Пират

ПРЕДИСЛОВИЕ

Постой, корабль там был.

Эту строчку из «Старого моряка» вполне уместно поставить в начале настоящего краткого предисловия, ибо те весьма скудные знания и сведения о жителях Шетлендского архипелага и об окружающей их природе, которые автор попытался воплотить в романе «Пират», он приобрел именно во время морского путешествия.

Дело в том, что автор получил приглашение сопровождать особую комиссию службы северных маяков, которая летом и осенью 1814 года собиралась обойти морским путем берега Шотландии, посетив при этом и различные группы окружающих ее островов. Главной целью этой комиссии было ознакомиться с состоянием многочисленных маяков, находящихся в ведении службы, — сооружений необыкновенно важных как с общественной, так и с военной точки зрения. Среди лиц, привлекаемых к этой важной работе, находятся и шерифы всех приморских графств, являющиеся членами комиссии ex officio. Джентльмены эти ведут свою работу совершенно безвозмездно, однако в тех случаях, когда они считают нужным посетить тот или иной маяк, в их распоряжение предоставляют вооруженную яхту, хорошо оснащенную и снабженную всем необходимым. При комиссии в качестве советника по техническим вопросам состоит весьма опытный инженер, мистер Роберт Стивенсон. Автор сопровождал настоящую экспедицию в качестве гостя, ибо хотя он и является шерифом Селкеркшира, но графство это, подобно короству Богемии в истории капрала Трима, не имеет морского порта, и поэтому высшее должностное лицо его не входит, само собой разумеется, в состав вышеупомянутой комиссии; обстоятельство это, впрочем, не имело большого значения, ибо все члены ее были старыми друзьями, близкими товарищами по профессии и всегда готовы были оказать друг другу любую услугу.

Важная работа, бывшая основной целью путешествия, имела немало приятных сторон, поскольку связана была с посещением мест, неизменно привлекающих внимание любознательного путешественника; ведь каждый пустынный мыс или опасный риф, который должен быть отмечен маяком, бывает обычно окружен весьма живописной картиной прибрежных скал, пещер и пенистых бурунов. Временем своим мы располагали совершенно свободно, и, так как большинство из нас умело ходить под парусами, мы в любую минуту могли превратить противный для нас ветер в попутный и пойти в фордевинд к какой‑либо лежащей у нас с подветренной стороны и вызывающей наше любопытство цели.

Таким образом, с приятной надеждой сочетать общественную пользу с кое‑какими развлечениями, мы вышли из Литского порта 26 июля 1814 года, обогнули восточный берег Шотландии, уделяя должное внимание различным его достопримечательностям, а затем проследовали к Шетлендскому и Оркнейскому архипелагам; там мы на некоторое время задержались из‑за удивительных особенностей этих стран, где встретили много для себя нового. Осмотрев все, что было любопытного в Ultima Thule древних, где солнце в эту пору года вставало так рано, что, пожалуй, и вообще не считало нужным ложиться спать, мы обогнули крайнюю северную оконечность Шотландии и бегло осмотрели Гебридские острова, где мы встретили очень радушный прием. Затем, словно для того, чтобы придать нашей маленькой экспедиции некоторый ореол опасности, судьба позволила нам мельком увидеть вдали нечто весьма похожее, как утверждали, на американский крейсер. И, таким образом, мы получили возможность поразмыслить над тем, как бы мы выглядели, если бы нас забрали в плен и отвезли в Соединенные Штаты. После посещения поэтических берегов Морвены и окрестностей Обана мы направились к берегам Ирландии, осмотрели Дорогу Гигантов, чтобы иметь возможность сравнить ее с виденной нами по пути Стаффой. Наконец, примерно в середине сентября, мы завершили наше путешествие в устье Клайда, в порту Гринок.

Таким образом окончилось наше плавание, особенно приятное тем, что яхта была прекрасно оборудована и из экипажа ее (оставляя достаточное количество людей на борту) всегда можно было выделить команду для шлюпки; это давало нам возможность посещать берег во всех тех случаях, когда нас влекла к тому вполне естественная любознательность. Мысленно возвращаясь к этой радостной поре своей жизни, я не могу не добавить, что между шестью или семью друзьями, принимавшими участие в экспедиции, хотя им и пришлось не одну неделю провести вместе на небольшом суденышке и многие из них, несомненно, обладали весьма различными вкусами и наклонностями, ни разу не возникло ни малейшего спора или разногласия, ибо каждый всегда был готов подчинить свои личные прихоти желаниям своих друзей. Благодаря подобному взаимному согласию все задачи нашей маленькой экспедиции были без труда выполнены, и мы вполне могли бы отнести на свой собственный счет прекрасные строки из морской песни Аллана Каннингхэма:

Морской простор нам домом был,

И славно нам жилось!

Однако к самым чистым воспоминаниям об этих радостных днях примешивается печаль. По возвращении из столь приятного путешествия я узнал о безвременной кончине одной дамы, которая служила украшением как своей родины, так и общества, где она занимала высокое положение, и которая в течение многих лет дарила меня своей дружбой. Последовавшая затем смерть одного из моих товарищей по путешествию, и притом самого близкого друга, какого я когда‑либо имел, также набросила свою тень на воспоминания, которые, не будь они омрачены этими событиями, были бы весьма отрадны.

Здесь я должен вкратце заметить, что моя работа во время экспедиции — если вообще это можно назвать работой — заключалась в отыскании мест, которые могли бы послужить подходящим фоном для «Повелителя островов» — поэмы, которую я в те дни угрожал подарить публике и которая впоследствии была действительно напечатана, не вызвав, однако, особого интереса у читателей. Но, поскольку в то же самое время анонимный роман «Уэверли» начинал приобретать некоторую известность, я уже предвкушал возможность второй попытки в той же области литературы и на диких Оркнейских и Шетлендских островах увидел много такого, что, по‑моему, показалось бы в высшей степени интересным, если бы было введено в роман, местом действия которого послужили бы эти острова. Историю пирата Гау я услышал от одной старой сивиллы (подробнее я говорю о ней в примечании к этому тому), которая существовала главным образом торговлей благоприятными ветрами, продавая их морякам Стромнесса. Любопытное явление представляют собой благодушие и гостеприимство шетлендских земельных собственников, которые отнеслись ко мне с тем большей любезностью, что некоторые из них были друзьями моего отца и поддерживали с ним переписку.

Чтобы воскресить образ типичного норвежского юдаллера, мне пришлось пользоваться рассказами о лицах, живших на одно или два поколения раньше нас, ибо в настоящее время место этих первоначальных насельников архипелага заняло шотландское дворянство и язык их, так же как особенности быта, успел уже полностью исчезнуть. Единственная разница, которую в наши дни можно наблюдать между знатью этих островов и Шотландии, заключается в том, что имущественное положение наших более северных соотечественников гораздо более уравнено и среди тамошних землевладельцев не найдется ни одного крупного богача, который, выставляя напоказ свою роскошь, заставил бы менее состоятельных роптать на свою скромную долю. Естественным следствием такого равенства состояний является дешевизна жизни, и поэтому многие офицеры полка, стоявшего в то время гарнизоном в форте Шарлотта в Леруике, которым подходил срок перевода в другое место, очень сожалели, что им придется покинуть страну, где на скромное жалованье, недостаточное для жизни в столице, они могли удовлетворить все свои нужды. Странно было слышать, как уроженцы веселой Англии с грустью говорят о своем отъезде с унылых островов Ultima Thule.

Таковы некоторые мелкие подробности, связанные с возникновением настоящего романа, появившегося через несколько лет после приятного путешествия, впечатления от которого послужили его основой.

Картина нравов, изображенная мной в романе, является в силу необходимости в значительной мере вымышленной, хоть она и основана на отголосках прошлого, которые, заставляя угадывать то, что некогда имело место, могут, пожалуй, в известной мере подсказать, каков был характер общества в этих глухих, но чрезвычайно интересных окраинах.

В одном отношении критики, быть может, слишком опрометчиво осудили меня, утверждая, что образ Норны является простой копией Мег Меррилиз. Очевидно, в данном случае мне не удалось выразить именно то, что я желал, ибо иначе этот образ не был бы столь превратно понят. Мне думается, что каждый, кто возьмет на себя труд внимательно прочитать «Пирата», не сможет не заметить, что Норна, жертва угрызений совести и расстроенного рассудка, поверившая в собственный обман и впитавшая в себя все дикие легенды и нелепые суеверия Севера, представляет собой нечто совершенно отличное от цыганки Мег Меррилиз из Дампфризшира, чьи претензии на сверхъестественное могущество не превосходят возможностей норвудской предсказательницы. Мне кажется, что причины, повлиявшие на образование у Норны столь своеобразного склада характера, были установлены достаточно верно. Это, однако, отнюдь не означает, что строение, которое автор возвел на этом основании, безупречно, иначе никаких бы объяснений с его стороны не потребовалось. Малоправдоподобным выглядит также способность Норны вселять в окружающих веру в свое мнимое сверхъестественное могущество. Но должен сказать, что нередко поражаешься, когда видишь, какого успеха может достигнуть у крайне суеверного и невежественного населения обманщик, если он в то же время человек страстный и восторженный.

Здесь уместно привести двустишие, согласно которому

… Приятно обмануть,

Приятно и поддаться нам обману.

Действительно, как я не раз уже замечал в других произведениях, объяснение явлений и событий сверхъестественного характера вполне реальными причинами часто оказывается почти столь же неправдоподобным, как самая фантастическая история. Надо сознаться, что даже талант госпожи Рэдклиф не всегда умел преодолевать подобные затруднения.

Эбботсфорд, 1 мая 1831 года.

ГЛАВА I

О берег глухо бьет волна.

На высях ветер изнемог,

Но чья там, в Туле, песнь слышна:

«Не для тебя ль я арфу сжег»?

Макнил

Длинный, узкий, причудливой формы остров, размерами намного превосходящий все другие острова Шетлендского архипелага и называемый поэтому Мейнлендом или Главным, завершается необычайной высоты утесом

— Самборо‑Хэдом, как хорошо было известно морякам, бороздившим бурные волны моря вокруг той страны, которую древние называли Туле. Утес этот, подставляя свою голую вершину и нагие склоны напору бушующих волн, образует крайнюю юго‑восточную оконечность острова и непрерывно подвергается воздействию мощного и чрезвычайно стремительного морского течения, которое, возникая между Оркнейскими и Шетлендскими островами, несется с силой, уступающей лишь течению в проливе Пентленд‑ферт. Название свое оно получило от упоминавшегося выше мыса и именуется Руст‑оф‑Самборо: слово руст на Шетлендских островах служит для обозначения всех подобного рода морских течений.

Со стороны суши мыс этот покрыт низкой травой и довольно круто спускается к небольшому перешейку, изрытому множеством узких и длинных бухт; образуясь с обеих сторон острова, они постепенно проникают все глубже и глубже, и, кажется, недалеко то время, когда воды их окончательно сольются и превратят Самборо‑Хэд в остров. То, что ныне является мысом, окажется пустынным скалистым островком, отрезанным от суши, крайним выступом которой он является в настоящее время.

Люди, однако, в прежние годы считали, должно быть, такое событие весьма отдаленным или маловероятным, ибо некий норвежский викинг давних лет, а может быть, как гласят другие предания и указывает само название «Ярлсхоф», древний ярл или граф с Оркнейских островов нашел этот уголок земли подходящим для того, чтобы построить на нем свой замок. Теперь он давно заброшен, и даже развалины его можно различить с трудом, ибо сыпучие пески, движимые постоянно дующими в том краю сильными ветрами, занесли и почти погребли то, что еще сохранилось от бывших построек. Однако в конце семнадцатого века часть графского жилища оставалась все еще целой и обитаемой. То было неприглядное строение, сложенное из грубо отесанного камня; ничто в нем не радовало глаза и не пленяло воображения. Чтобы получить о нем подходящее понятие, пусть современный читатель представит себе большой, старомодный, длинный и узкий дом под островерхой крышей из плит серого песчаника. Редкие небольшие оконца были разбросаны по всему зданию без всякого порядка. К главному корпусу в прежние годы лепилось несколько пристроек меньшего размера, содержащих службы и помещения, предназначенные для свиты и челяди графа, но все они превратились в руины: стропила пошли на дрова или на другие нужды, стены во многих местах развалились, и, довершая общее разрушение, песок успел уже проникнуть в здание и покрыл слоем в два или три фута прежние жилые покои.

Среди всего этого запустения жителям деревушки Ярлсхоф удалось благодаря неусыпному труду и заботам сохранить несколько акров плодородной земли, обнесенной со всех сторон оградой и бывшей ранее садом; на клочке этом, защищенном стенами дома от непрерывно дующих с моря ветров, можно было разводить те овощи, которые соответствовали климату, а вернее — каким позволяли произрастать постоянные морские бури. Действительно, хотя Шетлендские острова не так страдают от морозов, как области внутренней Шотландии, однако выращивать здесь даже самые обычные овощи возможно только под защитой какой‑либо постройки; что же касается кустарников или деревьев, то о них не приходится и упоминать — такова сила все сметающего на своем пути морского ветра.

Недалеко от замка и почти на самом берегу моря, там, где небольшая бухта образует нечто вроде естественной гавани — постоянного прибежища трех или четырех рыбачьих суденышек, примостилось несколько убогих коттеджей селения Ярлсхоф. Жители его откупали все земли лендлорда на тех же, весьма обременительных условиях, что и прочие мелкие арендаторы того времени; сам же он имел свою резиденцию в более благоприятной местности, совсем в другой части острова, и редко посещал свои владения у Самборо‑Хэда. То был достойный и прямодушный шетлендский джентльмен, несколько крутого нрава — естественное следствие того, что его окружали лишь подчиненные ему люди, — и питавший, пожалуй, чрезмерную склонность к застольным беседам, — быть может, потому, что располагал слишком большим досугом, — но, впрочем, неизменно открытый, добрый и щедрый по отношению к подвластным ему людям, приветливый и гостеприимный с посторонними. Он принадлежал к древнему и благородному норвежскому роду, что особенно привлекало к нему сердца простолюдинов, в большинстве своем бывших также потомками древних норвежцев, тогда как лэрды, или земельные собственники, были обычно выходцами из Шотландии и в те далекие времена все еще рассматривались как пришельцы и захватчики. Магнус Тройл, возводивший свой род к тому самому ярлу, что основал Ярлсхоф, придерживался этого взгляда с особой страстностью.

Что касается арендатора ярлсхофских земель, то жители деревушки во многих случаях испытали на себе его доброту и сердечность. Когда мистер Мертон — таково было имя теперешнего обитателя старого замка — впервые прибыл на Шетлендские острова (а произошло это за несколько лет до начала нашего повествования), его приняли в доме мистера Тройла с тем горячим и искренним радушием, которым славятся шетлендцы. Никто не спрашивал, откуда он родом, куда направляется, с какой целью посетил столь отдаленный уголок империи и как долго полагает оставаться его гостем. Несмотря на то, что приезжий был для всех совершенно незнаком, на него сразу посыпался целый град приглашений: каждая усадьба, где он гостил, становилась для него домом, и он мог жить в нем сколько ему было угодно как настоящий член семьи, не привлекая к себе и сам не обращая ни на кого особого внимания, до тех пор, пока не находил для себя удобным переехать в другое место. Это кажущееся равнодушие к званию, личности и общественному положению гостя объяснялось отнюдь не безразличием радушных хозяев — островитяне были по природе столь же любопытны, как и весь род человеческий, — но их чрезвычайной деликатностью, ибо задавать вопросы, на которые гостю было бы затруднительно или неприятно ответить, считалось у них величайшим нарушением законов гостеприимства. Итак, вместо того чтобы, как это бывает в других странах, выпытывать у мистера Мертона то, о чем ему желательно было умолчать, щепетильные шетлендцы довольствовались тщательным собиранием тех отрывочных сведений, какие могли получить от него во время обычной беседы.

Но скорее из скалы в Аравийской пустыне хлынула бы вода, чем мистер Бэзил Мертон пустился бы в откровенные рассказы о самом себе или случайно о чем‑нибудь проговорился, и учтивые обитатели страны Туле никогда еще, очевидно, не подвергались столь тяжкому искусу, как в данном случае, ибо хорошее воспитание заставляло их воздерживаться от расспросов столь таинственной личности.

Все, что было известно о незнакомце, легко можно выразить в двух словах: мистер Мертон прибыл в Леруик, в те времена уже достигший известного значения, но еще не признанный главным городом острова, на небольшом голландском судне, сопровождаемый одним только сыном, красивым мальчиком лет четырнадцати. Самому Мертону могло в то время быть немногим более сорока. Голландец, шкипер судна, познакомил его с несколькими своими закадычными друзьями, которым он доставлял джин и имбирные пряники в обмен на низкорослых шетлендских бычков, копченых гусей и чулки из овечьей шерсти; и хотя голландец сказал только, что «минхер Мертон заплатиль за проест как шентльмен и тал, кроме тафо, еще крейцтоллар матрозам», этой рекомендации было достаточно, чтобы ввести приезжего в весьма почтенный круг знакомых, который в дальнейшем еще расширился, ибо чужеземец оказался человеком в высшей степени воспитанным и образованным.

