Уильям Блейк. Французская революция (отрывок)

КНИГА ПЕРВАЯ

Смерть над Европой нависла; виденья и тучи на Францию пали —
Славные тучи! Ничтожный король заметался на меченом смертью
Ложе, окутан могильным туманом; ослабла десница; и холод,
Прянув из плеч по костям, влился в скипетр, чрезмерно тяжелый для смертной
Длани — бессильной отныне терзать и кровавить цветущие горы.

Горы больные! Стенают в ответ королевской тоске вертограды.
Туча во взоре его. Неккер, встань! Наступило зловещее утро.
Пять тысяч лет мы проспали. Я встал, но душа пребывает во дреме;
Вижу в окне, как седыми старухами стали французские горы.

Жалкий, за Неккера держится, входит Король в зал Большого Совета.
Горы тенистые громом, леса тихим граяньем стонут во страхе.
Туча пророческих изобличений нависла над крышей дворцовой.
Сорок мужей, заточенных печалью в темницу души королевской,
Как праотцы наши — в сумерках вечных, обстали больного владыку,
Францию перекричать обреченно пытаясь, воззвавшую к туче.
Ибо плебеи уже собрались в Зале Наций. Страна содрогнулась!
Небо французское недоуменно дрожит вкруг растерянных. Темень
Первовремен потрясает Париж, сотрясает Бастилии стены;
Страж и Правитель во мгле наблюдают, страшась, нарастающий ужас;
Тысяча верных солдат дышит тучей кровавой Порядка и Власти;
Черной печалью Чумленный зарыскал, как лев, по чудовищным тюрьмам,
Рык его слышен и в Лувре, не гаснет под ветром судилища факел;
Мощные мышцы трудя, он петляет, огнем опаляет Законы,
Харкает черною кровью заветов, кровавой чумою охвачен,
Силясь порвать все тесней и больней его тело щемящие цепи,
Полупридушенным волком, к жильцам Семи Башен взывая, хрипит он.
В Башне по имени Ужас был узник за руки, и ноги, и шею
С камнем повенчан цепями; Змий в душу заполз и запрятался в сердце,
Света страшась, как в расщелине скальной, — пророчество стало Пророку
Вечным проклятьем. А в Башне по имени Тьма был одет кандалами
(Звенья ковались все мельче, ведь плоть уступала железу — и жало
Голую кость) королевич Железная Маска — Лев Вечный в неволе.
В Башне по имени Зверство скелет, отягченный цепями, простерся,
Дожелта выгрызен Вечным Червем за отказ оправдать преступленья.
В Башне по имени Церковь невинности мстили, которая скверне
Не покорилась: ножом пресекла растлевающий натиск прелата, —
Ныне, как хищные птицы, терзали ей тело Семь Пыток Геенны.
В Башне по имени Правопорядок в нору с детский гроб втиснут старец.
Вся заросла, как лианами мелкое море, седой бородою
Камера, где в хлад ночной и в дневную жару слизь давнишнего страха
Считывал он со стены в письменах паутины – сосед скорпионов,
Змей и червей, равнодушно вдыхавших мученьем загаженный воздух:
Он по велению совести с кафедры в граде Париже померкшим
Душам вещал чудеса. Заточен был силач, палачом ослепленный,
В Башне по имени Рок — отсекли ему руки и ноги, сковали
Цепью, ниспущенной сверху, середку, — и только провидческой силой
Он ощущал, что отчаянье — рядом, отчаянье ползает вечно,
Как человек — на локтях и коленях… А был – фаворит фаворита.
Ну, а в седьмой, самой мерзостной, Башне, которая названа Божьей,
Плоть о железа содрав, год за годом метался по кругу безумец,
Тщетно к Свободе взывая — на том он ума и лишился, — и глухо
Волны Безумья и Хаоса бились о берег души; был виновен
Он в оскорбленье величества, памятном в Лувре и слышном в Версале.
Дрогнули стены темниц, и из трещин послышались пробные кличи.
Смолкли. Послышался смех. Смолк и он. Начал свет полыхать возле башен.
Ибо плебеи уже собрались в Зале Наций: горючие искры
С факела солнца в пустыню несут красоты животворное пламя,
В город мятущийся. Отблески ловят младенцы и плакать кончают
На материнской, с Землей самой схожей, груди. И повсюду в Париже
Прежние стоны стихают. Ведь мысль о Собранье несчастным довлеет,
Чтобы изгнать прочь из дум, с улиц прочь роковые кошмары Былого.

