Артур Мейчен. Ужас

Пришествие ужаса

Наконец-то после двух лет потрясений мы снова стали ждать утренних известий с нетерпением и предвкушением утешительных перемен. В начале войны мы переживали сплошные ужасы; так было, когда нас колотила нервная дрожь, вызванная ожиданием невероятного и одновременно неотвратимого вторжения, так было, когда пал Намюр[30] и наши враги разлились потопом по равнинам Франции, подступив к самым стенам Парижа. Затем мы ощутили радостную дрожь — до нас дошли добрые вести о том, что грозный поток отхлынул вспять и что Париж, а вместе с ним и весь мир находятся в безопасности. По крайней мере на время.

Потом настали дни, когда мы с надеждой ждали новых вестей — таких же добрых или еще более благоприятных. Удалось ли окружить фон Клука[31]? — спрашивали мы. — Нет? Ну, не сегодня, так завтра обязательно окружим!» Но дни перетекали в недели, недели складывались в месяцы, и нам стало казаться, что война на Западном фронте словно бы заледенела. Порой все же происходили события, которые вселяли в нас надежду и обещали нечто более определенное. Но радость от побед при Нев-Шапель и Лосе[32] растворилась в разочаровании, когда мы узнали всю правду о них; линия фронта на западе фактически застыла на месте, и надежд на скорый перелом ни у кого не было. Казалось, что в Европе вообще ничего не происходит. Газеты упорно молчали, если не считать сообщений об отдельных боях местного значения, которые, по всей очевидности, были пустяковыми и незначительными.

Публика судачила о причинах столь вопиющего бездействия союзнических армий, оптимисты утверждали, что у Жоффра[33] уже имеется некий план действии и он занимается «прощупыванием противника», другие уверяли, что мы испытываем нехватку военною снаряжения, третьи судачили о том, что солдаты-новобранцы еще не готовы к битвам. Так тянулся месяц за месяцем, и только через два долгих военных года оцепеневшие порядки английских армий встрепенулись, словно пробуждаясь от долгой спячки, а потом покатились вперед, опрокидывая противника.

Тайна долгого бездействия британских армий хорошо охранялась. С одной стороны, ее неукоснительно оберегала цензура, которая жестко, а порой и до абсурда жестоко (к примеру, сообщалось такое: «Командование и… отходят») опекала прессу. Как только истинное значение того, что происходило в стране, дошло до властей, владельцам газет Великобритании и Ирландии был направлен лаконичный циркуляр, в котором каждому из них строго-настрого предписывалось обмениваться его содержанием лишь между собой, то есть между лицами, являющимися ответственными издателями своих газет и потому обязанными хранить доверенную им тайну под угрозой строжайшего наказания. Циркуляр исключал малейшее упоминание об определенного рода событиях, которые уже произошли или могли произойти. Кроме того, он воспрещал любые, самые отдаленные аллюзии по поводу этих событий, исключал малейшие намеки на самое их существование и грозился всеми известными карами за одно лишь допущение возможности последнего не только в прессе, но и в какой-либо иной форме. На циркуляр нельзя было ссылаться в разговоре, он не мог быть упомянут в письмах даже в форме самого смутного экивока. Самое существование циркуляра, не говоря уже о его смысле, должно было содержаться в глубочайшей тайне.

Предпринятые меры оказались успешными. Один из богатых северных газетчиков, находившийся к концу ежегодного Банкета Шелкопрядильщиков (который, следует упомянуть, состоялся в обычном порядке) В СОСТОЯНИИ СИЛЬНОГО ПОДПИТИЯ, рискнул сказать своему соседу по столу: «Не правда ли, какой был бы ужас, если бы?..» Должен сказать, что эти его слог, а приводятся здесь с сожалением, ибо непосредственно после их произнесения для «старины Арнольда» наступила пора «ужаться», что он и сделал аж на целую тысячу фунтов стерлингов. Затем досталось одной еженедельной газетенке, издававшейся в одном из захолустных городков сельского округа в Уэльсе. «Мэйросский обозреватель» (назовем это издание так) печатался в скромном флигеле дома, принадлежавшего местному книготорговцу’. Четыре ее полосы заполнялись отчетами о местных выставках цветов и распродажах модных вещей в доме священника, а также сообщениями о сходках прихожан и редких несчастных случаях во время морских купаний. Печатался также перечень почетных гостей города, включавший в себя всегда один и те же шесть поднадоевших всем имен.

Сей просвещенный орган тиснут на своих страницах небольшую заметку, которая, собственно, ничем не отличалась от многих других заметок, какие с давних пор было принято печатать в сельских газетах, и заключала в себе едва ли нечто большее, чем намек на некое лицо, посвященное в известную тайну. По сути дела, этот осколок информации попал в газету по той причине, что ее владелец, выступавший также в ипостаси редактора, неосмотрительно показал последние оттиски злосчастного номера некому столпу общества, являвшемуся для местного истэблишмента Верховным-Владыкой-И-Вообще-Всем-На-Свете, и сей столп вставил в него обрывок разговора, услышанного им на базаре, для того лишь, чтобы заполнить два дюйма пустовавшей площади на последней полосе. В результате «Мэйросский обозреватель» перестал выходить — «по неблагоприятным обстоятельствам», как выразился сам владелец газеты, не желавший далее распространяться по этому поводу. Во всяком случае, более вразумительного объяснения от него добиться не могли — зато сколько им было извержено проклятий в адрес «треклятых бездельников, сующих нос в чужие дела!».

Итак, в достаточной степени мелочная и в высшей степени беспощадная цензура была способна творить чудеса в деле сокрытия того, что она сама желала сокрыть. Перед войной о ней можно было судить иначе, ибо независимо от того, существовала она тогда или нет, факт убийства в местечке Икс или факт ограбления в городке Игрек наверняка предавался гласности — если уж не через прессу, так, по крайней мере, путем передачи новостей из уст в уста. Причем последнее было общепринято и законно как для Англии трехсотлетней давности, так и для тех нынешних стран, в которых еще господствует родовой строй. Даже обидно, что с некоторых пор мы докатились до такого благоговения перед печатным словом и до такого доверия к нему, что утратили всякую способность к распространению новостей устным путем. Запретите прессе упоминать о том простом факте, что некий Джон был там-то и там-то убит, и вы поразитесь тому, сколь мало людей услышат о нем и сколь ничтожное число услышавших поверит этому. Конечно, у вас и сейчас есть возможность разговориться в поезде со случайным попутчиком и услышать от него кое-какие подробности в каком-нибудь неведомом Саутуорке, но при этом нельзя забывать, что в нашем нынешнем мире существует огромная разница между впечатлением, которое вы получили от случайного и маловразумительного сообщения, и впечатлением, внушаемым вам полудюжиной печатных строк, в которых ясно и определенно называется имя убитого, место и день убийства, а также все прочие подробности происшедшего. Вагонная публика любит пересказывать из уст в уста самые разнообразные слухи, но, как и подобает слухам, многие из них ложны. Газеты же не печатают сообщения об убийствах, которые не совершались.

Еще одно соображение в пользу секретности. Я берусь утверждать, что прежней общепринятой службы распространения слухов более не существует. Конечно, мои оппоненты тут же начнут козырять странными легендами о «русских» и «ангелах Монса»[34]. Но, с другой стороны, они не смогут отрицать, что в столь широком распространении обеих этих бессмыслиц в первую голову виноваты газеты. Не будь газет и журналов, все эти «русские» и «ангелы» появились бы на публике лишь на короткий миг — да и то в образе теней самого смутного свойства. О них услышали бы очень немногие, и лишь единицы поверили бы в них. В крайнем случае, о них посудачили бы неделю-две, а потом эти слухи исчезли бы без следа.

Однако самый факт появления этих нелепых слухов и фантастических россказней, в которые на короткое время поверили столь многие, начисто убил доверие к любым тайным пересудам, которые могли достичь печати. Люди были обмануты дважды — они слышали, как важные лица, которым принято доверять, всерьез и во всеуслышание разглагольствовали о неких излучающих свет людях, которые якобы спасли британскую армию под Монсом, или же о набитых московитами в серых шинелях поездах, что в одну темную ночь промчались через всю Европу. Но когда прозвучал намек на нечто более сногсшибательное, нежели обе эти оказавшиеся чистейшей мистификацией легенды, ни в газетах, ни в еженедельниках, ни в сельских информационных листках нельзя было обнаружить ни единого слова подтверждения, так что те немногие, чьих ушей достиг этот новый слух, либо посмеялись вволю, либо по возвращении домой присовокупили его к материалам для будущих эссе на тему «Психология военного времени: Массовые иллюзии».

Я не примкнул ни к одной из вышеуказанных категорий. Еще до того, как был выпущен упомянутый циркуляр, мое любопытство было возбуждено некоей газетной заметкой. Она была озаглавлена «Фатальное происшествие с известным авиатором» и повествовала о том, как от столкновения со стаей голубей пришел в негодность пропеллер аэроплана. Лопасти его лопнули, как картонные, и машина камнем рухнула вниз. Вскоре после того я услышал о весьма странных обстоятельствах, сопутствовавших взрыву на крупном военном заводе в одном из центральных графств Англии. Я подумал, что между этими двумя столь различными происшествиями могла существовать какая-то связь.

Друзья, которым >1 доверил свои записи, указали мне, что некоторые использованные мною фразы могут создать впечатление, будто я приписываю промедление военных действии на Западном фронте неким чрезвычайным обстоятельствам, которые и побудили власти выпустить злосчастный секретный циркуляр. Разумеется, это вовсе не так — неподвижность линии фронта с октября 1914 но июль 1916 года определялась многими причинами. Они были достаточно очевидны, открыто обсуждались и не менее открыто не одобрялись. Но за все этим постоянно наличествовало нечто чуждое очевидности. Когда мы испытывали недостаток в людях, набиралась новая армия; как только становилось известно о нехватке снарядов, вся наша нация начинала работать, не покладая рук, чтобы залатать эту прореху. Нам всегда удавалось удовлетворить нужду нашей армии в людях и снаряжении — но лишь тогда, когда очередная опасность была физически преодолимой. В конце концов была преодолена и та опасность, о которой идет речь в этой книге, — хотя вернее было бы сказать, что в конце концов она миновала. Теперь ее тайна может быть открыта.

Я уже говорил, что однажды мое внимание привлекло сообщение о гибели известного авиатора. Должен с сожалением признаться, что у меня нет привычки сохранять газетные вырезки, а потому я не могу точно указать дату этого происшествия. Насколько помню, случилось оно где-то в конце мая или начале июня 1915 года. Газетная заметка, сообщавшая о гибели лейтенанта Уэстерн-Рейнольдса была довольно лаконична — несчастные случаи (в том числе и со смертельным исходом) с людьми, штурмующими для нас небо, к сожалению, происходят слишком часто, чтобы всякий раз требовать подробного отчета о случившемся. Но обстоятельства, при которых нашел свою гибель Уэстерн-Рейнольдс, поразили меня, ибо они проливали свет на новую опасность, таящуюся в той грозной стихни, которую мы лишь недавно завоевали. Как я сказал, он был повергнут наземь птичьей стаей — судя но окровавленным и искореженным останкам, налипшим на лопастях пропеллера, то были голуби. Его однополчанин, бывший очевидцем этого происшествия, рассказывал, как в один из солнечных и почти безветренных дней Уэстерн-Рейнольдс поднялся с аэродрома в воздух. Он направлялся во Францию — подобные перелеты туда и обратно он совершал уже не раз, а потому был абсолютно спокоен и не предвидел впереди никаких опасностей.

«Уэсти быстро поднялся на большую высоту, и мы едва различали в воздухе его машину. Я уже повернулся, чтобы уйти с поля, как вдруг один из наших механиков закричал: «Эй, поглядите! Что бы это могло быть? » Он указывал куда-то вверх, и, проследив за его рукой, мы увидели нечто похожее на черную тучу, которая с потрясающей скоростью надвигалась на нас с юга. Однако я тут же сообразил, что это была вовсе не туча; темное образование клубилось вихрем и мчалось со скоростью, которую обыкновенные тучи развивать просто не имеют права. И все же в первый момент я не мог точно определить, что эго было на самом деле. Туча изменила свои очертания и обратилась в подобие огромного полумесяца. При этом она беспрестанно крутилась и меняла направление, как будто что-то высматривая. У окликнувшего нас человека был при себе бинокль, и он глядел в него во все глаза. Наконец он закричал, что видит громадную птичью стаю и что «их там не менее легиона». Птицы продолжали кружиться и метаться в воздухе, а мы молча наблюдали за ними. Это явление казалось нам весьма любопытным, но мы вовсе не думали о том, что оно может таить в себе какую-либо угрозу для Уэсти, который к тому времени почти совсем исчез из виду. Когда его машина обратилась в неприметную точку, оба крыла темного полумесяца стремительно сомкнулись. Тысячи птиц сбились в плотную массу, пронеслись через весь небосвод и скрылись в направлении норд-норд-вест. И сразу же вслед за тем Хэнли — так звали человека с биноклем — закричал: «Он падает!» и кинулся бежать. Я последовал за ним. Мы вскочили в стоявший рядом автомобиль, и пока он мчался к месту происшествия, Хэнли рассказал, что машина Уэсти устремилась вниз, как если бы сама была одной из облепивших ее птиц — только подстреленной невидимым охотником. Он сразу же подумал, что проклятые твари, должно быть, повредили пропеллер. Так оно и оказалось. Мы обнаружили, что лопасти пропеллера совершенно измочалены и сплошь покрыты кровью и голубиными перьями, а между ними застряли птичьи скелеты».Такова была история, которую молодой авиатор поведал однажды вечером в тесной компании друзей. Он не делал из своего рассказа секрета, а потому я воспроизвожу его здесь без каких-либо колебаний. Разумеется, я не записал его дословно, но при моей способности отлично запоминать все интересующие меня детали я могу поручиться за достаточную достоверность изложения. Следует заметить, что молодой человек в ходе своего повествования ни малейшим намеком не дал понять слушателям, что считает все происшедшее неким невероятным или сверхъестественным событием. Он лишь упомянул, что, насколько ему известно, это был первый случай такого рода. Бывало, конечно, что французским летчикам докучали орлы, со злобой наскакивающие на машины, но бедный старина Уэсти стал первым, кому довелось налететь на стаю из нескольких тысяч голубей. «Возможно, вторым буду я, — беспечно добавил он. — Но какого черта сейчас думать об этом? И вообще, завтра вечером я собираюсь сходить на «Тудл-у»».

Я выслушал эту историю с тем же чувством, какое возникает у всякого, кто впервые сталкивается с байками об ужасах, поджидающих авиаторов в воздухе. Несколько лет тому назад, например, все только и говорили что о «воздушных ямах» — этих странных провалах или пустотах в атмосфере, которые несут смертельную угрозу для летчиков. А совсем недавно вся читающая публика ужасалась переживаниям летчика, жарким летом 1911 года пролетавшего над Камберленд-сними горами и внезапно подброшенного потоком горячего воздуха, исходившего от нагревшихся на солнце скал, который и ударил его машину снизу подобно жаркой струе из печной трубы. Во всем этом не было ничего удивительного — мы только начали осваивать воздушную стихию и были готовы встретиться с таящимися в ней странными приключениями и опасностями. Со смертью Уэстерн-Рейнольдса в летописи этих приключений и опасностей всего лишь открылась новая глава. Никто ведь и не сомневается в том, что всякое новое изобретение, всякая новая человеческая затея сопряжены с изрядной долей риска.

Спустя неделю (или чуть больше) со смерти авиатора дела привели меня в один северный городок, название которого, пожалуй, лучше сохранить в тайне. Моя миссия заключалась в расследовании факта подозрительной расточительности, с коей там производилась оплата услуг рабочего класса — точнее сказать, рабочих, занятых производством военного оборудования на местном заводе. Предварительно меня известили, что люди, обычно зарабатывавшие два фунта и десять шиллингов в неделю, теперь вдруг стали получать до восьми фунтов, а «всяким сопливым девчонкам» вместо семи-восьми шиллингов ни с того ни с сего стали платить аж целых два фунта. Налицо была настоящая оргия растраты государственных средств. Теперь местные девушки лакомились шоколадом по цене в четыре, а то и все пять шиллингов за фунт, скромные домохозяйки заказывали рояли стоимостью в тридцать фунтов (на которых, кстати, не умели играться), а их мужья приобретали золотые вериги для часов, отдавая по десять гиней за каждую.

Прибыв в городок, о котором идет речь, и приступив к делу, я обнаружил в этой истории, как это часто бывает, смесь правды и преувеличения. Роялей у местных домохозяюшек, конечно же, не водилось и в помине, но граммофоны были у всех — причем особой популярностью пользовались самые дорогие модели. Кроме того, на тротуарах я заметил немалое число детских колясок, выглядевших, что называется, с иголочки. Это были очень миленькие, окрашенные в нежные гона и снабженные дорогостоящими причиндалами экипажи.

— А стоит ли дивиться тому, что людям дали возможность пожить в свое удовольствие? — сказал мне один рабочий. — Впервые в жизни мы увидели порядочные деньги, так это же здорово! Нам они нелегко достаются, ради них мы рискуем жизнью. Слыхали что-нибудь о нашем взрыве?

И он указал в направлении завода, расположенного на окраине городка. Разумеется, ни завод, ни сам городок никогда не упоминались в печати. Коротенькая газетная заметка сообщала по этому поводу: «Взрыв на заводе военного снаряжения на севере страны. Имеются жертвы». Рабочий рассказал мне о нем, присовокупив некоторые ужасающие подробности.

— Родственникам и глянуть не позволили на тела. Как их нашли в цехе, так и заколотили в гробах. А всему виной газ.

— Вы хотите сказать, что у них почернели лица?

— Да нет же! Они были размозжены вдрызг.

Странный это был газ.

Я засыпал рабочего шквалом вопросов о необычном взрыве, но ему было почти нечего добавить. Как я уже говорил, не предназначенные для печати секреты хранятся в глубочайшей тайне. Так, например, лишь очень немногим людям вне узкого круга высших официальных сановников было кое-что известно о танках. Простым смертным сообщили о них уже после войны, а ведь эти страшные орудия уничтожения были опробованы и испытаны в парке, расположенном неподалеку от Лондона. Поэтому я допускаю, что человек, рассказавший мне о взрыве на заводе военного снаряжения, был совершенно искренен, когда заверял меня, что больше ничего не знает об этом несчастье. Я выяснил, что он работает плавильщиком в цехе, расположенном в противоположной от обратившегося в руины завода части города; он даже не знал, что именно там вырабатывалось, но полагал, что нечто вредное для здоровья и в высшей степени взрывоопасное. Сообщенная им информация по сути дела оказалась не чем иным, как одним из многочисленных отзвуков тревожной молвы, дошедшей до него из третьих, четвертых, а то и пятых рук. Самое жуткое впечатление на него произвело именно то, что лица погибших были «словно размозжены вдрызг». Это было все, чем он мог поделиться со мной.

Простившись с ним, я сел на трамвай и отправился в район, где произошло несчастье, — нечто вроде промышленной окраины в пяти милях от центра города. Когда я начал расспрашивать о местонахождении завода, мне ответили, что ходить туда негоже и что я все равно там никого не застану. И все-таки я нашел этот завод — сырой, мрачный, окруженный высокими стенами барак с примыкающими к нему хозяйственными постройками. Ворота оказались запертыми. Я начал искать следы разрушения, но безрезультатно. А когда я обнаружил, что крыша вовсе не была повреждена, меня снова озадачила чрезвычайно странная природа этого происшествия. Взрыв оказался достаточно сильным, чтобы убить находившихся в здании рабочих, но на самом строении не было видно никаких следов пробоин или трещин.

Из ворот вышел какой-то человек и принялся запирать их за собой. Я подступил к нему с расспросами пли, лучше сказать, раскрыл рот, чтобы произнести фразу типа: «Говорят, у вас тут творятся какие-то страсти?». Одним словом, я попытался завязать разговор, но мне тут же пришлось замолчать. Человек спросил меня, заметил ли я прохаживающегося неподалеку полисмена. Я ответил, что видел и что в ответ на обращенный к нему вопрос тот предоставил мне выбор — либо прекратить совать нос в чужие дела, либо предстать перед следствием в качестве подозреваемого в шпионаже.

— Вот видите, вам лучше всего смыться отсюда, пока не поздно.

Таков был последний и весьма настоятельный совет, который я получил в этом городе.

Я, конечно же, последовал ему.

Что ж, я в буквальном смысле слова уперся лбом в кирпичную стену. Взвесив все известные мне факты, я пришел к выводу, что давешний плавильщик, а может быть, и его осведомитель, живописуя происшедшее, невольно исказили его суть. Плавильщик сказал, что лица погибших были «словно размозжены вдрызг», но эта фраза могла быть бессознательным искажением слов «напрочь разъедены». Последнее выражение вполне могло означать результат воздействия особо едких кислот, а, будучи немного знаком со способами производства взрывчатых веществ, я знал, что там нередко применяются такие кислоты, которые на определенном этапе их смешения могут вызвать взрыв с ужасными последствиями.

День или два спустя мне на ум пришел несчастный случай с Уэстерн-Рейнольдсом. В какое-то краткое мгновение, которому нет аналога в нашей пространственно-временной системе, в моем мозгу сверкнула мысль о возможности прямой связи между этими двумя трагедиями. Но нет, это просто невозможно! Я отбросил прочь эту совершенно дикую мысль, но все же, сколь бы безумной она ни казалась, она уже никогда не покидала меня. То был таинственный огонек, что вел меня сквозь мрачную чащу загадок и в конце концов вывел к свету истины.

Насколько я помню, все это происходило примерно в то же самое время, когда некий округ (да что там округ — целое графство!) послужил ареной для череды исключительно жутких происшествий, которые казались тем ужасней, что продолжались достаточно долго для того, чтобы приобрести оттенок необъяснимой таинственности. Я очень сомневаюсь, что истинная подоплека этих событий открылась тем, кто имел к ним непосредственное отношение, — прежде чем местные жители успели связать воедино звенья всего происшедшего, министерство обороны выпустило свой злонамеренный циркуляр, и с того времени уже никто не мог отличить действительные и несомненные факты от совершенно диких и несуразных выдумок.

Район, о котором идет речь, расположен на дальнем западе Уэльса. Назовем его ради удобства Мэйрион. Здесь, на морском побережье, раскинулся городок, пользующийся широкой известностью среди отдыхающих, которые в летнюю нору съезжаются сюда на пять или шесть месяцев. Кроме того, по округе разбросаны еще три пли четыре небольших поселения, переживающих период медленного упадка, поседевших от старости и забвения. Их вид неизменно напоминает мне описание городов, расположенных на западе Ирландии, что мне довелось однажды повстречать в какой-то книге. Между неровно уложенными плитами тротуара проросла трава, вывески над витринами лавок покосились, уронив на землю добрую половину букв; на каждом шагу здесь можно увидеть завалившийся набок, а то и вовсе разрушившийся по хозяйскому недосмотру домик; между рухнувшими со стен камнями пробивается дикорастущая зелень, а на всех улицах царствует безмолвие. Впрочем, следует заметить, что места эти и раньше не знали процветания. Кельты никогда не были особо искусными строителями, и, насколько мне известно, такие города как Тоуи, Мертир-Тэгвет или Мэйрос во все времена отличались скоплениями жалких, скверно выстроенных, худо ухоженных и убогих домишек.

Да и сами городишки далеко отстоят друг от друга в этой Богом забытой северной стороне, отделенной от южной части острова грядой труднопроходимых гор. Лишь один из них расположен в относительной близости от железнодорожной станции, другие же весьма ненадежно и путано связаны между собой одноколейками, обслуживаемыми редкими поездами, которые, болтаясь и пошатываясь из стороны в сторону в своем неспешном движении, ползут по узким горным ущельям, но чаще всего по полчаса и более простаивают возле брошенных посреди безлюдных топей бараков, называемых здесь станциями. Несколько лет тому назад я путешествовал в компании знакомого ирландца по одной из таких странных линий. Глянув направо, он увидел болото, заполоненное из-желта-синей травой и стоячими лужами, повернувшись налево — уперся взглядом в склон горы, огражденный серыми каменными стенами.

— Мне так и кажется, — сказал он, — что я все еще нахожусь посреди диких пустошей Ирландии.

Таким образом, декорациями для жуткой драмы послужи;] глухой, отрезанный от мира, малонаселенный кран пустынных холмов и таинственных долин. Я помню белые крестьянские домишки на побережье, отделенные друг от друга двумя часами ходьбы по жесткой каменистой дороге, — из окон такого дома, как ни крутись, ни за что не увидишь какое-либо другое жилье. Продвигаясь в глубь страны, можно встретить фермы, окруженные густыми ясеневыми рощами, посаженными еще в незапамятные времена для защиты крыш от резких ветров с гор и штормовых порывов с моря. Эти места живут скрытой от всего остального мира жизнью, и обнаружить их можно разве что по дыму из печных труб, скупо просачивающемуся сквозь окружающую дом густую листву. Обитателю Лондона нужно воочию увидеть эти дома, чтобы поверить в их существование, но даже и тогда ему вряд ли удастся прочувствовать всю щемящую сердце унылость их уединения.

Таков, в главных чертах, Мэйрион. Вот на эту-то пустынную землю ранним летом прошлого года обрушился ужас — ужас, не имеющий ни формы, ни очертаний, ужас, какого прежде никогда не знавал ни один смертный.

Начало ужасу положила история с маленьким ребенком, вышедшем среди бела дня на ведущую к дому тропу нарвать цветов и никогда уже не вернувшемуся в дом на холме.

Смерть в деревушке

Потерявшийся ребенок вышел из дома, стоящего особняком на крутом склоне холма, называемого Аллт, что означает «высота». Местность вокруг него дика и камениста — заросшая дроком и папоротником-орляком пустошь переходит в болотистую низину с извилистой полоской тростника и камыша, обрамляющего русло ручья, текущего из какого-то таинственного источника к зарослям густого и спутанного мелколесья — передовым заставам леса. По этой неухоженной и бугристой земле стелется узенькая тропинка. Она постепенно опускается на самое дно долины и там превращается в дорогу. Затем местность снопа идет вверх и в конце концов упирается в скалистый обрыв, возвышающийся над морем на расстоянии четверти мили от дома. Девочка по имени Гертруда Морган спросила у матери разрешения спуститься на дорогу и нарвать там «лиловых цветочков» — то были полевые орхидеи, — и мать согласилась, при этом предупредив дочку, чтобы та непременно вернулась к чаю, для которого уже был испечен яблочный пирог.

Назад девчушка не вернулась. Полагали, что она пересекла дорогу и подошла к обрывистому краю скалы, чтобы нарвать росших у самого моря гвоздик, которые в то время были в полном цвету. Должно быть, она поскользнулась, говорили люди, и упала в море, бесновавшееся в двухстах ярдах у нее под ногами. Сразу же оговорюсь, что в этом предположении несомненно содержится доля истины, хотя до полной истины ему очень и очень далеко. Тело девочки так и не было найдено — должно быть, его унесла морская волна.

Предположение о неверном шаге пли о гибельном скольжении по влажному торфу на склоне холма, спускающегося к обрыву, было принято всеми как единственно возможное объяснение случившегося. И все же местные жители сочли этот случай очень странным, ибо деревенские дети, живущие поблизости от морских скал, как правило, с раннего возраста привыкают вести себя очень осторожно, а ведь Гертруде Морган к тому времени исполнилось почти десять лет. Тем не менее соседи со вздохом заключили, что «стало быть, это на роду было написано, и, как тут не убивайся, ее уже не вернешь». Но когда на той же неделе с полевых работ не вернулся домой молодой здоровый парень, все переполошились не на шутку.

Труп обнаружили на утесе в шести или семи милях от обрыва, с которого, как полагали, перед тем упало дитя; он направлялся домой по дороге, которой вот уже на протяжении восьми или девяти лет возвращался по вечерам после дневных трудов. Досконально зная каждый ее дюйм и будучи совершенно уверенным в своей безопасности, он хаживал по ней даже в самые темные ночи. Прежде всего полиция поинтересовалась, не напился ли он в тот день, но тут же получила ответ, что парень был совершенным трезвенником. Это не могло быть и убийством с целью ограбления, потому что, как всем известно, богатых батраков на свете не бывает. Так что полиции пришлось снова рассуждать о скользком торфе и неверном шаге — но люди уже начали бояться. Затем на дне заброшенной каменоломни близ Лланфингела обнаружили женщину о сломанной шеей.

