перенесла сердце ребенка в другой мир, рассказывая ему о прекрасной сказочной стране далеко на краю света, где исцеляются все горести и страдания.

И вот наконец, после множества поворотов они выехали на высокое открытое место, где тропа расширялась, становясь чем-то вроде проселка; там же, по краям поляны, стояло несколько старых домиков, один из которых был таверной. Здесь они остановились; кучер сошел с козел, привязал уставшую лошадь и дал ей воды, а старый мистер Дарнелл взял мальчика за руку и повел по тропинке через поляну.

Теперь Эдвард мог все вокруг хорошо видеть; то была странная, диковатая местность; они находились в самом центре глухого горного района, где он никогда прежде не бывал; старик и мальчик стали спускаться по узкой тропинке, вьющейся но крутому, заросшему утесником и папоротником склону, и, когда из-за облаков выглядывало солнце, внизу, там, где бежал, перепрыгивая с камня на камень, быстрый ручеек, поблескивала серебром вода. Они спустились с горы, миновав заросли, и под прикрытием темной зелени фруктовых деревьев подошли к вытянутому, низкому, свежепобеленному дому с поросшей мхом и лишайником каменной крышей, из-за чего она очень отличалась по цвету от остальных.

Мистер Дарнелл постучал в тяжелую дубовую дверь, и они вошли в темную комнату, где единственным источником света было небольшое окно с толстым стеклом. Потолок удерживали мощные балки; нз огромного камина доносился неподражаемый запах горящих дров, который Дарнелл помнил до сих пор; в комнате, как ему показалось, было много женщин, их голоса звучали испуганно.

Мистер Дарнелл кивком головы подозвал к себе высокого седого старика в вельветовых бриджах, и мальчик, усевшись на высокий стул с прямой спинкой, мог видеть в окно, как дядя и старик прогуливались в саду по дорожке. Женщины на какой-то момент примолкли, а одна из них принесла мальчику из погреба стакан молока и яблоко. Неожиданно сверху донесся пронзительный вопль, а затем молодой женский голос затянул какую-то жуткую песню. Ничего подобного мальчик никогда прежде не слышал; сейчас же, вспоминая этот случай, Дарнелл знал, с чем можно сравнить эту песню — с гимном, который призывает ангелов и архангелов принять участие в Великом жертвоприношении. Но в отличие от такого гимна, сзывающего небесное воинство, та песня обращалась к силам зла, душам Лилит[25] и Сама эля, а сами слова ее, звучащие столь ужасно, с невероятными модуляциями, — neumala inferorum[26] — принадлежали неведомому языку, мало кому известному на земле.

Женщины переглядывались, в их глазах мальчик видел ужас; одна или две из них, самые старые, неуклюже осенили себя крестным знамением. Потом женщины вновь заговорили; Дарнелл и сейчас помнил обрывки их разговора.

— Она была там, — сказала одна женщина, указывая куда-то через плечо.

— Она никогда бы не нашла дорогу, — возразила другая. — Все, кто туда отправился, сгинули.

— Там теперь ничего нет.

— Откуда ты знаешь, Гвенллиан? Не нам это говорить.

— Моя прабабка знала тех, кто там побывал, — сказала одна очень старая женщина. — Она рассказывала мне, как их потом забирали.

Вскоре в дверях появился дядя, и они вернулись домой тем же путем. Эдвард больше никогда ничего об этом не слышал, так и не узнав, умерла девушка после своего странного припадка или выздоровела; однако эта сцена долго не шла у него из головы, а теперь вспомнилась вновь как своего рода предостережение, как символ подстерегающих их на новом пути опасностей.

Нет никакой возможности продолжать далее историю Дарнелла и Мери, потому что с этого момента с супругами начинают происходить невероятные вещи, а сама их жизнь становится похожей на историю о Граале. Очевидно, что жизнь их изменилась, как в свое время изменилась она у короля Артура[27], но рассказать о ней не под силу ни одному летописцу. Дарнелл написал (и это чистая правда) небольшую книгу, частично состоящую из старинных стихов, которые мог бы сочинить вдохновенный ребенок, и частично — из «записей и восклицаний» на «кухонной» латыни, почерпнутую им из Завещания Иоло; однако, будь даже эта книга полностью опубликована, она вряд ли пролила бы свет на эту запутанную историю.

Свой литературный опыт Дарнелл назвал «In Exitu Israel»[28] и вывел на титульной странице эпиграф — несомненно, собственного сочинения: «Nunc certe scio quod omnia legenda; omnes historiae, omnes fabulae, omnis Scriptura sint de ME narrata»[29]. Нельзя не заметить, что латыни его обучал явно не Цицерон; и все же именно на этом языке излагает он великую историю «Новой жизни», какой та открылась ему. «Стихи» его еще более странные. Одно, озаглавленное (почему-то в духе стародавней литературы) «Строки, сложившиеся при взгляде с высот Лондона на частную школу, внезапно озаренную солнцем», начинается так:

Я но дорого как-то брел И Камень увидал чудесный.

Лежал 15 ныли он, был забыт Вдали от трон людских известных!

Вглядевшись в Камень, понял я,

Что это есть судьба моя!

В волненьи я его поднял,

Щекой пылающей прижался,

Отнес его в глухой подвал

И каждый день к нему спускался.

Я осыпал его цветами,

Присловьями и похвалами…

О, Камень редкой красоты,

Осколок рая золотого,

Какой звезды посланец ты?

Дитя какого ты прибоя?

В тебе пылает вечный жар,

И целый свет тебе дивится,

И мир, в который ты войдешь,

Из мрака в свет переродится.

И я провижу впереди

Прекрасный край, чудесный, дивный

Вдали я слышу плеск реки

И вижу парк волшебный, мирный.

Когда подует ветерок,

Услышу я Артура рог…

Исчез унылым, серый морок,

Уж впереди я вижу город;

Горят златым сияньем башни

И строй колонн объемлет Чашу.

Там пьют волшебное вино,

Там бесконечно длится праздник,

И песнь несется в небеса,

Что славит дивные места…

Из подобных документов невозможно извлечь какую-либо определенную информацию. Однако на последней странице рукой Дарнелла выведено: «Я пробудился от сна, в котором видел лондонские окраины, видел людей, занимающихся изнурительным каждодневным трудом, видел множество бессмысленных вещей и поступков; и когда глаза мои окончательно раскрылись, я понял, что нахожусь в древнем лесу, где над кристально чистым родником клубится в плывущем мерцающем зное сероватая дымка пара. И тут из тайников леса навстречу мне вышел некто, и нас с любимой соединили навеки воды источника».

Перевод с английского В. Бернацкой