Это выяснилось, однако, почти против его воли, ибо Мертон столь же неохотно говорил на общие темы, как и о себе лично. Порой, однако, удавалось вовлечь его в спор, и тогда он невольно обнаруживал разносторонние познания и хорошее знакомство со светом. Иногда, словно желая отблагодарить за оказанное гостеприимство, он заставлял себя, вопреки своим природным склонностям, принимать участие в жизни окружающих его людей, особенно если разговор принимал серьезный, мрачный или саркастический оттенок, что более всего соответствовало его собственному характеру. В подобных случаях шетлендцы единодушно приходили к выводу, что он получил блестящее образование, только одна сторона которого была оставлена в самом поразительном пренебрежении: мистер Мертон едва мог отличить нос корабля от кормы, а в управлении судами разбирался не лучше коровы. Окружающих поражало, как столь полное незнание самой необходимой в жизни науки — таковой она, во всяком случае, считалась на Шетлендских островах — могло сочетаться с блестящими познаниями во всех других областях. Тем не менее факт оставался фактом.

В тех же случаях, когда его не удавалось вовлечь вышеупомянутым образом в общую беседу, Бэзил Мертон оставался мрачным и стремился к уединению. Шумного веселья он избегал, и даже умеренная веселость тесного круга друзей неизбежно наводила на него еще более глубокую грусть, чем обычно.

Женщины, как известно, чрезвычайно любят проникать в тайны своих ближних и облегчать их печали, особенно если дело идет о мужчине видном собой, в полном расцвете лет. Возможно поэтому, что среди голубоглазых и белокурых дочерей Туле таинственный и задумчивый незнакомец без труда отыскал бы красавицу, готовую стать его утешительницей, если бы проявил хоть малейшее желание принять от нее столь любезную услугу. Однако Мертон не только не делал к тому никаких попыток, но, казалось, явно избегал общества прекрасного пола, к которому мы в наших горестях как телесного, так и душевного свойства обычно обращаемся в поисках утешения и сочувствия.

К вышеназванным странностям мистера Мертона присоединялась еще одна, особенно неприятная его хозяину и главному покровителю Магнусу Тройлу. Этот шетлендский магнат происходил по отцовской линии, как мы уже говорили, от союза одного из представителей древнего норвежского рода с благородной датчанкой и придерживался того благочестивого убеждения, что чарка голландской можжевелевой настойки, или нанца, служит лучшим лекарством от забот и огорчений, каковы бы они ни были. Но мистер Мертон к подобным средствам не прибегал: он пил воду и одну только воду, и ни уговоры, ни просьбы не могли заставить его отведать напитка более крепкого, чем тот, что сверкает в чистом ручье. Этого‑то как раз и не мог перенести Магнус Тройл, это‑то и казалось ему вопиющим нарушением древних норвежских законов гостеприимства. Сам он соблюдал их весьма ревностно и хотя любил утверждать, что ни разу в жизни не лег в постель пьяным (разумеется, в его собственном понимании слова), однако нельзя было доказать, что он хоть раз в жизни отправился спать в совершенно трезвом состоянии. Чем же тогда, спрашивается, пленял незнакомец окружавшее его общество, чем искупал он недовольство, вызываемое его строгим нравом и воздержанием? Прежде всего он обладал манерами и уверенностью в обращении, изобличавшими в нем человека с известным положением; затем, хотя и полагали, что он не слишком богат, однако расходы его указывали, что он далеко не беден; наконец, он мог быть интересным собеседником, хотя, как мы уже говорили, только в тех случаях, когда ему самому это было угодно. Свое презрение к людям и отвращение ко всякого рода делам и событиям обыденной жизни он выражал в весьма смелых парадоксах, которые его простодушные собеседники, не видавшие ничего лучшего, принимали за тонкий ум. Наконец, его окружала непроницаемая тайна, и присутствие его представляло поэтому такой же интерес, как загадка, над которой людям нравится без конца ломать голову именно по той причине, что разгадать ее они не в силах.

Несмотря, однако, на все эти достоинства мистера Мертона, между ним и Магнусом Тройлом имелись столь существенные различия, что гость, прожив некоторое время в главной резиденции своего хозяина, приятно удивил его, когда однажды вечером, после того, как оба часа два просидели в полном молчании, потягивая бренди и воду (следует оговориться, что Магнус пил бренди, а Мертон — воду из соседнего ручья), гость попросил хозяина сдать ему внаем заброшенный дом в Ярлсхофе, в отдаленнейшей части округа Данроснесс, у самого Самборо‑Хэда. «Вот уж буду рад от него избавиться! — заметил про себя Магнус. — Бутылка опять пойдет себе спокойно по кругу, и эта постная физиономия не будет больше мешать ее путешествию. Вот только без него на лимоны‑то я совсем разорюсь, ибо одного его взгляда было достаточно, чтобы подкислить целый океан пунша».

Однако добрейший шетлендец честно и бескорыстно принялся отговаривать Мертона, указывая ему на одиночество и неудобства, какие ожидают его в Ярлсхофе.

— В старом доме, — сказал он, — вряд ли найдется даже самая необходимая мебель. Соседей — ни души на много миль в окружности. Из съестного вы одну только соленую треску там и получите, а гостями вашими только и будут, что чайки да глупыши.

— Дорогой друг, — возразил ему на это Мертон, — если вы хотели упомянуть обстоятельства, делающие для меня Ярлсхоф самым приятным местом на свете, так вы не могли бы выбрать лучших: вблизи моего убежища не будет ни человеческой роскоши, ни человеческого общества. Нашлось бы только мне и моему мальчику где укрыться от непогоды — вот все, чего я ищу. Итак, назначьте плату, мистер Тройл, и дозвольте мне арендовать у вас Ярлсхоф.

— Плату? — повторил шетлендец. — Ну какая же плата может быть за старый дом, где никто со смерти моей матери — упокой Господи ее душу!

— не жил. А что до укрытия, так и старые стены, слава Богу, еще держатся и вынесут не одну бурю. Но ради всего святого, мистер Мертон, хорошенько обдумайте свое решение. И для любого из моих земляков поселиться в Ярлсхофе было бы сущим безумием, а уж для вас… Вы ведь из других краев, будь то Англия, Шотландия или Ирландия — безразлично, мы ведь не знаем…

— Да это к делу и не относится, — довольно резко перебил его Мертон.

— О, конечно, конечно, оно и селедочного хвоста не стоит, — согласился лэрд, — только должен сказать, вас я как раз за то и люблю, что вы не шотландец, я просто уверен, что не шотландец. Налетели они к нам сюда, как дикие гуси. Каждый управитель притащил за собой целую стаю сородичей, да еще и свой собственный выводок в придачу. Уселись они прочно на наших местах, а теперь попробуйте заставьте‑ка их снова убраться на свои голые горы или равнины! Они уже и вкус нашей шетлендской говядины узнали и наши чудесные воу и озера увидели. Нет уж, сэр, — продолжал Магнус, все более одушевляясь и потягивая наполовину разбавленный спирт, что в одно и то же время возбуждало его чувства против захватчиков и смягчало возникавшие при этом горькие мысли, — нет, сэр, старые времена и добрые старые обычаи на наши острова уж не вернутся! Наши прежние землевладельцы — Пэтерсоны, Фи, Шлагбреннеры, Торбьорны — все они уступили место разным там Гиффордам, Скоттам, Мауатам… Самые‑то их имена указывают, что они или их предки — чужие в стране, где мы, Тройлы, обитали еще задолго до того, как Торфяной Эйнар научил островитян топить печи торфом, за что благодарные потомки и дали ему такое прозвище.

Раз начав говорить на эту тему, владелец Ярлсхофа становился чрезвычайно многоречив, чему Мертон неизменно радовался, ибо тогда ему не надо было поддерживать разговора и он мог отдаться собственным мрачным думам, предоставив Магнусу разглагольствовать об изменившихся временах и людях. Но как раз когда Магнус пришел к следующему печальному выводу: «И весьма вероятно, что уже через сто лет ни одного мерка, да куда там, ни одного юра не останется во владении норвежцев, настоящих шетлендских юдаллеров», он вспомнил о своем госте и тотчас же остановился.

— Да вы не подумайте, — добавил он, — против вас‑то я ничего не имею, живите на моей земле на здоровье, мистер Мертон. Но только Ярлсхоф — совсем дикое место… Откуда вы родом — не знаю, но только, наверное, вы тоже скажете, как и другие приезжие, что на вашей родине климат лучше, это уж все вы так говорите, а еще думаете поселиться там, откуда местные жители и те бегут. Не выпить ли нам? — заметил он мимоходом. — Не хотите? Ну, тогда за ваше здоровье!

— Дорогой сэр, — ответил Мертон, — климат не имеет для меня никакого значения. Было бы достаточно воздуха для моих легких, а какого — аравийского или лапландского, мне совершенно безразлично.

— Ну, воздуха там хватит, — ответил Магнус, — в нем у вас недостатка не будет. Правда, там он немного сыроват — так уверяют приезжие, но против сырости есть прекрасные средства. За ваше здоровье, мистер Мертон! Да, придется‑таки вам научиться этому, а заодно уж и трубку курить. Вот тогда, как вы сами сказали, шетлендский воздух будет для вас все равно что аравийский. Но видали ли вы Ярлсхоф?

Мертон признался, что нет.

— Значит, — возразил Магнус, — вы сами не знаете, что затеяли. Вы, пожалуй, думаете, что там такая же удобная бухта, как здесь, и дом стоит на берегу закрытого воу, так что сельди к самому порогу подходят; ну так вы, дорогой мой, жестоко ошибаетесь. В Ярлсхофе вы увидите только бурные волны, что бьются о голые скалы, да течение Руст‑оф‑Самборо, что несется со скоростью пятнадцати миль в час.

— Зато я там не увижу потока человеческих страстей, — заметил Мертон.

— И услышите вы там одни только вопли и крики больших бакланов, буревестников да чаек, и так с самого рассвета и до заката.

— Я и на это согласен, друг мои, — ответил ему Мертон, — только бы не слышать женской болтовни.

— А, — воскликнул старый норвежец, — это вы потому сказали, что слышите, как мои дочки Минна и Бренда и ваш Мордонт поют в саду. Ну, а мне их юные голоса милей, нежели пение жаворонка — один раз я слышал его в Кейтнессе, или соловья — о нем‑то я только читал. Но раз вы увезете Мордонта, с кем же мои дочки будут тогда играть?

— Что ж, им придется обойтись без него, — ответил Мертон. — Поверьте, в любом возрасте они найдут с кем играть и кого водить за нос. Но все дело в том, мистер Тройл, согласны ли вы уступить мне в аренду дом в Ярлсхофе?

— Ну ладно, пусть будет по‑вашему, — раз уж вы обязательно хотите жить в таком пустынном месте.

— А какую вы возьмете с меня плату? — продолжал Мертон.

— Плату? — переспросил Магнус. — Ну что же, у вас будет там клочок плэнти крув — раньше он назывался садом, да еще право на скэтхолд — выпас скота, да к тому еще шестипенсовый мерк берега: местные рыбаки будут для вас там рыбу ловить. Так вот, если, скажем, положить за все восемь лиспандов масла и восемь шиллингов серебром в год, так как — не будет этого слишком много?

Мистер Мертон согласился на столь умеренную плату и с тех пор почти безвыездно пребывал в одиноком жилище, описанном в начале главы, перенося не только без малейшего ропота, но, казалось, даже с какой‑то угрюмой радостью все лишения, на которые по необходимости обрекала своих жителей столь пустынная и дикая местность.

ГЛАВА II

Поверь, Ансельмо, человек находит

Вот в этих диких скалах, в бурном море

Душе созвучье, что найти не мог он

Там, где спокойней воды, берег — краше.

Старинная драма

Немногочисленные жители поселка Ярлсхоф сначала с тревогой узнали, что в полуразрушенный дом, который они все еще продолжали именовать замком, переехало на жительство лицо, превосходившее их по положению. В те дни — ибо теперешние времена намного изменились к лучшему — появление господина почти неизбежно влекло за собой добавочные тяготы и поборы, для которых, под тем или иным предлогом, система феодальных повинностей представляла тысячу различных возможностей. В каждом подобном случае часть скудного дохода, добытого тяжким трудом, изымалась в пользу могущественного соседа и господина, называемого тэксменом. Но обитатели Ярлсхофа вскоре убедились, что со стороны Бэзила Мертона им нечего было опасаться подобного рода притеснений. Его личные средства — независимо от того, велики они были или малы, — во всяком случае, полностью соответствовали его расходам, носившим, если судить по его образу жизни, самый умеренный характер. Всю его роскошь составляли немногие книги и физические приборы, присылавшиеся ему при случае из Лондона. Это указывало, с одной стороны, на необычное для Шетлендских островов богатство, хотя стол мистера Мертона и весь остальной уклад его жизни не превышали того, что можно было встретить в домах самых скромных шетлендских собственников.

Жителей поселка, однако, мало заботило положение их господина, коль скоро они увидели, что их собственное не только не ухудшилось, но, пожалуй, даже улучшилось с его приездом. Когда же они окончательно убедились, что им нечего бояться притеснений с его стороны, то пришли к дружному выводу о необходимости извлечь из его пребывания всю возможную выгоду и пустились на разные мелкие хитрости: за все стали запрашивать с него невероятные цены, а то и прямо прибегать к вымогательству. Вначале приезжий давал себя обирать с самым философским спокойствием. Вскоре, однако, произошло событие, по‑новому осветившее его характер и прекратившее дальнейшие попытки заполучить с него лишнее.

Однажды на кухне замка поднялся спор между старой служанкой, выполнявшей обязанности домоправительницы, и Суэйном Эриксоном, достойнейшим из шетлендцев, когда‑либо ходивших ловить рыбу в хааф. Спор этот, как всегда бывает в подобных случаях, разгорался все сильнее и становился все громче, пока не достиг наконец ушей Мертона, или, как его называли в округе, — самого хозяина. Удалившись в уединенную башню, он как раз в это время был занят разбором только что прибывшего из Лондона ящика с книгами; после долгих задержек ящик этот попал сначала в Гулль, оттуда на китобойном судне — в Леруик и, наконец, достиг Ярлсхофа. Мертона охватило раздражение, намного превосходившее ту досаду, которую обычно чувствует человек бездеятельный, когда какая‑либо неприятность побуждает его к действию. Он спустился на поле боя и так неожиданно, властно и прямо потребовал объяснения, что обе стороны, несмотря на неоднократные попытки увернуться, оказались не в состоянии скрыть от своего господина, что его честная домоправительница и не менее честный рыбак не поделили примерно стопроцентной надбавки к цене на треску, которую первая купила у второго для господского стола.

Когда это окончательно выяснилось и подтвердилось полным признанием со стороны провинившихся, мистер Мертон остановил на них взгляд, где крайнее презрение, по‑видимому, боролось с зарождающимся гневом.

— Ах ты старая ведьма, — сказал он наконец, — сию же секунду вон из моего дома! И знай, что я выгоняю тебя не потому, что ты лгунья, воровка и неблагодарная тварь: все эти качества столь же присущи тебе, как самое имя «женщина», — но потому, что ты в моем доме посмела возвысить голос! А ты, мошенник, если ты думаешь, что обдирать чужестранца так же просто, как сдирать ворвань с кита, так помни, что я прекрасно знаю свои права, которые, как уполномоченный вашего землевладельца Магнуса Тройла, могу предъявить вам, стоит мне захотеть. Попробуйте только вывести меня из терпения, и вы на собственной шкуре узнаете, что мне так же легко уничтожить ваше благополучие, как вам прервать мои занятия. Мне прекрасно известно, что такое скэт, и уоттл, и хокхен, и хэгалеф, и все прочие повинности, которыми опутали вас ваши прежние и теперешние лэрды. И не будет среди вас ни единого, кто не проклял бы день, когда вам мало показалось воровать мои деньги, а понадобилось еще нарушить мой покой перебранкой, да еще на вашем ужасном северном наречии, которое режет слух хуже, чем крики полярных чаек.

В ответ на все эти упреки Суэйн не нашел ничего лучшего, как покорнейше просить его милость принять треску без всякой платы и на том покончить дело. Но тут мистер Мертон не смог больше сдерживать свой гнев: одной рукой он швырнул деньги рыбаку в лицо, а другой схватил рыбу и так хлестнул его по спине, что тот вылетел за дверь; вдогонку за ним полетела и рыба.

На этот раз в действиях чужеземца проглянула такая страшная и неукротимая ярость, что Суэйн не только не остановился подобрать свои деньги или злополучную рыбину, но со всех ног побежал в деревушку, где поспешил сообщить своим односельчанам, что, если они будут и дальше обманывать мистера Мертона, он, на их горе, обернется новым Пейтом Стюартом и станет рубить головы и вешать без всякого суда и снисхождения.

Сюда же явилась и отставленная от должности домоправительница, чтобы посоветоваться с соседями и родней — она тоже была из этого селения, — как бы снова вернуться на вожделенное место, которого она столь внезапно лишилась. Престарелый ранслар, чей голос имел самый большой вес на всех совещаниях общины, выслушав отчет о случившемся, заявил, что Суэйн Эриксон зашел уж слишком далеко, запросив так много с мистера Мертона; как бы хозяин ни объяснял свою ярость, настоящая‑то причина, конечно, заключалась в том, что с него спросили пенни, а не полпенни за фунт самой обыкновенной трески. Поэтому он настоятельно советует всему обществу никогда впредь не запрашивать больше чем по три цента на шиллинг; из‑за столь ничтожной надбавки господин в замке не станет с ними ссориться: зла он им делать не собирается, а значит, можно надеяться, что хоть в малой мере, но согласится делать добро.