На этот раз предположение о «неверном шаге» пришлось исключить вовсе, ибо каменоломня была со всех сторон окружена живой изгородью из дроковых кустов. Чтобы добраться до обрыва, нужно изо всех сил продираться сквозь бесконечные острые шипы, обагряя их своей кровью. Впрочем, как раз в том месте, где нашли тело, дроковый кустарник был и впрямь измят, как если бы кто-то шел через него напролом. Но это была не единственная странность — в том же самом карьере, почти рядом с женщиной, лежала мертвая овца. Было похоже на то, что их обеих кто-то настиг на краю карьера и, протащив через колючую изгородь, сбросил вниз. Но кто это был? Или что? Эта новая загадка лишь усилила овладевший жителями округа ужас.

А вот что случилось в одном окруженном горами болотистом месте. Отец с сыном, юношей пятнадцати или шестнадцати лег, ушли ранним утром на работу и не вернулись назад. Правда, их обратная дорога пролегала по болоту, но она была достаточно широкой, надежной и столь обильно засыпанной щебнем, что почти на два фута возвышалась над топью. Но когда тем же вечером их кинулись искать, они лежали мертвыми в болоте, и тела их уже успело затянуть черным илом и ряской. Они лежали в каких-нибудь десяти ярдах от дороги, и даже самому распоследнему тупице было ясно, что их туда затащили насильно. Разумеется, было бесполезно искать какие-либо следы в черной жиже, в которой любой мельчайший камешек исчезает без следа в считанные секунды. Обнаружившие тела несчастных люди долго бродили по болоту в надежде найти хоть что-либо, указывающее на присутствие поблизости убийц; они насквозь прочесали возвышенные места, где пасся скот, и прошли по ручью сквозь густые ольховые заросли, но не нашли ровным счетом ничего.

Но самым ужасным из подобного рода происшествий был случай на Хайуэй, безлюдном и малопроезжем проселке, что на протяжении многих миль вьется и кружит по возвышенной пустынной местности. Здесь, на краю густого леса, примерно в миле от ближайшего населенного пункта, стоял деревенский дом. В доме жили фермер по имени Уильямс, его жена и трое детей. В один из жарких летних вечеров приятель Уильямса, поденно батрачивший в саду приходского священника, расположенном в трех или четырех милях отсюда, проходил мимо злосчастного дома и на несколько минут остановился поболтать с лениво копавшимся в огороде хозяином. Дети Уильямса играли неподалеку на дороге. Мужчины потолковали о соседях, видах на картофель и погоде, а потом в дверях показалась миссис Уильямс и объявила, что ужин готов, после чего Уильямс попрощался со своим собеседником и направился в дом. Это было около восьми часов вечера — по заведенному от века распорядку семья должна была поужинать, чтобы в девять или самое позднее в половине десятого отправиться на боковую. В десять часов того же вечера местный врач ехал по проселку домой. Внезапно его конь испуганно прянул в сторону и вздыбился — то было прямо напротив ворот дома Уильямсов. Доктор спешился, охваченный ужасом перед тем, что увидел: прямо посреди дороги лежали Уильямс, его жена и трое детей — все как один мертвые. Головы их были размозжены, словно их били неким тяжелым железным орудием; лица их представляли из себя сплошную кровавую массу.

Предположение врача

Нелегко изобразить всю полноту ужаса, омрачившего умы жителей Мэйриона. Никто больше не верил в официальную

версию властей, утверждавших, что все эти мужчины, женщины и дети встретили свою смерть вследствие несчастного случая: это представлялось слишком странным. Конечно, можно было допустить, что маленькая девочка и молодой парень поскользнулись и упали с обрыва, но что было делать с женщиной, найденной рядом с мертвой овцой на дне каменоломни, с двумя мужчинами, погибшими в болотной тони, с целой семьей, убитой на дороге перед воротами собственного дома? Все эти происшествия не оставляли места предположениям о несчастной случайности. Казалось совершенно невозможным найти разгадку или хотя бы более-менее правдоподобное истолкование этих ужасных и абсолютно бессмысленных преступлений. Некоторое время люди говорили о вырвавшемся на свободу маньяке, этаком местном Джеке-Потрошителе, некоем жутком извращенце, обуянном страстью к убийству, что под покровом ночи бродит по пустынным местам или прячется от дневного света в лесах и диких зарослях, постоянно высматривая и выискивая новые жертвы для удовлетворения своей пагубной страсти.

Вот и доктор Льюис, обнаруживший несчастного Уильямса, его жену и детей в жутко растерзанном виде на проселочной дороге, был сперва убежден, что единственным возможным объяснением случившегося может быть лишь буйство некоего скрывающегося в этих местах маньяка.

— Я был уверен, — говорил он мне впоследствии, — что Уильямсов растерзал безумец, одержимый манией убийства. В этом меня убедил характер увечий, нанесенных несчастным жертвам. Около тридцати семи или тридцати восьми лет назад мне довелось столкнуться с очень похожим происшествием. В то время я служил в Аске, что в Монмутшире. Однажды вечером там убили целую семью, жившую в доме у дороги. Насколько я помню, это громкое дело вошло в анналы криминалистики как «убийство в Ллангиби» — по названию деревни, близ которой был расположен дом. Убийцу схватили в Ньюпорте — им оказался испанский моряк по имени Гарсия. Выяснилось, что он убил отца, мать и троих детей лишь для того, чтобы завладеть латунными украшениями на старинных голландских часах, которые и были обнаружены у него при аресте. Оказалось, что еще раньше он был приговорен за ка-кое-то мелкое воровство к месячному заключению в тюрьме Лека, а когда освободился, то отправился пешком в Ньюпорт, находящийся в девяти или десяти милях оттуда. Проходя мимо злосчастного дома и увидев работавшего в саду человека, Гарсия убил его своим матросским ножом. На крик выбежала жена — он убил и ее. Затем он вошел в дом, хладнокровно убил троих детей, попытался устроить пожар и бежал, прихватив с собой украшения от часов. На первый взгляд все это выглядело как действия маньяка, но врачи не признали Гарсию сумасшедшим (могу добавить, что его повесили), просто он был существом с крайне низким умственным и нравственным развитием, дегенератом, который ни во что не ставил человеческую жизнь. Не могу утверждать с полной уверенностью, но думается, он был родом с одного из принадлежащих Испании островов, где люди, говорят, рождаются дегенератами вследствие чрезмерно широкого распространения кровосмесительных браков. При этом я хочу подчеркнуть, что Гарсия убивал людей ударом ножа, и в каждом случае однократным. В его случае не было бессмысленных увечий и множественности ударов. А у несчастного семейства, что я обнаружил на дороге, головы были размозжены в кровавую кашу. Согласитесь, что это предполагает целый шквал ударов, каждый из которых был смертельным. Судя по всему, убийца продолжал наносить удары тяжелым железным предметом по людям, которые уже были мертвы. А такого рода действия указывают на человека помешанного. Так я объяснил самому себе суть этого происшествия. И был абсолютно неправ. Чудовищно неправ! Но кто мог тогда угадать истину?

Так говорил доктор Льюис, и я цитирую его — вернее, передаю суть его речей — лишь для того, чтобы познакомить вас с самым просвещенным мнением, распространившимся в округе, когда на нее надвинулся ужас. Люди с радостью ухватились за это объяснение, потому что любое объяснение, пусть даже самое неудобоваримое, все же лучше, чем нестерпимое и ужасающее неведение. Кроме того, теория доктора Льюиса была правдоподобна — она объясняла бросавшуюся в глаза бессмысленность этих убийств. И тем не менее с самого начала в ней присутствовали противоречия. Едва ли можно было допустить, что странному маньяку удавалось прятаться в местах, где каждый посторонний человек был у всех на виду и о его появлении тут же стало бы известно всем. Рано или поздно кто-нибудь увидел бы, как он крадется по лесной тропе или продирается сквозь заросли кустов. Недаром же случайно очутившийся в тех краях пьяненький бродяжка, слегка горластый, а в общем-то совершенно безвредный, забывшись тяжелым алкогольным сном под сенью живой изгороди, был немедленно задержан на месте «преступления» фермером и его работником. К счастью, он легко доказал свое полное и несомненное алиби и вскоре был отпущен восвояси.

Позднее явилась и другая версия — или, лучше сказать, вариант теории доктора Льюиса. В ней утверждалось, что виновное в жутких преступлениях лицо и в самом деле было маньяком — но лишь время от времени. Автором этой новой теории был некий мистер Ремнант, один из завсегдатаев «Порт-Клуба». Этот во всех отношениях достойный джентльмен за неимением других занятий убивал свое время тем, что проглатывал огромное множество всяческих книг. Так вот, он прочитал завсегдатаям клуба — врачам, отставным полковникам, священникам и адвокатам — целую лекцию о «строении личности», приводя в подтверждение своей точки зрения цитаты из многообразных учебников по психологии и доказывая всем и каждому, что всякая личность есть структура текучая и непостоянная. В качестве свидетельства своей правоты он приводил огромные куски из «Доктора Джекиля и мистера Хайда» — прежде всего рассуждения доктора Джекиля о том, что душа человека, вместо того, чтобы быть цельной и неразделимой, на самом деле представляет из себя подобие государства, в котором живет множество странных и не сочетаемых друг с другом субъектов, чьи характеры не просто неизведаны, но и вообще не могут соответствовать тон форме сознания, каковой мы с вами традиционно наделяем как президентов, так и рядовых законопослушных граждан.

— Из этого следует, — заключил мистер Ремнант, — что убийцей может оказаться любой из нас. При этом он ни в малейшей степени не будет подозревать об этом. Возьмем, к при — меру, мистера Ллевелина.

Мистер Пейн Ллевелин был пожилым адвокатом, этаким деревенским Талкингорном. Он являлся наследственным поверенным в делах Морганов из Пентуина. В глазах англосаксов из Лондона фамилия Морган не таит в себе ничего потрясающего, но для кельтов Западного Уэльса она куда более значима, нежели весь мировой институт дворянства, ибо существует с незапамятных времен. Сам святой Тейло[35] числился в ряду побочных родственников первого зарегистрированного в истории главы этого рода. И мистер Пейн Ллевелин делал все, чтобы выглядеть достойным юрисконсультом древней фамилии. Он был внушителен, он был предусмотрителен, он был разумен, он был надежен. Я позволил сравнить его с мистером Талкингорном из знаменитой юридической корпорации и потому должен сразу же оговориться, что мистер Ллевелин никогда и не помышлял о том, чтобы на досуге совать свой нос в места, где хранятся не слишком приглядные семейные тайны. А если бы он и обнаружил существование таковых мест, то не остановился бы ни перед какими расходами — лишь бы снабдить их двойными или тройными стальными запорами. Конечно, в глазах своих работодателей он был «новым человеком» — advena,[36] если угодно, — ибо вел свое происхождение от одной из побочных ветвей рода сэра Пейна Тарбервилля, как известно, появившегося в Англии лишь во времена Завоевания[37], и все же он предпочитал общаться с представителями более древнего корня.

— Возьмите Ллевелина, — продолжал мистер Ремнант. — Послушайте-ка, Ллевелин, можете ли вы с полной достоверностью указать место, в котором находились в тот вечер, когда была убита семья Уильямсов? Полагаю, что нет.

Мистер Ллевелин, будучи, как уже было сказано, человеком пожилым и достойным, несколько поколебался, прежде чем дать ответ.

— Вот видите, нет! — торжествующе заключил Ремнант. — Поэтому я утверждаю следующее: вполне возможно, что Ллевелин имеет отношение ко всем совершенным в Мэйросе убийствам, хотя в нынешней своей ипостаси он не может и в малейшей степени заподозрить, что в нем живет совсем другой человек — человек, который почитает убийство высоким искусством.

Мистеру Пейну Ллевелнну ни в малой степени не пришлось по вкусу предположение, что он мог оказаться тайным убийцей, да еще жаждущим крови и безжалостным, как дикий зверь. Он полагал, что замечание относительно приверженности убийству как высокому искусству в равной степени отличалось полной бессмысленностью и самым дурным вкусом; и это его мнение ничуть не переменилось, когда Ремнант объяснил, что именно этими словами Де Куинси[38] изъяснялся в одном из самых знаменитых своих эссе.

— Если бы вы позволили мне вставить хотя бы слово, — заявил он с некоторой холодностью в голосе, — я бы объяснил вам, что в прошлый вторник — то есть в тот вечер, когда на дороге были найдены эти несчастные, — я находился в кардиффской гостинице «Ангел». В Кардиффе у меня были дела, и я оставался там до полудня следующего дня.

Убедительно доказав свое алиби, мистер Пейн Ллевелин покинул клуб и до конца недели обходил его далеко стороной.

Ремнант же объявил тем, кто остался в курительной комнате, что он выбрал мистера Ллевелина всего лишь как конкретный пример, иллюстрирующий его теорию, которая, между прочим, уже получила несколько убедительных подтверждений своей обоснованности.

— В последнее время отмечено несколько случаев раздвоения личности, — разглагольствовал он. — И потому я вновь утверждаю — вполне возможно, что эти убийства были совершены одним из нас, но только в другой ипостаси его личности. Разве Ремнант-второй не может быть убийцей и маньяком, в то время как Ремнант-первый ничуть не подозревает об этом и находится в совершеннейшем убеждении, что не способен убить даже курицу, не говоря уже о целой человеческой семье. Разве не так, Льюис?

Доктор Льюис ответил, что в теории-то это так, однако на деле все выходит как раз наоборот.

— Большинство известных случаев раздвоения пли даже множественного расслоения личности. — пояснил он, — проявлялись в связи с очень сомнительными гипнотическими экспериментами или же с еще более сомнительными спиритическими опытами. Все эти вещи, на мой взгляд, подобны попыткам ребенка копаться в сложном часовом механизме. Вы вертите в руках колесики, собачки, другие части механизма, о которых на самом деле не имеете ни малейшего понятия, а после сборки обнаруживаете, что ваши часы сильно отстают или, скажем, в час вечернего чая бьют двести сорок раз подряд. Полагаю, то же самое можно сказать о любительских психологических экспериментах. Получаемая в ходе их параллельная личность очень напоминает результат любительской возни с часами и прочими весьма деликатными устройствами, о которых мы с вами и понятия не имеем. Поймите, я не отрицаю возможности того, что один из нас, оказавшись в своей второй ипостаси, совершил убийство на пустынной дороге, как это утверждает Ремнант. Но я полагаю это крайне невероятным. Вероятность есть поводырь жизни, и кому как не вам знать это, Ремнант. — заметил доктор Льюис, с улыбкой повернувшись к сему любомудро-му джентльмену, как будто желая показать, что в свое время тоже кое-чего начитался. — Отсюда следует, что в той же мере поводырем жизни является невероятность. Когда вам удается достигнуть весьма высокой степени вероятности вашей теории, вы получаете право принять ее за некую определенность; с другой стороны, если некое предположение в высшей степени невероятно, вы вправе рассматривать его как нечто невозможное. Это правило срабатывает в девятистах девяносто девяти случаях из тысячи.

— А как насчет тысячного случая? — возразил Ремнант. — Вдруг эти исключительно жестокие убийства относятся именно к нему?

Доктор улыбнулся и устало пожал плечами. В результате этой дискуссии весьма уважаемые члены общества городка Порт некоторое время подозрительно поглядывали друг на друга, прикидывая про себя, а вдруг и в самом деле во всей этой чертовщине «что-нибудь есть». В конце концов, как сумасбродная версия мистера Ремнанта, так и довольно правдоподобная теория доктора Льюиса были признаны несостоятельными, тем более что на кровавый алтарь ужаса были принесены еще две жертвы, павшие жуткой и таинственной смертью. В той самой каменоломне Лланфингела, где раньше нашли убитую женщину, теперь был обнаружен мужской труп. Не прошло и нескольких часов, как на зубчатых скалах, хищно выступающих из воды под обрывом близ Порта, случайный прохожий заметил изувеченное тело пятнадцатилетней девушки. Выяснилось, что оба эти злодеяния были совершены примерно в одно и то же время, на протяжении одного или двух часов, но загвоздка заключалась в том, что расстояние между каменоломней и скалами Черного Утеса составляло никак не менее двадцати миль.

— Тут не обошлось без автомобиля, — предположил кто-то. Однако беглый опрос местных жителей показал, что между этими двумя географическими точками отродясь не существовало не то чтобы шоссе, а и сообщения как такового. Вся эта местность опутана сетью узких, непролазных, извилистых троп, пересекающих друг друга под самыми разнообразными углами на протяжении семнадцати миль. Чтобы добраться до обрыва, нужно пройти еще две мили по тропе через поля. Что же до каменоломни, так она вообще расположена аж в целой миле от ближайшего проселка и надежно ограждена кольцевыми стенами дрока, папоротника-орляка и изрытой земли.

И, наконец, на тропах не обнаружили ни единого следа автомобильного или мотоциклетного колеса, а ведь они непременно должны были запечатлеться на дороге между этими двумя гибельными местами.

— А что вы скажете насчет аэроплана? — произнес человек, ранее предложивший версию с автомобилем.

И в самом деле, неподалеку от одного из мест преступления располагался аэродром, однако при всем желании никто не мог представить себе, что в Королевские военно-воздушные силы смог пробраться безумец, страдающий манией убийства. А потому оставалось заключить, что к ужасам в Мэйрионе были причастны по меньшей мере двое убийц. И доктор Льюис самолично уничтожил свою версию.

— Как я сказал в клубе Ремнанту, — заметил он, — вероятность и невероятность суть поводыри жизни. Так вот, я не могу допустить, что в наших краях может набраться шайка маньяков, пусть даже всего из двух человек. Я отвергаю это.

Вскоре выявилось новое обстоятельство, повергшее всех в смятение и побудившее местных жителей к самым диким предположениям. Люди вдруг осознали, что ни одно ужасное происшествие из тех, что с автоматической закономерностью случалось в их местах, почему-то не было освещено в прессе. Я уже говорил о судьбе «Мэйросского обозревателя». Эта маленькая газетенка была запрещена лишь за то, что поместила на своих страницах туманную заметку о неком человеке, который был убит «при загадочных обстоятельствах». С той поры одно ужасное событие следовало за другим, но ни в одной местной газете о них не было сказано ни слова. Любопытствующие толпами наведывались в редакции этих изданий — а таковых в округе осталось два, — но так и не добились ничего, кроме решительного отказа обсуждать этот вопрос. Таким же образом были прочесаны и прорежены кардиффские газеты. По всей очевидности, лондонская пресса также ничего не ведала о преступлениях, ввергших в беспримерный ужас население целого края. Каждый жаждал понять, что происходит; а скоро поползли слухи и о том, что местному коронеру запрещено проводить какое-либо дознание но факту этих тяжких и в высшей степени загадочных преступлений.

— В соответствии с инструкциями, полученными из Министерства внутренних дел, — заявил по согласовании с верхами один из коронеров. — я должен сообщить присяжным, что в их обязанности вменено заслушать результаты медицинского освидетельствования пострадавшего и немедленно вынести вердикт в полном соответствии с этим освидетельствованием. Все посторонние вопросы я буду вынужден отклонить.

Один из присяжных заявил протест. Старшина присяжных вообще отказался выносить вердикт.

— Прекрасно, — сказал коронер. — Тогда я позволю заявить вам, господин старшина, и вам, господа присяжные, что в силу Королевского закона я обладаю властью пренебречь вашим мнением и приобщить к делу соответствующий освидетельствованию вердикт, представив его суду так, как если бы он исходил от всех вас.

Старшина присяжных и его коллеги были сломлены. Им пришлось безропотно принять неизбежное. Но слухи об этом процессе, широко распространившись по округе и соединившись с осознанием того факта, что ужасные происшествия были начисто проигнорированы прессой (без сомнения, по указке свыше), еще более усилили панический страх, охвативший население края, и придали ему новое направление. Люди пришли к выводу, что правительственные ограничения и запреты могли быть продиктованы только войной или же некой грозной опасностью, связанной с военным временем. А раз так, то преступления, которые полагалось держать под строжайшим секретом, были делом врагов — тайных германских агентов.

Распространение ужаса

Теперь, полагаю, настало время внести некоторую ясность в эту историю. Я начал ее с описания несчастного случая с авиатором, чья машина рухнула наземь после столкновения с огромной стаей голубей, а затем подробно остановился на взрыве, случившемся на военном заводе в одном из северных городков страны. Взрыве, как я уже отмечал, весьма странного свойства. Вскоре после того я оставил свое жилье вблизи Лондона и одновременно переключил внимание на череду таинственных и ужасных происшествии, (мучившихся летом 1915 года в Уэльсе — в местности, которую я ради удобства назвал Мэйрион.

Сразу же следует оговориться: изложенные мною подробности событий в Мэйрионе ни в малой мере не означают того, что этот западный край был единственным в своем роде, равно как и того, что он был в особой степени поражен ужасом. На самом деле кошмарные дела творились по всей стране. Мне рассказывали, что даже стойкие сердца населявших Дартмур девонширцев содрогались, как это бывало во времена чумы или какого другого гибельного поветрия. Ужас царил и на равнинах Норфолка, и в далеком графстве Перт, где никто не осмеливался ступать на дорогу, ведущую мимо Скопа к лесистым возвышенностям над Тэем. То же самое происходило и в густонаселенных промышленных районах. Однажды в одном из трущобных закоулков Лондона я наткнулся на приятеля, который с ужасом поведал мне о том, что слышал от других.

— Не спрашивай меня ни о чем, Нэд. — сказал он, — но тут на днях я был в Бэйрнигене и встретился с одним парнем, который собственными глазами видел, как с расположенного неподалеку завода выносили целых триста наглухо заколоченных гробов.

А что сказать о корабле, на всех парусах вынесшемся из устья Темзы и болтавшемся из стороны в сторону, не отвечая на сигналы и не зажигая на борту огней? Береговые укрепления открыли по нему огонь и сбили одну из мачт, после чего, поймав единственным оставшимся парусом внезапно переменившийся ветер, он сделал поворот оверштаг, стремительно пересек Ла-Манш и закончил свое путешествие на поросших соснами отмелях Аркашона. I I все это время на его борту не было ни единой живой души — лишь груды гремучих костей! Последний рейс «Семирамиды» заслуживает отдельного трагического повествования, но слух о нем дошел до меня из десятых рук, и я поверил ему лишь потому, что он вполне согласовывался с другими фактами, в достоверности которых я не сомневался.

Я хотел сказать, что принялся писать об ужасных событиях в Мэйрионе лишь потому, что имел возможность лично познакомиться с тем, что там в действительности происходило. О происшествиях в иных местах я слышал из третьих, четвертых и пятых уст, но об ужасных событиях близ Порта и Мэртир-Тэгвета мне рассказывали люди, которые наблюдали их последствия своими собственными глазами.

Я уже упоминал о жителях графства, расположенного на крайнем западе нашего острова, которые осознали не только тот факт, что смерть широко рассеялась по их мирным дорогам и древним холмам, но и что по какой-то причине она была окутана атмосферой глубочайшей секретности. Газеты не имели права печатать известий о новых трагедиях, а жюри присяжных, созываемые для расследования этих зверств, не имели права ровным счетом ничего предпринимать. Местные жители поневоле пришли к заключению, что эта завеса секретности была каким-то образом связана с войной, а отсюда было уже недалеко до следующего вывода: убийцами ни в чем не повинных мужчин, женщин и детей являлись либо немцы, либо их отечественные агенты.

Все согласились на том, что надо совершенно уподобиться диким вандалам, чтобы измыслить подобную дьявольскую затею, коварство которой подчеркивалось еще и тем, что она была наверняка продумана загодя. Немцы рассчитывали захватить Париж в первые недели войны[39], но после того как им задали взбучку на Марне[40], засели в окопах на Айсне и преспокойно занялись подлинной войной. Все это было подготовлено ими в начале века. А раз так, то стоило ли сомневаться в том, что именно они привели в осуществление направленный против Англии ужасный план, разработанный на тог случай, если им не удастся победить нас в открытом бою; весьма вероятно, что уже несколько лет по всей стране были рассеяны люди, готовые но первому же сигналу из Германии начать убийства и разрушения. Таким путем немцы намеревались посеять ужас по всей Англии и наполнить наши сердца паническим страхом, надеясь до такой степени ослабить своего врага в его собственном доме, что его сыны, сражающиеся на фронте за пределами родины, впадут в отчаяние и малодушие. Все та же старая доктрина Цеппелина[41] оборачивалась другим боком: немцы совершали эти ужасные и таинственные злодеяния в надежде на то, что мы от испуга лишимся всяческого соображения.

Все это казалось достаточно правдоподобным — к тому времени Германия успела натворить столько злодеяний и изощрилась в стольких дьявольских изобретениях, что ничто исходящее от нее, казалось, уже не могло удивить мир своей бесчеловечностью. Самые жуткие преступления гуннов[42] казались детской игрой в сравнении с работой немецкой военной машины. Но тут возник вполне закономерный вопрос — кто же мог оказаться исполнителем этого ужасного замысла? Где обитали эти люди и как им удавалось незаметно перемещаться с одного места на другое? Пытаясь ответить на эти вопросы, мы изощрялись в самых фантастических догадках, но им с самого начала было суждено остаться без ответа. Одни предполагали, что диверсанты высаживались с подводных лодок, другие всерьез уверяли, что они прилетали на аэропланах из потаенных убежищ на восточном побережье Ирландии. Вопиющая невероятность обоих этих предположений не вызывала сомнений. Всякий соглашался с тем, что прокатившиеся по стране злодеяния были делом рук немцев, но никто не мог хотя бы туманно представить себе способ, каким они претворялись в жизнь. Однажды кто-то из завсегдатаев «Порт-Клуба» решил осведомиться об этом у мистера Ремнанта.

— Моя идея состоит в том, — ответствовало это высокоумное лицо, — что путь человеческого прогресса составляет бесконечное продвижение от одного непостижимого к другому. Возьмите хотя бы дирижабль, что пролетал вчера над городом. Какой-нибудь десяток лет назад он показался бы нам непостижимым чудом. Возьмите паровую машину, книгопечатание, теорию гравитации — любая из этих штук кажется непостижимой до тех пор, пока кто-нибудь не придумает ее. Таким же образом, без сомнения, обстоит дело с этим адским замыслом, о котором мы с вами толкуем: тевтонские варвары додумались до него, а мы нет, вот и все! Мы не можем понять, как немцам удалось умертвить этих несчастных, лишь потому, что для нас непостижим образ их мыслей.

Весь клуб с благоговением внимал этим малопонятным речам. Когда Ремнант ушел, кто-то сказал:

— Что за удивительный человек!

— Да уж, — подтвердил доктор Льюис. — Его спросили, знает ли он хоть что-нибудь, и он прочат нам лекцию по истории науки. А по сути дела, его речь сводится к словам: «Нет, не знаю». Впрочем, ничего более путного я от него и не слыхал.

Примерно в то же самое время, когда вся страна ломала голову над тайными методами, используемыми немецкой агентурой для осуществления своих злодеяний, некоторым жителям Порта стало известно некое новое и, нужно сказать, весьма необычное обстоятельство, касающееся убийства семьи Уильямс перед воротами их дома. Не помню, говорил ли я уже о том, что древняя римская дорога, называемая Хайуэй, пролегает по длинному крутому склону холма, который постепенно поднимается к западу, а затем идет на спад и резко обрывается к морю. По обе стороны дороги местность переходит то в густые тенистые леса, то в злачные пастбища, то в хлебные поля, но по большей части там господствуют пустынные, непригодные для земледелия пространства, столь характерные для Арфона[43]. Длинные и узкие поля тянутся по крутому склону холма и частенько неожиданным образом заканчиваются какими-нибудь ямами и лощинами, а иногда между ними вклинивается родник, скрытый от посторонних глаз ясеневыми рощами и колючим кустарником. Под кронами деревьев густо растут камыш и тростник, а но обеим сторонам полей зеленеют частые заросли папоротника-орляка, перемежающиеся топорщащимся дроком и хищными кустами терновника, с ветвей которого причудливо свисает бахрома зеленого лишайника. Таковы земли по обе стороны Хайуэя.

На нижних откосах дороги, на расстоянии в три-четыре полевых надела от дома Уильямсов, расположился военный лагерь. Этот участок земли уже давно облюбовали военные, и со временем его площадь понемногу расширялась и застраивалась бараками. Но летом 1915 года бараков еще не было, и прибывшие на учения воинские подразделения разместились в многочисленных палатках.

Так вот, суть необычного обстоятельства, открывшегося обитателям Порта, заключалась в том, что в ту же самую ночь, когда на старой римской дороге была зверски убита фермерская семья, этот военный лагерь был едва не втоптан в землю обезумевшими от ужаса лошадьми.

В половине десятого, как обычно, прозвучал сигнал отбоя, и вскоре большинство обитателей палаток уже спало крепким сном. Проснулись они от ужасного грохота. Прямо у них над головами, на крутом склоне холма, раздавался стук копыт. В следующее мгновение на лагерь налетело около полудюжины лошадей — неведомо чем перепуганные животные топтали палатки и людей. Позднее выяснилось, что двое солдат были затоптаны насмерть, а десятки получили сильные ушибы.