Но под тяжелой завесой скрыт Лувр: и коварный Король, и клевреты;
Древние страхи властителей входят сюда, и толпятся, и плачут.
В час, когда громом тревожит гробы, Королей всей земли лихорадит.
К туче воззвала страна — алчет воли, — и цепи тройные ниспали.
К туче воззвала страна — алчет воли, — тьма древняя бродит по Лувру,
Словно во дни разорений, проигранных битв и позора, толпятся
Жирные тени, отчаяньем смытые дюны, вокруг государя;
Страх отпечатан железом на лицах, отдавлены мрамором руки,
В пламени красного гнева и в недоумении тяжком безмолвны.

Вспыхнул Король, но, как черные тучи, толпой приближенные встали,
Тьмою окутав светило, но брызнул огонь венценосного сердца.
Молвил Король: «Это пять тысяч лет потаенного страха вернулись
Разом, чтоб перетрясти наше Небо и разворошить погребенья.
Слышу, сквозь тяжкие тучи несчастия, древних монархов призывы.
Вижу, они поднимаются в саванах, свита встает вслед за ними.
Стонут: беги от бесчинства живущих! все узники вырвались наши.
В землю заройся! Запрячься в скелет! Заберись в запечатанный череп!
Мы поистлели. Нас нет. Мы не значимся в списках живущих. Спеши к нам
В камни и корни дерев затаиться. Ведь узники вырвались ныне.
К нам поспеши, к нам во прах — гнев, болезнь, и безумье, и буря минуют!»

Молвил, и смолк, и чело почернело заботой, насупились брови, —
А за окном, на холмах, он узрел, загорелось, как факелы, войско
Против присяги, огонь побежал от солдата к солдату, — и небом,
Туго натянутым, грудь его стала; он сел; сели древние пэры.

Старший из них, Дюк Бургундский, поднялся тогда одесную владыки,
Красен лицом, как вино из его вертограда; пахнуло войною
Из его красных одежд, он воздел свою страшную красную руку,
Страшную кровь возвещая, и, как вертоград над снопами пшеницы,
Воля кровавая Дюка нависла над бледным бессильным Советом, —
Кучка детей, тучка светлая слезы лила в пламень мантии красной, —
Речь его, словно пурпурная Осень на поле пшеницы, упала.

«Станет ли, — молвил он, — мраморный Неба чертог глинобитной землянкой,
Грубой скамьею — Земля? Жатву в шесть тысяч лет соберут ли мужланы?
В силах ли Неккер, женевский простак, своим жалким серпом замахнуться
На плодородную Францию и династический пурпур, связуя
Царства земные в снопы, древний Рыцарства лес вырубая под корень,
Радость сраженья — врагу, власть — судьбе, меч и скипетр отдавая созвездьям,
Веру и право огню предавая, веками испытанный разум
В глуби земли хороня и людей оставляя нагими на скалах
Вечности, где Вечный Лев и Орел ненасытно терзают добычу?
Что же вы сделали, пэры, чтоб слезы и вещие сны обманули,
Чтобы противу земли не восстал ее вечный посев сорным цветом?
Что же предприняли в час, когда город мятежный уже окружили
Звездные духи? Ваш древний воинственный клич пробудил ли Европу?
Кони заржали ль при возгласах труб? Потянулись к оружию ль руки?
В небе парижском кружатся орлы, ожидая победного знака, —
Так назови им добычу, Король, — укажи на Версаль Лафайету!»