— А три на двенадцать, — заключил умудренный опытом ранслар, — так это вполне приличная, умеренная надбавка, угодная и Господу Богу и святому Роналду.

Итак, согласуя дальнейшие действия с расценкой, столь разумно предложенной рансларом, жители Ярлсхофа впредь стали обсчитывать Мертона лишь в весьма пристойных пределах двадцати пяти процентов сверх обычной цены товара. Впрочем, с подобным тарифом должны были бы согласиться все набобы, армейские интенданты, биржевые спекулянты и прочие особы, коим быстро приобретенное богатство дало возможность обосноваться на земле и жить помещиками на весьма широкую ногу, почитая этот налог, взимаемый с них сельскими соседями, вполне приемлемым. Мертон придерживался, очевидно, того же мнения, ибо не проявлял больше беспокойства по поводу своих домашних расходов.

Уладив таким образом собственные дела, старейшины ярлсхофского селения принялись обсуждать случившееся с Суертой — опальной матроной, изгнанной из замка. Им было чрезвычайно желательно снова восстановить ее, как испытанного и полезного союзника, в должности домоправительницы, если к тому имелась еще возможность. В данном случае, однако, вся их мудрость оказалась бессильной, и Суерта в отчаянии решила обратиться за помощью к Мордонту. С ним у нее сложились довольно дружеские отношения, ибо она знала множество старинных норвежских баллад и страшных рассказов о трау, или драу (так звались гномы скальдов), которыми суеверная древность населила уединенные пещеры и мрачные лощины Данроснесса, равно как и прочих областей Шетлендии.

— Суерта, — сказал ей юноша, — я вряд ли смогу что‑либо для тебя сделать, но ты можешь помочь себе сама. Видишь ли, гнев моего отца похож на ярость тех древних богатырей берсеркеров, о которых поется в твоих песнях.

— Ах, рыбка моего сердца, — ответила с жалобным хныканьем Суерта,

— берсеркеры были богатыри, что жили еще до блаженных времен святого Олафа, и они, как бесноватые, бросались и на мечи, и на копья, и на гарпуны, и на мушкеты, и ломали их все на куски, точь‑в‑точь как молодой кит рвет неводы для ловли сельдей. А потом ярость эта у них проходила, и они становились слабыми‑слабыми, ну прямо делай с ними, что хочешь.

— Вот‑вот, Суерта, то же самое происходит и с моим отцом, — сказал Мордонт, — он, видишь ли, когда успокоится, страшно не любит вспоминать о своем гневе и этим как раз и похож на берсеркеров: сегодня он рвет и мечет, а завтра и думать не хочет о случившемся. Поэтому‑то он никого еще не взял в замок на твое место, и, с тех пор как ты ушла, на нашей кухне не состряпано ни куска горячей пищи и не испечено ни одного хлеба, так что питаемся мы только теми холодными остатками, что нашлись в кладовой. Так вот, Суерта, ручаюсь, что если ты смело вернешься в замок и возьмешься снова за свои дела, ты не услышишь от отца ни одного худого слова.

Суерта, однако, не сразу решилась последовать столь дерзкому совету. Она сказала, что, по ее разумению, «мистер Мертон, когда рассердился, стал похож вовсе не на берсеркера, а скорей на нечистого: глаза его метали молнии, а с губ срывалась пена; а что до нее самой, то подвергать себя снова подобной опасности — значит только искушать Всевышнего».

В конце концов, однако, поощряемая сыном, она решилась еще раз предстать перед отцом и, облачившись в свое обычное будничное платье, на чем особенно настаивал Мордонт, пробралась в замок, сразу же приступила к исполнению своих разнообразных и многочисленных обязанностей и казалась настолько глубоко ими занятой, словно никогда их и не бросала.

В первый день после возвращения Суерта не показывалась на глаза хозяину, надеясь, что, после того как мистер Мертон в течение трех дней питался одним холодным мясом, горячее блюдо, приготовленное со всей тщательностью, какую допускала ее нехитрая стряпня, сумеет вернуть ей его благосклонность. Когда же Мордонт сказал ей, что отец даже не заметил перемены в пище и она сама убедилась, что, снова и снова попадаясь ему нечаянно на глаза, не производит на своего удивительного хозяина ни малейшего впечатления, она вообразила, что все происшедшее совершенно улетучилось у него из памяти, и принялась столь же деятельно исполнять свои обязанности, как и раньше. В подобном убеждении пребывала она до тех пор, пока ей не случилось однажды в споре с другой служанкой повысить голос: проходивший мимо Мертон грозно взглянул на нее и промолвил только одно слово: «Помни», но таким тоном, который надолго заставил ее держать язык за зубами.

Если Мертон проявлял подобные странности как глава дома, то не менее странным образом воспитывал он сына. Он редко выказывал по отношению к юноше отеческие чувства, однако, когда находился в обычном своем состоянии духа, забота об образовании Мордонта казалась главной целью его жизни. Он располагал книгами и достаточным запасом сведений для того, чтобы взять на себя труд наставника по основным отраслям знаний, и как педагог был аккуратен, выдержан и строг, если не сказать

— суров, неукоснительно требуя от своего ученика прилежания, необходимого для достижения успехов. Однако при изучении истории, которой в ряду прочих предметов отведено было весьма значительное место, так же как и сочинений классических авторов, они нередко сталкивались с фактами или рассуждениями, производившими на Мертона чрезвычайное действие: мгновенно он приходил в то состояние, которое Суерта, Суэйн и даже Мордонт стали называть его «черным часом». Обычно Мертон заранее чувствовал приближение подобного приступа и удалялся в свою комнату, куда никому, даже Мордонту, не разрешал входить. Там он оставался в полном одиночестве в продолжение нескольких дней, а иногда и недель, выходя лишь изредка и в самое неожиданное время, чтобы съесть кушанье, заботливо поставленное для него где‑либо поблизости, хотя ел он в эти дни поразительно мало. Иногда, особенно когда время приближалось к зимнему солнцевороту и почти каждый шетлендец стремился провести суровую пору года у домашнего очага, угощаясь и веселясь, несчастный облекался в морской плащ темного цвета и уходил на берег бурного моря или в безлюдную пустошь, где, скитаясь под безрадостным небом, мог по крайней мере предаваться скорбным и мятущимся думам, никем не замечаемый и никого не рискующий встретить. Когда Мордонт сделался старше, он научился распознавать особые признаки, предшествовавшие подобным периодам мрачного отчаяния, и стал заботиться о том, чтобы ограждать в эти дни своего отца от внезапных и несвоевременных посещений, которые всегда приводили больного в ярость, а также о том, чтобы у него было все необходимое для поддержания жизни. Вскоре Мордонт заметил, что подобные приступы меланхолии заметно удлинялись, если во время такого «черного часа» он ненароком попадался Мертону на глаза. Поэтому как из уважения к чувствам отца, так и в силу собственной склонности к занятиям, требующим движения и ловкости, и к развлечениям, свойственным его возрасту, Мордонт стал на эти дни покидать Ярлсхоф и даже удаляться из Данроснесса; он был уверен, что отец, даже если его «черный час» минет в отсутствие сына, не будет особенно доискиваться, где и как юноша провел это время, — лишь бы он не оказался свидетелем отцовской слабости, что было для Мертона совершенно невыносимым.

Итак, в эти периоды все виды развлечений, какие только можно было встретить на острове, оказывались к услугам молодого Мертона, и во время подобных перерывов в учении ему предоставлялась полная свобода на деле проявлять свою смелость, живость и решительность. Вместе с юношами ближнего поселка нередко занимался он тем опасным видом охоты, по сравнению с которым «страшное ремесло собирателей серпника» может быть названо приятной прогулкой по ровной местности; часто присоединялся он к полночным экспедициям птицеловов за яйцами и птенцами морских птиц и во время этих дерзких походов на прибрежные скалы головокружительной высоты вызывал удивление старших охотников ловкостью, находчивостью и силой, поразительными для мальчика его лет и к тому же уроженца чужого края.

Мордонт часто также сопровождал Суэйна или других рыбаков в продолжительные и опасные плавания далеко в открытое море, обучаясь у них искусству управлять парусами, в каковом шетлендцы не только не уступают, но, быть может, даже превосходят всех других уроженцев Британской империи. Эти поездки таили в себе для Мордонта особую прелесть и помимо рыбной ловли.

В эту эпоху старые норвежские саги были еще живы в памяти народа и часто повторялись рыбаками, не забывшими еще древний норвежский язык, на котором говорили их предки. В мрачной романтике этих скандинавских сказок было много пленительного для юношеского воображения, и удивительные легенды о берсеркерах, викингах, гномах, великанах и чародеях, которые Мордонт слышал из уст местных жителей, не только, по его мнению, не уступали мифам античной древности, но порой даже соперничали с ними. Рыбаки часто указывали ему на окрестности как на место, где развертывалось действие древних поэм: их полупели‑полупроизносили голосами столь же суровыми, если не столь же громкими, как грохот волн, над которыми они раздавались. Часто Мордонту указывали на бухту, куда они шли, как на место кровавого морского боя; едва заметная груда бесформенных камней на высоком мысе оказывалась даном — замком могучего в свое время ярла или знаменитого пирата; одиноко вздымавшийся на пустынном болоте серый камень отмечал могилу героя; мрачная пещера, в глубину которой море стремило свои тяжелые, длинные, непрерывно катящиеся волны, оказывалась жилищем прославленной колдуньи.

Океан также хранил свои тайны, тем сильнее возбуждавшие воображение, что в течение более чем полугода море бывало различимо лишь сквозь сумеречную дымку.

Его бездонные глубины и неведомые пещеры таили, по уверению Суэйна и прочих рыбаков, искушенных в преданиях старины, такие чудеса, которые с презрением отвергаются современными мореплавателями. Говорили, что в тихом, озаренном луной заливе, где волны, шумя, набегают на усеянный ракушками гладкий песок прибрежья, порой еще можно было увидеть скользящую по воде русалку и услышать, как она, вторя дыханию ветра, поет о подводных чудесах или в торжественных песнопениях вещает грядущее. До сих пор еще полагали, что в подводных убежищах Северного океана скрывается кракен — величайшее из всех живущих созданий. Порой, когда дымчатая гряда покрывала морскую гладь, глаз искушенного моряка различал рога чудовищного левиафана, то исчезавшие, то вновь появлявшиеся в клубах тумана. Человек тогда налегал на весла или спешил ставить парус и как можно скорее уходил, чтобы внезапный водоворот, неизбежный при погружении на дно столь огромной туши, не увлек его утлое суденышко туда, где ждут свою жертву бесчисленные щупальца чудовища. Рыбаки рассказывали и про морского змея: поднимаясь из глубины океана, он вытягивал до самого неба бесконечно длинную шею, покрытую гривой, как у боевого коня, и глядел вниз, словно с вершины мачты, широко открытыми сверкающими глазами, как будто выбирая себе добычу или жертву.

Много необыкновенных историй об этих и о других не столь известных чудесах знали в те времена шетлендцы, чьи потомки до сих пор еще не вполне утратили в них веру.

Подобные легенды всюду, разумеется, имеют хождение среди простого народа, но насколько сильнее пленяют они воображение там, где простираются глубокие и грозные северные моря, в стране стремнин и скал, вздымающихся на многие сотни футов над берегом, в опаснейших морских проливах, среди течений и водоворотов, нескончаемых подводных рифов, где кипит и пенится вечно живой океан, у преддверия мрачных пещер, в самую глубь которых не отваживается проникнуть ни пловец, ни ладья, среди уединенных и часто необитаемых островов или перед развалинами древних северных крепостей, едва различимых в тусклом свете полярной зимы. Мордонту с его романтическим характером подобные суеверия давали приятную и увлекательную пищу для воображения, и он часто, наполовину сомневаясь в них и наполовину им веря, заслушивался песнями о чудесах природы и существах, созданных доверчивой фантазией жителей, песнями, певшимися на грубом, но выразительном языке древних скальдов.

У него не было недостатка, однако, и в других, более мирных и веселых развлечениях, скорее подходящих для его возраста, чем старинные поверья и опасные предприятия, помянутые нами выше. Зима, когда из‑за краткости дня работа становится почти невозможной, бывает в Шетлендии порой пирушек, праздности и шумных забав. Все, что удалось рыбаку приобрести летом, все тратится, а иногда попросту расточается на игры и потехи у его гостеприимного очага. Землевладельцы и дворяне дают в это время полный простор своим склонностям и попировать, и развлечься с друзьями, в домах у них не переводятся гости, и зимнюю стужу они гонят прочь смехом и шутками, пением, танцами и полными стаканами вина.

Среди развлечений этого веселого, хотя и сурового, времени года никто из молодых людей не вносил большего задора в танцы или оживления — в пирушки, чем молодой чужестранец Мордонт Мертон. Когда душевное состояние его отца допускало, а вернее, требовало его отсутствия, он посещал одну усадьбу за другой и, куда бы ни приходил, всюду становился желанным гостем, охотно присоединяя свой голос к поющим или вступая в круг танцующих. Шлюпка, а если погода, как это часто случалось, не дозволяла подобного способа передвижения, то один из многочисленных пони, которые, пасясь целыми стадами на болотах, находились, можно сказать, в распоряжении любого, способного поймать это полудикое животное, доставляли его из одного поместья в другое. Никто не мог превзойти его в исполнении воинственного танца с мечами — потехи, восходившей еще к обычаям древних скандинавов. Он играл на гью и на обыкновенной скрипке унылые и трогательные местные мелодии, но мог так же ловко и умело разнообразить их живыми напевами Северной Шотландии. Когда ряженые, или, как говорят в Шотландии, гизарды, отправлялись к кому‑либо из соседних лэрдов или богатых юдаллеров, молодежь заранее радовалась, если удавалось заручиться согласием Мертона взять на себя роль скадлера — главаря веселой компании. Резвясь и проказничая, вел он тогда свою свиту из дома в дом, всюду принося веселье и заставляя сожалеть о своем уходе. Мордонт приобрел, таким образом, всеобщую известность и любовь большинства семейств, составлявших патриархальное общество Главного острова. Чаще всего, однако, и с наибольшей охотой посещал он дом лендлорда и покровителя его отца — Магнуса Тройла.

Но не один только радушный прием со стороны достойного старого магната и не сознание, что он, по существу, является патроном его отца, делали посещения Мордонта столь частыми. Правда, рука, сердечно протянутая для приветствия, столь же сердечно пожималась юношей, в то время как почтенный юдаллер приподнимался со своего огромного кресла из цельного дуба, украшенного грубой резьбой работы какого‑нибудь гамбургского плотника и обитого искусно выделанными тюленьими шкурами, и возглашал свое «добро пожаловать» голосом, каким в древние времена встречал бы наступление Иула — главного праздника готов. В доме Магнуса Тройла имелся магнит, несравненно сильнее притягивавший к себе Мордонта, — молодые сердца, чья радость при встрече с ним, хотя и не выражалась так громко, была столь же искренней, как и приветствие старого юдаллера. Но это не такая тема, о которой можно говорить в конце главы.

ГЛАВА III

О Бесси бэлл и Мэри Грей,

Как были вы прелестны!

Соломой крыт, в тени ветвей

Стоял ваш домик тесный.

Вчера я Бесс любил сильней

Всех девушек на свете,

А нынче взоры Мэри Грей

Меня поймали в сети.

Шотландская песня

Мы уже упоминали о Минне и Бренде — дочерях Магнуса Тройла. Мать их умерла много лет тому назад. То были прелестные девушки: старшая едва достигла восемнадцати лет, иными словами — была на год или два моложе Мордонта Мертона, а младшей еще не минуло и семнадцати. Дочери были для старого отца радостью сердца и светом очей, и хотя он и баловал их сверх всякой меры, что могло иметь для обеих сторон самые печальные последствия, однако дочери отвечали на любовь отца такой нежной привязанностью, что даже безрассудное баловство не в силах было вызвать в них ни тени непочтительности или девичьих капризов. Разница в характерах и внешности обеих сестер была поистине поразительной, хотя, как это нередко случается, сочеталась с известным семейным сходством.

Мать их была шотландской леди, родом из горного Сатерленда, дочерью предводителя клана, изгнанного во время усобиц семнадцатого века из своей родной страны. Он нашел для себя пристанище на мирных Шетлендских островах, которые при всей своей бедности и уединенности обладали одним хорошим свойством: они остались не тронуты раздорами и не запятнаны гражданскими распрями тех времен. Сент‑Клер — таково было имя изгнанника — тосковал по родной долине, башням своего древнего замка, людям своего клана и утраченной власти и умер вскоре после прибытия на Шетлендские острова. Красота его осиротевшей дочери, несмотря на ее шотландское происхождение, покорила твердое сердце Магнуса Тройла. Он открыл ей свои намерения, был встречен благосклонно, и она стала его женой. Она скончалась на пятом году супружеской жизни, оставив Магнуса навеки оплакивать краткие дни своего семейного счастья.