Началась дикая сумятица. Люди стенали и вопили во мраке, путаясь в брезентовых полотнищах и перекрученных веревках; иные — совсем еще безусые мальчишки — стали кричать, что на побережье высадились немцы; другие отчаянно ругались, протирая залитые кровью глаза; третьи, не до конца очнувшись от глубокого сна, принялись драться со своими же товарищами. Офицеры во всю глотку орали на сержантов, а только что вернувшиеся из деревни отпускники, придя в ужас от представшего их глазам зрелища и будучи не в силах что-либо понять в этом безумном вихре воплей, проклятий и стонов, бросились прочь из лагеря и всю оставшуюся ночь спасали свои жизни в деревенской пивнушке. Словом, все перемешалось в этой безумнейшей кутерьме.

Военным еще повезло, что на их лагерь напала лишь небольшая часть табуна. Те, кто видел остальных лошадей, рассказывали, что они мчались вниз по склону невиданным галопом. Миновав лагерь, они рассыпались по полю, но часа через два одна за другой вышли к расположенному над лагерем пастбищу. Утром они уже мирно пощипывали траву, и единственное, что выдавало их участие в ночном переполохе, была грязь, которой они забрызгали себя, когда скакали через заболоченный участок земли. Живший по соседству фермер уверял, что они вели себя так же спокойно, как любые другие лошади в округе и что, глядя на них, никому бы и в голову не пришло заподозрить их в буйном норове.

— Ей-богу! — добавил он. — Сдается мне, что ночью они увидали самого дьявола, раз так перепугались. Боже, спаси нас грешных!

Ночное происшествие в лагере стало известно завсегдатаям «Порт-Клуба» как раз в те дни, когда там обсуждался каверзный вопрос о «злодеяниях немцев», как стало принято называть совершившиеся убийства. Отчаянный бег деревенских лошадей был немедленно расценен как свидетельство исключительного коварного образа действий вражеской агентуры. Офицер, находившийся в момент происшествия в лагере, сообщил одному из членов клуба, что бросившиеся на палатки с людьми лошади от страха впали в неистовство. При этом он добавил, что никогда прежде не видывал лошадей в подобном состоянии. Разумеется, вслед за тем последовала бесконечная дискуссия о природе ужасного явления, которое ввергло иол-дюжины смирных животных в буйное помешательство.

В самый разгар этих толков стало известно о нескольких других происшествиях, породивших новые слухи, которые дошли из городка из окрестных ферм. Если быть точным, их принесли с собой крестьяне, пришедшие по случаю базарного дня в Порт продать пару-другую куриц, корзинку яиц и свежую партию овощей со своего огорода. То были, собственно, даже и не слухи, а обрывки разговоров, подхваченные горничными на улице и принесенные в подолах их любознательным хозяйкам. Именно таким образом стало известно об ужасном поведении пчел в местечке Плас-Невид — насекомые вдруг сделались агрессивными и принялись кусаться почище нолевых ос. Они тучами вились вокруг пасечника, пытавшегося перевести рой в другое место, садились ему на лицо и ползали по нему в таком множестве, что не было видно ни кусочка его одежды. Они так сильно изжалили его, что врач не мог поручиться за жизнь бедняги. Затем они набросились на девушку, вышедшую взглянуть на рассвирепевший рой, — облепили ее со всех сторон и изжалили до смерти. Свершив это смертоубийство, пчелы полетели к чаще за домом и там забились в дупло дерева, к которому с тех пор люди опасались подходить ближе чем на сто ярдов, ибо обезумевшие насекомые только и ждали возможности наброситься на кого-нибудь.

То же самое произошло еще на трех или четырех фермах, где держали пчел. Почти сразу же вслед за тем город наполнился уже не столь вразумительными и заслуживавшими доверия рассказами об овчарках — этих добродушных и от природы преданных животных, — ни с того ни с сего превратившихся в свирепых зверей. Говорили, что они немилосердно покусали несколько крестьянских детей, причем одного до смерти. Не знаю, как насчет овчарок, а вот история о прискорбном помешательстве любимца миссис Оуэн — петуха породы брахман-доркинг — заслуживает абсолютного доверия. В одно субботнее утро сия почтенная домохозяйка появилась в Порте с лицом и шеей, сплошь заклеенными лечебным пластырем, и горестно поведала о том, как накануне вечером вышла во двор накормить кур и индюшек и неожиданно подверглась жестокому нападению своего пернатого друга. Петух молнией налетел на нее и принялся самым неблагодарным образом клеваться куда ни попадя. Прежде чем ей удалось отбиться от него, он нанес ей весьма серьезные повреждения.

— Счастье мое, что у меня под рукой оказался подходящий колышек. — рассказывала она. — Уж так я его лупила, так лупила — пока из него дух не вылетел! Ну что же это такое творится на свете, а?

Мистер Ремнант, местный изобретатель всяческих теорий, был к тому же человеком в высшей степени праздношатающимся. Будучи еще совсем юношей, он получил в наследство весьма приличное состояние и по здравому размышлению решил, что за шесть лег безвылазного сидения в коллегии адвокатов ему основательно приелся вкус закона, что в высшей степени бессмысленно и далее утруждать себя прохождением переаттестаций по профессии, считать которую своей у него больше не было ни малейшего желания. А потому он закрыл свои уши для зова «кормушки» — колокольчика в зале адвокатского совета — и отправился слоняться по белу свету. Мистер Ремнант поездил по Европе, заглянул в Африку и даже сунул свой длинный нос на порог Востока, совершив путешествие но островам Греции и посетив Константинополь. Когда ему перевалило за середину пятого десятка, он прочно обосновался в Порте, который ценил за близость Гольфстрима и изобилие изгородей из фуксий[44]. Здесь любознательный господин предавался праздным странствиям по книжным полкам, изобретению собственных теорий и обсуждению местных сплетен. Он был не более бессердечным, чем прочая упивавшаяся подробностями таинственных преступлений публика, но именно для него распространившийся в округе ужас оказался самым настоящим благом. Он вникал, он исследовал, он докапывался до истоков со сладострастием человека, в жизни которого вдруг появилась изюминка, которой он уже и не ждал. С жадным вниманием прислушиваясь к свежим байкам о пчелах, собаках и петухах, поставляемым в Порт наряду с крестьянскими корзинками, набитыми маслом, кроликами и зеленым горошком, он в конце концов произвел на свет совсем уже потрясающую теорию.

Распираемый открывшимся ему светом истины, каковым мистер Ремнант почитал свою новую идею, он почти бегом отправился к доктору Льюису, чтобы выслушать его мнение по этому поводу.

Происшествие с необычным деревом

Снисходительно улыбаясь и внутренне готовясь познакомиться с новым чудовищным образцом доморощенного теоретизирования, доктор Льюис ввел Ремнанта в комнату с видом на опускающийся террасами сад и неспокойное закатное море.

Несмотря на то, что дом доктора находился всего в десяти минутах ходьбы от центра города, он соответствовал всем представлениям об английской усадьбе. Подъездная аллея тянулась от главной дороги через сумрачную рощу и плотные заросли кустарника; деревья со всех сторон обступали дом, сливаясь с соседними рощами, а далее, терраса за террасой, спускался вниз сад, постепенно переходивший в сплошную зеленую массу леса. Посреди леса, между рыжими скалами, причудливо вихляла тропа, упираясь в желтый песок небольшой укромной бухты. Комната, в которую доктор ввел Ремнанта, располагалась на втором этаже, а потому казалось, что она парила непосредственно над водной гладью. Балконная дверь была распахнута настежь, и внутрь вливалась приятная вечерняя прохлада. Доктор и его посетитель сидели в мягких креслах при ярком свете лампы — это было еще до того, как на Западе были введены строжайшие правила светомаскировки — и наслаждались чудесными ароматами сада.

— Полагаю, Льюис. — начал наконец Ремнант, — что вы уже слышали об этих необыкновенных происшествиях с пчелами и собаками, а равно и обо всем другом?

— Разумеется, слышал. Я выезжал по вызову в Плас-Невид и пользовал там Томаса Тревора, которому, кстати сказать, только сегодня немного полегчало. Кроме того, я выдал свидетельство о смерти бедняжки Мэри Тревор. Когда я приехал туда, она уже умирала. Нет сомнения, что ее насмерть закусали пчелы. Я вполне допускаю, что нечто похожее произошло и в Ллантарнэме, и в Моруэне. Надеюсь, до смертельного исхода там не дошло.

— Ну хорошо, а как насчет рассказов о старых овчарках, прежде отличавшихся добрым нравом, а потом вдруг рассвирепевших и «яростно набросившихся» на детей?

— Я не освидетельствовал данные случаи в качестве врача, но допускаю, что рассказы о них вполне правдивы.

— А женщина, на которую напал собственный петух?

— Абсолютно достоверный факт. Дочь смазала ей лицо и шею каким-то снадобьем собственного изготовления, а потом отправила ко мне. Раны как будто заживают, и я посоветовал продолжать лечение, чем бы они там его ни проводили.

— Прекрасно! — сказал Ремнант и вдруг заговорил с подчеркнутой выразительностью: — А не усматриваете ли вы связи между внезапным буйством животных и теми ужасающими происшествиями, которые случились в нашей округе за последний месяц?

Льюис в изумлении уставился на гостя. Он удивленно поднял свои рыжие брови, а потом, как бы одумавшись, опустил. В речи его неожиданно появились следы акцента, выдававшего его валлийское происхождение.

— Чтоб мне сгореть совсем! — воскликнул он. — Да что это на вас напало? Вы хотите сказать, что существует связь между тем, что пара пчелиных роев вдруг впала в ярость, некий пес озверел, а старый домашний петух разозлился, и сброшенными со скалы или забитыми насмерть на дороге несчастными? Вы же сами понимаете, что в этом нет ни капли здравого смысла.

— Напротив, я совершенно искренне склонен полагать, что во всем этом кроется великий смысл, — без тени волнения отвечал Ремнант. — Послушайте, Льюис, я ведь заметил, как вы усмехались, когда я заявил в клубе, что, на мой взгляд, все эти преступления совершены немцами, но только таким образом, о коем мы и понятия не имеем. Теперь я хочу объясниться. Говоря о всякого рода непостижимых вещах, я имел в виду, что Уильямсы и все прочие жертвы были умерщвлены неким таинственным способом, которого не существует не только в наших с вами представлениях, по и в современной научной теории. Иначе говоря, способом, о котором мы не только не знаем, но и ни на секунду не можем помыслить. Понимаете, куда я клоню?

— Более-менее. Вы просто хотите сказать, что этот способ абсолютно уникален. Допустим. Что же дальше?

Ремнант некоторое время колебался — отчасти из-за приятно щекочущего нервы ощущения зловещей природы того, о чем он собирался рассказать, отчасти из-за нежелания слишком быстро расставаться со столь гениальной догадкой.

— Ну так вот. — заговорил он наконец. — представьте себе, что перед нами два ряда однотипных явлений, обладающих весьма поразительными свойствами. Не кажется ли вам весьма резонным связать их воедино?

— А почему бы и нет? Подобную идею не раз высказывали самые высокочтимые философы. Более того, на ней, собственно, построено умение человека делать самые элементарные умозаключения. Но в чем вы здесь-то усматриваете связь? Несчастных Уильямсов на Хайуэе не жалили пчелы, не кусали собаки. А перепутанные лошади никого не сбрасывали со скал и не топили в болоте.

— Конечно, нет. Мне и в голову не приходило думать об этом. Очевидно, что во всех слу чаях, когда животные неожиданно впадали в ярость, причиной тому являлись страх, ужас и паника. Мы знаем, что ворвавшиеся в лагерь лошади обезумели от испута. Готов поклясться, что во всех остальных случаях, о которых идет речь, причина была та же самая. Все эти создания были подвержены инфекции страха, а испуганное животное, будь то жук, носорог или то и друтое вместе взятое, немедленно пускает в ход свое природное оружие, каким бы оно ни было. И если на пути впавших в панику лошадей поставить отделение солдат, то они, лошади то есть, непременно затопчут насмерть половину людей.

— Пожалуй, так оно и есть. Ну и что?

— А вот что! Я уверен, что немцы втихомолку совершили некое исключительное открытие, которое я назвал «Z-лучами». Вы же знаете, что эфир является всего лишь некой научной абстракцией, которой мы объясняем передачу сообщений на большое расстояние при помощи аппарата Маркони[45]. А теперь представьте себе, что наряду с эфиром физическим существует и эфир психический, в котором можно передавать на большие расстояния неотразимые нервные импульсы. Предположим, эти импульсы толкают реципиента на убийство или самоубийство; раз так, то у нас появляется единственно возможное объяснение ужасной цени событий, случившихся в Мэйрионе на протяжении последних нескольких недель. Теперь мне совершенно ясно, что лошади и другие животные подвергались воздействию «Z-лучей» и что именно эти лучи нагнали на них ужас, следствием которого и явилось их безумие. Ну, что вы теперь скажете? Вы не станете отрицать существования телепатии — ныне об этом говорят во всех на ученых журналах. То же самое касается гипнотического внушения. Вам достаточно заглянуть в «Британскую энциклопедию», чтобы убедиться в этом. В отдельных случаях внушение приобретает такую силу, что становится совершенно неотразимым. Неужели и теперь вы станете отрицать тот очевидный факт, что если связать воедино телепатию и гипнотическое внушение, то вы получите нечто большее, нежели то, что я называю «Z-лучами»? Справедливости ради стоит признать, что для того, чтобы построить эту блистательную гипотезу, у меня под рукой оказалось больше материала, нежели у изобретателя парового двигателя, наблюдавшего за тем, как подпрыгивает крышка чайника. Ну, так что вы скажете?

Доктор Льюис не ответил. Он в изумлении следил за тем, как в его саду вырастает какое-то новое и весьма необычное дерево.

В тот день доктор так и не дал ответа на вопрос Ремнанта. Во-первых, его гость был слишком расточителен в своем красноречии — как видно, он с головой погрузился в стихию происходящего, — и Льюиса вскоре утомило уже само звучание его голоса. Во-вторых, он нашел теорию «Z-лучей» чересчур экстравагантной, чтобы ее можно было принять всерьез, и недостаточно дикой, чтобы тут же разнести в клочья. Но самое главное — пока длилась эта утомительная дискуссия. Льюис начал осознавать, что у него за окном творится нечто в высшей степени странное.

Стояла темная летняя ночь. Тусклый, почти истаявший полумесяц плыл над заливом в направлении мыса Дракона. Воздух был тих и покоен. Царила такая тишь, что Льюис мог видеть, как замерли листья на верхушках высоких деревьев, вырисовывавшихся на фоне опалового неба. И все же он чувствовал, как некая неодолимая сила заставляет его все время прислушиваться к какому-то трудно определимому звуку. То был не шелест листьев на ветру, не мягкий плеск ночной волны о прибрежные скалы — то было нечто совсем другое. Едва ли это вообще можно было назвать звуком — нет, доктору казалось, что сама природа колебалась и трепетала, как колеблется и трепещет воздух в церкви, когда при нажиме педали открываются самые большие трубы органа.

Доктор прислушался повнимательней. Нет, то была не иллюзия — звук раздавался не в глубине его мозга, как ему показалось в первый момент. Впервые в жизни сей ученый прагматик не мог определить источник такого элементарного физического явления, как звук. Всматриваясь в полумрак, нависший над террасами исполненного сладостными ароматами ночных цветов сада, он пытался заглянуть за макушки деревьев, за которыми неясно маячил край залива с выступающим далеко в море мысом Дракона. Его вдруг осенило, что эта странная, эта трепетная вибрация воздуха могла быть гудением далекого аэроплана или дирижабля. Однако доктор тут же возразил себе, что это было непохоже на уже ставший привычным монотонный гул авиационного мотора — разве что это был какой-нибудь новый тип машины. Новый тип машины? Возможно, в небе проплывал один из вражеских дирижаблей — дальность их полета, как говорили, постоянно увеличивалась. Льюис уже совсем было собрался привлечь внимание Ремнанта к этому звуку, а равно и к нависшей над ними гипотетической опасности, как вдруг увидел нечто такое, что лишило его дыхания и наполнило сердце неведомым доселе ощущением, похожим на прикосновение ужаса.

Все это время он напряженно вглядывался в небо, но, собираясь ответить Ремнанту, опустил глаза вниз. Взгляд его скользнул по деревьям в саду, и доктор с величайшим удивлением увидел, что одно из этих деревьев изменило свою форму. Прямо перед ним лежала густая роща каменных дубков, окаймлявшая нижнюю террасу, а над нею высилась стройная сосна, выделявшаяся на фоне темнеющего неба четкими и черными очертаниями могучих ветвей.

Так вот, случайно обратив взгляд на террасу, он увидал, что этой высокой сосны больше нет. На ее месте выросло нечто такое, что можно было принять за другого, более высокорослого представителя породы каменного дуба. Глазам доктора предстала сплошная черная масса густой листвы, похожая на широкое, далеко расползшееся над более низкими деревьями облако.

Зрелище было совершенно невероятное, невозможное. Я сомневаюсь, что человеческий разум в подобных случаях способен анализировать и четко фиксировать происходящее и что такие явления вообще возможно воспринять сознанием. Можно, конечно, попытаться представить себе реакцию математика, привыкшего иметь дело с абсолютными истинами (насколько смертный вообще способен постичь абсолютные истины), которому неожиданно показали двусторонний треугольник. Полагаю, он тут же впал бы в неистовое безумие. Так и Льюис, широко раскрыв глаза и дико взирая на темное и все увеличивавшееся дерево, почувствовал на мгновение некий шок, какой поражает каждого из нас, когда мы впервые сталкиваемся с нестерпимой антиномией Ахиллеса и черепахи[46]. Здравый смысл говорит нам, что Ахиллес промчится мимо черепахи со скоростью молнии; несгибаемая же математическая логика убеждает нас, что до тех пор, пока земля не закипит, а небеса не потеряют всякое терпение, черепаха будет неизменно опережать Ахиллеса. В результате подобных рассуждений мы должны были бы сойти с ума — хотя бы из уважения к приличиям. Мы не сходим с ума лишь по милости Господней, что нам дана уверенность в том, что всякие науки суть ложь, даже если имеются в виду самые высокие из них. Таким образом, мы просто отвечаем Ахиллесу и его черепахе той же ухмылкой, с которой внимаем Дарвину[47], издеваемся над Гексли[48] и смеемся над Гербертом Спенсером[49].

Но Льюису было не до ухмылок. Доктор вглядывался во все разраставшееся посреди ночного мрака дерево, которого, как он твердо знал, там просто не могло быть. И вот то, что сперва показалось ему густой массой листвы, расцветилось чудесными сполохами света и усеялось разноцветными звездами!

Впоследствии он говорил мне:

— Вспоминаю, как я упорно убеждал самого себя: «Послушай, ты же не в бреду, у тебя совершенно нормальная температура. Ты не пьян, пинта холодненького «Грейвза» за обедом не в счет. Ты не ел никаких ядовитых грибов, не экспериментировал с Anhelonium LewinИ. Так в чем же дело? Что, в конце концов, происходит?»

Ночной мрак еще более сгустился, тучи затянули тусклый полумесяц и поблекшие звезды. Льюис поднялся, сделав нечто вроде предупреждающе-запрещающего жеста в сторону Ремнанта, который, как он чувствовал кожей, глазел на него в изумлении. Потом подошел к балконной двери, ступил на ведущую в сад дорожку и очень внимательно вгляделся в темные очертания странного дерева, выросшего над спускавшимися к морю террасами сада, овеянного тихим плеском волн. Поставив ладони ребром по обе стороны лица, он заслонился от света горевшей в комнате лампы.

Темная масса дерева — дерева, которого не могло быть в природе, — по-прежнему маячила на фоне неба, но теперь она вырисовывалась уже не столь ясно из-за сгустившихся облаков. Границы пышной кроны были обозначены не так резко, как вначале. Льюису показалось, что он почуял какое-то трепетное движение в ночи, хотя воздух был совершенно недвижим. В такую ночь можно было зажечь спичку и наблюдать, как она горит ровным, без малейшего колебания или отклонения пламенем.

— Вы наверняка помните, — говорил он мне позднее, — как, прежде чем улететь в трубу, клочок горящей бумаги зависает над раскаленными углями и как узкие язычки огня пронизывают его насквозь. То же самое вы бы увидели там, если бы стояли на моем месте. Я видел точно такие же нити и волоски желтого огня, точно такие же вспышки и искорки. Потом на этом фоне проступило мерцание бесчисленных рубинов величиной не более булавочной головки каждый, а еще потом я увидел блуждание чего-то зеленого, как если бы в кроне этого проклятого дерева медленно скользил кусочек изумруда с тоненькими темно-синими прожилками. «Дьявол меня возьми! Экая чертовщина! — по-валлийски воскликнул я про себя. — Что это за краски, что за огни?» Но тут позади меня грохнула дверь — в комнате появился мой слуга и сообщил, что меня срочно требуют в Гарт к старому мистеру Тревору Уильямсу, которому вдруг сделалось очень худо. Я знал, что сердце у него было вовсе никудышное, а потому мне следовало отправляться немедленно. Я так и сделал, оставив Ремнанта делать в моем доме все, что ему вздумается.

«Z-лучи» мистера Ремнанта

Некоторое время дела продержали доктора Льюиса в Гарте. Домой он вернулся уже после полуночи. Он быстро прошел в комнату, распахнул балконную дверь и снова принялся вглядываться в темноту. Там, как и прежде, теперь уже смутно различимая на фоне тусклого неба, привычно и безошибочно угадывалась высокая сосна с редкой кроной, возносившая свои огромные ветви над густой порослью каменных дубков. Те странные разветвления, что так изумили его накануне, уже исчезли. Не осталось и никаких следов переливающихся красок и огней.

Доктор пододвинул кресло к открытой двери и сел, внимательно всматриваясь в ночь, блуждая взглядом по далекому

небу. Он просидел так до топ поры, пока море и небо не просветлели, а очертания деревьев в саду не сделались ясными и отчетливыми. Наконец он отправился спать, пребывая в полном замешательстве и все еще задавая себе вопросы, на которые не находил ответа.

Доктор ни словом не обмолвился Ремнанту о странном дереве. Когда они снова встретились в клубе. Льюис отговорился тем, что ему показалось, будто в кустах кто-то прячется. — отсюда и предупреждающий жест, и неожиданный выход в сад, и пристальное вглядыванне в ночную тьму. Он скрыл правду, потому что его ужасала одна мысль о том, какую теорию мог бы соорудить на этой почве Ремнант. Ему хотелось верить, что в тот памятный вечер он до самого конца выслушал «лучевую» теорию Ремнанта, но увы, тот решительным образом вернулся к ней.

— Нас прервали как раз в тот момент, когда я закончил излагать вам суть дела, — сказал он. — Так вот, если подвести итог, то моя теория сводится к следующему: немецкие варвары совершили одни из самых великих скачков в истории науки. Они посылают нам некие «внушения» (которые достигают степени обязательных для исполнения приказов), и люди, подвергшиеся их воздействию, оказываются охваченными манией самоубийства или убийства. Те несчастные, тела которых нашли на скалах и на дне каменоломни, совершили самоубийство; то же самое случилось с мужчиной и мальчиком, утонувшими в болоте. Что же касается случая на Хайуэе, то вспомните: Томас Эванс рассказывал, что вечером накануне убийства он остановился у дома Уильямсов и разговаривал с ними. По-моему, убийцей был сам Эванс. В какой-то определенный момент он обезумел под воздействием «Z-лучей», вырвал из рук Уильямса лопату и убил его вкупе со всеми остальными.

— Но я обнаружил их тела на дороге.

— Возможно, первый импульс лучей вызвал в Эвансе мощное нервное возбуждение, проявившееся каким-либо странным образом. Уильямс мог позвать жену, чтобы она взглянула, что это такое творится с соседом. А дети, естественно, могли последовать за матерью. По-моему, все элементарно просто. Что же до животных — лошадей, собак и прочих, — то я считаю, что «Z-лучи» вызвали у них панический ужас и тем самым довели до неистовой ярости.

— Но почему, в таком случае, Эванс убил Уильямса, а не наоборот? Почему эти ваши лучи воздействовали на одного и совершенно не коснулись другого?

— А почему одни остро реагируют на какой-нибудь наркотик, а на других он не производит ни малейшего действия? Почему какой-нибудь там Икс способен выдуть целую бутылку виски и при этом остаться трезвым, а Игрек после трех стопок валится под стол?

— Это всего лишь вопрос идиосинкразии, — заметил доктор.

— А не пытаетесь ли вы укрыть за этим высокоученым термином свое неведение? — съязвил Ремнант.

— Ни в малой степени, — с мягкой улыбкой возразил Льюис. — Я хочу сказать вам, что в некоторых случаях диатеза это самое виски — раз уж вы его упомянули — не вызывает патогенного действия или, во всяком случае, не срабатывает немедленно. В иных же случаях, как вы весьма справедливо заметили, наблюдается весьма явно различимая кахексия[50], соединенная с внешними проявлениями воздействия спирта, употребленного даже в сравнительно малых дозах.

Укрывшись за завесой профессионального многословия, Льюис сбежал от Ремнанта. Он не желал слышать больше и слова об этих «лучах ужаса», поскольку был уверен, что все это полная чушь. При всем при том доктор не мог объяснить себе, почему он был так твердо в этом уверен. В самом деле, рассуждал он, ведь и аэроплан показался бы всем чушью до того, как его изобрели. Кроме того, он вспомнил, как однажды в начале девяностых годов рассказывал одному из своих друзей о недавно открытых рентгеновских лучах. Его собеседник недоверчиво посмеивался, не веря ни единому его слову, пока Льюис не сказал ему, что в последнем номере «Субботнего обозрения» помещена огромная статья по затронутому вопросу. И тогда Фома Неверующий растерянно произнес: «Ах вот как? Нуда, в самом деле, как же я забыл!» — и тут же обратился в Фому Верующего. Вспоминая этот давний разговор, Льюис снова подивился человеческому мышлению, его алогичному и в то же время все преодолевающему ergo[51]. Доктор изо всех сил прислушивался к себе, пытаясь понять, а уж не ждет ли он сам появления в «Субботнем обозрении» статьи о «Z-лучах», чтобы тут же сделаться преданным сторонником теории Ремнанта.

Но куда с большей страстью Льюис отдавался размышлениям о том совершенно необычайном явлении, которое ему довелось лицезреть в своем собственном саду: дерево, в какой-нибудь час-другой в корне изменившее свои очертания; нарастание его странных ответвлений; появление среди них таинственных огней; сверкание изумрудных и рубиновых отсветов… Как можно было не ужасаться и не изумляться при одной лишь мысли об этом непостижимом таинстве?!

От мыслей о невероятном появлении загадочного дерева Льюиса отвлек приезд сестры с супругом. Мистер и миссис Меррит жили в известном промышленном городе, расположенном в глубинке Англин и теперь, вне всякого сомнения, ставшего центром военного производства. В день своего прибытия в Порт миссис Меррит, утомленная долгой поездкой в жарком вагоне, пораньше отправилась спать, а Льюис с Мерритом устроились все в той же выходившей окнами в сад комнате, чтобы покурить и вволю поболтать. Они говорили о том, что случилось за прошедший с их последней встречи год, о тяготах войны, о друзьях, которых они в ней потеряли; о том, что едва ли можно ожидать скорого конца всех обрушившихся на мир несчастий. О посетивших этот край ужасах Льюис не сказал ни слова. И в самом деле, нельзя же встречать усталого человека, приехавшего в тихий, залитый солнцем уголок, чтобы отдохнуть от заводского дыма, трудов и забот, рассказом о каких-то невероятных ужасах. К тому же доктор видел, что его зять и в самом деле выглядел не лучшим образом. Казалось, он был «на взводе» — губы его то и дело подергивались, и это очень не понравилось Льюису.

— Что ж, — начал доктор после того, как они пропустили по рюмке портвейна, — рад снова увидеть тебя. Наш городок всегда шел тебе на пользу. Судя но всему, ты и теперь не в самой лучшей форме. Ничего, три недели в Мэйрноне произведут чудеса.

— Очень надеюсь, — ответил его собеседник. — В самом деле, до отличной формы мне далеко. Дела в Мидлингеме идут не лучшим образом.

— Надеюсь, с твоим бизнесом все в порядке?

— Да, с бизнесом все в порядке. Но в остальном дела обстоят скверно. Все мы живем под гнетом страха, и исхода пока не видать.

— Что ты имеешь в виду, черт побери?

