Артур Мейчен. Три самозванца

Пролог

Стало быть, мистер Джозеф Уолтерс тут и заночует? — поинтересовался щеголеватый, гладко выбритый господин у своего спутника, человека не самой приятной наружности, рыжие усы которого переходили в короткие бакенбарды.

Оба джентльмена стояли у входной двери, довольно посмеиваясь. Вскоре к ним присоединилась, сбежав вниз по лестнице, молоденькая девушка с приятным лицом, привлекавшим скорее своей необычностью, чем красотой, и с блестящими карими глазами. В руках она держала аккуратный бумажный сверточек.

— Не запирай дверь! — сказал, выходя, щеголеватый господин своему приятелю. — Вдруг мистеру Уолтерсу будет скучно одному?

— Думаешь, это благоразумно, Дейвис? — с сомнением спросил рыжеусый, поглаживая рукой полуразбитый дверной молоток. — Не уверен, что нашему дорогому доктору Липсьюсу это понравится. А ты что скажешь, Элен?

— Я согласна с Дейвисом. Он настоящий художник, а ты, Ричмонд, банален до мозга костей, да к тому же еще и трусоват. Конечно, дверь нужно оставить открытой. Какая жалость, что Липеьюсу пришлось уехать! Вот бы душу отвел!

— Да уж, — поддержал ее гладко выбритый мистер Дейвис, — не повезло доктору с этим вызовом на Запад. Боюсь, там ему придется туго.

Они вышли наружу, оставив покоробившуюся, растрескавшуюся от стужи и сырости дверь приотворенной, и с минуту постояли на ветхом крыльце.

— Ну что же! — произнесла девушка. — Наконец-то мы сделали свое дело. Не придется нам больше носиться по следу молодого человека в очках.

— И этим мы во многом обязаны тебе. — вежливо заметил Дейвис. — Я не шучу — так сказал перед отъездом доктор. Но, мне кажется, каждый из нас должен с кем-то попрощаться. Итак, посреди этой живописной, но пришедшей в упадок усадьбы я хочу проститься с моим другом мистером Бартоном, агентом по продаже антиквариата и драгоценностей. — Дейвис приподнял шляпу и отвесил своей тени шутовской поклон.

— А я, — произнес Ричмонд, — говорю «до свидания» мистеру Уилкинсу, личному секретарю и делопроизводителю, чье общество, признаюсь, мне изрядно надоело.

— Прощайте, мисс Лелли и мисс Лестер! — в изящном реверансе добавила девушка. — А вместе с ними прощайте и все оккультные происшествия! Представление окончено!

Мистер Дейвис и девушка, казалось, от души потешались, но Ричмонд нервно теребил бакенбарды.

— Не по себе мне что-то, — сказал он. — В Штатах мне доводилось видеть вещи и пострашнее, но тот последний вопль — мне чуть плохо не стало.

Трое друзей спустились с крыльца и принялись медленно прогуливаться по садовой дорожке, некогда покрытой гравием, а ныне поросшей мягким мокрым мхом. Был чудесный осенний вечер, бледные солнечные лучи падали на желтые стены заброшенного долга, высвечивая следы упадка: черные дождевые потеки на месте отвалившихся водостоков, щербатые оскалы оголенных кирпичей, плакучую зелень чахлого ракитника близ крыльца и грязные разводы на каменной кладке, образовавшиеся в тех местах, где глина наползла на покосившийся фундамент.

Это был странный, бестолково спланированный дом, заложенный лет двести назад, — слуховые оконца косо глазели из-под козырьков черепицы, боковые крылья в георгианском стиле неровно расходились в стороны, стрельчатые окна едва доходили до второго этажа, а два покатых купола, некогда сиявшие праздничной ярко-зеленой краской, ныне безнадежно и безобразно облупились. Разбитые урны валялись по обе стороны дорожки, тяжелые испарения поднимались над жирной глиной, одичалый кустарник, весь спутавшийся и бесформенный, источал сырость — вся атмосфера усадьбы наводила на мысль о разверстой могиле. Трое приятелей угрюмо взирали на заполонивший лужайку и клумбы бурьян и на заросший водоем. Там, над зеленой ряской, гордо высился трубивший в разбитый рог погребальную песнь Тритон, а вдали, за садовой оградой и окаймлявшей ее ширью лугов, садилось солнце, и сквозь ветки вязов пробивался его багровый свет.

Ричмонд вздрогнул и топнул ногой.

— Надо уходить, — сказал он. — Здесь нам больше нечего делать.

— И впрямь, — согласился Дейвис. — Наконец-то мы с этим покончили. Я уж думал, мы никогда не избавимся от джентльмена в очках. Умный был парень, но, боже мой, как под конец сломался! Весь позеленел, едва я лишь тронул его за плечо в баре. Но куда он все-таки запрятал эту штуку? Готов поклясться, что при нем ее не было.

Девушка рассмеялась, и все трое двинулись дальше. Внезапно Ричмонд остановился.

— Ой! — воскликнул он, обращаясь к девушке. — Что это там у тебя? Смотри-ка, Дейвис, похоже, кровь…

Девушка приоткрыла свой сверточек.

— Вот, глядите! Это я сама придумала. Согласитесь — славное пополнение для музея доктора. Это палец с правой руки, что посмела украсть «Золотого Тиберия».

Мистер Дейвис закивал с явным одобрением, а Ричмонд приподнял свой уродливый котелок с высокой тульей и отер лоб замусоленным носовым платком.

— Я пошел, — сказал он, — а вы, если хотите, можете оставаться.

Трое приятелей обогнули конюшни, миновали пустошь, некогда бывшую огородом, и, явно желая срезать путь, юркнули в живую изгородь на задворках. Пятью минутами позже на темной подъездной аллее усадьбы показались два неторопливо прогуливавшихся джентльмена, которых в эти заброшенные предместья Лондона завела беспечная праздность. Они приметили усадьбу с главной дороги и, по достоинству оценив масштабы ее запустения, принялись обмениваться высокопарными замечаниями в духе Джереми Тейлора[64].

— Посмотрите, Дайсон! — сказал один из джентльменов, когда они подошли поближе. — Взгляните на верхние окна! Садится солнце, и — несмотря на пыльные стекла — «муть эркера горит».

— Филиппс! — ответил второй (он был постарше, и, надо заметить, во всем его виде сквозила высокомерность). — Я снова во власти фантазии. Меня влекут сумрак и гротеск. Здесь, где повсюду торжествует мерзость запустенья, где нас окутывает кедровый полумрак, где вместе с воздухом небесным наши легкие вдыхают могильную отраву, разве можно оставаться в плену обыденного? Я вижу зарево в окнах, и мне кажется, что дом зачарован, а внутри, я говорю вам, внутри, в комнате, нас ждут кровь и огонь…

Приключение с «Золотым Тиберием»

Знакомство мистера Дайсона с мистером Чарлзом Фи-липпсом было делом случая — из числа тех, что всякий день не единожды выпадают обитателям лондонских улиц. Мистер Дайсон был прирожденным литератором, но при этом являл собой прекрасный пример загубленного дарования. При всех своих выдающихся задатках, кои могли бы еще в юные годы обеспечить ему место в ряду любимейших писателей Бентли[65], он добился очень немногого. Азы схоластической логики ему, бесспорно, были известны, но о жизненной логике мистер Дайсон не имел ни малейшего понятия. Он самодовольно считал себя художником, будучи на самом деле лишь праздным созерцателем чужих стараний.

Одно из многочисленных своих заблуждений — представление о себе как о великом труженике — он лелеял с особой любовью. С видом предельно утомленного человека он входил в свое любимое пристанище, маленькую табачную лавку на Грейт-Куин-стрит, и принимался рассказывать любому, кто удосуживался его выслушать, о том, как он два дня кряду производил наблюдения за восходом и заходом солнца. Владелец лавки, будучи человеком исключительной любезности, терпел Дайсона отчасти по доброте душевной, а отчасти потому, что тот был его постоянным клиентом. Обычно Дайсон усаживался на пустой бочонок и излагал свои соображения о литературе (в частности) и о творчестве (вообще) до тех пор, пока лавка не закрывалась, и если новых покупателей его красноречие и не привлекло, то никого оно, но крайней мере, не отпугнуло.

Следуя другой своей слабости, Дайсон предавался жестоким экспериментам с табаком, без устали пробуя все новые и новые сочетания сортов. Так вот, однажды вечером, не успел сей доморощенный литератор войти в лавку и огласить только что изобретенный рецепт табачного зелья, как появившийся следом за ним молодой денди приблизительно его лет вежливо улыбнулся Дайсону и попросил у табачника в точности такой же набор. Дайсон был глубоко польщен, и через несколько минут у них с новым посетителем завязался любезный разговор, а спустя час владелец лавки уже наблюдал, как новоиспеченные друзья сидят рядышком на пустой бочке и увлеченно предаются глубокомысленной беседе.

— Дорогой сэр! — говорил Дайсон. — Я позволю себе обозначить цель настоящего писателя всего лишь одной фразой. Придумать чудесную историю и чудесно рассказать ее — вот и все, что он должен сделать.

— Я признаю вашу правоту, — отвечал мистер Филиппс, — но позвольте и мне обратить ваше внимание на то обстоятельство, что в руках истинного художника всякая история замечательна и всякое обстоятельство неповторимо и чудесно. Содержание само по себе мало что значит — все зависит от того, как его подать. Высочайшее мастерство в том и заключается, чтобы взять заведомо заурядный материал и при помощи высокой алхимии слова превратить его в чистое золото искусства.

— Но это будет только мастерство! Причем мастерство, использованное глупо пли, по крайней мере, необдуманно. Представьте себе великого скрипача, вознамерившегося показать, какие удивительные звуки он может извлечь из игрушечного детского банджо!

— Нет-нет, вы не правы. Я вижу, у вас совершенно превратное представление о жизни. Надо бы нам как-нибудь собраться и основательно потолковать об этом. Знаете что, пойдемте ко мне! Я живу совсем рядом.

Так мистер Дайсон стал приятелем мистера Чарлза Филиппса, проживавшего на тихой площади неподалеку от Холборна. С тех пор они стали более или менее регулярно наведываться друг к другу и назначать встречи в лавке на Куин-стрит, где своими беседами отравляли хозяину радость материальной выгоды: он предпочел бы, чтобы они сидели и курили молча.

Между приятелями шел постоянный спор о литературе: Дайсон отстаивал права чистого воображения, а Филиппс, который изучал естественные дисциплины и в глубине души считал себя этнологом, настаивал на том, что всякая литература должна иметь научное обоснование. Проявив перед смертью неразумную щедрость, родственники обоих молодых людей оставили им достаточно денег, дабы те могли посвятить жизнь размышлениям о высоких материях и не заботиться о таких мелочах, как хлеб насущный.

Однажды июньским вечером мистер Филиппс сидел в своей тихой комнате на площади Ред-Лайон. Он распахнул окно и, с удовольствием покуривая трубку, наблюдал за мельтешением жизни на улице. Было ясно, и отсвет заката долго раскрашивал вечернее небо. Розоватые сумерки летнего вечера соперничали с газовыми фонарями на площади, создавая причудливую игру света и тени, в которой таилось нечто неземное: сновавшие по тротуару дети, беспечные гуляки у дверей бара и просто случайные прохожие казались скорее бликами света, нежели существами из плоти и крови. Постепенно в домах напротив одни за другим вспыхивали окна, кое-где на слепящем фоне появлялся и тут же исчезал темный силуэт. Подходящим фоном для всей этой полутеатральиой декорации была итальянская оперная музыка, которую где-то неподалеку наигрывала невидимая пианола. Завершал звуковое оформление вечера несмолкающий глухой шум уличного движения.

Филиппс наслаждался открывавшимся из окна видом и происходившими в нем переменами — вот свет в небе померк, и улица погрузилась во тьму. Площадь постепенно затихла, а Филиппс все сидел у окна и мечтал, пока резкий звон дверного колокольчика не вернул его к действительности. Глянув на часы, Филиппс обнаружил, что уже больше десяти. В дверь постучали. Дождавшись разрешения, в комнату вошел мистер Дайсон, уселся, по своему обыкновению, на подлокотник кресла и молча закурил.

— Вы знаете, Филиппс, — сказал он через некоторое время. — Меня всегда привлекали загадочные стороны жизни. Вы же, помнится, сидя в этом самом кресле, доказывали, что литературе не следует обращаться к чудесному и задерживаться на всякого рода странных стечениях обстоятельств, ибо чудесное и невероятное, как правило, в жизни не случается и жизнь человеческая определяется не этим. Пусть так, но я все равно не согласен с вами, ибо считаю метод «критики жизни» бессмысленным. А теперь я готов опровергнуть и ваши исходные посылки. Сегодня вечером со мной произошло нечто необычное.

— Рад слышать это, Дайсон. Я, разумеется, поспорю с вашими доводами, какими бы они ни были, но для начала соблаговолите рассказать о вашем приключении.

— Что ж, дело было так. День у меня выдался тяжелый: часов с семи вчерашнего вечера я ни на секунду не отошел от своего старого бюро. Хотел поработать над той идеей, что мы обсуждали в минувший вторник, — о фетишизме, припоминаете?

— Да, конечно. Удалось вам что-нибудь из нее выжать?

— Получилось даже лучше, чем я ожидал, но трудности пришлось преодолеть немалые. Впрочем, вы же знаете — обычные творческие муки при воплощении замысла. Короче, к семи вечера я закончил рассказ и подумал, что было бы неплохо выйти на свежий воздух. Я бесцельно бродил по улицам, не очень-то замечая, куда иду. Сначала забрел в тихое местечко к северу от Оксфорд-стрит — это на западе, если идти от вашего дома. Знаете, эдакий благопристойный жилой квартал, царство лепнины и сытого довольства. Потом свернул на мрачную, плохо освещенную улочку. В тот момент я не имел ни малейшего понятия, где нахожусь, но впоследствии выяснил, что это место расположено неподалеку от Тоттенхем-Корт-роуд. Итак, я бездумно шагал вперед и наслаждался покоем. На одной стороне улицы располагались подсобки какого-то крупного магазина — ряд пыльных окон, уходящих в ночь, похожие на виселицы подъемники, плотно затворенные и запертые на засов массивные двери. Далее замаячил огромный мебельный склад, за ним вдоль дороги потянулась мрачная глухая стена, отвратительная, как тюремная ограда, следом — казармы какого-то очередного добровольческого полка, и в завершение всего этого — проулок, выведший меня ко двору, где стояли наемные экипажи. То была абсолютно необитаемая улица — ни в одном окне я не заметил ни проблеска света. Я стоял и удивлялся странному покою и пустынности этого места, хотя совсем неподалеку находилась одна из главных улиц Лондона. Вдруг я услыхал топот бегущих ног. Спустя мгновение прямо перед моим носом, будто выпущенный из катапульты, возник какой-то человек. Он пронесся мимо, но прежде чем исчезнуть, швырнул что-то на мостовую. Незнакомец уже свернул за угол, когда я понял, что произошло. Однако его судьба меня мало волновала. Как я сказал, он выкинул на бегу какой-то предмет, в серых вечерних сумерках показавшийся мне маленькой яркой кометой. Подрагивая и блистая, она летела вдоль тротуара, и я, не устояв, ринулся за ней. Наконец я увидел, как похожий на яркую полупенсовую монетку предмет упал на край тротуара и, постепенно теряя скорость, покатился к сточной канаве. Вот он завис на краю… и провалился в водосток! Тут я, кажется, вскрикнул от отчаяния — хотя и не имел ни малейшего понятия о том, за чем охочусь. Нагнувшись над водостоком, я, к радости своей, увидел, что таинственный предмет вовсе не провалился сквозь решетку, а упал на ее прутья. Я подхватил его, сунул в карман и собрался было идти дальше, как вдруг снова услышал топот ног. Не знаю, что меня так напугало, но только я тут же юркнул под навес конюшни, где и затаился. И в то же мгновение в нескольких шагах от меня пронесся свирепого вида мужчина. Нужно сказать, я от всей души возрадовался, что у меня достало ума спрятаться. Я не смог толком разглядеть этого человека, но недобрый блеск глаз, звериный оскал зубов и здоровенный нож в руке навсегда отпечатались у меня в памяти. Да, подумал я, плохи будут дела первого джентльмена, если второй — неважно, грабитель или ограбленный — настигнет его. Могу вам признаться, Филиппс, охота на лис действует на меня возбуждающе: зимнее утро дышит свежестью, пронзительным голосом трубит рог, заливаются лаем гончие, палят в воздух «красные мундиры»[66]. Но все это ничто по сравнению с охотой на человека, а именно ее мне и удалось мельком увидеть сегодня вечером. В глазах второго мужчины ясно читалось намерение убить, а разрыв между преследователем и его жертвой был не больше минуты. Остается надеяться, что первый джентльмен неплохо бегает.

Дайсон откинулся в кресле, вновь раскурил трубку и, выпуская клубы дыма, погрузился в размышления. Филиппс же принялся расхаживать по комнате, обдумывая сложившийся у него в голове сюжет истории, в которой фигурировали насильственная смерть, погоня, сверкание ножа в свете фонарей, ярость преследователя и ужас преследуемого.

— Хорошо, — вдруг сказал он. — Так что же это, в конце концов, было? Я имею в виду, что вы подняли с решетки?

Дайсон в явном замешательстве вскочил на ноги.

— Понятия не имею! Я и не взглянул! Ну ничего, сейчас посмотрим.

Он пошарил по карманам, извлек на свет божий маленький сверкающий предмет и положил его на стол. В глаза приятелям ударил сияющий блеск старинного золота. Изображение и буквы на монете проступали рельефно, ясно и четко — казалось, еще и месяца не прошло, как она выкатилась с монетного двора. Филиппс взял ее в руки и принялся внимательно рассматривать.

— Imp. Tiberius Caesar Augustus, — прочел он надпись, затем в изумлении взглянул на обратную сторону монеты и, наконец, с ликующим видом повернулся к Дайсону. — Знаете, что это такое? — спросил Филиппс.

— Очевидно, довольно древняя золотая монета, — невозмутимо ответил Дайсон.

— Вот именно! Это «Золотой Тиберий». Вернее, это уникальный, единственный и неповторимый «Золотой Тиберий». Вы только взгляните на обратную сторону!

На реверсе монеты была отчеканена фигурка фавна, стоящего в тростнике среди водных струй. Несмотря на мелкие черты, лицо фавна было выполнено очень изящно и казалось одновременно привлекательным и отталкивающим. Дайсон вспомнил легенду о том, как рядом с одним мальчиком рос себе и рос его наперсник, товарищ но детским играм, а потом в воздухе вдруг резко запахло козлиным духом.

— Что ж. — сказал он, — любопытная монета. Вы что-то о ней знаете?

— Кое-что слышал. Это одна из немногих сохранившихся исторических реликвий, и о ней рассказывают массу легенд. Предание гласит, что в ознаменование небывалого военного успеха но приказу Тиберия была отлита особая серия монет. Посмотрите — здесь, на обратной стороне, оттиснуто «Victory»[67]. Рассказывают, что но какой-то невероятной случайности вся серия угодила в тигель, и лишь одна монета уцелела. С тех пор она путешествует по векам и континентам, всплывая примерно раз в столетие. Когда-то она была обнаружена одним итальянским гуманистом, вновь утеряна, вновь обнаружена, и так без конца. Последний раз о «Золотом Тиберии» слышали в 1727 году, когда некий Джошуа Берд, купец, имевший дела с Турцией, привез эту монету из Алеппо. Так вот, он показал ее местному знатоку древностей — и тут же исчез вместе с ней неведомо куда. И вот она здесь! Джошуа Берд теперь уж вряд ли найдется, а монета нашлась.

Немного помолчав, Филиппс добавил:

— Спрячьте-ка ее поскорее в карман. На вашем месте я бы держал ее подальше от посторонних глаз, да и вообще словом бы о ней не обмолвился. Кто-нибудь из тех двоих видел вас?

— Вряд ли. Первый, вылетевший на меня из темного проулка, — едва ли вообще различал, что творится вокруг. Меня он и подавно не заметил.

— Вы их тоже толком не разглядели. Доведись вам завтра встретить кого-нибудь из них на улице, вы бы узнали?

— Вряд ли. Я же говорил, улица была плохо освещена, а они бежали как сумасшедшие.

Некоторое время друзья сидели молча, обдумывая происшедшее. В голове у Дайсона роились самые фантастические мысли.

— Все это более чем странно, — сказал он наконец. — Просто невероятно! Прогуливаешься себе по самой заурядной лондонской улочке, бредешь в тишине и покое вдоль серых домов и глухих стен — и вдруг, в одно мгновение, с нее словно маску сорвали: из-под каменных плит валит дым преисподней, земля под ногами раскаляется добела, а откуда-то из-за спины начинает доноситься клокотанье адского котла. Обуянный безумным страхом за свою жизнь, перед вами проносится человек, а за ним, по горячему следу, мчится с ножом наготове отчаянная злоба. Ужас, да и только! Но как все это увязать с тем, что вы рассказали про монету? Уверяю вас, Филиппс, закручивается очень лихой сюжет! Отныне нашей спутницей станет тайна, и самые повседневные события исполнятся особого смысла. Путеводная нить — путаная, если вам нравятся дурные каламбуры, — волей случая вложена нам в руки, и теперь остается лишь следовать за ней. Что до виновника — пли виновников — этого странного происшествия, то им от нас не уйти. Наши сети раскинутся по всему громадному городу, и настанет миг, когда на улице или в баре мы так или иначе встретимся с мистером Неизвестным. Я уже вижу, как он медленно приближается к вашей тихой площади — вот он замешкался на перекрестке, затем, явно без всякой цели, двинулся по центральной улице. Он все ближе и ближе — его притягивает к нам неведомая сила вроде той, что в одной восточной сказке притягивает к скале корабль.

— Что ж, — ответил Филиппс, — если вы начнете вертеть этой монетой перед носом у каждого встречного и поперечного, как это было сейчас, то весьма вероятно, что вы очень скоро добьетесь своего. Вас, несомненно, ограбят — причем самым жестоким образом. Однако если вы будете сидеть тихо, то у вас не возникнет оснований для беспокойства. Никто не видел, как вы подобрали монету, никто не знает, что она у вас. Я лично намереваюсь спать спокойно и заниматься своими делами с непоколебимой уверенностью в естественном ходе вещей. События сегодняшнего вечера, должен признаться, представляются мне весьма странными, но я решительно отказываюсь иметь к этому какое бы то ни было отношение, а если понадобится, обращусь в полицию. «Золотому Тиберию» меня не закабалить, пусть он и пробрался в мой дом довольно-таки мелодраматическим способом.

— Что же касается меня, — сказал Дайсон, — то я отправляюсь навстречу судьбе, словно странствующий рыцарь в поисках приключений. Только искать мне не придется — приключение само найдет меня. Я же буду настороже, словно притаившийся в сердце паутины и чуткий к малейшему движению паук.

Вскоре Дайсон ушел, и мистер Филиппс употребил остаток ночи на изучение приобретенных им накануне кремниевых наконечников. У него были все причины полагать, что их изготовили руки современника, а не человека эпохи палеолита. И все же он отнюдь не обрадовался, убедившись, что его подозрения обоснованны. Возмущаясь низостью, с коей некоторые жулики околпачивают достойных этнологов. Филиппс вскоре позабыл как о Дайсоне, так и о «Золотом Тиберии», и когда с первыми лучами солнца он отправился спать, вся эта история начисто вылетела у него из головы.

Случайная встреча

Мистер Дайсон, прохаживаясь по Оксфорд-стрит и рьяно выискивая все, что только могло привлечь внимание, упивался чувством полной погруженности в работу. Наблюдение за родом человеческим, за уличным движением и витринами магазинов будоражило его творческую натуру. На лице Дайсона была написана сосредоточенность человека, обремененного непомерной тяжестью ответственности за все происходящее в мире. Он пристально всматривался в окружающие предметы, боясь упустить из виду что-нибудь значительное. На перекрестке его едва не сбил груженый фургон, но Дайсон не любил торопиться, да и день выдался теплый.

Вскоре его внимание привлекло необычное поведение хорошо одетого мужчины на противоположной стороне улицы. Экипажи, кареты, кэбы, омнибусы в три ряда сновали с востока на запад и с запада на восток, и даже самый отчаянный смельчак, увенчанный лаврами чемпиона по преодолению перекрестков, не стал бы испытывать здесь свою судьбу. Но человеку, привлекшему внимание Дайсона, было на это явно наплевать. Он просто бесновался на краю тротуара: то и дело кидался навстречу мгновенной смерти и, раз за разом отбрасываемый назад, прямо-таки приплясывал от возбуждения — к вящему удовольствию зевак. Наконец, улучив момент, когда в сомкнутых рядах экипажей образовалась жалкая брешь, которой прельстился бы разве что какой-нибудь беспризорник, человек отчаянно рванулся через дорогу и, чудом избежав колес по крайней мере двадцати грохочущих убийц, с лету набросился на Дайсона.

— Не вздумайте отрицать — я видел, как вы глазели по сторонам! — с жаром заговорил незнакомец, сгорая от нетерпения. — Скажите, тот человек, что три минуты назад вышел из булочной и прыгнул в экипаж, был моложавого вида, в очках и с черными усиками? Вы что, язык проглотили? Ради всего святого, не молчите! Да говорите же! Отвечайте же, речь идет о жизни и смерти!

Слова булькали и клокотали у него во рту. Судя по всему, этого нервного человека обуревало сильнейшее волнение — его бросало то в жар, то в холод, а на лбу проступили бисеринки йота. Незнакомец переминался с ноги на ногу, беспрестанно теребил сюртук и временами хватался за горло, словно его что-то душило.

— Дорогой сэр, — ледяным тоном произнес Дайсон, — да будет вам известно, что я во всем люблю точность. Ваше наблюдение было абсолютно верным. Как вы изволили выразиться, моложавый человек — я бы сказал, человек довольно-таки достойного вида — только что выбежал из этого магазина и вскочил в кэб, который, должно быть, поджидал его, ибо кучер тут же стегнул лошадей и погнал экипаж в восточном направлении. Молодой человек, как вы опять-таки верно заметили, был в очках. Не желаете ли, чтобы я нанял для вас экипаж? Вы могли бы последовать за тем джентльменом.

— Нет, благодарю вас. Это будет пустой тратой времени.

Собеседник Дайсона сглотнул подкативший к горлу ком и

ни с того ни с сего истерически захохотал, привалясь к фонарному столбу и раскачиваясь, словно корабль в бурю.

— Как я посмотрю в глаза доктору? — забормотал он, от-хохотавшисъ и рассеянно потирая лоб. — Это же надо — упустить в самый последний момент!

Затем он взял себя в руки, выпрямился и спокойно посмотрел на Дайсона.

— Прошу извинить меня за грубость. Не многие на вашем месте проявили бы такое терпение. Смею ли я чуть дольше рассчитывать на ваше благорасположение и просить вас немного прогуляться со мной? В идите ли, мне что-то не по себе — от жары, наверное.

Дайсон согласно кивнул и, воспользовавшись предоставившейся возможностью, повнимательнее разглядел своего необычного спутника. Одет тот был безупречно — самому придирчивому наблюдателю не удалось бы найти в его костюме каких-либо изъянов но части моды или покроя, — но тем не менее вся одежда этого человека, начиная с головного убора и кончая ботинками, выглядела разнородной. Высокий котелок странного фасона имел потертый вид, то же можно было сказать и о мешковатом сюртуке, и Дайсону пришло в голову, что, пожалуй, у его спутника нет даже чистого носового платка. Да и лицо у этого субъекта было не из приятных, и едва ли его делали краше пышные рыжеватые бакенбарды, сросшиеся с такого же цвета усами.

И все же Дайсон чувствовал, что, несмотря на вульгарный вид, человек этот гораздо глубже, чем казался на первый взгляд. Он явно вел какую-то внутреннюю борьбу: отчаянно стараясь держать под контролем свои чувства, он то и дело поддавался приступам дикой страсти, искажавшей его лицо и заставлявшей до хруста в костяшках сжимать кулаки, когда сей странный джентльмен пытался удержать остаток воли. Дайсон с любопытством и с беспокойством наблюдал, как некое звериное чувство борется за обладание человеком, грозя прорваться наружу.

Впрочем, прошло немного времени, и человек вышел победителем из этой борьбы.

— Вы действительно очень добры, — произнес спутник Дайсона. — Я вновь приношу свои извинения. Моя грубость была проявлением недостойной слабости. Я понимаю, что мое поведение требует объяснений, и охотно готов представить их.

Вы, часом, не знаете тут поблизости какое-нибудь тихое местечко, где можно было бы посидеть в покое и прохладе? Я был бы счастлив, если бы вы составили мне компанию.

— Дорогой сэр, — торжественно обратился к нему Дайсон, — в двух шагах отсюда находится лучшее кафе в Лондоне. Умоляю вас, не считайте себя обязанным давать мне какие-либо объяснения! Однако, если у вас есть такое желание, я буду рад выслушать их. Давайте свернем сюда!

Они двинулись вниз по тихой улочке в сторону распахнутых решетчатых ворот. Проулок за воротами был вымощен каменными плитами и обрамлен аккуратно постриженными кустиками в кадках. Тень от высокой стены давала прохладу, которая обоим джентльменам пришлась весьма кстати после зноя залитой солнцем улицы.

Проулок выходил на крохотную площадь — чудное местечко, эдакий кусочек Франции, перенесенный в сердце Лондона. Площадь замыкали увитые глянцевой зеленью стены, под ними были разбиты низкие клумбы, пестревшие настурциями, календулой и душистой резедой, а в самом центре красовался маленький фонтан, выбрасывавший к небу прохладные переливчатые струи, с уютным плеском падавшие обратно.

Столики, окруженные стульями, были расставлены на удобном расстоянии друг от друга. В противоположном конце дворика виднелись широкие распахнутые двери, а уже за ними простирался длинный темный зал, в котором уличный шум сменялся негромким шелестом. В зале сидели и попивали вино из запотевших бокалов немногочисленные посетители. Двор был пуст.

— Вот видите, тут нам будет покойно, — сказал Дайсон. — Прошу вас, присаживайтесь, мистер?..

— Уилкинс. Генри Уилкинс.

— Присаживайтесь, мистер Уилкинс. Полагаю, вам не доводилось бывать тут прежде? В это время здесь затишье, но к шести часам кафе превратится в улей и столики со стульями будут стоять даже вон на той аллее.

На звон колокольчика явился официант, и Дайсон, предварительно самым вежливым образом осведомившись о здоровье мистера Энниболта, владельца кафе, заказал бутылку шампиньи.

— Шампиньи, — объяснил он заметно успокоившемуся под воздействием благостной обстановки мистеру Уилкинсу, — производится в Турени и обладает неизмеримым количеством достоинств. Позвольте наполнить ваш бокал. Попробуйте!

— И впрямь! — с видом ценителя произнес мистер Уилкинс, сделав изрядный глоток. — Я бы назвал его усовершенствованным бургундским. Букет изысканнейший. Какое везение — в наши дни встретить такого доброго самаритянина, как вы! Интересно, считаете вы меня сумасшедшим или нет? Но если бы вы только знали обо всех обрушившихся на меня ужасах, вы бы не стали больше удивляться моему странному поведению.

Мистер Уилкинс еще раз отпил вина и откинулся на спинку стула, наслаждаясь журчанием фонтана и прохладной зеленью, окаймлявшей этот приют отдохновения.

— Да, — повторил он, — вино действительно восхитительное. Благодарю вас. Позвольте же и мне предложить вам бутылочку.

Он позвал официанта. Тот спустился в видневшийся прямо посреди полутемного зала люк и через минуту принес вино. Мистер Уилкинс зажег сигарету, а Дайсон закурил свою любимую трубку.

— Так вот, — сказал немного погодя мистер Уилкинс, — я обещал разъяснить свое странноватое поведение. Это довольно-таки долгая история, но вы, сэр, как я вижу, не относитесь к числу бесстрастных зрителей, замечающих приливы и отливы жизни лишь потому, что их самих угораздило когда-то появиться на этом свете. Мне кажется, что вам свойственно теплое и заинтересованное участие в судьбах ближних. А потому надеюсь, что вам будет небезынтересно то, что я расскажу.

Мистер Дайсон выразил свое согласие с этим предположением и, примирившись с присущей мистеру Уилкинсу напыщенной манерой выражаться, приготовился слушать. Рассказчик же, за полчаса до того кипевший безумными страстями, теперь был на удивление спокоен. Докурив сигарету, он ровным голосом начал.

Повесть о темной долине

Мой отец был бедным, но хорошо образованным священником, возглавлявшим приход на западе Англии. Я постараюсь опустить ненужные подробности и упомяну лишь, что при всей своей учености он не сумел освоить то нехитрое искусство, при помощи которого люди подольщаются к сильным мира сего, а равно и не опустился до презренного самовосхваления. Хотя его привязанность к старым обрядам и причудливым обычаям, сочетавшаяся с редкой добросердечностью и прямодушной, истовой верой в Господа, и внушила прихожанам из окрестных вересковых пустошей любовь к нему, для успешного восхождения к высотам церковной иерархии требовались совсем другие качества, а потому в свои шестьдесят лет отец по-прежнему оставался священником маленького прихода, который получил еще на тридцатом году жизни. Его доходов хватало ровным счетом на то, чтобы поддерживать видимость благопристойности, подобающей англиканскому пастырю, и когда несколько лет назад отец тер, я, его единственный сын, оказался выброшенным в мир с ничтожным капиталом — около сотни фунтов — и полным набором житейских проблем.

В родных местах мне делать было решительно нечего, и, как это обычно бывает с молодыми людьми, оказавшимися в моем положении, меня стал неудержимо манить Лондон. И вот в одно августовское утро, когда роса еще сверкала на зеленых склонах, сосед повез меня в своем экипаже на станцию. Я простился с землей вересковых пустошей и диких скал, что вздымались тут и там, как мифологические титаны, заколдованные в самый разгар своей великой битвы.

В Лондон я приехал ранним утром. Удушливый болезнетворный дым актонского[68] кирпичного завода клубами врывался в открытое окно вагона, от земли поднимался пар. Беглого взгляда, брошенного на сменяющие друг друга чопорные и однообразные улицы, было достаточно, чтобы впасть в уныние. Горячий воздух, казалось, раскалялся все больше и больше, а когда поезд покатил мимо мрачных, убогих домов Паддингтона[69], я едва не задохнулся от тяжкого дыхания Лондона.

Я нанял экипаж и поехал прочь от вокзала. С каждой минутой уныние мое возрастало: навстречу мне бесконечной чередой вставали серые громады домов с опущенными шторами на окнах, узкие переулки, в глубине которых не было видно ни души, грязные улицы с едва волочившими ноги прохожими… На ночь я устроился в маленькой гостинице близ Стрэнда[70], в которой неизменно останавливался отец во время своих коротких наездов в столицу.

Прогуливаясь после обеда по Стрэнду и Флит-стрит, я чувствовал, как царившая там суета и неумеренная веселость еще больше угнетают меня. Я все время помнил о том, что в этом громадном городе не было ни одного человека, которого я мог назвать хотя бы случайным знакомым. Не буду утомлять вас изложением событий того года — история опускающегося человека слишком банальна, чтобы тратить на нее ваше драгоценное время. Денег мне хватило ненадолго: выяснилось, что здесь следует хорошо одеваться, иначе никто не станет вас слушать, и проживать на улице с приличной репутацией, иначе вы не можете даже рассчитывать на хорошее отношение к себе.

Я попытался было заняться работой, к которой, как тут же выяснилось, у меня не было ни малейших способностей: не имея никакого представления о ведении дел, я устроился клерком в одну вполне процветающую контору, но с огорчением обнаружил, что основательное знание литературы плюс отвратительный почерк не пользуются почетом в коммерческих кругах. Прочитав самую удачную книгу одного современного романиста, я зачастил в бары на Флит-стрит, надеясь обзавестись литературными знакомствами и заручиться рекомендациями, без которых, как я быстро усвоил, в литературной карьере не обойтись. Но и здесь меня ждало разочарование: раз-другой я осмелился обратиться к джентльменам, сидевшим за соседними столиками, но мне достаточно вежливо давали понять, что навязываться нехорошо.

Фунт за фунтом таяли мои средства — я больше не мог в достаточной мере заботиться о своей внешности, переехал в укромный и далеко не фешенебельный закоулок, а трапезы мои превратились в пустую формальность. Я выходил из дому в час дня и возвращался в два, но этот промежуток не был заполнен ничем, кроме стакана молока и сухой булки. Вскоре я узнал, какими бывают настоящие невзгоды, и, сиживая в Гайд-парке[71] на грязном крошеве талого снега и льда, осознал всю горечь нищеты и всю унизительность положения джентльмена, превратившегося в бродягу.

Я все время искал какой-нибудь заработок. Я просматривал все объявления, цеплялся за любой представлявшийся случай, наведывался в лавки книготорговцев — но все впустую.