От матери Минна унаследовала величественную осанку, темные глаза, иссиня‑черные кудри и тонко очерченные брови — свидетели того, что она по крайней мере с материнской стороны не принадлежит по крови к обитателям страны Туле. Ее ланиты ‑

О, нежными, не бледными зови их! ‑

были тронуты таким легким и нежным румянцем, что многим подобное преобладание лилий над розами казалось даже чрезмерным. В этой лилейной белизне, однако, не таилось ничего ни болезненного, ни томного: то был естественный цвет здоровья, чрезвычайно гармонировавший с чертами, казалось, нарочно созданными для возвышенного характера. Стоило, однако, Минне Тройл услышать рассказ о человеческом горе или какой‑нибудь несправедливости, как кровь тотчас же приливала к ее щекам, показывая, как горячо бьется сердце девушки, несмотря на то, что выражение ее лица и манера себя держать свидетельствовали о серьезности и сдержанности нрава и склонности к уединению. Если посторонним порой казалось, что ее прекрасные черты отуманены грустью, для которой ни возраст Минны, ни ее положение в свете не могли служить основанием, то, узнав ее ближе, они вскоре начинали понимать, что истинной причиной этой задумчивости были внутренняя спокойная сосредоточенность и духовная сила, делавшие Минну равнодушной к пустым событиям повседневности. Многие, поняв, что меланхолия Минны — не следствие действительных горестей, а лишь устремление души к предметам более возвышенным, чем то, что ее окружает, могли бы, пожалуй, пожелать ей большего счастья, но вряд ли захотели, чтобы она стала веселей, — так прелестна была она в своей искренней, неподдельной серьезности. Иными словами, несмотря на крайнее наше желание избежать столь избитого сравнения с ангелом, нельзя не признать, что в строгой красоте девушки, сдержанной и вместе с тем изящной свободе движений, в музыке ее голоса и невинной чистоте взгляда было нечто, говорившее, что Минна Тройл — существо иного, высшего и лучшего мира и лишь случайный гость на нашей не достойной ее земле.

Бренда, почти такая же красивая и столь же прелестная и невинная, как Минна, настолько же не походила на сестру наружностью, как характером, вкусами и поведением. Ее густые локоны были того светло‑каштанового оттенка, который в потоке солнечного света отливает золотом, но стоит лучам скользнуть прочь, как снова темнеет. Ее глаза, рот и чудесные зубы, которые она не стеснялась часто показывать в избытке непосредственной резвости, свежий, здоровый, но не слишком яркий румянец, оттенявший белую, как только что выпавший снег, кожу, подчеркивали ее скандинавское происхождение. Стройная, как фея, она была несколько ниже ростом, чем Минна, но, пожалуй, даже изящней ее. Беззаботная и почти по‑детски легкая поступь, взгляд, который благодаря природной невинной живости на всем, казалось, останавливался с радостью, привлекали к себе всеобщее восхищение еще больше, чем спокойное обаяние Минны, хотя чувство, внушаемое последней, могло оказаться, пожалуй, более глубоким и благоговейным.

Склонности прелестных сестер были столь же различны, как и их внешность. Правда, в силе сердечной привязанности ни одной нельзя было отдать предпочтения — так нежно любили обе своего отца и друг друга. Но веселость, которую Бренда вносила в окружающую ее повседневность, казалась совершенно неисчерпаемой, тогда как менее жизнерадостная Минна не находила, по‑видимому, в окрестном обществе особого интереса, и оно не способно было развлечь ее. Она словно дозволяла потоку развлечений и радостей увлечь себя, но не прилагала со своей стороны никаких стараний, чтобы внести в него и свою долю. Она скорее снисходила к забавам, чем предавалась им, и наибольшую радость доставляли ей серьезные и уединенные занятия. Книги были ей недоступны

— Шетлендия того времени предоставляла мало возможностей для получения тех мудрых уроков.

Что мертвые преподают живым, да и Магнус Тройл, как видно из нашего описания, не принадлежал к числу тех, в чьем доме можно было найти достаточные к тому средства. Но книга природы лежала раскрытая перед Минной, величайшая из книг, неизменно вызывающая в нас изумление и восхищение даже тогда, когда мы не в силах полностью понять ее. Растительность пустынных Шетлендских островов, раковины на их побережьях и бесчисленные пернатые племена, гнездящиеся на неприступных утесах, были так же хорошо знакомы Минне Тройл, как и самому опытному охотнику. Она одарена была изумительной наблюдательностью, от которой редко отвлекали ее какие‑либо посторонние чувства, и то, что ей удавалось узнать в результате постоянного и терпеливого внимания, неизгладимо запечатлевалось в ее исключительной от природы памяти. Вместе с тем Минна глубоко ощущала величие дикой и мрачной страны, где ей суждено было жить. Океан во всех своих бесчисленных превращениях, то величественно прекрасный, то грозный, и неприступные скалы, откликавшиеся на немолчный рокот волн и на крики морских птиц, были для нее полны очарования, в каком бы виде ни представали перед ней в непрерывной смене времен года. Она обладала восторженной чувствительностью, свойственной романтически настроенным соотечественникам ее матери, и любовь к природе была для нее страстью, способной не только поглощать ее мысли, но и потрясать до самой глубины ее душу. Те самые картины, которые у сестры ее вызывали мимолетное, но быстро проходившее чувство страха или волнения, не оставляя заметного следа, долго еще продолжали занимать воображение Минны, и не только в часы одиночества и в тишине ночи, но и тогда, когда ее окружали люди. Порой Минна, сидя в кругу своих близких, становилась неподвижной, как прекрасная статуя, и мысли ее уносились вдаль, к дикому морскому берегу и еще более диким горам ее родных островов. Тем не менее, если внимание девушки удавалось привлечь к общей беседе, она с увлечением присоединялась к ней, и мало кто умел придать тогда разговору большую занимательность и доставить большее удовольствие окружающим. И хотя во всем ее облике было нечто, внушавшее, несмотря на ее крайнюю молодость, не только симпатию, но и невольное уважение, однако ее живую, веселую и милую сестру окружающие любили не меньше, чем сдержанную и задумчивую Минну.

В самом деле, прелестные сестры были не только радостью своих друзей, но и гордостью тех уединенных островов, где люди известного круга, оторванные от света и связанные друг с другом прочно укоренившимися обычаями гостеприимства, составляли как бы единую дружную семью.

Странствующий поэт и музыкант‑самоучка, испытавший на своем веку немало превратностей и вернувшийся в конце концов доживать свои дни на родной остров, воспел дочерей Магнуса в поэме, озаглавленной им «Ночь и День», где, говоря о Минне, предвосхитил, хотя и в весьма грубой форме, чудесные строки Байрона:

Она идет во всей красе ‑

Светла, как ночь ее страны.

Вся глубь небес и звезды все

В ее очах заключены,

Как солнце в утренней росе,

Но только мраком смягчены.

Отец так сильно любил обеих девушек, что трудно было сказать, которую из двух — больше, разве что он предпочитал общество своей серьезной дочери во время прогулок, а резвушки — у домашнего камелька; искал Минну, когда ему становилось грустно, и Бренду — когда бывал весел; иными словами, Минна была его любимицей до полудня, а Бренда — вечером, после того, как чаша уже пошла вкруговую.

Но еще более поразительным было то, что привязанность Мордонта Мертона распределялась между обеими милыми сестрами с той же беспристрастностью, как и отцовская любовь Магнуса. С самого отрочества, как мы уже говорили, он бывал частым гостем в Боро‑Уестре, несмотря на то, что последняя находилась на расстоянии почти двадцати миль от Ярлсхофа и местность между обеими резиденциями была весьма труднопроходимой. Холмистая пустошь, покрытая болотами и трясинами и пересеченная морскими бухтами или фьордами, вдающимися со всех сторон в сушу, так же как и обилие рек и пресных озер делали дорогу весьма затруднительной и даже опасной, особенно в зимнее время года. Однако едва Мордонт замечал по душевному состоянию отца, что лучше быть от него подальше, как — в этом можно было не сомневаться, — невзирая на все опасности и трудности, он уже на следующий день появлялся в Боро‑Уестре, преодолев весь путь быстрее самого ловкого местного уроженца.

Его, конечно, считали поклонником одной из дочерей Магнуса, а когда заметили особую благосклонность старого юдаллера к юноше, то никто уже больше не сомневался, что Мордонт мог рассчитывать на руку одной из этих родовитых красавиц. В его владение перешло бы после свадьбы немалое число островков, каменистых болот и участков, годных для рыбного промысла и предназначавшихся в приданое любому детищу, а в будущем он мог оказаться обладателем половины всех земель древнего рода Тройлов, когда теперешнего их хозяина не станет. Это казалось вполне разумным предположением и, по крайней мере теоретически, было не хуже обосновано, чем многие имеющие хождение в свете так называемые неопровержимые истины. Но увы! С каким бы старанием и проницательностью ни следили кумушки за поведением обеих сторон, они никак не могли решить главного, а именно — к которой из юных особ Мордонт был более привязан. Он обращался с ними так, как любящий и преданный брат мог бы обращаться с сестрами, настолько для него равными, что ни единый вздох не перевешивал чашу его привязанности в ту или иную сторону. Если же, как это порой случалось, одна из девушек становилась предметом его особого внимания, то, видимо, только потому, что в данный момент наиболее ярко проявлялись свойственные именно ей таланты и склонности.

Сестры были прекрасными исполнительницами несложных напевов своего родного Севера, и, когда они занимались музыкой, Мордонт был их постоянным товарищем и наставником в этом благородном искусстве. С Минной разучивал он простые, суровые и торжественные мелодии, под аккомпанемент которых древние скальды и арфисты воспевали деяния героев. С не меньшей охотой помогал он Бренде разбирать более сложные и веселые пьесы по нотам, которые любящий отец выписывал для дочерей из английской или шотландской столицы. А во время долгих бесед с девушками Мордонт, в чьем характере глубокая и пылкая восторженность сочеталась с веселыми и непосредственными порывами юности, с одинаковым увлечением слушал и рассказы Минны о суровом и поэтическом прошлом и милую, часто остроумную, болтовню ее резвой сестры. Короче говоря, он настолько не отдавал предпочтения ни одной из девушек, что, как порою сам говорил, Минна казалась ему всего прелестней тогда, когда беззаботная сестра заставляла ее хоть на время забыть свою постоянную серьезность, а Бренда — в те минуты, когда тихо сидела и внимала чему‑либо, подчиняясь влиянию Минны и разделяя ее глубокое и страстное воодушевление.

Общество Главного острова, таким образом, потеряло, как говорят охотники, след и после многих колебаний в пользу то одной, то другой сестры пришло лишь к выводу, что молодой человек обязательно женится на одной из них, а на которой из двух — выяснится, очевидно, тогда, когда наступившая возмужалость или вмешательство грозного старого Магнуса помогут мейстеру Мордонту Мертону разобраться в собственных чувствах.

«Хорошенькое дело, — обычно заключали кумушки, — он и родом‑то не здешний, и никому не известно, есть ли у него что за душой! А еще ломается, делает вид, что по своей прихоти может выбрать одну из самых благородных красавиц Шетлендии! Да будь мы на месте Магнуса Тройла, мы бы скоро докопались до сути дела…» — и так далее. Все эти замечания, однако, произносились лишь шепотом, ибо в крутом нраве юдаллера таилось еще слишком много старой норвежской горячности, чтобы безопасно было совать нос в его домашние дела. Таково было положение Мордонта Мертона в семье мистера Тройла из Боро‑Уестры, когда произошли следующие события.

ГЛАВА IV

Негоже в путь пускаться нынче утром ‑

Туман одел холмы, поля и рощи,

Как серый плат — недавнюю вдову…

И, право слово, хоть я мягок сердцем,

А предпочту внимать слезам, и вздохам,

И вдовьим причитаньям об усопшем,

И перечню всех доблестей его,

Чем, находясь во власти урагана,

Внимать его порывам.

«Двойная свадьба»

Стояла уже поздняя весна, когда, проведя целую неделю в Боро‑Уестре среди забав и развлечений, Мордонт Мертон стал прощаться с семьей хозяина, ссылаясь на необходимость своего возвращения в Ярлсхоф. Его принялись отговаривать обе девушки и с особой настойчивостью сам Магнус: он не видел причины, почему Мордонту следует вернуться домой. Если бы его отец хотел повидаться с ним — чего, кстати, Магнус не предполагал, — так ему достаточно было вскочить в шлюпку Суэйна или оседлать пони, коли он предпочитает путешествовать посуху, и он повидал бы не только своего сына, но и еще двадцать человек в придачу, которые были бы весьма рады удостовериться, что Мертон за время своего долгого затворничества не вполне утерял дар человеческой речи, — «хотя должен признаться, — присовокупил достойный юдаллер, — что, когда он еще среди нас жил, никто не проявлял этого самого дара реже, чем он».

Мордонт согласился со всем, что касалось молчаливости и нелюдимости его отца, но в то же время заметил, что первое из этих свойств делало его собственное возвращение тем более необходимым, ибо он являлся обычным средством общения между отцом и окружающими, тогда как второе еще усугубляло эту необходимость, так как, поскольку мистер Мертон был лишен иного общества, естественно было, чтобы сын возможно скорее вернулся к нему.

— Что же до приезда моего отца в Боро‑Уестру, — прибавил юноша, — так с таким же успехом мог бы сюда явиться сам Самборо‑Хэд.

— Да, вот это был бы, можно сказать, обременительный гость, — заметил Магнус. — Но ты по крайней мере хоть пообедаешь с нами сегодня? Ведь мы ждем в гости Муниссов, Квиндейлов, Торсливоу и не знаю, кого там еще, и сверх тех тридцати человек, что провели здесь прошлую счастливую ночь, у нас будет еще столько ночлежников, сколько в спальнях, беседках, амбарах и лодочных сараях поместится постелей, а то и просто охапок ячменной соломы. А ты от всего этого хочешь уехать?

— А как же веселые танцы сегодня вечером? — прибавила Бренда полуукоризненным‑полуобиженным тоном. — Ведь с острова Пабы приедут молодые люди и будут исполнять танец с мечами, а кто же выступит тогда с нашей стороны, чтобы поддержать честь Главного острова?

— Ну, тут у вас найдется много хороших танцоров, Бренда, — ответил Мордонт, — даже если я никогда больше не войду в круг танцующих. А где есть хорошие танцоры, Бренда Тройл всегда найдет себе достойного кавалера. Что до меня, то я сегодня вечером буду отплясывать на пустошах Данроснесса.

— Не говори так, Мордонт, — прервала его Минна, во время разговора тревожно глядевшая в окно, — не пускайся в путь, по крайней мере сегодня, через Данроснесскую пустошь.

— А почему не сегодня, Минна? — со смехом спросил Мордонт. — Чем сегодняшний день хуже завтрашнего?

— О, утренний туман тяжелой пеленой накрыл ту гряду острова и ни разу не дал нам взглянуть на Фитфул‑Хэд — высокий утес, что венчает вон ту величественную горную цепь. Птицы держат путь к берегу, а утка‑пеганка нынче кажется сквозь туман не меньше большого баклана. Посмотри, даже буревестники ищут убежища в скалах.

— И выдержат шторм получше королевского фрегата, — прибавил ее отец. — Да, это предвещает бурю, когда они так вот спешат укрыться.

— Оставайся‑ка лучше с нами, — сказала Минна своему другу, — подымется страшная буря, но мы спокойно сможем смотреть на нее из окон Боро‑Уестры, зная, что никто из близких не подвергается ее ярости. Чувствуешь, как душен и зноен воздух, хотя еще весна, и так тихо, что ни одна былинка не дрогнет на вересковой пустоши. Останься, Мордонт, эти признаки предвещают, что буря будет ужасной.

— Ну что же, тем скорее следует мне отправляться, — решил Мордонт, не имея возможности отрицать примет, прекрасно подмеченных его зорким взглядом. — А если непогода слишком разыграется, так я заночую в Стурборо.

— Что? — воскликнул Магнус. — Ты можешь променять нас на общество посланного новым губернатором новенького шотландского управляющего, что должен научить нас, шетлендских дикарей, всяким новшествам? Ступай своей дорогой, приятель, раз ты вот какие запел песни.

— Да нет же, нет, — возразил ему Мордонт, — мне только любопытно было бы взглянуть на новые орудия, что он привез с собой.

— Да, да, дурачки всегда дивятся диковинкам! А хотел бы я знать, как это его новый плуг справится с нашими шетлендскими скалами! — перебил его Магнус.

— Я зайду в Стурборо только в том случае, — сказал юноша, уважая предубеждения старого юдаллера против всякого рода нововведений, — если эти приметы действительно предсказывают бурю: если же дело кончится одним ливнем, что всего вероятнее, так ничего. Думаю, что я не растаю.

— Дело не ограничится ливнем, — сказала Минна, — взгляни: с каждым мгновением тучи становятся все гуще и гуще, и бледные алые и фиолетовые полосы радуги, предвещающие бурю, все чаще появляются на их темно‑свинцовом фоне.