— Пожалуй, я могу рассказать тебе все, что мне известно. Не очень-то много, кстати говоря. Но даже это немногое я не осмеливался доверить почте. Известно ли тебе, что каждый военный завод в Мидлингеме и все, что вокруг него, денно и нощно охраняется солдатами, вооруженными боевыми винтовками с примкнутыми штыками? Кое у кого есть и гранаты. На крупных заводах, кроме того, установлены пулеметы.

— Это что же — против немецких шпионов?

— Чтобы противостоять немецким шпионам, Льюис, пулеметы ни к чему. Не нужны и целые батальоны солдат. Прошлой ночью я проснулся от внезапного шума. На военном заводе Беннингтона строчил пулемет. Строчил взахлеб. А потом — бац! бац! бац! Ручные гранаты.

— Но против кого?

— Этого никто не знает.

— Никто не знает, что там произошло. — повторил Меррит после минутного молчания и принялся рассказывать об ужасном замешательстве и страхе, нависшем, подобно туче, над огромным индустриальным городом, расположенном в глубинном районе Англин. Упомянул он и о самом худшем — об ощущении, что под завесой секретности власти скрывают от людей какую-то ужасную опасность, подстерегающую всех без исключения.

— Я знаю одного молодого парня, — продолжал он. — Не так давно его отпустили с фронта на побывку, которую он провел у родных в Белмонте — ты ведь знаешь, это в четырех милях от Мидлингема. Так вот, он заявил мне: «Слава богу, что завтра я возвращаюсь на фронт! Не сказал бы, что плацдарм у Виперса такое уж веселое местечко — куда там к черту! — но лучше уж торчать там, чем здесь. На фронте, по крайней мере, своими глазами видишь то, что тебе угрожает». В самом деле, каждый житель Мидлингема чувствует, что всякую минуту ему грозит нечто ужасное, но не может понять, что именно. Дело дошло до того, что люди боятся говорить в полный голос и только испуганно перешептываются. Страх буквально витает в воздухе.

Меррит живо описал картину огромного города, охваченного страхом перед неизвестной опасностью.

— По ночам люди боятся по одиночке возвращаться домой в пригороды. Они собираются на станциях группами по десять-двадцать человек и садятся в один вагон, да и то всю дорогу им мерещится что-то неведомое и мрачное — чуть ли не нечистая сила.

— Но почему? Не понимаю. Чего они боятся?

— Я же говорил тебе, что на днях проснулся от пулеметной стрельбы и разрывов гранат. О, если бы ты слышал этот ужасный грохот! Всякого напугает такое, сам понимаешь.

— В самом деле, тут есть чего напугаться. Так ты говоришь, там царят нервозность и своего рода дурные предчувствия, которые заставляют людей держаться вместе?

— Именно так, и даже более того. Случается, люди выходят из дому и не возвращаются назад. Вот пример: двое рабочих ехали в поезде до Хорта. По дороге они поспорили о том, как быстрее добраться до Нортэнда — что-то вроде пригорода Хоума, где оба и проживали. Они спорили все время, пока ехали от Мидлингема — один из них доказывал, что выгоднее всего шагать по шоссе, хотя оно и делает крюк. «Этот путь самый короткий, потому что самый гладкий», — уверял он. Другой же считал, что лучше махнуть прямиком через поля и идти вдоль канавы. «Это же наполовину сокращает путь», — гнул он свое. «Так оно и есть, если, конечно, не собьешься с дороги», — возражал другой. Кончилось тем, что они заключили пари на полкроны и, выйдя из поезда, пошли каждый своим путем, а встретиться условились в гостинице «Фургон», что в Нортэнде. «Я приду первым», — сказал тот, кто предпочел более короткое расстояние, и, взбежав по ступенькам перехода через пути, пошел прямо через поля. Время было не слишком позднее, до темноты было далеко, и почти все приятели спорщиков решили, что он, пожалуй, выиграет пари. Но рабочий так и не дошел до «Фургона» — собственно, он вообще никуда не дошел.

— Что же с ним случилось?

— Его нашли посреди поля. Он лежал лицом вверх недалеко от тропы. Он был мертв. Врачи сказали, что его задушили. Никто не знает как. И такое случалось не раз. Мы в Мидлингеме осмеливаемся говорить об этом лишь шепотом.

Льюис погрузился в глубокое раздумье. Ужас царил в Мэйрионе, но то же самое происходило и за десятки миль от него, в самом сердце Англии. Однако, судя по рассказам Меррита о вооруженных солдатах и строчащих в ночи пулеметах, все происходившее в его родном городе сводилось к организованному кем-то нападению на военный завод. Впрочем, он знал еще слишком мало, чтобы иметь право сделать окончательный вывод о том, что ужас в Мэйрионе и ужас в Стрэдфордшире исходят из одного источника.

Тут Меррит снова заговорил:

— А вот другая странная история — тут дело происходило при закрытых дверях и задернутых шторах. Я имею в виду некое место, на этот раз удаленное в противоположную сторону от города — к Данвичу. Там построили новый завод, целый город из краснокирпичных корпусов, увенчанный колоссальной трубой. С тех пор, как его закончили возводить, прошло едва ли месяц-полтора. Его вытянули по линеечке в самом сердце полей, а рядом выстроили бараки для рабочих, причем это жилье собиралось в ужасной спешке, ибо к тому времени многие труженики уже прибыли и ютились по крестьянским домам, разбросанным тут и там в значительном удалении от завода. Примерно в двух сотнях ярдов от этого места пролегает старая тропа, ведущая от главной дороги к небольшой деревушке на склоне холма. На довольно большом протяжении тропа эта идет через лес, почти полностью заросший густым кустарником. Думаю, площадь леса составляет около двадцати акров. Кстати, однажды мне довелось пройти по этой тропе, и, доложу тебе, что ночью там и в самом деле бывает жутко. Так вот, однажды вечером но этой дороге случилось пройти одному из рабочих. Все было хорошо, пока он не подошел к лесу. Но тут, как он говорит, у него прямо сердце оборвалось. Посреди сгущавшихся сумерек раздавались очень странные и зловещие звуки. Рабочий уверял, что там толпились тысячи людей. Лес полнился шорохами, топотом множества ног, старавшихся ступать неслышно, треском сухих сучьев под чьими-то сапогами, шуршанием травы и чьим-то зловещим перешептыванием, которое более всего на свете походило на разговоры мертвецов, сидящих на собственных костях. Работяга кинулся бежать со всех ног — он мчался через поля, перескакивал через живые изгороди и ручьи. По его словам, он промчался десять миль без передышки, прежде чем добрался до дома, вбежав в который, тут же заперся на засов.

— Знаешь, ночью в любом лесу страшно, — заметил доктор Льюис.

Меррит пожал плечами.

— Видишь ли, люди поговаривают, что в Англии уже давно высадились немцы и теперь прячутся в подземельях по всей стране.

Молва о затаившихся немцах

На момент Льюис замер, осознав все зловещее и грандиозное значение этого слуха. Немцы уже высадились, они прячутся в подземельях, тайно готовясь к боям и злодейски посягая на державную мощь Англии! По сравнению с этим предположением миф о русских выглядел жалкой сказкой, а легенда о ангелах Монса так и вообще разжижалась до банальности.

Это звучало чудовищно. И все же…

Он внимательно оглядел Меррита — то был плотный черноволосый мужчина с крупной, крепко посаженной головой. Порой в его лице угадывались некоторые признаки нервозности и беспокойства, но удивляться тут было нечему — вне зависимости от того, были ли его рассказы основаны на истинных фактах или на непроверенных слухах, они были ужасны. Вот уже двадцать лет Льюис знал своего зятя как человека, чувствовавшего себя вполне уверенным в устойчивости своего собственного маленького мира. Но теперь, говорил он себе, этот человек и все остальные подобные ему люди, вдруг выбитые из этого мира, испытывают явное замешательство. Теперь они стали людьми, которых насильно заставили поверить в мадам Блаватскую. Вслух же он произнес:

— Допустим, факты таковы. Но что ты сам думаешь об этом? Немцы высадились в нашей стране и где-то попрятались — не видится ли тебе нечто экстравагантное в подобном предположении?

— Не знаю, что и сказать. С фактами не поспоришь. Что прикажешь думать о солдатах с винтовками и пулеметами на военных заводах Стрэдфордшира? Или о том, что эти пулеметы по ночам пускаются в ход? Говорю тебе, я слышал стрельбу собственными ушами! В кого же стреляют эти солдаты? Вот о чем мы спрашиваем себя там, в Мидлингеме.

— Да, разумеется. Вполне понимаю тебя. Положение и в самом деле исключительное.

— Более чем исключительное — оно просто ужасное. И, что хуже всего, весь этот ужас творится за завесой секретности. Как сказал тот парень, о котором я тебе рассказывал: «На фронте но крайней мере своими глазами видишь то, что тебе угрожает».

— Так, значит, это серьезно? Люди на самом деле верят, что немцы непонятно как переправились в Англию и теперь прячутся в подземельях?

— Люди подозревают, что они изобрели новый вид ядовитых газов. Некоторые полагают, что они зарылись в глубь нашей английской земли и производят газ прямо на месте, а затем по тайным трубам подают его на заводы; другие же утверждают, что они тайком подбрасывают туда гранаты с газом. И этот газ может оказаться куда опаснее тех отравляю щих средств, что они, судя по утверждениям властей, уже испробовали во Франции.

— Ты говоришь о властях? Неужели и они допускают мысль, что в подземельях вокруг Мидлингема прячутся немцы?

— Нет. Они называют это «взрывами». Но мы то отлично понимаем, что это никакие не взрывы. Мы в Мидлингеме умеем распознавать звуки взрыва, а также знаем, что при этом происходит. Еще мы знаем, что трупы убитых в результате этих «взрывов» людей прямо на заводах прячут в гробы. На погибших не позволяют взглянуть даже близким родственникам.

— Значит, ты веришь в эту версию о немцах?

— Если и так, то лишь потому, что она хоть что-нибудь да объясняет. Некоторые утверждают, что видели этот газ. Я слышал, будто один из жителей Данвнча однажды ночью видел нечто вроде черной тучи, пронизанной огненными искрами, — она плыла над верхушками деревьев в окрестностях этого городка.

В глазах Льюиса блеснул огонек непередаваемого изумления: ночь, когда к нему пришел Ремнант; трепетная вибрация воздуха; темное дерево, выросшее в его саду после захода солнца; его странная листва, испещренная огненными звездами; изумрудное и рубиновое свечение — все это напугало его и исчезло, когда он вернулся после посещения больного в Гарте, но вот теперь в его комнате прозвучало упоминание о таком же пламенном облаке, проплывшем над самым сердцем Англии! Что же это за мучительная, непереносимая тайна? Что за гибельную угрозу несет она в себе? Одно становилось ясным и неоспоримым: ужас, охвативший Мэйрион, и ужас, царивший в сердце Англии, были одинаковы по своей природе.

Льюис еще больше укрепился в решении держать свои страшные мысли втайне от зятя. Меррит приехал в Порт ради спасения от кошмаров Мидлингема, и потому его следует всячески оберегать от осознания того факта, что туча ужаса опередила его, нависнув уже и над этим мирным краем. Льюис передал зятю бутылку с портвейном и ровным голосом произнес:

— В самом деле, очень странно — черная туча с огненными искрами!

— Я не могу отвечать за истинность этого сообщения. Это всего лишь слух.

— Ты прав. Но ты и в самом деле полагаешь, что это сообщение, равно как и все прочее, о чем ты говорил, следует приписать проискам затаившихся немцев?

— Как я уже объяснял, никому — и мне в том числе — больше не приходит на ум ничего путного.

— Вполне тебя понимаю. И все же, будь это правдой, то был бы самый ужасный удар, когда-либо нанесенный одним народом другому. Враг утвердился в наших жизненно важных центрах! Но возможно ли что-нибудь подобное? Каким образом немцам удалось это устроить?

И тогда Меррит поведал Льюису, как это было устроено — вернее, как это объясняли себе люди. Суть дела заключалась в том, что все происходящее являлось частью — самой существенной частью — Великого Германского Заговора разрушения Англии и всей Британской империи.

План был разработан много лет тому назад — некоторые полагают, что сразу же после франко-прусской войны[52]. Уже тогда Мольтке[53] понимал, что вторжение в Англию (в прямом смысле этого слова) сопряжено с величайшими трудностями. Тема эта постоянно муссировалась в военных и политических кругах Германии, и в конце концов участники дискуссии пришли к заключению, что вторжение в Англию в лучшем случае вовлечет Германию в серьезнейшие осложнения, а Францию поставит в положение terlius gaudens[54]. Таким образом обстояли дела, когда некая высокопоставленная персона из Пруссии вступила в контакт с шведским профессором Хувелиусом.

Так говорил Меррит. Я же добавил бы от себя, что этот самый Хувелиус, по общему мнению, был необыкновенным человеком. Если не брать в расчет его писаний, то в личном плане он мог бы показаться самым милым и безобидным индивидуумом на свете. Он был богаче большинства шведов — и уж определенно богаче среднего шведского профессора. Но в университетском городке, где он проживал, Хувелиус неизменно появлялся в поношенном зеленом сюртуке и потертой меховой шляпе. Однако над ним никто не осмеливался смеяться, ибо всякому было известно, что каждый лишний пенни из своих личных средств, а равно и большую часть своего профессорского жалованья тот тратил на всякие добрые дела, включая прямую благотворительность. Говорили, что профессор ютился на чердаке, чтобы дать возможность другим жить на первом этаже, или что однажды он прожил целый месяц на черством хлебе и воде ради того, чтобы несчастная женщина легкого поведения, страдавшая от туберкулеза легких, могла со всеми удобствами умереть в дорогостоящей больнице.

Удивительно, но тот же самый человек написал трактат «De facinore humano»[55], в котором абсолютно искренне доказывал извечную и беспредельную испорченность рода человеческого.

Как ни странно, профессору Хувелиусу удалось написать одну из самых циничных книг в истории человечества (но сравнению с ним Гоббс[56] просто проповедовал розовый сентиментализм), и, нужно сказать, при этом он руководствовался самыми высокими побуждениями. Профессор утверждал, что большинство человеческих страданий, несчастий и скорбей происходят из ошибочного представления о том, будто человеческое сердце от природы и в основе своей предрасположено к добру и кротости, если не сказать к праведности. «Убийцы, воры, душегубы, насильники и целые сонмы прочих учинителей мерзости, — пишет он в одном месте, — рождаются из фальшивых притязаний и глупой веры в прирожденную человеческую добродетель. Разумеется, содержащийся в клетке лев есть свирепое животное, но что произойдет, если объявить его ягненком и настежь распахнуть дверцу? Кто будет в ответе за гибель мужчин, женщин и детей, которых он, несомненно, растерзает, как не те, кто выпустил его из клетки?» Далее Хувелиус доказывает, что короли и прочие правители народов могли бы в значительной мере сократить размеры человеческих несчастий, если бы опирались на доктрину о врожденной испорченности рода человеческого. «Война, — заявляет он, — являющаяся сама по себе худшим из зол, будет существовать всегда. Но мудрый правитель скорее пожелает вести кратковременную войну, нежели долгую, предпочтя длительному злу недолгое. Но он сделает это не из идущего от сердца великодушия по отношению к врагу, а всего лишь из желания победить легко, без великих людских потерь или утраты сокровищ, ибо понимает, что коль свершит этот подвиг, народ полюбит его, и корона его останется непоколебленной. А потому он предпочтет вести короткие победоносные войны, чтобы поберечь не только собственный народ, но и вражеский, ибо в кратковременной войне потери с обеих сторон меньше, чем в длительной. И таким образом из зла родится добро».

А как, спрашивает Хувелиус, следует вести такие войны? Мудрый государь, отвечает он сам себе, с самого начала почитает врага бесконечно испорченным и в равной степени глупым, ибо глупость и испорченность составляют главные черты человеческого существа. А посему мудрый правитель станет искать себе союзников в высших кругах неприятельского стана, а также среди богатой части вражеского населения, ибо именно эта часть, как известно, от века подвержена коррупции и склонна прельщаться любой возможностью обогатиться, при этом одурачивая бедных людей высокопарными речами. «Ибо вопреки общепринятому мнению именно богатый жаден до денег, в то время как обычных людей можно приручить разглагольствованиями о свободе — этом неведомом для них божестве. А коль скоро они очаруются словами ‘свобода и воля’, тут уж мудрый правитель может без опаски подступиться к ним и отобрать у них последнее, а после отделаться от них дружеским тычком в грудь. Этим он завоюет их сердца и голоса — что вообще нетрудно сделать, если суметь убедить их, будто именно таковое с ними обхождение как раз и называется свободой».

Руководствуясь подобными принципами, говорит Хувелиус, мудрый правитель прочно укоренится в стране, которую пожелает завоевать. «Более того, без особых забот и поистине в буквальном смысле слова он введет свои войска в самое сердце вражеской державы еще до начала войны».

Эти долгие и утомительные рассуждения в скобках были призваны пояснить все то, что Меррит рассказал в тот вечер своему зятю. Сам же он узнал о профессоре Хувелиусе от одного промышленного магната из глубинного графства Англии, которому довелось путешествовать по Германии. Вполне возможно, что зародившаяся в Мидлингеме чудовищная теория имела своим источником именно тот отрывок из писаний Хувелиуса, который я только что процитировал.

О реальном Хувелиусе, почитавшемся его коллегами едва ли не святым, Меррит абсолютно ничего не знал, а потому считал шведского профессора неким монстром беззакония. «Он гораздо хуже, чем этот безумный Ничто». — говаривал он, имея в виду не кого иного, как Ницше.

Итак, Меррит поведал доктору Льюису о том, как Хувелиус продал немцам свой злонамеренный план наводнения Англии немецкими солдатами. В заранее намеченных ключевых точках страны необходимо было накупить побольше земли. Англичан, владельцев земельных участков, нужно было подкупить или устранить, а затем производить тайные подземные работы до тех пор, пока вся страна в буквальном смысле слова не окажется подкопанной. Другими словами, под заранее намеченными районами Англии должна быть устроена подземная Германия — огромные пещеры, целые подземные города, тщательно осушенные, хорошо вентилируемые и в достатке обеспеченные водой. В этих подземельях из года в год следовало закладывать и накапливать громадные запасы продовольствия и снаряжения — до той поры, коща в «день Икс» своевременно оповещенное тайное войско выйдет из магазинов, отелей, контор и жилых домов, чтобы исчезнуть под землей и оттуда разить Англию в самое сердце, пока она не истечет кровью.

— Вот что рассказал мне Хэнсон, — заключил Меррит свое длинное повествование. — Ты, наверное, слышал о нем. Он возглавляет сталелитейный синдикат Бакли. Он очень долго пробыл в Германии.

— Что ж, — сказал Льюис, — может быть, так оно и есть. Но если это так, то нависший над Англией ужас не выразить никакими словами.

Ему и в самом деле почудилась доля правды в предположении своего родственника. Конечно, замысел совершенно необычный, нечто поистине неслыханное, но его нельзя назвать абсолютно невозможным. Все тот же Троянский конь — только взятый в гигантских масштабах. «А почему бы и нет? — думал доктор. — Миф о коне со спрятавшимися в нем воинами, которого втащили в самое сердце Трои ее простодушные защитники, мог оказаться пророческим иносказанием того, что ныне происходит с Англией — если, конечно, гипотеза

Хэнсона достаточно обоснована». А эта гипотеза, между тем, отлично согласовывалась с тем, что он слышал о германских приготовлениях в Бельгии и Франции — о неприступных пулеметных позициях, готовых отразить любое наступление: о военных заводах, ставших настоящими немецкими крепостями на земле Бельгии; о пещерах у Айспэ, оборудованных для размещения артиллерии, и… О, Боже! Льюис вдруг вспомнил о непонятно зачем залитых бетоном теннисных кортах, понастроенных на холмах, откуда был виден весь Лондон. И все же он не мог представить себе, что под зелеными холмами Англии скрывается целая немецкая армия. Одна лишь мысль об этом могла потрясти самое стойкое британское сердце.

Воспоминание об огненном дереве в саду наталкивало доктора на вывод, что враг, грозно затаившийся в Мидлингеме, уже проник и в Мэйрион. Размышляя об этом захолустном крае с его дикими и безлюдными холмами, густыми лесами и пустынными полями, Льюис не мог не признать, что затаившиеся под землей враги не могли бы отыскать более подходящего места для осуществления своих чудовищных замыслов. И, однако, ему снова пришло в голову, что в Мэйрионе английскому военному производству мог быть нанесен лишь самый минимальный ущерб. Или же то были меры для раздувания паники? С другой стороны, возле Хайуэя имелся большой военный лагерь. Он вполне мог оказаться объектом пх первого нападения, однако до сих пор ему не было причинено ни малейшего ущерба.

Льюис не знал, что с тех пор, как по этому лагерю пробежали объятые ужасом лошади, там постоянно гибли люди, и что теперь он превратился в сильно укрепленный район с глубокими, разветвленными во все стороны траншеями, несколькими рядами колючей проволоки и оснащенными пулеметами сторожевыми вышками.

Что обнаружил Меррит

Мистер Меррит принялся изо всех сил набираться физического и душевного здоровья. В первые два дня своего пребы-ванпя у доктора он довольствовался весьма располагающим ко сну шезлонгом, стоявшим возле самого дома, в котором он вместе с женой по утрам сидел в тени старой шелковицы, наблюдая за игрой солнечного света на зеленых лужайках и бегом кремовых гребешков на волнах, разглядывая выдающиеся далеко в море участки живописного побережья и любуясь царственно-пурпурным, издалека различимым блистанием вереска, окружавшего сверкающие на солнце фермерские домики, что виднелись высоко над морем — вдали от всех тревог и человеческой суеты.

Солнце жарило вовсю, но с востока беспрестанно веял нежный прохладный ветерок, и Меррит, сбежавший в этот покойный уголок не только от ужасов военного времени, но и от душного маслянистого воздуха крупного промышленного города, уверял доктора, что этот восточный ветер и эти чистые и ясные, почти ключевые воды, что плещут в обрамлявшие залив скалы, вдыхают в него новую жизнь. На исходе своего первого дня в Порте он плотно пообедал, и мир предстал ему в более розовом свете. Проснувшись утром свежим и отдохнувшим, он заметил Льюису по поводу вчерашнего разговора:

— Да, конечно, все происходящее способно вселить безумную тревогу в кого угодно, но лично я полагаю, что Китченер[57] уже принял должные меры, и скоро все устроится к лучшему.

Так что дата шли прекрасно. Меррит пристрастился к прогулкам но саду, полному чудесных местечек, рощиц и неожиданных сюрпризов, на какие можно натолкнуться только в деревне. С правой стороны одной из террас он открыл увитую розами беседку и впал в такой восторг, словно ему довелось заново открыть Северный или Южный иол юс. Он провел там весь день, покуривая в тени, праздно слоняясь по траве, а то и почитывая некий вздорный рассказик, наделавший много шуму в столичной прессе. В конце концов он заявил, что девонширские розы омолодили его на многие годы. На следующий день в противоположной стороне сада обнаружились заросли орешника, которые не попадались ему на глаза во время прежних приездов. I I снова ото стало настоящим открытием. В глубине тенистого орешника он увидел журчащий родник, бьющий из скалы: вокруг него, наподобие низкого свода, разросся зеленый, усыпанный росинками папоротник, а рядом пробивались к свету ростки ангелики. Меррит опустился на колешь подставил под струю сложенные лодочкой ладони и напился ключевой воды. Вечером, посиживая за стаканчиком портвейна, он сказал, что если бы всякая вода была подобна той, что бьет из родника под орешником, то все люди давно бы обратились в трезвенников. Эта вода, добавил он, в очередной раз наполняя бокал портвейном, открывает для горожанина многообразные и ни с чем не сравнимые прелести деревенской жизни.

Но лишь с того времени, когда Меррит отважился расширить пределы своих вылазок, он стал замечать, что глубочайший и нерушимый покой, который на его памяти царил в Мэйрионе, пронзила тончайшая нотка тревоги. С давних пор у него завелся особенно любимый маршрут для прогулок. Вот уже на протяжении многих лет он ни разу не забывал отдать ему дань. Маршрут этот пролегал вдоль скал но направлению к Мэйросу, а оттуда заворачивал в глубь суши и уводил обратно в Порт по замысловато вьющимся над Аллтом тропам. Однажды ранним утром Меррит вышел из дому и, подойдя к началу подымавшейся к скалистому берегу тропы, уперся в сторожевую будку. Перед будкой прохаживался взад-вперед часовой; он крикнул Мерриту, чтобы тот либо предъявил пропуск, либо убирался обратно на главную дорогу. Меррита эти строгости страшно раздосадовали, и, вернувшись домой, он тут же обратился к доктору за разъяснениями. Но Льюис был удивлен не менее его.

— Я и не знал, что они устроили там заставу, — посетовал он. — Но, полагаю, тому есть резон. Мы находимся на самой западной оконечности острова; немцы могут незаметно высадиться, напасть на нас и нанести нам большой урон именно потому, что в Мэйрионе их меньше всего ожидают.

— Но ведь на утесе наверняка нет никаких укреплений?

— Конечно, нет! Во всяком случае, я никогда не слышал ни о чем подобном.

— Хорошо, тогда почему людям запрещают подходить к скалам? Я мог бы понять и совершенно согласиться с запретами, если бы часового выставили на самом верху, чтобы он мог вовремя заметить врага. Но какого черта понадобилось выставлять его на дне лощины, откуда он не видит не то что моря, но даже ближайшего поворота тропы? Зачем преграждать людям доступ к утесу? Ни один шпион не сумеет помочь немцам высадиться здесь, даже если заберется на Пенгарег с целой дюжиной станковых пулеметов. Оттуда можно палить только в небо.

— Да уж, очень странно, — согласился доктор. — Видимо, тут замешаны какие-то чисто военные соображения.

Он закруглил разговор этой ничего не значащей фразой, потому что сам предмет его абсолютно не трогал. Жителям деревни, а уж тем более сельским врачам редко приходит в голову праздно шататься по окрестностям в поисках живописных мест.

Льюис не знал, что сторожевые посты, о назначении которых никто и не догадывался, были расставлены уже по всей стране. Не знал он и того, что одного из часовых поставили у каменоломни в Лланфингеле, в которой несколько недель тому назад нашли труп женщины с мертвой овцой. Местные жители очень часто ходили через каменоломню, и перекрытие тропы принесло им множество неудобств. Но караульную будку у дороги все-таки поставили, и часовые получили строгий приказ не подпускать к ней никого — как если бы каменоломня вдруг сделалась тайным военным объектом. Но даже это не помогало. Спустя пару месяцев после перекрытия дороги один из часовых пал жертвой ужасного преступления. Стоявшим на этом посту людям были даны самые строгие инструкции — нужно сказать, что при данных обстоятельствах они не показались им лишенными оснований. Для старых солдат приказ есть приказ, но среди часовых оказался молодой человек — бывший банковский служащий, едва ли успевший пройти обязательную двухмесячную подготовку, — который не сумел оценить необходимость безусловного, буквального исполнения показавшегося ему бессмысленным приказа. Очутившись в одиночестве на отдаленном, безлюдном склоне холма, он ни на секунду не озаботился мыслью о том, что за каждым его движением следят вражеские глаза, и не выполнил данных ему строжайших инструкций. В результате при смене караула пост у каменоломни оказался оставленным, а бездыханное тело юноши обнаружилось на дне карьера.

Но это так, к слову. Что же до мистера Меррита, то он все чаще замечал, что его долгим странствиям по окрестностям постоянно что-то мешает. В двух-трех милях от Порта наличествует обширное болото, образуемое водами реки Арфон перед ее впадением в море. Вот тут-то разнежившийся от ласкового солнца и покоя Меррит и решил предаться своим ботаническим пристрастиям. Он успел хорошо изучить твердые участки почвы, по которым можно было перебраться через трясину, вязкий ил и предательские коврики травы, и в один из жарких дней смело отправился в эти гиблые места, горя желанием исследовать их со всей обстоятельностью, а заодно, если повезет, заполучить ту редко встречающуюся болотную фасоль, которая, как он предчувствовал, должна была расти где-то посреди этой обширной топи.

Он вышел на окружавший болото проселок и приблизился к калитке, через которую обычно выходил на тропу.

Здесь он на минуту остановился полюбоваться давно знакомым ему зрелищем — густыми зарослями камыша, пасшимися на островках затвердевшего торфа кроткими черными коровами, душистыми ростками лугового аира, царственным блеском вербейника и пламеневшими в лучах солнца малиново-золотыми флажками гигантского щавеля.

В этот момент из калитки стали выносить чье-то мертвое тело.

Один из работников придерживал калитку рукой, не давая ей захлопнуться. Потрясенный увиденным, Меррит спросил его, что это за человек и что с ним случилось.

— Говорят, какой-то приезжий из Порта. А вот видите, взял да и утонул в нашем болоте.