Однажды вечером, сидя в публичной библиотеке, я увидел в одной из газет примерно такое объявление: «Джентльмену требуется человек с литературными наклонностями для работы в качестве секретаря и переписчика. Претендент должен быть готов к долгим путешествиям». Конечно же, я понимал, что на подобное объявление отзовется добрая сотня таких же бедолаг, как я, и шанс получить место ничтожно мал, но все же тщательно переписал указанный в объявлении адрес и отправил письмо с моими данными мистеру Смиту, проживавшему в уэст-эндском «Космоноле».

Признаюсь, что, когда через пару дней я получил записку, в которой меня просили заглянуть в «Космополь» при первой же возможности, сердце мое бешено забилось от внезапно нахлынувшей надежды. Не знаю, сэр, какой жизненный опыт у вас за плечами, не знаю, бывали ли у вас такие мгновения. На меня накатила легкая дурнота, и я почувствовал, что у меня перехватило горло. Я не мог выдавить из себя ни слова и вынужден был произнести имя мистера Смита дважды, прежде чем портье понял меня. Я поднимался наверх и чувствовал, как у меня предательски потеют ладони.

Внешность мистера Смита меня обескуражила: он выглядел моложе меня и в выражении его лица было что-то неуловимо уклончивое.

— Мистер Уилкинс? — уточнил он. — Очень рад видеть вас. Я тщательно изучил ваше послание. Как я понимаю, писали вы его сами. Это ведь ваш почерк?

Я ответил, что дела мои не так хороши, чтобы держать секретаря.

— В таком случае, — продолжал он, — вы получаете место, о котором шла речь в объявлении. У вас, надеюсь, нет возражений против того, чтобы отправиться в путешествие?

Можете себе представить, с какой радостью я принял это предложение! Так я поступил на службу к мистеру Смиту. Первые недели у меня не было никаких особых обязанностей. Я сразу же получил квартальное жалованье, а вместо пансиона мне была назначена отменная надбавка.

Однажды утром, когда я зашел в отель, чтобы получить новые указания, мой работодатель сообщит, что мне следует подготовиться к путешествию за море. Опуская ненужные подробности, скажу лишь, что по прошествии двух недель мы высадились в Нью-Йорке. Мистер Смит рассказал мне, что ему предложили дело особого рода, для выполнения которого потребуются некоторые необычные изыскания. Немного позднее он дал мне понять, что мы отправляемся на Запад — на самый что ни на есть дикий Запад.

Проведя неделю в Нью-Норке, мы сели в поезд и отправились в западном направлении. Это было очень утомительное путешествие. День за днем, ночь за ночью двигался вперед, длинный состав, прокладывая себе путь через города, названия которых коробили мой британский слух, на малой скорости скользил поезд по опасным виадукам, огибал горные цепи и хвойные леса. Миля за милей, час за часом нашему взору являлись одни и те же скучные пейзажи, а беспрерывный стук и противное лязганье колес по скверно уложенным путям терзали наш слух, начисто заглушая голоса попутчиков.

Компания в вагоне была разношерстная — наши попутчики постоянно менялись. Частенько я просыпался посреди глубокой ночи от резкого скрежета тормозов и, выглянув в окно, обнаруживал, что мы стоим на убогой улочке наспех построенного городка, освещенного по большей части яркими окнами салунов. На поезд обычно выходили поглазеть местные жители — все как один грубые и неотесанные с виду люди. Горстка пассажиров покидала вагон — их место занимали другие.

На Запад ехало много англичан — скромных тружеников, вырванных из вересковых пустошей, где тысячелетиями жили их предки, и заброшенных в весьма сомнительный рай, по большей части состоящий из солончаков да предгорий. Я слышал, как англичане говорили между собой о великой выгоде, которую можно извлечь из девственной земли Америки, и вовсю разглагольствовали о немыслимых заработках квалифицированных рабочих на железных дорогах и фабриках Соединенных Штатов. Обычно такие разговоры длились не более нескольких минут, а потом эти люди умолкали и принимались мрачно взирать на уродливый кустарник или пустынную ширь прерий с редкими поселениями из щитовых домиков. И за все это время нам не попалось ни садика, ни цветка, ни деревца — повсюду простиралось одно лишь безбрежное, стыло-неподвижное, седое море травы.

Неизменно зазубренная линия горизонта и дикая пустынность земли, не ведавшей ни формы, ни цвета, ни разнообразия, вселяли страх в сердца моих соотечественников, и как-то ночью, лежа с открытыми глазами, я услышал рыдания женщины, со слезами вопрошавшей: за какие грехи ей довелось угодить в такие ужасные места? Муж (судя но выговору, уроженец Глостершира) пытался успокоить ее. Он горячо внушал ей, а может быть, и самому себе, что в этих ужасных местах очень плодородная почва — только вспаши ее и брось семя, как подсолнухи наперегонки полезут из земли! Но женщина продолжала рыдать, вспоминая мать, старый уютный домик и окружавшие его маленькие ульи — жилища трудолюбивых британских пчел.

Общий печальный настрой передался и мне. Я был неспособен рассуждать на какие-либо отвлеченные темы, а потому вполне естественный вопрос, касающийся того, что мистер Смит мог делать в эдаком краю и какого рода литературные разыскания можно было проводить в такой дикой местности, волновал меня мало. Порою мной овладевало ощущение двусмысленности моего положения: я был нанят в качестве литературного секретаря, мне выплачивалось отменное жалованье, но при этом мой хозяин оставался для меня незнакомцем. Иногда он подходил ко мне и отпускал пару банальных замечаний об Америке, но большую часть пути молча сидел в своем купе, погрузившись в собственные думы.

Примерно на пятый день пути мистер Смит сообщил, что мы почти приехали. Я как раз печально взирал на громоздившиеся вдали унылые горы и удивлялся тому, как на свете находятся настолько несчастные люди, что понятие «дом» у них связывается с этими беспорядочными нагромождениями скал, — и тут мистер Смит легонько тронул меня за плечо.

— Мистер Уилкинс, вы, конечно же, будете рады распрощаться с этим отвратительным поездом? — спросил он. — Вы, как вижу, любуетесь теми скалами на горизонте? Так вот, вечером мы как раз будем там. Поезд останавливается в Рединге, а дальше мы уж как-нибудь доберемся.

Через несколько часов поезд неторопливо подошел к платформе станции в Рединге. Этот городок, хоть и состоявший почти целиком из щитовых домиков, оказался больше и оживленнее тех, что мы проезжали в последние два дня. На станции было многолюдно — когда прозвонил колокол и прозвучал свисток, я увидел, что многие наши попутчики здесь сходят. Но еще больше людей ожидало посадки. На станции толпились встречающие, провожающие, какие-то непонятные чиновники, а то и просто зеваки.

В Рединге вышли некоторые англичане, с которыми я успел познакомиться, но крутом была такая толчея, что я мигом потерял их из виду. Мистер Смит кивком приказал мне следовать за ним, и мы принялись протискиваться через толпу. У меня раскалывалась голова от непрестанного звона колокола, людского гомона, свистков и шипения выпускаемого пара. Стараясь не отстать от моего хозяина, я судорожно пытался сообразить, куда мы идем и как отыщем дорогу в незнакомом краю.

Перед выходом на перрон мистер Смит водрузил на голову широкополую шляпу, низко надвинув ее на глаза. А поскольку все здешние мужчины носили точно такие же шляпы, то различить его в толпе было нелегко.

Наконец мы выбрались со станции. Мой хозяин нырнул в одну из боковых улочек и принялся петлять по заброшенной окраине. Смеркалось, на плохо освещенных разбитых тротуарах люди попадались редко, а те, кого мы встретили, имели самый нерасполагающий к доверию вид.

Довольно скоро мы остановились около углового дома. Маячивший в дверном проеме мужчина явно кого-то поджидал, и я заметил, как они с мистером Смитом обменялись выразительными взглядами.

— Мистер из Нью-Йорка, как я понимаю?

— Из Нью-Йорка.

— Порядок. Они готовы — забирайте! Похоже, я не прогадал, связавшись с вами.

— Предчувствия, мистер Эванс, вас не обманули. Не обманем и мы. Заплатим хорошо. Выводите.

Я молча слушал этот загадочный диалог. Смит нетерпеливо расхаживал по улице, а по-прежнему стоявший в дверях Эванс громко свистнул и принялся неторопливо разглядывать меня с ног до головы, словно стараясь удостовериться, что в следующий раз непременно узнает меня в лицо. Пока я ломал себе голову над тем, что все это значит, из бокового проулка вышел неказистый сутулый парень, держа на поводу двух костлявых лошадей.

— Садитесь, мистер Уилкинс, да поживее! — сказал мистер Смит. — Нам уже давно пора трогаться.

И мы бок о бок поскакали в сгущавшуюся тьму. Напоследок я оглянулся на широкую равнину, посреди которой тускло мерцали огни городка. Впереди высились черные горы. Смит направлял свою лошадь по едва заметной тропе так уверенно, словно гарцевал по Пиккадилли; я едва поспевал за ним. Я устал, выдохся, ничего не замечал вокруг и чувствовал только, что постепенно тропа забирает вверх. Изредка нам попадались разбросанные у дороги огромные валуны.

У меня в памяти мало что сохранилось от той поездки. Кажется, мы пересекли густой хвойный лес, где лошади с трудом находили дорогу между обломками скал. Припоминаю также легкое головокружение от разреженного воздуха, которое я почувствовал, когда мы взобрались на порядочную высоту.

Всю вторую половину пути я провел в полудреме, и немудрено, что я резко вздрогнул, услышав слова мистера Смита:

— Ну, вот мы и приехали, мистер Уилкинс. Это урочище Голубых Скал. Завтра вам представится возможность насладиться здешними красотами. А сегодня перекусим — и спать!

Из приземистого домика, окруженного кольцом сикоморов[72], вышел мужчина и принял лошадей. Внутри домика нас поджидало жареное мясо и дешевое виски.

Это странноватое место мне сразу же не понравилось. В доме было три комнаты: та, в которой мы ужинали, и наши со Смитом спальни. Прислуживавший нам глухой старик спал в некоем подобии сарая, притулившемся к задней стене дома.

Когда на следующее утро я проснулся и вышел на улицу, то обнаружил, что паши лошади привязаны посреди горной расщелины. Кругом группками росли сосны и сикоморы, а между ними вздымались ввысь громадные серо-голубые скалы — очевидно, именно поэтому местечко и называлось урочищем Голубых Скал. С,о всех сторон меня обступали горы, а когда я вскарабкался по ближайшему откосу и глянул вниз, то понял, что рассчитывать на встречу с человеческим существом здесь так же глупо, как и на необитаемом острове посреди Тихого океана.

Единственным намеком на присутствие в этих местах человека был скромный бревенчатый домик, в котором мы провели ночь. Тогда я еще не знал, что похожие домики разбросаны по долине на относительно близком расстоянии друг от друга — близком, естественно, по тамошним представлениям. А потому в тот момент на меня обрушилось чувство пол нейшего и ужасающего одиночества.

Воспоминание о бескрайней земле и необъятном океане, отделявших меня от привычного мира, сдавило мне грудь, и я всерьез обеспокоился возможностью закончить свои дни в этой забытой Богом лощине. То был страшный миг — он до сих пор стоит у меня перед глазами… Однако вскоре мне удалось совладать со страхом. Я внушил себе, что нужно быть готовым к любым испытаниям, и, кстати, постараться извлечь из всего предстоящего какую-нибудь пользу.

Жизнь в урочище текла, прямо скажем, весьма аскетично и однообразно. Я был всецело предоставлен самому себе. Со Смитом я едва виделся и даже не знал толком, дома он или нет. Часто бывало так: я полагаю, что мой хозяин в отъезде, а потом с удивлением вижу, как он выходит из комнаты, запирает дверь и кладет ключ в карман; а несколько раз, когда я пребывал в полнейшей уверенности в том, что мистер Смит сидит у себя в комнате, он входил в наружную дверь в запыленных от долгой езды сапогах. Так и повелось: я наслаждался и одновременно мучился праздностью, бесцельно бродя по долине, объедаясь да отлеживая бока на кровати.

Мало-помалу я привык к такой жизни, научился находить в ней приятные стороны и даже начал совершать дальние вылазки, изучая окрестности. Однажды я умудрился попасть в соседнюю долину и неожиданно наткнулся на горстку людей, сосредоточенно пиливших деревья.

Я подошел к ним в надежде, что среди них могут оказаться англичане. Даже если и нет, то все равно это были живые люди. Мне ужасно хотелось услышать живую человеческую речь, ибо старик, о котором я уже упоминал, оказался не только хромым, подслеповатым и глухим как пень, но к тому же еще и немым — со мной, во всяком случае. Я готовился услышать обычные грубоватые приветствия, не слишком любезные, но и не очень грубые, а встретил косые взгляды и невнятное бормотание сквозь зубы.

Я был поражен. Мужчины как-то странно переглянулись, а один, прервав работу, потянулся за ружьем. Мне пришлось повернуться и пойти своей дорогой, проклиная судьбу, забросившую меня в край, где люди были хуже зверья. Я почувствовал, что уединенная жизнь начала давить на меня — недаром же по ночам мне стали сниться кошмары.

Несколько дней спустя я решил отправиться на станцию, что располагалась в нескольких милях от нашего жилища, и там заглянуть в гостиницу для охотников и приезжих. Время от времени там ночевали английские джентльмены, и я надеялся повстречаться с человеком, который мог бы похвастаться чуть более изящными манерами, нежели те, что были присущи обитателям этого края. Как я и ожидал, у дверей гостиницы, представлявшей собой бревенчатый дом, прохлаждалось несколько мужчин.

Когда я подошел ближе, охотники разом подались плечами друг к другу и уставились на меня с холодной ненавистью и омерзением — так смотрят на отвратительную ядовитую змею. Это было невыносимо! Я не выдержал и крикнул:

— Да найдется здесь, в конце концов, англичанин или хотя бы один мало-мальски цивилизованный человек?!

Ближайший ко мне охотник схватился было за револьвер, но сосед остановил его и сказал мне:

— Слушайте, мистер! Клянусь, вы сами убедитесь, причем очень скоро, что и у нас тут имеются основы цивилизации и порядка. Полагаю только, встреча с ними вам не больно понравится… А англичанин здесь есть — охотится у нас. Уверен, что он будет рад на вас поглазеть. Да вот, кстати, и он. Мистер д’Обернаун.

В дверях гостиницы стоял молодой человек, одетый на манер сельского сквайра, и глядел на меня. Один из охотников ткнул пальцем в мою сторону и сказал:

— Вот тот самый человек, о котором мы вчера вечером толковали. Вы, сквайр, вроде как хотели посмотреть на него. Вот он и пожаловал.

Симпатичное лицо молодого англичанина помрачнело. Он твердо глянул мне в глаза, а затем отвернулся с выражением антипатии и презрения.

— Сэр! — воскликнул я. — Я не знаю за собой проступков, которые позволили бы так со мной обращаться! Вы мой соотечественник, и я вправе рассчитывать на некоторую любезность.

Англичанин кинул на меня злобный взгляд и хотел было уйти, но передумал и соизволил ответить:

— Вы ведете себя очень безрассудно, молодой человек. Не испытывайте нашего терпения, оно и так уже на исходе. И позвольте, сэр, сказать вам следующее: вы можете называть себя англичанином, втаптывая при этом в грязь доброе имя нашей нации, но вы не смеете рассчитывать на участие со стороны англичан. На вашем месте я бы тут долго не задерживался.

Он повернулся и скрылся в гостинице. Охотники спокойно наблюдали за выражением моего лица, а я стоял и думал: уж не сошел ли я с ума? Из дому вышла хозяйка и уставилась на меня как на дикого зверя.

Я повернулся к ней и тихо проговорил:

— Я очень проголодался и хочу пить. Я пришел издалека. У меня достаточно денег. Вы дадите мне поесть и попить?

— Нет, не дам, — сказала она. — Шли бы вы отсюда.

Я еле приплелся домой и, как подкошенный, рухнул в постель. Ярость, стыд, страх, усиленные полным непониманием ситуации, охватили меня, и к этим чувствам мало что прибавилось, когда на следующий день, проходя мимо одного из домов в близлежащей долине, я заметил, как игравшие на улице ребятишки при моем появлении с пронзительными криками бросились врассыпную.

Чтобы хоть чем-то занять себя, я был вынужден совершать дальние прогулки; сидя сиднем в урочище Голубых Скал и целыми днями глядя на горы, я бы попросту свихнулся. Кого бы я ни встречал на пути во время своих прогулок, меня одаряли исполненными ненависти и омерзения взглядами. И наконец настал тот день, когда, проходя по густым зарослям кустарника, я услышал выстрел и свист пули над ухом.

Как-то раз, присев передохнуть за торчавшей у самой дороги скалой, я услышал повергший меня в изумление разговор. Мимо шли двое мужчин. По воле случая им пришлось остановиться недалеко от меня — один из них запутался в побегах дикого винограда и принялся страшно ругаться, в то время как другой смеялся над ним, приговаривая, что таким цепким плетям иногда нет цены.

— Ты к чему это клонишь, черт тебя побери?

— Да так… Они в этих местах невероятно прочные, эти дикие лозы, а веревка нам скоро позарез понадобится.

Тот, что ругался, препротивно хмыкнул в ответ. Оба присели и закурили трубки.

— Ты давно его не видал?

— Попадался тут давеча. Жаль, пуля высоко маханула… Везунчик он, совсем как его хозяин. Ну ничего, недолго ему осталось. Слыхал, он к Джинксам заявлялся, наглость свою выказывал, да только молодой британец, скажу тебе, быстро ему глотку заткнул.

— И что ему, дьявол побери, понадобилось у Джинксов?

— Не представляю. Думаю только, е этим делом надо быстрее кончать. И сработать нужно по старинке. Знаешь, как с черномазыми разделываются?

— Да видал как-то: пара галлонов керосину, что продается в лавке у Брауна, и порядок. Почти задаром.

Они ушли, а я сидел, прижавшись спиной к скале, и обливался холодным потом. Я чувствовал себя так нехорошо, что едва держался на ногах, и домой доплелся, лишь опираясь на палку. Я понял, что те двое говорили обо мне и что мне уготована какая-то страшная смерть.

В ту ночь я не мог сомкнуть глаз, ворочался с боку на бок и мучительно пытался разобраться, что бы все это могло значить. Наконец посреди ночи я поднялся с постели, оделся и вышел из дому. Я не соображал, куда иду, чувствовал только — как животное, инстинктом, седьмым чувством, — что должен идти, пока не исчерпаю последние силы и не повалюсь на землю.

Стояла светлая лунная ночь, и часа через два я обнаружил, что приближаюсь к месту, пользовавшемуся дурной славой даже в этих чертовых горах, — глубокой расщелине, известной как Черная Пропасть. Много лет назад переселенцы-англичане, среди которых были и женщины, разбили здесь лагерь. Их окружили индейцы. Несчастные переселенцы были взяты в плен и после изощренных пыток преданы невероятно жестокой смерти. С тех пор охотники и дровосеки обходили расщелину стороной даже в дневное время.

Продираясь сквозь густой кустарник, который рос по краям расщелины, я услышал голоса. Испуганный и заинтригованный, я осторожно двинулся дальше. На самой верхушке скалы росло громадное дерево. Я лег подле него и осторожно выглянул из-за ствола. Подо мной лежала Черная Пропасть. Яркая лупа, стоявшая высоко в небе, освещала ее всю до последнего камушка. Островерхая скала отбрасывала черные, как смерть, тени, а отвесно нависший над расщелиной утес был целиком погружен во тьму. Временами лунный свет застилала легкая пелена — всякий раз как по лику луны паутиной пробегала туча, холодный ветер со свистом проносился по расщелине.

Глянув вниз, я увидел толпу человек в двадцать, полукругом обступившую скалу. Многих я знал — местные негодяи похлеще тех, что можно встретить в лондонских притонах; за ними числились убийства и еще более страшные грехи. Лицом к этой толпе стоял мистер Смит. Перед ним выступал из земли невысокий валун, на котором были установлены большие весы — такими обычно пользуются в продовольственных лав ках. Когда я услышал голос мистера Смита, сердце мое похолодело.

— Жизнь за золото! — восклицал он. — Жизнь за золото! Кровь и жизнь врага — за фунт золота!

Из полукруга выступил мужчина. Он поднял руку, и тотчас же его ближайший сосед швырнул на весы какой-то блестящий предмет. Чаша весов поехала вниз, а Смит зашептал что-то на ухо мужчине.

Затем он вновь воскликнул:

— Кровь за золото, за фунт золота — жизнь врага! За каждый фунт золота на весах — жизнь!

Один за другим выходили вперед мужчины, поднимая при этом правую руку. Золото взвешивалось на весах, и всякий раз как чаша весов скользила вниз, Смит наклонялся и шептал каждому что-то на ухо. Потом он вновь воскликнул:

— Желание и страсть — за золото на весах! За каждый фунт золота — упоение страстью!

То была дьявольская картина: поднятая вверх рука, звон металла на чаше весов, торопливый шепот и вспышка темной страсти на лице…

Мужчины плотно обступили Смита. Они разговаривали вполголоса, и я не расслышал ни слова. Казалось. Смит что-то объяснял — я заметил, что он жестикулирует, как человек, отстаивающий свою позицию, раза два он энергично взмахнул руками, как бы желая показать, что все уже решено и отступать нельзя. Я так сосредоточился на его фигуре, что ничего больше не видел, и потому не сразу заметил, что расщелина опустела. Еще секунду назад передо мной кривлялись эти зверские рожи, и вдрут никого не стало.

В полнейшем смятении я добрался до дома и заснул, едва моя голова коснулась подушки. Я пробудился ото сна с таким чувством, будто меня тормошили. Недоуменно оглядевшись ио сторонам, я с изумлением обнаружил в комнате трех мужчин. Один из них тряс меня за плечо и говорил:

— Ну же, мистер, вставайте! Кончилось ваше время, да и парни совсем уж заждались на улице. Не терпится им, знаете ли. Подымайтесь, да оденьтесь потеплее — утро сегодня холодное.

Двое других криво ухмылялись. Я понял, что меня ожидает продолжение ночного кошмара. Стараясь казаться спокойным, я оделся и сказал, что готов последовать за ними.

— Вот и хорошо. Ты, Ник, иди первым, а мы с Джимом по бокам.

Меня вывели на свет, и тут я понял, откуда исходил тот невнятный ропот, что смутно доносился до моего слуха, пока я одевался. Снаружи стояло в ожидании человек двести. Среди собравшихся я различил и женщин.

Увидев меня, толпа глухо зашумела. Я не знал за собой никаких проступков, но от этого шума у меня зашлось сердце, а по лицу заструился пот. Сквозь пелену страха я глядел на взбудораженную, галдящую толпу и не встречал ни одного сочувственного взгляда. На лицах у людей была написана одна лишь непонятная мне ярость.

Потом я обнаружил, что иду вверх по склону в окружении нескольких мужчин с револьверами в руках. Отовсюду неслись злобные выкрики, но из этих отдельных фраз я не мог составить более-менее связного представления о происходящем. Понимал только, что все кого-то клянут. Донеслись до меня и обрывки каких-то невероятных историй. В них говорилось о мужчинах, коварно выманенных из дому и преданных ужасной, мучительной смерти — этих людей находили в темных пустынных местах, мужчины извивались подобно раненым змеям и умоляли ударом ножа в сердце прекратить их мучения; о невинных девушках, которые исчезали на пару дней, а по возвращении умирали, о девушках, что и на смертном ложе горели от стыда. Я не мог даже гадать, что все это значит и чем закончится. Я был так изнурен, что мечтал лишь об одном — заснуть и не просыпаться.

Наконец мы остановились на вершине холма, высившегося над урочищем Голубых Скал, и я увидел деревья, под которыми любил отдыхать во время своих путешествий. Стоя в кольце вооруженных людей, я смотрел, как двое мужчин хлопочут над вязанками дров, а еще двое возятся с веревкой.

Вдруг толпа пришла в движение, и откуда-то из людской гущи в центр круга вылетел связанный по рукам и ногам мужчина. И хотя у него было на редкость зверское лицо, я невольно вздрогнул от жалости к его страданиям. Черты лица этого человека были искажены мукой, но я сразу же узнал его — он присутствовал на том сборище в Черной Пропасти, которым заправлял мистер Смит.

Мужчину развязали, подвели к дереву и накинули петлю на шею. Чей-то хриплый голос прокричал команду, веревка натянулась, и я увидел жестокую и быструю смерть — почерневшее лицо, высунутый язык, корчи повешенного.

На моих глазах один за другим были повешены шесть человек — всех их я видел в расщелине минувшей ночью. Тела их были кулями брошены на землю. После некоторой заминки ко мне подошел разбудивший меня утром мужчина.

— Ну, мистер, черед за вами, — сказал он. — Даем вам пять минут, чтобы попрощаться с жизнью. А как выйдет это время, сожжем вас заживо, во имя Господа нашего, вот у этого дерева.

Только тогда я окончательно проснулся.

— За что?! Что я такого сделал? За что вы казните меня? Я абсолютно мирный человек и не сделал вам ничего дурного! — закричал я и уткнулся лицом в ладони. Мне была невыносима одна лишь мысль о такой ужасной смерти. — Что я вам сделал? — вновь начал я, собравшись с духом. — Вы меня с кем-то путаете! Вы же меня совсем не знаете!

— Уж тебя-то, черная твоя душонка, мы знаем очень даже хорошо! — сказал стоявший рядом со мной человек. — На тридцать миль по всей округе не сыщешь человека, который не проклинал бы Джека Смита, когда тебя начнут поджаривать на адской сковороде.

— Но мое имя вовсе не Смит! — воскликнул я, чувствуя, как во мне затеплилась надежда. — Я Уилкинс, его секретарь. О нем самом я ровным счетом ничего не знаю.

— Нечего слушать этого лгуна! Если ты и секретарь, то не иначе как самого дьявола! Да уж, надо признать, ты был изворотлив, как змея. Всегда шастал по ночам, пряча лицо в темноте, но мы тебя все-таки выследили. Теперь настал твой конец. За дело, ребята!

Меня поволокли к дереву и привязали к стволу цепями. Увидев, что меня обкладывают вязанками дров, я покорно закрыл глаза и начал припоминать слова молитв. Через несколько минут я почувствовал, что меня окатили вонючей жидкостью, и вновь открыл глаза, но разглядел лишь, как какая-то грязная женщина скорчила мне рожу. По-видимому, именно эта женщина только что вылила на меня полную канистру керосина. Кто-то крикнул: «Поджигай!» Я потерял сознание…

Очнулся я на постели в пустой незнакомой комнате, пожилой врач держал у меня перед носом флакончик с нюхательными солями, а в изголовье у меня стоял неизвестный джентльмен, оказавшийся, как потом выяснилось, шерифом.

Увидав, что я пришел в себя, он заговорил:

— Ну, мистер, вы были на полволоска от гибели. Ребята уже собрались запалить костер, когда я подоспел с отрядом своих людей. Должен сказать, что мне пришлось попотеть, отбивая вас у них. И знаете, их трудно винить: они твердо решили, что вы и есть главарь бандитов из Черной Пропасти. Чего я им только ни говорил, а они все никак не могли поверить, что вы не Джек Смит! По счастью, с нами оказался один из местных по фамилии Эванс. Он-то и подтвердил, что видел вас вместе с Джеком Смитом и что вы вовсе не он, а совсем другой человек. Мы забрали вас с собой, поместили в тюрьму, но вы можете выйти отсюда, как только оправитесь от всей этой передряги…

На следующий день я сел в поезд и три недели спустя уже был в Лондоне — снова без гроша в кармане! Но с топ норы фортуна неожиданно повернулась ко мне лицом: я завел знакомства среди влиятельных лиц, директора банков стали искать знакомства со мной, а предложения от издателей посыпались как из рога изобилия. Мне оставалось только избрать себе достойное поприще, но через некоторое время я решил, что создан для праздной жизни.

С поразительной легкостью я получил высокооплачиваемую должность в одном процветающем политическом клубе. Сейчас у меня прекрасная квартира в центре, поблизости от парка, и когда я обедаю или ужинаю в клубе, шеф-повар расшибается в лепешку, чтобы угодить мне, а из погребов достают самые редкие вина.

И все-таки после возвращения в Лондон я не знаю ни минуты покоя. По ночам просыпаюсь с дрожью: мне кажется, что мистер Смит стоит у моей постели. Иду куда-нибудь — и словно с каждым шагом приближаюсь к пропасти. Смит ускользнул из рук «комитета бдительности»[73], и теперь я начинаю дрожать при мысли о том, что он, по всей вероятности, возвратится в Лондон и что я, совершенно к тому неготовый, могу в любой момент столкнуться с ним лицом к лицу.

Каждое утро, выходя из дому, я озираюсь по сторонам и страшусь увидеть поджидающую меня знакомую фигуру. Я замираю от страха на перекрестках и схожу с ума от сознания того, что нас могут отделять друг от друга считанные шаги. Я перестал ходить в театры и мюзик-холлы — а ну как по воле случая мой бывший хозяин окажется в соседнем кресле? Иногда некое неопределимое и непреодолимое чувство помимо моей воли гнало меня ночью из дому, и я содрогался от ужаса при виде какой-нибудь абсолютно безвредной тени на безлюдной площади.

Однажды, затерявшись в многолюдной толчее на центральной улице, я сказал себе: «Рано или поздно это обязательно случится. Он вернется в Лондон, и я встречусь с ним в тот самый момент, когда буду чувствовать себя в полной безопасности».

Выискивая знаки надвигающейся беды, я судорожно просматривал газеты, не оставляя без внимания ни одного сообщения, ни одной тривиальной заметки. С особым усердием я читал объявления — но все безрезультатно.

Шли месяцы, и, так и не почувствовав себя в безопасности, я хотя бы перестал мучиться от невыносимых приступов внезапного страха. А сегодня утром, спокойно прогуливаясь по Оксфорд-стрит, я поднял глаза от тротуара, глянул через дорогу и увидел наконец человека, который так давно преследует мои мысли.

Мистер Уилкинс допил вино, откинулся на спинку кресла и уставился печально на Дайсона. Затем он встрепенулся, словно его осенила какая-то идея, извлек из кармана кожаный бумажник и протянул Дайсону через стол обрывок газеты.

Дайсон внимательно изучил заметку — она была вырезана из вечерней газеты.

МАССОВОЕ ЛИНЧЕВАНИЕ

СТРАШНАЯ ИСТОРИЯ

Из Рединга (штат Колорадо) телеграфировали о полученных из урочища Голубых Скал сведениях об ужасной стихийной расправе. В течение некоторого времени округу терроризировала банда головорезов, совершавшая невероятные по жестокости преступления в отношении мужчин и женщин. Местные жители образовали «комитет бдительности», который и выяснил, что главарь банды, некто Джек Смит, проживает в урочище Голубых Скал. После предпринятой акции по поимке бандитов шестеро из числа самых отъявленных были повешены в присутствии двух-трех сотен мужчин и женщин. Но имеющимся у нас сведениям, Смиту удалось скрыться.

— Да, история и впрямь ужасная, — согласился Дайсон. — Я охотно верю, что вас денно и нощно преследовали те ужасы, которые вы мне только что так ярко обрисовали. Но чего вам бояться этого самого Смита? У него куда больше причин опасаться вас. Посудите сами: стоит вам передать в полицию свои сведения, и через две минуты будет подписан приказ о его аресте. К тому же… Вы, надеюсь, простите меня за то, что я сейчас скажу?

— Дорогой сэр, — сказал мистер Уилкинс. — Можете говорить со мной без обиняков.

— В таком случае должен признаться, что у меня сложилось прямо противоположное впечатление о вашем отношении к этому человеку. Мне показалось, что вы были сильно разочарованы, не сумев его догнать. Похоже, вам было очень досадно, что вы не смогли мгновенно очутиться на другой стороне улицы.

— Сэр, я был не в себе. Я лишь мельком видел его, и те муки, что, как вы совершенно справедливо заметили, я испытывал, — скорее, муки неведения. Я был не совсем уверен, что это он, и к тому же меня обуял ужас при мысли о том, что Смит снова в Лондоне. Я содрогнулся, представив себе, как этот дьявол во плоти, чья душа черна от злодеяний, преспокойно разгуливает себе на свободе среди ни в чем не повинных людей и, быть может, замышляет новую и еще более ужасную цепь преступлений. Уверяю вас, сэр, по улицам Лондона ходит чудовище, перед которым меркнет белый свет и обращается в промозглый холод летний зной. Как только я увидел его, все эти мысли обрушились на меня, как ураган, и я потерял контроль над собой.

— Вот как! Что ж, я отчасти понимаю ваши чувства, но мне хотелось бы уверить вас: бояться вам действительно нечего. Смит не будет досаждать вам в любом случае, и это ясно как день. Не забывайте, для него самого эта встреча — предупреждение; недаром же у него был довольно испуганный вид. Однако уже поздно. С вашего позволения, мистер Уилкинс, мне пора идти. Смею надеяться, мы будем часто видеться здесь.

Даже удалившись на порядочное расстояние от кафе, Дайсон никак не мог уйти мыслями от этой странной истории, подброшенной ему случаем. После нескольких минут трезвого размышления он нашел в поведении мистера Уилкинса нечто необычное. Никакие, даже самые невообразимые переживания не могли объяснить все странности поведения этого господина.

Приключение с исчезнувшим братом

Мистер Чарлз Филиппс был, как уже говорилось, джентльменом с ярко выраженными склонностями к науке. В юности он с пылким энтузиазмом предавался милой его сердцу биологии, и первым вкладом Филиппса в изящную словесность стала небольшая по объему монография «Эмбриология микроскопических голотурий». Впоследствии он несколько расширил жесткие рамки своих изыскании и начал баловаться более фривольными предметами, а именно палеонтологией и этнологией.

В гостиной мистера Филиппса имелся специальный шкаф, снизу доверху заставленный грубыми кремневыми орудиями, а эмоциональным центром его квартиры можно было по праву назвать кремниевого божка на редкость жуткого вида и явно тропического происхождения. Хотя мистер Филиппс и считал себя материалистом, на самом же деле он был весьма восторженным человеком, готовым поверить в любое чудо при условии, что оно упаковано в «научную» обертку.

Самая дикая выдумка становилась для него явью, если она излагалась малопонятными, но заумными терминами. Он насмехался над ведьмами, но готов был аплодировать гипнотизерам и медиумам, а от протила[74] и эфира[75] приходил в экстаз. Мистер Филиппс гордился своим несокрушимым скептицизмом, побуждавшим его с нескрываемым презрением выслушивать рассказы о необычайном, и едва ли поверил хотя бы словечку из рассказа о ночной погоне, не предъяви ему Дайсон золотой монеты — весомого, зримого и осязаемого доказательства. По правде говоря, у мистера Филиппса все же остались некоторые сомнения — слишком хорошо были ему известны бессвязные фантазии друга и его привычка объяснять самые заурядные события чудом. Да и вообще, Филиппс сильно подозревал, что все это странное приключение было существенно искажено присущей Дайсону романтической манерой изложения.

Вскоре он нанес другу ответный визит и прочел подробную лекцию о необходимости точных наблюдений и о безрассудстве, с каким отдельные пылкие натуры пользуются вместо телескопа калейдоскопом при изучении всяческого рода жизненных явлений. Дайсон внимал этим сентенциям с ядовито-сардонической улыбкой.

— Дорогой мой, — сказал наконец он, — позвольте заметить, что я прекрасно понимаю, куда вы клоните. Вы, однако, удивитесь, когда услышите, что из нас двоих я считаю романтиком именно вас, а себя отношу к беспристрастным и вдумчивым наблюдателям человеческой жизни. У вас случился мозговой вывих: вы воображаете, что пасетесь на золотой ниве новейшей философии, а сами обитаете в Клэфеме[76]. Ваш скептицизм съел самое себя и в результате обернулся чудовищным легковерием. Вы напоминаете мне летучую мышь или сову (не скажу точно, кого больше), которая в разгар дня отрицает существование солнца. Меня ничуть не удивит, если однажды вы придете ко мне, раскаиваясь в своих многочисленных интеллектуальных заблуждениях и смиренно заверяя меня в решимости видеть окружающий мир в истинном свете.

Эта тирада не произвела на мистера Филиппса особого впечатления. Он еще раз убедился в том, что его приятель был безнадежным резонером, а потому молча отправился восвояси, дабы втихомолку возрадоваться изучению примитивных каменных орудий, что прислал ему из Индии один его тамошний корреспондент.

Дома мистер Филиппс обнаружил, что его хозяйка, не сумев оценить варварскую красоту, с какой орудия были разбросаны по столу, спровадила всю коллекцию в мусорный ящик, поставив на ее место ланч. Таким образом, большую часть дня пришлось убить на лихорадочные и весьма зловонные поиски. Услыхав, что эти камни — ценнейшие реликвии, миссис Браун нарочито громко назвала мистера Филиппса «бедняжкой».