— Все это я вижу, — ответил Мордонт, — но тем более мне нечего медлить. Прощай, Минна, я пришлю тебе перья орла, если на островах Фэр‑Айл или Фаула водятся еще орлы. Всего доброго, моя маленькая Бренда, думай обо мне хоть немножко, как бы хорошо ни плясали твои гости с острова Пабы.

— Будь по крайней мере осторожен, если ты все‑таки хочешь уйти, — сказали ему на прощание сестры.

Старый Магнус побранил их для вида за то, что они видят какую‑то опасность в том, что энергичный молодой человек померится силами с весенней бурей на суше или на море. Кончил он, однако, тем, что и сам серьезно посоветовал Мордонту отложить путешествие или по крайней мере остановиться в Стурборо.

— Ибо, — сказал он, — задним умом всегда лучше жить, а раз уж подворье этого шотландского выходца будет у тебя как раз под ветром, что ж, заверни к нему — в бурю пригодна любая гавань. Но только не думай, что дверь у него закрыта на одну щеколду, какая бы там ни разыгралась буря: в Шотландии в ходу такие вещи, как задвижки и засовы, хотя, слава святому Роналду, у нас их нет и в помине, кроме разве одного только большого замка в старом замке Скэллоуэй — на него еще до сих пор ходят взглянуть как на диковинку. Может быть, замки и засовы — тоже усовершенствования, которым нас, бедных, хочет научить этот шотландец. Но отправляйся, Мордонт, раз уж ты непременно решил идти. Эх, будь ты года на три постарше, тебе полагалась бы подорожная чарка, но молодежи не следует пить, разве что после обеда; а чарку вместо тебя осушу я сам, чтобы не нарушать хорошего обычая, а то еще приключится что‑нибудь недоброе. Ну, счастливого тебе пути, мой мальчик!

С этими словами юдаллер залпом осушил высокий кубок бренди столь же безнаказанно, как если бы это был стакан ключевой воды. Итак, после множества сожалений и напутствий Мордонт покинул наконец гостеприимный дом, где жизнь была такой уютной. Уходя, он бросил последний взгляд на выходившие из труб густые клубы дыма и мысленно представил себе безлюдный, одинокий и запущенный Ярлсхоф, сравнил молчаливую меланхолию своего отца с горячим участием тех, кого он только что покинул, и невольно вздохнул от нахлынувших на него при этом мыслей.

Признаки надвигавшейся бури не обманули предчувствий Минны. Не успел Мордонт пробыть в дороге и трех часов, как ветер, хотя утром в воздухе стояла мертвая тишь, начал вздыхать и стонать, словно заранее оплакивая те разрушения, которые совершит, когда придет в неистовство, подобно безумцу, охваченному мрачной тоской перед наступлением буйного припадка. Затем, постепенно усиливаясь, ветер завыл, заревел и забушевал со всей яростью северного шторма. К нему присоединился ливень вперемешку с градом и принялся с неумолимой яростью хлестать окружавшие путника холмы и скалы, отвлекая его, несмотря на крайние его усилия, от поисков правильного пути, что было особенно затруднительным в местности, лишенной не только дорог, но даже едва намеченных троп, которых мог бы придерживаться путник. К тому же вся пустошь была пересечена ручьями, большими лужами, озерами и лагунами. Все эти воды были теперь взбиты в клубящуюся пену, большая часть которой, подхваченная вихрем, уносилась далеко от своего водоема. Соленый привкус влаги, бьющей в лицо Мордонту, скоро показал ему, что к пене внутренних озер и потоков примешивались брызги далекого океана, приведенного в неистовство бурей.

Среди этих разбушевавшихся сил природы Мордонт Мертон упорно продвигался вперед, как человек, хорошо знакомый с подобной борьбой стихий; самые усилия, которые он должен был прилагать, чтобы противостоять их ярости, казались ему проявлением решительности и мужества. Он даже чувствовал, как это бывает в минуты больших испытаний, что сознание силы, помогавшей ему преодолевать все препятствия, является для него своего рода почетной наградой. То, что он различал и находил свой путь в такие минуты, когда овец сносило с холмов, а птицы падали с неба, было для него лучшим доказательством собственного превосходства.

«Ну, — сказал он сам себе, — друзьям моим в Боро‑Уестре не придется услышать обо мне того же, что о старом полоумном Рингане Юинсене, чья шлюпка затонула между рейдом и пристанью. Тому, кто, как я, навострился лазать по скалам, не страшны ни огонь, ни вода, ни буря на море, ни трясина на суше».

Итак, он упорно продвигался вперед, борясь с ураганом, и, за отсутствием вех, обычно указывающих путнику дорогу (ибо скалы, горы и выступы были скрыты туманом и мраком), инстинктивно руководствовался каждой малейшей особенностью ландшафта, могущей служить путеводным знаком, чему научило его долгое общение с дикой природой Севера. Таким образом, повторяем, пробивался он вперед, то останавливаясь и пережидая, то даже, когда порывы бури становились слишком сильными, ложась на землю. Когда же они хоть немного стихали, он быстро и смело бросался вперед, отдаваясь на волю ветра. Если же это оказывалось невозможным, юноша использовал обходные тропы, маневрируя, словно корабль, идущий короткими галсами, но не уступая ни одной пяди завоеванного с таким трудом пути.

Однако, несмотря на всю опытность и смелость Мордонта, положение его было в достаточной степени неприятным и даже опасным. Не потому, что его матросская куртка и панталоны — обычный дорожный костюм шетлендского юноши — насквозь промокли: в столь влажном климате: это легко могло произойти и в любой другой день. Нет, самое страшное было то, что, несмотря на свои крайние усилия, Мордонт продвигался вперед чрезвычайно медленно: потоки вышли из берегов и залили все кругом, стоячие воды болот смешались со струями ливня, все это сделало знакомую дорогу весьма опасной и неоднократно вынуждало путника совершать далекие, в обычное время совершенно ненужные обходы. Таким образом, Мордонт, которого, несмотря на его молодость и силу, буря неоднократно отбрасывала назад и сбивала с дороги, от души обрадовался, когда, утомленный долгим путем и упорной борьбой с дождем и ветром, увидел наконец усадьбу Стурборо, или Харфру, как местные уроженцы называли жилище мистера Триптолемуса Йеллоули. Губернатор Оркнейских и Шетлендских островов, человек весьма предприимчивый, послал его в Ultima Thule древних римлян для насаждения там таких новшеств, какие в те давние времена вряд ли существовали даже в самой Шотландии.

В конце концов, преодолев немалые трудности, Мордонт добрался до жилья почтенного агронома; на много миль в окружности это было единственное убежище от неослабевающей бури. Мордонт подошел прямо к двери в полной уверенности, что его тотчас же впустят, и немало удивился, увидев, что она не просто закрыта на щеколду — это еще можно было бы объяснить непогодой, — но и задвинута засовом, а мы уже знаем из слов Магнуса Тройла, что засовы в тех краях были почти неизвестны. Мордонт принялся стучать, звать и в конце концов колотить по двери палкой и камнями, что было вполне естественно для юноши, чье нетерпение все возрастало как из‑за бушевавшего кругом ненастья, так и от встречи со столь неожиданным и необычным препятствием, как запертая изнутри дверь. Поскольку ему пришлось, однако, стучать и кричать в течение многих минут, тщетно выражая таким образом свое нетерпение и не получая никакого ответа, мы воспользуемся этим временем, чтобы сообщить читателю, кто такой был Триптолемус Йеллоули и каким образом получил он столь удивительное имя.

Старый Джаспер Йеллоули, отец Триптолемуса, хотя родился у подножия Роузберри Топпинга, был, однако, введен в заблуждение одним благородным шотландским графом, который, как хитрый северянин, убедил добродушного йоркширца арендовать ферму в Мирнее, где, само собой разумеется, он вскоре обнаружил, что дело обстоит вовсе не так, как можно было ожидать. Тщетно трудился упрямый фермер, пытаясь особо тщательной обработкой возместить вредное влияние слишком холодной почвы и влажного климата. С этим ему, пожалуй, удалось бы справиться, но из‑за близкого соседства Грампианских гор ферма его непрестанно подвергалась посещениям обитавших неподалеку джентльменов, одетых в пледы, и то, что сделало из юного Норвала воина и героя, совершенно разорило Джаспера Йеллоули. Правда, до известной степени он был вознагражден за свои убытки тем впечатлением, какое его румяные щеки и могучая фигура произвели на мисс Барбару Клинкскейл, дочь покойного и сестру здравствовавшего в то время Клинкскейла из Клинкскейла.

Союз этот был признан во всей округе ужасающим и противоестественным, ибо род Клинкскейлов столь же славился шотландской заносчивостью, сколь и шотландской скупостью. Но мисс Бэйби обладала своим собственным порядочным состоянием в две тысячи марок, находившимся в полном ее распоряжении, и была женщиной весьма неглупой и к тому же major и sui juris (как сообщил ей писец, составлявший брачный контракт) в течение уже целых двадцати лет. Поэтому она, не задумываясь о последствиях и не обращая внимания на пересуды, отдала свою руку добродушному йоркширскому йомену. Ее брат и более зажиточные сородичи с негодованием отвернулись от нее и едва не отреклись от столь унизившей себя родственницы. Но род Клинкскейлов, как и прочие шотландские семьи того времени, включал огромное количество далеко не столь щепетильных сородичей — кузенов десятой, а то и шестнадцатой степени родства, которые не только признали свою родственницу Бэйби после ее брака с Йеллоули, но даже снизошли до того, что согласились вкушать бобы со свининой (хотя в ту эпоху шотландцы питали к последней такое же отвращение, как и евреи) за столом ее супруга и охотно скрепили бы свою дружбу с ним небольшим займом, если бы его любезная женушка, разбиравшаяся в подобных хитростях не хуже любой другой обитательницы Мирнса, не наложила запрет на такого рода попытки к более тесному сближению. Более того — она знала, как заставить юного Дейлбеликита, старого Дугалда Бэрсуорда, лэрда Бэндиброла и других заплатить за гостеприимство, в котором не считала удобным им отказывать: при их посредстве она договорилась с предприимчивыми молодчиками, что живут по ту сторону Кэрна, и те, увидав, что разоряемый их набегами фермер «породнился с самими господами, которые милостиво кивают ему и в церкви и на базарной площади», согласились за весьма умеренные отступные прекратить дальнейшие посягательства на его собственность.

Столь блистательные успехи примирили Джаспера с той властью, какую жена возымела над ним и которая еще более утвердилась, когда миссис Йеллоули… позвольте… как бы это выразиться поделикатнее… одним словом, оказалась в интересном положении. По этому случаю ей приснился однажды удивительный сон, что нередко бывает с женщинами на исходе беременности, если ребенку суждена великая будущность. Ей, видите ли, «возьми да и приснись», как выразился ее супруг, что она благополучно разрешилась от бремени плугом, запряженным тремя парами энгесширских быков. Будучи великим знатоком всякого рода знамений, она тотчас же принялась вместе с другими кумушками обсуждать, что бы такое это могло значить. После долгих колебаний простодушный Джаспер попытался было высказать свое собственное мнение: «Сон, дескать, скорее имеет отношение к вещам прошедшим, чем к будущим, и, может статься, был вызван тем, что нервы миссис Йеллоули испытали небольшое потрясение, когда она на дороге за домом неожиданно столкнулась с его собственным большим плугом, запряженным шестью быками, гордостью его сердца». Но добрые приятельницы подняли такой крик и так возмутились подобного рода объяснением, что Джасперу пришлось заткнуть уши и броситься вон из комнаты.

— Что он только говорит! — завопила старая деревенская ковенантка.

— Что он говорит! Носится со своими быками ну прямо как язычник с вефильским тельцом! Но только не за земным плугом пойдет славный мальчик, — что новорожденный будет мальчиком, можете не сомневаться, — а за плугом Духа. И сама я надеюсь еще увидеть, как станет он проповедовать да качать головой с кафедры, а то, еще того лучше, прямо с высокого холма.

— Ну уж нет! К черту ваши ковенантские штучки! — воскликнула престарелая леди Гленпрозинг. — К чему это прелестному сынишке нашей приятельницы качать до одури головой, как этот ваш благочестивый Джеймс Гатри, о котором вы только и болтаете? Нет уж, он пойдет куда более верной дорогой и станет себе этаким хорошеньким приходским священником, а там, глядишь, достигнет и сана епископа… Ну что, разве плохо?

Перчатка, открыто брошенная одной сивиллой, была тут же подхвачена другой, и спор между пресвитерианством и епископальной церковью разгорелся с такой яростью и сопровождался таким криком или, вернее, визгом — стаканчик коричной настойки, обошедший честную компанию, только подлил масла в огонь, — что Джасперу пришлось вернуться в комнату с рукоятью плуга в руке, и только страх перед ним и нежелание показать себя в не совсем подобающем виде перед «посторонним мужчиной» заставили спорящие стороны несколько угомониться.

Не знаю, то ли от нетерпения как можно скорее подарить свету существо, которому суждена была столь блестящая, хоть и неопределенная будущность, то ли бедная миссис Йеллоули была чрезмерно напугана поднявшейся вокруг нее суматохой, но только она вдруг почувствовала себя плохо и даже, вопреки обычно принятым и предусмотренным при подобных обстоятельствах выражениям, «намного хуже, чем можно было ожидать». Тут она воспользовалась удобным случаем и, пока была еще способна соображать, вырвала у своего исполненного сострадания супруга два обещания: во‑первых, дать при крещении ребенку, чье появление грозило ей обойтись так дорого, имя, в котором отражалось бы ниспосланное ей свыше предзнаменование, а во‑вторых, воспитать его для служения церкви. Осмотрительный йоркширец согласился на все ее требования, полагая, что в данную минуту и в подобном деле у нее имеется достаточно оснований, чтобы диктовать свою волю. Вот при каких обстоятельствах появился наконец на свет младенец мужского пола. Мать находилась, однако, в таком состоянии, что в течение многих дней не могла даже спросить, в какой мере данные ей обещания были выполнены. Когда же она стала поправляться, ей сообщили, что, поскольку оказалось необходимым окрестить ребенка немедленно, его назвали Триптолемус, ибо священник, человек, получивший некоторое классическое образование, нашел, что это имя весьма красивым образом и совершенно в духе античности намекает на мистический плуг, запряженный тремя парами быков. Миссис Йеллоули отнюдь не пришла в восторг от того, как именно исполнили ее волю, однако, поскольку роптать было бы теперь так же бесполезно, как и в знаменитом случае с Тристрамом Шенди, она примирилась с подобным языческим именем и решила бороться с влиянием, которое оно могло оказать на ее сына, воспитав последнего в духе, не допускающем и мысли о каких‑то там лемехах, резаках, рукоятках, отвалах и всем прочем, связанном с презренной и тяжелой работой пахаря.

Хитрый йоркширец Джаспер потихоньку посмеивался себе в кулак, видя, что яблочко, пожалуй, упадет недалеко от старой яблони и маленький Триппи выйдет скорее в батюшку веселым йоркширским йоменом, а не в благородную, по несколько aigre родню из дома Клинкскейлов. С затаенной радостью примечал отец, что любимой колыбельной младенца была «Пахарь посвистывает», а первыми словами, которые он научился лепетать, — клички быков. Более того — «малый» предпочитал домашний эль шотландскому двухпенсовому и особенно неохотно расставался с кружкой в том случае, когда Джасперу при помощи одному ему известных махинаций удавалось добавить в котел во время варки двойное количество солода против того, какое допускалось по самому щедрому рецепту, принятому в домоводстве его бережливой супруги. Отец также заметил, что, когда никакие иные средства не могли остановить его рева, Трип сразу же умолкал, стоило только позвякать над его ухом уздечкой. Исходя из всех этих признаков, Джаспер часто божился, что малыш уж наверно вырастет истинным йоркширцем, а доля, унаследованная от матери и всего материнского рода, окажется самой малой.

Тем временем, примерно через год после рождения Триптолемуса, миссис Йеллоули разрешилась от бремени девочкой. Ее назвали в честь матери Барбарой, и с самого младенчества у нее уже обнаружились узкий и длинный нос и тонкие губы, которыми семейство Клинкскейлов отличалось от всех других обитателей Мирнса. По мере того как девочка подрастала, жадность, с какой она хватала игрушки Триптолемуса, и упорство, с каким не желала расставаться с ними, вместе со склонностью кусаться, щипаться и царапаться по самому малому поводу или даже без всякого повода, заставили внимательных наблюдателей единодушно признать, что мисс Бэйби «ну прямо вылитая мать». Злые языки не стеснялись даже утверждать, что жадность клинкскейлского рода не была в данном случае ни смягчена, ни разбавлена кровью Веселой Англии. Молодой Дейлбеликит бывал в те дни весьма частым гостем миссис Йеллоули, и не могло не казаться в высшей степени странным, что хозяйка, которая, как всем было прекрасно известно, никогда ничего не давала даром, тут с необычной щедростью наполняла тарелку и наливала до краев кружку такому бездельнику и шалопаю. Впрочем, достаточно было хоть раз увидеть суровые и строго добродетельные черты миссис Йеллоули, чтобы сразу оценить по достоинству и ее необычное поведение и изысканный вкус Дейлбеликита.