— Но ведь тут абсолютно безопасно. Я сам ходил по болоту десятки раз.

— Так-то оно так, да и мы тоже всегда так думали. Гели, скажем, ненароком и поскользнешься, так ведь тут же не глубоко — ничего не стоит выбраться. А это господин к тому же совсем молодой, аж жалко глядеть! Вот бедняга — приехал в Мэйрион отдохнуть да поразвлечься, а вместо того нашел здесь свою смерть!

— А может, он сам хотел этого? Взял да и покончил с собой?

— Говорят, что вроде как для этого у него не было никаких причин.

Тут в разговор вмешался руководивший похоронной командой полицейский сержант, по чьему озадаченному виду было ясно, что он действует на основании приказов, смысл которых представляет себе очень туманно.

— Страшное дело, сэр, это уж как пить дать, да и ужасно жалко. Уверен, что не для таких зрелищ вы приехали в Мэйрион в это чудесное лето. А не кажется ли вам, сэр, что лучше будет предоставить нам самим справляться с этим невеселым дельцем? И вообще, я слышал, что многие господа, отдыхающие в Порте, поразъехались по домам — тут, мол, теперь и глядеть-то не на что. Да что там — теперь во всем Уэльсе скучища!

Жители Мэйриона неизменно учтивы с посторонними людьми, но на этот раз Меррит понял, что ему весьма недвусмысленно советовали проходить мимо и не совать нос в чужие дела.

Меррит направился обратно в Порт — после столь внезапной встречи со смертью ему было не до приятных прогулок. В городе он попытался что-нибудь выяснить о погибшем, но, как оказалось, никто о нем почти ничего не знал. Сказали только, что он приехал провести здесь медовый месяц и остановился в гостинице «Порт-Касл», однако служащие гостиницы в один голос заявили, что и слыхом не слыхивали об этом человеке. В конце недели Меррит раздобыл местную газету, но ни о каком случае со смертельным исходом в иен не было сказано ни слова. На улице он встретил уже знакомого ему сержанта полиции. Тот в знак приветствия учтиво приложил ладонь к каске и пробормотал что-то вроде: «Надеюсь, сэр, вы неплохо проводите время. Должен вам сказать, что выглядите вы уже намного лучше». Однако на расспросы Меррита о человеке, утонувшем или утопленном в болоте, он отвечать не стал, сославшись на свое полное неведение.

На следующий день Меррит решил снова отправиться на болото и попытаться на месте выяснить обстоятельства столь странной смерти. У него ничего не вышло — у калитки ему преградил путь человек с нарукавной повязкой, на которой были выведены буквы «Б.О. >, что, без сомнения, означало береговую охрану. Часовой заявил, что ему даны строгие указания никого не подпускать к болоту. Почему? Это он не знал, но сообщил, что с тех пор как поблизости была сооружена железнодорожная насыпь, река стала менять свое течение, и болото сделаюсь опасным даже для хорошо знающих его людей.

— Более того, сэр, — добавил он, — в данном мне приказе строго-настрого оговаривается, чтобы и я сам ни ногой не ступал за калитку.

Меррит недоверчиво повел глазами поверх калитки. Болото как болото, ничего особенного. Тут и там проглядывали твердые, надежные островки, по которым вполне можно было пройти, а между ними вилась плотно утоптанная тропка, которой он пользовался десятки раз. Конечно, он не поверил в россказни о перемене течения реки, да и Льюис, узнав об этом, заявил, что все это сплошная чепуха. Нужно сразу же заметить, что это заявление прозвучало в ответ на случайный вопрос, всплывший в ходе нейтрального разговора, никоим образом не касающегося смерти на болоте, о которой доктор, кстати говоря, узнал лишь через день. Знай он о том, что изменение русла Арфона интересует Меррита в связи с этим трагическим происшествием, он тут же подтвердил бы официальную версию слоившегося. Больше всего на свете он заботился о том, чтобы сестра и ее муж оставались в неведении того, что невидимая рука ужаса, властвовавшая над Мидлингемом, простерлась и над Мэйрионом.

Сам Льюис ничуть не сомневался в том, что человек, найденный мертвым на болоте, был сражен все той же страшной силой — в каком бы облике она ни предстала, — которая уже совершила столько злодеяний в округе. С другой стороны, при всей своей абсолютной уверенности в существовании всеобъемлющего ужаса, никто из местных жителей не мог определенно сказать, можно ли поставить ему на счет то или иное конкретное трагическое происшествие. Бывает же, что люди по своей собственной неосторожности падают со скалистого обрыва, а случай с испанским маньяком Гарсией наглядно доказывает, что мирные фермеры, а равно их жены и дети, сплошь и рядом оказываются жертвами дикого и бессмысленного насилия. Сам Льюис никогда не ходил по болоту, но Ремнант в свое время облазил там каждый уголок. Это и дало ему право заявить, что погибший (имя его так и осталось неизвестным для местных обывателей) либо сам покончил с собой под влиянием «Z-лучей», улегшись ничком в трясину, либо его насильно держали в таком положении обезумевшие на время маньяки. О подробностях происшествия не сообщалось, а потому всем стало ясно, что власти решили отнести эту смерть к разряду прочих деяний ужаса. И все-таки оставалась возможность того, что этот человек мог просто-напросто покончить с собой или же что неведомые убийцы могли наброситься на него и насильно окунуть в илистую воду. То же касалось и всего остального: можно было предположить, что происшествия с Иксом, Игреком и Зетом относились к категории несчастных случаев или преступлений, но поверить в то, что сюда относились абсолютно все трагедии в округе, включая и трагедии с Иксом, Игреком и Зетом, было в высшей степени невозможно. Так мы думали тогда, так думаем и сейчас. Мы знаем, что на нашей земле царствовал ужас, знаем и то, как он царствовал, но при этом мы очень сильно сомневаемся в том, что он повинен во всех без исключения происшествиях, которые приписывались ему молвой.

В качестве примера можно привести случай с «Мэри-Энн», гребной шлюпкой, весьма странным образом погибшей прямо на глазах у Меррита. На мой взгляд, сей почтенный джентльмен был совершенно неправ, связав печальную судьбу шлюпки и ее гребцов с подаваемыми с берега странными световыми сигналами, которые он якобы наблюдал в тот день, когда опрокинулась «Мэри-Энн». Полагаю, его версия абсолютно вздорна, и эту мою уверенность не сможет поколебать даже тот факт, что у жильцов вызвавшего его подозрения дома и впрямь служила гувернантка немецкого происхождения. С другой стороны, я ничуть не сомневаюсь в том, что причиной гибели шлюпки и сидевших в ней людей был воцарившийся в стране ужас.

Огни на воде

Следует еще раз напомнить, Меррит все еще не подозревал, что притаившийся в Мидлингеме ужас поразил и Мэйрион. Льюис внимательно следил за своим зятем и всячески оберегал его от этого известия. Впечатлительному Мерриту не следовало знать о том, что происходит близ Порта, а потому, собираясь представить зятя в клубе, доктор строго-настрого предупредил всех его членов о необходимости сокрытия некоторых аспектов местной жизни. С другой стороны, он решил не посвящать своих соклубников в мидлингемские события (и тут опять-таки интересно отметить, что, в то время как ужас все более сгущался над городком, его жители по собственной воле или, если быть более точным, почти бессознательно содействовали властям в сокрытии тех страшных новостей, которые они узнавали друг от друга) и лишь осторожно заметил, что в последнее время его зять несколько возбужден и потому в разговоре с ним очень желательно избегать всяких упоминаний о тех тягостных и трагических событиях, которые творятся чуть ли не за стенами их домов.

— Он уже знает о найденном в болоте бедняге, — добавил Льюис напоследок. — и смутно подозревает’, что в этом деле кроется нечто выходящее за рамки обычного.

— Вот вам, кстати, еще один явный случай внушенного пли, скорее, совершенного но приказу убийства. — внезапно оживился Ремнант. — Я рассматриваю его как убедительное подтверждение моей теории.

— Возможно, вы и правы, — уклончиво ответил доктор, опасаясь новою всплеска дискуссии о «Z-лучах», — но, прошу вас, ему об этом ни слова! Я хочу, чтобы он совершенно оправится перед отъездом в Мидлингем.

Меррит, в свою очередь, тоже помалкивал о том, что творилось в его родном городе, ибо ему претило не только говорить, но даже вспоминать об этом. Вот гак и получилось, что все собравшиеся в тот вечер члены «Порт-Клуба» держали свои секреты при себе. Как я уже говорил, гак повелось с момента появления ужаса и продолжалось до самою его конца. Звенья одной цепи никак не могли сойтись вместе. Наверняка какие-нибудь мистер Икс и мистер Игрек чуть ли не ежедневно встречались на улице и со всей откровенностью беседовали на разнообразные темы военного времени, но при этом тщательно скрывали друг от друга ту половинку правды, которая имелась у каждого из них. А потому обе эти половинки так ни когда и не слились в единое целое.

Доктор догадывался, что у Меррита имелись сильные подозрения относительно происшествия на болоте; он считал совершенным вздором официальные заявления о строительстве железнодорожной насыпи и последующем изменении русла реки. Но, с другой стороны, ничего плохого на болоте больше не случалось, и со временем он постарался забыть об ужасной трагедии и всей душой предаться отдыху.

К своей радости он обнаружил, что никакие часовые и охранники не препятствуют его прогулкам к заливу Ларнак — восхитительной бухточке, окаймленной крохотной ясеневой рощицей, зеленым лугом и поблескивающими на солнце зарослями папоротника-орляка, плавно спускавшимися к красным скалам и золотому песку побережья. Меррит вспомнил, как в один из своих предыдущих приездов обнаружил на прибрежном утесе удобное углубление, и, выбрав денек потеплее, устроился в нем полюбоваться голубизной неба, малиновыми бастионами скалистого обрыва и изрезанной линией суши, то вдававшейся в глубь острова по направлению к Сарнау, то вновь стремившейся к югу, где маячили причудливые очертания мыса, известного в округе как Голова Дракона. Меррит не мог оторвать взгляда от открывавшегося ему зрелища — он, как ребенок, восхищался проделками резвившихся на просторе дельфинов, которые плескались и подпрыгивали, а то и вовсе выскакивали из воды в центре бухты; он упивался чистым и лучезарным воздухом, столь непохожим на маслянистую завесу, что застилала небо над Мидлингемом, и пленялся видом белых фермерских домиков, разбросанных тут и там на выступах извилистого побережья.

И тут примерно в двух сотнях ярдов от берега он заметил небольшую гребную шлюпку. С такого расстояния он не мог определить, сколько в ней было людей, но уж точно не меньше трех. Они беспрестанно возились с веревкой — без сомнения, то была шлея рыболовной сети. На дух не выносивший рыбы, Меррит поражался тому, что в такой чудесный день, напитанный прозрачным сверкающим воздухом моря, люди могли губить свое время на то, чтобы ловить бледнокожих, скользких, противных и весьма дурнопахнущих тварей, которые при готовке становятся и вовсе тошнотворными. Вдоволь поломав голову над этой загадкой человеческой природы, он отвернулся, чтобы вновь предаться созерцанию выступавших над морем малиновых утесов.

Позднее Меррит рассказывал, что, скользя взглядом по побережью, он вдруг заметил какие-то странные сигналы. По его словам, от одного фермерского дома, стоявшего на высоком берегу, исходили ослепительно яркие вспышки света — оттуда словно бы извергался белый огонь. Поскольку это были именно вспышки, которые весьма ритмично помигивали, Меррит решил, что с берега передается какое-то сообщение, — за тремя короткими следовала одна долгая и очень яркая, а затем снова две короткие. Проклиная себя за полное невежество в области гелиографии. Меррит принялся шарить по карманам в поисках карандаша и бумаги, чтобы зафиксировать эти сигналы, но, случайно переведя взгляд на поверхность моря, вдруг замер и насторожился. К его удивлению и ужасу, он обнаружил, что шлюпка исчезла. На ее месте колыхалось расплывчатое темное пятно, гонимое волной к западу.

Ныне стало известно, что «Мэри-Энн» перевернулась в результате несчастного случая и что двое школьников вместе с опекавшим их матросом утонули. Остов шлюпки был обнаружен среди скал далеко от места рыбалки, а трупы прибило к побережью приливом. Как выяснилось, матрос вообще не умел плавать, школьники тоже не блистали этим искусством, а ведь чтобы преодолеть неистовую силу бьющейся о скалы Пенгарег-Пойнта волны, нужно быть исключительно опытным пловцом.

Но я ничуть не поверил в версию Меррита. Он утверждал (и утверждает поныне), что световые вспышки, которые, по его заверению, исходили из «Пэнирхола», фермерского домика на высоком берегу, каким-то образом связаны с гибелью «Мэри-Энн». Когда же выяснилось, что этим летом на ферме «Пэнирхол» отдыхала приехавшая из Лондона семья и что гувернанткой в этой семье служила немка, хотя и давным-давно натурализованная, Меррит заявил, что дело представляется ему кристально ясным — за исключением, разумеется, некоторых незначительных подробностей. Однако, на мой взгляд, он стал жертвой обыкновенной оптической иллюзии: вспышки яркого света, без сомнения, порождались лучами солнца, поочередно отражавшимися в окнах фермерского дома.

Как бы там ни было, но Меррит уверился в своей правоте еще до того, как выяснился животрепещущий факт присутствия в «Пэнирхоле» немецкой гувернантки. Вечером того же дня, когда случилась трагедия на море, они с Льюисом сидели после обеда в гостиной. Естественно, Меррит излагал доктору свои соображения, изо всех сил отстаивая то, что он называл «здравым смыслом».

— Если вы услышите звук выстрела, — говорил он, — и увидите, как надает человек, вряд ли вы усомнитесь в причине его смерти…

В этот момент в комнате послышался беспокойный трепет крохотных крылышек. Большой белесоватый мотылек влетел в окно и принялся отчаянно тыкаться в потолок, стены и застекленные книжные шкафы. Затем послышались треск, шипение, и свет лампы на мгновение померк. Мотылек преуспел в своем загадочном суицидальном устремлении.

— Ты можешь объяснить мне, — вместо ответа спросил Льюис Меррита, — почему мотыльки всегда летят на огонь?

Вопрос о странном поведении мотылька Льюис задал для того, чтобы положить конец разговору о погублении человеческих душ посредством гелиографа. Но, разумеется, если бы мотылек не погиб в пламени лампы, Льюису никогда не пришло бы в голову завершить беседу столь изящным и ничуть не обидным эвфемизмом, на самом деле подразумевающим настоятельную просьбу оставить его в покое. И в самом деле, Меррит, сохранив полное достоинство, замолчал и налил себе очередной бокал портвейна.

Такого окончания разговора доктор как раз и желал. В душе он не сомневался, что случай с «Мэри-Энн» был еще одним звеном в длинной цепи ужасных происшествий, множащихся с каждым днем, но ему не хотелось выслушивать нелепые и бесплодные рассуждения о том, каким образом могло быть совершено это новое злодеяние. Случай со шлюпкой был для него всего лишь доказательством того, что нависший над страной ужас ныне простирал свою власть не только на сушу, но и на море. Льюис понимал, что шлюпка не могла быть потоплена ни одним из известных человечеству средств уничтожения. Судя по рассказу Меррита, трагедия случилась на мелководье. Берег залива Ларнак сходит в воду полого, и, согласно карте военно-морского министерства, на расстоянии двухсот ярдов от скал глубина воды не могла превышать двух морских саженей, чего явно недостаточно для подводной лодки. Шлюпка не могла быть ни обстреляна, ни торпедирована, ибо ни взрыва, ни стрельбы слышно не было. Конечно, рассуждал доктор, причиной несчастья могла оказаться обычная неосторожность — мальчишки буду!’ валять дурака даже посреди открытого моря, — но это было маловероятно, ибо матрос наверняка тут же пресек бы любую шалость. К тому же, как потом выяснилось, эти двое школьников были на редкость уравновешенными и разумными юношами, от которых можно было в последнюю очередь ожидать разного рода дурацких выходок.

Пользуясь весьма своевременным молчанием зятя, Льюнс погрузился в глубокое раздумье, безуспешно пытаясь подобрать ключи к ужасной загадке. Конечно, порожденная мидлингемцами версия о скрытой германской мощи, окопавшейся глубоко под английской землей, была достаточно экстравагантна и одновременно правдоподобна, но, с другой стороны, даже целой армии затаившихся в подземельях немцев было не под силу потопить плывшую по спокойному морю шлюпку, не говоря уже о том, чтобы вырастить искрящееся дерево, появившееся у него в саду несколько недель тому назад, или пустить по небу полыхающее огнем облако, пронесшееся над деревьями в одной из деревушек центрального графства Англии.

Кажется, я уже говорил об эмоциях гипотетического математика, лицом к лицу столкнувшегося с двусторонним треугольником, и предполагал, что в этом случае он должен был спятить с ума хотя бы из уважения к приличиям. Так вот, я вполне допускаю, что в тот момент доктор Льюис испытывал нечто подобное: перед ним стояла головоломная проблема, требовавшая немедленного разрешения и в то же самое время начисто отрицавшая такую возможность. День за днем вокруг него непостижимым образом и по непостижимой причине убивали людей, и сколько бы он ни задавался вопросами типа «как?» и «почему?», ответа на них не предвиделось.

Для глубинных районов Англии, служивших местом дислокации для многочисленных военных заводов, версия о многотысячной немецкой агентуре казалась вполне правдоподобной. Даже если отвергнуть предположение о подземных городах, явно почерпнутое из волшебных сказок пли сенсационных романов начала века, сама суть этой версии была недалека от истины — немцы и впрямь могли внедрить своих агентов на наши военные заводы. Но на что они рассчитывали здесь, в Мэйрионе? Какую выгоду они могли получить от нескольких случайных убийств, жертвами которых стали мирные фермеры, юные школьники или далекие от военных секретов отдыхающие? Создание атмосферы ужаса и страха? Пусть так, но вряд ли эго предположение можно воспринимать всерьез после чудовищных преступлений в Лувене и на «Лузитании»[58].

Напряженные размышления Льюиса, а заодно и исполненное достоинства молчание его зятя прервал внезапный стук двери, произведенный ворвавшимся в гостиную слугой. Слова, с которыми последний обратился к двум почтенным джентльменам, неоднократно звучали в ушах сельских врачей в те немногочисленные минуты, когда они пытались урвать у жизни хотя бы малую толику покоя: «Сэр, вас просят срочно приехать в N…! Дело плохо, так что вы уж поторопитесь». Льюис, естественно, поторопился, и через секунду его и след простыл. Домой он вернулся лишь к ночи.

Вызов поступил из маленькой деревушки, отделенной от Порта расстоянием в полмили. На самом деле это безымянное местечко едва ли заслуживало чести называться хотя бы деревушкой — оно состояло из четырех поставленных в один ряд лачуг, построенных около сотни лет тому назад для размещения рабочих давно уже заброшенной каменоломни. В одной из лачуг доктор застал горько плачущих и выкрикивающих мольбы о помощи отца и мать, а рядом с ними двух перепуганных детей и крохотное бездыханное тельце совсем маленького ребенка. То был Джоннн, самый младший из малышей. Он был мертв.

В результате тщательного обследования доктор установил, что ребенок погиб от асфиксии. Одежда его была сухой, стало быть, утонуть он не мог. Осмотрев младенческую шейку, доктор не нашел на ней никаких следов удушения. Он принялся расспрашивать о случившемся отца и мать, но в ответ оба лишь еще громче зарыдали и сообщили, что «это наверняка дело рук маленького народца», имея в виду кельтских гномов, которые и поныне пользуются дурной славой у обитателей этих мест. Тогда Льюис спросил о том, как проходил тот вечер и что делал малыш.

— Может быть, он был вместе с братиком и сестренкой? Не знают ли они чего-нибудь?

С большим трудом сведя воедино горестные свидетельства всех четверых, доктор обрисовал для себя следующую картину.

Для троих детишек день прошел безмятежно и счастливо. После полудня миссис Робертс забрала их собой в Порт. Купив все необходимое на тамошнем рынке, они благополучно вернулись домой, напились чаю и принялись возиться на дороге перед домом. Джон Робертс вернулся с работы позднее обычного, так что семья села ужинать уже в сумерки. Затем все трое снова отправились на дорогу — поиграть с детворой из соседнего дома. При этом миссис Робертс строго-настрого предупредила их, что через полчаса они должны быть в постели.

Через полчаса миссис Робертс и ее соседка одновременно подошли каждая к своей калитке и крикнули детям, чтобы те поторапливались домой — если, конечно, не хотят получить перед сном хорошую взбучку. К тому времени малыши успели перебраться через дорогу и играли на торфяной площадке у самой лесенки через живую изгородь, за которой начиналось поле. Заслышав голоса родителей, они послушно перебежали через дорогу и отправились по домам. Но Джонни Робертса среди них не было. Позднее его брат Вилли вспомнил, что как раз в тот момент, когда до них донесся голос матери, маленький Джонни закричал:

— Гляди-ка, что это такое красивенькое светит там, над перилами?

Дитя и мотылек

Маленькие Робертсы перебежал! дорогу, прошли по садовой дорожке, вступили в освещенную прихожую — и только туг заметили, что Джоннн с ними нет. Миссис Робертс возилась на кухне, а мистер Робертс ушел в сарай за хворостом для утреннего очага. Услыхав, что дети вошли в дом, их мать спокойно продолжала заниматься своей работой. Когда она наконец вышла из кухни и хватилась младшего сына, двое старших детей шептались между собой о том, что Джонни, наверное, «пошел ловить эту штуку». Все были уверены, что он вот-вот вбежит в распахнутую дверь. Но прошло семь, восемь, а может быть, и все десять минут, а Джонни не появлялся. Тем временем на кухню вошел отец, но и он ничуть не удивился отсутствию сына.

Родители подумали, что дети решили перед сном повалять дурака и спрятали мальчика в платяном шкафу или в каком ином месте.

— Куда это вы его подевали? — в шутку удивилась миссис Робертс. — Эй, плутишка, а ну-ка выходи сию же минуту!

Но плутишка и не думал выходить, и тогда Маргарет Робертс, его старшая сестренка, вспомнила, что не видела, как Джонни перебегал через дорогу вместе с остальными. Должно быть, он все еще играл возле изгороди.

— Да как вы только могли бросить его там одного?! — рассердилась миссис Робертс. — На вас что, совсем нельзя положиться? Честное слово, никогда еще не видывала такого наказания, как эти дети!

С этими словами она подошла к открытой двери и что есть мочи закричала:

— Джонни, негодник такой, сейчас же ступай домой, а то будет худо! Джонни! Эй, Джонни!

Сначала бедная женщина окликала сынишку от дверей, а затем подошла к калитке и принялась ласково уговаривать:

— Джонни, голубчик, иди же скорей сюда! Ну же, будь хорошим мальчиком и ступай домой — я все равно вижу, где ты прячешься!

Она решила, что он прячется от нее в тени живой изгороди и через секунду-другую со смехом выскочит оттуда ей навстречу. Но «веселый маленький шалопаи» так и не выскочил из своего убежища, и в тихих летних сумерках не появилась приплясывающая на бегу маленькая фигурка. Ответом миссис Робертс было гробовое молчание.

И тут ее материнское сердце дрогнуло. Она все еще продолжала взывать к своему малышу, когда к ней подошел старший сын и рассказал, что за секунду до того, как все бросились бежать домой, Джонни заметил какую-то светящуюся штуку над изгородью.

— Наверное, он погнался за ней на луг, да и заблудился, — упавшим тоном закончил он.

Тогда мистер Робертс достал из кладовки фонарь, и вся семья принялась ходить взад-вперед по лугу, на разные голоса окликая малыша и обещая ему печенье, конфеты и все мыслимые и немыслимые земные блага в том случае, если он бросит дурить и подойдет к ним.

Они нашли маленькое тельце в ясеневой рощице, что росла в центре поля. Оно было таким покойным и недвижимым, что на лбу у него успел примоститься большой белесоватый мотылек, да и тот улетел лишь после того, как его согнали.

Доктор Льюис молча выслушал этот горестный рассказ. Больше ему было нечего делать в этом самом несчастном доме на свете. На прощание он сказал потемневшим от слез родителям:

— Хорошенько берегите тех двоих, что у вас остались! Если возможно, не спускайте с них глаз. Мы живем в ужасное время.

Любопытно заметить, что на протяжении всего этого «ужасного времени» летний курортный сезон в Порте протекал своим чередом. Разумеется, война и сопутствующие ей лишения несколько поуменьшили число отдыхающих, и все же почти все места в гостиницах, пансионатах и меблированных комнатах заказывались чуть ли не за три месяца вперед. Местные пляжи буквально ломились от отдыхающих — одни чинно выбирались из старомодных автомобилей, другие с треском выскакивали из новомодных палаток, третьи, не торопясь, прогуливались под солнцем пли в темп нависших над самой водой деревьев. Но и первые, и вторые, и третьи не упускали возможности окунуться в теплую, как кофе со сливками, и чистую, как жидкий хрусталь, воду. Публика, наводнявшая из года в год гостиницы Порта, традиционно не признавала ни негритянских джаз-бандов, нп балаганных шоу, но в лето, о котором идет речь, званые вечера для отдыхающих устраивались прямо на открытом воздухе, в прилегающих к старинным поместьям садам с большим успехом выступали знаменитые «Рокетс», а концертные залы были отданы для выступлений заезжих театральных трупп, членам которых город с безумной щедростью оплачивал роскошные гостиничные номера.

Туристическая индустрия Порта в значительной степени зависит от клиентуры из глубинной и северной частей Англии — преуспевающих, завоевавших прочное положение в жизни людей, которым Лландадно кажется слишком многолюдным, а пляжи Ковин-Бэя — чересчур сырыми, глинистыми и неустроенными. Эти люди, год за годом приезжавшие в мирный старинный городок на юго-западе Уэльса наслаждаться его покоем и уютом, как я уже говорил, с еще большей страстью, чем обычно, предавались удовольствиям в то памятное лето 1915 года. Однако со временем они, подобно мистеру Мерриту, все чаще натыкались на различного рода шлагбаумы и сторожевые будки, препятствовавшие их прогулкам по излюбленным местам; тем не менее, они воспринимали день ото дня растущее число часовых, охранников и прочих джентльменов, с разной степенью вежливости рекомендовавших им любоваться тем или иным видом с какого-нибудь более отдаленного места, как неизбежное следствие продолжавшейся ужасной войны. Более того, один приезжий из Манчестера, которого завернули с тропы на Кастелл-Кох, выразился следующим образом: «Все же приятно сознавать, что о тебе заботятся».

— Насколько я могу судить, — добавил он. — ничто не помешает немецкой подводной лодке пристать где-нибудь возле Инис-Санта и высадить на прибрежные скалы полдюжины вооруженных до зубов молодцов. Хороши бы мы были, если бы допустили, чтобы посреди одного из самых популярных пляжей страны нам перерезали глотки или на той же подводной лодке увезли в Германию!

Он даже пожаловал одному из охранников пол кроны на чай.

— Все в порядке, приятель. — сказал он ему. — Спасибо, что предупредил.

Но странное дело — этот северянин говорил о немецких подводных лодках и немецких же десантниках, в то время как сам охранник и в мыслях не держал ничего подобного. Он просто получил ничем не обоснованный приказ, вменявший ему в обязанность держать подальше от Кастелл-Коха разного рода праздношатающуюся публику. Более того, у меня нет ни малейшего сомнения, что сами власти, оцепляя окрестные поля как «зоны повышенной опасности», пребывали в полнейшем недоумении и не имели ни малейшего понятия о том, каким образом творятся на них кошмарные злодеяния. Если бы они понимали, что происходит, то им стала бы ясна и вся тщета их строгих ограничений.

Приезжего из Манчестера завернули с прогулки примерно через десять дней после смерти маленького Джонни Робертса. Охранника же поставили на этот пост потому, что накануне вечером неподалеку от Кастла местная женщина нашла в траве тело своего мужа. Молодой фермер был мертв, но на его теле не обнаружили ни единого следа насилия.

Жена погибшего (а звали его Джозеф Крэдок) нашла своего мужа лежащим без движения на влажном торфе. Побелев как мел и чуть не умерев от горя, она со всех ног бросилась бежать в деревню. По дороге она встретила двух мужчин, которые и отнесли мертвое тело на ферму. Прибывший по вызову Льюис с одного взгляда понял, что молодой крестьянин погиб точно таким же образом, как и малыш Робертс — то есть абсолютно непредставимым и ужасным. Крэдок умер от удушья — и снова на горле не было заметно следов чьей-либо хватки. Доктор еще подумал, что это вполне могло быть делом рук Берка и Хейра, которые имели обыкновение заклеивать рог и ноздри жертвы смоляным пластырем.