Спасательные работы закончились где-то около четырех часов дня — доведенный до полубессознательного состояния ароматом гниющих капустных листьев, Филиппс почувствовал, что должен выйти на воздух и нагулять хотя бы маломальский аппетит. В отличие от Дайсона мистер Филиппс шел быстро, не отрывая глаз от тротуара и не удостаивая вниманием чего бы то ни было вокруг. Он был настолько погружен в свои думы, что вряд ли мог бы назвать улицы, по которым проходил.

Совершенно случайно мистер Филиппс обнаружил, что находится на Лестерской площади. Трава и цветы умилили его, и он от души обрадовался возможности передохнуть. Оглядевшись по сторонам, он заметил скамейку, на которой было занято только одно место — на самом краешке сидела какая-то дама, и Филиппс счел возможным присесть у другого края.

Откинувшись на деревянную спинку, он принялся сердито перебирать в уме события дня. Дама, делившая с ним скамейку, на вид была молода и одета со вкусом — правда, она смотрела в сторону и вдобавок прикрывала лицо рукой. Однако вообразить, что при выборе места мистер Филиппс руководствовался надеждой на некое любовное приключение, было бы несправедливо по отношению к этому джентльмену — просто он предпочел соседство одинокой аккуратной дамы компании из пяти чумазых ребятишек, что резвились на соседней скамейке. Усевшись и отдышавшись от быстрого бега, мистер Филиппс стремительно погрузился в мысли о своих несчастьях. Еще минуту назад он серьезно подумывал сменить квартиру, но теперь, по трезвом размышлении о случившемся, заключил, что порода домохозяек складывалась с учетом естественного отбора и что, ищи он хоть тысячу лет, ничего лучшего ему не найти. Тем не менее он решил очень холодно и жестко поговорить со своей обидчицей, указав миссис Браун на крайнюю опрометчивость ее поступка и выразив надежду, что впредь она будет проявлять больше терпимости по отношению к наследию ушедших цивилизаций.

Приняв такое решение, Филиппс поднялся со своего места и совсем было уже собрался отправиться дальше, как вдруг его слух неприятно поразили сдавленные рыдания, шедшие явно нз груди молодой дамы, с отсутствующим видом смотревшей на кусты и клумбы у противоположного конца скамьи. Мистер Филиппс отчаянно стиснул в руках трость и приготовился ретироваться со всей возможной скоростью, но опоздал — дама уже повернула к нему лицо и принялась заламывать руки в немой мольбе. Она и впрямь оказалась молодой — ее лицо было скорее необычно и пикантно, нежели красиво, и на этом лице со всей очевидностью прочитывалась печать сильнейшего страдания.

Мистер Филиппс вновь сел и в сердцах проклял свою судьбу. Юная леди смотрела на него очаровательными глазками — блестящими, карими и какими-то одурманенными. Слез в этих глазках не было и в помине, но платочек девушка держала наготове. В довершение всего она еще и кусала губку, как бы противясь натиску отчаянного горя. Вся ее поза взывала о помощи.

Филиппс растерянно ерзал на краешке скамьи, не представляя себе, что делать дальше, а девушка продолжала смотреть на него, не говоря ни слова.

— Прошу прощения, мадам, — решился наконец Филиппс. — Судя по всему, вы хотите поговорить со мной. Могу ли я быть вам полезным? Хотя (надеюсь, мадам извините меня) мне эго представляется в высшей степени невероятным.

— Ах, сэр. — произнесла молодая леди низким глуховатым голосом, — не будьте так суровы со мной! Я нахожусь в отчаянном положении. По вашему лицу я поняла, что могу смело искать у вас, если не помощи, то хотя бы расположения.

— Не расскажете ли вы мне, в чем дело? — спросил Филиппс, морщась от досадной необходимости оставаться джентльменом. — Не хотите ли выпить чашечку чая?

— Я знала, что не ошиблась в вас, — ответила на это дама. — Ваше предложение свидетельствует о благородстве и великодушии. Но увы, никакой чай на свете не в силах утешить меня. Если позволите, я попытаюсь объяснить свое положение.

— Вуду весьма рад, — буркнул Филиппс, ощущая первые признаки голода.

— Я расскажу вам все, но при этом постараюсь быть краткой — несмотря на бесчисленные сложности, которые вынуждают меня, еще совсем молодую и неопытную, трепетать перед лицом глубокой и ужасной тайны бытия. И все же печаль, терзающая в данный момент мою душу, имеет самое что ни на есть простое объяснение: я потеряла брата.

— Потеряли брата? Как это могло случиться?

— Вот видите, я все же должна ввести вас в курс дела. Так вот, мой дорогой старший брат работает учителем в одной частной школе, что на северной окраине Лондона. Нехватка средств лишила его преимуществ университетского образования, а не имея степени, он и надеяться не смел на достижение положения, на которое был вправе рассчитывать, обладая большими способностями и энциклопедической эрудицией. Вот почему ему пришлось согласиться на должность преподавателя гуманитарных дисциплин в Хайгейтской академии для лиц благородного происхождения, принадлежащей доктору Сондерсону, где в течение нескольких лет он и исполнял свои обязанности, полностью соответствуя требованиям директора. Моя собственная история вас волновать не должна — достаточно будет сказать, что последний месяц я служила гувернанткой в одной приличной семье. Мы с братом неизменно питали друг к другу привязанность самого нежного свойства, и хотя обстоятельства, в подробном описании которых нет нужды, разлучили пас на некоторое время, мы все же не теряли друг друга из виду. «Если только болезнь не прикует кого-нибудь из нас к постели, мы будем встречаться каждую неделю», — решили мы.

Довольно продолжительное время эта небольшая площадь служила нам местом встреч — мы облюбовали ее по той простой причине, что она расположена в центре и к ней удобно добираться любыми видами транспорта. После долгой трудовой недели мой брат был мало склонен к долгим пешим прогулкам, и мы частенько проводили два-три часа на этой скамейке, вспоминая о радужных планах на будущее, которые мы вынашивали в детстве. Ранней весной здесь было холодно и зябко, но мы все равно наслаждались короткими передышками, выпадавшими нам в тяжкой и беспросветной жизни. Нас наверняка принимали за влюбленную парочку — мы сидели, прижавшись друг к другу, и говорили без умолку. Каждую субботу мы встречались здесь — даже заболев гриппом, брат не пропускал наших встреч, хотя доктор и говорил ему, что это самое настоящее безумие. Так продолжалось до недавней поры. В прошлую субботу мы провели здесь несколько долгих счастливых часов и расстались в самом что ни на есть жизнерадостном настроении, ощущая, что предстоящая неделя будет более сносной, а следующая встреча — более приятной.

Сегодня я приехала ровно в назначенный час — в четыре пополудни — и села поджидать брата, каждую минуту надеясь увидеть, как он спешит ко мне от северного входа. Прошло пять минут, а его не было. Я уже решила, что он опоздал на поезд, и опечалилась тем, что теперь наша встреча будет короче минут на двадцать, а то и больше. А я-то так надеялась переговорить с ним обо всем случившемся за неделю!

Вдруг меня будто толкнули изнутри — я резко обернулась и с изумлением увидела брата, медленно направлявшегося ко мне ео стороны северного входа в сопровождении незнакомого мужчины. Поначалу во мне вскипело негодование при мысли о том, что этот человек, кем бы он ни приходился брату, станет навязывать нам свое общество. При этом я изрядно недоумевала по поводу личности незнакомца — ведь, насколько я знала, у брата не было близких друзей в Лондоне. Затем, когда я получше всмотрелась в его спутника, мною овладело совсем иное чувство — то был мучительный страх ребенка, боящегося темноты. Этот безрассудный, необъяснимый и жуткий страх стиснул мое сердце, и мне показалось, что я очутилась в ледяных объятиях трупа. И все же, стараясь не поддаваться панике, я пристально глядела на брата, ожидая, когда тот заговорит, и еще более пристально — на его спутника.

Вскоре я заметила, что этот человек не просто шел рядом с моим братом, а, скорее, вел его. Высокого роста и престранного обличья мужчина — несмотря на теплую погоду, на нем был цилиндр и наглухо застегнутое черное пальто. Ноги его плотно облегали брюки в скромную серо-черную полоску, ботинки на толстой подошве тяжело ступали по каменным плитам. Запакованный сверху донизу, он выглядел как сундук мертвеца. Лицо у него было самое заурядное — настолько заурядное, что я не могу припомнить ни каких-либо особых примет, ни особой мимики. И хотя я видела его вблизи, это лицо, как ни странно, не оставило у меня никакого впечатления — все равно что передо мной пронесли искусно сделанную маску.

Они прошли мимо меня, и я с невыразимым изумлением услыхала голос брата, явно обращавшегося ко мне, хотя губы его не разжимались, а глаза не смотрели в мою сторону. Я не в силах описать этот голос — а ведь он знаком мне с детства! — скажу лишь, что долетавшие до моего слуха слова как бы растворялись в плеске воды пли журчании ручейка, омывающего камушки на отмели. Вот что я услышала: «Я не могу остановиться». И тут же грянул гром, разверзлись небо и земля, и я то ли рухнула, то ли вознеслась в зияющую бездну! Когда брат проходил мимо, я с ужасом увидела, что влекущая его за собой рука была бесформенна, как могильный тлен. Ее плоть почти совсем сошла с костей и свисала вниз сухими струпьями; обхватившие руку брата пальцы больше походили на ка кое-то когтистое месиво, а вместо мизинца красовался обрубок без двух фаланг.

Когда я пришла в себя, брат и его спутник уже маячили у противоположного входа в парк. На мгновение я замешкалась, а потом меня словно жаром обдало — я поняла, что никакой страх мне не помеха, что я должна следовать за братом и спасти его, даже если сам ад восстанет против меня.

Я побежала вдогонку и увидела, как они пробираются сквозь толпу. Пересекая дорогу, я не спускала с них глаз — мой брат и тот странный человек как раз сворачивали в боковую улочку. Буквально через мгновение я добралась туда, но там уже никого не было. Напрасно я глядела по сторонам: ни брата, ни его необычного провожатого как будто не существовало в природе. Двое мужчин преклонных лет неторопливо беседовали в конце улочки, а навстречу мне, громко насвистывая, двигался мальчишка-разносчик. Некоторое время я простояла в оцепенении, а потом опустила голову и вернулась сюда. Здесь вы меня и застали. Теперь, сэр, вас не удивляет мое горе? О, скажите, что случилось с моим братом? Скажите, не то я сойду с ума!

Нужно заметить, что мистер Филиппс выслушал эту историю с достойным подражания терпением. Однако, прежде чем ответить, он долгое время колебался.

— Мадам, — сказал он наконец выспренним тоном, — вы обратились за помощью не просто к джентльмену, но к ярому приверженцу науки. Как джентльмен, я сострадаю вам всей душой, ибо то, что вы увидели (вернее, то, что вам привиделось), было наверняка мучительно. Но как ученый я обязан открыть вам одну простую и утешительную истину. Однако сначала я попрошу вас описать своего брата.

— Извольте, — с готовностью согласилась юная леди. — Я вам опишу его в точности. Брат весьма моложав с виду, бледен, носит очки. У него черные усики и довольно робкое, если не сказать испуганное, выражение лица, и он имеет привычку нервно оглядываться по сторонам. Подумайте! Вспомните! Наверняка вы его видели. Если вы часто бываете в этом чудесном квартале, то вы должны были встретить его в одну из суббот. А вдруг я ошиблась и он не свернул в эту боковую улочку, а двинулся дальше? А вдруг он попался вам навстречу? О, скажите, сэр, вы не видели его?

— Боюсь, когда я иду по улице, наблюдатель из меня никудышный. — сказал Филиппс, который в моменты погруженности в себя и мать родную не заметил бы. — Но, уверен, ваше описание превосходно. А теперь опишите того замечательного субъекта, что, по вашим словам, держал несчастного молодого человека за руку.

— У меня ничего не получится. Я уже говорила вам, что на его лице не было абсолютно никакого выражения. Не выделялось оно и какими бы то ни было броскими чертами. Оно было похоже на маску.

— Вот именно! Согласитесь, что очень трудно описать то, чего вообще не было. Я хочу подвести вас к единственно возможному умозаключению — вы стали жертвой галлюцинации. Вы ждали встречи с братом, вы были взволнованы и напуганы тем, что он все не идет, а ваш мозг совершенно безотчетно продолжал работать. Вот вы и увидели проекцию собственных беспокойных мыслей — образ отсутствующего брата и сгусток страхов, воплощенных в фигуре, которую вы не в состоянии описать. Конечно же, встрече помешали какие-нибудь непредвиденные обстоятельства. Я уверен, что через денек-другой вы получите весточку от брата.

Девушка пристально посмотрела на мистера Филиппса. В глазах у нее на мгновение вспыхнули недобрые искорки, но тут же погасли.

— О! — воскликнула она. — Вы просто не можете так говорить! Это никакой не обман чувств — все это было наяву! К тому же мне в жизни приходилось видеть и кое-что пострашнее. Я, конечно же, признаю обоснованность ваших доводов, но согласитесь и вы, что женская интуиция никогда не подводит. Поверьте, я не истеричка. Если хотите, пощупайте мои пульс — он в полном порядке.

Юная леди грациозно протянула Филинпсу свою маленькую ручку. При этом девушка так мило взглянула на Филиппса, что он на время позабыл о своем пустом желудке. Ручка была мягкая, белая, теплая — в некотором замешательстве приложив пальцы к синеватой жилке. Филиппс растрогался до глубины души.

— И впрямь. — сказал он, с некоторой неохотой отпуская крохотное запястье, — присутствия духа вы не потеряли. И все же вам следует знать, что у живого человека не может быть руки мертвеца. Это противоречит всем известным законам природы. Конечно, я могу допустить, что вы видели брата с неким джентльменом. Может быть, у них было какое-нибудь неотложное дело и ваш брат ужасно спешил. Что же до необычной руки, то это могла быть какая-нибудь деформация вроде искалеченного несчастным случаем пальца пли чего-нибудь в том же духе.

Девушка горестно покачала головой.

— Я вижу, вы безнадежный рационалист, — сказала она. — Вы же слышали, что мне приходилось видеть вещи и пострашнее. Я тоже была скептиком, но после одной истории все переменилось.

— Мадам, — строго ответствовал мистер Филиппс, — прошу не сбивать меня с толку. Я никогда не поверю в то, что дважды два не равно четырем, и ни под каким предлогом не признаю существование двусторонних треугольников.

— Не горячитесь! — взмолилась девушка. — Скажите лучше, не доводилось ли вам слышать о профессоре Грегге? Это имя и до сих пор авторитетно как в этнологии, так и в смежных с нею науках.

— Как же не доводилось! — ответил немного удивленный Филиппс. — Я всегда считал профессора Грегга одним из самых скрупулезных и здравомыслящих исследователей, а его последняя работа — «Учебник этнологии» — просто поразила меня своей близостью к совершенству. Едва я приобрел ее, как по научным кругам разнеслась весть об ужасном несчастном случае, оборвавшем жизнь Грегга. Если верить слухам, он снял на лето дом на западе Англии и вроде бы утонул в реке. Тело его, как говорят, все еще не обнаружено.

— Сэр, вы человек основательный. Это видно по вашему разговору, да и одно ваше упоминание о той небольшой книжице доказывает, что вы не являетесь пустым прожигателем жизни. Я чувствую, что могу до конца положиться на вас. Вы считаете, что профессор Грегг утонул, не так ли? У меня же есть все основания думать иначе.

— Как?! — вскричал взволнованный Филиппс. — Уж не намекаете ли вы на что-либо неблаговидное? В это я уж тем более не поверю. Грегг был безупречнейшим человеком — сама доброта и щедрость. В личной жизни его отличали чистота и даже некоторый аскетизм. И хотя мне самому не свойственны всякого рода эзотерические заблуждения, я уважал его ревностное и бесконечно искреннее отношение к христианству. Вы ведь не хотите сказать, что его заставила скрыться какая-то грязная история?

— Опять вы горячитесь! — ответила девушка. — Ничего подобного я не имела в виду. Пожалуй, я расскажу вам все, что мне известно. Однажды утром профессор Грегг ушел из дома в ясном уме и полном здравии — и не вернулся. Его часы, цепочку, кошелек с тремя золотыми соверенами и серебряной мелочью, а также кольцо, которое он никогда не снимал с пальца, нашли тремя днями позже в диком пустынном месте, на склоне холма, что стоит неподалеку от реки. Все эти вещи лежали в перевязанном жгутом свертке из грубого пергамента, что был брошен у подножия известняковой скалы, отличающейся весьма причудливой формой. Когда сверток развернули, на внутренней стороне пергамента оказалась надпись, сделанная каким-то красным веществом. Расшифровке она не поддавалась и напоминала искаженную клинопись.

— Вы меня просто заинтриговали! — воскликнул Филиппс. — Не расскажете ли все по порядку? Упомянутые вами обстоятельства выглядят очень таинственно, и я жажду разъяснений.

Поразмыслив пару минут, девушка начала.

Повесть о черной печати

Сначала мне следует подробнее изложить историю моей жизни. Я дочь инженера-строителя Стивена Лелли, на долю которого выпала печальная участь: он скоропостижно скончался в самом начале своей карьеры, не успев скопить достаточно средств, чтобы обеспечить жену и двух малюток.

Матушка едва умудрялась сводить концы с концами на те жалкие крохи, что у нас еще оставались. Жили мы в отдаленной деревне, где все намного дешевле, чем в городе, но и там нам приходилось придерживаться режима жесточайшей экономии. Отец был умным, начитанным человеком. Он оставил после себя небольшую, но прекрасно подобранную библиотеку из греческой, латинской и английской классики; книги эти были для нас единственным доступным развлечением. Брат, помнится, выучил латынь по «Метафизическим размышлениям» Декарта[77], а у меня вместо сказок, которые обычно дают читать детям, не было ничего более подходящего, чем перевод «Gesta Romanorum»[78].

Так мы и жили — тихие, прилежные дети, — и с течением времени брат сумел устроить свою судьбу. Я оставалась дома. Бедная матушка стала инвалидом, и ей был нужен постоянный уход; два года назад она скончалась после долгих мучений. Я оказалась в ужасном положении: денег от продажи ветхой мебели едва хватило, чтобы расплатиться с долгами, наделать которые меня вынудили обстоятельства, книги же я отправила брату, понимая, как они дороги ему.

Я осталась совершенно одна. Зная, какое скудное жалованье платят брату, я все же приехала в Лондон в надежде найти работу. Понимая, что брат возьмет на себя мои расходы, я поклялась, что так будет только в течение месяца, а если за это время работы не найдется, я скорее стану голодать, чем лишать его тех крох, что он откладывает на черный день.

Я сняла маленькую комнатушку в дальнем предместье, самую дешевую, какая только нашлась, питалась одним хлебом и чаем — и без толку тратила время, бегая по объявлениям и обивая пороги домов, где имелись вакансии. Проходили дни, недели, мне все не везло, назначенный срок истекал, и передо мной открывалась мрачная перспектива медленной голодной смерти. Моя домохозяйка была добросердечной женщиной и, зная мою стесненность в средствах, наверняка не смогла бы выставить меня за дверь, так что оставалось только уйти самой, выбрать местечко поукромнее и тихо умереть.

Стояла зима, плотный белый туман с полудня собирался над городом, а к исходу дня загустевал, как гипс; помнится, было воскресенье, и все обитатели дома отправились в церковь. Около трех я выскользнула на улицу и пошла прочь, быстро, насколько хватало сил — я уже ослабла от недоедания… Белая пелена обволокла все улицы безмолвием, сильный мороз похрустывал на голых стволах деревьев, пней сверкал на деревянных изгородях и мерзлой земле. Я шла вперед, бездумно сворачивая то влево, то вправо, не удосуживаясь даже взглянуть на названия улиц, и все, что осталось у меня в памяти от того воскресного хождения но засыпанному снежной мукой городу, напоминает разрозненные фрагменты какого-то жуткого сна.

В полубреду тащилась я по улицам — не то городским, не то деревенским. По одну сторону серые поля сливались с хмурым туманом, по другую — мерцали отблесками каминов уютные, но призрачные виллы; красные кирпичные стены, освещенные окна, смутные силуэты деревьев, огоньки, превращающиеся в белые тени фонари, уходящие вдаль под высокой насыпью железнодорожные пути, зеленые и красные огни семафоров — все это были лишь мимолетные картины, ухваченные моим истомленным рассудком и распаленными голодом чувствами. Изредка до меня доносились гулкие шаги по мерзлому насту, и мимо проходили закутанные по самую макушку мужчины. Они шли торопливо, чтобы не замерзнуть, и явно предвкушали радости жаркого очага при плотно задернутых шторах, в кругу добрых друзей; но с наступлением темноты прохожих становилось все меньше, и улицу за улицей я проходила в полном одиночестве.

Я брела средь белой тишины, до того пустынной, что казалось, будто я вступила в мертвый, погребенный город. Силы мои были на исходе, и сердце сковал страх смерти. Свернув за угол, я вдруг услышала, как меня вежливо окликают, спрашивая, не подскажу ли я дорогу к Эвон-роуд. Заслышав человеческую речь, я от неожиданности совсем пала духом, силы окончательно покинули меня, и я рухнула наземь, истерически рыдая и смеясь. Я вышла на улицу, приготовившись умереть, и, в последний раз переступая порог приютившего меня дома, распростилась со всеми надеждами и воспоминаниями. Дверь за моей спиной со скрежетом закрылась — я поняла, что железный занавес с грохотом опустился в конце короткого спектакля моей жизни и что мне совсем недолго осталось бродить в юдоли скорби и печали, ибо могильщик уже наточил свою лопату.

Потом было блуждание в тумане, обволакивающая белизна, пустынные улицы и гробовая тишина, а потому, когда ко мне вдруг кто-то обратился, я подумала, что уже умерла и меня окликают Там. Через несколько минут, однако, я совладала с собой и, поднявшись на ноги, увидела приятной наружности джентльмена средних лет, строго и со вкусом одетого.

Он глядел на меня с нескрываемой жалостью, и, прежде чем я успела пробормотать, что местность мне незнакома — а я действительно не имела ни малейшего представления о том, где нахожусь, — он заговорил:

— Мадам, похоже, вы в отчаянном положении. Вы даже не подозреваете, как напугали меня. Что с вамп случилось? Можете на меня смело положиться.

— Вы очень добры, — ответила я, — боюсь только, помочь мне нельзя. Положение мое безнадежно.

— Вздор! Вы слишком молоды, чтобы говорить такое. Давайте пройдемся немного, и вы все расскажете. Может быть, я смогу быть вам полезен.

Во всем облике этого господина было нечто умиротворяющее, внушающее доверие. Я открылась пожалевшему меня джентльмену, честно поведала об отчаянии, толкнувшем меня к краю пропасти.

— Никогда не следует так сразу сдаваться, — сказал он, как только я умолкла. — Месяца вовсе не достаточно, чтобы устроиться в Лондоне. Лондон, позвольте вам заметить, мисс Лелли, отнюдь не ласковый и открытый для всех город, это своего рода цитадель, обнесенная рвом и двойным кольцом хитроумных лабиринтов. Как часто бывает в больших городах, жизнь проистекает здесь в предельно искусственных формах, и на пути мужчин и женщин, пытающихся взять Лондон приступом, вырастает не просто частокол, но плотные ряды изощренных приспособлений, мин, ловушек, преодоление коих требует особого умения. Вы, по простоте душевной, считали, что, стоит только захотеть, и преграды рухнут сами собой, но времена таких быстрых побед миновали. Мужайтесь, скоро секрет успеха откроется вам.

— Увы, сэр! — ответила я. — Наблюдения и советы ваши, несомненно, глубоки и верны, мешает лишь то, что в настоящий момент я нахожусь на пути к голодной смерти. Вы говорили о секрете… во имя всего святого, откройте его мне, если у вас есть хоть капля сожаления.

Он добродушно рассмеялся.

— В том-то и загвоздка. Знающий этот секрет не может при всем желании раскрыть его. В сущности, он так же невыразим, как основная доктрина франкмасонства. Душа знает, язык неймет. Могу лишь сказать, что вам самой удалось проникнуть в верхнюю оболочку тайны. — Он опять засмеялся.

— Умоляю, не издевайтесь надо мной, — взмолилась я. — Что мне удалось сделать? Я пребываю в полнейшем неведении, не знаю, как добыть кусок хлеба на пропитание.

— Простите. Вы спрашиваете, что вы сделали? Встретили меня — вот что! Довольно говорить обиняками. Вижу, вы занимались самообразованием, а это единственное из образований, которое более или менее безвредно. Так вот, двум моим детям нужна гувернантка. Я овдовел несколько лет назад. Фамилия моя Грегг. Предлагаю вам место гувернантки и сотенное жалованье. По рукам?

Я могла лишь кое-как пробормотать слова благодарности, и мистер Грегг, протянув мне карточку с адресом и довольно-таки солидную банкноту, нырнул в ночь, сказав, что ждет меня в ближайшие дни.

Так судьба свела меня с профессором Греггом, и стоит ли удивляться, что память о близости холодного дыхания смерти заставила меня считать его вторым отцом? Уже в конце недели я приступила к исполнению своих обязанностей. Профессор арендовал старую усадьбу в западном пригороде Лондона, и здесь, на милых лужайках, в окружении фруктовых садов, под сенью древних вязов, умиротворяюще шелестящих ветвями по крыше, началась новая глава моей жизни.

Характер занятий профессора известен всему миру, и вы вряд ли особенно удивитесь, услыхав о том, что дом его ломился от книг и стеклянные шкафы, набитые странными, а то и попросту страшными предметами, заполонили все углы просторных, с низкими потолками комнат. Греггом владела одна, но весьма пламенная страсть — тяга к знанию.

Я быстро заразилась научным энтузиазмом этого интереснейшего человека, и спустя несколько месяцев меня можно было назвать скорее секретарем профессора, чем гувернанткой его детишек, и, случалось, и ночами напролет просиживала за бюро под лампой, а он расхаживал вдоль камина и диктовал мне свой «Учебник этнологии». Но за конкретными точными исследованиями крылось, как я всегда ощущала, нечто потаенное, некая страстная устремленность к предмету, о котором профессор умалчивал: не раз он забывался на полуслове, уходил в себя, зачарованный, как мне казалось, отдаленной перспективой того или иного поразительного открытия.

Учебник наконец был завершен, и почти сразу же стали приходить гранки от издателей. Мне доверили первоначальное их прочтение, после чего они удостаивались внимания профессора. Я помню, как радостно, словно мальчишка по окончании семестра, он улыбался, вручая мне в один прекрасный день экземпляр книжки.

— Ну вот, — сказал он, — я слово сдержал. Обещал написать — и написал. Я выполнил свой долг перед строгой наукой и отныне волен жить более возвышенными идеями. Признаюсь, мисс Лелли, я посягаю на славу Колумба, и вам, надеюсь, доведется увидеть меня в роли первооткрывателя.

— Одно плохо, — искренне огорчилась я. — Открывать практически нечего. Вам следовало бы родиться на несколько столетий раньше.

— Думаю, вы ошибаетесь, — возразил профессор. — Поверьте, есть еще неоткрытые — неоткупоренные, так сказать, — чудесные страны и континенты, и размеры их необычайно велики. О мисс Лелли! Мы ежесекундно пребываем среди внушающих трепет тайн и загадок, и совершенно неясно, что с нами будет завтра. Жизнь, поверьте, не такая простая штука, это не одно лишь серое вещество и сочленение сосудов и мышц, обнажаемое скальпелем, обязанностями и праздным любопытством хирурга; человек — это тайна, и я планирую ее постичь, но прежде, чем это произойдет, я должен одолеть морскую пучину и толщу тысячелетий. Известен вам миф о погибшей Атлантиде? Что, если это правда и мне назначено судьбой стать первооткрывателем сказочной страны?

Я ощущала, как неуемное возбуждение прорывается сквозь его слова, видела, как пылает охотничьим азартом лицо Грегга. Передо мной стоял человек, уверовавший, что его призвание — схватка с неведомым. Я почувствовала острый прилив радости, когда осознала, что каким-то образом буду причастна к этому предприятию. Меня не смущало, что я не знаю, какую именно тайну нам предстоит раскрыть.

На следующее утро профессор Грегг провел меня в свой внутренний кабинет, где у стены стоял шкаф с картотекой, каждый ящичек которой был аккуратно надписан. В этом ограниченном несколькими футами пространстве ухитрялись помещаться строго классифицированные результаты многолетнего кропотливого труда.

— Здесь, — сказал профессор, — вся моя жизнь, все факты, которые я собрал воедино ценой невероятных усилий, результаты напряженной работы и бессонных ночей, и все это — совершенные пустяки. Ерунда по сравнению с тем, что я намереваюсь предпринять. Поглядите сюда.

Он подвел меня к старинному бюро. Обшарпанное, непривычной формы, оно мирно стояло в углу комнаты. Профессор повернул ключ в замке крышки, поднял ее и выдвинул один из ящиков.

— Несколько клочков бумаги, — сказал он, — да испещренный странными отметинами и царапинами камень — вот практически все содержимое ящика. Есть еще старый конверт с потемневшей красной маркой двадцатилетней давности (я, правда, черканул несколько строк на оборотной стороне), лист старинного манускрипта и несколько вырезок из местных журналов, мало кому известных. Вы спросите: что объединяет столь странные предметы? Извольте, вот поводы, их несколько. Служанка, бесследно пропавшая из фермерского дома; ребенок, якобы провалившийся в старый горный карьер; странные каракули на известняковой скале; мужчина, убитый наповал неизвестным орудием, — таковы следы, по которым я должен идти. Да, вы вправе сказать, что всему этому есть готовое объяснение: девушка могла сбежать в Лондон, Ливерпуль или Нью-Йорк, мальчик может лежать на дне заброшенной шахты, надпись на скале может быть пустой выдумкой какого-то праздного бродяги. Все так, но только я знаю, что в руках у меня верный ключ. Глядите! — он протянул мне полоску желтой бумаги.

«Буквы, начертанные на известняковой скале Серых Холмов», — прочла я, затем следовало стершееся слово, возможно, название графства, и дата пятнадцатилетней давности. Ниже помещалась череда букв, похожих на клинопись, столь же необычных и диковинных, как в древнееврейском алфавите.

— Теперь печать, — сказал профессор Грегг и протянул мне черный камень, вещицу двухдюймовой длины, напоминавшую старомодный пестик для набивания трубки табаком.

Я поднесла ее к свету и с удивлением обнаружила, что буквы на печати те же, что и в газетной вырезке.

— Да-да, — подтвердил профессор, — те же самые. Знаки на известняковой скале нанесены каким-то красным составом лет пятнадцать назад. Буквам же на печати по меньшей мере четыре тысячелетия. А может, и значительно больше.

— Не мистификация ли это? — озадаченно спросила я.

— Нет, к счастью, нет. Неужели я мог бы клюнуть на фальшивку и посвятить ей свою жизнь? Я все тщательным образом проверил. Кроме меня только одно лицо знает о существовании этой черной печати. К тому же есть и иные доказательства, о которых я не могу сейчас распространяться.

— Но что все это значит? — спросила я. — Я просто не в состоянии понять, куда вы клоните.

— Дорогая мисс Лелли, вопрос этот я бы оставил на некоторое время без ответа. Может быть, нам вообще не суждено разгадать тайну. Может быть, и нет никакой тайны… Что мы имеем? Несколько туманных намеков, смутные сведения о деревенских трагедиях, знаки, нанесенные на скалу красной краской, да древняя печать. Беспорядочные сведения, на которые едва ли можно положиться. Полдюжины отрывочных свидетельств, к тому же собранных по прошествии двадцати лет. И кто знает, что за terra incognita[79] скрывается за этим? Я, мисс Лелли, гляжу в глубокие воды, и то, что мне кажется дном, может оказаться всего лишь обманом, дымкой. Но мне хочется верить, что это не так, и, не пройдет и полгода, как мы узнаем, прав я пли нет…

Я вообще-то не обделена воображением, в здравом рассудке профессора не сомневаюсь и по сей день, но все же содержимое ящика смутило меня. Напрасными были мои старания представить, какую теорию можно выстроить, основываясь на разложенных передо мной предметах. Услышанное и увиденное, однако, казалось началом какого-то увлекательного романа, и меня снедало любопытство заядлой читательницы. Изо дня в день я пытливо вглядывалась в лицо профессора Грегга, ожидая, что он намекнет на дальнейшее развитие сюжета.

И вот как-то вечером, после ужина, долгожданное слово было произнесено.

— Надеюсь, вы можете без промедлений приступить к сборам? — спросил вдруг профессор. — Через неделю мы уезжаем. Я сиял загородный дом на западе Англии, неподалеку от Каэрмаена. Этот маленький городок некогда был крупным поселением, там стоял римский легион. А теперь буду жить я… Да… Там скучновато, но место приятное и воздух чудесный.

Я увидела нездоровый блеск в глазах профессора и догадалась, что внезапный отъезд каким-то образом связан с нашим недавним разговором.

— Я возьму с собой лишь несколько книг, — сказал Грегг. — Все остальное останется здесь до нашего возвращения. Устрою себе отпуск, — продолжал он с мечтательной улыбкой. — Невредно будет отдохнуть от всех этих старых костей, камней и прочего хлама. Знаете, я тридцать лет корпел над одними строгими фактами, пора дать волю мечтам и фантазиям.

Дни бежали быстро. Я замечала, что профессор еле справляется с охватившим его возбуждением — мысленно он уже был на новом месте. Мы выехали, как и намечали, в полдень следующего понедельника и к сумеркам прибыли на маленькую тихую станцию. Я устала, переволновалась и остаток пути провела в полудреме.

Вначале были пустынные улицы какой-то захолустной деревушки — и голос профессора Грегга, толковавшего про легионы Августа, лязг оружия и чудовищное великолепие когорт; потом — широкая река, морем растекавшаяся, когда в ней отражались последние отблески зари, сумеречно мерцавшие на желтой воде, белеющие нивы и петляющая меж пригорков тропа. Дорога начала забирать в гору, воздух становился более разреженным. Я глянула вниз и увидела молочной белизны туман, точно саван пеленавший реку, призрачную, расплывавшуюся вдали деревню, причудливо поднимающиеся холмы и карабкающиеся по ним леса, а в отдалении — жаркое пламя на горе, то разгоравшееся и полыхавшее светлым столбом, то угасавшее до ровного багрянца. Мы медленно двигались вверх, и меня вдруг обдало холодным дыханием таинственного, великого леса, простершегося над нами. Я словно вступала в его заповедную чащу, слышала журчание ручья, шелест листьев и глубокое дыхание ночи.

Экипаж наконец остановился, и, стоя на крытой галерее, я едва различала в темноте очертания дома. Остаток вечера пролетел как странный сон в обрамлении притихшего леса, реки и долины.

Проснувшись утром и выглянув из полукруглого окна просторной старомодной спальни, я увидела под серым небом все тот же таинственный крап. Узкая дивная долина с петляющей внизу рекой, средневековый мост на каменных сводчатых опорах, зачарованный лес и ни с чем не сравнимый теплый воздух, нежно льющийся в распахнутое окно. Я бросила взгляд через долину: там один за другим, как волна за волной, вздымались холмы; прозрачно-голубой дымок аккуратно струился в утреннее небо из трубы серого фермерского дома; хмурая вершина высилась в венчике темных елей: белая полоска дороги вилась вверх и исчезала вдали… А гра-шща всему — громадная горная гряда, уходившая, насколько хватал глаз, далеко на запад и обрывавшаяся метко обозначенной на фоне неба крепостью с крутыми отвесными стенами.

Под окнами прогуливался профессор Грегг — он явно наслаждался ощущением свободы и мыслью о том, что распрощался на время с рутинным служением академической пауке. Я вышла к нему, и он возбужденно заговорил о долине, о речке, петлявшей меж дивных холмов.

— Да, — заключил профессор. — это на редкость красивый край, и он полон тайн — так мне, по крайней мере, кажется. Вы не забыли, мисс Лелли, тот ящик, который я вам показывал? Надеюсь, вы не думаете, что я приехал сюда только для того, чтобы подышать чистым воздухом и заодно позабавить детей своим нелепым видом?

— У меня, конечно, были кое-какие предположения, — ответила я, — но вы ведь знаете, что я совершенно не в курсе предмета ваших исследований, а связь их с этой чудесной долиной попросту выше моего разумения.

Лицо профессора озарилось лукавой улыбкой.