Тем временем юный Триптолемус успел усвоить те начатки школьной премудрости, какие смог преподать ему местный священник, ибо хотя госпожа Йеллоули примыкала к остаткам гонимого пресвитерианства, но ее жизнерадостный муж, воспитанный среди черных ряс и молитвенников, принадлежал к установленной законом церкви. Когда настало для того время, Триптолемуса послали в колледж Сент‑Эндрюса для дальнейшего образования. Отправиться‑то он туда отправился, но одним глазком все оглядывался назад — на отцовский плуг, отцовские оладьи и отцовский эль, весьма жалким заменителем которого было слабое пиво, подаваемое в колледже и прозванное там «мочегоном». Мальчик, правда, делал некоторые успехи, но вскорости обнаружилось, что он питает особую склонность к тем античным авторам, чьи произведения трактуют главным образом об усовершенствованиях в сельском хозяйстве. Он терпеливо изучал «Буколики» Вергилия, знал наизусть «Георгики», но «Энеиду» совершенно не выносил; особенно возмущался он знаменитой строчкой о несущейся коннице, ибо, согласно его пониманию слова putrem, получалось, что всадники в пылу атаки мчались прямо по свежеунавоженному полю. Катон, римский цензор, был его любимым античным героем и философом, но не за то, что проповедовал строгость нравов, а за сочинение «De re rustica». Привычной поговоркой юного Триптолемуса стала фраза Цицерона: «Jam neminem antepones Catoni». Ему нравились Палладий и Теренций Варрон, а томик сочинений Колумеллы был его постоянным спутником.

Кроме этих древних знаменитостей, юноша уважал и более современных авторов — Тассера, Хартлиба и других, писавших о сельском хозяйстве, не оставлял он без внимания и разглагольствований «Пастуха Солсберийской долины» и более осведомленных филоматов, которые, вместо того чтобы загромождать свои альманахи пустыми пророчествами политических событий, ограничивались предсказаниями, какие посевы удадутся, а какие — нет, явно стремясь привлечь внимание читателя к тем культурам, хороший урожай которых можно было предсказать почти с полной уверенностью. Одним словом, эти скромные мудрецы, не заботясь о возвышении или падении империй, довольствовались тем, что указывали подходящее время для жатвы и посева, стараясь угадать, какую погоду вернее всего следует ожидать в каждом месяце: так, например, если будет угодно небу, то в январе пойдет снег, а июль‑август ручается своим добрым именем — в целом окажется солнечным. Хотя ректор колледжа святого Леонарда был, в общем, весьма доволен своим спокойным, трудолюбивым и прилежным воспитанником Триптолемусом Йеллоули и считал его, во всяком случае, вполне достойным имени из четырех слогов, да еще с латинским окончанием, однако он далеко не одобрял столь исключительного пристрастия Триптолемуса к его любимым авторам. «Постоянно думать о земле, — говорил он, — все равно — удобренной или неудобренной, — это слишком уж пахнет черноземом, если не чем‑нибудь еще того хуже». Тщетно побуждал ректор своего ученика заняться более возвышенными предметами — историей, поэзией или богословием — Триптолемус Йеллоули упорно придерживался своей собственной линии поведения. Читая о битве при Фарсале, он не думал о том, что исход ее угрожал свободе тогдашнего мира, а соображал, какой, должно быть, хороший урожай дали эматийские поля на следующий год.

Что касается отечественной поэзии, то Триптолемуса с трудом можно было уговорить прочесть хоть одно английское двустишие; единственное исключение делал он, как мы уже говорили, для старика Тассера, чьи «Сто добрых советов по сельскому хозяйству» он выучил наизусть. Исключение сделал он также для «Видения Петра‑пахаря». Прельстясь заглавием, Триптолемус поспешил купить книжку у коробейника, но, прочитав первые две страницы, бросил ее в огонь, как бесстыдный и обманчиво озаглавленный политический пасквиль. Столь же решительно покончил Триптолемус и с богословием, напомнив своим наставникам, что возделывать землю и добывать хлеб трудами рук своих и в поте лица своего — участь, назначенная человеку после грехопадения, и что сам он будет прилагать все усилия для выполнения работы, столь необходимой для существования, предоставив другим разрешать сколько душе угодно более глубокие вопросы теологии.

Столь узкий круг интересов Триптолемуса, ограниченный пределами одной только сельской жизни, внушал сомнения, принесут ли его успехи в науках и то, как он пожелает применить их на деле, должное удовлетворение честолюбивым надеждам его любящей маменьки. Он, правда, был не против того, чтобы стать служителем церкви: это вполне подошло бы к свойственной ему некоторой душевной лени, которая часто сопутствует склонности к отвлеченным размышлениям. Он питал надежду — хорошо, если бы таковы были только его личные намерения, — шесть дней в неделю возделывать землю, а в седьмой, как положено, произнести проповедь, затем пообедать в обществе какого‑нибудь дородного землевладельца средней руки или сельского лэрда, а после обеда выкурить с ним трубочку и распить кружку, ведя задушевную беседу все на одну и ту же неистощимую тему: quid faciat laetes segetes.

Впрочем, для проведения в жизнь подобного плана, кроме того, что в основе его не лежало, как говорили тогда, «прочного корня», необходимо было иметь пасторский дом с клочком земли, а получить его можно было, только признав епископальную церковь и совершив ряд других, чудовищных по представлениям того времени, уступок. Неизвестно еще, смогли ли бы дом, усадьба при нем и содержание как деньгами, так и натурой преодолеть приверженность почтенной леди к пресвитерианству, но усердию ее не суждено было подвергнуться столь тяжкому испытанию: она умерла, прежде чем сын ее закончил образование, и оставила огорченного супруга ровно настолько неутешным, насколько и следовало ожидать. Первым же действием единоличного управления Джаспера было взять сына из колледжа Сент‑Эндрюса, чтобы использовать его как помощника в сельскохозяйственных работах. Вот тут‑то, казалось, и должен был Триптолемус Йеллоули, призванный наконец применить на практике все то, что он с таким рвением изучал теоретически, возрадоваться, если употребить сравнение, которое он сам нашел бы весьма удачным, как корова, дорвавшаяся до клевера. Но увы! Сколь неверны предположения и обманчивы надежды человечества!

Один насмешливый философ, Демокрит наших дней, как‑то раз, рассуждая о нравах, сравнил человеческую жизнь с доской, усеянной отверстиями, для каждого из которых имеется колышек, к нему специально пригнанный. Но, поскольку колышки эти втыкаются в отверстия весьма поспешно и как попало, случай ведет неизбежно к самым нелепым ошибкам. «Ибо как часто мы видим, — выразительно закончил оратор, — как часто мы видим круглых людей, засунутых в треугольные дырки!» Эта новая иллюстрация к превратностям фортуны заставила всех присутствующих покатиться со смеху, за исключением одного тучного олдермена, который принял сказанное на свой счет и заявил, что тут вовсе не над чем смеяться. Воспользовавшись этим в самом деле блестящим сравнением, мы совершенно ясно увидим, что Триптолемус Йеллоули явился в этот мир по меньшей мере на сотню лет раньше срока. Если бы он выступил на предназначенном ему поприще в наше время, иными словами — если бы он процветал в любые годы из последних тридцати — сорока лет, то обязательно занял бы пост вице‑президента какого‑нибудь знаменитого сельскохозяйственного общества и вершил бы дела под покровительством какого‑либо благородного герцога или лорда, который, в зависимости от обстоятельств, мог бы знать, а мог и не знать разницы между упряжной лошадью и упряжкой лошади. Не подлежит никакому сомнению, что в наши дни Триптолемус достиг бы высокого положения, ибо он был чрезвычайно сведущ по части всех тех мелочей, которые, будучи совершенно ненужными для практического применения, прекрасно создают репутацию знатока в любом деле, а особенно в сельском хозяйстве. Но увы! Триптолемус Йеллоули, как мы уже говорили, явился в этот мир по меньшей мере на сто лет раньше, чем ему следовало, и вот, вместо того чтобы восседать в кресле, с деревянным молоточком в одной руке и бокалом портвейна в другой, провозглашая тосты «за скотоводство во всех его отраслях», ему пришлось, повинуясь отцу, взяться за рукоятки плуга и погонять быков, тогда как в наши дни он прославлял бы их прекрасные стати и, вместо того чтобы колотить их батогом по крестцу, орудовал бы над их филейными частями с помощью ножа и вилки. Старый Джаспер сетовал, что никто не умеет так красно разглагольствовать об общинном и личном, пшенице и сурепице, полях и выгонах, как его ученый сын, которого он всегда называл Толемус, «но что же делать, — прибавлял он, как истый стоик и последователь Сенеки, — если ему ничего, ну прямо‑таки и ничего не удается!» Дело пошло еще хуже, когда, по прошествии нескольких лет, состарившийся и одряхлевший Джаспер вынужден был окончательно передать бразды правления своему многоумному, но малоопытному сыну.

Можно было подумать, что природа, словно нарочно, строила Триптолемусу всяческие козни, ибо ферма его оказалась одной из самых неподатливых во всем Мирнее и приносила ему одни огорчения; как он над ней ни бился, она давала, казалось, все, кроме того, что нужно в сельском хозяйстве: изобилие чертополоха говорило о чрезмерной сухости почвы, а целые чащи папоротника — об излишней влажности; крапива указывала на участки, когда‑то удобренные известью, а глубокие борозды, проходившие в самых неподходящих местах, означали, согласно народным поверьям, что земля эта в древности обрабатывалась пиктами. Не было там недостатка ни в камнях, что, по мнению некоторых фермеров, согревает почву, ни в родниках, что, по мнению других, освежает и увлажняет ее. Напрасно бедняга Триптолемус, действуя согласно то одному, то другому мнению, пытался выжать хоть какую‑то пользу из этих предполагаемых качеств почвы — ни кусочка масла не удавалось сбить ему, чтобы намазать на собственный хлеб; таков же был, впрочем, и удел незадачливого Тассера, которому его «Сто добрых советов по сельскому хозяйству», столь полезные для других современников, не принесли и ста пенсов дохода.

В самом деле, за исключением какой‑нибудь сотни акров пахоты, которой старый Джаспер давно уже понял необходимость ограничить свои труды, вся остальная земля его годилась разве только на то, чтобы порвать упряжку и до смерти замучить скотину. Что же касается дохода с той части, которую имело смысл обрабатывать, то он полностью поглощался затратами на различные хозяйственные мероприятия Триптолемуса и его увлечение всякого рода новшествами. «Мужики и скоты, — жаловался он, говоря о своих работниках и лошадях, — все производят, но они же все и пожирают». Впрочем, подобные итоги можно найти в приходно‑расходных книгах многих фермеров из благородных.

В наши дни подобное хозяйничанье скоро привело бы Триптолемуса к печальному концу: он получил бы кредит в банке, с помощью дутых векселей пустился бы в рискованные предприятия и вскоре увидел бы свои посевы и инвентарь, живой и мертвый, конфискованными по приказу шерифа. Но в те времена человеку было не так‑то просто довести себя до разорения. Хозяйство шотландских фермеров находилось на столь одинаковом низком уровне, что было совершенно немыслимо найти хоть сколько‑нибудь выдающуюся точку, падая с которой человек умудрился бы действительно с треском сломать себе шею. Землевладельцы оказывались тогда в положении людей, которые, не имея ни малейшей возможности влезть в долги, могли дойти до страшной нужды, но никоим образом — до банкротства. Впрочем, несмотря на неизменное крушение всех проектов Триптолемуса, связанные с ними расходы уравновешивались теми сбережениями, которые доставляла исключительная экономия его сестры Барбары. Старания ее на этом поприще были поистине изумительными. И уж именно ей, а не кому иному; удалось бы претворить в жизнь (если бы это действительно было возможным) мечту того ученого‑философа, который провозгласил, что спать — пустая выдумка, а есть — только привычка; на глазах всего мира он, казалось, уже отучился и от того и от другого, но, к несчастью, совершенно случайно обнаружилось, что он в близких отношениях с кухаркой, которая возмещала все его лишения, предоставляя ему тайный доступ в кладовую и местечко на своем собственном ложе. Но Барбара Йеллоули не прибегала к подобного рода хитростям. Она вставала рано, ложилась поздно, и ее изнуренные непосильным бодрствованием и непомерной работой служанки были уверены, что она, как кошка, не спит всю ночь. Что касается еды, то самый воздух, казалось, служил для нее роскошным угощением, и она с удовольствием сделала бы его таковым и для всех своих домашних. Ее брат, напротив, кроме того, что был изрядным лентяем, обладал еще и некоторой склонностью к чревоугодию и не прочь был бы время от времени полакомиться кусочком мяса — хотя бы для того, чтобы знать, насколько упитанны его овцы, однако такое пожелание не могло бы сильнее поразить миссис Барбару, чем намерение съесть ребенка, и Триптолемус, будучи по характеру уступчивым и покладистым, примирился с необходимостью вечно поститься и почитал себя счастливым, когда получал немного масла к овсяной лепешке или, поскольку они жили на берегу Эска, хоть изредка избегал тягостной обязанности вкушать рыбу, которая, независимо от времени года, неизменно появлялась у них на столе шесть дней в неделю из семи.

Но хотя миссис Барбара добросовестно присоединила к общему капиталу все сбережения, которые ее потрясающая способность к экономии могла наскрести по мелочам, и хотя брат с сестрой истратили, правда прибегая к этому только в крайних случаях, всю или почти всю материнскую часть наследства, уже близок был день, когда они оказались бы не в силах противостоять далее несчастной звезде Триптолемуса, как выражался он сам, или естественным результатам его нелепых предприятий, как выражались другие.

По счастью, в это печальное и грозное для них время из машины появился, к величайшему их облегчению, некий бог. Говоря простым английским языком, знатное лицо, которому принадлежала их ферма, прибыло в находящийся по соседству замок в карете шестериком, со скороходами, словом — во всем великолепии семнадцатого века.

Этот благородный дворянин был сыном того лорда, который в свое время переселил покойного Джаспера из Йоркшира в Шотландию; он оказался, подобно отцу, человеком с фантазиями и склонным ко всякого рода прожектерству. Среди бесчисленных превратностей того времени он сумел, однако, устроить очень ловко свои собственные дела, получив на ряд лет управление отдаленными Оркнейскими и Шетлендскими островами. За это он должен был платить известную ренту, но вместе с тем, в качестве губернатора, получал право выжимать из имений или доходов государства в этих областях все, что только было возможно.

И вот его светлости пришла в голову мысль, сама по себе весьма разумная, что из дарованных ему полномочий можно извлечь гораздо большую выгоду, если ввести различные усовершенствования в обработку принадлежащих короне земель на Оркнейских и Шетлендских островах. Зная кое‑что о нашем друге Триптолемусе, он подумал (это была уже не столь удачная мысль), что последний мог бы оказаться лицом, способным осуществить его планы на практике. Он послал за Триптолемусом, и, когда тот явился в величественный Холл‑хауз, на милорда произвел такое впечатление догматический тон, которым наш приятель обсуждал любой вопрос сельского хозяйства, что он тут же, не теряя времени, обеспечил себе помощь столь ценного сотрудника, освободив его прежде всего от не приносящей никакого дохода фермы.

Соглашение было выработано соответственно пожеланиям самого Триптолемуса, который в результате многолетнего опыта пришел к некоторому не вполне осознанному выводу; хотя он не склонен был недооценивать свои способности и ни на минуту в них не сомневался, он все же предпочитал, чтобы все тревоги и риск пришлись на долю его нанимателя. И действительно, ожидаемые доходы, как он доложил своему патрону, должны были достигнуть таких огромных размеров, что губернатор отбросил всякую мысль о возможном участии своего управляющего в предполагаемых прибылях, ибо, как ни примитивны были приемы, применяемые в сельском хозяйстве Шотландии, они все же значительно превосходили те, которые были известны и распространены в то время в стране Туле, а Триптолемус Йеллоули, кроме того, считал, что его собственные глубокие познания в области сельского хозяйства намного превосходят даже то, что было известно и практиковалось в самом Мирнее. Итак, намечаемые улучшения должны были, очевидно, принести двойную выгоду, и губернатору надлежало получать весь доход, за вычетом весьма приличного вознаграждения управляющему Йеллоули, которому к тому же предоставлялся дом и участок земли, необходимые для содержания его семейства. Радость охватила сердце миссис Барбары при вести о столь счастливом завершении того, что могло бы окончиться так же плачевно, как аренда их фермы Колдэйкрз.

— Ну уж если теперь мы не сумеем нажиться, когда все будет идти в дом и ничего — из дома, — сказала она, — так мы, значит, хуже всяких язычников!

На некоторое время Триптолемус превратился в весьма деятельного человека: он пыхтел и потел, выпивал и закусывал в каждом кабачке, куда попадал, заказывая и приобретая сельскохозяйственные орудия, необходимые жителям обреченных цивилизации островов, судьбе которых грозила столь огромная перемена. Странными показались бы эти орудия, представленные на рассмотрение какому‑нибудь современному сельскохозяйственному обществу! Но все относительно, и громоздкое сооружение из дерева, называемое старым шотландским плугом, показалось бы шотландскому фермеру наших дней не менее удивительным, чем латы и шлемы воинов Кортеса — солдатам нашей теперешней армии. Однако Кортес завоевал Мексику, а введение в стране Туле шотландского плуга, несомненно, было бы огромным шагом вперед в ее сельском хозяйстве.