И тут его осенило, что совсем недавно его зять говорил о новом типе газа, который, как утверждала молва, применяли против рабочих военных заводов, расположенных в военной глубинке. Может быть, что-нибудь в этом роде послужило орудием убийства фермера и малыша? Он взял необходимые пробы, но не обнаружил никаких следов применения газа. Может быть, то был углекислый газ? Но на открытом воздухе нм невозможно убить даже улитку — для фатального исхода необходимо ограниченное пространство наподобие огромного резервуара или колодца.

Выяснилось, что около половины десятого Крэдок вышел из дому приглядеть за скотиной. Поле, на котором она паслась, находилось примерно в пяти минутах ходьбы от фермы. Он сказал жене, что вернется через пятнадцать-двадцать минут, но не вернулся. Когда прошли три четверти часа, миссис Крэдок отправилась его искать. Добравшись до луга, где паслась скотина, она нашла и то и другое в полном порядке. Лишь самого Крэдока не было видно. Она позвала его — ответа не последовало.

Луг, о котором идет речь, расположен на возвышенном месте; от полей, мягко спускающихся к замку у моря, его отделяет живая изгородь. Едва ли миссис Крэдок понимала, почему, не найдя мужа на лугу, она свернула на дорогу, ведущую к Кастелл-Коху. На вопросы коронера она отвечала следующее: ей пришло в голову, что один из быков перебрался через зеленую изгородь и подался через поля к морю, куда за ним последовал и Крэдок. Но, тут же поправляя себя, она добавляла:

— Так-то оно так, но там было еще что-то такое, чего я вообще не могла понять. Мне показалось, что изгородь выглядит не так, как обычно. Оно конечно, ночью всякая вещь как будто меняет свой вид, а тут еще с моря потянулся туман, но все равно, уж очень вее это мне показалось странным. Я даже подумала, уж не заблудилась ли я.

Ей показалось, что стоявшие вдоль изгороди деревья как будто изменили свои очертания, а кроме того, «кругом вроде бы как просветлело». Она двинулась к приступкам изгороди, пытаясь найти причину столь необычных изменений в природе, но, когда подошла поближе, все было как всегда. Затем она заглянула через приступки и позвала мужа в надежде, что тот выйдет ей навстречу или хот я бы отзовется, но ответа так и не последовало. Напряженно вглядываясь в дорогу, она якобы увидала какое-то разлитое по земле свечение — некий слабый отсвет, как если бы на земляном валике под изгородью собрался огромный рой светляков.

— Когда я перебралась через приступки и пошла по дороге, это свечение вроде бы рассеялось. И тут я увидела моего бедного муженька — он лежал на спине и не ответил мне ни словом, когда я закричала и принялась его тормошить.

С каждой новой смертью ощущение ужаса становилось все тягостней и невыносимей для Льюиса. При этом он понимал, что то же самое чувствовали и другие. Он не знал, да и никогда не спрашивал о том, было ли известно завсегдатаям «Порт-Клуба» о гибели ребенка и молодого фермера; они же в свою очередь не заговаривали с ним об этом. Свершившаяся с людьми перемена была очевидной — когда все началось, все только и говорили что об ужасе, теперь же дело зашло слишком далеко, чтобы можно было острить или обсуждать занудливые теории. В письме своего зятя из Мидлингема Льюис обнаружил следующую фразу: «Боюсь, что пребывание в Порте не очень-то пошло на пользу Фанни: у нее все еще проявляются симптомы, о которых я даже не знаю что и помыслить». На этом принятом между ними жаргоне Меррит сообщал доктору, что в самом сердце Англии продолжалось господство ужаса.

Вскоре после гибели Крэдока люди заговорили о странных звуках, раздававшихся по ночам над холмами и долинами к северу от Порта. Первым, кому довелось их услышать, был местный рабочий, опоздавший на вечерний поезд из Мэйроса и потому вынужденный пройти десять миль пешком. По его словам, поднявшись на вершину холма возле Тредонока примерно между половиной десятого и одиннадцатого вечера, он вдруг услышал странный шум, природы которого не мог понять — то был долгий, протяжный и унылый вопль, доносившийся откуда-то из-за холмов и изрядно приглушенный расстоянием. Рабочий остановился и прислушался, решив сначала, что это кричат в лесу совы. Вскоре он понял, что тут было нечто другое: протяжный вопль летел над полями, потом замолкал и тут же начинался снова. Не в силах ничего понять и испытывая ужас перед завывающей в ночи неизвестностью, он прибавил шагу и чрезвычайно обрадовался, завидев наконец огни вокзала в Порте.

Рабочий рассказал о своем приключении жене, а та не замедлила поделиться новостью с соседками. Пошушукавшись минут пятнадцать, женщины решили, что это была «чистейшей воды выдумка» или же «чистейшего спирта нары», а скорее всего то были именно совиные крики. Однако на следующую ночь, примерно в это же время, похожие звуки слышали двое или трое парней, возвращавшихся домой после веселой пирушки в доме, стоявшем на обочине мэйросской дороги. Они тоже описали его как долгий и невыразимо унылый вой, раздававшийся посреди молчаливой осенней ночи. «Он был похож на призрак человеческого голоса», — сказал один из парней. «Он словно исходил из самых глубин земли», — добавил другой.

На ферме Трефф-Лойн

Да будет мне позволено снова и снова напоминать читателю, что все время, пока в стране царил ужас, о творящихся повсеместно чудовищных преступлениях невозможно было узнать по официальным каналам информации. Пресса хранила поистине гробовое молчание. У перепуганного населения не существовало ни единого критерия, который позволял бы отделить факты от слухов, ни единого мерила, сообразуясь с которым можно было отличить обыкновенный несчастный случай от деяний таинственных и ужасных сил.

Так продолжалось изо дня в день. Какой-нибудь безобидный коммерсант, следующий по своим делам по главной дороге из Мэйроса, мог с удивлением обнаружить на себе испуганные взгляды местных жителей, принимающих его за гипотетического убийцу, в то время как настоящие творцы ужаса ходили среди людей незамеченными. А поскольку истинная природа обрушившегося на нас таинства смерти оставалась неизвестной, то и неудивительно, что еще труднее нам было различить предзнаменования, знаки и предвещания его. Ужас творился почти что у нас на глазах, но мы не могли привязать разрозненные факты к какой-либо более или менее прочной основе. Наша разобщенность сказывалась в том, что мы не могли найти ни единого общего положения, из которого можно было бы вывести хоть какую-нибудь связь между двумя отдельно взятыми ужасными происшествиями.

Именно потому никому даже в голову не пришло, что унылый и протяжный вой, раздававшийся но ночам к северу от Порта, мог каким-либо образом соотноситься с пропажей маленькой девочки, ушедшей средь бела дня за пурпурными цветочками, или к трупу приезжего молодожена, обнаруженного в торфяном болоте, или к загадочной гибели Крэдока, задохнувшегося на собственном лугу при отмеченном его женой странном свечении. Остается неясным и то, каким образом слух о заунывном ночном зове вообще мог распространиться столь широко. Льюис узнал о нем одним из первых — денно и нощно снующие но окрестным тропам деревенские врачи всегда в курсе местных новостей, — но отнесся к нему без особого интереса. Как и все прочие, доктор ни в малой мере не предполагал, что это необычное явление может иметь прямое отношение к царящему вокруг ужасу. Что же до Ремнанта, то история о глухом, многократно повторяющемся в ночи вое была преподнесена ему в весьма расцвеченном и живописном виде. Раз в неделю у него в саду работал человек из Тредонока — он-то и просветил доморощенного теоретика. Садовнику не довелось слышать вопль собственными ушами, но его приятель слышал — и едва не помер со страху.

— Прошлой ночью Томас Дженкинс из Пэнтопина, — рассказывал он, — высунулся из окна посмотреть, какая погода ожидается на завтра. Дело-то шло к уборке хлеба — как тут не озаботишься. Так вот, он сказал, что ни в одной церкви не слыхал подобного вопля, а ведь он побывал аж у кардигенских методистов! Это, говорит, прямо как жалобные завывания в день Страшного Суда.

Поразмыслив над этим сообщением, Ремнант склонился к мысли, что звук исходил из какой-нибудь подземной морской бухты; в лесах Тредонока могли находиться не до конца обустроенные или, скажем, чересчур извилистые вентиляционные люки, и пробивавшийся через них снизу шум прибоя вполне мог произвести эффект глухих завываний. Но ни сам Ремнант, ни кто-либо другой не придавали этому новому обстоятельству особого значения. И лишь те немногие, кто собственными ушами слышал по ночам мрачный зов, отдававшийся эхом над черными холмами, никогда не могли забыть его.

Странные звуки раздавались три или четыре ночи подряд, а в воскресенье выходившие после заутрени в тредонокской церкви прихожане заметили в церковном дворе большую рыжую овчарку. Казалось, собака только и ждала выхода верующих и сразу же кинулась к ним — обежав по кругу толпу, она пристала к группе из полудюжины прихожан, которые повернули направо с главной дороги. Двое из них направились через поля к своим домам, а четверо по-воскресному неспешно побрели дальше. За ними-то, не отставая ни на шаг, и увязалась овчарка. Мужчины толковали о сене, кормах, видах на урожай и предстоящей рыночной страде, не обращая внимания на путавшуюся под ногами собаку. Таким манером они и шли по золотистой осенней тропе, пока не очутились перед калиткой в живой изгороди, от которой вилась через поля кое-как вымощенная проселочная дорога, уходившая затем в лес и в конце концов упиравшаяся в ферму Трефф-Лойн.

И тут овчарка словно обезумела. Сначала она принялась яростно лаять, а потом, подбежав к одному из крестьян, уставилась на него таким взором, что у того по коже пробежали мурашки. «Она будто хотела сказать, что от меня зависела вся ее жизнь», — вспоминал он позднее. Затем собака кинулась к калитке и остановилась рядом с ней, виляя хвостом и отрывисто лая. Но люди только смеялись, глядя на ее ужимки.

— Чьей бы это быть собаке? — спросил один.

— Никак. Томаса Гриффита из Трефф-Лойна, — предположил другой.

— Что же она тогда домой не идет? Ну-ка, домой!

Крестьянин перешел через дорогу и наклонился за камешком, намереваясь бросить им в собаку.

— Ну-ка, ступай домой! Вот твоя калитка!

Но овчарка даже не шелохнулась. Она лаяла, скулила, подбегала то к людям, то к калитке. Наконец, приблизившись к одному из крестьян, она опустилась на землю и подползла к самым его ногам, а потом вдруг схватила его за полу пиджака и попыталась подтащить к калитке. Тот вырвался, и все четверо снова двинулись своей дорогой, а собака все стояла на месте и следила за ними, и лишь когда они скрылись за поворотом, подняла голову и издала долгий жутковатый вой, исполненный неподдельного отчаяния.

Никого из четверых это не тронуло — деревенским овчаркам полагается пасти овец, а потому пикте) пе собирался потакать ггх прихотям и фантазиям. Но с этого дня рыжая собака стала часто появляться на полевых тропах Тредонока. Однажды ночью она подбежала к дверям одного из фермерских домов и принялась царапать ее когтями. Когда же дверь открыли, собака легла на землю, а затем с лаем подбежала к садовой калитке и остановилась в ожидании, явно приглашая хозяина последовать за собой. Когда собаку отогнали прочь, она снова издала исполненный смертной муки вой. Слышавшие его крестьяне говорили, что он был почти столь же ужасен, как и тот унылый вопль, что разносился по полям за несколько ночей до того. А потом кому-то пришло в голову (насколько мне известно, без какой-либо определенной связи со странным поведением овчарки из Трефф-Лойна), что старый Томас Гриффит уже довольно долго не показывался на людях. Он давно не появлялся в тредонокской церкви, которую имел обыкновение посещать каждое воскресенье, и даже, чего с ним отродясь не бывало, пропустил базарный день в Порте. А уж после того, как стали разбираться всем миром, выяснилось, что соседи уже много дней не видали никого из Гриффитов.

В наши времена процесс разбирательства всем миром проистекает достаточно быстро в любом мало-мальски населенном городке. Но в деревне, а особенно в погрязшей посреди безлюдных пространств глубинке, по которой через пень-ко-лоду разбросаны одинокие фермы и лачужки, для этого требуется время. Шла уборка урожая, и каждый был занят на своем ноле. После изнурительного дневного труда ни фермеры, ни члены их семей не склонны шататься по соседям в поисках сплетен и новостей. К концу дня жнецу думается только о том, чтобы поужинать да завалиться спать, — ни до чего другого ему и дела нет.

Вот потому лишь к концу недели выяснилось, что Томас Гриффит и вся его семья покинули наш мир.

Меня часто упрекают в нездоровом интересе к тому, что не представляет особой (а то и вообще никакой) важности для всего остального человечества. Например, я люблю задаваться такими, например, вопросами: «На каком максимальном расстоянии можно разглядеть горящую свечу?». Предположим, что эта самая свеча в тихую летнюю ночь горит в каком-нибудь деревенском окне. Так вот, на каком максимальном расстоянии наши органы зрения вообще способны сигнализировать нам о наличии света в темноте? То же касается и человеческого голоса — на каком расстоянии при идеальных погодных условиях мы можем расслышать хотя бы его отзвук, не говоря уже о произносимых словах?

Без сомнения, оба эти вопроса носят чисто умозрительный характер, но они всегда привлекали меня, а последний из них так и вообще имеет самое прямое отношение к странному происшествию в Трефф-Лойне. Дело в том, что заунывный и глухой вой, этот мрачный ночной зов, что ужасал всех слышавших его, на самом деле был обыкновенным человеческим голосом, но только произведенным совершенно исключительным образом. Голос этот слышали в различных местах на расстоянии от полутора до двух миль от фермы. Я не знаю, можно ли назвать это явление экстраординарным; не знаю также, был ли рассчитан сам способ воспроизведения этого голоса на то, чтобы усилить несущую силу звука. Снова и снова в своей летописи деяний ужаса я не могу обойтись без того, чтобы не подчеркнуть факт полнейшей изоляции друг от друга большинства ферм и жилых домов Мэйриона. Я делаю это для того, чтобы просветить горожан относительно абсолютно неведомых им величин и понятий. Для среднего жителя Лондона любой дом, расположенный в четверти мили от городского фонаря или отстоящий на такое же расстояние от какого-либо другого жилья, уже представляется чертовски уединенным — этаким жутковатым местом, где впору гнездиться всякого рода духам, призракам и прочей нечисти. Способен ли он в таком случае осознать всю безнадежную уединенность белых домишек Мэйриона, беспорядочно разбросанных среди лесов и полей вдалеке от заросших травой тропок и глухих извилистых проселков? Способен ли он ужаснуться той оторванности от всего остального мира, что свойственна крохотным фермам, съежившимся в самой сердцевине бескрайних полей, заброшенным на огромные, похожие на крепости утесы морского побережья, уткнувшимся в узкую прибрежную полосу, окруженную высокими холмами, или же затерявшимся в глухих лесных местах, скрытых от человеческого взора и недоступных для звуков и шумов современной жизни? Возьмем, к примеру, тот же Пэнирхол — ту самую ферму, из которой, как показалось Мерриту, подавались световые сигналы. Со стороны моря ее, конечно, видно издалека, но я очень сомневаюсь в том, что ее можно разглядеть со стороны суши, ибо ближайшее человеческое жилье отстоит от нее не менее чем на три мили.

Сомневаюсь также, что среди этих удаленных, скрытых от людских глаз местечек найдется хотя бы одно, сравнимое по степени уединения с Трефф-Лойном. К своему глубочайшему сожалению должен признаться, что почти не понимаю по-валлийски, но полаю, само название «Трефф-Лойн» является сокращенной формой слова «Треллуин» или «Трефф-и-ллу-ин>, означающего «местечко посреди рощи». Ферма и в самом деле расположена в самой глубине темных, заслоняющих собой солнечный свет лесов. Глубокая и узкая долина, окруженная этими лесами и утесненная крутыми, поросшими папоротниками и дроком склонами, сбегает вниз с холмов Аллта в обширное болото, откуда на глазах у Меррита выносили мертвое тело. Долина лежит вдалеке от всех дорог — даже от более похожего на вьючную тропу проселка, на котором возвращавшихся из церкви фермеров наблюдали странные выходки рыжей овчарки. Эту долину нельзя также и окинуть взглядом сверху, ибо она столь узка, что теснящиеся по обе ее стороны ясеневые заросли чуть ли не смыкаются своими кронами, образуя над ней подобие непроницаемого свода. По крайней мере, лично мне ни разу не удавалось найти настолько высокое место, чтобы с него можно было увидеть Трефф-Лойн. Правда, взобравшись однажды на Аллт, я все же сумел разглядеть голубой дымок, поднимавшийся из затаившихся в зарослях печных труб.

Таково было местечко, куда в один из сентябрьских дней направилась небольшая группа людей, намереваясь выяснить, что случилось с Гриффитом и его семьей. Среди добровольцев было шестеро фермеров, двое полицейских и четверо вооруженных солдат, причем последних напутствовал не кто иной, как сам начальник военного лагеря. Среди прочих присутствовал и Льюис — он случайно услышал, что от Гриффита и его семьи уже давно не поступало никаких известий, и очень озаботился судьбой своего знакомого художника, на все лето поселившегося в Трефф-Лойне.

Мужчины встретились у ворот, ведущих во двор тредонокской церкви, и в торжественном молчании двинулись по узкой тропе. Готов поклясться, что каждый из них в душе испытывал смутное беспокойство, некий затаенный страх, овладевающий любым человеком, не представляющим достаточно ясно, с чем ему доведется столкнуться.

Шедший позади Льюис невольно прислушался к разговору, проистекавшему между тремя солдатами и возглавлявшим их капралом.

— Капитан и говорит мне, — рассказывал капрал, — «Если там что-нибудь такое начнется, стреляйте безо всякого, стало быть, сомнения». — «А во что стрелять-то, сэр?» — спрашиваю я. — «А во что бы то ни было». — отвечает он. Вот и все, чего я от него добился.

В ответ солдаты пробормотали нечто невразумительное. Льюису показалось, что речь шла о крысином яде, и надо ли говорить, что он немало подивился такому странному предмету разговора.

Вскоре они миновали калитку в живой изгороди. Оттуда к Трефф-Лойну вел узкий, небрежно выложенный булыжником проселок, за лето успевший изрядно иодзарости травой. Сначала дорога шла полем, потом углубилась в лес, а напоследок перед ними внезапно выросли отвесные стены долины, со всех сторон укрытой ясеневыми зарослями. Группа исследователей спустилась по крутому склону холма, повернула на юг и растворилась в таинственном полумраке отрезанной от мира долины.

Но вот но краям дороги потянулись изгороди, а вдали замаячил окруженный забором фермерский дом с амбарами, навесами и прочими надворными постройками. Один из фермеров распахнул калитку, вошел во двор и принялся во весь голос кричать:

— Томас Гриффит! Томас Гриффит! Куда ты запропастился, старый дуралей?

Ответа не было.

Остальные последовали его примеру, по с тем же успехом. Затем капрал отрывисто выкрикнул команду. Послышались металлические щелчки, означавшие, что его подчиненные примкнули штыки к ружьям, и в единый миг четверо безобидных парней, более всего на свете любивших почесать языками за доброй кружкой пива, превратились в грозных носителей смерти.

— Томас Гриффит! — еще раз позвал фермер.

Но ответа на его зов так и не последовало — ибо несчастный Гриффит лежал, уткнувшись лицом в землю, на самой кромке пруда, расположенного посреди его собственного двора. В его боку зияла ужасная рана, которую могло оставить только очень грубое оружие — что-то вроде остро заточенного деревянного кола.

Письмена гнева

Стоял тихий сентябрьский день. Из лесной чащи, темной массой обступившей старинную крестьянскую усадьбу Трефф-Лойн, не доносилось ни дуновения ветерка; тишину нарушало лишь мычание скота, который, судя по всему, только что при брел с луга, прошел через ворота и теперь с горестным видом стоял посреди него, словно бы оплакивая смерть своего хозяина. Неподалеку виднелась четверка крупных, грузных и смирных лошадей, а ниже по склону стояли овцы, терпеливо ожидая, когда их покормят.

— Можно подумать, они знают, что здесь произошло, — тихо сказал один солдат своему товарищу.

На миг из-за туч выглянуло солнце, тускло блеснув на ружейных штыках. Люди стояли над телом мертвого Гриффита; на их лицах застыло суровое и мрачное выражение. Капрал опять что-то отрывисто скомандовал солдатам, и они сняли оружие с предохранителей. Льюис опустился на колени перед мертвым телом и обстоятельно осмотрел зиявшую в боку рану.

— Смерть наступила давно, — сказал он. — Неделю или даже две назад. Он был убит каким-то заостренным орудием.

А что с его семьей? Сколько их вообще было? Я никогда не бывал у них по вызову.

— Здесь жили: сам Гриффит, его жена, сын Томас и дочь Мэри, — сказал один из фермеров. — Да, кажется, в это лето у них остановился какой-то джентльмен.

Члены спасательного отряда, не имевшие никакого понятия ни о грозной силе, обрушившейся на обитателей безобидного деревенского дома, ни об опасности, может быть, поджидавшей их в этом глухом ущелье, где посреди собственного двора лежал мертвый человек, окруженный ожидавшим корма скотом, в смущении переглянулись и повернулись лицом к дому. То было древнее, выстроенное не позднее конца шестнадцатого века строение с круглой «фламандской» трубой, столь характерной для Мэйриона. Стены ярко выбелены известкой, на окнах красовались старинные средники, а массивное, выложенное каменными плитами и крытое сверху покатым навесом крыльцо могло защитить входную дверь от любых ветров, которым вздумалось бы ворваться в эту укромную долину. Створки окон были плотно затворены. Вокруг дома ни единого признака жизни или хотя бы движения. Спасатели снова принялись переглядываться между собой. Наконец четверо из них — церковный староста, полицейский сержант, доктор Льюис и капрал — решили устроить нечто вроде военного совета.

— Что будем делать, доктор? — спросил церковный староста.

— Пока мне не известно ничего кроме того, что этот несчастный был пронзен каким-то острым орудием до самого сердца, — ответил Льюис, пожимая плечами.

— А вдруг они засели внутри и собираются открыть по нам огонь? — спросил другой фермер. Естественно, он и понятия не имел о том, что подразумевал под своим зловещим «они», да и все остальные представляли происходящее не менее туманно. Никто не знал, в чем состоит угрожающая им опасность и с какой стороны ее следует ожидать. Более того, вряд ли кто-нибудь мог сказать, где именно — внутри дома или вне его — она таилась. А потому спасатели поминутно оборачивались на мертвое тело, а потом переглядывались между собой.

— Как бы то ни было, — сказал наконец Льюис, — а делать что-то надо. Прежде всего нам следует войти в дом и посмотреть, что там творится.

— А если они нападут на нас? — возразил сержант. — Тогда что прикажете делать?

На всякий случай капрал поставил одного из своих людей возле главных ворот фермы, а другого — в глубине двора, возле задних ворот. Оба получили приказ стрелять, как только увидят что-нибудь необычное. Доктор и все остальные прошли через узкую калитку в палисаднике, приблизились к крыльцу и начали прислушиваться у двери. Внутри стояла мертвая тишина. Льюис взял у одного из фермеров ясеневый сук, служивший ему тростью во время путешествия, и трижды изо всей силы ударил им в старую, потемневшую от времени дубовую дверь, обитую по периметру обойными гвоздями.

Некоторое время все напряженно вслушивались в тишину за дверью, а потом доктор снова ударил в дверь палкой. И снова ответом ему было молчание. Спасатели отвернулись от двери и принялись опасливо глазеть по сторонам. Никто из них не знал, чего они ищут и с каким врагом могут встретиться в следующее мгновение. На двери виднелось железное кольцо. Льюис повернул его, но дверь не поддалась — по-видимому, засов был задвинут и закреплен клином изнутри. Полицейский сержант громогласно потребовал у засевших в доме немедленно отпереть дверь, но безрезультатно.

После короткого совещания было решено применить насилие. Капрал подошел к двери и прокричал, что если за ней кто-нибудь стоит, то пусть немедленно отойдет в сторону, иначе будет убит. И тут, прежде чем солдаты успели всерьез заняться дверью, из лесу выскочила рыжая овчарка. Двумя огромными скачками перемахнув через двор, она бросилась ласкаться к людям — лизать им руки и радостно подвывать.

— Ну и дела! — сказал один из фермеров. — Она, выходит, с самого начала знала, что тут творится неладное. Эх, То-мае Уильяме, зря мы не пошли за иен в прошлое воскресенье! Она ведь так нас умоляла.

Капрал жестом велел всем отойти назад, и спасатели быстро отступили к нижним ступенькам крыльца, испуганно озираясь по сторонам. Капрал отомкнул штык и выстрелил из винтовки в замочную скважину, предварительно еще раз предупредив об опасности тех, кто мог стоять за дверью. Ему пришлось стрелять несколько раз — так тяжела и прочна оказалась старинная дверь, так неподатливы были запоры. Наконец он принялся палить по массивным дверным петлям, после чего спасатели дружно навалились на дверь. Дверь зашаталась и с грохотом упала внутрь. Капрал предостерегающе поднял руку, на несколько шагов отступил назад и окликнул солдат, перед тем расставленных у обоих ворот фермы. Те ответили, что у них все в порядке. После этого весь отряд пробрался по упавшей двери в коридор и вышел на кухню.

Труп молодого Гриффита лежал перед очагом, в котором на давно прогоревших углях лежала груда белых ясеневых поленьев. Все гурьбой двинулись к гостиной и в дверях наткнулись на мертвое тело художника Секретана — похоже на то, что, умирая, он пытался пробраться на кухню. Миссис Гриффит и ее восемнадцатилетняя дочь были найдены в спальне наверху — они лежали, обхватив друг друга руками, посреди нерасправленной кровати.

Исследователи обошли весь дом, попутно заглядывая в чуланы, кладовки и прочие подсобные помещения — там не оказалось никаких признаков жизни.

— Послушайте! — воскликнул доктор Льюис, когда все вернулись обратно на кухню. — Очень похоже на то, что они оказались в осаде. Видите этот наполовину обглоданный окорок?

Тут только все обратили внимание на висевший на кухонной стене свиной окорок, а также отрезанные от него и валявшиеся кругом куски бекона, при этом ни хлеба, ни молока, ни воды на кухне не присутствовало.

— А ведь здесь у них самая лучшая вода, которую только можно найти в Мэйрионе. — сказал один из фермеров. — Старики, бывало, называли это место «Финнон Тепло» — Колодец святого Тепло.

— Должно быть, они умерли от жажды. — сказал Льюис. — И умирали медленно, день за днем.

Группа людей молча стояла посреди обширной кухни, и в глазах у каждого отражалось явное замешательство. Повсюду лежали бездыханные тела, и ничто на этом свете не могло дать ответа на вопрос, почему этих несчастных постигла такая мучительная смерть. Старик фермер был убит ударом какого-то острого орудия, остальные погибли от жажды; но что за беспощадный враг взял ферму в осаду и заточил в ней ее обитателей? Ответа не было.

Сержант полиции распорядился раздобыть телегу и доставить трупы в Порт, а доктор Льюис прошел в гостиную, использовавшуюся Секрета ном в качестве кабинета, надеясь найти там какое-либо имущество покойного друга. В углу было сложено полдюжины папок, на приставном столике валялось несколько книг, а за дверью обнаружилась удочка и корзинка для рыбы. Это было все. Без сомнения, одежда и остальные вещи художника находились в спальне наверху. Льюис уже готов был присоединиться к остальным членам отряда, собравшимся на кухне, когда взгляд его упал на разрозненные листки бумаги, белевшие между книгами на приставном столике. На одном из них он, к своему изумлению, прочитал следующее: «Доктору Джеймсу Льюису из Порта». Эти слова, выведенные сильно дрожащей рукой, более напоминали детские каракули. Бегло просмотрев другие листки, доктор обнаружил, что они были исписаны почерком Секретана.

Стол был расположен в темном углу комнаты, а потому Льюис собрал листки вместе, устроился с ними на подоконнике и принялся изучать рукопись, все более изумляясь фразам, которые случайно выхватывали его глаза. Читать было трудно — рукопись находилась в полнейшем беспорядке, как если бы Секретан был не в состоянии расположить исписанные листки в должной последовательности. Так что доктору потребовалось некоторое время, чтобы привести все в порядок. Рукопись содержала рассказ обо всем происшедшем на ферме, и доктор со все возрастающим интересом погрузился в чтение, в то время как двое фермеров запрягали в телегу одну из стоявших во дворе лошадей, а остальные принялись выносить на улицу тела погибших.