Смолк, пламенея в молчанье. Кровавым туманом подернутый Неккер
(Крики и брань за окном,) промолчал, но как гром над гробами молчанье.
Молча лежали луга, молча стояли ветра, и двое молчащих —
Пахарь и женщина в слабости — труп его слов обмывали любовью,
Дети глядели в могилу — так Неккер молчал, так лицо прятал в тучу.

Встал, опираясь на горы, Король и взглянул на великое войско,
В небе затмившее кровью сверканье заката, и молвил Бургундцу:
«Истинный Лев есе ти! Ты один утешенье в великой кручине,
Ибо французская знать уж не верит в меня, письмена Валтасара
В сердце моем прочитав. Неккер, прочь! Ты — ловец, ставший ныне добычей.
Не для глумленья над нами созвали мы Штаты. Не на поруганье
Роздали наши дары. Слышу: точат мечи, слышу: ладят мушкеты,
Вижу: глаза наливаются кровью решимости в градах и весях,
Древних чудес над страной опечалены взоры, рыдают повсюду
Дети и женщины, смерчи сомнений роятся, печаль огневеет,
В рыцарях — робость. Молчи и прощай! Смерчи стихнут, как древле стихали!»
С тем он умолк, пламенея, — на Неккера красные тучи наплыли.
Плача, Старик поспешил удалиться в тоске по родимой Женеве.
Детский и женский звучал ему вслед плач унылый вдоль улиц парижских.
Но в Зале Наций мгновенно прознали об этом позорном изгнанье.

Все ж не умерился гнев благородных, а тучей вскипел грозовою.
Громче же всех возопил, проклиная Париж, его Архиепископ.
В серном дыму он предстал, в клокотанье огней и в кровавой одежде.

«Слышишь, Людовик, угрозы Небес! Так испей, пока есть еще время,
Мудрости нашей! Я спал в башне златой, но деяния злобные черни
Тучей нависли над сном — я проснулся — меня разбудило виденье:
Холоднорукое, дряхлое, снега белее, трясясь и мерцая,
Тая туманом промозглым и слезы роняя на чахлые щеки,
Призраки мельче у ног его в саванах крошечных роем мелькали,
Арфу держали в молчанье одни, и махали кадилом другие;
Третьи лежали мертвы, мириады четвертых вдали голосили.
Взором окинув сию вереницу позора, рек старший из духов
Голосом резче и тише кузнечика: «Плач мой внимают в аббатствах,
Ибо Господь, почитавшийся встарь, стал отныне лампадой без масла,
Ибо проклятье гремит над страною, которую племя безбожных
Нынче терзает, как хищники, взоры тупя, и трудясь, и отвергнув
Святость законов моих, языком забывая звучанье молитвы,
Сплюнув Осанну из уст. Двери Хаоса треснули, тьмы неподобных
Вырвались вихрем огня — и священные гробы позорно разверсты,
Знать омертвела, и Церковь падет вслед за нею, и станет пустыня:
Черною — митра, и мертвой — корона, а скипетр и царственный посох
С грудой костей государевых вкупе истлеют в час уничтоженья;
Звон колокольный, и голос субботы, и пение ангельских сонмов
Днем — пьяной песней распутниц, а ночью – невинности воплями станет;
Выронят плуг, и падут в борозду — нечестны, непростимы, неблаги,
Мытарь развратный заменит во храме жреца; тот, кто проклят, — святого;
Нищий и Царь лягут рядом, и черви, их гложа, сплетутся в объятье!»
Так молвил призрак — и гром сотрясал мою келью. Но тучей покоя
Сон снизошел на меня. А с утра я узрел поруганье державы
И, содрогаясь, пошел к государю с отеческим Неба советом.
Слушай меня, о Король, и вели своим маршалам — в дело! Господне
Слушай решенье: спеши сокрушить в их последнем прибежище Штаты,
Дай солдатне овладеть этим градом мятежным, где кровью дворянства
Ноги решили омыть, растоптав ему грудь и чело; пусть поглотит
Этих безумцев Бастилия, Миропомазанник, вечною тьмою!»
Молвил и сел — и холодная дрожь охватила вельмож, и очнулись
Монстры безвестных миров, ожидая, когда их спасут и окликнут;
Встал дюк Омон, чья душа, как комета, не ведая цели, ни сроков,
В мире носилась хаосорожденной, неся поруганье и гибель, —
Как из могилы восстав, он предстал в этот миг пред кровавым Советом:
«Брошены армией, преданы нацией, мечены скорою смертью,
Слушайте, пэры, и слушай, прелат, и внемли, о Король! Из могилы
Вырвался призрак Наваррца, разбужен аббатом Сийесом из Штатов.
Там, где проходит, спеша во дворец, все немеют и чувствуют ужас,
Зная о том, для чего он могилу покинул до Судного часа.
Бесятся кони, трепещут герои, дворцовая стража бежала!»