Нам так и не удалось выяснить, почему Триптолемус предпочел обосновать свою резиденцию в Шетлендии, а не на Оркнейских островах. Быть может, он считал, что из двух родственных народов жители Шетлендии обладают более скромным и уступчивым нравом; а быть может, расположение дома и участка, в самом деле весьма приличное, показалось ему предпочтительнее того, что он мог получить на Помоне — главном острове Оркнейского архипелага. В Харфре, или, как ее иначе именовали, в Стурборо — по названию остатков пиктской крепости, находящихся почти рядом с усадьбой, управляющий и обосновался во всей полноте своих правомочий.

Он решил прославить полученное при крещении имя неусыпными стараниями просветить шетлендцев как посредством наставлений, так и собственным примером и намного расширить их весьма ограниченные сведения о тех самых насущных трудах, которыми живет человек.

ГЛАВА V

Стояла осень на дворе,

И ветер дул сырой,

Старик старухе говорит:

«Старуха, дверь закрой!»

«Мне только дверь и закрывать,

Другого дела нет.

По мне, пускай она стоит

Открытой сотню лет!»

Старинная песня

Мы можем только надеяться, что благосклонный читатель не нашел слишком скучной заключительную часть последней главы; во всяком случае, его нетерпение вряд ли может сравниться с тем, какое испытывал юный Мордонт Мертон, в то время как молния сверкала за молнией, ветер, кружась и непрерывно меняясь, дул со всей яростью настоящего урагана и дождь лил как из ведра. Юноша стучал, звал и бранился у дверей старой усадьбы Харфра, с нетерпением ожидая, когда же его наконец впустят, и совершенно не понимал, по каким причинам отказывают в приюте путнику, а еще в столь ужасную непогоду. Наконец, убедившись, что и стук и крики — все было напрасным, он отступил от дома настолько, чтобы иметь возможность увидеть его трубы, и «сквозь бурю и мрак» ясно различил, к своему еще большему отчаянию, что хотя приближался полдень — в те времена неизменный час обеда на всем Шетлендском архипелаге, однако из труб не поднималось ни струйки дыма, указывающего на соответственные приготовления.

Гневное нетерпение Мордонта сменилось тогда искренними тревогой и опасениями. Он настолько привык к широкому гостеприимству шетлендцев, что у него сразу возникла мысль, уж не стряслась ли с обитателями дома какая‑нибудь странная и непонятная беда; юноша немедленно принялся искать лазейку, через которую он мог бы самовольно проникнуть в дом, чтобы выяснить, что же случилось с его обитателями, и вместе с тем самому укрыться от все возрастающей бури. Но и эти старания оказались столь же бесплодными, как и прежние громкие требования впустить его. Триптолемус с сестрой прекрасно слышали весь поднятый Мордонтом шум и уже успели горячо поспорить по поводу того, открывать ему дверь или нет.

Миссис Бэйби, как мы уже говорили, не очень‑то склонна была выполнять обряды шетлендского хлебосольства. На бывшей их ферме Колдэйкрз в Мирнее ее боялись и ненавидели все неимущие путники, коробейники, цыгане, нищие и прочий подобный люд, недолго оставлявший по себе недобрую память, и никто из них, гордо заявляла она, не смел похвастаться, что слышал, как звякает щеколда на ее двери. Для недавно поселившихся в Шетлендии Триптолемуса и его сестры исключительная честность и простота всех, без различия звания, жителей были внове, а потому страх и недоверчивость, с одной стороны, и скупость — с другой, заставляли миссис Бэйби избегать всяких странствующих гостей хоть сколько‑нибудь сомнительного характера. В этом отношении с ней согласен был и сам Триптолемус, который, не будучи по природе ни подозрительным, ни скупым, знал, однако, что хороших людей мало, а хороших фермеров — и того меньше, и благоразумно придерживался мудрого правила, что самосохранение — основной закон природы. Подобные предварительные замечания могут послужить своего рода комментарием к следующему диалогу между братом и сестрой:

— Ох, пронеси господи, — сказал Триптолемус, сидя за столом в кухне и перелистывая своего старого школьного Вергилия, — ну и денек выдался для посевов ячменя! А хорошо говорит мудрый мантуанец о ventis surgentibus, о том, как воет в горах и бьются волны о берег… Вот только леса‑то здесь нет, Бэйби. Скажи‑ка на милость, где здесь, на этих новых местах, найдем мы nemorum murmur — слышишь, сестрица Бэйби?

— Ну, что там еще за глупости взбрели тебе на ум? — спросила Бэйби, высунув голову из темного закоулка кухни, где она занята была какими‑то неведомыми хозяйственными делами.

Брат обратился к ней скорее по привычке, чем в надежде получить ответ, и как только увидел ее унылый красный нос, проницательные серые глазки и вообще все заостренные черты ее кислой физиономии, обрамленной болтающимися лопастями незавязанного чепца, так сразу же понял, что вопрос его вряд ли будет встречен приветливо и ему придется выдержать целый град упреков, прежде чем он сможет снова вернуться к интересующей его теме.

— Слышишь, мистер Йеллоули, — продолжала сестрица Бэйби, выходя на середину комнаты, — чего это ты ко мне привязался? Не видишь, что ли, что я выше головы занята всякими хозяйственными заботами?

— Да нет, Бэйби, мне ничего не нужно, — ответил Триптолемус, — просто я сам себе говорил, что вот есть здесь и море, и ветер, и дождь, и всего в достаточном количестве, но где же лес, Бэйби, где же дрова? Вот ты мне что скажи!

— Дрова? — переспросила Бэйби. — Да не гляди я за ними в оба — получше тебя, братец, — так у нас, по чести говоря, скоро не осталось бы ни полена, кроме того чурбана, который торчит у тебя на плечах! Вчера только парни принесли нам обломки, что море выбросило, так из них шесть унций уже потратили, сварили тебе сегодня утром овсянки, а только, по чести говоря, будь ты бережливый хозяин, поел бы себе дрэммока, раз уж тебе непременно понадобилось завтракать, а не тратил бы за один присест и муку и дрова!

— Иными словами, Бэйби, — возразил Триптолемус, который не прочь был иногда самым серьезным тоном отпустить шуточку, — ты хочешь сказать, что когда мы разводим огонь, то должны воздерживаться от пищи, а когда у нас есть еда, то не следует зажигать огня, ибо слишком большая роскошь наслаждаться двумя такими великими благами сразу! Счастье еще, что ты не предлагаешь подыхать с голоду и холоду unico contextu! Но должен тебе сказать, что я не в состоянии держаться на одной только овсяной болтушке, называй ты ее хоть дрэммок, хоть крауди или как там еще хочешь. Мне нужна горячая пища!

— Ну и простофиля же ты, братец! — воскликнула Бэйби. — Ну кто тебе мешает варить похлебку в воскресенье, а в понедельник доесть ее холодную, раз уж ты такой разборчивый? Многие и почище тебя, а все пальчики облизали бы после такого угощения!

— Помилуй нас Бог, сестрица, — ответил Триптолемус, — да на таких харчах я ноги протяну! Мне останется тогда только распрячь быков, лечь, да и ожидать своего смертного часа. Ведь ты сама знаешь, что у нас в доме спрятано то, на что можно было бы купить муки для всей Шетлендии, да еще на все двенадцать месяцев, а ты жалеешь мне миски горячей каши, когда я работаю, можно сказать, не покладая рук!

— Тсс! Придержи‑ка свой болтливый язык, — прервала его Бэйби, с опаской оглядываясь кругом. — Ну и умник же ты — орешь во всю глотку о сокровище, что спрятано в доме! Хороший ты, нечего сказать, сторож ему! А тут еще, клянусь Богом, кто‑то в дверь стучит!

— Ну что ж, поди тогда и открой, Бэйби, — сказал ее братец, радуясь всему, что обещало прервать разгоревшийся спор.

— Поди и открой! Послушайте только, что он говорит! — повторила Бэйби одновременно с досадой и страхом и вместе с тем гордая сознанием своего превосходства над братом. — Поди и открой! Ишь ты, как он распоряжается! Открыть, да и дать разбойникам унести все, что только есть в доме!

— Разбойникам! — повторил, в свою очередь, Триптолемус. — Да на этих островах разбойники такая же редкость, как ягнята на Рождество. Сто раз твердил я тебе и еще раз говорю: нет здесь горцев, чтобы разорять нас. Это страна мирная и честная. О fortunati nimium!

— Ну чем тебе тут поможет святой Риньян, Толемус? — спросила его сестра, принявшая произнесенную им цитату за обращение к католическому святому. — И потом, ладно уж, пускай тут нет горцев, зато могут найтись люди и похуже. Вчера еще мимо нашего окна прошли пять или шесть молодцов, право, таких же страшных, как и те, что спускались к нам из Клохнабена, и в руках у них были страшные железины… Правда, их называют китовыми ножами, да выглядят‑то они точь‑в‑точь как кортики и кинжалы! Нет, уж честный человек не понесет такого оружия!

В эту минуту в промежутке между двумя порывами грозного, ревущего за стеной урагана явственно послышались удары и крики Мордонта. Охваченные неподдельной тревогой, брат с сестрой в страхе переглянулись.

— Ну, если они только услышали про серебро, — сказала Бэйби, и от страха нос ее из красного сделался синим, — считай, что мы с тобой погибшие люди!

— А ты чего болтаешь? — перебил ее Триптолемус. — Теперь как раз и надо придержать язык. Ступай к слуховому окошку и посмотри, сколько их там, а я тем временем заряжу свой испанский мушкет… Да иди осторожно, словно по свежеснесенным яйцам.

Бэйби прокралась к окну и доложила, что видит «только одного молодчика; он стучит и кричит словно сумасшедший, а сколько их там еще, в засаде, так она того сказать не может».

— В засаде? Глупости, — заявил Триптолемус и дрожащей рукой отложил в сторону шомпол, которым пытался зарядить ружье. — Ручаюсь, что никого там больше и не видно и не слышно! Это всего лишь какой‑нибудь бедный парень, захваченный по дороге бурей, который ищет приюта под нашим кровом и не прочь чем‑нибудь подкрепить свои силы. Открой дверь, Бэйби, надо поступить по‑христиански.

— А лезть в окно — это по‑христиански? — спросила Бэйби и испустила жалобный вопль, в то время как Мордонт, выставив одну из рам, спрыгнул в кухню; вода лила с него, как с речного бога.

Перепуганный Триптолемус прицелился в юношу из мушкета, который так и не успел зарядить, но в это мгновение незваный гость закричал:

— Стойте, стойте! Какого дьявола держите вы дверь на запоре в такую погоду и целитесь в голову честному человеку, словно это тюлень?

— А ты кто такой, приятель, и что тебе здесь нужно? — спросил Триптолемус, — стукнув прикладом об пол.

— Что мне нужно? — повторил Мордонт. — Да все! Мне нужно поесть, попить, обсушиться, получить постель на ночь и пони завтра утром, чтобы доехать до Ярлсхофа.

— Ну вот, а ты еще говорил, — попрекнула Бэйби своего братца, — что здесь нет ни разбойников катеранов, ни тунеядцев. Да слышал ли ты когда‑либо, чтобы какой‑нибудь бродяга без штанов, из тех, что вроде у нас там были, заявлял о том, что ему надо, так открыто и так дерзко! Ну проваливай, проваливай, приятель, кончай музыку, да и ступай откуда пришел. Это дом управляющего его светлости губернатора, а не постоялый двор для бродяг и попрошаек.

В ответ на столь наивное требование убраться Мордонт расхохотался миссис Бэйби прямо в лицо.

— Как! — воскликнул он. — Покинуть возведенные человеческой рукой стены в такое страшное ненастье? Да что я, по‑вашему, олуша или баклан, что вы хлопаете в ладоши и визжите как сумасшедшая, чтобы выгнать меня на двор в такую бурю?

— Так вы что же, молодой человек, — сказал Триптолемус, — намереваетесь, значит, остаться в нашем доме volens nolens, иначе говоря — независимо от того, хотим мы этого или нет?

— Хотите ли вы! — воскликнул Мордонт. — Да какое право имеете вы хотеть или не хотеть? Разве вы не слышите, как гремит гром? Разве вы не слышите, как льет дождь? Разве вы не видите молний? И разве вы забыли, что это единственный дом на расстоянии я уж и не знаю скольких миль? Послушайте, уважаемые сударь и сударыня, может быть, это просто шотландская шутка, но она странно звучит в ушах шетлендца. Э, да вы и огонь погасили, а у меня зубы пляшут джигу от холода; но эту беду я мигом поправлю.

Мордонт схватил щипцы, разгреб в камине золу и дал разгореться торфу, который, по расчетам хозяйки, должен был тлеть в течение еще многих часов; затем юноша осмотрелся, увидел в углу запасы выброшенного морем леса, который миссис Бэйби тратила по унциям, схватил три или четыре полена и бросил их все сразу в камин. Огонь, получив столь необычное подкрепление, послал в трубу такой мощный столб дыма, какой давно уже не поднимался над кровлей усадьбы Харфра.

Пока гость хозяйничал таким образом совершенно как дома, Бэйби все время подталкивала управляющего локтем, подстрекая его выгнать непрошеного посетителя вон. Но для свершения подобного подвига у Триптолемуса Йеллоули не было ни мужества, ни желания: к тому же в случае открытого столкновения с молодым незнакомцем Триптолемус вряд ли мог рассчитывать на благоприятный для себя исход. Крепкая и стройная фигура Мордонта Мертона особенно выгодно вырисовывалась под одеждой простого моряка; его карие, сверкающие глаза, красивая голова, оживленное лицо, густые черные кудри и смелый, открытый взгляд представляли резкий контраст с хозяином того дома, куда юноша так бесцеремонно ворвался. Триптолемус был приземистый, неуклюжий, кривоногий, с толстым, задранным кверху носом, самый кончик которого красиво отливал медью, свидетельствуя о том, что служитель Цереры при случае не прочь был поклониться и Бахусу. Нечего и говорить, что схватка между противниками со столь различной наружностью и силами оказалась бы неравной, да и разница между двадцатью и пятьюдесятью годами тоже была не в пользу слабейшего. Впрочем, управляющий в глубине души был честным и добрым человеком, и когда он убедился, что его гостю в самом деле не нужно ничего, кроме убежища от непогоды, то, несмотря на подстрекательства своей сестрицы Бэйби, решил оказать разумную помощь такому привлекательному юноше. Он не знал только, как ему половчее перейти от роли грубого защитника своей домашней крепости перед лицом дерзкого захватчика к роли радушного хозяина. Тем временем Бэйби, которая стояла, напуганная крайне бесцеремонными манерами и действиями незнакомца, выступила на защиту своих личных интересов.

— Честное слово, парень, — обратилась она к Мордонту, — не очень‑то ты стесняешься: запалил такой огонь, да еще взял самые что ни на есть лучшие дрова; не кизяки, видишь ли, тебе потребовались, а добрые дубовые доски!

— Ну, вам‑то они дешево достались, сударыня, — беззаботно ответил Мордонт, — нечего скаредничать и отнимать у огня то, что море послало вам даром. Эти славные дубовые шпангоуты честно выполнили свой последний долг на земле и на море, пока не распались под ногами храбрецов, управлявших судном.

— Да уж что правда, то правда, — ответила, несколько смягчившись, старая дева. — А ведь страшно, поди, на море в такую бурю! Ну ладно, садись и грейся, раз дрова все равно горят.

— Да, да, — подтвердил Триптолемус, — одно удовольствие глядеть на яркое пламя. Ведь я не видал его с тех самых пор, как покинул Колдэйркз.

— И не скоро увидишь опять, — сказала Бэйби, — разве что загорится дом или поблизости найдется каменный уголь.

— А почему бы здесь и не найтись углю? — чванливо воскликнул управляющий. — Послушай, почему бы углю не оказаться в Шетлендии? Ведь нашли же его в Файфе! А в особенности теперь, когда у губернатора есть на этих островах дальновидный и осторожный управляющий, который может сделать все нужные изыскания. Ведь и Файф и Шетлендия — прибрежные страны, разве не так?

— Вот что, Толемус Йеллоули, — ответила ему сестра, у которой были свои причины бояться затей любезного братца, когда он нападал на какой‑либо ложный след, — попробуй только пообещать милорду хороший доход от такой вот чепухи, и, помяни мое слово, не успеем мы здесь как следует обосноваться, как все выйдет на чистую воду и придется нам снова тащиться Бог весть куда. Уж я знаю: стоит кому‑нибудь только заикнуться перед тобой о золотом руднике, и ты тут же расхвастаешься, что не пройдет и года, как в кармане у тебя зазвенят португальские дублоны.

— А почему бы и нет? — спросил Триптолемус. — Может, у тебя в голове и не умещается, что на Оркнейских островах есть местность, именуемая Офир или что‑то в этом роде, и не мог разве мудрый царь Соломон именно сюда послать свои корабли и слуг за четырьмястами пятьюдесятью талантами? Уж он‑то знал, куда ехать или посылать за золотом, а ведь, ты надеюсь, веришь тому, что написано в Библии, Бэйби?