«Не думаю, что протяну долго. Уже давно мы разделили между собой последние каши воды. Я даже не знаю, сколько дней прошло с тех пор. Мы спали, мы видели сны. В этих снах мы гуляли вокруг дома, и часто я не мог с уверенностью сказать, проснулся ли я или все еще сплю, а потому дни и ночи перепутались в моем сознании. Не так давно я очнулся — по крайней мере, мне так показалось — и обнаружил, что лежу на каменном полу в коридоре. Такое ощущение, будто мне просто приснился ужасный сон, вот только был он до жути реальным, и я облегченно вздохнул при мысли о том, что всего происшедшего на самом деле не было. Я напряг всю свою волю, пытаясь заставить себя совершить прогулку вокруг дома, чтобы немного освежиться на воздухе, но потом огляделся по сторонам и понял, что все это время без движения лежал на каменных плитах коридора. Осознание реальности снова вернулось ко мне. Ни о каких прогулках не могло быть и речи.

Уже давно я не видел миссис Гриффит и ее дочери. Они сказали, что собираются подняться наверх и немного отдохнуть. Сначала я слышал, как они передвигались по комнате, но вскоре там стало совсем тихо. Молодой Гриффит лежит на кухне перед очагом. Когда я заходил туда в последний раз, он говорил сам с собой об урожае и погоде. Видимо, он не заметил моего присутствия, поскольку продолжал тихо и быстро бормотать себе под нос что-то неразборчивое, а потом принялся звать Тигра — их собаку.

Ни для кого из нас не осталось никакой надежды. Все мы погружены в смертный сон…»

Последующие несколько строк было трудно разобрать. Трижды или четырежды Секретан повторил слова «смертный сон». Потом начал писать новое слово, но тут же перечеркнул его. Далее шли причудливые и абсолютно бессмысленные знаки — вдохновленное ужасом письмо, как подумалось Льюису. Затем почерк сделался отчетливым — более отчетливым, чем даже в самом начале рукописи. Речь Секретана потекла свободно и размеренно, как если бы затмившая его сознание туча вдруг ненадолго рассеялась. Рукописи было положено новое начало, и последующие страницы были выдержаны в обычном стиле эпистолярного жанра.

«Дорогой Льюис, надеюсь, вы извините меня за некоторую путаницу и бессвязность. Я намеревался написать вам письмо и вдруг обнаружил перед собой какие-то намалеванные на бумаге иероглифы, которые наверняка сильно изумили вас — если, конечно, мое послание вообще попало вам в руки. У меня даже нет сил порвать эти листки. Если вы все-таки нашли их, то, без сомнения, уже получили представление о том, в каком ужасном состоянии я находился, когда писал все это. Мои записки выглядят как бред или дурной сон, и даже сейчас, когда мое сознание в значительной мере прояснилось, я должен постоянно убеждать себя в том, что впечатления последних дней, проведенных мною в этом ужасном месте, истинны и реальны, что они не являются бесконечным ночным кошмаром, от которого я вот-вот пробужусь в своей лондонской квартире.

В самом начале я выразил сомнение в том, что мои записи вообще попадут вам в руки. Я и в самом деле не уверен, что это когда-либо случится. Если все, что творится здесь, происходит и в других местах, то, как я полагаю, наступил конец света. Я не могу понять происходящего — более того, все еще отказываюсь поверить в то, что видел собственными глазами. Знаю только, что мне снятся такие страшные сны и посещают такие безумные фантазии, что я вынужден крепко держать себя в руках и поминутно оглядываться вокруг, чтобы быть уверенным в реальности окружающего мира.

Вы еще не забыли, о чем мы беседовали около двух месяцев тому назад, когда в последний раз обедали вместе? Не помню уж, каким образом, но мы разговорились о пространстве и времени, в конце концов согласившись на том, что любая попытка прийти к какому-либо заключению на этот счет лишь заводит в лабиринт противоречий. Вы высказались тогда в том смысле, что, как ни странно, такое состояние в точности напоминает сон. «Временами, — добавили вы, — человек будет пробуждаться от этого безумного сна с ясным осознанием абсурдности своего мышления». И мы оба задумались над тем, не являются ли противоречия, которых не может избежать ни один человек, силящийся постичь природу пространства и времени, доказательством того, что все в жизни есть лишь кошмарный сон, а луна и звезды являются частичками этого кошмара. С тех пор я постоянно вспоминаю об этом. Подобно доктору Джонсону, лягнувшему камень, чтобы удостовериться в том, что все вокруг нас находится на своих местах, я обрушиваю удары на окружающие меня предметы. Но тогда передо мной неизменно встает другой вопрос: на самом ли деле мир, знакомый каждому из нас с рождения, идет к своему концу и на что будет похож новый мир, который придет ему на смену? Я не мог\т представить его себе. Все это похоже на историю с Ноевым Ковчегом и Всемирным Потопом — люди привыкли судачить о конце мира и огня, но ни одному из живущих не приходило в голову всерьез задуматься над этим.

И еще одно беспокоит меня. Время от времени мне вдруг кажется, что все мы в этом доме просто сошли с ума. Вопреки всему, что я вижу и ощущаю, — а может быть, именно потому, что все, что я вижу и ощущаю, абсолютно невозможно, — я спрашиваю себя, а не страдаем ли мы некой формой массовых галлюцинаций? Может быть, мы добровольно заключили себя в эту тюрьму, за стенами которой нам никто и ничто не угрожает? Может быть, всего того, что нам кажется, на самом деле не существует в действительности?

Раньше мне доводилось слышать о целых семьях, одновременно сходивших с ума, — так, может быть, за последние четыре месяца я просто подпал под нездоровое воздействие этого старинного и странного дома? Я знаю о людях, которым больничные смотрители насильно запихивали в глотку куски пищи, ибо те были совершенно уверены, что у них сомкнулось горло и они теперь не в силах проглотить даже маковой росинки. Порой мне думается: а не уподобились ли все обитатели Трефф-Лойна, включая меня, этим несчастным больным? Однако в глубине своего сердца я уверен, что это не так.

И все же я не хочу даже в своем предсмертном письме произвести впечатление совершенно спятившего с ума человека, а потому не стану рассказывать всего, что мне довелось здесь увидеть наяву или во сне. Если я нахожусь в здравом уме, то вы сами сможете восполнить пробелы в моем повествовании, воспользовавшись собственными знаниями. Если же я все-таки спятил, то сожгите это письмо и нигде не упоминайте о нем. Хотя я до сих пор не исключаю возможности того, что в любой момент могу проснуться и услышать громкий голос Мэри Гриффит, веселой скороговоркой возвещающий о том, что завтрак будет готов «сию же минуту». Тогда я с удовольствием позавтракаю и, неспешно прогулявшись до Порта, расскажу вам самый странный и ужасный сон, какой когда-либо довелось увидеть человеку, а заодно и узнаю у вас, что в таких случаях полагается принимать на ночь.

Во вторник мы впервые заметили, что вокруг нас творится что-то неладное. В то время мы, конечно же, и представить себе не могли насколько «неладно» было это неладное. С утра я отправился рисовать болото, но только изрядно взопрел и вымотался от бесплодных усилий. Около пяти или шести вечера я вернулся домой и застал женщин во дворе. Они вовсю потешались над Тигром — их старой и верной овчаркой. Коротко и отрывисто взвизгивая, собака стремительно металась по двору от внешних ворот до дверей дома. Миссис и мисс Гриффит стояли у крыльца и с веселым изумлением наблюдали за тем, как Тигр бросался к ним, заглядывал каждой в лицо, а затем пулей летел к воротам фермы и принимался с нетерпеливым и скулящим лаем оглядываться на женщин, словно приглашая их последовать за собой. И так, раз за разом, она подбегала к ним, хватала за юбки и изо всех сил пыталась оттащить прочь от дома.

Тем временем с поля вернулись мужчины, и спектакль возобновился — только на сей раз Тигр исполнял свою роль с удвоенным рвением. Собака металась по двору фермы, с лаем и визгом заглядывая в амбары, хлева, сараи, и всегда повторялось одно и то же — прервав свой стремительный бег, она вдруг подскакивала к одному из хозяев и тут же улепетывала в направлении главных ворот, не переставая поскуливать и оглядываться на ходу, как бы проверяя, следуют ли за ней люди. Когда же все прошли в дом и уселись ужинать, она и тут не дала никому покоя. В конце концов ее пришлось прогнать на крыльцо, где она принялась выть и царапать дверь когтями. Принеся мне в комнату еду, мисс Гриффит обмолвилась: «Никто не может понять, что такое стряслось со стариной Тигром. Он всегда был таким хорошим псом».

Весь вечер собака лаяла, выла, визжала и царапалась в дверь. Наконец ее пустили в дом, но тут она вовсе лишилась разума и впала в буйное неистовство. Глаза ее налились кровью, а на морде выступила белая пена. Она подбегала то к одному, то к другому члену семьи и, ухватив его за край одежды, пыталась тащить к входной двери. В конце концов ее выгнали на улицу, где к тому времени уже сгустились ночные сумерки. Там она разразилась долгим, мучительным и полным отчаяния воем — и больше мы ее уже не слышали».

Последние слова мистера Секретана

«В ту ночь я спал дурно. Не раз вскидывался я на постели, пробуждаясь от неспокойных сновидений, в которых мне чудились странные зовы, шумы, бормотание и удары в дверь. Чьи-то низкие и глухие голоса отдавались у меня в голове эхом только что пережитого кошмара, а наяву я слышал лишь печальное завывание осеннего ветра, проносившегося над вершинами окружавших нас холмов. Потом меня разбудил ужасный визг, прозвучавший, казалось, непосредственно у меня в ушах, но в доме было по-прежнему тихо, и я снова погрузился в свой тревожный сон.

Вскоре после того как рассвело, я очнулся окончательно. Внизу громко разговаривали мои хозяева. Они явно спорили о чем-то, но в чем была суть их спора, я не понимал.

— Говорю тебе, это проделки тех проклятых цыган, — уверял старый Гриффит.

— Да к чему им вся эта кутерьма? — возражала миссис Гриффит. — Если им впрямь нужно было чего-нибудь украсть, то мы бы даже их шагов не услышали.

— Похоже, это озоровал Джон Дженкинс, — подал голос сын. — Помните, когда мы застукали его на браконьерстве, он обещал устроить нам горячую ночку?

Насколько я мог уяснить, все они были изрядно рассержены, но никакого испуга в их голосах не присутствовало. Я встал и начал одеваться. Помню, даже не взглянул в окно. Я и вообще глядел в него крайне редко — его почти целиком загораживало широкое зеркало, стоявшее на моем туалетном столике, и, чтобы выглянуть во двор, нужно было изрядно вывернуть шею.

Между тем голоса внизу все еще продолжали спор. Потом я услышал, как старик сказал: «Как-никак, а пора и за дело приниматься!», после чего голоса смолкли и почти сразу же хлопнула входная дверь.

Все случилось минутой позже. Старик закричал, обращаясь к своему сыну, а потом послышался какой-то странный шум, не поддающийся никакому словесному описанию. И тут же в доме поднялся крик и плач, сопровождаемый беспорядочным топотом ног. Я слышал, как мисс Гриффит прокричала сквозь слезы: «Не надо, матушка, он уже умер, они убили его!», а пожилая женщина не своим голосом требовала немедленно пропустить ее к двери. Затем кто-то из них выбежал в коридор и с маху перекрыл дверь тяжелой дубовой балкой — как раз в тот миг, когда что-то с громовым грохотом ударило в нее снаружи.

Я сбежал вниз и нашел всех в страшном смятении. На их лицах запечатлелась неописуемая смесь горя, ужаса и изумления. (словом, они выглядели как люди, внезапно потерявшие рассудок при виде какого-то жуткого зрелища.

Я подбежал к окну и выглянул во двор. Не стану описывать всего, что там увидел. Скажу лишь только, что возле пруда лежал несчастный старый Гриффит, и из боку у него фонтаном хлестала кровь.

Я хотел выйти наружу и внести тело в дом, но меня остановили самым решительным образом. Мне наперебой твердили, что старик уже наверняка мертв и — тут я сам едва не свихнулся! — что всякий, кто рискнет выйти из дому, в тот же миг лишится жизни. Никто из нас не мог до конца поверить в происходящее, даже видя перед собой мертвое тело, но невероятное вершилось на наших глазах. Прежде я не раз задавался вопросом: что может почувствовать человек, если увидит, как яблоко срывается с дерева, взмывает вверх и исчезает в небесной вышине? Теперь я знаю ответ на этот вопрос.

Но даже тогда мы не могли представить себе, что все это может продлиться долго, и нисколько не опасались за себя лично. Мы надеялись, что через часок-другой ужас прекратится, и в крайнем случае после обеда можно будет выйти наружу. Такое не могло длиться бесконечно, ибо оно вообще не имело права длиться. А потому когда пробило двенадцать часов, молодой Гриффит заявил о своем намерении сходить на задний двор к колодцу и принести ведро воды. На всякий случай я тоже подошел к двери и стал возле нее. Но не успел он сделать и нескольких шагов по двору, как они набросились на него. Он кинулся назад и в последний момент проскочил в дверь. Совместными лихорадочными усилиями мы забаррикадировали ее, чем могли, и вот тут-то на меня впервые напал страх.

Мы все еще не могли поверить в происходящее и постоянно ожидали, что вот-вот кто-нибудь из соседей с приветственным криком появится у ворот, и все это наваждение рассеется, как сон. Даже в самом худшем варианте нам не угрожала никакая реальная опасность. В доме было полно бекона, свежеиспеченного хлеба, на кухне стоял большой кувшин принесенной накануне вечером воды, а в погребе имелся запас пива и около фунта листового чая. Мы могли продержаться весь день, а утром злые чары должны были сгинуть сами собой.

Но день шел за днем, а все оставалось по-прежнему. Я знал, что Трефф-Лойн всегда слыл уединенным местечком, поэтому-то и приехал сюда в надежде обрести убежище от лондонского грохота, шума и суеты, которые дают художнику жизнь и одновременно убивают его. Я поселился на этой ферме потому, что она укромно схоронилась в самом сердце узкой долины, скрытой от мира густыми ясеневыми сводами. Поблизости не было ни дорог, ни более-менее укатанных троп, да никому и в голову бы не пришло мостить сюда дорогу. Молодой Гриффит рассказывал мне, что до ближайшего жилья было не менее полутора миль, и я помню, как пришел в восторг при мысли о нерушимом покое и уединении этого места.

Теперь же эта мысль вызывала во мне не восторг, но самый настоящий ужас. Гриффит сказал, что в тихую ночь наши крики могут услышать в Аллте. «Если конечно, — добавил он с сомнением в голосе, — кто-нибудь станет прислушиваться к ним». Я обладал более громким и звонким голосом, нежели мой молодой хозяин, и потому во вторую ночь решил подняться в спальню и через окно позвать на помощь. Перед тем как открыть окно, я выглянут наружу — и над самым коньком крыши длинного амбара, стоявшего в глубине двора, увидел нечто похожее на дерево, хотя никакого дерева там просто не могло быть! На фоне сумеречного неба вырисовывалась черная масса с широко распростертыми во все стороны ответвлениями, и впрямь похожая на дерево с плотной и густой кроной. Мне захотелось узнать, что этот было на самом деле, и я распахнул окно — уже не для того, чтобы позвать на помощь, а из желания поближе познакомиться со странным феноменом.

В глубине черной массы я увидел огненные точки и разноцветные искорки. Они все время двигались и переливались на разные лады, а воздух вокруг них трепетал самым что ни на есть одухотворенным образом. Я продолжал напряженно вглядываться во мрак, когда черное дерево вдруг взмыло над крышей амбара и стремительно поплыло ко мне. Я не двигался с места до тех пор, пока оно не приблизилось вплотную к дому. Тут я наконец понял, что это было, — и в последний момент успел с треском захлопнуть ставни окна. Потом я несколько минут стоял посреди комнаты, оцепенев от сознания смертельной угрозы, которой мне лишь чудом удалось избежать, а похожее на огненное облако дерево недовольно отплыло от моего окна и снова зависло над амбаром.

Спустившись вниз, я рассказал об этом моим хозяевам. Они выслушали меня с побледневшими лицами, после чего миссис Гриффит заключила, что поскольку на земле теперь творится великое зло, то древним дьяволам было позволено снова выйти из скрывающих их деревьев и холмов. Затем она принялась бормотать себе под нос на неком подобии испорченной латыни.

Часом позже я снова поднялся в свою комнату, но черное дерево над амбаром не исчезло. Напротив, оно все разрасталось. Прошел еще день, и снова, дождавшись сумерек, я глянул в окно — но огненные глаза по-прежнему стерегли меня. Открывать окно я больше осмелился.

И тогда мне в голову пришел другой план. В доме имелся большой старинный очаг с круглой голландской трубой, высоко поднимавшейся над домом. Если стать прямо под ней и закричать, подумал я, то вполне возможно, что мой голос прозвучит гораздо громче, чем из окна второго этажа. Насколько я понимал в физике, круглая печная труба вполне могла сойти за мегафон. Ночь за ночью я забирался в очаг и с девяти до одиннадцати вечера взывал оттуда о помощи. При этом я прекрасно помнил об уединенности этого местечка, скрытого в глубине долины под сенью ясеневых зарослей, а равно и о полнейшей заброшенности окружавших его холмов и полей. И все же надеялся, что мой голос достигнет слуха обитателей маленьких белых домишек, разбросанных тут и там по округе, или настигнет одного из редких путников, что бредут вечерами по взбирающейся на Аллт тропе.

Мы уже выпили все пиво, а из жалкого запаса воды могли позволить себе лишь несколько капель в день на каждого. На четвертый вечер мое горло окончательно пересохло; меня мутило, по телу разлилась ужасная слабость. Мне стало ясно, что, как бы я ни напрягал свои легкие, в таком состоянии мой голос едва ли способен достигнуть хотя бы противоположного края поля, примыкающего к нашей ферме.

Тогда-то мы и начали видеть сны о колодцах, фонтанах и родниках, проливавших струи ледяной воды посреди тенистого, прохладного леса. Вскоре кончились и наши съестные припасы. Время от времени кто-нибудь отрезал кусочек от висевшего на кухне окорока, но тут же бросал его на пол, ибо даже малейший привкус соли был для нас подобен огню.

Однажды ночью разразился сильный ливень. Мэри Гриффит предложила открыть одно из окон и выставить наружу все имеющиеся под рукой миски и тазы, чтобы собрать хотя бы несколько пригоршней дождевой воды. Я напомнил ей о туче с огненными глазами, на что она возразила: «Мы пойдем к окну в сыроварне. Это с другой стороны дома, так что пока эта мерзость очухается, мы что-нибудь да успеем набрать». По окну сыроварни барабанил частый и крупный дождь. Девушка встала на каменную плиту под окном, приоткрыла на дюйм створку ставни и осторожно заглянула в образовавшуюся щель. «И вдруг, — рассказывала она нам потом, — снаружи что-то затрепетало, задрожало и запереливалось, как бывает в церкви Святого Тейло на хоральный праздник, и прямо передо мной появилась та огненная туча».

И вот тогда, как я уже говорил, мы начали видеть сны. В один из жарких полдней я проснулся в своей комнате, залитой яркими лучами солнца. Во сне я без устали бродил по дому, осматривая все его закутки и чего-то ища, и в конце концов спустился в старый погреб, которым хозяева уже давным-давно не пользовались. То была огромная холодная пещера с массивным низким сводом и подпиравшими его каменными столбами. В руках я сжимал железную кирку. Какое-то внутреннее чувство говорило мне, что здесь есть вода. Подойдя к тяжелому камню, который лежал у основания одного из столбов, я поднял его — под ним оказался журчащий ключ с холодной и прозрачной водой! Только я было сложил ладони лодочкой, чтобы напиться, — как вдруг проснулся на своей кровати. Я пошел на кухню и рассказал о своем видении молодому Гриффиту, уверяя его, что в подвале непременно должен быть ключ. Тот отрицательно покачал головой, но все же взял в руки большую кухонную кочергу и отправился со мной в старый погреб. Я указал ему на камень возле столба, и он поднял его. Конечно же, никакого ключа там не оказалось.

Раньше я бы и сам не поверил тому, что способен уподобиться презираемому мной людскому большинству. Но в тот момент я встал в его ряды — слова хозяйского сына не убедили меня, и я продолжал твердить, что ключ там есть. На кухне имелся большой мясницкий нож. Я взял его с собой в старый погреб и принялся остервенело долбить им землю. Никто мне в этом не препятствовал. Каждый из нас прошел через это, и мы уже давно привыкли к подобным вещам. Мы почти не разговаривали друг с другом. Каждый сам по себе бродил но дому, то поднимаясь наверх, то спускаясь вниз, — и все без какой-либо определенной цели. Полагаю, каждый из нас измышлял свой собственный безумный план спасения, но друг с другом мы почти не общались.

Много лет назад мне довелось вкусить актерского ремесла, и я помню, как на первых представлениях все участники труппы перед выходом на сцену рассеянно бродили за кулисами, бормоча себе под нос свои роли и ни слова не говоря друг другу. То же самое происходило с нами. Однажды вечером я наткнулся на молодого Гриффита, пытавшегося прокопать под стеной туннель наружу. Я понимал, что в этот момент он был безумен (точно так же, как и он понимал это в отношении моих попыток вырыть из-под камня в погребе ключ), но даже не попытался его остановить.

Но все это уже далеко позади. Теперь мы слишком слабы, чтобы буйствовать. Явь нам кажется сном, сон — явью. Когда мы спим, нам кажется, что мы окружены явью. Дни и ночи приходят и уходят, и мы начинаем путаться в лицах, принимая одного за другого. Однажды, в раскаленный от солнечных лучей полдень, я услышал, как Гриффит бормочет себе под нос что-то насчет звезд; а в одну глухую полночь мне привиделось, будто я нежусь на солнышке посреди яркого и пышного луга, а рядом со мной бурлят ледяные струи бьющего из скаты фонтана.

На рассвете мимо меня медленно проплыли одетые в черное фигуры со свечами в руках, и я услышал громовые раскаты органной музыки, после чего из земных глубин до меня донеслись пронзительные заунывные голоса, исполняющие какое-то бесконечное древнее песнопение, которым и завершился этот зловещий ритуал.

А совсем недавно я услышал голос, звучавший столь тихо, что был едва различим, и одновременно столь громко, как если бы он многократно усиливался, проходя под сводами кафедрального собора, и отдавался внизу душераздирающими отголосками. Я отчетливо различат каждое слово:

Incipil liber irae Domini Dei nostri (Здесь начинается Книга гнева Господа нашего Бога).

А затем этот голос пропел слово Альфа[59]. И слово это протянулось ко мне из глубины веков, и когда голос начал чтение главы из Книги, я увидел разлившееся вокруг меня сияние божественного света:

В день оный, говорит Господь, прострется туча над землей, и в туче горение и образ огня, и из тучи сей грядут послании ни Мои, и не отклонятся они; и будет день сей днем горшей сгорби, и от иве же не будет спасения. И на всякий горний холм, говорит Господь Сил, воссажу Я стражей Моих, и воинства Мои восселятся во веяной долине; в доме, что стоит посреди тростника, совершу Я суд Свой, и тщетно потекут они, взыску я спасения, под сень утесов. В чащах лесных, где листва покров для них, обрящут они меч убийцы; и те, кто возложит упования свои на города укрепленные, будут поражаемы в них. Горе всякому внявшему меч, горе всякому, кто упьется мощью орудий своих, ибо нечто малое сокрушит его, и будет он повержен во прах тем, кто не имеет мощи. Тот, кто унижен, будет вознесен; преполнением Иордана уподоблю Я львам кроткого агнца и малую овцу; и не будут пощажены непокорные, говорит Господь, и голуби на храме Энгеди станут как орлы; никто же не найдет, что в силах он избежать погибели в битве сей.

Еще и сейчас я слышу этот раскатами уносящийся вдаль голос — голос, словно исходящий от алтаря бесконечно огромного храма. Мне кажется, будто я сам стою в его притворе. Далеко впереди, в самой глубине церкви, посреди безбрежного мрака сияют огни. Но вот они гаснут один за другим. Я снова слышу голос, повторяющий тот же древний распев с бесконечными переливами. Он взмывает вверх, и устремляется к звездам, и стремительно ниспадает в мрачные глубины, и снова воспаряет в небесную высь… И в распеве его я слышу слово «заин»».

В этом месте рукопись снова — и на этот раз окончательно — обрывалась. Далее следовал необратимый и прискорбный графический сумбур: бегущие через всю страницу замысловатые волнистые линии, которыми Секретан, по всей видимости, пытался передать те звуки, что переполняли его умирающий мозг. Судя по встречавшимся в некоторых местах чернильным каракулям, тут же, впрочем, перечеркнутым, он все же отчаянно пытался начать новую фразу, но в конце концов перо выпало у него из рук и упокоилось в огромной чернильной кляксе, своими очертаниями напоминавшей само небытие.

В коридоре раздавались тяжелые шаги — то выносили из дома мертвые тела, чтобы погрузить их на телегу.

Конец ужаса

Доктор Льюис любил повторять, что мы никогда не приблизимся к пониманию истинного смысла жизни, пока не начнем изучать те ее аспекты, которые ныне сознательно упускаем из виду или недооцениваем как в высшей степени необъяснимые и, следовательно, незначительные.

Несколькими месяцами ранее мы разговорились с ним о зловещей тени, что наконец сошла с лица целой страны. Руководствуясь отчасти моими собственными наблюдениями, а отчасти сообщенными мне достоверными фактами, я уже успел составить себе представление о природе Ужаса. После обмена несколькими ключевыми фразами, я понял, что Льюис пришел к сходному с моим заключению — пусть и совсем другими путями.

— И все же, — говорил он, — это еще не конечная истина. Подобно результату любого производимого человеком исследования, она лишь приводит нас на порог очередной великой тайны. Следует признаться, то, что случилось здесь, могло произойти в любом другом месте в любой другой период человеческой истории. Еще год назад мы считали, что ничего подобного не может случиться никогда, а если быть точным, то одна лишь возможность подобного лежала за рамками нашего воображения. Так уж у нас повелось от века. Большинство современных обитателей Земли абсолютно уверено в том, что «Черная смерть» никогда больше не вторгнется в Европу, благодушно полагая, что ее появление было вызвано отсутствием личной гигиены и канализации. На самом же деле чума никогда не имела ничего общего с грязью или дурно устроенными стоками, и если ей вздумается завтра посетить Англию, ей ничто не сможет помешать. Однако, если вы скажете об этом людям, они вас просто поднимут на смех и не поверят в то, чего в данный момент нет у них перед глазами. Что верно для чумы, то верно и для Ужаса. Еще вчера ни вы, ни я не поверили бы в то, что такое вообще имеет право на существование. Ремнант в достаточной мере справедливо утверждал, что в чем бы ни заключалась суть происшедшего, она находится вне нашего восприятия — человеческого восприятия. Двумерный мир не способен допустить существование куба или сферы.

Со всем этим я согласился, добавив лишь, что порою мир не способен не только понять, но даже и просто увидеть очевидного.

— Взгляните на изображение какого-нибудь кафедрального собора, запечатленное на гравюре восемнадцатого века, — сказал я, — и вы поймете, что даже натренированный взгляд художника не смог увидеть в истинном свете возвышавшееся перед ним здание. Я видел старый эстамп с кафедральным собором в Питерборо — клянусь вам, он выглядит так, как если бы художник срисовал его с какой-нибудь неуклюжей модели, слепленной из гнутой проволоки и детских кубиков.

— Совершенно верно, — согласился Льюис. — А все потому, что готика лежала вне эстетических воззрений того времени. Вы не можете поверить в то, чего не видите, и увидеть то, во что не верите. Так было во времена Ужаса. Все происшедшее подтверждает слова Колриджа[60] о необходимости приобрести некую определенную идею, прежде чем факты смогут сослужить ей ту или иную службу. И, конечно же, он был прав. Сами по себе, без соответствующей идеи, факты — ничто, они не могут привести ни к какому заключению. Вот и у нас было множество фактов, но мы ничего не могли из них извлечь. Я шел в хвосте ужасной процессии, возвращавшейся из Трефф-Лойна с телами погибших, и был близок к безумию. Я слышал, как один солдат сказал другому: «Слушай, Билл, похоже, то были не крысы. Уж они-то точно не могут разворотить человека до самого позвоночника». Не знаю почему, но мне показалось, что еще минута таких разговоров, и я окончательно свихнусь. Такое впечатление, будто все наличествующее в мире здравомыслие вдруг сорвалось с цепи и унеслось в космические бездны. Я отстал от группы и кратчайшим путем — через поля — добрался до Порта. На Хан-стрит я встретил Дэвиса, и мы договорились, что он возьмет на себя все вызовы, какие могут случиться в этот вечер. Затем я отправился домой и, наказав слуге никого не принимать, заперся у себя в кабинете с намерением обдумать все, что узнал к тому моменту, — если, конечно, окажусь на то способным.