— Ну-ну, не думайте только, что я держу вас в неведении из любви к розыгрышам, — сказал он. — Я молчу, потому как говорить, собственно, не о чем. У меня нет ничего такого, о чем можно было бы написать черным по белому и что имело бы заведомо неопровержимый, как в школьном учебнике, вид. Молчу я и по другой причине. Много лет назад случайно обнаруженная в газете заметка привлекла мое внимание, и тотчас смутные догадки и бессвязные фантазии сложились в определенную гипотезу. Я сразу понял, что иду по тонкому льду: теория моя была невообразимо дикой, и мне бы в голову не пришло обмолвиться о ней в печати хоть единым словом. Но я полагал, что в обществе себе подобных, в обществе ученых, которым ведома неисповедимость познания и известно, к примеру, что газ, ныне огнем полыхающий в любой пивной, некогда тоже казался дикой гипотезой, я могу рискнуть рассказать о своей мечте — будь то Атлантида,

Философский камень, да что угодно! — и при этом не подвергнусь осмеянию. Я жестоко заблуждался: друзья тупо уставились на меня, потом переглянулись, и в их взглядах я прочел не то жалость, не то высокомерное презрение, не то оба эти чувства. Один из тех, кому я рассказал о своей мечте, зашел ко мне на следующий день и издалека завел речь о том, что я-де переутомился и перенапряг свой и без того изнуренный мозг. «Короче говоря, — сказал я ему, — вы считаете, что я сошел с ума. Было бы странно, если бы и я считал так же», — и в сердцах выпроводил его. С тех пор я поклялся ни слова не говорить ни одной живой душе о своей теории и никому, кроме вас, никогда не показывал содержимого того ящика. Конечно, я могу ловить руками воздух, могу быть сбит с толку нелепым совпадением, но, стоя здесь, в этой таинственной тишине, посреди лесов и диких холмов, я не сомневаюсь, что нахожусь на верном пути.

Все это взволновало и удивило меня. Я ведь знала, как дотошен профессор Грегг в повседневной работе: выверяет каждый дюйм и не осмеливается делать никаких утверждений, не убедившись, что они неопровержимы. Его дикий взгляд и горячечность тона сказали мне больше, чем могли выразить слова: некое непостижимое видение владеет помыслами профессора. Наделенная скептицизмом не меньше, чем воображением, я восставала против этих намеков на чудо и даже подумала: уж не охватила ли профессора мономания и не отрекся ли он по этому случаю от научных навыков предшествующей жизни? Не свихнулся ли он в самом деле и не стоит ли мне, пока не поздно, дать, что называется, решительного дёру?

Но эти беспокойные мысли не помешали мне насладиться очарованием окружавшей нас природы. За нашим уставшим от долгого запустения домом начинался бескрайний лес: длинной темной полосой, миля за милей тянулся он над рекой с севера на юг, отступая на севере перед еще более мощной громадой голых диких холмов и неприступных ничейных земель — местами сплошь нехоженых и диковинных, куда менее известных англичанам, нежели какая-нибудь сердце-вина Африки.

Дом отделяли от леса лишь два распластанных по круче поля, и детям нравилось подниматься за мной длинными перелесками меж сплошных стен, образованных блестящими буковыми зарослями, к самой высокой точке леса, откуда посмотришь в одну сторону, поверх реки, — упрешься взглядом в западную горную гряду, посмотришь в другую, поверх волнистых шапок тысяч деревьев, ровных лугов и сияющего желтого моря, — едва различишь вдали зыбкую кромку горизонта. Я обычно сиживала здесь на теплом, залитом солнцем дерне, некогда окаймлявшем дорогу, по которой прошли римляне, а двое ребятишек сновали вокруг в поисках ягод утесника, росшего вдоль обочины. Здесь, глядя на бездонное голубое небо и огромные облака, я наслаждалась жизнью и вспоминала о странной идее только по возвращении домой, когда обнаруживала, что профессор Грегг либо заперся в маленькой комнатке, которую оборудовал под кабинет, либо расхаживал около дома с терпеливо-вдохновенным видом заядлого следопыта.

Однажды утром, дней через восемь-девять после нашего приезда, я, привычно выглянув в окно, увидела, что пейзаж переменился. Нависшие тучи скрыли гору на западе, южный ветер играл в долине с дождевыми столбами, а маленький ручей, лениво струившийся мимо нашего дома по склону холма, теперь бушевал, бурым потоком срываясь в реку. Нам поневоле пришлось сидеть взаперти.

Я и раньше наведывалась в комнату, где старомодный книжный шкаф еще хранил в своих недрах остатки библиотеки. Я уже давно обследовала полки, но содержимое их привлекло меня мало: сборники проповедей XVIII века, старый ветеринарный справочник, собрание стихотворений «знатных лиц», «Связующая нить» Придоу, томик из собрания сочинений Попа[80] — вот и все, и едва ли приходилось сомневаться, что из библиотеки было изъято все представляющее интерес или мало-мальскую материальную ценность.

Теперь же, от безысходности, я заново принялась перебирать заплесневелые пергаменты в переплете из телячьей кожи и, к восторгу своему, обнаружила изящный старинный том ин-кварто, отпечатанный Стефани и содержащий три книги «De situ orbis»[81] Помпотия Мелы, и другие сочинения древних географов. Моих познаний в латыни оказалось достаточно, чтобы довольно быстро продвигаться по несложному тексту, и вскоре меня захватило причудливое сочетание правды и вымысла: свет, сияющий в ограниченном пространстве мира, а вне его — туман, мрак и всяческие инфернальные существа. Просматривая четко отпечатанные страницы, я остановилась на заголовке главы из Солина[82] — «Mira de intimis gentibus Libyae, de lapide Hexecontalithon» — «О чудесном народе, обретающемся во внутренних пределах Ливии и волшебном камне, именуемом Шестидесятизначником».

Странный заголовок привлек мое внимание, и я принялась читать дальше: «Gens ista avia et secreta habitat, in inontibus horrendis faeda mysteria celebrat. De hominibus nihil aliud illi praeferunt quam figuram, ab humano ritu prorsus exulant, oderunt deum lucis. Stridunt potius quam loquuntur; vox absona nec sine horrore auditur. Lapide qnodam gloriantur, quern Hexecontalithon vocant; dicunt enim hunc lapidem sexaginta notas ostendere. Cujus lapidis nomen secret uni ineffabile colunt: quod Ixaxar».

«Народ сей, — бормотала я про себя, обнаруживая недюжинные способности переводчика, — обретается в глухих потаенных местах и отправляет свои мерзкие таинства в диких горах. Ничего человечьего в нем, кроме лица, нет, людские обычаи ему чужды, он ненавидит солнце. Народ сей не говорит, а шипит голосами резкими, слушать которые без содрогания невозможно. Похваляется он неким камнем, который именует Шестидесятизначником, ибо тот имеет на себе шестьдесят букв. У камня есть тайное непроизносимое имя — «Ик саксар».

Я посмеялась над удивительной нелогичностью написанного и подумала, что это вполне в духе «Синдбада-Морехода» и вообще сказок «Тысячи и одной ночи».

Увидевшись днем с профессором Греггом, я рассказала ему о находке из книжного шкафа и о содержавшемся там вздоре. К моему удивлению, профессор отнесся к нелепице с глубокой заинтересованностью.

— Эго и впрямь весьма любопытно, — сказал он. — Мне и в голову не приходило заглянуть в книги древних географов, и я наверняка многое потерял. Вы говорите, гам есть целый абзац? Грешно, конечно, лишать вас одного из последних развлечений, но я непременно должен забрать эту книгу.

На следующий день профессор позвал меня в кабинет. Он сидел за столом у незашторенного окна и что-то внимательно рассматривал через лупу.

— Мисс Лелли, — обратился он ко мне, — хочу воспользоваться вашим зрением. Лупа эта неплохая, но ей далеко до той, что осталась дома. Вас же, по счастью, я догадался захватить с собой. Поглядите, прошу вас, и скажите, сколько тут высечено знаков.

Он вложил мне в руку вещицу, что перед этим владела его вниманием. То была черная печать, которую он показывал мне в Лондоне, и сердце мое забилось при мысли, что я вот-вот приоткрою завесу тайны. Я взяла печать и, поднеся ее к свету, пересчитала причудливые знаки.

— У меня получилось шестьдесят два, — сказала я наконец.

— Шестьдесят два? Чушь, не может такого быть. Что за глупая цифра? А, понимаю, вы отдельно посчитали вот это и это, — показал он на две отметины, которые я и впрямь приняла за самостоятельные буквы. — но это явно случайные царапины, я сразу понял. Значит, все верно. Большое спасибо, мисс Лелли.

Разочарованная тем, что меня пригласили лишь затем, чтобы пересчитать отметины на черной печати, я собралась уходить, как вдруг в сознании у меня всплыл прочитанный вчера абзац.

— Но, профессор Грегг. — вскричала я, и дыхание у меня перехватило от волнения. — ведь ваша печать — это же Нехecontalithon, о котором пишет Солин! Иксаксар!

— Да, — ответил он, — мне пришла в голову та же мысль. А может быть, это всего лишь простое совпадение. В таких делах, знаете ли, никогда нельзя быть абсолютно уверенным. Совпадения сгубили многих ученых. Они — совпадения — это любят.

Я ушла пораженная услышанным и сильнее прежнего обескураженная своей неспособностью сыграть роль Ариадны в этом путаном лабиринте.

Три дня длилась непогода, ливни сменялись плотным туманом, пока все не окутало белое облако, совершенно отрезав нас от мира. Профессор Грегг скрывался в своей комнате, явно не желая откровенничать, да и вообще говорить; слышно было, как он, снедаемый вынужденным бездействием, расхаживает по кабинету быстрым нетерпеливым шагом.

На четвертое утро несколько распогодилось, и за завтраком профессор оживленно произнес:

— Нам требуется помощник для работы по дому, мальчик, знаете ли, лет пятнадцати-шестнадцати. Полно мелких дел, на которые прислуга тратит уйму времени, а паренек с ними прекрасно бы справился.

— Но прислуга не жаловалась, — заметила я. — Энн даже говорила, что работы здесь куда меньше, чем в Лондоне, — почти нет пыли.

— Да, пыли немного… И все же с мальчиком дела пойдут еще лучше. Признаться, два последних дня меня очень занимала эта мысль.

— Занимала? Вас? — изумилась я. Профессор вообще никогда не проявлял ни малейшего интереса к домашним делам.

— Да, погода, знаете ли… Я просто не мог выйти один в этот густой туман, ибо округа мне знакома мало и заблудиться здесь легче легкого. Но сегодня утром я намереваюсь нанять мальчика.

— Но откуда такая уверенность, что поблизости сыщется нужный вам мальчик?

— О, я нисколько не сомневаюсь, что стоит мне пройти самое большее милю или две — и я найду то, что требуется.

Я подумала, что профессор шутит, поскольку говорил он довольно легкомысленным тоном, но меня насторожило угрюмое выражение, застывшее на его лице. Затем он взял трость, приостановился в дверях, задумчиво глядя перед собой, и окликнул меня, когда я проходила через холл.

— Между прочим, мисс Лелли, хочу вам кое-что сказать. Вы наверняка слышали, что среди здешних парней встречаются не блещущие умом… Определение «идиот» пришлось бы здесь весьма кстати, но их обычно деликатно именуют «полоумными» или чем-то в этом роде. Надеюсь, вы не станете возражать, если мальчик, которого я найму, не будет особенно сообразительным. Естественно, он абсолютно безвреден, да ведь для чистки обуви особых умственных способностей и не требуется.

С тем профессор и ушел вверх по дороге, ведущей в лес, оставив меня стоять с открытым ртом. И тут в первый раз к моему изумлению добавилась едва слышная пока нотка страха. На мгновение я ощутила у сердца нечто вроде могильною холода и того неопределенного страха перед неизвестностью, что хуже самой смерти. Я старалась успокоиться, вдыхая сладкий воздух, исполненный запахов моря, и подставляя лицо солнечному свету, пришедшему на смену дождям, но над моей головой точно сомкнулся таинственный лес, и вид петлявшей в камышах реки, серебристо-серого древнего моста рождал у меня безотчетный страх — так в сознании ребенка самые безобидные и знакомые предметы могут вызывать ужас.

Двумя часами позже профессор Грегг возвратился. Я встретила его, когда он спускался по дороге, и спокойно спросила, удалось ли ему найти мальчика.

— О да, — ответил профессор. — Искать долго не пришлось. Его зовут Джарвис Кредок, и я надеюсь, он придется как нельзя более кстати. Отец его умер много лет назад, а мать — я ее видел — явно обрадовалась возможности получать по субботам несколько лишних шиллингов. Как я и предполагал, умом он не блещет, но словам матери, с мальчиком случаются припадки, но не с фарфором же ему иметь дело, верно? И он совершенно безопасен, уверяю вас, просто слаб на голову.

— Когда он придет?

— Завтра утром, в восемь. Энн покажет, что он должен делать и как. Поначалу мальчик будет на ночь уходить домой, но потом, я думаю, освоится и сможет проводить здесь всю неделю, а домой будет наведываться по воскресеньям.

Профессор Грегг говорил о случившемся как о само собой разумеющемся факте, лишь уточнял детали, а я все не могла заглушить в себе изумление. Я знала, что никакой помощи по дому нам не требовалось, да и туманное пророчество, будто мальчик, которого он намеревается нанять, скорее всего, «не в себе», сбывшееся потом с редкой точностью, крайне озадачило меня.

На следующее утро я услыхала от прислуги, что мальчик Кредок пришел в восемь и что Энн попыталась приладить его к делу. «Не знаю, мисс, а только, кажется, чокнутый он» — таков был ее краткий комментарий.

Днем я увидела Джарвиса, когда ои помогал старику, работавшему в саду. Кредок оказался подростком лет четырнадцати, черноволосым, черноглазым, с оливковым цветом кожи. По отсутствующему выражению его глаз сразу было видно, что ума у него немного. Когда я проходила мимо, то услышала, как он отвечает садовнику — странным резким голосом, сразу привлекшим мое внимание: впечатление было такое, будто голос идет из далекого подземелья, со страшным присвистом — так шипит фонограф, когда лапка съезжает с валка.

Мальчик, похоже, горел желанием переделать вею работу, был послушен, тих, и Морган, садовник, знакомый с матерью Джарвиса, заверил меня, что парень действительно совершенно безобиден.

— Он всегда был со странностями, — сказал садовник. — да и немудрено родиться слегка пришибленным после того, что случилось с его матерью. Я и отца его хорошо знал, Томаса Кредока. Да, работяга Томас был славный, что и говорить. Он застудил себе легкие — работать-то приходилось в сырых лесах. Так бедолага и не оправился, помер в одночасье. А миссис Кредок, право слово, так убивалась — совсем ума лишилась. Ее мистер Хиллер нашел в Серых Холмах — припала к земле и рыдает, вопит, как неприкаянная душа. А Джарвис… он через восемь месяцев родился и… сами понимаете; он, право слово, ходить еще толком не научился, а до жути пугал других ребятишек — уж больно чудные звуки издавал.

Кое-что в этой истории показалось мне знакомым, и я невольно спросила, где находятся Серые Холмы.

— Да там, — сказал Морган, неопределенно махнув рукой вверх, — пройдете «Лису с ищейками», потом лесом, по старым руинам. Отсюда добрых пять миль, странное место. Скудней земли нет до Монмаута, право слово, но пастбище для овец там доброе. Да, не повезло бедняжке миссис Кредок.

Старик вернулся к своей работе, а я побрела вниз но тропинке меж подагрически скрючившихся от старости шпалер, обдумывая услышанную историю и пытаясь понять, что именно меня тревожит. И вспомнила: я видела слова «Серые Холмы» на полоске пожелтевшей бумаги, которую вынимал из ящика в своем кабинете профессор Грегг.

Меня вновь охватил страх, смешанный с любопытством. Мне припомнились странные буквы, срисованные с известняковой скалы, идентичная им надпись на древней печати и фантастическая легенда римского географа. Я понимала: если все эти странные события не простое совпадение, то мне суждено стать очевидцем того, что совсем не укладывается в рамки обыденных представлений о жизни.

Я наблюдала за профессором Греггом изо дня в день: он шел по горячему следу, худел на глазах, а по вечерам, когда солнце переваливало за вершину горы, он, не отрывая глаз от земли, расхаживал вокруг дома, пока туман в долине не сгущался до белизны, вечерняя тишь не приближала далекие голоса и голубой дымок из ромбовидной трубы серого фермерского дома ровной струйкой не устремлялся ввысь — точь-в-точь как в то утро, когда я впервые увидела этот дом.

Я уже говорила, что во мне сильна скептическая жилка, но, несмотря на это, я начала бояться и тщетно успокаивала себя, мысленно повторяя избитые истины о том, что мир материален, что в природе вещей нет ничего непостижимого и что даже сверхъестественное может быть объяснено с научной точки зрения. Но все эти догмы разбивались мыслью о том, что материя на самом деле так же пугающе непостижима, как и дух, что сама по себе наука занята ерундой и скольжение по поверхности сокровенных тайн — предел ее возможностей.

Вспоминаю один день, выделяющийся из всех остальных, словно красная сигнальная вспышка, предвещавшая пришествие зла. Я сидела на скамейке в саду, наблюдая за Кредоком, который пропалывал какие-то растения, и вдруг услышала резкий звук — так дикое животное кричит от боли. Я была несказанно поражена: тело несчастного парня сотрясалось, будто через него пропускали электрический ток, мальчик скрежетал зубами, пена выступила у него на губах, лицо распухло и почернело до неузнаваемости. Я в ужасе закричала.

К тому времени, когда прибежал профессор Грегг, Кредок рухнул в конвульсиях на сырую землю и извивался в корчах, как раненая змея, а изо рта у него с хрипом и свистом рвались чудовищные звуки. Он словно говорил на каком-то жутком наречии, сыпал словами — если только это можно назвать словами, — которые вполне могли принадлежать языку, исчезнувшему в незапамятные времена и погребенному под толщей нильского ила или в мексиканских дебрях. Пока этот инфернальный рев терзал мой слух, у меня мелькнула мысль — да это голос ада!

Я снова закричала и бросилась прочь, потрясенная до глубины души. Я видела лицо профессора Грегга, когда он склонялся над несчастным мальчиком и поднимал его, и была убита нескрываемым торжеством, которым буквально светился профессор.

Оказавшись у себя в комнате, я задернула шторы и закрыла лицо рунами. Внизу послышались тяжелые шаги — впоследствии мне рассказали, что профессор Грегг отнес Кредока в кабинет и заперся там с ним. Я слышала отдаленные голоса и трепетала при мысли о том, что может происходить в нескольких шагах от меня. Мне хотелось выбежать на солнечный свет, скрыться в лесу, но меня страшили видения, которые могли явиться мне на пути. Я нервно цеплялась за дверную ручку, когда услыхала голос профессора Грегга, бодро звавшего меня к себе.

— Все в порядке! — возвестил профессор. — Бедняга пришел в сознание — пусть поспит у нас до завтра. Не исключено, что я смогу помочь ему… Зрелище, конечно, не из приятных — немудрено, что вы испугались. Но, может быть, хорошее питание пойдет мальчику на пользу, хотя окончательно поправиться, боюсь, ему не удастся.

Профессор напустил на себя подобающий случаю удрученный вид, с каким обычно говорят о безнадежной болезни, но я-то видела, что за этим кроется рвущееся наружу ликованье. Словно глядишь на тихую поверхность моря, ясную, неподвижную, а видишь вздымающиеся глубины и разверстые бездны. Для меня было поистине невыносимо, что человек, столь великодушно спасший меня от гибели, показавший себя во всех отношениях щедрым, сострадательным, добрым и заботливым джентльменом, мог так скоро, одним махом, перейти на сторону демонов и находить мрачное удовольствие в муках ущербного ближнего своего.

Я билась над загадкой такого поведения профессора Грегга, но не находила и намека на возможное решение: в этом сонме тайн и всякого рода противоречий не было ничего, что могло бы мне помочь, и я снова подумала, а не слишком ли дорогой ценой досталось мне спасение от белого тумана на лондонской окраине? Что-то в том же духе я обиняком высказала профессору Греггу, и этого было достаточно, чтобы профессор понял, в каком замешательстве я пребываю. Мне пришлось сразу же пожалеть о содеянном — я увидела, что лицо профессора исказилось настоящим страданием.

— Мисс Лелли, — сказал он, — вы ведь не хотите оставить нас? Нет-нет, вы не сделаете этого. Вы представить себе не можете, как я на вас рассчитываю, как уверенно продвигаюсь вперед, зная, что вы здесь и что дети находятся под вашим присмотром. Вы, мисс Лелли, мой надежный тыл, ибо дело, которым я сейчас занимаюсь, далеко не безопасно. Не забыли, что я говорил в первое же утро нашего пребывания здесь? Я зарекся раскрывать рот, пока моя схема, пусть даже и гениальная, не обрастет мясом математических выкладок. Хорошенько подумайте, мисс Лелли! Я не осмелюсь ни минуты держать вас здесь против вашей волн, но все же откровенно говорю вам: я уверен, что именно здесь, в этих лесах, мы найдем разгадку тайны.

Горячность его тона и память о том, что человек этот, в конце концов, был моим спасителем, растопили мое сердце, и я протянула профессору руку, обещая служить верой и правдой без лишних расспросов.

Несколькими днями позже пастор нашей церкви (скорее, даже маленькой церквушки — серой, строгой, необычной по архитектуре, возвышавшейся над рекой и видевшей все приливы и отливы) зашел к нам, и профессор Грегг легко убедил его остаться отужинать. Мистер Мейрик был выходцем из древнего рода сквайров. Поместье его находилось посреди холмов, в семи милях от нас, и, как уроженец этих мест, пастор хранил многие исчезнувшие обычаи и старинные предания края.

Своей подкупающей, не лишенной затворнической чудаковатости манерой держаться пастор расположил к себе профессора Грегга. Пришла пора подавать сыры, изысканное бургундское уже возымело действие, и оба джентльмена, раскрасневшись в тон вину, принялись рассуждать на филологические темы с пылом судачащих о знати носелян. Пастор как-раз толковал о произношении уэльского «II» и издавал звуки, похожие на журчание милых его сердцу лесных ручейков, когда профессор вдруг встрепенулся.

— Между прочим, — сказал он, — мне тут на днях встретилось очень странное слово. Вы знаете мальчика, который у меня работает, — бедняжку Джарвиса Кредока? Так вот, у него есть скверное обыкновение говорить с самим собой. Позавчера я гулял по саду и услышал его голос. Кредок явно не знал о моем присутствии. Многое из того, что ои говорил, я не разобрал, но одно слово врезалось мне в память. Звук был на редкость странный — не то шипящий, не то гортанный, и такой же необычный, как эти двойные «I», которые вы сейчас нам столь любезно демонстрировали. Не знаю, смогу ли я хоть отчасти передать звуковой строй этого слова — «Иксаксар» или нечто в этом духе. Знаю только, что «к» должен звучать, как греческий «chi» или испанский «j>. Что это означает на валлийском языке?

— На валлийском? — переспросил пастор. — Такого слова в валлийском нет, и хотя бы отдаленно напоминающего его тоже нет. Я знаю валлийский канон, разговорные диалекты, насколько это возможно, но похожего слова нет нигде начиная от Англси и кончая Аском. К тому же никто из Кре-доков не знает ни слова по-валлийски. Этот язык вымирает.

— Неужели? Все, что вы рассказали, крайне интересно, мистер Мейрик. Признаюсь, слово поразило меня вовсе не валлийским звучанием. Просто я думал, что это некое искажение на местный лад.

— О нет, я такого слова не слышал, вообще ничего похожего. Впрочем… — добавил пастор, загадочно улыбаясь, — если в каком языке и есть такое слово, так это в языке эльфов. Мы называем их тилвит тег…

Тема разговора сменилась, беседа пошла о стоявшей неподалеку римской вилле. Вскорости я ушла из комнаты, чтобы побыть в одиночестве и немного поразмышлять об услышанном. Когда профессор заговорил о необычном слове, я увидела, как он покосился на меня, и тут же вспомнила, что так называется упоминаемый Солином камень — спрятанная в потайном ящике черная печать исчезнувшей расы со странными знаками, которые не мог прочесть ни одни человек и которые вполне могли скрывать историю ужасных деяний, совершенных давным-давно и забытых еще до того, как горы обрели свои нынешние очертания.

Спустившись следующим утром вниз, я застала профессора Грегга за его бесконечным кружением перед домом.

— Поглядите на этот мост! — закричал профессор, увидев меня. Какое удивительное готическое творение! Эти углы между сводами, эта серебристость камня, благоговеющего перед утренним светом! Признаюсь, мне все это представляется весьма символичным: этот мост вполне мог бы олицетворять мистический переход из одного мира в другой…

— Профессор Грегг, — сказала я спокойно, — не пора ли мне узнать, что произошло и что должно произойти?

В тот момент он устранился от ответа, но вечером я вновь подступилась к нему, и профессор вдруг вспыхнул негодованием.

— Так вы еще не поняли? — шумел он. — Но я же вам столько рассказал и показал! Вы слышали почти то же, что и я, видели то же, что и я, — он начал понемногу остывать, — а ведь всего этого в конечном счете достаточно, чтобы многое прояснилось. Слуги, не сомневаюсь, уже доложили вам, что у несчастного Кредока предыдущей ночью опять случился припадок. Мальчик разбудил меня криками, и я отправился к нему на помощь. Не приведи вас Господь увидеть то, что я видел этой ночью!.. Но все это впустую, ибо время мое истекает. Через три недели я должен вернуться в город — нужно готовить курс лекций, и мне понадобятся все мои книги. В считанные дни все будет кончено, и не придется больше говорить намеками, боясь оказаться посмешищем. Мне будут внимать с таким чувством, какого еще ни один человек не пробуждал в душах ближних.

Профессор замолк, лицо его лучилось радостью великого и необыкновенного открытия.

— Но все это в будущем — ближайшем, но все-таки будущем, — продолжил он наконец. — Кое-что еще надо сделать. Вы, конечно, помните, как я говорил вам, что исследования мои небезопасны. И именно сейчас мне предстоит одна чрезвычайно опасная встреча. Но это приключение должно стать последним, заключительным звеном в цепи…

По ходу разговора профессор нервно расхаживал по комнате. В голосе его боролись нотки ликования и откровенного страха, страха человека, который без оглядки совершает прыжок в неведомое; мне почему-то пришло на ум сравнение с Колумбом, сделанное профессором в тот день, когда он дарил мне свою книгу.

Вечер выдался прохладный, в кабинете, где мы сидели, трещал камин, и рубиновый отсвет на стенах напомнил мне былые дни. Я молча сидела в кресле у огня, обдумывая услышанное и по-прежнему безуспешно пытаясь поймать ускользавшую от моего внимания сюжетную нить, как вдруг до меня дошло, что в комнате что-то изменилось.

Некоторое время я приглядывалась, тщетно стараясь уловить это «что-то»: стол у окна, стулья, старое канапе — все было на месте. Но в следующее мгновение меня озарило: я поняла, в чем дело. Я сидела лицом к бюро, что стояло по другую сторону от камина. На самом верху бюро красовался угрюмого вида бюст Питта[83], которого раньше там никогда не было. Потом я вспомнила прежнюю прописку этого шедевра. В дальнем углу, за дверью, помещался старый шкаф. Вот на этом-то шкафу, футах в пятнадцати от пола, бюст и покоился, обрастая пылью с самого начала века.

Я была крайне удивлена. В доме, насколько я знала, такой вещи, как стремянка, не водилось — я искала ее, когда мне понадобилось переменить занавеси в комнате. В то же самое время ни один даже самый высокий мужчина не смог бы снять бюст при помощи стула, тем более что бюст стоял не на краешке шкафа, а был задвинут к самой стене. А профессор Грегг, кстати говоря, роста был ниже среднего.

— Как же вы сумели спустить вниз Питта? — поинтересовалась я. Профессор с любопытством посмотрел на меня и мн-нуту-другую помедлил с ответом. — Должно быть, стремянка нашлась или садовник принес с улицы лесенку?

— Нет, никакой лестницы у меня не было. Вот вам, мисс Лелли, — профессор попытался свести все к шутке, — маленькая головоломка, проблема в духе неподражаемого Холмса. Перед вами ряд фактов, ясных и очевидных, нужно проявить лишь остроту ума, чтобы найти решение. Ради всего святого! — вскричал он вдруг срывающимся голосом и с выражением сильнейшего испуга на лице. — Ни слова больше! Я же говорил, что не хочу обсуждать эту проблему. — И профессор вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью.

Я в замешательстве оглядела комнату, не совсем понимая, что, собственно, произошло, и одно за другим отбрасывая пустые, нелепые объяснения. Я не могла взять в толк, с какой стати одно ничего не значащее слово и мельчайшая перемена в обстановке могли вызвать такую бурю. Дело выеденного яйца не стоит, блажь какая-то, размышляла я. Профессор в мелочах очень щепетилен и суеверен, и мой вопрос, очевидно, разбудил в нем потаенные страхи, какие вспыхивают у шотландки, когда у нее на глазах убивают паука или просыпают соль. Я начала потихоньку успокаиваться, но тут истина тяжелым грузом легла мне на сердце, и я с леденящим ужасом поняла, что дело не обошлось без постороннего чудовищного вмешательства — без лестницы достать бюст было невозможно.

Я отправилась на кухню и, насколько могла спокойно, спросила прислугу:

— Кто снял бюст со шкафа, Энн? Профессор Грегг говорит, что не трогал его. Вы нашли стремянку в одном из сараев?

Девушка непонимающе смотрела на меня.

— Я и не притрагивалась к нему, мисс, — сказала она. — Я увидела его на теперешнем месте давеча утром, когда протирала пыль в комнате. Помнится, это было в среду, да-да, наутро после топ ночи, когда на Кредока опять нашло. Моя комната рядом с его, — продолжала с жалостью Энн. — Это был какой-то кошмар! Мальчик так орал, имена непонятные выкрикивал. Я не на шутку перепугалась, но потом пришел хозяин, что-то сказал, перенес Кредока вниз и дал лекарство.

— А на следующее утро вы обнаружили, что бюст переехал?

— Да, мисс. Когда я спустилась вниз и открыла окна в кабинете, там стоял жуткий запах. Я еще подумала, какая гадость, что же это такое? Знаете, мисс, несколько лет назад я в выходной пошла с двоюродным братом Томасом Баркером в зоопарк. Я тогда служила у миссис Принс в Стенхоуп-Гейт. Мы отправились в зеленый домик поглядеть на змей, и там был точно такой же запах, помню, мне еще стало дурно, и Баркеру пришлось выводить меня оттуда. Вот я и говорю, такой же запах стоял в кабинете, я еще думала, с чего бы ему тут быть, когда увидела бюст на бюро хозяина. Я еще подумала: кто это сделал и как? А когда начала протирать пыль, глянула на бюст — а на нем здоровенный такой след, прямо по пыли, пыль-то с него лет тридцать не стирали, и на следы от пальцев не похоже, а просто полоса — широкая, длинная. Я прошлась по ней рукой, сама не знаю зачем, а она такая скользкая, липкая, будто змея проползла. Странно, правда, мисс? И кто это сделал? Беда, да и только.

Своей болтовней добросердечная Энн окончательно выбила меня из колеи. Я рухнула в постель и закусила губы, чтобы не закричать от мучительного ужаса и смятения чувств. Я просто едва не обезумела от страха; уверена, случись это днем, ноги моей гам не было бы через пять минут. Я забыла бы все свое мужество, долг благодарности, все, чем была обязана профессору Греггу, не задумалась бы о том, какая судьба меня ждет и не придется ли мне вновь умирать голодной смертью, — только бы выскочить из липкой паутины панического ужаса, которая с каждым днем стягивалась вокруг меня все туже и туже. Если бы знать, думала я тогда, если бы знать, чего бояться, я бы себя защитила, но здесь, в этом уединенном доме, окруженном со всех сторон дремучим лесом и уступами холмов, страх словно выползал из каждого угла, и кровь стыла в жилах от едва слышного глухого ворчания ночи.

Тщетно призывала я на помощь остатки своего скептицизма и силилась холодным рассудком подкрепить перу в естественный порядок вещей — воздух, сочившийся в растворенное окно, дышал тайнами, я сидела в темноте и ощущала, как тишина становится тягостной и скорбной, словно на заупокойной службе, а мое воображение рисовало всяческих странных существ, роящихся в камышах у речной заводи.

Утром, едва ступив на порог столовой, я почувствовала, что неведомый мне сюжет близок к развязке. Профессор сидел с каменным лицом и явно никого и ничего не слышал.

— Я отправляюсь на довольно длительную прогулку, — сказал он, когда с завтраком было покончено. — Если я не вернусь к ужину, не ждите меня и не думайте, будто что-то случилось. В последнее время я заскучал, засиделся, и небольшая прогулка меня встряхнет. Не исключено, что я переночую в какой-нибудь скромной гостинице, если она мне покажется чистой и удобной.

По опыту совместной жизни с профессором Греггом я знала, что им движет отнюдь не желание развлечься. Я не могла и предположить, куда он направляется, и не имела ни малейшего представления о том, что он задумал. Все мои ночные страхи вернулись, и когда профессор, улыбаясь, стоял около дома, собираясь с силами перед дальней дорогой, я принялась умолять его остаться и распрощаться с мечтой о неизвестном континенте.

— Нет-нет, мисс Лелли, — отвечал он, продолжая улыбаться. — Уже поздно. Vestigia nulla retrorsum[84] — девиз всех истинных первооткрывателей, хотя в моем случае, думается, это не стоит понимать слишком буквально. Но, право же, вы напрасно так тревожитесь. Моя маленькая экспедиция не опаснее дня, проведенного геологом в горах с киркой в руках. Риск определенный, конечно, есть, как и во время любой обычной экскурсии. Но в конце концов, могу же я позволить себе некоторую беспечность? Я же не делаю ничего предосудительного. Так что — выше нос! Я прощаюсь с вами, самое позднее, до завтрашнего утра.

Он легко зашагал вверх по дороге, отворил калитку, ведущую в лес, и исчез в гуще деревьев.

Исполненный тягостного сумрака день тянулся бесконечно долго. Я вновь ощущала себя пленницей древнего леса, брошенной в неведомый край тайн и кошмаров, причем так давно, что живой мир уже забыл о моем существовании. Надежда и страх боролись во мне, а между тем время шло к ужину, и я замерла в ожидании того момента, когда в холле зазвучат шаги профессора и его ликующий голос возвестит неведомую мне победу. Но наступила ночь, а профессора все не было.

Утром, когда служанка постучалась ко мне, я первым делом спросила ее, не вернулся ли хозяин; услышав, что спальня его пуста, я похолодела от отчаянья. Но во мне все еще теплилась надежда, что профессор встретил кого-нибудь и вернется к ланчу или чуть позднее. Я взяла детей и отправилась на прогулку в лес, изо всех сил стараясь веселиться, играть с ними — одним словом, вести себя так, словно ничего не случилось. Час за часом ждала я, и мысли мои становились все более мрачными.

Снова наступил вечер, я не находила себе места, и наконец, когда я через силу давилась ужином, снаружи послышались шаги и мужской голос.

Вошла служанка и как-то странно посмотрела на меня.

— Простите, мисс, — сказала она, — мистер Морган хочет поговорить с вами.

— Проводите его сюда, пожалуйста, — ответила я и прикусила губу от волнения.

Старик медленно вошел в комнату, служанка закрыла за ним дверь.

— Присаживайтесь, мистер Морган. — сказала я. — Что вы хотели мне сообщить?

— Да вот, мистер Грегг вчера утром, прямо перед уходом, оставил мне кое-что для вас и строго-настрого велел не передавать до восьми часов сегодняшнего вечера, коли случится так, что он к той поре домой не вернется; а коли вернется — отдать ему в собственные руки. Вот видите, мистера Грегга до сих пор нет, так что лучше, думаю, вручить вам этот пакет.

Он вытащил что-то из кармана и, привстав, передал мне. Я молча приняла пакет; видя, что Морган не знает, как ему быть дальше, я поблагодарила его, пожелала доброй ночи, и он вышел.

Я осталась в комнате наедине с бумажным пакетом, аккуратно скрепленным печатью и адресованным мне; условие, о котором только что упоминал Морган, было начертано размашистым почерком профессора на лицевой стороне пакета. С дрожью в сердце я сорвала печать. Внутри оказался еще один конверт, тоже надписанный, только открытый, и в нем-то я и обнаружила прощальное послание профессора Грегга.

«Дорогая моя мисс Лелли, цитируя фразу из старого учебника по логике, можно сказать, что сам факт чтения вами этого письма является свидетельством грубого просчета с моей стороны, просчета, боюсь, такого свойства, что он превращает эти строки в прощальные. Со всей определенностью можно утверждать, что ни вы, ни кто-либо еще никогда больше не увидят меня. Я сделал свой выбор, предвидя подобный оборот дела, и надеюсь, вы согласитесь принять адресованное вам скромное напоминание о моей особе и искреннюю признательность за то, что вы связали свою судьбу с моею. Постигшая меня участь столь ужасна, что подобное не привидится и в страшном сне, но вы имеете право узнать все — если пожелаете. Загляните в левый ящик моего стола, найдите там ключ от секретера — на нем есть особая пометка. В глубине секретера лежит большой конверт, скрепленный печатями и адресованный вам. Можете немедля бросить его в огонь, и тогда будете гораздо спокойнее спать по ночам. Но если вам угодно знать мою историю — читайте. Она написана дли вас».