Тут поднялся самый сильный и смелый из отпрысков крови Бурбонской,
Герцог Бретанский и герцог Бургонский, мечом потрясая отцовским,
Пламенносущий и громом готовый, как черная туча, взорваться:
«Генрих! как пламя отвесть от главы государя? Как пламенем выжечь
Корни восстанья? Вели — и возглавлю я воинство предубежденья,
Дабы дворянского гнева огонь полыхал над страною великой,
Дабы никто не посмел положить благородные выи под лемех».

Дюк Орлеанский воздвигся, как горные кряжи, могуч и громаден,
Глядя на Архиепископа — тот стал белее свинца, — попытался
Встать, да не смог, закричал — вышло сипом, слова превратились в шипенье,
Дрогнул — и дрогнула зала, — и замер, — и заговорил Орлеанец:
«Мудрые пэры, владыки огня, не задуть, а раздуть его должно!
Снов и видений не бойтесь — ночные печали проходят с рассветом!
Буря ль полночная — звездам угроза? Мужланы ли – пламени знати?
Тело ль больно, когда все его члены здоровы? Унынью ли время,
Если желания жгучие обуревают? Душе ли томиться, —
Сердце которой и мозг в две реки равномерно струятся по Раю, —
Лишь оттого, что конечности, грудь, голова и причинное место
Огненным счастьем объяты? Так может ли стать угнетенным дворянство,
Если свободен народ? Иль восплачет Господь, если счастливы люди?
Или презреем мы взор Мирабо и решительный вид Лафайета,
Плечи Тарже, и осанку Байи, и Клермона отчаянный голос,
Не поступившись величьем? Что, кроме как пламя, отрадно петарде?
Нет, о Бездушный! Сперва лабиринтом пройди бесконечным чужого
Мозга, потом уж пророчествуй. В гордое пламя, холодный затворник,
Сердца чужого войди, — не сгори, — а потом уж толкуй о законах.
Если не сможешь — отринь свой завет и начни привыкать постепенно
Думать о них, как о равных, — о братьях твоих, а не членах телесных,
Власти сознанья покорных. И прежде всего научись их не ранить».

С места поднялся Король; меч в златые ножны возвратил Орлеанец.
Знать колыхалась, как туча над кряжем, когда порассеется буря.
«Выслушать нужно посланца толпы. Свежесть мыслей нам будет как ладан!»