Не следует полагать, что события того дня хотя бы в малой мере помогли мне истолковать все происходящее. Поистине, если бы я собственными глазами не увидел тело старика Гриффита, лежавшее с разорванным боком посреди его собственного двора, то скорее всего принял бы на веру одно из предположений Секретана и успокоился мыслью о том, что фермерская семья вкупе с художником пала жертвой массовых галлюцинаций, под влиянием которых все они заперлись в доме и уморили себя жаждой. Думаю, в медицинской практике бывало еще и не такое. Существует психическая болезнь самозапрета — внутреннее убеждение в неспособности проделать самое элементарное действие. Но я видел труп убитого, я видел рану, послужившую причиной его смерти.

Можно ли сказать, что оставленная Секретаном рукопись не подсказала мне вовсе ничего? Поначалу мне показалось, что она лишь еще больше запутала меня. Вы сами видели ее и помните, что в некоторых местах она являет собой чистейшей воды бред — бессвязные измышления угасающего мозга. Как мог я отделить факты от иллюзий, не имея ключа ко всей этой загадке? Очень часто бред является некой разновидностью воздушных замков, эдакой чрезмерно преувеличенной и искаженной тенью реальности, и воссоздать реальное здание но его искаженной тени бывает чрезвычайно трудно. Составляя этот исключительный документ, Секретан почти настаивал на том, что сам он вряд ли находился в здравом уме. В течение нескольких дней он отчасти спал, отчасти бодрствовал, отчасти бредил, а отчасти наблюдал и во всех этих случаях не мог до конца поверить в происходящее. Как было мне относиться к этому его утверждению? Как я мог отделить бред от реальных фактов? Но на одном он стоял твердо — его призывы на помощь сквозь печную трубу Трефф-Лойна совершались нм в здравом рассудке. Этому, кстати, вполне соответствуют рассказы о глухих заунывных воплях, слышанных по ночам на Алл те. Следовательно, в этом случае Секретан описал действительный факт. Я спустился в старый погреб фермы и обнаружил у основания одного из каменных столбов некое подобие кроличьей норы, вырытой в чрезвычайной спешке. Стало быть, в этой части своего послания он тоже прав. Но какой вывод можно сделать из рассказа о поющем голосе или буквах древнееврейского алфавита? Как отнестись к главе из писаний некого неведомого нам младшего пророка? Когда у вас на руках имеется ключ, вы легко можете отделить факты от иллюзий, но в тот сентябрьский вечер у меня его не было. Я все время упускал из вида «дерево» с искрящейся огнем кроной, а ведь одно это могло убедить меня более чем все остальное, ибо нечто подобное мне привиделось в собственном саду. Но в то время я даже не задумывался над природой этого феномена.

Я уже говорил о том, что, как ни парадоксально, но все без исключения жизненные явления могут быть объяснимы лишь при помощи необъяснимых вещей. Вам известна наша извечная склонность отговариваться от всего непонятного расхожими фразами; «Что за странное совпадение!» — рассеянно восклицаем мы и проходим мимо нестыкующегося ни с чем факта, словно из него уже нечего более извлечь для пользы дата. Так вот, я уверен, что единственно верный путь познания пролегает через его глухие тупики.

— Что вы имеете в виду?

— Вот вам пример того, что я имею в виду. Я рассказывал вам о моем зяте Меррите, ставшем свидетелем того, как перевернулась «Мэри-Энн». Он утверждал, что видел сигнальные огни, подаваемые с одной из ферм на побережье, — он был абсолютно уверен в том, что обе эти вещи тесно связаны друг с другом причинно-следственными связями. Я же посчитал все это абсурдом и уже принялся искать способ прервать надоевший мне разговор, когда из сада в комнату влетел большой мотылек — влетел, немного попорхал у потолка, а затем заживо сжег себя в огне лампы. Обрадовавшись нежданному предлогу, я спросил Меррита, знает ли он, почему мотыльки извечно устремляются на гибельный свет лампы. Конечно, я мог спросить его о чем-нибудь другом. Мне просто хотелось намекнуть ему, что мне уже порядком осточертели его дурацкие разговоры о сигнальных огнях и прочей чертовщине на побережье. Нужно сказать, что мне это удалось — он надулся и прикусил язык.

Но несколько минут спустя за мной послал человек, около часа тому назад обнаруживший в поле рядом с домом своего мертвого младшего сына. Мальчик был так покоен, сказал он, что у него на лбу сидел большой мотылек, который улетел, лишь когда его прогнали. В этих двух эпизодах не усматривалось никакой логики, но это было именно тем «странным совпадением» — мотылек в моей лампе и мотылек на лбу у мертвого мальчика, — которое впервые направило меня на верный путь. Не могу сказать, что это совпадение каким-то образом направляло мои мысли, но оно заставило меня вслушиваться в жизнь; оно послужило для меня неким шоком, подобный внезапному грохоту барабана.

Без сомнения, в тот вечер Меррит нес совершеннейшую чушь — вспышки огня не могли иметь ничего общего с гибелью шлюпки. Однако кое-что в его рассуждениях все же было. Помните, он сказал: «Когда вы слышите выстрел и видите, как падает человек, вы не станете утверждать, что это простое совпадение». Думаю, что на эту тему можно было бы написать весьма интересную книжицу. Я бы озаглавил ее «Основы науки о совпадениях».

Вы читали мои заметки и наверняка помните, что не прошло и десяти дней, как меня вызвали для осмотра человека по имени Крэдок, которого нашли мертвым посреди прилегающего к его дому ноля, (лучилось это опять-такн поздним вечером. Этому происшествию сопутствовали весьма странные обстоятельства. Жена покойного, которая и обнаружила тело, утверждала, что окаймлявшая поля изгородь выглядела не так, как обычно. Сначала она даже подумала, что по ошибке забрела не туда; по ее словам, изгородь светилась, словно ее облепила целая туча светляков. Когда же она перебралась через приступки, ей показалось, что посреди поля наличествует какое-то мерцающее пятно. Когда она приблизилась к нему, мерцание рассеялось, взору женщины открылся труп мужа. Крэдок оказался задушенным точно таким же образом, как маленький Робертс и тот человек из глубинного района Северной Англии, который однажды поздним вечером решил сократить путь и пустился домой прямиком через поля. Затем я вспомнил, что, перед тем как пропасть, бедняжка Джонни Робертс крикнул, что видит над приступками «что-то светленькое». Ко всему этому я должен был присовокупить и то весьма примечательное зрелище, свидетелем которому стал вот в этой самой комнате. Я имею в виду необычное, постоянно разраставшееся и менявшее очертания дерево, выросшее там, где, как я твердо знал, не должно было находиться ничего похожего. Как и бедное дитя, и миссис Крэдок, и случайный прохожий в Стрэдфордшире, которому привиделось плывущее над деревьями искрящееся облако, я увидел тогда «нечто светленькое» — неясное свечение и созвездие огней, переливавшееся самыми разнообразными красками.

В моем мозгу уже готово было прозвучать слово, которого мне недоставало все это время, но вы сами можете судить о трудностях, препятствовавших тому, чтобы оно всплыло на поверхность. Весь этот ряд сходных обстоятельств не имел для меня никакого отношения к другим деяниям Ужаса. Как мог я связать эту пляску искрящихся огоньков с разрывами гранат и пулеметными очередями в глубинке Англии, с вооруженными людьми, денно и нощно стоявшими на страже военных заводов, с длинным списком несчастных жертв, сброшенных на скалы, погибших на дне каменоломни, задохнувшихся в болотной жиже, растоптанных на Хайуэе перед воротами собственного дома или опрокинувшихся на весельной шлюпке? Я не мог отыскать ту нить, которая могла бы соединить между собой все эти происшествия, казавшиеся мне безнадежно неоднородными. Я не находил никакого соответствия между тем, что выколотило мозги из семейства Уильямсов, и силой, опрокинувшей «Мэри-Энн». Не могу сказать точно, но если бы и далее не происходило ничего подобного, то я скорее всего отнесся бы ко всему этому как к необъяснимой череде преступлений и несчастных случаев, коим суждено было обрушиться на Мэйрион летом 1915 года. Естественно, если все же иметь в виду все, что рассказал мне Меррит, такой взгляд на вещи становится невозможным. Но так или иначе, когда сталкиваешься с чем-нибудь неразрешимым, то ничего не остается, как предоставить делам идти своим чередом. Если тайна не поддается объяснению, всегда можно сделать вид, что никакой тайны нет и в помине. Так мы привыкли относиться к тому, что называется вольнодумством и атеизмом.

Но затем последовало исключительное происшествие в Трефф-Лойне. От него я уже не мог отмахнуться. Я не мог больше делать вид, что ничего странного и из ряда вон выходящего не произошло. Это событие нельзя было не перескочить, не обойти. Тайна предстала перед моими собственными глазами, и тайна эта была весьма ужасающего свойства. Возможно, я противоречу своим же собственным логическим построениям, но все же замечу, что в Трефф-Лойне тайна выступила в облике смерти.

Как уже говорил, я прихватил бумаги Секретана с собой и на весь вечер заперся с ними дома. Происшедшее путало меня, но не столько своими ужасными обстоятельствами, сколько обнаружившимися противоречиями. Насколько я мог судить, старик Гриффит был убит ударом пики или заостренного кола. Как это могло соотноситься с парящим над крышей амбара огненным деревом? Это все равно, если бы я сказал вам: «Этого человека утопили, а этого сожгли заживо. Докажите мне, что причиной их смерти явилась одна и та же сила!» Когда же я выходил за рамки частного случая с Трефф-Лойном и пытался пролить на него свет, исходя их других проявлений Ужаса, то неизменно натыкался и на вовсе уж непонятное свидетельство человека, услыхавшего в глубине ночного леса шаги целой армии людей, разговаривавших так, как если бы они сидели на грудах собственных костей. Вдобавок мне приходилось постоянно спрашивать себя, какое отношение ко всему этому имеет перевернувшаяся на спокойной волне шлюпка. Казалось, этому не будет конца. У меня не было ни малейшей надежды прийти к какому-либо более или менее разумному заключению.

И тут мое сознание совершило некий неожиданный скачок, который и вывел меня из сумбурного нагромождения мыслей. Объяснить его невозможно никакими законами логики. Я мысленно вернулся к тому вечеру, когда Меррит досаждал мне своими сигнальными огнями, попутно вспомнив мотылька над лампой и его собрата на лбу у бедняжки Джонни Робертса. Во всем этом не виделось никакой связи, но я ни с того ни с сего подумал, что и это несчастное дитя, и Джозеф Крэдок, и безымянный человек из Стрэдфордшира (все они погибли ночью и именно от асфиксии) были задушены огромными роями мотыльков. Даже сейчас я не стану уверять вас, что располагаю вескими доказательствами моей правоты, но при этом ничуть не сомневаюсь, что все именно так и было. Представьте себе, что вы в темноте натыкаетесь на рой этих тварей, который тут же облепляет вас. Допустим, самая малая их часть влетает вам в ноздри. Вам недостает дыхания, и вы открываете рот. И вот тут-то тысячи этих созданий забивают вам глотку и проникают в горло. Что тогда станется с вами? Через несколько секунд вы умрете — от асфиксии, разумеется.

— Но ведь мотыльки тоже погибнут, и их можно будет легко обнаружить у вас во рту.

— Мотыльки погибнут? Да знаете ли вы, что мотыльков сложно убить даже с помощью цианистого калия? Сходите на луг, поймайте лягушку и вскройте ей желудок. Вы обнаружите в нем обед из мотыльков и жучков. Так вот, не пройдет и минуты, как этот самый «обед» на ваших глазах встряхнется и весело пустится на тот же самый луг продолжать свое благостное существование. Поверьте, это для них плевое дело. Так вот, придя к такому неожиданному выводу, я на время отвлекся от всех остальных случаев и ограничил себя лишь темн из них, которые допускали подобное истолкование. Тщательно проанализировав каждое происшествие, я твердо уверился в том, что все их жертвы были задушены мотыльками. Более того, именно рой этих созданий и был тем самым разноцветным искрящимся «деревом», которое я собственными глазами наблюдал в своем саду. Именно они образовали то светящееся облако, которое прохожий из Стрэдфордшира принял за новую и ужасную разновидность отравляющего газа. Именно они были тем «светленьким», что за минуту до смерти увидел над изгородью маленький Джонни Робертс. Именно они излучали то мерцающее сияние, которое привело миссис Крэдок к бездыханному телу ее мужа. И, наконец, именно они были той тучей зловещих глаз, что стерегла по ночам обитателей Трефф-Лойна. Все это я понял в один неимоверно краткий миг, когда в один из вечеров случайно вошел вот в эту самую комнату и узрел разноцветное и переливчатое сияние, исходившее из глаз всего лишь одного-единственного мотылька, ползавшего снаружи по оконному стеклу. В тот вечер я вступил на истинный путь. Я представил себе ощущения человека, столкнувшегося лицом к лицу с мириадами таких глаз, с бесконечным движением этих отсветов и огоньков, постоянно перемещающихся с места на место, но при этом не отделяющихся от общей массы, и мне все стало ясно.

Я понял тогда, что, в сущности, мы ничего не знаем о мотыльках — точнее, о их подлинной природе. Конечно, существуют десятки, а может быть, и сотни книг, посвященных мотылькам, только мотылькам и ничему, кроме мотыльков.

Но все это научные книги, а наука привыкла иметь дело исключительно с внешней стороной явлений, в то время как она, эта внешняя сторона, не имеет ничего общего с их сущностью. Более того, любые попытки проникнуть в эту сущность в науке считаются недопустимыми. Возьмите хотя бы самое малое — ученые до сих пор не могут толком объяснить, с какой стати мотыльки так упорно летят на огонь. Никто из нас не знает, почему они это делают. Мы знаем лишь, что они это делают, и все тут. С другой стороны, мы знаем и то, чего они не делают никогда — они не имеют привычки сбиваться в огромные рои с намерением погубить человеческую жизнь. Но если следовать моей гипотезе, мы имеем дело как раз с непривычной ситуацией — род мотыльков вступил в злонамеренный сговор против рода человеческого. Без сомнения, это считалось абсолютно невозможным — и все потому, что раньше такого никогда не случалось. Как бы то ни было, а мне ничего другого не оставалось, как придерживаться моей гипотезы.

Итак, решил я, мотыльки определенно состоят во вражде с человеком. Но тут я снова застрял, ибо не видел, в каком направлении сделать следующий шаг. Понятно, что теперь он кажется мне последовательным и до идиотизма очевидным, но тогда я был похож на человека с завязанными глазами. Следующий мостик над пропастью моих сомнений выстроился из обрывков разговоров, которые вели между собой солдаты по дороге к Трефф-Лойну и обратно. Сначала они толковали о крысином яде, а на обратном пути вполне справедливо заметили, что крысы ни при каких обстоятельствах не способны проткнуть человеку бок до самого сердца. Когда эти слова всплыли у меня в памяти, я ясно представил себе дальнейший ход моего расследования. Если уж мотыльки заразились ненавистью к человеку и проявили достаточно ума и способностей, чтобы объединиться против него, то почему бы не предположить, что такими же умом и способностями обладают все остальные твари, не принадлежащие к роду человеческому?

И тогда я понял, что вся великая тайна Ужаса умещается в одну короткую фразу: животные восстали против человека.

Что ж, теперь мне оставалось только разложить все по полочкам. Возьмем тот случай, когда люди находили свою смерть на скалах или на дне каменоломни. Мы привыкли считать овец чрезвычайно робкими созданиями, которые неизменно убегают, завидев людей. Но представьте себе, что они вдруг перестали убегать — и, действительно, почему они должны это делать? Что станется с вами, если посреди чистого поля на вас бросится сотня овец? Как бы вы ни отбивались, они повалят вас на землю и забьют до смерти. А что произойдет, когда такое нападение будет совершено на одинокого мужчину, женщину или ребенка, бредущего по краю утеса или каменоломни? Естественно, никакой битвы не будет — жертва просто-напросто полетит вниз. Я не сомневаюсь, что именно так все и происходило во всех указанных случаях.

Пойдем дальше. Вы хорошо знаете деревню и наверняка не раз замечали, как иногда на идущего по полю человека вдруг начинает надвигаться стадо коров. Они наступают на вас эдаким торжественным и туповато-бесстрастным маршем, слегка выдвигаясь по флангам, как если бы намеревались взять вас в кольцо. Горожане в таких случаях чаще всего пугаются, начинают орать благим матом и ищут спасения в бегстве. Но мы то с вами не обращаем на коров никакого внимания — разве что погрозим им для острастки тростью, отчего все стадо тут же останавливается и медленно уходит прочь. Но что может сделать человек — или даже полудюжина людей — против сотни этих животных, которых более не сдерживает тот таинственный запрет, что навеки превратил сильное существо в покорного раба слабого? Вы ведь знаете, что каждая, пусть даже самая старая и смирная, корова гораздо сильнее любого человека. Кто сможет вам помочь, когда, подобно тому бедняге, что проживал в гостинице Порта и отправился собирать гербарий на болото, вас вдруг окружат сорок или пятьдесят этих рогатых тварей и, несмотря на все ваши крики и замахивания тростью, начнут шаг за шагом теснить к трясине? Если у вас нет при себе автоматического пистолета с десятью обоймами, то под напором их могучих тел вам останется только лечь в жижу и лежать там до скорой и неизбежной смерти, в то время как ваши убийцы будут возлежать на вас и равнодушно пережевывать зеленую осоку. Несчастному старику Гриффиту с Трефф-Лойна еще повезло — его смерть была быстрой и почти безболезненной. Одна из его собственных коров боднула его в бок, достав до самого сердца. И с этого момента все оставшиеся в живых были осаждены в доме обыкновенными дворовыми коровами, овцами и лошадьми; когда же эти несчастные открывали окно, чтобы позвать на помощь или поймать несколько капель дождя, на них набрасывалась туча с мириадами огненных глаз. Стоит ли тогда удивляться тому, что состояние Секретана порою переходит в маниакальное? Вы только представьте себе положение тех несчастных, что были заперты в Трефф-Лойне! Они не просто видели подступающую к ним смерть — они видели, что она подступает к ним в абсолютно невероятном облике. Им не только предстояло умереть в страшном сне — они умирали под его воздействием. Однако ни в одном самом страшном сне мы не можем вообразить себе ничего похожего на эту участь. Поэтому я и не удивляюсь, что порою Секретан не доверял собственным ощущениям, а иногда ему даже начинало казаться, будто пришел конец света.

— А что вы думаете об Уильямсах, найденных мертвыми на Хайуэе?

— Их убили лошади — те самые, что потом растоптали военный лагерь в низине. Не могу сказать точно, каким образом им удалось выманить несчастную семью на дорогу, но после того как это случилось, они просто-напросто вышибли им мозги своими подкованными копытами. Что же до «Мэри-Энн», то ее несомненно перевернули дельфины, резвившиеся в водах Ларнакского залива. Дельфин — очень сильное животное, и для того, чтобы потопить обыкновенную весельную шлюпку, достаточно всего лишь полдюжины этих созданий. Военные заводы? Там постарались крысы. Я не очень сильно ошибусь, когда скажу, что число крыс в Лондоне и его пригородах примерно равно числу его жителей. Следовательно, их там около семи миллионов. Примерно такая же пропорция остается в силе и для прочих крупных населенных пунктов. Кроме того, крысы порою склонны к миграциям. Надеюсь, теперь вам понятно, что на самом деле случилось с командой, рыскавшей в устье Темзы, а затем заброшенной в Арканшон «Семирамиды», командой, от которой остались лишь груды высохших костей? Именно крысы напугали до полусмерти человека, проходившего ночью через лес у вновь построенного военного завода. Ему почудилось, что он слышит осторожные шаги тысяч и тысяч людей, переговаривавшихся между собой на каком-то ужасном языке. На самом деле он слышал боевое построение крыс — несметные полчища хвостатых убийц готовились к смертельной атаке.

А теперь представьте себе весь ужас такой атаки. Говорят, не дай бог стать на пути хотя бы одной разъяренной крысы, — что же тогда сказать о бесконечном потоке этих ужасных созданий, вливающемся на военный завод и поглощающем беспомощных, объятых ужасом и абсолютно не готовых к обороне рабочих?

Естественно, доктор Льюис был вправе делать любые самые невероятные умозаключения. Как уже говорил, я и сам пришел к тем же выводам, но только иным путем. К тому же мои выводы касались лишь сути явления, в то время как Льюис вел конкретное расследование тех ужасных событий, которые находились в его непосредственной компетенции врача, широко практикующего в южной части Мэйриона. Конечно, некоторые сведения он получал не прямым путем, а из рассказов местных жителей, но у него была возможность сопоставить их с тем, что видел собственными глазами. Например, случай в лланфингелской каменоломне он разбирал по аналогии с гибелью людей на скалах вблизи Порта — и, без сомнения, имел на то все основания. Размышляя обо всем случившемся, он говорил мне, что его в большей степени изумляло его собственное восприятие Ужаса, нежели тот странный путь, который привел его к нему.

— Вспомните, — говорил он, — о тех очевидных свидетельствах злонамеренности животных, что доходили до нас в то время. Я имею в виду пчел, насмерть закусавших ребенка, ни с того ни с сего рассвирепевшую овчарку и набросившегося на хозяйку петуха. Так вот, из всей этой информации я не извлек ничего полезного. Эти случаи не подсказали мне ровным счетом ничего, а все потому, что тогда я еще не постиг саму «идею», каковую Колридж полагает необходимейшей основой всякого расследования. Сами по себе факты, как мы уже говорили, не значат ничего и ни к чему не ведут. Вы не верите, а потому и не видите. И когда истина наконец вышла на свет, это случилось в результате случайного «странного совпадения» (как мы привыкли называть подобные сигналы, подаваемые нам миром), двух однотипных явлений — мотылька над моей лампой и мотылька на лбу мертвого малыша. Я лично нахожу в этом нечто сверхъестественное.

— И все же, — заметил я, — нам следует помнить и о единственном животном, сохранившем преданность своим хозяевам, — о собаке с Трефф-Лойна. Согласитесь, что это очень странный факт.

— Теперь это уже навсегда останется тайной.

Не думаю, что по прошествии столь долгого времени стоит в подробностях описывать ужасные сцены, происходившие в те черные месяцы, когда нами правил Ужас, на заводах военного снаряжения, расположенных в северной глубинке Англии. В глухие ночные часы из ворот этих заводов выносили обернутые черным саваном и намертво заколоченные гробы — и никто, даже самые близкие родственники, не имели права узнать, от чего умерли эти люди. Множество домов во всех городах страны было погружено в траур, и повсюду распространялись самые что ни на есть невероятные слухи — невероятные, как и сама реальность. На нашей земле творились такие дела, претерпевались такие страдания, что, возможно, никто и никогда не услышит о них всей правды. Воспоминания и тайные предания еще долго будут передаваться из уст в уста, от отца к сыну, с годами обрастая все более зловещими подробностями, но правды об Ужасе не услышит никто и никогда.

Достаточно сказать, что военное производство союзников некоторое время находилось под угрозой полной остановки. Люди на фронтах исступленно молили о боеприпасах, но никто не сказал им, что на самом деле происходило в местах, где они производились.

Сначала наше положение было едва ли не отчаянным. Некоторые высокопоставленные лица даже всерьез предлагали просить у врага пощады. Но когда первая волна паники миновала, были приняты надлежащие меры — вроде тех, какие описывал Меррит в своем рассказе о происшествии на мидлингемском заводе. Рабочих снабдили специальным оружием, на всех ключевых постах расставили охрану с пулеметами. Для отражения атак зубастых полчищ держались наготове гранаты и огнеметы, а «огненным облакам» довелось познакомиться с настоящим, куда более жгучим, чем их собственный, огнем. Больше всего доставалось авиаторам, но и их вскоре снабдили специальными орудиями, отгонявшими нависшие над их машинами зловещие тучи.

А затем, зимой 1915–1916 годов. Ужас прекратился так же неожиданно, как и начался. Овцы снова сделались робкими клубками шерсти, инстинктивно убегающими прочь даже от малого ребенка, а быки и коровы обратились в медлительных, туповатых и абсолютно безвредных созданий. Сердца животных покинул мятежный дух, побуждавший их к злонамеренным замыслам. На них снова были наложены оковы, спавшие лишь на очень короткое время.

Вот тут-то и наступает время задать неизбежный и каверзный вопрос: «Почему?». Почему животные, издревле покорно и терпеливо подчинявшиеся человеку и пугавшиеся одного его присутствия, вдруг осознали свою мощь и объединились в беспощадной войне против своего извечного властелина?

Конечно же, это самый трудный вопрос настоящей книги. Приводя на ее страницах мое собственное объяснение, я одновременно хочу информировать читателя о том, что не очень уверен в его истинности и всегда готов принять любые поправки, могущие пролить более яркий свет на недавние события.

Некоторые мои друзья, мнением которых я очень дорожу, склоняются к версии о заражении животных микробом ненависти. Они утверждают, что крайнее ожесточение и безумная, самоубийственная страсть к убийству, которые во время последней войны охватили весь мир, заразили собой и наших меньших братьев, породив в них взамен прирожденного инстинкта подчинения ярость, гнев и неуемную кровожадность.

Что ж, можно принять и такое объяснение. Не буду оспаривать его, дабы меня не заподозрили в претензиях на понимании хода вещей во Вселенной. Скажу лишь, что эта теория поражает меня своей фантастичностью. Конечно, можно допустить существование такого явления, как эпидемия ненависти, — существуют же, в конце концов, эпидемии оспы и чумы. И все-таки я вряд ли когда-либо смогу поверить в это.

По моему частному мнению, которое я ни в коем случае не хочу никому навязывать, причина великого бунта имеет под собой более сложное основание. Я полагаю, что подданные восстали потому, что их король сам отрекся от престола. Человек доминировал над животными многие века, потому что его духовное начало царило над рациональным ввиду особого достоинства и благодати, которыми обладает человек и которые делают его тем, что он есть. Думаю, не стоит объяснять того, что между человеком и животными существовал некий договор и соглашение. С одной стороны — господство, с другой — подчинение. Но в то же самое время между обеими сторонами существовала и та особая сердечность, которая наблюдается между господами и их подданными в хорошо организованном государстве. Я знаю одного социалиста, который всерьез утверждает, что в «Кентерберийских рассказах» Чосера[61] изображена картина подлинной демократии. Не знаю, как насчет демократии, но рыцарь с мельником могли уживаться в полном мире и согласии именно потому, что рыцарь знал: он рыцарь, а мельник знал: он мельник. Если бы рыцарь добровольно отказался от своего рыцарского звания, а мельник в это же самое время вдруг решил сделаться рыцарем, то я уверен, что их отношения немедленно стали бы затруднительными, враждебными и, скорее всего, убийственными.

Так обстоит дело с людьми. Я верю в силу и правду традиции. Пару недель тому назад один весьма ученый человек сказал мне: «Когда мне приходится выбирать между свидетельствами традиции и документами, я всегда выбираю традицию. Документы очень часто бывают сфальсифицированными, традицию же подделать нельзя». И это совершенно справедливо. Именно потому я и верю всем тем древним преданиям, в которых утверждается, что некогда человек и животные заключили между собой некое равноправное дружеское соглашение. Наша сказка о Дике Уиттингтоне и его коте, без сомнения, является адаптацией древней легенды к сравнительно новому персонажу. Но если мы проследуем еще дальше в глубь веков, то нам встретится немало народных традиций, свидетельствующих о том, что животные состояли не только в подчинении человеку, но и в дружбе с ним.

Все это было возможно благодаря той единственной духовной составляющей человека, которой не обладают разумные животные. Духовное не значит «уважаемое», оно даже не значит «высокоморальное» и «доброе» в обычном смысле этого слова. Оно обозначает монаршую прерогативу человека, отличающую его от животных.

На протяжении многих веков человек постепенно стягивал с себя царскую мантию и стирал со своей груди священный бальзам миропомазания. При этом он не уставал заявлять, что он вовсе не духовное, а просто-напросто разумное существо — то есть во всем равное животным, над коими некогда был поставлен владыкой. Он во всеуслышание провозгласил, что является не Орфеем[62], а Калибаном[63].

Но у животных тоже есть кое-что, чего недостает человеку. Мы называем это инстинктом. И вот в одно прекрасное мгновение животные инстинктивно почувствовали, что трон пустует и что договор между ними и самонизложенным монархом расторгнут. А если человек перестал быть царем, значит, он сделался обманщиком, проходимцем, самозванцем — то есть подлежащим уничтожению существом.

Отсюда, я полагаю, и происходит Ужас. Они восстали однажды — они могут восстать вновь.

Перевод с английского В. Бернацкой