Внизу стояла знакомая твердая подпись. Я вновь вернулась к началу и перечитала письмо. Внутри у меня все замерло, губы побелели, руки заледенели. Мертвая тишина, царившая в комнате, близкое дыхание темных лесов и холмов, обступивших дом со всех сторон, обрушились на меня — я окончательно осознала, что осталась одна, без помощи и поддержки, не представляя, куда обратиться за советом. Наконец я решила: пусть это преследует меня всю жизнь, все отпущенные судьбою дни, но я должна узнать, что кроется за необычными страхами, которые так долго изводили меня, накатывая отвратительной серой волной, похожей на зыбкие тени в лесных потемках. В точности исполнив указания профессора, я не без внутреннего сопротивления сорвала печать на конверте и извлекла из него рукопись. С тех пор рукопись эта всегда со мной, и я не вправе скрывать от мира ее содержание. Вот что я прочла в ту ночь при свете настольной лампы, сидя за бюро, на котором стоял бюст Питта.

Заявление Уильяма Грегга, действительного члена Лондонского Королевского общества археологов, и прочая.

Много лет минуло с тех пор, как гипотеза, которая ныне стала почти доказанной теорией, забрезжила в моем сознании. Я был изрядно подготовлен к этому беспорядочным чтением старых книг, и позднее, уже приобретя специальность и полностью отдавшись науке, известной под названием этнологии, я то и дело становился в тупик перед фактами, которые никак не согласовывались с научными догмами, перед открытиями, которые свидетельствовали о наличии чего-то, неподвластного всем нашим рационалистическим выкладкам. К примеру, я убедился, что многое из мирового фольклора есть лишь сильно преувеличенный рассказ о событиях, случавшихся в реальности.

Особенно меня увлекала идея изучения рассказов о чудесном народе из кельтских преданий. Там я и надеялся обнаружить канву, щедро расцвеченную позднейшими домыслами о фантастическом обличье маленьких человечков, одетых в зеленое и резвящихся среди цветов; мне казалось, что я вижу определенную связь между именем этой расы (которую считали вымышленной) и ее культурой и нравами. Наши далекие предки называли эти жуткие созданья «справедливыми» и «добрыми» именно потому, что боялись их, по той же причине они придавали им чарующий и милый облик, прекрасно зная, что на самом деле все выглядит совсем иначе[85].

К этому обману живо подключилась и литература, приложив свою шаловливую руку к сему преображенью, так что эльфы Шекспира уже весьма далеки от оригинала, и вся присущая им мерзость прикрывается маской безобидной игривости. В более же древних преданиях — сказаниях, которыми обменивались люди, сидя вокруг горящего костра, — все совсем иначе. Иной настрой сквозит в историях о детях, мужчинах и женщинах, таинственным образом исчезавших с лица земли. В последний раз пропавших обычно видел ка-кой-нибудь случайный крестьянин — человек шел полем, направляясь к странным зеленым круглым холмикам, и больше его никто никогда не встречал.

Существуют также истории, рассказывающие о несчастных матерях, которые оставляли мирно спящее дитя за плотно закрытой на деревянную щеколду дверью, а по возвращении находили не пухлого розовощекого английского малыша, а чахлое, желтокожее, морщинистое созданье с угольно-черными глазищами — одним словом, дитя иной расы. А есть и еще более мрачные предания о страшных ведьмах, колдунах и зловещих шабашах, содержащие явные намеки па соитие демонов и дочерей человеческих.

Подобно тому как мы превратили «чудесный народ» в добросердечных, хоть и чуточку капризных эльфов, так же мы подменили богопротивную скверну ведовства ходульным изображением старой карги на помеле в компании потешного черного кота. Еще греки называли отвратительных фурий великодушными благодетельницами, и северные народы неосторожно последовали их примеру.

Я продолжал свои исследования, урывая часы у других, более насущных трудов, и постоянно задавался вопросом: если предания правдивы, то кто же те демоны, что собирались на шабаш? Конечно, я сразу отринул все сверхъестественные средневековые гипотезы и пришел к заключению: эльфы и дьяволы являются существами одной расы и одного происхождения. Благодаря болезненному воображению и буйной фантазии древние весьма преуспели в искажении и приукрашивании, но все же я твердо уверен, что у всего этого вымысла существует реальная, причем весьма мрачная, подоплека.

В отношении ряда мнимых чудес у меня были сомнения. Да, мне очень не хотелось встретить в практике современного спиритуализма хоть один пример, подтверждающий эту теорию, но все же я не мог категорически отрицать, что человеческая плоть порой — пусть в одном случае из десяти миллионов — может служить покровом силам, кажущимся нам магическими; на самом деле эти силы имеют отнюдь не небесное происхождение, наоборот, они представляют собою некий атавизм. У амебы или змеи есть возможности, которыми мы не обладаем.

Теорией реверсии я объяснил многое из того, что кажется необъяснимым. Вот из чего я исходил: у меня были серьезные основания полагать, что львиная доля древнейших и неискаженных преданий о так называемом чудесном народе есть чистая правда; сверхъестественный пласт этих преданий я объяснял предположением, что раса, выпавшая из великой цепи эволюции, может сохранять, как атавизм, определенные способности, которые нам представляются необыкновенными.

Вот примерно такая теория складывалась у меня, и отовсюду я получал ей подтверждения — будь то обнаруженные в кургане сокровища, сообщение в провинциальной газете о заседании собирателей древностей или очередной курьез, почерпнутый из мировой литературы. Помнится, меня особенно поразило обнаруженное у Гомера замечание о членораздельно говорящих людях — значит, тот знал, сам или понаслышке, людей со столь неразвитой речью, что ее едва ли можно было назвать членораздельной. В свою гипотезу о расе, значительно отставшей в своем развитии от остальных, я легко вписал предположение о том, что представители ее говорят на наречии, которое не особо далеко ушло от звуков, издаваемых дикими животными.

На том я и стоял, радуясь, что моя концепция была весьма близка к истине, пока не наткнулся на случайную заметку в провинциальной газете. То было короткое сообщение об обычной, по всем приметам, деревенской драме: непостижимым образом исчезла молодая девушка, и злые языки распустили о ней дурные слухи. Я же глядел между строк: скандальные подробности были, скорее всего, придуманы, дабы хоть как-то объяснить то, что не поддается обычному объяснению. Бегство в Лондон или Ливерпуль, самоубийство (лежит себе как ни в чем не бывало с камнем на шее где-нибудь на илистом дне лесного пруда), убийство — таковы были версии соседей несчастной девушки. Но я подумал: а что, если неведомая, ужасная раса обитателей холмов существует и поныне? А вдруг они по-прежнему живут в диких, пустынных местах и время от времени являют миру злые деяния, о которых рассказывают первобытные мифы, вечные, как мифы урало-алтайских племен или испанских басков.

Мысль эта поразила меня в самое сердце: в странном припадке ужаса и ликования я судорожно хватал ртом воздух, вцепившись руками в подлокотники кресла. Такое ощутил бы мой собрат, занимающийся естественными пауками, доведись ему, гуляя но тихому английскому лесу, увидеть мерзкого ихтиозавра, прототипа легенд об ужасном змее, повергаемом доблестным рыцарем, или заслонившего солнце птеродактиля, именуемого в преданиях драконом. И все же меня, как человека, преданного науке, мысль о подобной возможности повергла в буйную радость. Я вырезал заметку из газеты и положил ее в ящик старого бюро, решив, что это будет первый экспонат наистраннейшей из существующих коллекций.

Долго сидел я в тог вечер, предаваясь мечтам о работе, которую предстоит проделать, и старался, чтобы здравый смысл не охладил пыл первых откровений. Когда же я начат беспристрастно разбираться с упомянутым случаем, то понял, что строю свои предположения на довольно-таки зыбком основании, вернее — безо всякого основания; правда вполне могла быть на стороне местных обывателей, и я решил оценить этот случай очень сдержанно. И все же с тех пор я стал держать ухо востро и втайне упивался мыслью о том, что я один стою на страже, а полчища ученых и исследователей, ничегошеньки не ведая, не замечают, может быть, исключительно важных фактов.

Прошло несколько лет, прежде чем я смог пополнить содержимое ящика. Вторая находка в точности повторяла пер вую, с той лишь разницей, что все случилось в другом месте, тоже весьма удаленном. Но кое-что я из нее извлек — ведь во втором случае, так же как и в первом, драма разыгралась в пустынном и глухом краю, а значит, теория моя находила пусть ничтожное, но подтверждение.

Решающее значение имело для меня третье происшествие. Опять же среди отдаленных холмов, в стороне от торных дорог был обнаружен покойник, причем орудие убийства валялось рядом. Тут же пошли всякого рода слухи и догадки, поскольку роль кистеня удачно исполнил первобытный каменный топор, закрепленный жилами на деревянной рукояти. Выдвигались самые нелепые и неправдоподобные предположения, самые дикие версии — все напрасно. Я же думал об этом случае с нескрываемой радостью и не поленился вступить в переписку с местным доктором, который участвовал в дознании. Человек острого, проницательного ума, доктор пребывал в полнейшем недоумении.

«О таких вещах в провинции распространяться не принято, — писал он мне, — но тут явно кроется какая-то жуткая тайна. В мое распоряжение был предоставлен тот самый каменный топор, что послужил орудием убийства, и мне стало интересно опробовать его.

Как-то в воскресенье, пополудни, когда домочадцы и слуги отлучились, я отнес топор на задний двор и там, укрывшись за тополями, проделал эксперимент. Я обнаружил, что топор совершенно непригоден для дела — то ли у него какое-то особое равновесие, некий скрытый центр тяжести, к которому надо долго приноравливаться, то ли нанесение нужного удара требует исключительной ловкости и силы — не знаю, только домой я вернулся с самым нелицеприятным мнением о собственных атлетических данных. Мои упражнения с топором походили на неумелое метание молота, когда сила рывка обрушивается на метателя — меня резко заносило назад, а топор падал на землю.

В другой раз я привлек к эксперименту одного опытного лесника, но и этот человек, не выпускавший топора из рта на протяжении четырех десятилетий, ничего не мог поделать с каменным орудием — любая попытка совладать с ним кончалась неудачей. Короче говоря, не будь это в высшей степени абсурдным, я бы сказал, что за последние четыре тысячелетия на земле вывелись существа, способные нанести удар тем оружием, которым был убит старик».

Сие, как можно себе представить, не было для меня особой новостью, и впоследствии, когда я услышал эту историю целиком — несчастный старик, оказывается, любил посудачить о том, что-де можно увидеть по ночам на одном диком холме, намекая при этом на неслыханные чудеса, и как раз на том самом холме обнаружили его окоченевший труп, — я понял, что пора догадок и предположений позади. Но с еще большими затруднениями я столкнулся, предприняв следующий шаг.

Многие годы я владел необычной каменной печатью — куском тусклого черного камня, насчитывающим от кончика рукоятки до печатки два дюйма в длину. Сама печатка была естественного происхождения шестиугольником диаметром в дюйм с четвертью. Внешне она походила на увеличенный старомодный пестик для набивания табака в трубку, но, скорее всего, таковым пестиком не являлась. Ее прислало мне одно внушающее всяческое доверие лицо, сообщившее, что печать была обнаружена близ стен древнего Вавилона.

Вырезанные на печати буквы оставались для меня неразрешимой загадкой. Они представляли собой нечто вроде клинописи, перемежавшейся чужеродными элементами, которые сразу же бросались в глаза. Сколько я ни пытался прочесть надпись, полагая, что мне помогут известные сегодня правила дешифровки клинописи, все оканчивалось полным провалом. Это обстоятельство весьма задевало мою профессиональную гордость. Я частенько вынимал черную печать из шкафа и разглядывал ее с таким тупым упорством, что в сознании у меня отпечатался каждый ее штрих — я безошибочно мог воспроизвести надпись по памяти.

Вскоре я получил от своего корреспондента на западе Англии письмо с приложением, которое сразило меня наповал, словно удар молнии. На большом листе бумаги были старательно выведены буквы с моей черной печати, а над ними — приписка, сделанная рукой моего друга:

«Надпись, обнаруженная на известняковой скале Серых Холмов, в Монмутшире. Нанесена неким красным веществом, причем совсем недавно».

Друг сообщал:

«Посылаю вам эту странную надпись с необходимыми уточнениями. Пастух, проходивший мимо камня неделю назад, клянется, что на нем не было никаких отметин. Буквы, как я уже говорил, нарисованы на камне неким красным составом, средняя высота их составляет около дюйма. Мне они напомнили клинопись, только сильно деформированную, что, конечно же, мало похоже на правду. Либо это мистификация, либо каракули цыган, которых в пашем краю предостаточно. У них, как известно, есть множество условных значков, при помощи которых они сообщаются друг с другом. Два дня назад мне довелось побывать около этого камня в связи с довольно печальным случаем, который там произошел».

Как вы понимаете, я немедля написал другу, выразив благодарность за то, что он не поленился скопировать надпись, и между делом осведомился об упомянутом случае. Из его ответа я узнал, что некая женщина но фамилии Кредок, за день до того лишившаяся мужа, отправилась сообщить прискорбное известие двоюродному брату, который жил в пяти милях от ее дома. Она пошла кратчайшим путем, через Серые Холмы. Миссис Кредок, бывшая в ту пору совсем молодой женщиной, до родственников не добралась. Поздно вечером потерявший пару овец фермер, думая, что те отбились от стада, шел через Серые Холмы с собакой и фонарем. Внимание его привлек звук, который, по его описанию, походил на тоскливый и жалобный вой; пойдя на голос, фермер обнаружил несчастную миссис Кредок скорчившейся у известняковой скалы и раскачивающейся из стороны в сторону с такими рвущими сердце стенаниями и воплями, что поначалу он даже был вынужден заткнуть уши. Женщина позволила отвести себя домой, приглядеть за ней пришла соседка. Ночь напролет миссис Кредок кричала, перемежая стенания словами какого-то непонятного наречия; вызванный доктор поспешил объявить ее душевнобольной. Неделю она пролежала в постели, то завывая, как неприкаянная и навеки проклятая душа, то впадая в глубокое забытье; все считали, что горе утраты помутило ее разум, и врачи серьезно опасались, что она не выживет.

Стоит ли говорить, как заинтересовала меня эта история. Я попросил своего друга регулярно сообщать мне обо всем, имевшем хоть какое-то касательство к данному случаю. Через шесть недель женщина опамятовалась, постепенно пришла в себя, а спустя несколько месяцев произвела на свет сына, на-ременного при крещении Джарвиеом; он, к несчастью, родился слабоумным.

Таковы были факты, известные деревне. Для меня же, леденевшего при мысли о чудовищных преступлениях, которые, вне всякого сомнения, творились древней расой под покровом ночи, все эти объяснения были в высшей степени недостаточными, и я по неосторожности рассказал о моей гипотезе кое-кому из коллег. Не успел я произнести последнее слово, как горько пожалел о преждевременном разглашении своей тайны. Друзья рассмеялись мне в лицо, сочтя меня сумасшедшим. Возмущаясь и негодуя, в душе я посмеивался, ибо мог не опасаться этих болванов: доверять им — все равно что откровенничать с полями, морями, песками, лесами, равнинами, пустынями и горами.

Только теперь, уже обладая достаточными знаниями, я сосредоточил все свои усилия на дешифровке надписи с черной печати. Долгие годы эта загадка была единственным, что занимало меня в короткие часы досуга, поскольку большая часть моей жизни, как водится, была посвящена исполнению других, более «достойных» обязанностей. Лишь изредка мне удавалось урвать недельку для сокровенных изысканий.

Полная история этого любопытного исследования кому угодно может показаться крайне утомительной, ибо в основном она состоит из длинного перечня изнурительных неудач. Я достаточно поднаторел в древних рукописях, чтобы иметь нахальство рассчитывать на успех. Я состоял в переписке со многими учеными мира и не верил, что в наши дни какие бы то ни было письмена, сколь угодно древние и запутанные, могут устоять перед мощью научного знания. Тем не менее факт остается фактом — четырнадцать полных лет понадобилось, чтобы найти ключ к таинственному тексту.

С каждым годом профессиональных обязанностей у меня все прибавлялось, а часов досуга, в соответствии с немудреными правилами механики, становилось все меньше. Это, понятно, замедляло ход исследований, и все же, оглядываясь на те годы, я удивляюсь масштабности своих поисков. Я терпеливо собирал образцы древнего письма всех времен и народов, решив ничего не оставлять без внимания. Один шифр сменялся другим, но результатом даже не пахло, и с годами я стал отчаиваться и подумывать, уж не является ли черная печать единственным реликтом некой исчезнувшей расы, отказавшей нам в иных следах своего существования, сгинувшей, как Атлантида, в каком-нибудь великом катаклизме… И теперь тайны ее погребены на дне океана или в толще холмов.

Я продолжал упорствовать, но прежней непоколебимой веры уже не было. Дело решил случай.

Оказавшись в одном крупном городе на севере Англии, я посетил самый богатый в тех краях музей. Хранитель его был одним из моих преданных поклонников, и когда, уже изрядно измученный, он показывал мне очередную витрину с минералами, мое внимание вдруг привлек один экспонат — черный четырехдюймовый камень, чуть-чуть напоминавший черную печать. Я инстинктивно взял его в руки, перевернул и с изумлением обнаружил надпись на тыльной стороне.

Своему другу-смотрителю я хладнокровно сказал, что экспонат мне любопытен и что я буду крайне признателен, если мне позволят взять камень на пару дней в гостиницу. Смотритель, естественно, был рад мне угодить.

Я поспешил к себе в номер и со всем тщанием принялся изучать экспонат. На камне было две надписи: одна обычной клинописью, другая — знаками черной печати. Я понял: разгадка рядом.

Сделав точную копию обеих надписей, я вернулся в Лондон и, положив их на стол рядом с черной печатью, приступил к решающей атаке. Надпись на камне, сама по себе довольно любопытная, не проливала света на мои вопросы, но транслитерация сделала меня обладателем шифра. Конечно, не обошлось без конъектуры[86], причем то и дело возникала неуверенность относительно одной идеограммы, а вновь и вновь повторявшийся на печати некий знак подло не давался мне несколько ночей кряду. Наконец тайна предстала предо мной в облачении обычных английских букв. Могу с уверенностью сказать, что наш благородный язык никогда еще не использовали для передачи таких ужасных текстов.

Едва дописав последнее слово, я дрожащими, неверными руками разорвал листок в мелкие клочья, бросил их в полыхающий камин, убедился в том, что они вспыхнули и почернели, а затем стер в порошок оставшиеся серые хлопья пепла. Никогда с тех пор я не писал и уж, конечно, никогда не напишу этих чудовищных слов — слов, которыми человека можно вновь низвести до скверны, из коей он поднялся к свету, и облечь плотью змеи или какого-нибудь другого мерзкого пресмыкающегося.

Теперь оставалось одно, но самое важное: я знал, но жаждал видеть. И вот спустя некоторое время мне удалось снять дом в окрестностях Серых Холмов, неподалеку от хижины, где жила миссис Кредок с сыном Джарвисом. Наверно, не стоит вдаваться в детальное описание всех событий, которые произошли со мной здесь.

Я был уверен, в Джарвисе Кредоке течет кровь «чудесного народа», и позднее узнал, что мальчик не раз встречался с сородичами в самых укромных местах этого пустынного края. Когда однажды я услыхал, как он в очередном припадке говорит или, скорее, шипит на жутком наречии черной печати, ликование, боюсь, заглушило во мне жалость. С уст его слетали тайны подземного мира, в том числе — словесное воплощение ужаса «Иксаксар», о значении, произнесении и начертании которого я предпочитаю умолчать.

Но один случай я обязан рассказать. Однажды глубокой ночью я проснулся от уже знакомых свистящих звуков, прошел в комнату к несчастному мальчику и увидел, как он в конвульсиях, с пеной у рта, мечется по кровати, словно уворачиваясь от нападающих на него демонов. Я отнес его к себе в комнату и зажег лампу.

Он корчился на полу, умоляя вселившуюся в его плоть силу убраться туда, откуда она пришла. На моих глазах тело его разбухло, вздулось, как пузырь, лицо почернело; и вот тогда, в этот решающий момент, я сделал все, что требовали предписания печати, и, отбросив угрызения совести, поступил, как подобает настоящему ученому — стал хладнокровно наблюдать за происходящим.

Зрелище, развернувшееся передо мной, превосходило самые дикие фантазии. От тела на полу отделилось Нечто, вытянулось, липким колышущимся щупальцем обхватило бюст на шкафу и переставило на бюро…

Когда все было кончено, я до самого рассвета не мог найти себе места. Бледный, дрожащий, исходя потом я расхаживал по кабинету и тщетно уговаривал себя: «Ты не видел ничего поистине сверхъестественного. И кроме того, змей, выпроставший и втянувший обратно свои жуткие щупальца, был не самым значительным из всего, что предстало перед твоими глазами». Но неодолимый ужас отметал все доводы разума, и я не переставал клясть себя за причастность к ночному происшествию.

Остается добавить совсем немного. Я отправляюсь на последнее испытание, на последнюю схватку, ибо я решился на все и готов встретиться лицом к лицу с «чудесным народом». Со мной будет черная печать, и я надеюсь, что знание ее тайн поможет мне. Но если я, по несчастью, не вернусь из этой экспедиции, не стоит даже и гадать о моей ужасной участи.

Этими словами заканчивалась рукопись, которую оставил профессор. Я читала ее всю ночь, а утром взяла с собой Моргана, и мы отправились к Серым Холмам но следам пропавшего профессора.

Мое и без того унылое настроение усугублялось дикой глушью того края — со всех сторон нас окружали голые зеленые холмы, усеянные серым известняком и валунами, которым разрушительное время придало фантастическое сходство с фигурами людей и животных. Наконец, после долгих часов изнурительных поисков, мы обнаружили часы с цепочкой, кошелек и кольцо, завернутые в плотный пергамент.

Когда Морган разрезал жгут, которым был перевязан сверток, и достал вещи профессора, я расплакалась, но, заметив повторяющиеся на пергаменте знаки черной печати, умолкла в ужасе. Наверное, только в гот момент я впервые осознала, насколько страшна была участь, постигшая моего недавнего хозяина.

Скажу еще, что адвокат профессора Грегга отнесся к моим свидетельствам как к сказке и наотрез отказался даже заглянуть в документы, которые я положила перед ним. Это на его совести появившееся в печати заявление о том, что профессор Грегг утонул, а тело его было унесено в открытое море.

Мисс Лелли замолчала и вопросительно посмотрела на мистера Филип пса. Тот был погружен в глубокое раздумье. Потом он поднял глаза и задумчиво воззрился на царившую на площади вечернюю толчею — на спешивших к ужину (который, впрочем, и ему пришелся бы очень кстати) мужчин и женщин, подозрительные фигуры оборванцев, сновавших гуда-сюда в поисках оброненных окурков, и веселые стайки зрителей у дверей мюзик-холлов. Гам и суета обыденной жизни показались ему в тот момент не явью, а неким видением — воспоминанием о сне, что является нам в утренней полудреме.

— Благодарю вас за интереснейший рассказ, — сказал он наконец. — Я абсолютно убежден в его полной правдивости, хотя, как вы сами понимаете, на взгляд здравомыслящего человека он более чем дик.

— Сэр! — ответила дама, снова воспылав негодованием. — Вы огорчаете и обижаете меня! Неужели вы думаете, что я стала бы тратить ваше и свое время на пустую болтовню?

— Простите, мисс Лелли, вы меня не так поняли. Еще до того, как вы заговорили, я знал, что все сказанное вами будет от чистого сердца. Пережитый опыт куда ценнее всякой bona fides[87]. Самые невероятные обстоятельства в вашем рассказе прекрасно согласуются с новейшими научными теориями. Профессор Лодж, уверен, крайне высоко оценит ваше сообщение — я уже давно очарован его смелой гипотезой, объясняющей чудеса так называемого спиритуализма. Однако вынужден признать, что ваш рассказ выводит эту проблему за рамки простой гипотезы.

— Увы, сэр! Это не поможет мне. Вы забыли, что я только что потеряла брата — потеряла при самых подозрительных и страшных обстоятельствах. Я хочу еще раз спросить вас: не видели ли вы его, когда шли сюда? Черные усы, очки, беспокойно озирается по сторонам…

— Сожалею, но я никогда не встречал подобного человека, — сказал Филиппс, который к тому времени успел напрочь забыть о пропавшем брате. — Но позвольте задать вам несколько вопросов. Не случалось ли вам замечать, что профессор Грегг…

— Простите, сэр, но я и так задержалась. Меня ждут хозяева. Благодарю за сочувствие. До свидания.

Прежде чем мистер Филиппс успел оправиться от изумления, вызванного столь внезапным окончанием разговора, мисс Лелли смешалась с толпой, теснившейся на подступах к театру «Эмпайр».

Филиппс пришел домой в глубокой задумчивости и, сам того не замечая, выпил несколько чашек чаю подряд. В десять часов вечера он вновь приготовил себе свежую заварку и принялся набрасывать черновой план небольшой статьи под названием «Протоплазменная реверсия».

Случай в баре

В свободное время мистер Дайсон частенько размышлял о необычной истории, которую ему довелось услышать в кафе «Турень».

Во-первых, он испытывал глубочайшую уверенность в том, что зерна истины рассыпаны в гладкой на вид повести о мистере Смите и урочище Черных Скал чересчур скаредной рукой; во-вторых, ему трудно было отрицать факт бесспорного волнения рассказчика. Чего стоили одни только эмоции! Они были слишком бурны, чтобы заподозрить притворство. Прогуливающийся по Лондону праздный джентльмен, которого преследует страх встречи с молодым человеком в очках, — что-то в этой сюжетной завязке крайне озадачивало Дайсона. Он изо всех сил напрягал свою память, безуспешно пытаясь припомнить какой-нибудь литературный аналог.

В свободное время Дайсон захаживал в маленькое кафе, надеясь встретить там мистера Уилкинса. Он пристально вглядывался в заполонившее лондонские улицы полчище мужчин в очках, ничуть не сомневаясь, что, доведись ему встретить того типа, что выбежал из булочной, он непременно вспомнит его. Однако все его старания не принесли хоть сколько-нибудь ценных результатов, и Дайсону потребовалась вся его пылкая убежденность в собственных детективных способностях, дабы окончательно не пасть духом.

Теперь он переживал одновременно за два дела: день за днем расхаживая по людным или пустынным улицам, заглядывая в глухие кварталы и не теряя бдительности на перекрестках, он, с одной стороны, безмерно тревожился о том, что история золотой монеты не имеет продолжения, а с другой — не понимал, куда могли запропаститься прямодушный Уилкинс и избегаемый им молодой человек в очках.

Сидя как-то вечером в баре на извозчичьей бирже Стрэнда, он курил трубку и ломал себе голову над всеми этими проблемами. Упорство, с коим увиливали от него лица, которых он так страстно жаждал встретить, придавало стоявшему перед ним пиву привкус горечи. Дайсон так увлекся дедукцией, что и не заметил, как начал разговаривать сам с собою вслух.

— Господи, какая нелепица! — в частности сказал он. — Какой-то странный тип пристает ко мне на тротуаре и начинает уверять, что ужасно боится робкого молодого человека в очках, а потом вся эта чепуха никак не может вылететь у меня из головы! Готов поклясться, у меня внутри зреет какое-то чудовищное предчувствие!

Еще до того, как он успел произнести последние слова, из-за перегородки соседнего отделения выглянула чья-то голова — выглянула и снова скрылась. Пока Дайсон соображал, что бы все это могло значить, дверца его собственной кабины распахнулась и на пороге появился щеголеватый, гладко выбритый и весьма улыбчивый господин.

— Простите, сэр, — вежливо начал незнакомец, — что посягаю на ваше одиночество, но минуту назад вы позволили себе сделать замечание…

— Да, — ответил Дайсон. — Я бился над решением одной нелепейшей загадки и, очевидно, думал вслух. Поскольку вы всё слышали и, как видно, вас это заинтересовало, то, может быть, вы сумеете развеять мое недоумение?

— Право, не знаю, что и сказать. Все это чистой воды совпадение. Тут нужно держать ухо востро. Полагаю, сэр, что вы не откажетесь оказать содействие правосудию?

— Правосудие, — с готовностью подхватил Дайсон, — является столь широко толкуемым термином, что я не решаюсь с ходу дать вам внятный ответ. В любом случае здесь не слишком подходящее место для подобных разговоров. Может быть, соизволите заглянуть ко мне в гости?

— Благодарю вас, вы очень любезны. Меня зовут Бартон — жаль только, сейчас при мне нет карточки. Вы живете недалеко?

— В десяти минутах отсюда.

Мистер Бартон вынул часы и, словно что-то прикидывая в уме, пошевелил губами.

— Мне нужно успеть на поезд, — сказал он. — Но, с другой стороны, времени еще достаточно. Так что я вполне могу пойти с вами. Уверен, мы славно побеседуем.

К театральным подъездам уже вовсю стекались люди, улицы наполнились гомоном, и Дайсон довольно поглядывал по сторонам. Мерцающие ряды газовых фонарей, слепящие огни электрических ламп, снующие туда-сюда и беспрестанно позвякивающие колокольчиками экипажи, переполненные до отказа омнибусы, целеустремленно спешащие во всех направлениях пешеходы — все это ласкало глаз и ублажало слух. Изящный шпиль церкви Святой Марии но одну руку и последний отблеск заката по другую вдохновляли ею, как цветение какого-нибудь утесника вдохновляло Линнея[88].

Когда они переходили улицу, мистер Бартон перехватил ласковый взгляд Дайсона.

— Я вижу, вас радуют красоты Лондона, — сказал он. — Для меня этот вечный город также является первой и единственной любовью. Да, лишь немногим дано проникнуть за завесу мнимого однообразия и бессмыслицы его жизни! Лишь немногим! В одной газете (у нее, как говорят, самый большой в мире тираж) мне попалось животрепещущее сравнение Лондона с Парижем — сравнение, которое по праву может послужить лавровым венком воинствующей глупости. Представьте себе, каким заурядным умом надо обладать, чтобы предпочесть парижские бульвары нашим лондонским улицам. Вообразите человека, взывающего к полному разрушению нашего восхитительнейшего города. И все ради того, чтобы скучная безликость этого гроба, именуемого Парижем, была воспроизведена здесь, в столице великой империи!

— Дорогой сэр! — сказал Дайсон, тут же проникшись к Бартону глубочайшим уважением. — Я всей душой соглашаюсь с вашим мнением, но не могу разделить вашего удивления. Вы слышали, сколько Джордж Элиот[89] получил за свою «Ромолу»? Известен ли вам тираж «Роберта Элсмера»[90]? Читаете ли вы регулярно «Тит-Битс»[91]? Нет? Вот и напрасно — для меня вся эта ерунда является неиссякаемым поводом благодарить Господа за то, что Лондон еще двадцать лет назад не превратили в коллекцию бульваров. Я восторгаюсь этой тонкой кромкой горизонта, что протянулась за блеклой зеленью деревьев, гаснущей голубизной неба и рдеющими облаками заката. Но еще больше, чем восторгаюсь, я удивляюсь. Возьмите Церковь Святой Марии — уже одно то, что она уцелела, есть истинное чудо. А ведь шедевру безупречной красоты невозможно устоять против линии омнибусов! Решение суда заведомо известно! Вы наверняка не читали письмо человека, который предлагал безо всяких церемоний отменить систему таинств, а заодно с нею и сохранившийся с незапамятных времен способ исчисления Пасхи. — его, видите ли, не устраивает, что у сына каникулы начинаются с двадцать пятого марта! Однако пойдемте дальше.

Наслаждаясь городским пейзажем, они немного постояли на углу улицы, пересекавшей северную часть Стрэнда. Затем Дайсон жестом указал направление, и они двинулись по относительно пустынным кварталам, забирая чуть-чуть вправо и вверх. Вскоре они уже входили в квартиру Дайсона, которую тот снимал на самой окраине Блумсбери.

Мистер Бартон уселся в высокое кресло у растворенного окна, а Дайсон зажег свечи и позаботился о виски с содовой и сигаретах.

— Мне говорили, что эти сигареты очень хороши, — сказал он. — Сам я в них не разбираюсь. Я могу выносить лишь старый добрый трубочный табак. Кстати, не желаете ли отведать?

Мистер Бартон вежливо отказался и извлек из коробки сигарету. Докурив ее до половины, он с некоторым сомнением произнес:

— С вашей стороны было очень мило пригласить меня сюда, мистер Дайсон. Действительно, предмет нашего разговора слишком серьезен, чтобы обсуждать его в баре, где, как вы сами убедились, полно слушателей — вольных или невольных. Так я не ослышался и вы действительно размышляли о странном поведении персоны, разгуливающей по Лондону в смертельном страхе перед молодым человеком в очках?

— Так оно и есть.

— Вас не затруднит рассказать об обстоятельствах, наведших вас на столь своеобразные и глубокие размышления?

— Ни в малейшей степени. Вот как это было. — И Дайсон в общих чертах обрисовал свое приключение на Оксфорд-стрит, подробно остановившись на бурной жестикуляции мистера Уилкинса, но полностью утаив услышанную в кафе историю. — Он сказал, что живет в постоянном страхе перед этим человеком, и я оставил его лишь после того, как убедился, что он достаточно остыл и мог контролировать себя.

— Так-так. — задумчиво промолвил мистер Бартон. — И вы сами видели эту загадочную персону?

— Видел.

— И могли бы ее описать?

— Ну, человек, о котором мы говорим, показался мне довольно моложавым, бледным и нервным. У него маленькие черные усики и довольно большие — в сравнении с усиками — очки.

— Это просто удивительно! Потрясающе! Я непременно должен рассказать вам о своем интересе в этом деле. Лично я нисколько не боюсь встретиться с молодым человеком в очках, но сильно подозреваю, что ему лучше со мной не встречаться. Но как совпадает описание! Он то и дело нервно озирается по сторонам, не так ли? И, как вы изволили заметить, носит внушительного вида очки, которые как бы компенсируют его маленькие темные усики? Не может быть, чтобы один и тот же человек внушал ужас людям и одновременно вел себя как жертва преследования. Вы с тех пор не видели этого человека?

— Нет, хотя весьма усердно искал. Конечно, в силу ряда причин он мог покинуть Лондон. И даже Англию.

— Едва ли. Однако, мистер Дайсон, справедливость требует, чтобы и я в свою очередь объяснился и рассказал вам мою историю. Так вот, должен признаться, что я агент по продаже всяческого антиквариата и драгоценностей. Хитрое занятие, не так ли? Конечно, я долго учился этому ремеслу. Но меня всегда влекли к себе разные редкие вещицы, и годам к двадцати я уже собрал около полудюжины коллекций. Никто не знает, сколь часто на фермерских полях обнаруживаются разные разности, и вы бы удивились, расскажи я вам, что мне доводилось извлекать из-под лемеха плуга. Живя в деревне, я не обходил вниманием ничего из того, что приносили на продажу фермеры, и в конце концов собрал редчайшую кучу хлама — так именовали мою коллекцию друзья. Но теперь это занятие означает для меня все — я понял, что накопленные знания не только можно, но и нужно обращать в деньги.

С тех давних пор я побывал в самых глухих закоулках Англии, а потом объездил весь мир. Через мои руки проходили баснословно ценные вещи, и мне удавалось успешно проводить сложнейшие и деликатнейшие переговоры. Может быть, вы слышали о Ханском опале — на Востоке его еще называют «Камнем тысячи и одного цвета»? Так вот, приобретение этого камня было самым крупным моим достижением. Про себя я называл его «Камнем тысячи и одной лжи», поскольку для того, чтобы заполучить его, мне пришлось разыграть перед владевшим нм раджой целое мистическое действо. Я подкупил странствующих сказителей, и те принялись рассказывать радже сказки, в которых опал играл зловещую роль; потом я нанял святого — весьма известного на Востоке отшельника, — и тот на языке восточной символики предрек обладателю камня дурное будущее. Короче говоря, я запугал раджу до полусмерти. Как видите, в деле, которому я посвятил жизнь, имеется широкий простор для применения дипломатических способностей. Мне нужно было всегда держать ухо востро, и часто я буквально кожей чувствовал опасность. Я и сейчас уверен в том, что, не следи я за каждым своим шагом и не взвешивай каждое слово, долго мне на этом свете не продержаться.

В апреле сего года я узнал о существовании редчайшей античной геммы. Она находилась в Италии — у людей, не ведавших ее истинной цены. По опыту я знал, что именно с невеждами труднее всего иметь дело. Например, мне встречались фермеры, возомнившие, что шиллинг эпохи Георга I стоит полудюжины состояний. Большинство моих неудач в делах связано как раз с людьми такого толка. Я понимал — чтобы завладеть упомянутой геммой, потребуется применить тончайший тактический ход. Вероятно, я мог бы заполучить ее, предложив близкую к истинной стоимости цену, но едва ли нужно объяснять, что такой способ не является самым выгодным. Да и, по правде говоря, я сомневался в том, что он мог привести меня к нужному результату, ибо алчность подобных особ не знает пределов и низкое хитроумие, заменяющее им интеллект, мгновенно подсказывает, что с человека, который предлагает такие огромные деньги за никчемную вещь, можно содрать по крайней мере в два раза дороже. Или в сто.