В нише пустой встал Омон и потряс своим посохом кости слоновой;
Злость и презренье вились вкруг него, словно тучи вкруг гор, застилая
Вечными снегами душу. И Генрих, исторгнув из сердца пламенья,
Гневно хлестнул исполинских небесных коней и покинул собранье.
В залу аббат де Сийес поднялся по дворцовым ступеням — и сразу,
Как вслед за громом и молнией голос гневливый грядет Иеговы,
Бледный Омона огонь претворил в сатанинское пламя священник;
Словно отец, увещающий вздорного сына, сгубившего ниву,
Он обратился к Престолу и древним горам, упреждая броженье.
«Небо Отчизны, внемли гласу тех, кто взывает с холмов и из долов,
Застланы тучами силы. Внемли поселянам, внемли горожанам.
Грады и веси восстали, дабы уничтожить и грады, и веси.
Пахарь при звуках рожка зарыдал, ибо в пенье небесной фанфары —
Смерть кроткой Франции; мать свое чадо растит для убийственной бойни.
Зрю, небеса запечатаны камнем и солнце на страшной орбите,
Зрю загашенной луну и померкшими вечные звезды над миром,
В коем ликуют бессчетные духи на сернистых неба обломках,
Освобожденные, черные, в темном невежестве несокрушимы,
Обожествляя убийство, плодясь от возмездья, дыша вожделеньем,
В зверском обличье иль в облике много страшней — в человеческой персти,
Так до тех пор, пока утро Покоя и Мира, Зари и Рассвета,
Мирное утро не снидет, и тучи не сгинут, и Глас не раздастся
Всеобнимающий — и человек из пещеры у Ночи не вырвет
Члены свои затененные, оком и сердцем пространство пронзая, —
Тщетно! Ни Солнца! Ни звезд!.. И к солдату восплачут французские долы:
«Меч и мушкет урони, побратайся с крестьянином кротким!» И, плача,
Снимут дворяне с Отчизны кровавую мантию зверства и страха,
И притесненья венец, и ботфорты презренья, — и пояс развяжут
Алый на теле Земли. И тогда из громовыя тучи Священник,
Землю лаская, поля обнимая, касаясь наперствием плуга,
Молвит, восплакав: «Снимаю с вас, чада, проклятье и благословляю.
Ныне ваш труд изо тьмы изошел, и над плугом нет тучи небесной,
Ибо блуждавшие в чащах и вывшие в проклятых богом пустынях,
Вечно безумные в рабстве и в доблести пленники предубеждений
Ныне поют в деревнях, и смеются в полях, и гуляют с подружкой;
Раньше дикарская, стала их страсть, светом знанья лучась, благородной;
Молот, резец и соха, карандаш, и бумага, и звонкая флейта
Ныне звучат невозбранно повсюду и честного пахаря учат
И пастуха — двух спасенных от тучи военной, чумы и разбоя,
Страхов ночных, удушения, голода, холода, лжи и досады,
Зверю и птице ночной вечно свойственных — и отлетевших отныне
Вихрем чумным от жилища людей. И земля на счастливой орбите
Мирные нации просит к блаженству призвать, как их предков, у Неба».
Вслед за священником Утро само воззовет: «Да рассеются тучи!
Тучи, чреватые громом войны и пожаром убийств и насилий!
Да не останется доле во Франции ни одного ратоборца!»

Кончил — и ветер раздора по Зале пронесся, и тучи сгустились;
Были вельможи, как горы, как горные чащи, трясомые вихрем;
И, незаметно в шатанье дерев, в треске сучьев, рос шепот в долине
Или же шорох — как будто срывались в траву виноградные гроздья,
Или же голос — натруженный крик землепашца, не возглас восторга.
Туче, чреватой огнем, уподобился Лувр, заструилась по древним
Мраморам алая кровь; Дюк Бургундский дождался монаршего слова:

«Видишь тот замок над рвом, что внушает Парижу опаску? Скомандуй
Этой громаде: «Бастилия пала! Сошел замок призрачный с места,
Тронулся в путь, через реку шагнул, отошел от Парижа на десять
Миль. Твой черед, неприступная Южная крепость. Направься к Версалю,
Хмуро взгляни в те сады!» И коль выполнит это она, мы распустим
Армию нашу, что дышит войной, а коль нет -мы внушим Ассамблее:
Армия страхов и тюрьмы мучений суть цепи стране возроптавшей».