Конечно, когда речь идет о рядовом экспонате — каком-нибудь старинном кувшине, резном ларе или медном светильнике, — волноваться не стоит. В таких случаях жадный дуралей остается ни с чем, а умудренный опытом коллекционер, посмеиваясь, уходит прочь, зная, что всегда может купить такую вещицу в другом месте. Но этой геммой я желал завладеть всю сознательную жизнь, а поскольку моя профессиональная честь не позволяла мне платить за нее больше сотой части реальной цены, то мне не оставалось ничего иного, как пустить в ход все мои, так сказать, профессиональные ухищрения и как следует напрячь мозги. Горько вспоминать об этом, но в конце концов я пришел к заключению, что в одиночку мне не справиться, а потому решил довериться помощнику, молодому человеку по имени Уильям Роббинс, не лишенному некоторых способностей в этой области и к тому же немного разумевшему по итальянски. Идея моя заключалась в том, что Роббинс, выдавая себя за неумелого торговца драгоценными камнями, появится в городе и постарается найти гемму, за которой мы охотились. Затем в игру должен был вступить я…

Однако не стану утомлять вас, дважды пересказывая одно и то же. Как и было задумано, Роббинс отправился в Италию с набором нешлифованных камней, колец и прочих побрякушек, которые я для этой цели заблаговременно закупил в Бирмингеме. Спустя неделю, изображая из себя праздного путешественника, я последовал за ним и двумя неделями позже прибыл в намеченный пункт. Я остановился в самой приличной гостинице города и первым делом осведомился у хозяина, много ли в городе иностранцев. Хозяин ответил, что мало.

Правда, он слыхал, что какой-то англичанин остановился в маленькой таверне. Этот, по его выражению, «коробейник» занимается тем, что продает по дешевке всякие красивые побрякушки, а взамен скупает разнообразный старый хлам.

Дней пять-шесть я болтался по городу, получая от жизни все удовольствия, какие она только могла мне предоставить в этой захолустной дыре. Частью моего плана было внушить местным жителям мысль, что у меня карманы трещат по швам от денег, — уж я-то знал, что экстравагантность подававшихся мне блюд и цена каждой выпитой мною бутылки вина не будут, как говаривал Санчо Панса, схоронены в душе у трактирщика.

К концу недели мне удалось познакомиться с синьором Мелини, владельцем геммы, которую я хотел заполучить. Его готовность оказать мне гостеприимство, наилучшим образом совпадавшая с моей к тому расположенностью, быстро сблизила нас, и вскоре я сделался лучшим другом его семейства. Во время третьего или четвертого визита я сумел навести хозяев на разговор об английском коробейнике, который, как они тут же заметили, разговаривал на отвратительнейшем итальянском языке (как будто итальянский язык бывает каким-то иным!).

«Какое это имеет значение, — заметила синьора Мели-ни. — Зато у него есть всякие чудесные вещицы и продает он их очень и очень дешево».

«Надеюсь, он вас не обманывает, — сказал я. — Должен предупредить, что англичане, будучи весьма разумной нацией, стараются держаться подальше от таких «коробейников». Видите ли, последние имеют обыкновение создавать шумиху вокруг дешевизны своих товаров, а потом выясняется, что их товары вдвое дороже, чем в самом шикарном магазине».

Хозяева замахали руками, а синьора Мелини показала мне три кольца и браслет, купленные у англичанина. Затем она назвала цену, и, придирчиво рассмотрев вещицы, я вынужден был признать, что синьора явно выгадала — украшения обошлись ей в два раза дешевле. Еще раз одобрительно взглянув на безделушки, я возвратил их почтенной даме и с намеренным безразличием обмолвился, что этот коробейник, должно быть, является большим чудаком и, уж конечно, случайным человеком в своем деле.

Двумя днями позже, когда мы с синьором Мелини сидели в кафе и неторопливо потягивали вермут, он снова заговорил об английском коробейнике и между прочим упомянул, что показал тому одну очень любопытную вещицу и что коробейник сделал относительно ее довольно заманчивое предложение.

«Дорогой сэр, — сказал я, — надеюсь, вы будете очень осторожны. Я уже говорил, что подобного рода «коробейники» пользуются не самой высокой репутацией в Англии и, несмотря на свою явную неискушенность, он может оказаться отъявленным мошенником. Одно другому не мешает. Могу ли я осведомиться о том, что за вещицу вы ему предлагали?»

Синьор Мелини ответил, что речь идет о маленьком красивом камешке с вырезанными на нем фигурками. Люди говорят, что он безумно древний.

«Интересно было бы поглядеть на нее, — равнодушно произнес я. — Мне не раз доводилось видеть такие камни — во-обще-то они называются геммами. У нас в Британском музее имеется отличная коллекция гемм».

Синьор Мелини с радостью потащил меня к себе домой, и через несколько минут я держал в руках гемму, мысль о владении которой доводила меня до исступления. Я бесстрастно осмотрел ее и небрежно положил на стол.

«Если не секрет, синьор, — спросил я, — сколько мой соотечественник предложил за нее?»

«По словам моей жены, — ответил он. — этот человек не в своем уме. Он сказал ей, что готов отдать за камень двадцать лир».

Я спокойно взглянул на Мелини, снова взял гемму и сделал вид, будто более пристально разглядываю ее на свету. Я крутил ее так и сяк, а под конец вынул из кармана лупу и принялся с нарочитой придирчивостью рассматривать каждый штрих на резьбе.

«Дорогой сэр, — сказал я. — Вынужден согласиться с синьорой Мелини. Будь эта гемма подлинной, она бы стоила порядочную сумму, но поскольку это всего лишь довольно грубая подделка, то она не тянет и на двадцать чентезимо[92]. Она явно изготовлена в прошлом веке, причем весьма неумелой рукой».

«Тогда нам лучше поскорее избавиться от нее. — сказал Мелини. — Я и сам всегда считал, что это дешевка. Жаль, конечно, англичанина, но должен же человек знать свое ремесло. Я ему скажу, что мы согласны на двадцать лир».

«Нет уж, простите, — возразил я. — Этого человека нужно как следует проучить. Хотя бы из милосердия — чтобы знал на будущее. Скажите ему, что меньше чем за восемьдесят лир гемму он не получит, и если он тотчас же не согласится, я на ваших глазах съем свою шляну».

Примерно через день я услыхал, что англичанин уехал, развратив и без того условные местные вкусы бирмингемским ювелирным искусством — признаюсь, внедренные в местную публику золотые запонки в форме фасолин, серебряные цепочки, похожие на собачьи поводки, и броши-вензеля из дутой бронзы навсегда останутся тяжким грузом на моей совести. Однако я нахожу себе оправдание в том, что моя конечная цель была призвана как-то уравновесить эту тяжесть.

Вскоре я нанес прощальный визит Мелини, и этот достопочтенный синьор с довольным смешком доложил, что предложенный мной план полностью удался. Я поздравил его с выгодной сделкой и откланялся, выразив пожелание, чтобы небеса почаще посылали ему таких недотеп-торговцев.

Ничего интересного на обратном нуги не случилось. Мы условились, что в определенный час Роббинс будет ждать меня в назначенном месте, а потому я шел на свидание, пребывая в полной уверенности, что гемма находится у меня в руках и мне остается лишь пожинать плоды победы. Мне жаль подрывать веру в человеческую природу, коей вы, уверен, обладаете в полной мере, но я вынужден огорчить вас: до сего дня я не видел ни своего помощника, ни бесценной античной реликвии. Я выяснил, что Роббинс успешно добрался до Лондона и что за три дня до моего приезда его видел знакомый ростовщик — Роббинс потягивал свое любимое четырехпенсовое пиво в том самом баре, где мы сегодня встретились с вами.

С тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Надеюсь, теперь вы простите мой интерес к приключениям молодого темноволосого человека в очках. Представьте себя на моем месте — с потерей одного из самых совершенных и безупречных образцов античного искусства я совершенно утратил вкус к жизни, не говоря уже о вере в человеческую порядочность.

— Дорогой сэр, — сказал Дайсон, — стиль вашего рассказа достоин всяческой похвалы. Приключения ваши меля чрезвычайно заинтересовали. Но, простите меня, вы только что упомянули о порядочности. Не думаете ли вы, что кое у кого могут возникнуть возражения против ваших собственных методов ведения дел? Даже я ощутил наличие некоторых изъянов морального толка в развернутой вами весьма оригинальной концепции, а что скажут пуритане? Да они возмутятся вашей махинацией и объявят ее недостойной и, более того, бесчестной.

Мистер Бартон демонстративно подлил себе в бокал виски.

— Ваша щепетильность забавляет меня, — сообщил он. — Вероятно, вы не очень основательно изучали историю этики. Мне же в свое время пришлось сделать это — этика была для меня точно так же необходима, как и элементарная бухгалтерия. Без знания арифметики и без наличия твердых этических принципов ведение такого дела, как мое, просто невозможно. Однако поверьте — когда я иду по шумным улицам и смотрю на спешащее по своим делам человечество, я страдаю от мысли о том, что среди всех этих прекрасно одетых людей в черных цилиндрах и, может быть, даже читающих Шекспира в подлиннике, почти невозможно найти человека, который имел бы продуманную этическую концепцию. Даже вы не озаботились этим вопросом, а ведь вы изучаете жизнь, людские занятия и проникаете под покровы и маски того фарса, что мы называем бытием. Даже вы судите своих ближних, руководствуясь пустыми условностями, которые позволяют фальшивой монете сойти за настоящую. Позвольте сыграть перед вами роль Сократа: я не буду учить вас ничему тому, чего бы вы не знали сами. Я просто постараюсь снять пелену предрассудков и дурной логики с истинных представлений, которыми вы обладаете в душе. Ну что, начнем? Вы допускаете, что счастье — это конечная цель бытия?

— Допускаю.

— Счастье желанно или нежеланно?

— Безусловно желанно.

— А как вы назовете человека, который дарует счастье? Не филантропом ли?

— Думаю, что да.

— И человек этот достоин похвалы — похвалы тем большей, чем больше число осчастливленных им лиц?

— Судя по всему, так оно и есть.

— Так, значит, тот, кто осчастливит целую нацию, достоин высочайшей похвалы, а действие, которым он осчастливит эту нацию, есть высочайшая добродетель?

— Похоже, что так. Вот это да! — воскликнул Дайсон, внезапно постигнув утонченность рассуждений своего гостя.

— Итак, перед вами ряд простейших умозаключений. Так примените их к рассказанной мною истории. Я осчастливил себя самого, завладев геммой. Я осчастливил чету Мелини, дав им восемьдесят лир взамен вещи, которую они и в грош не ставили. Кроме того, я намеревался осчастливить великий английский народ, продав гемму Британскому музею, а заодно еще раз осчастливить себя, заполучив девять тысяч процентов прибыли! Уверяю вас, я считаю, что Роббинс нарушил законы вселенской справедливости. Но главное не это. Вы только что признали, что я являюсь поборником истинной морали, и были вынуждены уступить перед моей логикой.

— В логике вы, похоже, достаточно сильны, — сказал Дайсон. — А я не очень разбираюсь в вопросах этики. Что ж, вы порядком поднаторели во всех этих сомнительных и запутанных вопросах. Я прекрасно понимаю ваше желание встретиться с вероломным Роббинсом и поздравляю себя с познакомившим нас случаем. Боюсь показаться негостеприимным, но уже половина двенадцатого, а вы, помнится, говорили о неком поезде.

— Тысяча благодарностей, мистер Дайсон! Мне действительно пора. Загляну к вам как-нибудь при случае. До свидания.

Бейсуотерский затворник

В ряду множества лиц, коим случалось время от времени наслаждаться обществом мистера Дайсона, числился некий мистер Эдгар Рассел, писатель и безвестный подвижник искусства, проживавший в убогой комнатушке на третьем этаже дома в Эбингдон-Гроув, что в Ноттинг-Хилле. Свернув с главной улицы и углубившись на несколько шагов в этот квартал, можно всеми фибрами души ощутить присущие ему тишь и дремотный покой, которые заставляют вас невольно замедлять шаги.

Дома здесь стояли чуть поодаль от мостовой и были со всех сторон окружены садами, где в положенное время весело цвели сирень, ракитник и гелиотроп. Имелся там один чудесный уголок — довольно обширный, обнесенный чугунной оградой сад, откуда после первых летних дождей веяло душистым запахом сирени, где старые вязы хранили память об окружавшем их некогда чистом поле и где до сих пор можно вволю побродить по шелковой траве. В глубине сада виднелся дом. Дома в Эбингдон-Гроув по большей части были построены около тридцати лет назад, в те времена, когда вошла в моду всяческая неописуемая лепнина; эти вполне приличные жилища с приемлемыми для людей среднего достатка удобствами ныне превратились в доходные дома, а потому не удивительно, что здесь на каждом шагу встречаются дощечки с надписью «Меблированные комнаты».

В одном из таких приятных глазу особняков и обосновался мистер Рассел. Он крайне неприязненно относился к царившим на Граб-стрит шуму и грязи и предпочитал жить, но его собственным словам, «в пределах досягаемости зелени». Из комнаты мистера Рассела открывался чудесный вид на дивные сады и ровную тополиную гряду, в летние месяцы заслонявшую унылые задворки Уилтон-стрит. Поскольку средства у мистера Рассела были самые что ни на есть ничтожные, то он пробавлялся хлебом и чаем, но всякий раз как его навещал Дайсон, радушный хозяин тут же посылал слугу домохозяйки за шестипенсовым пивом и принимался щедро угощать своего приятеля табаком. В этом сезоне домовладелице не везло — вот уже много недель у нее пустовал второй этаж, и висевшее на дверях объявление о сдаче комнат внаем успело изрядно пообтрепаться на ветру.

Как-то осенним вечером, подходя к парадному крыльцу друга, Дайсон сразу же почувствовал, что там чего-то явно недостает. Глянув на веерообразное оконце над дверью, он увидел, что дощечка с объявлением исчезла.

— Как вижу, у вас наконец сдали второй этаж, — сказал он, поздоровавшись с мистером Расселом.

— Да, две педели назад его заняла дама.

— Неужели? — заинтересовался Дайсон, которому всегда до всего было дело. — Молодая?

— Да, кажется, молодая. Она носит на лице плотную креповую вуаль. Очевидно, вдова. Пару раз я встречался с ней на лестнице и еще один раз — на улице, но лица так и не видел.

— Ну, что же вы поделывали все это время? — осведомился Дайсон, когда пиво было поставлено на стол, а трубки изрыгнули из себя первые клубы дыма. — Работа пошла на лад?

— Увы, — ответит молодой человек с выражением крайнего уныния. — Моя жизнь представляет собой чистилище, а если сказать точнее — ад. Я пишу, подбираю слова, взвешиваю и уравновешиваю силу каждого слога, высчитываю до мелочей возможное воздействие синтаксиса, без конца черкаю и перемарываю, трачу целый вечер на рукописную страничку, а поутру перечитываю написанное — и если оборотная сторона листа уже исписана, отправляю его прямиком в корзину, а если она еще чиста, откладываю в бюро. Стоит мне написать удачную по мысли фразу, как мне тут же кажется, что выражена она серо и убого; а если удается добиться изящества стиля, то он лишь прикрывает пошлость давно обыгранных фантазий. Я корплю над каждой страницей как проклятый, и каждая строка дается мне ценой неимоверных мук. Я стал всерьез завидовать участи живущего поблизости плотника — как основательно он знает свое дело! Получает заказ соорудить стол и мастерит себе, не ведая терзании. А я, если, не дай бог, получу заказ на книгу, наверное, просто сойду с ума.

— Друг мой, не принимайте это так близко к сердцу. Дайте волю перу — и пусть чернила льются, не пересыхая! А главное, когда садитесь писать, твердо веруйте, что вы художник. Уверяю вас, что тогда каждая ваша строка будет самым настоящим шедевром. Допустим, вам не хватает идей. Говорите себе, как, бывало, говаривал один из самых тонких наших художников: «Ну так что с того? Все идеи на свете содержатся здесь — под крышкой коробки с сигарами!» Неважно, что вы курите трубку — принцип-то один и тот же. К тому же у вас наверняка выдаются счастливые минуты, и уж они-то с лихвой окупают все остальное.

— Может быть, вы и правы. Но такие минуты выпадают раз в году. Последний славный замысел, который я ухитрился испортить, мог бы стать великой книгой, а получился чем-то вроде «Журнала для семейного чтения». Позапрошлой ночью я был счастлив в течение целых двух часов. Я лежал без сна и грезил с открытыми глазами. Но утром!

— А что у вас была за идея?

— Ох уж эта мне идея! Я сидел и размышлял о «Человеческой комедии» Бальзака и «Ругон-Маккарах» Золя. И тут меня озарило: что, если написать историю улицы! Каждый дом составит отдельную книгу. Я уже видел эту самую улицу, в деталях различал каждое здание, ясно, как по буквам, прочитывал физиологическую и психологическую историю каждого ее обитателя. «Вот. — рассуждал я. — знакомая и хоженая-перехоженая улица. На ней стоит десятка два зажиточных, хотя и в разной степени, домов, обсаженных кустами лиловой сирени. И в то же самое время эта улица является символом, via dolorosa[93] взлелеянных и утраченных надежд, напоминанием о многих десятилетиях существования без радости и печали, без драм и тайных страданий». На двери одного из домов мне мерещилось красное пятно крови, а в окне другого — две расплывчатые темные тени, покачивающиеся на тенях тугих шнуров. То были тени мужчины и женщины, повесившихся посреди пошлой, освещенной газовым рожком гостиной… Такие вот фантазии родились в моей голове, но едва перо коснулось бумаги, они померкли и непонятным образом улетучились.

— Да, — посочувствовал Дайсон, — идея была замечательная. Завидую вашим мукам превращения видений в реальность, а еще больше завидую тому дню, когда вы заглянете в свой книжный шкаф и увидите на полках два десятка великолепных книг — сработанный на века цикл ваших романов. Позвольте дать вам один совет: переплетите их в плотный пергамент с золотым тиснением. Это единственно достойная обложка для такого эпохального труда. Когда я заглядываю в витрину какого-нибудь приличного книжного магазина и вижу переплеты из левантийского сафьяна с премилым сочетанием золотого тиснения и красных, голубых и зеленых филенок, я говорю себе: «Это не книги, а безделушки». Переплетенная таким образом книга — настоящая, заметьте, хорошая книга — выглядит все равно что готическая статуя, драпированная левантийской парчой.

— Увы! — развел руками Рассел. — Могу ли я думать о переплете, когда ни одна моя книга еще и не начата…

Беседа, как обычно, затянулась до одиннадцати часов вечера. В конце концов Дайсон пожелал другу доброй ночи.

Лестница была ему хорошо знакома, а потому он спускался один. Каково же было его удивление, когда, проходя мимо квартиры на втором этаже, он увидел, что ее дверь приотворяется и высунувшаяся из образовавшейся щели рука манит его к себе.

Дайсон был не из тех, кто колеблется в подобной ситуации. Он мигом сообразил, что его ожидает приключение; к тому же, как он сам любил повторять, Дайсоны никогда не отвечали отказом на зов дамы. Так что он уже было совсем собрался потихоньку и с подобающей заботой о чести дамы войти в комнату, как вдруг низкий и глуховатый голос остановил его:

— Ступайте вниз, отворите дверь и хлопните ею погромче. Затем поднимайтесь ко мне. И, ради бога, не шумите!

Дайсон повиновался приказу не без колебания — он ужасно боялся встретить на обратном пути хозяйку или кого-нибудь из прислуги. Ступая на цыпочках и поминутно прис едая от каждого громкого скрипа, он не переставал восхвалять себя за ловкость, благодаря которой ему удалось остаться незамеченным при столь щекотливых обстоятельствах.

Когда Дайсон наконец добрался до лестничной площадки второго этажа, дверь перед ним распахнулась, и он с неловким поклоном вошел в гостиную.

— Умоляю вас, сядьте в это кресло — оно здесь самое мягкое. Не зря же оно в свое время было любимым креслом покойного супруга моей хозяйки. Я бы предложила вам закурить, но запах табака может выдать меня. Я понимаю, что мой поступок идет вразрез с общественными приличиями, но, едва увидев вас, я сразу поняла, что вы не откажетесь помочь такой несчастной женщине, как я.

Дайсон смущенно смотрел на молодую даму. Она была одета в глубокий траур, но ее пикантное улыбающееся личико и обворожительные карие глазки плохо сочетались со строгим одеянием и наводящим на мысль о тлене крепом.

— Мадам, — галантным тоном произнес Дайсон. — вы правильно сделали, что доверились своей интуиции. Не будем тревожиться о светских условностях — настоящему джентльмену и рыцарю нет до них никакого дела. Надеюсь, что смогу быть вам полезен.

— Вы очень добры ко мне, сэр. Я верила, что так и будет. К несчастью, у меня за плечами немалый жизненный опыт, и в людях я ошибаюсь редко. Хотя мужчины часто бывают гнусны и лживы, и я, конечно, трусила, решившись на этот шаг…

— Меня вы можете не опасаться, — сказал Дайсон. — Я воспитан в духе средневекового рыцарства и всегда стремился поддерживать достойные традиции своего рода. Доверьтесь мне, положитесь на мое умение хранить чужие тайны и, если понадобится, всецело рассчитывайте на мою помощь.

— Не стану занимать пустой болтовней ваше безусловно драгоценное время. Знайте, что я беглянка и скрываюсь здесь от опасности. Вверяю свою судьбу в ваши руки. Стоит вам только описать мои приметы, и я окажусь в лапах своего безжалостного врага.

На какой-то миг Дайсон усомнился в том, что дама находится в здравом уме, но вслух лишь подтвердил свое обещание молчать, присовокупив к нему клятвенное заверение, что, если потребуется, он станет воплощенным духом сообщничества, ежели только такой существует.

— Хорошо, — сказала дама. — Восточная пылкость вашего характера и британская образность вашей речи просто очаровали меня. Прежде всего должна признаться, что я никакая не вдова. Облачиться в эти мрачные одежды меня принудили страшные обстоятельства. Кажется, в этом доме у вас есть друг — некий мистер Рассел? Похоже, он нелюдим.

— Простите, мадам, — уточнил Дайсон, — он всего-навсего прозаик-реалист. Вам, должно быть, известно, что никакому монаху-картезианцу не под силу тягаться в склонности к затворничеству с реалистом, да еще пишущим романы. Затворничество — это способ, при помощи которого реалисты наблюдают за человеческой природой.

— Что ж. — согласилась дама, — все это крайне интересно, но к нашему разговору не имеет никакого отношения. Прежде всего я должна рассказать вам свою историю.

С этими словами молодая дама начала излагать

Повесть о белом порошке

Фамилия моя Лестер; мои отец, генерал-майор Уин Лестер, прославленный артиллерийский командир, скончался пять лет назад от какой-то редкой болезни печени, которой его наградил зловредный индийский климат. Годом позже после исключительно блестящей учебы в университете вернулся домой мой единственный брат Фрэнсис, одержимый идеей зажить отшельником и лучше всех на свете постичь дух и букву закона. Ко всему, что именуется радостями жизни, брат относился с редким безразличием. И хотя Фрэнсис был интересным мужчиной, красивее многих, и умел поддержать разговор с любезностью и остроумием светского повесы, он с первого же дня решительно отгородился от общений любого рода, накрепко запершись в своей просторной комнате, преследуя свою заветную цель — сделаться блестящим законоведом.

Поначалу Фрэнсис назначил себе читать десять часов в день — с первого луча света, забрезжившего на востоке, до наступления вечера сидел он взаперти со своими книгами, отрываясь от них лишь ради получасового ланча, который проглатывал с лихорадочной быстротой, почти не замечая моего присутствия, да ежедневной короткой прогулки в сумерках. Такое самоистязание казалось мне губительным, и я всячески пыталась отвлечь брата от заумных учебников, но его рвение не убывало, скорее наоборот, часы ежедневных занятий только увеличивались.

Я серьезно поговорила с Фрэнсисом и предложила ему изредка давать себе передышку — хоть денек побездельничать, полистать пиратский или шпионский роман, но он лишь расхохотался, заявив, что, когда испытывает охоту развлечься, читает о феодальной собственности. Когда же я заикнулась о театрах и загородных уик-эндах, он высмеял меня, как последнюю идиотку. Признаюсь, первое время он выглядел хорошо и, похоже, не был изнурен своими занятиями, но я понимала, что такое противоестественное напряжение в конце концов скажется.

I I я не ошиблась. Вскоре в глазах у Фрэнсиса появился беспокойный блеск, он стал выглядеть утомленным, и, наконец, мой брат сознался, что не совсем здоров, что его беспокоит головокружение и что по ночам он то и дело просыпается в холодном поту от страшных сновидений. «Но я слежу за собой, — сказал он. — Можешь не волноваться, вчера я целых полдня ничего не делал. Развалился в том удобном кресле, что ты мне поставила, и черкал на бумаге всякую чепуху. Нет-нет, я не переутомился. Через недельку-другую все будет в порядке, вот увидишь».

Несмотря на все заверения, Фрэнсису становилось все хуже и хуже. Он появлялся в гостиной подавленный, с ужасно сморщившимся лицом, и натужно старался казаться молодцом, когда ловил на себе мой взгляд. Я усматривала в том дурное предзнаменование и часто замирала от испуга, видя, как дрожат его руки и судорога сводит лицо. Я заставила его проверить свое здоровье, и скрепя сердце он пригласил нашего старого семейного врача.

Осмотрев пациента, доктор Хэбердин обнадежил меня:

— Ничего серьезного, в общем-то, нет. Конечно, читает ваш брат многовато, ест торопливо, с еще большей спешкой вновь налегает на книги — все это, естественно, повлекло за собой кое-какие нелады с пищеварением и перегрузку нервной системы. Но не сомневаюсь, мисс Лестер, что мы с этим справимся. Я выписал ему рецепт. Средство испытанное, так что никаких оснований для беспокойства нет.

Брат настоял на том, чтобы рецепт отнесли в аптеку, располагавшуюся недалеко от нашего дома. Это была старомодная лавка без того расчетливого кокетства и продуманного блеска современных аптек, в которых от выставленного на прилавках и полках товара просто глаза разбегаются, но Фрэнсис питал привязанность к старику-фармацевту и верил в непогрешимую точность приготовляемых им лекарств.

Предписанное доктором средство прислали в срок, брат стал послушно принимать его после ланча и ужина. Безобидный с виду порошок надо было понемножку всыпать в стакан с холодной водой и размешивать до тех пор, пока он не растворялся полностью, причем ни запах, ни цвет воды не изменялись.

Сначала казалось, что порошок идет Фрэнсису на пользу: следы измождения исчезли с лица брата и он вновь обрел жизнерадостность, свойственную ему в школьные годы. Фрэнсис весело обсуждал происходящие в нем перемены и признавался, что право не стоит того, чтобы уделять ему столько времени и сил.

— Слишком много часов я убивал на науки, — говорил он со смехом. — Думаю, ты вовремя спасла меня. Подожди, я еще стану лорд-канцлером, но нельзя же забывать и о жизни. Скоро мы устроим себе праздник: поедем в Париж, будем развлекаться и держаться подальше от Национальной библиотеки.

Эта идея привела меня в восторг.

— Когда же мы едем? — спросила я. — Если понадобится, я буду готова послезавтра.

— Не спеши! Я и Лондона-то толком не знаю, а человек должен сначала перепробовать все удовольствия, которые ему может предоставить родина. Отправимся через недельку или две, а ты пока постарайся освежить в памяти французский. Я знаю только французское законодательство, которое нам, боюсь, не понадобится.

Мы как раз закончили ужинать, и брат осушил предписанный стакан лекарства с таким видом, будто это была заздравная чаша, наполненная коллекционным вином.

— А какое оно на вкус, твое лекарство? — поинтересовалась я.

— Лично я не отличил бы его от воды, — ответил Фрэнсис, поднимаясь из-за стола и принимаясь расхаживать по комнате, как бы не зная, куда себя девать.

— Кофе будем пить в гостиной? — спросила я. — Или тебе хочется покурить?

— Да нет, я, пожалуй, пройдусь. Гляди, какой закат — словно громадный город полыхает в огне, а внизу, меж темных домов, дождем струится кровь. Да, пойду-ка я на улицу. Может быть, я скоро вернусь, но на всякий случай все-таки возьму с собой ключи, так что доброй ночи, дорогая, если больше сегодня не увидимся.

Дверь за братом весело захлопнулась. Я смотрела, как он легко шагает вниз по улице, размахивая тросточкой, и мысленно благодарила доктора Хэбердина за целебный порошок.

Брат, судя по всему, вернулся очень поздно, однако, несмотря на это, утром выглядел весьма бодрым.

— Я шел без всякой цели, не думая, куда иду, — рассказывал он, — наслаждался свежестью воздуха и радовался толчее оживленных кварталов. И тут, в этой mine, я встретил старого университетского приятеля, Орфорда. С ним-то мы и провели остаток вечера. Я снова ощутил, что значит быть молодым, и к тому же мужчиной! Обнаружил, что в жилах у меня, как и у многих других мужчин, течет горячая кровь! Мы с Орфордом условились увидеться сегодня вечером, устроить в ресторане небольшую пирушку. Да, погуляю недельку-другую, послушаю полночный звон колоколов, а потом отправимся вместе с тобой в путешествие.

Таково было превращение, случившееся с моим братом: за считанные дни он стал жадным до удовольствии, бесшабашным, неугомонным гулякой, завсегдатаем злачных мест и ценителем умопомрачительных современных танцев. Он взрослел у меня на глазах и больше ни словом не обмолвился о Париже, поскольку явно обрел свой рай в Лондоне. Я радовалась, но одновременно и недоумевала: что-то в его веселости меня настораживало, хотя ясно сформулировать свои подозрения я не могла.

Постепенно назревал перелом — брат каждый раз возвращался под утро, но о своих развлечениях рассказывать мне перестал. Однажды, когда мы сидели за завтраком, я глянула ему в глаза и увидела перед собой незнакомца.

— О Фрэнсис! — закричала я. — О Фрэнсис, Фрэнсис, что же ты наделал?!

Мои слова потонули в бурных рыданиях, и, заливаясь слезами, я выбежала из комнаты. Ничего не зная, я вдруг поняла все. Какая-то сложная игра ассоциаций заставила меня вспомнить тот вечер, когда брат впервые высунут нос из дому в неурочный час: закатное небо вновь полыхало у меня перед глазами, а по нему неслись облака, похожие на пожираемый огнем город, и проливали на землю кровавый дождь.

Немного успокоившись и убедив себя, что, в конце концов, никакого особого вреда брату нанесено не было, я решила, что вечером заставлю его назначить день отъезда в Париж.

После ужина брат выпил лекарство, которое продолжал принимать, и некоторое время мы непринужденно беседовали на какие-то ничего не значащие темы. Я уже совсем было собралась завести нужный разговор, как вдруг все слова выскочили у меня из головы и леденящая, невыносимая тяжесть легла мне на сердце и стала душить невыразимым ужасом, словно над живым человеком заколачивали крышку гроба.

Мы ужинали без свечей. Комната постепенно погружалась во мрак, который, накопившись в дальних углах, медленно расползался по стенам. Пытаясь сообразить, что нужно сказать Фрэнсису, я задержала взгляд на одном из окон — и тут небо сверкнуло, засияло, как в тот достопамятный вечер, и в проеме двух темных громад-домов появилось ужасающего великолепия зарево: пульсировали багрянцем облака, разверзшаяся неведомо где бездна изрыгала огонь, сизые тучи беспорядочно наползали одна на другую, где-то вдали полыхали языки зловещего пламени, а внизу все было словно залито кровью.

Я перевела глаза на брата, сидевшего ко мне лицом, и попыталась обратиться к нему, но слова застыли у меня на устах, ибо я увидела его руку, лежавшую на столе. Между большим и указательным пальцами сжатого кулака виднелась отметина — пятнышко размером в шестипенсовик, по цвету напоминавшее глубокий кровоподтек. Каким-то шестым чувством я поняла, что это не синяк. О, если б человеческая плоть могла гореть огнем, а огонь быть черным как смоль, то примерно так бы это и выглядело!

От этого зрелища жуткий страх зашевелился в моей душе, и только краешком ускользавшего сознания я уловила мысль: это клеймо. На мгновение надо мною померкли краски неба, а когда я очнулась, брата в комнате не было, и тут же я услыхала, как внизу хлопнула входная дверь…

Было уже поздно, но все же я надела шляпку и отправилась к доктору Хэбердину. В большой приемной, тускло освещенной единственной свечой, которую доктор принес с собой, я, заикаясь, срывающимся голосом, рассказала ему все, начиная с того дня, когда брат стал принимать лекарство, и кончая увиденной полчаса назад отметиной.

Когда я закончила, доктор с минуту глядел на меня с видом величайшего сострадания.

— Дорогая мисс Лестер, — сказал он, — вы, очевидно, очень волновались за брата и беспокоились о нем. Это правда?

— Да, — ответила я. — Последние две недели я была сама не своя.

— Как раз к этому я и клоню… Вы, конечно, знаете, какая эго загадочная штука — воображение?

— Понимаю, что вы имеете в виду. Но это не обман чувств! Все, о чем я вам рассказала, я видела собственными глазами.

— Да-да, конечно. Но вас зачаровал необычный закат, которым вы любовались сегодня вечером. Этим все и объясняется. Я уверен, что завтра все предстанет в своем истинном свете. И помните, я всегда готов оказать вам любую услугу. Не стесняйтесь, заходите, посылайте за мной, когда понадобится.

Слова эти меня мало утешили, и я ушла подавленная, исполненная смятения и страха, не ведая, что предпринять.

Встретившись с братом на следующий день, я сразу же с замиранием сердца заметила, что правая рука, та самая, на которой я видела пятно, похожее на выжженное черным огнем клеймо, перевязана носовым платком.

— Что у тебя с рукой. Фрэнсис? — спросила я твердым голосом.

— Ничего особенного. Порезал вечером палец, кровь долго не останавливалась, вот и перехватил, как умел.

— Давай я перевяжу как следует.

— Нет, благодарю, дорогая, сойдет и так. Пора бы и завтракать. Я очень проголодался.

Мы сели за стол. Я внимательно наблюдала за братом. Он почти ничего не ел и не пил. Всякий раз, как ему казалось, что я не смотрю в его сторону, он сбрасывал еду со своей тарелки собаке. У него был дикий, блуждающий взгляд, и в голове у меня промелькнула мысль, что этот взгляд вряд ли можно назвать человеческим.

Я была твердо убеждена, что виденное накануне, каким бы невероятным оно ни казалось, не иллюзия, не обман расстроенных чувств, а потому после завтрака вновь отправилась к доктору.

Он недоуменно покачал головой и пустился в расспросы:

— Так вы говорите, Фрэнсис до сих пор принимает лекарство? Но зачем? Насколько я понимаю, все симптомы, на которые он жаловался, давно исчезли. Так зачем же пить лекарство, если он здоров? А кстати, где вам готовили порошок? У Сэйса? Я давно уже не посылаю к нему пациентов — старик стал не очень внимателен. Давайте вместе зайдем к аптекарю, мне хотелось бы с ним переговорить.

Мы отправились в аптеку. Сэйс, уважавший доктора Хэбердина, готов был дать любые объяснения.

— В течение нескольких недель но моему предписанию вы посылали вот это мистеру Лестеру, — сказал доктор, протягивая старику листок бумаги.

Аптекарю не сразу удалось водрузить на нос очки с толстыми стеклами.

— О да. — кивнул он. — Лекарство довольно редкое. У меня оставался кое-какой запас, но он почти иссяк. Надо бы заказать еще…

— Будьте так любезны, покажите лекарство, — попросил Хэбердин.

Аптекарь подал доктору стеклянный флакон. Хэбердин вынул пробку, понюхал содержимое и как-то странно посмотрел на старика.

— Откуда вы его получили? — спросил он. — 11 вообще, что это такое? Одно могу сказать наверняка: это не то, что я прописывал. Да-да, вижу, наклейка правильная, но лекарство, говорю вам, совсем не то.

— Оно у меня очень давно, — не на шутку переполошился старик. — А получил я его обычным путем, от Бербеджа. Это лекарство прописывают нечасто, гак оно несколько лет впустую простояло у меня на полке. Видите, как мало осталось.

— Отдайте-ка это мне, — сказал Хэбердин. — Боюсь, тут что-то не так.

Мы молча вышли из аптеки. Доктор осторожно прижимал к себе завернутый в бумагу флакон.

— Доктор Хэбердин, — заговорила я, когда мы отошли от аптеки, — доктор Хэбердин…

— Да? — спросил он, глядя сквозь меня отсутствующим взглядом.

— Я хочу, чтобы вы были откровенны со мной. Скажите, что принимал мои брат дважды в день на протяжении последнего месяца?

— Откровенно говоря, мисс Лестер, я и сам пока не знаю. Поговорим об этом у меня дома.

Не проронив больше ни слова, мы быстро добрались до квартиры Хэбердина.

Доктор попросил меня присесть, а сам начал кружить по комнате с не на шутку встревоженным лицом.

— Что ж, — сказал он, — все это очень и очень странно. Я просто теряюсь в догадках. Даже если отбросить все то, что вы мне наговорили вчера вечером и сегодня утром, факт остается фактом: мистер Лестер пропитал свой организм лекарством, мне совершенно неизвестным. Попробуем установить, что это за препарат.

Доктор Хэбердин развернул обертку, осторожно наклонил флакон, высыпал несколько белых крупинок на листок бумаги и впился в них взглядом.

— Гм, — хмыкнул он, — похоже на сульфат хинина, но… Понюхайте.

Я склонилась над протянутым флаконом. Запах был странный, тошнотворно тягучий и дурманящий, как у анестезирующего вещества.

— Разберемся, — сказал Хэбердин. — У меня есть друг, посвятивший всю свою жизнь химии. А потом уж будем решать. Нет-нет, о том, другом — ни слова. Слышать об этом не желаю, да и вам советую выбросить из головы.

В тот вечер брат не ушел, как обычно, из дома.

— Хватит, порезвился, — сказал он со странным смешком. — Возвращаюсь к прежним привычкам. Небольшая порция права — лучший отдых после такой мощной дозы удовольствий.

Фрэнсис криво ухмыльнулся и быстро поднялся к себе. Рука у него по-прежнему была перевязана.

Спустя несколько дней к нам наведался доктор Хэбердин.

— Новостей у меня пока нет, — сказал он. — Чемберс в отъезде, так что о лекарстве я знаю не больше, чем вы. Но мне хотелось бы повидать мистера Лестера, если он дома.

— Он у себя, — сказала я. — Передать ему, чтобы спустился?

— Нет-нет, я сам поднимусь к нему. Мы немного побеседуем. Думается, мы беспокоимся понапрасну, ведь чем бы ни был этот белый порошок, он в конце концов пошел вашему брату на пользу.

Доктор поднялся наверх. Мне было слышно, как он постучал, открыл и закрыл за собой дверь.

Битый час я просидела в тишине, которая с каждой минутой становилась все тягостнее; стрелки часов, как сонные, еле ползли по циферблату. Затем наверху вновь хлопнула дверь, и на лестнице показался доктор. Пройдя через холл, он замешкался перед дверью в гостиную. Я через силу сделала глубокий вздох и увидела в маленьком зеркале собственное отражение — мое лицо побелело.

Доктор вошел — и ухватился одной рукой за стул, чтобы не упасть. В глазах у него застыл невыразимый ужас, верхняя губа дрожала, как у загнанной лошади, и, прежде чем заговорить, он долго мычал нечто невразумительное.

— Я видел этого человека, — начал он сдавленным шепотом. — Я провел в его компании целый час. О, Господи! И после этого я еще жив и, может быть, даже в своем уме! Я всю жизнь имел дело со смертью и копошился в тлеющих останках бренного сосуда души. Но это! О, только не это! — Он замахал руками, как бы отгоняя от себя непрошеные видения. — Не посылайте больше за мной, мисс Лестер, — сказал он, чуть-чуть успокоившись. — В этом доме я не могу больше ничего сделать. До свидания.

Когда я глядела, как доктор неверной походкой спускается по ступенькам и бредет по тротуару в направлении своего дома, мне казалось, что он состарился на целых десять лет.

Брат из комнаты не выходил, только крикнул изменившимся до неузнаваемости голосом, что очень занят и хочет, чтобы еду ему оставляли под дверью. Я отдала соответствующие распоряжения слугам.

С этого дня и без того условная вещь, которую мы называем временем, совсем перестала существовать для меня. Я жила в неизбывном страхе, машинально отдавая распоряжения по хозяйству и общаясь со слугами только в случае крайней необходимости. Иногда выходила на улицу, бродила час-другой и возвращалась домой; но где бы я ни находилась в тот или иной момент, душа моя постоянно была у двери запертой комнаты наверху. Я с содроганием ждала того момента, когда дверь наконец отворится.

Примерно недели через две после визита доктора Хэбердина я возвращалась после прогулки домой, несколько посвежев и успокоившись. Разлитая в воздухе приятная свежесть, пышная листва, зеленым облаком плывшая по площади, аромат цветов заворожили меня. Я почувствовала себя не такой уж несчастной и пошла быстрее.

Прежде чем перейти улицу перед нашим домом, я задержалась на минутку на тротуаре, пропуская экипаж, и случайно посмотрела вверх, на наши окна. В тот же миг в ушах у меня зашумел, закружил холодный поток, сердце подпрыгнуло и провалилось в бездонную яму, безликий, безымянный страх сковал меня.

Клубы черного дыма спустились на меня из долины теней и мрака, и я слепо вытянула руки вперед в поисках опоры, ибо булыжная мостовая передо мной встала дыбом, закачалась, заходила ходуном и медленно поплыла из-под ног. Потому что, когда я посмотрела на окно комнаты брата, скрывавшая его занавеска на секунду отдернулась и прямо на меня глянула некая невообразимая тварь.

Нет, я не разобрала ни лица, ни фигуры — просто что-то живое вперило в меня два огненных глаза, вокруг которых колыхалось нечто такое же бесформенное, как и мой страх. Меня трясло, будто в лихорадке, мучительная тошнота, вызванная невыразимым страхом и отвращением, рванулась к горлу, и минут пять я стояла как вкопанная, не в силах пошевельнуть и пальцем.

Очутившись наконец уже дома, я взлетела по лестнице и закричала:

— Фрэнсис! Фрэнсис! Во имя всего святого, отзовись! Что за жуткое существо у тебя в комнате? Выгони его, выгони скорее!

Я услышала шаркающие, медленные, неловкие шаги, затем последовало сдавленное клокотание, постепенно оформившееся в голос — надломленный, придушенный, произносивший слова, которые едва можно было разобрать.

— Здесь никого нет, — донеслось до моего слуха. — Умоляю, не беспокой меня. Я сегодня не совсем здоров.

Испуганная, беспомощная, я сошла вниз.

Сделать я ничего не могла. Фрэнсис солгал мне, поскольку я отчетливо видела то существо в окне — я не могла ошибиться.

Внезапно меня озарило еще одно жуткое воспоминание: когда я еще только поднимала голову вверх, занавеска на окне уже поехала в сторону. Я мельком увидела отдергивающий ее предмет и сразу же поняла, что этому жуткому образу суждено навеки запечатлеться в моем сознании. То была не рука, занавеску сжимали не пальцы — черная культя отводила ее. Размытый силуэт и неуклюжесть звериной лапы врезались мне в память за мгновение до того, как черная волна ужаса окатила меня и я стала проваливаться в преисподнюю.

Рассудок мой изнемогал при мысли о том, что это чудище обитает в комнате брата, и я вновь пошла наверх. Бессчетное количество раз знала я брата, но ответа так и не дождалась.

В тот вечер ко мне подошел слуга и шепотом сообщил, что вот уже три дня еда у двери остается нетронутой. Он добавил, что неоднократно стучал, но ему не ответили — изнутри доносилось лишь уже знакомое мне шарканье ног.

День шел за днем, еда по-прежнему доставлялась к двери комнаты наверху и по-прежнему оставалась нетронутой, а я все не могла достучаться до брата.

Слуги начали роптать — оказалось, они так же напуганы, как и я. Кухарка рассказала, что поначалу, когда Фрэнсис только заперся у себя, она слышала, как он выходит по ночам и бродит по дому, а однажды даже хлопала входная дверь, но вот уже несколько ночей она не слышала ни звука.

Наконец наступила развязка. Это случилось как-то в сумерки — я сидела одна в сгущавшемся полумраке, когда отчаянный вопль прорезал тишину. На лестнице послышался дробный топот ног. В комнату ворвалась бледная, трясущаяся от страха служанка и опрометью кинулась ко мне.

— О мисс Элен! — зашептала она. — Господи помилуй, мисс Элен, что же это такое творится? Вы только посмотрите, мисс, посмотрите на мою руку!

Я подвела служанку к окну и увидела на ее руке мокрое черное пятно.

— Не понимаю. — сказала я. — Объясните, в чем дело?

— Я как раз убиралась в вашей комнате, — начала она. — Перестилаю я постель — и вдруг мне что-то как упадет па руку, мокрое такое. Я глянула вверх, а потолок весь черный, и с него капает…

Я в ужасе посмотрела на служанку и закусила губу.

— Идемте, — сказала я. — Прихватите свечу.

Спальня моя была как раз под комнатой брата. Я вошла

туда с отчаянной дрожью в сердце. Взглянув на потолок, я увидела пятно, черное, мокрое, набухшее вязкими каплями. Под ним, на постели, растекалась лужа гнусной жижи, постепенно впитывавшаяся в белоснежное белье.

Я побежала наверх и громко постучала.

— О Фрэнсис, Фрэнсис, мой дорогой брат! — закричала я. — Что случилось с тобой?

Я прислушалась — какое-то хлюпанье, похожий на клокотанье воды шум и больше ничего. Я позвала громче — ответа не было.

Хоть доктор Хэбердин и предупредил, что не хочет больше меня видеть, я все же отправилась к нему. Заливаясь слезами, я рассказала обо всем, что случилось. Доктор выслушал меня с посуровевшим и опечаленным лицом.

— Ради памяти покойного батюшки, — сказал он наконец, — я пойду с вами, хотя сделать ничего не смогу.

Мы вышли на темные, тихие, измученные зноем и многодневной засухой улицы. Когда мы проходили под фонарями, я всякий раз посматривала на доктора — лицо у него было бледное, а руки заметно дрожали.

Без промедлений мы поднялись наверх. Я держала лампу, а доктор решительным голосом взывал:

— Мистер Лестер, вы меня слышите? Я настаиваю на встрече с вами. Отзовитесь!

Ответа не последовало, но мы явственно услышали загадочное клокотанье.

— Мистер Лестер, я жду. Отворите дверь сейчас же, юн я ее выломаю.

И в третий раз он обратился к Фрэнсису, и голосу его гулким эхом вторили стены.

— Мистер Лестер! В последний раз приказываю вам отпереть дверь. Мы только попусту тратим время, — сказал доктор после мучительной паузы. — Будьте любезны, принесите мне кочергу или что-нибудь в этом роде.

Я побежала в кладовку, где хранился всякий хлам, и нашла нечто похожее на тяжелый тесак, который вполне мог подойти Хэбердину, решившему попробовать себя в роли взломщика.

— Очень хорошо, — сказал доктор. — Это именно то, что нужно. Предупреждаю вас, мистер Лестер, — громко крикнул он в замочную скважину, — сейчас я вломлюсь к вам в комнату.

Раздался громкий скрежет, хруст, на пол полетели щенки. Внезапно дверь распахнулась, и на мгновение мы в ужасе застыли на пороге, внимая страшному, пронзительному воплю — то был не голос человека, а рев чудовища, извергавшего нечленораздельные звуки и угрожавшего нам из темноты.

— Держите крепче лампу, — сказал доктор.

Мы вошли в комнату.

— Вот он! — сказал доктор Хэбердин, переводя дыхание. — Глядите, вон в том углу.

Я взглянула в указанном направлении, и словно раскаленный добела нож вонзился мне в сердце.

На полу колыхалось черное, вязкое, вонючее месиво. Оно гнилостно разлагалось, таяло и пульсировало, клокоча жирными пузырями, как кипящая смола. Горящие точки глаз светились изнутри наподобие раскаленных угольков, шевелились и вытягивались остатки губ, какие-то бесформенные отростки вздымались вверх неубедительным подобием рук.

Доктор шагнул вперед, поднял железный прут и принялся яростно молотить им по распростертой у его ног отвратительной массе до тех пор, пока горевшие внутри ее угольки не погасли.

Потом я потеряла сознание…

Недели через две, когда я несколько пришла в себя, меня навестил доктор Хэбердин.

— Я продал свою практику, — сказал он, — и завтра отправляюсь в дальнее путешествие. Не знаю, вернусь ли я когда-нибудь в Англию. Скорее всего, куплю клочок земли где-нибудь в Калифорнии и обоснуюсь там до конца жизни. Я принес вам пакет, можете вскрыть и прочесть, если у вас найдутся силы сделать это. В нем отчет доктора Чемберса о составе того препарата, который я передал ему. До свиданья, мисс Лестер, точнее — прощайте навсегда!

Когда он ушел, я вскрыла конверт и в считанные минуты пробежала глазами написанное. Вот эта рукопись, а с нею и чудовищная разгадка пережитого мною кошмара.

«Дорогой Хэбердин, — начиналось письмо, — я непростительно затянул с ответом на ваш вопрос о составе белого вещества, присланного вами. Сказать по правде, я долго сомневался и выбирал тактику, коей мне следует придерживаться, — ведь в естественных науках, как и в теологии, есть свои догматы, свои принимаемые на веру истины. К тому же я знал, что правда будет оскорбительна для принципов — а если говорить честно, то предубеждений, — которые когда-то были дороги и мне. Тем не менее я решился не лукавить с вами, но вначале должен сделать небольшое отступление личного характера.

Вы, Хэбердин, знали меня много лет как ученого и как человека. Мы с вами частенько толковали о нашей профессии и не раз размышляли о безнадежной бездне, открывающейся перед тем, кто силится проникнуть в истину нетрадиционными способами, в обход проторенных путей. Я помню пренебрежение, с коим вы говорили об ученых, которые тайком балуются чем-то невидимым и позволяют себе туманно намекать, будто разум и органы чувств могут, в конце концов, и не быть единственными инструментами познания, определяющими пределы, за которые пока не проникало ни одно человеческое существо.

Мы от души смеялись — и, думается, совершенно справедливо — над новомодной оккультной чепухой, прикрывающейся различными именами, будь то месмеризм, спиритуализм, материализация или теософия, над сбродом мошенников, поднаторевших на жалких фокусах и убогих трюках с вызываниями худосочных духов. I I все же, несмотря на все сказанное, я должен признаться в том, что никогда не был оголтелым материалистом, если, конечно, употреблять это слово в его обычном значении. Минуло много лет с тех пор, как я, отчаянный скептик, убедился в том, что старая, непоколебимая материалистическая теория в корне неверна.

Признание это, возможно, и не поразит вас так больно, как поразило бы двадцать лет назад, поскольку вы, я думаю, не могли не заметить, что выдвигаемые современными учеными новейшие гипотезы содержат робкие догадки о трансцендентальном и что самые именитые нынешние химики и биологи не колеблясь подписались бы под dictum[94] старого учителя «Omnia exeunt in mysterium»[95], обозначающем в моем понимании то, что всякая область человеческого знания, будучи прослеженной до своих истоков, до первооснов, упирается в непостижимость.

Не стану докучать вам подробным рассказом о мучительных шагах, приведших меня к таким выводам; скажу лишь, что кое-какие опыты поколебали тогдашнюю мою точку зрения, а весь последующий ход мысли, потревоженной пустяковыми, казалось бы, обстоятельствами, завел меня достаточно далеко. Былые представления о Вселенной рассыпались, как карточный домик, и я в растерянности стоял перед разверзшимися безднами мироздания… Ныне я знаю: пределы разума, которые казались неодолимыми, обрекая нас биться в узких сетях рационализма, всего лишь тончайший покров, что рассеивается перед жаждущим истинного опыта и улетучивается, как сон, как утренний туман, как юные забавы…

Знаю, вы никогда не стояли на позициях воинствующего материализма, никогда не тяготели к вселенскому нигилизму — от этой вопиющей абсурдности вас удерживал простой здравый смысл, — однако все, сказанное здесь, уверен, покажется вам нелепым и противным вашему собственному умонастроению. Тем не менее, Хэбердин, все, о чем я здесь пишу, правда; только не подумайте, что я имею в виду плоскую ‘научную истину’, удостоверенную опытом, ибо вселенная куда более совершенна и страшна, нежели мы подозреваем. Вселенная как таковая, друг мой, есть величайшее таинство, совокупность мистических и сокровенных сил и энергий. Человек, солнце, звезды, цветок в поле, кристалл в пробирке — все подчинено великому таинству мироздания.

Вас, Хэбердин, наверняка интересует, куда я клоню. Небольшое разъяснение тут действительно необходимо. Видите ли, все казавшееся нам прежде невероятным и абсурдным, если посмотреть на это с другой точки зрения, становится вполне возможным. Мы должны другими глазами взглянуть на древние легенды и поверья, принять за правду то, что впоследствии превратилось в волшебную сказку. Право, не такое уж это невыполнимое требование. Современная наука делает послабление в свойственной ей лицемерной манере: в ведовство верить нельзя, а в гипнотизм можно, привидения нынче не в почете, зато о телепатии толкуют на всяком научном углу. Хочешь быть суеверным — будь им, подбери только своему суеверию латинское имя…

Итак, перехожу к делу. Вы, Хэбердин, прислали мне закупоренный и запечатанный сосуд, содержащий небольшое количество хлопьевидного белого порошка, полученного у аптекаря, который отпускал его в качестве лекарства одному из ваших пациентов. Не удивительно, что порошок этот не поддался вашим попыткам разложить его на составляющие. Вещество это было известно сотни лет назад, но очень немногим. Я никак не ожидал, что оно обнаружится в лавке современного фармацевта. Не вижу причин для сомнений в правдивости аптекаря — пузырек, очевидно, попал к нему очень давно.

Тут вступает в действие то, что мы называем стечением обстоятельств. Все эти годы соль во флаконе подвергалась определенным перепадам температуры, по всей видимости, от 40 до 80 градусов по Фаренгейту. Эти-то перепады, повторявшиеся из года в год с неравномерными промежутками, с различной интенсивностью и продолжительностью, и стали причиной реакции столь сложной и тонкой, что я не уверен, можно ли с помощью самых современных приспособлений, при самом тщательном контроле за процессом, добиться подобного результата.

Присланный вами порошок представляет собой тот самый состав, из которого в древности приготавливали вино шабаша, Vinum Sabbati.

Вы, безусловно, читали о шабашах ведьм и от души смеялись над сказками, внушавшими страх нашим предкам, — анекдотическими историями о черном коте, помеле, порче, насланной на корову какой-нибудь старухи или на быка какого-нибудь старика. Я часто думал: как хорошо, что люди верят таким безобидным россказням! Ведь они на редкость удачно скрывают многое из того, о чем обывателю лучше не знать. Но если вы удосужитесь прочитать приложение к монографии Пейна Найта, то обнаружите, что истинный шабаш — это нечто совсем иное (при этом автор, из милосердия к читателю, не опубликовал всего, что знает).

Истинный шабаш — это жестокий обряд бесчеловечного ведовства, существовавший задолго до появления в Европе арийцев. Мужчин и женщин, выманенных из дома под благовидным предлогом, встречали существа, прекрасно освоившие роль — а это была именно роль! — самого дьявола, и отводили в отдаленное уединенное место, известное только посвященным. Это могла быть пещера в скалистом, иссушенном ветрами холме или же чаща дремучего леса. Там и происходил шабаш. Там, в самый глухой час ночи, приготавливалось вино шабаша, сей Грааль Зла, и подносился новообращенным. Те вкушали дьявольское причастие, и рядом с каждым отведавшим его вдруг оказывался спутник — чарующий неземным соблазном образ, суливший блаженство поизысканнее и поострее фантазий самого сладкого сна.

Трудно писать о подобных вещах, и главным образом потому, что сей прельстительный образ — отнюдь не галлюцинация, а, как это ни ужасно, часть самого человека. Силой нескольких крупиц белого порошка, брошенных в стакан воды, размыкалась жизненная субстанция, триединая ипостась человека распадалась, и ползучий гад, чутко дремлющий внутри каждого из нас, становился осязаемым, самостоятельным, облеченным плотью существом. А потом, в полночный час, заново разыгрывалось действо первого грехопадения, глухо упоминаемое в мифах о райском древе. Называлось оно nuotiae Sabbati».

Ниже следовала приписка доктора Хэбердина:

«Все вышеизложенное, к несчастью, чистая правда. Брат ваш во всем мне признался в то утро, когда я заходил к нему в комнату. Сразу обратив внимание на перевязанную руку, я заставил показать ее. То, что я увидел, вызвало у меня, врача с многолетним опытом, такое отвращение, что мне едва не стало дурно; история же, которую я вынужден был выслушать, оказалась столь невообразимо пугающа, что некоторое время я, кажется, был близок к помешательству. После этого я усомнился в благости Предвечного. А кто не усомнится, коли природе дозволяется играть такими возможностями!.. Если бы вы собственными глазами не видели развязки, я бы сказал: не верьте всему этому. Мне остается жить считанные недели, вы же молоды и можете все забыть. Забудьте.

Джозеф Хэбердин, доктор медицины».

По прошествии двух или трех месяцев я услышала, что доктор Хэбердин скончался в море вскоре после того, как его корабль отплыл от берегов Англии.

Мисс Лестер умолкла и жалобно посмотрела на Дайсона, который, нужно сказать, чувствовал себя очень неловко.

Он пробормотал несколько отрывистых фраз, предназначенных выразить его глубокий интерес к сей необычайной истории, а затем спросил:

— Но, простите меня, мисс Лестер, насколько я понимаю, вы оказались в затруднительном положении. И были столь любезны, что просили меня помочь вам. В чем же дело?

— Ах да, — сказала она. — Я и забыла. Видите ли, мои теперешние сложности кажутся столь незначительными но сравнению с тем, о чем я вам рассказала. Но раз уж вы так добры ко мне, то я продолжу. Вы едва ли поверите, но кое какие лица подозревали — делали вид, что подозревают. — будто я убила своего брата. Я говорю о моих родственниках. На протяжении всей своей жизни они руководствовались самыми что ни на есть корыстными соображениями и, по всей видимости, решили извлечь из обрушившегося на меня ужаса некую материальную выгоду. Я стала объектом унизительного, постыдного наблюдения. Поверите ли, сэр, если я отправлялась за границу, за мной следовали по пятам наемные соглядатаи, да и в своем собственном доме я тоже чувствовала себя под неусыпным и, прямо скажу, изобретательным надзором. Нервы мои без того были взвинчены до предела — стоит ли говорить, что мне очень хотелось скрыться от ходивших за мной тенью родственников. Я обрядилась в этот маскарадный траур и на какое-то время затаилась. Но с недавних нор у меня появились основания полагать, что меня выследили, и если только я не заблуждаюсь, вчера я видела детектива, которому поручено следить за всеми моими пере движениями. Вы, сэр, наблюдательны и остры на глаз, так скажите, вам не показалось, что сегодня вечером кто-то следил за домом?

— Кажется, нет, — сказал Дайсон. — Но, может быть, вы опишете этого гипотетического детектива?

— Конечно. Это моложавый мужчина с темными волосами и совсем уже черными усами. Он носит очки в крупной оправе, надеясь таким образом замаскироваться, но ему ни за что не изменить своей неловкой манеры держаться и привычки нервно оглядываться но сторонам.

Заключительная часть описания послужила последней каплей, переполнившей чашу терпения Дайсона. Он жаждал поскорее выбраться из этого дома и, не будь правила хорошего тона столь строго почитаемы на Британских островах, с удовольствием облегчил бы душу каким-нибудь замысловатым ругательством.

— Простите, мисс Лестер. — произнес он с холодной вежливостью, — но я ничем не могу вам помочь.

— О, я, кажется, обидела вас, — печально молвила мисс Лестер. — Скажите, чем я провинилась, и я сделаю все, чтобы добиться вашего прощения.

— Вы ошибаетесь, — сказал Дайсон, хватаясь за шляпу и через силу выговаривая слова. — Вы ни в чем не провинились. Но, как я уже сказал, помочь вам я не могу. Вероятно, — добавил он не без сарказма. — вам стоит обратиться к моему другу Расселу, тот вам будет полезнее.

— Спасибо, я попробую, — ответила дама и закатилась в припадке хохота, довершившего позор и смятение мистера Дайсона.

Незадачливый рыцарь поспешно покинул дом и постарался найти забвение в пятимильной прогулке по усищам города, медленно превращавшимся из черных ущелий в серые коридоры, из серых коридоров — в сияющие пролеты солнечного света. Встречая или обгоняя редких гуляк. Дайсон с горечью думал о том, что ни один из них не провел сегодняшнего вечера так бездарно, как он.

Домой Дайсон пришел в твердой решимости начать новую жизнь. Он вознамерился оставить свои ирландские и арабские увлечения и списаться с Мьюди относительно регулярной поставки легких романов для занимательного чтения.

Странное происшествие в Клеркенуэле[96]

В течение ряда лет мистер Дайсон занимал две комнаты на тихой улице в Блумсбери, где ему удавалось, по его собственному напыщенному выражению, держать руку на пульсе жизни и при этом не быть оглушенным тысячеголосым ревом главных улиц Лондона. Источником особого, если не сказать изысканного, удовольствия Дайсона служило то, что с близлежащего угла Тоттенхем-Корт-роуд отправлялась во все концы города добрая сотня омнибусов; Дайсон часто говорил, что от его дома можно быстро и удобно добраться до какого-нибудь там Дэлстона или же пуститься в воспоминания о чудесном рейсе по самым дальним пределам Илинга и улицам за Уайтчепелом.

Свои комнаты, бывшие первоначально излишне меблированными, Дайсон постепенно очистил, и хотя пышного великолепия апартаментов, что он занимал в доме близ Стрэнда, тут не наблюдалось, все же обстановка была отмечена строгим изяществом, делавшим честь его вкусу. Старые и по-настоящему красивые ковры ласкали взгляд своими блеклыми тонами; авторские оттиски гравюр горделиво, как древние родовые щиты, висели на стенах в рамках из настоящего черного дуба. Мебели как таковой было мало: в одном углу скучал простой, но очень внушительного вида квадратный стол. К столу была придвинута старинная, почти трехсотлетняя скамья с высокой спинкой. Два деревянных кресла плюс книжная полка в стиле ампир могли бы с успехом довершить обстановку любого, даже самого аристократического жилища, если бы не один достойный особого упоминания предмет.

Самому мистеру Дайсону скамья, стол и даже антикварная полка были глубоко безразличны — его любимчиком в этом разношерстном семействе мебели было самолично купленное им японское инкрустированное бюро, за которым, равнодушно повернувшись спиной ко всем деревянным сокровищам комнаты, Дайсон любил просиживать целыми днями, охваченный горячкой вдохновения или, как он сам любил выражаться, «охотой на фразу». Аккуратный строй ящичков был заполнен исписанными листками и записными книжками — многолетними набросками; а вместительная, глубокая, как пещера, утроба бюро была до отказа забита наметками новых замыслов. Дайсон горячо любил все тонкости и ухищрения писательского ремесла, и хотя, как мы уже говорили, отчасти заблуждался, именуя себя художником, забавы его были в высшей степени безобидны, тем более что публикациями своих трудов он миру не докучал.

За этим причудливым бюро Дайсон замыкался в мире своих фантазий, экспериментировал с сочетаниями слов, бился, как и дружественный ему затворник из Бейсуотера, над неодолимыми трудностями стиля — только в отличие от склонного к депрессии реалиста он не терял при этом твердой уверенности в себе. Последнее время Дайсон почти непрестанно работал над новым замыслом, захватившим его мистической подоплекой, — над историей своего ночного приключения на Эбингдон-Гроув, в которой не последнюю роль играла изобретательная дама со второго этажа.

Наконец он с торжествующим видом отложил в сторону перо и начал было поздравлять себя с окончанием работы, как вдруг вспомнил, что пять дней кряду не созерцал уличной жизни. Воодушевленный своим явно удавшимся, но еще не пережитым до конца новым рассказом, Дайсон отложил рукопись и вышел из дому в том на редкость приподнятом настроении, которое заставляет автора видеть основу будущего шедевра в любом завалящем булыжнике, выбитом из мостовой колесами пролетки.

Вечерело, над городом таяли объятые туманной дымкой осенние сумерки. Воздух был недвижим, и людские голоса, грохот движения и стук шагов по тротуару казались Дайсону театральным гулом, несущимся из глубины сцены в тишину зала. I Iа площади дождем осыпались листья, а улица сверкала немудреными, строгими огнями мясных лавок и веселой иллюминацией зеленщиков. Была суббота, и полчища обитателей дешевых комнатушек выгуливали себя во всей своей красе: испитого вида женщины в порыжелых черных платьях хватали с витрин здоровенные куски гусятины «с душком», городские кумушки ворковали над мерзкой тушеной капустой, местные малолетние хулиганы горланили на перекрестках, а поверх всего этого плескалось море четырехпенсового пива.

Эти незамысловатые картины не тревожили воображения Дайсона: он любил пофантазировать, но не в духе Де Куинси[97], после употребления очередной дозы опиума ликовавшего по поводу того, что мясо упало в цене аж на целых два пенса. Переживая прелесть свеженаписанной повести, пристрастно взвешивая все детали сюжета и композиции, смакуя ту или иную удачную фразу и сокрушаясь по поводу разного рода просчетов, Дайсон решил уйти от веселья и сутолоки оживленных улиц и углубился в более пустынные кварталы.

Он незаметно свернул к северу и оказался на старинной запущенной улице, пестревшей объявлениями о сдаче внаем помещений под жилье и конторы, но при этом еще сохранившей чопорную атрибутику эпохи париков — мощенную гладким булыжником мостовую, широкий тротуар и внушительный строй домов с высокими узкими окнами, выступавшими из щербатых кирпичных стен.

Дайсон шел быстро. Он только что решил сделать из одного эпизода своей повести небольшую самостоятельную вещицу и пребывал в счастливом состоянии парения духа. По тихим улицам было так приятно прогуливаться, что Дайсон тут же включит весь этот квартал в сферу своих творческих интересов и поклялся непременно наведываться сюда.

Не думая о том, куда идет, он вновь круто свернул на восток и очутился в убогом окружении серых двухэтажных зданий, а затем вышел на пустырь, огороженный стеной какой-то большой фабрики; унылое зрелище останков кирпичной кладки и недостроенной дороги слегка разнообразила местная свалка — скудно освещенная, жалкая и вонючая. Еще один поворот — и перед Дайсоном неожиданно вырос холм с освещенным фонарями крутым подъемом. Будучи истинным путешественником. Дайсон с готовностью направил туда свои стопы, гадая, куда заведет его эта кружная тропа.

Место было как будто благопристойное, но до крайности противное. Некий архитектор, должно быть уже отметивший тридцатилетний юбилей своей безвестности, задумал построить здесь виллы-близнецы из серого кирпича. В результате посреди зеленой пустоши вырос ряд домов, очертаниями напоминающих Парфенон, но при этом щедро украшенных вычурной лепниной. Название улицы было Дайсону незнакомо.

На вершине он обнаружил еще один сюрприз: там располагалась неровная, поросшая клочковатой травой и чахлыми деревьями площадка, именуемая площадью. Здесь опять-таки бросались в глаза парфенонские мотивы. По другую сторону холма виднелись ряды неказистых домишек подозрительно грязного вида, которые перемежались с исполненными строгости и благородства жилищами, украшенными плотными жалюзи и медными дверными молотками, начищенными до хирургического блеска.

Увидев светящиеся в темноте окна бара, Дайсон ужасно обрадовался и быстрым шагом направился к двери, намереваясь ознакомиться с набором напитков, предлагавшихся обитателям этой местности, которая была для него не менее загадочна, чем Ливия[98], Памфилия[99] или Месопотамия[100]. Доносившийся из окоп гул грубых голосов упреждал случайного прохожего о том, что здесь собирается парламент лондонских пролетариев, и Дайсон поискал глазами вход потише, именуемый обычно отдельным.

Усевшись на убогую лавочку и заказав пиво, он начал вслушиваться в словесные дебри общего зала — то была бессмысленная, одновременно злобная и сентиментальная болтовня, перемежавшаяся постоянными апелляциями к какому-нибудь Биллу или Тому, со средневековыми оборотами речи и словечками вроде тех, что в свое время с воодушевлением и смаком изрыгал на бумагу Чосер. Шарканье кружек по столам и звяканье меди о цинковый прилавок служило сквозной темой этой симфонии.

Дайсон спокойно раскуривал трубку, когда к нему в закуток проскользнул неопределенного вида господин. Увидев удобно расположившегося в углу Дайсона, незнакомец резко вздрогнул и быстро огляделся по сторонам. Он словно был подключен к проводу какого-то неисправного электрического устройства — в ответ на вопрос буфетчика о том, что ему подать, нервный посетитель едва не метнулся прочь из зала, а получив свою кружку пива, едва не расплескал ее на стол, пытаясь поднести к губам.

Дайсон не без интереса рассматривал сего господина. Тот был до подбородка закутан в шарф и прятал глаза под полями мягкой фетровой шляпы. Он съеживался, когда ему казалось, что на него смотрят, и принимался дрожать как желе от всякого чуть более хриплого, чем обычно, выкрика, доносившегося из общего зала. Такая взвинченность невольно внушала жалость, и Дайсон уже хотел было обратиться к господину с каким-нибудь пустым вопросом, как тут к ним подошел еще один человек. Дайсона вновь прибывший не заметил. Положив руку на плечо его соседу, он что-то еле слышно пробормотал тому на ухо и сразу же исчез.

Дайсон с изумлением признал в стремительно промелькнувшем господине гладко выбритого и велеречивого мистера Бартона, но времени как следует удивиться этой внезапной встрече у него не было — он был всецело поглощен плачевным и одновременно смехотворным зрелищем. Едва почувствовав прикосновение руки Бартона к своему плечу, несчастный невротик крутанулся как на шарнирах и тут же отпрянул назад с тихим жалобным писком попавшего в западню кролика. Кровь отхлынула у бедняги от лица; оно посерело так, словно на него легла тень смерти, и Дайсон уловил сдавленный шепот:

— Мистер Дейвис! Ради бога, сжальтесь надо мной, мистер Дейвис! Клянусь, я… — тут несчастный умолк и, до крови кусая губы в отчаянной попытке обрести мужество (что ему явно не удалось, ибо он дрожал как осиновый лист), двинулся к выходу с видом человека, обреченного на верную гибель.

Минуты не прошло после его ухода, как Дайсон вдруг сообразил, что знает несчастного. Это был, вне всякого сомнения, тот самый молодой человек в очках, которого разыскивали по крайней мере три весьма изобретательные особы, повстречавшиеся Дайсону при различных обстоятельствах. Самих очков, правда, недоставало, но бледного лица, черных усов и быстрых взглядов по сторонам было достаточно, чтобы сразу же распознать его.

Дайсону стало ясно, что произвольная цепь случайностей вывела его на след некоего таинственного заговора — на след мерзкой змеи, протянувшийся по большим и малым дорогам лондонского космоса. Дайсон только диву давался при мысли о том, что именно ему, ничего не ведавшему и беспечному гуляке, была дарована возможность сквозь яркий занавес обычной жизни разглядеть тени тайных пружин и механизмов. И тут же окружавшая его тарабарщина, безвкусный блеск и грубая оживленность бара стали для Дайсона частью волшебства — ведь именно здесь, прямо у него на глазах, разыгралась сцена некой жестокой и таинственной драмы. Он увидел, как посерела парализованная ужасом человеческая плоть и как на расстоянии вытянутой руки перед ним разверзся вход в преисподнюю.

Пока Дайсон предавался всем этим размышлениям, к нему подошел буфетчик и одарил его тем выразительным взглядом, каким все буфетчики на свете дают понять посетителям, что те исчерпали свои права на занимаемое ими место. Дайсону пришлось заказать еще пива. Перебирая в памяти подробности случившегося, Дайсон вспомнил, что при первом порыве страха молодой человек поспешно вынул руку из кармана пальто и при этом раздался негромкий шлепок, как если бы что-то упало на пол.

Сделав вид, что уронил трубку. Дайсон начал шарить руками в темном углу. Нащупав некий предмет, он осторожно подтянул его к себе и, опуская потихоньку в карман, скосил глаза на свою находку. То была старомодная записная книжка в потертом сафьяновом переплете? цвета пивной пены.

Дайсон залпом осушил кружку и покинул бар, радуясь счастливой находке и строя предположения относительно ее возможного содержания. Он боялся обнаружить в записной книжке чистые странички или изнурительно-бессмысленные колонки записей о ставках на скачках, обращающие в фарс многообещающий вид старой сафьяновой обложки. Дайсон не без труда выбрался из мрачного убогого квартала и, оказавшись наконец на Грей-Инн-роуд, со всей возможной скоростью пересек Гилфорд-стрит и поспешил домой, мечтая о зажженной свече и уединении.

Добравшись до своей комнаты, Дайсон немедленно уселся за бюро, положил перед собой свою находку и глубоко задумался. Ему не хватало духу раскрыть книжку — он боялся, что его постигнет горькое разочарование. Наконец он наугад заложил палец между страничками — и с радостью увидел убористые строки рукописи. Так уж получилось, что первые два слова, бросившиеся ему в глаза, гласили: «Золотой Тиберий».

Дайсон немедля открыл первую страничку и принялся с живейшим интересом читать. То была

История молодого человека в очках

Посреди замызганной темной комнаты, расположенной, не сомневаюсь, в одной из самых грязных трущоб Клеркенуэла, я начинаю писать историю своей жизни, жизни, которая, ввиду того что ей ежедневно угрожают, неумолимо подходит к концу. С каждым днем — нет, с каждым часом! — враги все туже стягивают вокруг меня свои сети, и вот теперь я обречен на заточение в нищенской каморке, а выйти могу только навстречу верной гибели. Моя история, если ей случится попасть в хорошие руки, может предостеречь молодых люден от опасностей и ловушек, ожидающих всякого, кто сошел с пути истинного.