Словно звезда, возвещая рассвет потерпевшим кораблекрушенье,
Молча направился горестный вестник пред Национальным собраньем
С горестной вестью предстать. Молча слушали. Молча, но громкие громы
Громче и громче гремели. Обломки колонн, прах времен — так молчали.
Словно из древних руин, к ним воззвал Мирабо — громы стихли мгновенно,
Хлопанье крыл было вкруг его крика: «Услышать хотим Лафайета!».
Стены откликнулись эхом: «Услышать хотим Лафайета!». И в пламя, —
Молниеносно, как пуля, что взвизгнула в знак объявления боя, —
С места сорвавшись, «Пора!» закричал Лафайет. И Собранье
В тучах застыло безмолвно, колчан, полный молний, над градами жизни.
Градами жизни и ратями схватки, где дети их шли друг на друга;
Голосовали, шепчась, — вихрь у ног, — голоса подсчитали в молчанье,
И отказали войне, и Чума краснокрылая в небо метнулась.

Молча пред ними стоял Лафайет, ожидая исхода их тяжбы, —
И приказали войскам отойти за черту в десять миль от Парижа.

Старое солнце, садясь за горой, озарило лучом Лафайета,
Но в глубочайшей тени было войско: с восточных холмов наплывала
И простиралась над городом, армией, Лувром гигантская туча.
Пламени светлою долей стоял он над пламени темною долей;
Там бесновались ряды депутатов и ждали решенья солдаты,
Плача, чумной вереницей струились виденья приверженцев веры —
Голые души, из черных аббатств вырываясь бесстыдно на божий
Свет, где кровавая туча Вольтера, и грозные скалы Жан-Жака
Мир затеняли, они разбивались, как волны, о выступы войска.
Небо зарделось огнем, и земля серным дымом сокрылась от взора,
Ибо восстал Лафайет, но в молчанье по-прежнему, а офицеры
Бились в него, разбиваясь, как волны о Франции мысы в годину
Битвы с Британией, крови и взора крестьянской слезы через море.
Ибо над ним воспарял, пламенея, Вольтер, а над войском — Жан-Жака
Белая туча плыла, и, разбужены, войнорожденные зверства
Льнули ко грому речей, вдохновленных свободой и мыслью о мертвых:
«Коль порешили вы в Национальном собранье войскам удалиться,
Так и поступим. Но ждем от Собранья и Нации новых приказов!»

Стронулось войско железное с огненным громом и грохотом с места;
Ждали сигнальной трубы офицеры, вскочили в седло вестовые;
Близ барабанщиков верных стояли, скорбя, капитаны пехоты;
Подан был знак, и дорос до небес, и отправилось войско в дорогу.
Черные всадники — тучи, чреватые громом, — и пестрой пехоты
Двинулись толпы — при звуках трубы и фанфары, под бой барабанный.

Топот и грохот, фанфары и трубы качнули дворцовые стены.
Бледный и жалкий, Король восседал в окруженье испуганных пэров,
Сердце не билось, и кровь не струилась, и тьма опечатала веки
Черной печатью; предсмертной испариной тело и члены покрылись;
Пэры вокруг громоздились, как мертвые горы, как мертвые чащи,
Или как мертвые реки. Тритоны, и жабы, и змеи возились
Возле державных колен и сквозь пальцы державной ноги подползали,
Ближе к державной гадюке, забравшейся в мантию, дабы оттуда
С каменным взором шипеть, потрясая французские чащи; настало
Всеотворенье Всемирного Дна и восстанье архангелов спящих;
Встал исполинский мертвец и раздул надо всеми их бледное пламя.

Жар его сжег стены Лувра, растаяла мертвая кровь, заструилась.
В гневе очнулся Король и дремотные пэры, узрев запустенье:
Лувр без единой души, и Париж без солдат и в глубоком молчанье,
Ибо шум с войском пропал, и Сенат в тишине дожидался рассвета.

Перевод В. Л. Топорова