Зовут меня Джозеф Уолтерс. Выйдя из нежного возраста, я обнаружил, что обладаю небольшим, но приличным доходом, и решил посвятить свою жизнь наукам, свято веруя, что лишь образование сделает меня человеком. Я не имею в виду наше нынешнее «образование» — я вовсе не намеревался уподобляться тем, кто тратит всю свою жизнь на унизительное «редактирование» классики, марает на чистых полях достойнейших книг пустые поверхностные замечания и не покладая рук внушает публике непобедимое отвращение ко всему прекрасному. Монастырская церковь, превращенная в конюшню или пекарню, являет собой печальное зрелище, но еще более достоин сожаления шедевр, замаранный грубым пером комментатора и испещренный его гнусными пометками.

Я же выбрал славную стезю ученого в древнем, благородном понимании этого слова. Я жаждал обладать энциклопедическими знаниями, состариться среди книг, изо дня в день, из года в год трепетать над драгоценными страницами бессмертных творений. Я был недостаточно богат, чтобы собрать собственную коллекцию книг, и потому вынужденно прибегал к услугам библиотеки Британского музея.

О, эти мрачные, величавые и могучие своды! Эта мекка страждущих умов, мавзолей надежд, печальная обитель, где упокоиваются лучшие из желаний! Многие шли сюда с просветленным умом и легким сердцем, видя в величественной каменной лестнице ступени восхождения к славе, а в помпезном портике — врата знаний. Но, увы! Они не находили внутри ничего, кроме все той же присущей миру суеты сует. Когда окружающие музей улицы полнятся шумом жизни, внутри его царят тишина, вечные сумерки и тяжкий книжный дух. Там стынет и разжижается кровь, покрывается пылью мозг; там люди охотятся на теней, гоняются за призраками, сражаются с полчищами привидений, ведут войну, которой нет исхода. О, эта могила для живых! На ее галереях слышны не полнокровно звучащие голоса, а вечные вздохи и шелест погибших надежд; там людекие души устремляются к небу, как мотыльки к огню, но тут же, скорчившись и почернев, падают к подножью мрачного могучего свода!

Сейчас я горько сожалею о том дне, когда впервые ступил в эти мрачные залы и как одержимый набросился на книги. Прошло не так уж много времени, и, не успев стать истинным завсегдатаем библиотеки, я познакомился с невозмутимым и благожелательным пожилым джентльменом, который почти всегда занимал соседний со мною стол. В читальном зале познакомиться нетрудно — предложенная по случаю помощь, подсказка у каталога, да и обыкновенная, ни к чему не обязывающая вежливость сидящих рядом людей постоянно дают к тому повод.

Так я узнал человека, который представился мне доктором Липсьюсом. Постепенно я начал искать его общества и даже скучал, когда ему доводилось отсутствовать. Словом, между нами завязалось что-то вроде дружбы. Я всегда мог воспользоваться его удивительно обширными знаниями, и он часто поражал меня тем, что за считанные минуты мог целиком охарактеризовать библиографию по тому или иному вопросу. Конечно же, я поведал ему о своих честолюбивых намерениях.

— Ах! — сказал он. — Вот бы вам родиться немцем! Я и сам был таким в юные годы. Прекрасное решение — ступить на вечную стезю. Узнать все на свете — чем не девиз для странствующего в поисках истины рыцаря! Но подумайте о том, что вас ждет впереди. Жизнь, наполненная одним лишь нескончаемым трудом и беспрестанное, неутолимое желание. Ученый тоже обречен на смерть, но свою смерть он сопровождает словами: «Я знаю ничтожно мало!»

Подобными речами Липсьюс медленно, но верно развращал меня. Он отчаянно хвалил избранное мною поприще, но при этом прозрачно намекал на то, что оно столь же безнадежно, как и поиск философского камня.

— В конце концов, — любил повторять Липсьюс, — величайшая из всех наук — это наука наслаждения. Вот вам истинный ключ ко вселенскому знанию! Рабле был великим ученым-энциклопедистом и, как вам известно, написал самую замечательную в истории человечества книгу. И чему же он учит в этой книге? Радоваться жизни. Нет нужды напоминать вам слова, лицемерно утаенные в большинстве изданий, но, безусловно, являющиеся ключом ко всей раблезианской философии и всем загадкам его великого учения. Vivez joyeus![101] Вот вам и вся философия Рабле. Его книга преподает основы наслаждения как изящного искусства. Впрочем, оно и есть изящнейшее из искусств — искусство искусств, если угодно. Рабле владел всеми научными знаниями своей эпохи, но он был к тому же хозяином жизни. А ведь со времен Рабле мы далеко ушли. Вы, как человек просвещенный, не можете считать созданные испорченным обществом для своего же блага шаткие установления непреложными заветами Абсолютного.

Такие вот взгляды проповедовал мой новый знакомый. Мало-помалу он сделал-таки из меня человека, объявившего войну всем общественным нормам. Я ждал возможности разорвать цепи условностей и зажить свободной жизнью, прожигая ее по собственному разумению. Я смотрел на мир глазами язычника, я был юн и неопытен, а Липсьюс в совершенстве владел искусством поощрения природных склонностей, таящихся на дне души молодого человека.

Вглядываясь в величественные своды музея, я прозревал переливающийся всеми цветами радуги прельстительный неведомый мир, мое воображение рисовало мне тысячу соблазнов, а все запретное тянуло к себе, как магнит. Наконец решение было принято, И я бесстрашно попросил Липсьюса стать моим наставником.

В тот день Липсьюс велел мне покинуть музей в половине четвертого, медленно пройти по северной стороне Грейт-Рас-сел-стрит и ждать на углу улицы, пока ко мне не обратится некий человек. Затем я должен был во всем следовать указаниям моего провожатого.

Я послушно выполнил первую часть предписания и с бьющимся сердцем, едва дыша и нервно озираясь по сторонам, встал на указанном мне углу. Подождав какое-то время, я начал опасаться, что надо мной просто подшутили, но вдруг заметил джентльмена, который с нескрываемым удовольствием наблюдал за мной с противоположной стороны улицы Тоттен хем-Корт. Перейдя дорогу и приподняв шляпу, он вежливо попросил меня следовать за ним, что я и сделал, не говоря ни слова и лишь гадая про себя, куда мы идем и как дальше будут разворачиваться события.

Мы подошли к неброскому внушительному дому, что возвышался на улице, прилегающей к северной стороне Оке-форд-стрит, и мой провожатый позвонил в колокольчик. Слуга провел нас в просторную, скромно обставленную гостиную на первом этаже.

Мы молча уселись, и, оглянувшись вокруг, я, к удивлению своему, обнаружил, что непритязательная с виду мебель была очень дорогой — нас окружали большие дубовые буфеты, два чрезвычайно элегантных книжных шкафа, изящные кушетки и прочие признаки роскоши, а что до красовавшегося в углу резного ларя, так он, судя но всему, вообще был средне вековый.

Наконец вошел доктор Липсьюс. Он поздоровался с нами, и после нескольких ответных реплик мой провожатый оставил нас с доктором наедине. Через некоторое время в гостиной появился какой-то престарелый господин и немедленно вступил в оживленнейшую беседу с Липсьюсом. Из их разговора я понял, что мой пожилой друг занимается торговлей древностями — оба джентльмена постоянно упоминали о некоей хеттской печати и перспективах дальнейших открытий, а немного погодя, когда к нам присоединились еще трое, в гостиной завязался спор о возможностях систематического изучения докельтских памятников в Англии. По сути дела, я попал на неофициальную встречу археологов.

В десять часов вечера все разошлись по домам, а я выразительно посмотрел на Лпнсьюса, показывая, что озадачен и жду разъяснении.

— Что ж, — сказал он, — нам нора наверх.

Пока я поднимался по лестнице вслед за Липсьюсом, освещавшим путь лампой, до моего слуха донеслись шум и лязг многочисленных запоров, на которые закрывали входную дверь. Потом Липсьюс приподнял тяжелую портьеру, и мы очутились в проходном коридоре. Я услыхал какие-то странные звуки, напоминавшие шум буйного веселья. Вслед за этим Липсьюс втолкнул меня в дверь, и обряд моего посвящения начался.

Трудно описать, что испытал я в ту ночь, к тому же я стыжусь вспоминать о том, что творилось в потайных комнатах этого страшного дома, окна которого были наглухо закрыты занавесями и ставнями, дабы ни один огонек не мог просочиться наружу.

Мне поднесли красного вина, и пока я пил его, одна из присутствующих в комнате женщин сказала, что это было внно из Красного Кувшина, а изготовил его не кто иной, как сам Аваллон. Другая же спросила, понравился ли мне напиток фавнов. Пока я добирался до дна чаши, мне довелось выслушать еще дюжину фантастических названий.

Вино кипело у меня в крови, пробуждая какие-то невнятные чувства, дремавшие во мне с самого момента рождения. Ощущение было такое, словно сознание оставило меня и я больше не был мыслящим действующим лицом, а скорее превратился одновременно в субъект и объект ужасных забав. Вместе со своей подругой я участвовал в мистерии, творящейся посреди греческих рощ и ручьев, водил хороводы и танцы, слушал зазывающую музыку флейт — но все это происходило как бы не со мной. Я видел себя со стороны, как зритель наблюдает за игрой актера.

Они заставили меня выпить священную чашу, и поутру я проснулся одним из них. Я дал им обет верности. Поначалу я знал лишь привлекательную сторону этих странных забав — мне велено было развлекаться и не думать ни о чем, кроме наслаждений, а Липсьюс даже обмолвился, что наблюдать за испугом несчастных, которых время от времени заманивают в этот дом, составляет для него несказанное удовольствие.

Однако по прошествии определенного срока мне было сказано, что я должен взять на себя часть работы. Настал и мой черед быть совратителем. На моей совести имеется много несчастных, сведенных при моем содействии в преисподнюю.

Однажды Липсьюс пригласил меня к себе в комнату и сказал, что поручает мне трудное дело. Он открыл ключом ящик стола, достал из него страничку машинописного текста и велел мне прочесть.

Страничка была без всяких помет — ни места, ни даты, ни подписи. Я прочел следующее:

12-го тек. мес. мистер Джеймс Хедли, действительный член Лондонского археологического общества получил от своего агента в Армении уникальную монету, «Золотого Тиберия». На реверсе — изображение фавна и надпись «Victoria». Монета считается чрезвычайно ценной. Мистер Хедли прибудет в город, чтобы показать ее своему другу, профессору Мемису (пер. Чиниз-стрити Оксфорд-стрит) в период с 13-го по 18-е тек. мес.

Липсьюс довольно посмеивался, глядя, с каким безмерным удивлением я кладу на стол это лаконичное сообщение.

— У вас будет прекрасная возможность проявить свои способности, — сказал он. — Это нелегкое дело требует немалой хитрости и тактичности. Хотелось бы мне на такой случай иметь под рукой Панурга[102], но нужно же нам посмотреть, на что вы способны.

— А это не шутка? — спросил я. — Откуда вы знаете — вернее, откуда автор сообщения знает, — что монета действительно доставлена из Армении мистеру Хедли? И возможно ли в точности установить время, когда этому мистеру взбредет в голову отправиться в Лондон? Мне кажется, что все это очень неочевидно.

— Дорогой мистер Уолтерс, — с улыбкой ответил Липсьюс, — у вас пропадет всякий интерес к жизни, если я раскрою вам тайну винтиков и колесиков, которые, если можно так выразиться, приводят в движение машину наших действий. Согласитесь, что гораздо приятнее сидеть лицом к сцене и изумляться неожиданным эффектам, чем стоять за кулисами и наблюдать скучные машины, благодаря которым эти эффекты достигаются. Лучше содрогаться от громовых раскатов, чем наблюдать за рабочим, катающим ядро но жести. Вам не следует задаваться вопросами типа «как», «зачем» и «почему» — вы просто должны делать свое дело. Конечно, вы получите от меня исчерпывающие инструкции, но многое будет зависеть от того, как вы сможете их выполнить. Часто приходится слышать о том, что стиль определяет в литературе все; так вот, смею вас заверить, что это суждение справедливо и в отношении нашей, куда более деликатной профессии. В нашем деле стиль — это абсолютно все. Вот почему мы рады таким друзьям, как вы.

Я покинул этот дом в некотором смятении: Липсьюс намеренно утаил от меня все подробности готовящегося дела, и я не знал, что за роль мне уготована. Участие в отвратительных оргиях не отбило у меня человеческих чувств, и больше всего на свете я боялся получить приказ об убийстве мистера Хедли.

Неделей позже (16-го тек. мес., по выражению неведомого мне информатора) доктор Липсьюс вновь пригласил меня в свой кабинет.

— Это произойдет сегодня вечером, — начал он. — Внимательно слушайте, что я буду говорить, мистер Уолтерс, и ценою жизни — дело рискованное — выполните мои инструкции. Запомните, ценою жизни! Так вот, вечером, около половины восьмого, вы не торопясь прогуляетесь по Хэмпстед-Роуд до Винсент-стрит. Тут вы свернете, доберетесь до третьего поворота направо и выйдете на Лэмбертский бульвар. Затем вы пройдете до конца бульвара, пересечете дорогу и двинетесь по Хертфорд-стрит до Лиллингтоиской площади. Вторая встреченная вами улица будет называться Шин-стрит, но на самом деле это никакая не улица, а тесный проулок между глухими стенами. На этом углу вы должны появиться ровно в восемь. Запомните, ровно в восемь! Пройдете немного вперед и на изгибе улицы, уводящем ее от площади, увидите пожилого седобородого джентльмена. Мне кажется, он будет распекать кэбмена за то, что тот привез его не на Чпниз-стрит, а на Шин-стрит. Вы спокойно подойдете к нему и предложите свои услуги. Он объяснишь, куда ему надо попасть, а вы будете так любезны, что вызоветесь его проводить. Сразу же скажу, что профессор Мемис переехал на Чин из-стрит всего месяц назад, и мистер Хедли там до сих пор не бывал. К тому же Хедли очень близорук и вообще страдает топографическим кретинизмом. Это типичный ученый-затворник, всю жизнь просидевший в Одли-Холле. Нужно ли говорить что-нибудь еще человеку вашего ума? Доведете многоуважаемого мистера Хедли до нашего дома. Он позвонит в колокольчик, и слуга в скромной ливрее пропустит его внутрь. На этом ваша миссия заканчивается — и заканчивается, не сомневаюсь, успешно. Вы оставите мистера Хедли у дверей, а сами продолжите прогулку и появитесь здесь на следующий день. Больше мне нечего вам сказать.

Эти инструкции я постарался выполнить самым тщательным образом. Признаюсь, я шел к Тоттенхем-Корт-роуд с тягостным ощущением приближения к поворотному пункту в моей жизни. Шумная оживленность центральных улиц была для меня сплошным беззвучным мельканием, и я без конца, как зубрящий Шекспирову драму актер, повторял про себя порядок действий и размышлял о возможных последствиях. Потом меня обдало холодом при мысли о том, что я на подозрении и за мной уже давно следят — во всяком случайном прохожем, мельком взглянувшем на меня, мне чудился полицейский.

Назначенное время приближалось, надвигались сумерки, а я все медлил, уже наполовину собравшись не идти дальше и навсегда покинуть Липсьюса и его команду. Затем я вдруг решил, что все происходящее является обыкновенным розыгрышем, веселой выдумкой. «Ну кто же, в самом деле, мог добыть сведения о доверенном лице из Армении? — спрашивал я себя. — Каким образом Липсьюс мог узнать, когда и на каком именно поезде намеревается приехать в город мистер Хедли? Как подстроить, чтобы из дюжины кэбов, стоящих в ожидании у Паддингтона, он выбрал единственно нужный?» Я убедил себя, что участвую всего лишь в очередном комедийном фарсе доктора, и бодро зашагал вперед.

Свернув на Винсент-стрит, я двинулся но маршруту, который столь старательно вдалбливал мне в голову Липсьюс. На нужных мне улицах было тихо, и жалкие притязания на элегантность, выставляемые напоказ встречными домами, действовали на меня скорее гнетуще.

Стемнело, я чувствовал себя неуютно на пустых перекрестках, где лишь изредка мелькали торопливые тени. Я ступил на Шин-стрит и обнаружил, что это, как и обещал Липсьюс, была вовсе не улица, а хилый извилистый переулок. По одну его сторону тянулись мрачные задворки домов, низкая стена и запущенный сад, по другую вырастали ряды каких-то складов.

Я свернул за угол и, как только площадь осталась позади, увидел напророченную Липсьюсом сцену. У тротуара действительно стоял кэб, а пожилой господин с саквояжем в руках действительно ругал кэбмена, сидевшего на козлах с озадаченным видом.

— Но я уверен, что вы назвали Шин-стрит, вот я вас сюда и привез! — услышал я, подходя ближе.

В ответ старый джентльмен буквально вскипел от ярости и принялся грозить возчику полицией, судебным иском и Страшным судом.

Я немедленно вмешался — подошел вплотную и, не обращая внимания на кэбмена, вежливо приподнял шляпу перед Мистером Хедли, при этом едва не назвав его по имени.

— Простите, сэр, — извинился я, — у вас какие-то затруднения? Вижу, вы приезжий, и кэбмен, вероятно, привез вас не туда? Все кэбмены — порядочные жулики. Хотите, я подскажу вам дорогу?

Старик обернулся ко мне, и я с удивлением заметил, что при разговоре он рычал и скалил зубы, как злобная дворняга.

— Этот пьяный дурень завез меня не туда, — сообщил он. — Я велел ему ехать на Чиниз-стрит, а он затащил меня в эту преисподнюю. Я не заплачу ему пн фартинга, а лучше кликну полицию и подам на него в суд.

Перепуганный кэбмен огляделся по сторонам, как бы убеждаясь, что поблизости нет полиции, и с грохотом поехал прочь, а мистер Хедли скорчил злорадную гримасу, радуясь тому, что сэкономил на проезде семь пенсов.

— Дорогой сэр, — сказал я, — боюсь, что это безмозглое создание подстроило вам ужасную каверзу. До Чиниз-стрит путь неблизкий, и вам придется поплутать, если вы не очень хорошо знаете Лондон.

— Я вовсе его не знаю, — недовольно сообщил ученый. — И знать не желаю. Я приезжаю сюда только по неотложным делам, а на Чиниз-стрит так и вообще не бывал.

— Неужели? Буду счастлив показать вам дорогу. Я вышел на вечерний моцион и без труда могу проводить вас прямо до места.

— Мне нужно попасть к профессору Мемпсу, что живет в доме номер пятнадцать. А я еще и близорук и сам не могу разобрать цифр, которые здесь, как назло, рисуют очень маленького размера.

— Что ж, пойдемте, — сказал я, и мы тронулись в путь.

Мистер Хедли показался мне не очень приятным человеком. Он брюзжал всю дорогу. Он сообщил, как его зовут, и я почтительно уточнил: «Тот самый знаменитый антиквар?» После этого мне пришлось выслушать рассказ о его дрязгах с бессовестными издателями. Мой спутник был бы вполне достоин отдельной главы в книге «О раздражительности авторов», если, конечно, кому-нибудь придет в голову написать ее.

Мистер Хедли поведал мне, что его таланты могли обогатить целую кучу фирм, но он вынужден был отказаться от своих намерений но причине жестокой неблагодарности владельцев этих фирм. Помимо застарелых обид и недавнего происшествия с кэбменом у него был еще один прискорбный повод для стенаний.

В поезде мистер Хедли решил заточить карандаш, но перед станцией вагон вдруг сильно качнуло, и перочинный нож отскочил прямо в лицо мистеру Хедли, оставив на скуле треугольную ранку, которую мой брюзжащий спутник тут же мне и продемонстрировал. Он поносил железнодорожную компанию, клял машиниста и талдычил о судебном иске в связи с увечьем.

Так он гудел всю дорогу (которой, кстати, совершенно не разбирал) и в конце концов настолько мне опротивел, что я начал получать удовольствие от своей злодейской роли.

И все же сердце запрыгало у меня в груди, когда мы свернули к дому, где нас поджидал Липсьюс. Непредвиденных случаев, думал я, может произойти сколько угодно: повстречается кто-нибудь из знакомых Хедли; не бывав никогда на Чиниз-стрит, он может случайно знать улицу, на которую я его веду; несмотря на близорукость, он может разглядеть номер дома или же, в припадке внезапного подозрения, сверит у полицейского на углу нужные ему координаты. Каждый новый шаг отдавался во мне болью и страхом, а всякий двигавшийся навстречу прохожий таил новую утрозу.

С трудом сохраняя спокойствие, я произнес:

— Номер пятнадцать — так, кажется, вы говорили? Это третий дом отсюда. С вашего позволения я покину вас здесь — я несколько припозднился, да и, откровенно говоря, мне нужно совсем в другую сторону.

Он пробурчал некое подобие благодарности, а я повернулся и быстро зашагал в обратном направлении. Минуты через Две я оглянулся и посмотрел на брошенного мною антиквара — тот стоял перед нужной дверью. Потом дверь отворилась, и антиквар вошел в дом. Облегченно вздохнув, я поспешил прочь от этого места и постарался забыться в веселой компании своих новых друзей.

Весь следующий день я провел в диком волнении. Я не знал, что произошло и что происходит в данный момент. Благоразумное беспокойство о собственной безопасности подсказывало мне, что самое лучшее в данной ситуации — это смирно сидеть дома. Однако желание узнать финал странной драмы, в которой я сам играл не последнюю роль, извело меня до предела, и вечером я решил выяснить, чем все закончилось.

Липсьюс кивнул мне, когда я вошел, и спросил, не уделю ли я ему пять минут для беседы. Мы отправились к нему в комнату. Там он долго ходил из угла в угол, а я сидел и терпеливо ждал, пока он заговорит.

— Дорогой мистер Уолтерс, — сказал он наконец, — я сердечно поздравляю вас — все было проделано блестяще и с истинно артистическим блеском. Вы далеко пойдете. Смотрите!

Он подошел к секретеру, нажал какую-то тайную пружину, и изнутри тотчас выскочил маленький ящичек. Липсьюс вынул из него какой-то предмет и положил на стол. Это была золотая монета. Я взял ее в руки и принялся внимательно рассматривать.

— Victoria, — прочел я надпись над фигуркой фавна.

— Что говорить, трофей редчайший, и им мы обязаны вам. Мистера Хедли оказалось весьма трудно убедить в том, что произошло небольшое недоразумение. Он был очень несговорчив и вел себя совершенно не по-джентльменски. Скажите, он не показался вам исключительно злобным стариканом?

Я разглядывал монету, восхищаясь ее тонкой, безупречной чеканкой — такой отчетливой, будто монета только что вышла из ворот монетного двора. В ту минуту мне пришла в голову мысль о том, что старое, беспримесное золото всегда сверкает и горит, как огонь в светильнике.

— А что все-таки сталось с мистером Хедли? — спросил я.

Липсьюс улыбнулся и пожал плечами.

— Так ли уж это важно? Он может быть где угодно, но что с того? Ваш вопрос меня несколько удивляет. Вы же разумный человек. Подумайте хорошенько, и, уверен, спрашивать больше не придется.

— Дорогой сэр, — сказал я. — не думаю, что вы честно обходитесь со мной. Вы сделали чудесный комплимент относительно моего участия в добыче трофея, но я хочу знать о последнем акте драмы, и это вполне естественно. Я успел немного узнать мистера Хедли и полагаю, что вам наверняка пришлось с ним туго.

Ллпсьюс ответил не сразу. Он вновь принялся ходить из утла в угол, о чем-то размышляя.

— Ладно, — сказал он наконец. — Пожалуй, вы правы. Мы действительно в долгу перед вами. Я очень высокого мнения о вашем уме, мистер Уолтерс, и уже говорил вам об этом. Не буду тратить слов. Просто загляните сюда.

Липсьюс отворил дверь в смежную комнату.

Там на полу стоял большой ящик, по форме напоминавший гроб. Я вгляделся в него и понял, что это саркофаг наподобие тех, что хранятся в Британском музее. На саркофаге сочными египетскими красками были начертаны высокие титулы сановного покойника и упования на его бессмертную жизнь. Внутри лежала спеленутая мумия с открытым лицом.

— Вы куда-то отправляете эту мумию? — спросил я, сразу же позабыв о мистере Хедли.

— Да, у меня есть заказ из провинциального музея. Но приглядитесь к ней повнимательнее, мистер Уолтерс.

Насторожившись, я стал всматриваться в лицо мумии. Липсьюс держал лампу у меня над головой. Кожа мумии задубела и почернела, но когда я увидел на правой скуле маленький треугольный шрам, секрет мумии мгновенно открылся мне — то было тело человека, которого я вчера заманил в этот дом.

У меня в голове образовалась полнейшая пустота — ни мыслей, ни какого-либо плана действий. Зажав в руке проклятую монету, которая отчаянно жгла мне ладонь, я кинулся бежать, как бежал бы от чумы или смерти, и через мгновение очутился на улице. Обнаружив, что монета по-прежнему со мной, я отшвырнул ее в сторону и помчался по темным переулкам, пока наконец не выбрался на людную магистраль.

Придя в себя, я осознал грозившую мне опасность. Я понял, что произойдет, попадись я в руки Липсьюсу. Не человеку, но безжалостной машине убийства перебежал я дорогу. История с мистером Хедли слишком очевидно свидетельствовала как о возможностях Липсьюса, так и о его стиле работы.

Я напряг все свои умственные способности, пытаясь обмануть Липсьюса и его людей, среди которых трое выделялись особым талантом выслеживать тех, кто по разным причинам предпочел бы остаться в тени. Это были двое мужчин и женщина, причем именно женщина отличалась беспримерным коварством и безжалостностью. Но и себя я считал в достаточной степени ловким.

С той поры день за днем, час за часом я состязался в хитрости с Липсьюеом и его клевретами. Какое-то время мне везло — они с ног сбились, прочесывая Лондон, но я был неуловим и не без удовольствия наблюдал за их отчаянными попытками вновь взять след, когда тот улетучивался у них из-под носа. Я смеялся над их ухищрениями и, усомнившись в могуществе организации, внушившей мне такой страх, постепенно осмелел. Не раз и не два встречал я двух мужчин, которым было поручено поймать меня, но всегда обводил их вокруг пальца. И тут я несколько поспешно решил, что ловкости и везучести у меня побольше, чем у них.

Пока я беспечно радовался своей изворотливости, вокруг меня сплетала сети третья поверенная Липсьюса — женщина. В недобрый час я навестил своего друга, литератора Рассела, проживающего на тихой улочке в Бейсуорте. Слишком поздно, всего лишь день или два назад, я выяснил, что эта отвратительная женщина снимала квартиру в том же доме. Меня тотчас выследили. Да, слишком поздно я обнаружил, что совершил роковую ошибку.

Теперь я попался. Очень скоро я окажусь во власти беспощадного врага. Стоит мне только выйти из дома, и расправа найдет меня. Едва ли я смогу догадаться, какой именно она будет, — мое воображение, всегда отличавшееся живостью и быстротой, рисует мне ужасающие картины пыток, которые я вряд ли выдержу. В одном я уверен — в момент смерти я буду видеть изощренно ругающегося и упивающегося моими мучениями Липсьюса.

И вот я жду смерти… Порой, в предчувствии пыток, я встряхиваюсь и думаю: неужели мне не под силу придумать какой-нибудь сверхловкий ход, какой-нибудь бесподобной замысловатости план — и уйти из расставленных силков? Но всякий раз я обнаруживаю, что былой сообразительности и ловкости у меня нет и в помине и что я все более становлюсь похож на ученого из старой легенды[103], — помогавшая мне дотоле удача оставила меня. Не знаю, когда наступит последний миг, но чувствую, что мне недолго осталось ждать исполнения приговора.

Нет сил больше сидеть в заточении. Сегодня вечером выйду на улицу в особенно многолюдный час и попытаюсь спастись бегством. Господи, помоги мне!

В глубочайшем изумлении Дайсон закрыл маленькую книжицу. Он думал о странной цепи случайностей, сделавших его причастным к сплетенному вокруг «Золотого Тиберия» заговору. Монету Дайсон еще раньше поместил в надежное хранилище, и теперь его бросило в дрожь от одной только мысли

о том, что местонахождение тайника может стать известно бандитам, имеющим, по всей видимости, самые невероятные источники информации.

Читать исповедь молодого человека Дайсон закончил ближе к ночи, и, откладывая записную книжку в сторону, от Души пожелал, чтобы мистеру Уолтерсу удалось спастись от расправы.

Происшествие в заброшенной усадьбе

— История удивительная, что и говорить. Такая необычайная игра случая и столь редкостное стечение обстоятельств!.. Теперь я знаю, что, когда вы впервые показывали мне «Золотого Тиберия», в пашем рассказе не было ни малейшего преувеличения. А как вы думаете, Уолтерсу действительно была уготована ужасная участь?

— Трудно сказать. Да и кто осмелится предугадывать ход событий, когда сама жизнь, прикрываясь случайным стечением обстоятельств, разыгрывает свою драму? Может быть, мы еще не добрались до последней главы этой странной истории. Глядите-ка, мы уже подходим к лондонской окраине! Видите, в сомкнутых рядах кирпичных строений появились просветы, а вдали проглядывают зеленые ноля?

Дайсон уговорил любознательного мистера Филиппса отправиться на одну из своих бесцельных прогулок, к которым он так пристрастился в последнее время.

Из самого сердца Лондона они двинулись на запад, долго шли по каменным аллеям, а теперь миновали и городскую черту. Вскоре дорога оборвалась, сменившись ровной тропой под сенью вязов.

Желтый свет осеннего солнца, прежде заполнявший голое пространство проселка, теперь сочился сквозь ветви деревьев, сиял на рдеющем ковре палой листвы и поигрывал бликами в дождевых лужах. Время сильных ветров еще не наступило, и над ширью полей веяло умиротворением и счастливым покоем осени. Далеко позади, в туманной закатной дымке, осталась лежать смутная громада Лондона — кое-где, поймав солнечный луч, вспыхивало огнем узкое чердачное оконце; в вышине сверкали шпили, а внизу, на погруженных в тень улицах, бурлила невидимая жизнь.

Дайсон с Филиппсом молча шли вдоль высокой живой изгороди, затем тропа вдруг резко вильнула влево, и они увидели распахнутые полуразвалившиеся ворота, за которыми начиналась поросшая мхом подъездная аллея, ведущая к особняку.

— Вот вам один из ваших любимых обломков прошлого, — сказал Дайсон. — Похоже, доживает свои последние дни. Поглядите, как вытянулись и истощались лавровые деревья, как почернели и оголились их стволы. Взгляните на дом — он весь в желтых потеках дождя и зеленых бляшках плесени. Даже доска, оповещающая всех и каждого, кого угораздит сюда забрести, что дом сдается внаем, треснула и вот-вот упадет.

— Может быть, зайдем внутрь? — предложил Филиппс. — Вряд ли там кто-нибудь есть.

Друзья свернули на аллею и медленно двинулись навстречу останкам былого великолепия.

Дом был большой, бестолковый, с расходящимися в разные стороны крыльями и выступающим сзади рядом беспорядочных кровель и выступов, свидетельствовавших о том, что пристройки делались в разное время. Крыши у пристроек были покатые, рядом с одной из них виднелись конюшни, рядом с другой — башенка с остановившимися часами и темная рощица мрачных кедров.

Одно лишь не вписывалось в картину тихого умирания — садящееся за вязами солнце посылало с запада огненные лучи, и, отражаясь в окнах, они создавали впечатление того, что там, внутри, кровь смешалась с огнем.

Перед желтым фасадом особняка с явными, как точно заметил Дайсон, следами упадка, раскинулась некогда ухоженная, а ныне одичавшая лужайка, поросшая крапивой и бурьяном. На цветочных клумбах буйствовал полный набор всевозможных сорняков. Разбитые урны валялись на земле: лужайку и дорожку покрывала пробивавшаяся снизу грибовидная поросль — липкая и сочащаяся, словно гнойный нарыв. Посреди лужайки был разоренный фонтан: кромка бассейна раскрошилась в пыль, а стоячая вода подернулась зеленой ряской; ржавчина въелась в бронзовое тело стоявшего в центре Тритона, чья витая морская раковина давным-давно раскололась надвое.

— В таком месте, — сказал Дайсон, — хорошо рассуждать о бренности бытия. Кругом разбросаны сплошные символы умирания. Мрачные кедровые потемки обступают нас, от земли поднимается серо-сизая промозглость, и даже сам воз-Дух загнил, приноровившись к здешней сумрачной обстановке. По настроению эта заброшенная усадьба подобна кладбищу, но я вижу нечто возвышенное в одиноком, брошенном посреди пруда Тритоне. Он последний из богов, который еще помнит плеск струй и сладость прежних дней…

— Соображения ваши, как всегда, интересны, — согласился Филиппс, — но смею заметить, дверь в дом открыта.

— Удовлетворим же ее немое приглашение: войдем внутрь!

Друзья ступили в замшелый холл и заглянули в боковую комнату. Продолговатое помещение было на редкость просторным — богатая старинная обивка длинными красными клочьями отошла от стен, кое-где побурев и подгнив от поднимавшейся от пола сырости; дымящаяся земля вновь прибирала к своим метафорическим рукам творения рук человеческих. Пыль запустения толстым слоем покрывала пол; расписной потолок, некогда в радужных тонах представлявший проказы купидонов, поблек, обезобразился потеками и являл собой печальную картину. Амуры уже не гонялись друг за другом и не хватали цветочные гирлянды; теперь это была какая-то жуткая карикатура на старый беззаботный мир и принятые в нем условности; танец жрецов Любви превратится в танец Смерти; черные фурункулы и гнойные нарывы гроздьями вздулись на чистых белых ножках, в невинных личиках сквозила развращенность, а волшебную кровь разбередили микробы дурной болезни; то была притча о червях, правящих бал в сердце розы.

У обветшалых стен стояла пара стульев — единственное, что осталось от обстановки в этом пустом доме. Померкшая позолота высоких спинок, витых подлокотников и гнутых ножек, изорванная в клочья камчатная обивка изумили Дайсона.

— Что это? — сказал он. — Кто сиживал на этих стульях? Кто, облачившись в шелковистый атлас, кружевные манжеты и бриллиантовые пряжки, расфуфырившись до невозможности, говорил contefleurettes[104] своему собеседнику? Филиппс, мы оказались в другом веке. Хотелось бы предложить вам нюхательного табаку, но, за неимением такового, великодушно прошу присесть и закурить трубку.

Они сели на антикварные стулья и через мутные грязные стекла окна стали глядеть на разоренную лужайку, упавшие урны и заброшенного всеми на свете Тритона.

Наконец Дайсону наскучило играть в манеры восемнадцатого века, и он прекратил оправлять воображаемые манжеты и открывать умозрительную табакерку.

— Вот глупая причуда! — сказал он. — Не могу отделаться от иллюзии, что наверху кто-то стонет. Послушайте! Нет, теперь не слышу… Опять! Вы слышали, Филиппс?

— Да нет, вроде бы все тихо. Но я верю, что такие старинные дома подобны морским раковинам, вечно хранящим отголоски запредельных звуков. Старые балки, проседая, хрипят и постанывают. Воображаю себе голоса, что оглашают этот дом по ночам! Голос материи, медленно, но верно обретающей иное бытие, голос червя, наконец-то вгрызшегося в сердцевину дуба, голос камня, трущегося о камень, голос безжалостной поступи Времени!

Друзей начал тяготить затхлый запах минувшего столетия.

— Не нравится мне это место, — сказал Филиппс после продолжительной паузы. — Мне все время чудится какой-то тошнотворный запах. Запах паленого.

— Вы правы, запах тут скверный. Интересно, что бы это могло быть? А вот опять стон — теперь слышали?!

Глухое стенание, исполненное безмерной скорби, прорезало тишину; мужчины испуганно переглянулись, в глазах у них засветились страх и предчувствие свидания с Неведомым.

— Пойдемте, — сказал Дайсон. — Надо разобраться, что тут у них творится.

Они вышли в холл и принялись вслушиваться в тишину.

— Знаете, — вдруг сказал Филиппс, — как это ни абсурдно, но я вполне уверен, что именно так пахнет паленая человечина.

По гулким ступеням друзья поднялись наверх. Запах стал резким, дурманящим, нестерпимым, вызывающим дурноту, как дыхание смерти. Они вошли в просторную верхнюю комнату и припали друг к другу, содрогнувшись от увиденного.

На полу лежал обнаженный распятый мужчина. Его руки и ноги были привязаны к вбитым в доски кольям, тело невообразимо истерзано и изувечено следами каленого железа. То были поруганные останки того, что некогда имело облик человека. На месте живота тлели угли костра — плоть уже прогорела. Человек давно был мертв, но дым его мучений еще клубился, и в воздухе еще витали его ужасные стоны.

— Это молодой человек в очках, — сказал мистер Дайсон.

Перевод с английского В. Бернацкой