Услышав ссылку на Священное писание, хоть и приведенную несколько mal a propos, Бэйби приумолкла и ответила только нечленораздельным «гм», выражающим и недоверие, и досаду, тогда как брат ее продолжал, обращаясь к Мордонту:

— Вот погодите только, вы все увидите, какие изменения произведет металл даже в такой суровой стране, как ваша. Вы, я думаю, и не слыхивали ни о меди, ни о железной руде на этих ваших островах?

Мордонт ответил, что слышал о находке медной руды возле скал Конигсборо.

— Да, да, медь обнаружена также и у озера Лохоф‑Суона, вот как. А вы, молодежь, думаете, небось, что вам все известно не хуже, чем такому доке, как я?

Бэйби, которая все это время внимательно и усердно приглядывалась к юноше, внезапно заговорила в духе, совершенно для ее брата неожиданном:

— Ты бы уж лучше, мистер Йеллоули, предложил молодому человеку сухое платье и позаботился бы чем‑нибудь накормить его, а не сидел бы да не наводил тоску бесконечными своими рассуждениями, словно погода и так недостаточно скверная и без твоей помощи. А может быть, паренек выпил бы бленда или еще там чего, коли у тебя хватит любезности спросить его?

Триптолемус чрезвычайно удивился подобному предложению, ибо хорошо знал характер особы, от которой оно исходило, но Мордонт ответил, что он «был бы очень рад сменить одежду на сухую, но просит прощения и не будет ничего пить, прежде чем не закусит чем‑либо существенным».

Триптолемус увел его в соседнюю комнату, достал перемену платья и предложил юноше переодеться, а сам вернулся на кухню, чрезвычайно встревоженный столь необычным для его сестры приступом гостеприимства. «Она, должно быть, „фэй“, — подумал он, — и в таком случае долго уже не протянет, и хотя я окажусь тогда наследником всего ее приданого, а жаль мне будет потерять ее: очень уж хорошо справлялась она со всем хозяйством и хоть подтягивала порой подпругу слишком туго, ну да зато тем крепче держалось седло».

Когда Триптолемус вернулся на кухню, он увидел, что дурные предчувствия его полностью подтверждаются, ибо миссис Бэйби занята была совершенно неслыханным для нее делом: она ставила варить целого копченого гуся, который вместе с прочими своими собратьями давно уже висел в широкой трубе очага. При этом Бэйби приговаривала: «Рано или поздно, а ведь все равно съедят его, так пусть уж лучше достанется этому бедному мальчику».

— Что все это значит, сестрица? — спросил Триптолемус. — Ты, я вижу, развела тут большую стряпню. Какой же это у нас сегодня праздник?

— А такой самый, какой был у израильтян, когда они в Египте сидели у котлов с мясом. Не знаешь ты, любезный братец, кто находится у тебя в доме в этот благословенный день!

— Что верно, то верно, — ответил Триптолемус, — ничего я об этом не знаю, так же точно, как статей лошади, которой никогда не видел. Сначала я принял было парнишку за коробейника, но уж больно у него хорошие манеры, да и короба за спиной нет.

— Э, да много ты во всем этом, братец, понимаешь, — сказала сестрица Бэйби, — столько же, надо думать, сколько и твои черные бычки. Ну, да уж ладно, если ты ничего не знаешь о нашем госте, так хоть Тронду‑то Дронсдотер знаешь?

— Тронду Дронсдотер! — повторил Триптолемус. — Ну как же мне ее не знать, когда я плачу ей по два шотландских пенса за день работы в доме, хоть работает она так, словно огонь жжет ее пальцы! Уж лучше бы я платил девушке‑шотландке четыре пенса английским серебром!

— Вот самые разумные слова, какие ты только сказал за все сегодняшнее утро. Ну ладно; так вот, Тронда знает этого паренька очень хорошо и часто мне про него рассказывала. Отца его называют Молчальником из Самборо и говорят, что он знается с нечистой силой.

— Потише, потише! Все это вздор! И всегда‑то эти шетлендцы болтают подобные глупости, — ответил Триптолемус. — Когда требуется денек поработать, так они обязательно или через щипцы переступят, или с недобрым человеком повстречаются, или лодка у них к солнцу носом повернется, и в тот день они уж и пальцем не двинут!

— Ну ладно, ладно, братец, ты так умно рассуждаешь, — сказала Бэйби, — оттого, что нахватался латыни у себя там в Сент‑Эндрюсе; а вот поможет ли тебе твоя ученость угадать, что у этого паренька на шее?

— Шелковый платок, да еще вымокший, что твоя кухонная тряпка, — мне пришлось одолжить ему один из моих галстуков, — ответил Триптолемус.

— Шелковый платок, как бы не так! — громко воскликнула Бэйби, а затем, понизив голос почти до шепота, словно боясь, как бы ее не услышали, прибавила: — Золотая цепочка, вот что!

— Золотая цепочка, — повторил как эхо Триптолемус.

— Вот то‑то и оно, милый мой! Ну, что ты на это скажешь? В округе поговаривают, как мне передавала Тронда, что король живущих под землей драу подарил эту цепь его отцу, Молчальнику из Самборо.

— Уж лучше бы ты сама была молчальницей, женщина, а если бы говорила, так что‑либо разумное! — сказал Триптолемус. — Значит, вся разгадка в том, что этот парень — сын богатого чужеземца: вот ты и варишь для него гуся, которого берегла к Михайлову дню.

— Твоя правда, братец, да только надобно же и Богу угождать и друзей приобретать; да к тому же, — прибавила Бэйби (ибо даже она не стояла выше пристрастия своего пола к приятной наружности), — у паренька такое красивое личико!

— Ну да, — сказал Триптолемус, — многим красавчикам ты отперла бы дверь, как бы они ни хныкали, если бы у них не было золотой цепочки на шее.

— А то как же, братец, — ответила Барбара, — неужто мне разоряться ради каждого бродяги и попрошайки, что постучится к нам в бурю? А этого‑то юношу все знают и очень хорошо о нем отзываются. Тронда сказала, что он должен жениться на одной из дочерей богатого юдаллера Магнуса Тройла. Как только решит, на которой — помоги ему Господь! — так и свадьбу сыграют. И прощай тогда и наше доброе имя, да и покой в придачу, коли оставим мы его теперь без участия, хоть и заявился он к нам нежданно‑негаданно.

— Разумеется, самое лучшее объяснение, почему пускают человека в свой дом, так это то, что ему не смеют сказать: «Проходи мимо!» — ответил Триптолемус. — Однако, поскольку здесь есть, оказывается, люди из высшего круга, пусть этот юноша узнает, с кем он в моем лице имеет дело. — И, подойдя к двери, Триптолемус позвал:

— Heus tibi, Dave!

— Adsum, — ответил Мордонт.

— Гм, — произнес умный муж, — а он не совсем‑таки неуч в смысле классических языков, как я вижу. Но попробуем испытать его дальше:

— Имеете ли вы какое‑либо представление о землепашестве, юный джентльмен?

— По правде говоря, сэр, нет, — ответил Мордонт. — Меня учили только бороздить море и собирать жатву на скалах.

— Бороздить море! — повторил Триптолемус. — Ну, такие борозды боронить не приходится, а что до жатвы на скалах, так вы говорите, должно быть, о яйцах селедочных чаек или как вы там их еще называете. Ну, такого рода жатву ранслар должен был бы запретить под страхом наказания: очень уж легко честному человеку, собирая подобный урожай, сломать себе шею. А я, признаюсь, не вижу, что за удовольствие болтаться на веревке между небом и землей. Случись это со мной, так я предпочел бы, пожалуй, чтобы другой конец ее был привязан хоть к виселице: тогда я уж знал бы наверное, что не оборвусь.

— А я, право, посоветовал бы вам попробовать! — воскликнул Мордонт. — Поверьте, нет на свете высшего наслаждения, как чувствовать, что ты паришь высоко в небе, над тобой — недосягаемая вершина утеса, а внизу — бушующий океан. Веревка, за которую держишься, кажется тогда тонкой, как шелковинка, а нога опирается на выступ такой узкий, что на нем с трудом уместилась бы чайка. Чувствовать и знать все это и вместе с тем быть уверенным, что гибкость твоего тела и твердость духа поддерживает тебя так же надежно, как ястреба — его крылья. Да, тогда действительно ощущаешь себя почти не связанным с землей, которую попираешь ногами.

Триптолемус широко раскрыл глаза от удивления, услышав столь восторженное описание забавы, которая ему самому представлялась весьма малопривлекательной, а его сестра при виде сверкающих глаз и воодушевления юного сорвиголовы воскликнула:

— Ах, господи, и герой же вы, молодой человек!

— Ну уж и герой! — повторил Триптолемус. — Носится себе между землей и небом, словно гусь какой, вместо того чтобы ступать по terra firma. Но здесь есть настоящий гусь, который сейчас придется нам весьма кстати, если он уже сварился. Давай‑ка сюда, Бэйби, тарелки и соль, хотя, по совести говоря, соли‑то в нем, должно быть, достаточно. Да, вот это так лакомый кусочек! Думаю только, что одни шетлендцы способны с такой опасностью для жизни ловить гусей, а поймав, пускать их на варево!

— Да уж ясное дело, — подтвердила его сестра (и за весь день это был единственный случай, когда они сошлись во мнениях), — ни в Ангюсе, ни в Мирнее ни одной хозяйке и на ум не взбрело бы варить гуся, когда можно приготовить его на вертеле. А это еще что за гость? — прибавила она, с возмущением обернувшись к дверям. — Ну так я и знала: отодвинь только засов, так бродячих псов не оберешься! Но кто же это открыл ему?

— Разумеется я, — ответил Мордонт, — нельзя же, чтобы бедняга без конца колотил в вашу столь туго отворяющуюся дверь, да еще под таким ливнем! А вот это пригодится, чтобы поддержать огонь, — прибавил он, вытаскивая из скоб дубовый брус, которым закладывали дверь, и бросая его в очаг, откуда его тотчас же выхватила взбешенная миссис Бэйби.

— Да ведь это, — закричала она, — выброшенный морем дуб, другого тут не сыщешь, а парень хватает его, словно еловое полено! Ну, а ты кто таков, выкладывай, — обернулась она к незнакомцу. — Да такого наглеца и глаза‑то мои не видывали!

— Я коробейник, с позволения вашей милости, — ответил непрошеный гость — коренастый, невысокого роста простолюдин, по внешности действительно похожий на коробейника, каких на Шетлендских островах называют джаггерами. — Ну, не доводилось мне еще попадать в такую бурю, и никогда еще я так не желал укрыться в тихой гавани! А здесь, слава Создателю, и огонек, и крыша над головой.

При этом он подвинул к очагу табуретку и без дальнейших церемоний уселся. Миссис Бэйби воззрилась на него прямо «ястребиным» взглядом, не зная, как выразить свое негодование еще крепче, чем словами; она уже поглядывала на кипящий котелок, как на подходящее для этой цели орудие, когда в кухню, припадая на одну ногу, вбежала старая, полумертвая от голода служанка — та самая уже упомянутая Тронда, которая разделяла с миссис Бэйби труды по хозяйству и раньше скрывалась где‑то в глубине дома. Крики ее, несомненно, предвещали еще новое бедствие.

Сначала единственными ее членораздельными звуками были: «О хозяин!» и «О миссис!» Затем она закричала:

— Лучшее в доме, все, что ни на есть лучшее, скорей на стол, да и того‑то не хватит! Сюда идет старая Норна из Фитфул‑Хэда, а страшнее колдуньи не встретишь на всех островах!

— Где же это она могла быть? — произнес Мордонт, но не с ужасом, как старая служанка, а с очевидным и даже радостным изумлением. — Впрочем, нечего и спрашивать: чем хуже погода, тем вернее, что Норна блуждает под открытым небом.

— Как, еще нищенка? — воскликнула ошеломленная Бэйби, которую подобное нашествие гостей привело почти в бешенство. — Ну уж я показала бы ей, как бродяжничать, будь только мой братец настоящим мужчиной и найдись в Скэллоуее хоть пара наручников да позорный столб!

— Не выковано еще то железо на наковальне, что могло бы удержать Норну, — возразила старая прислужница. — Вот она! Ради всего святого, говорите с ней поучтивее да поосторожнее, не то она всю пряжу нам на вьюшках запутает!

Тем временем в комнату вступила женщина такого высокого роста, что капюшон ее почти касался притолоки; она осенила себя крестом и торжественно произнесла:

— Благословение Божье и святого Роналда да будет над открытой дверью, и проклятье их и мое да падет на скупцов, чья рука не отверзается для милостыни.

— А кто ты такая, что смеешь благословлять и проклинать в чужом доме? Да что же это за несчастная страна, где нельзя и часу посидеть спокойно, во славу Господа, не боясь за свое добро! То и дело врываются к тебе всякие бродяги, клянчат себе да попрошайничают, да еще один‑то прямо вслед за другим, словно стая диких гусей.

Проницательный читатель, разумеется, сразу же догадался, что эта речь была произнесена сестрицей Бэйби, и может представить себе, какое действие оказали бы эти слова на вновь прибывшую, если бы Тронда и Мордонт оба тут же не бросились к оскорбленной, стараясь смирить ее негодование. Старая служанка принялась о чем‑то умолять ее на норвежском языке, а Мордонт сказал по‑английски:

— Они чужестранцы, Норна, и не знают ни вашего имени, ни кто вы такая; они не знают также и обычаев нашей страны, а потому вы должны простить им эту негостеприимную встречу.

— Ну нет, я не отказываю в гостеприимстве, молодой человек, — сказал Триптолемус, — miseris succurrere disco. Гусь, которому предстояло висеть над очагом до самого Михайлова дня, варится в котелке для вас; но будь у меня хоть двадцать гусей, похоже на то, что найдется достаточно ртов, чтобы съесть их все, до последнего перышка, а это уж дело негожее.

— Как это дело негожее, жалкий раб? — спросила, резко повернувшись к нему, таинственная Норна, и притом с таким жаром, что он невольно вздрогнул. — Как это дело негожее? Вези сюда, если хочешь, свои доселе нам неведомые плуги, лопаты и бороны, сменяй на новые все орудия наших предков, от сошника и до мышеловки, но знай: ты находишься в стране, завоеванной некогда белокурыми северными витязями, и оставь нам по крайней мере их гостеприимство, дабы все знали, от каких великих и благородных предков мы ведем свое происхождение. Берегись, говорю я тебе! Знай, что, пока Норна глядит с высоты Фитфул‑Хэда на необозримые воды, люди земли Туле могут еще защищаться. Если мужчины наши перестали быть героями и не готовят больше пиршеств для воронья, так женщины не забыли еще того искусства, что с давних пор возвышало их над всеми, делая из них королев и пророчиц!

Незнакомка, произнесшая эту удивительную тираду, столько же поражала своей наружностью, сколько необычайно надменным и величественным видом и речью. Черты ее лица, голос и фигура были таковы, что она вполне могла бы изображать на сцене Бондуку или Боадицею бриттов, мудрую Велледу, Ауринию или другую вещающую судьбы прорицательницу, вдохновлявшую на бой племена древних готтов. Строгие и правильные черты ее лица могли бы считаться даже красивыми, если бы время и суровая природа Севера не наложили на них своей печати. Годы, а может быть, и горе притушили огонь ее темно‑синих, почти черных глаз и осыпали снегом пряди волос, выбившиеся из‑под капюшона и растрепанные бурей. Ее верхняя одежда, с которой струилась вода, была из грубой темной ткани, называемой уодмэл и в те времена весьма распространенной на Шетлендских островах, так же как в Исландии и Норвегии. Когда Норна сбросила с плеч этот плащ, то оказалась в короткой кофте из синего тисненого бархата и алом корсаже, вышитом потускневшим серебром. Пояс ее украшали накладные серебряные знаки планет. Синий передник, вышитый такими же эмблемами, покрывал ее юбку из алого сукна. Грубые и прочные башмаки из местной сыромятной кожи были крест‑накрест перевязаны шнурками, наподобие римских котурнов, поверх красных чулок. На поясе у нее висело весьма двусмысленного вида оружие, которое могло сойти и за жертвенный нож и за кинжал, так что обладательницу его можно было по желанию считать древней жрицей или колдуньей. В руке она держала четырехгранный посох с вырезанными на нем руническими знаками и изображениями, своего рода переносной и вечный календарь, подобный тому, какие были в употреблении у древних жителей Скандинавии; посох этот в глазах суеверного человека легко мог сойти за магический жезл.

Таковы были внешний вид, черты и одежда Норны из Фитфул‑Хэда; многим внушала она уважение, многим — страх, но почти всем — благоговение. В любой другой части Шотландии даже гораздо меньших улик было бы достаточно, чтобы она возбудила подозрение жестоких инквизиторов, которым Тайный совет передавал свои полномочия преследовать, подвергать пыткам и в конечном итоге предавать пламени обвиненных в ведовстве и чернокнижии. Но суеверия подобного рода, прежде чем исчезнуть окончательно, проходят обычно две стадии: на ранних ступенях жизни общества население всегда глубоко чтит тех, кто одарен якобы сверхъестественным могуществом. По мере того как усиливается власть религии и растут знания, подобных лиц начинают ненавидеть и бояться, а в конце концов считать просто обманщиками. Шотландия находилась на втором этапе подобного развития: страх перед колдовством был велик, и сильна ненависть к тем, кого в нем подозревали. Но Шетлендский архипелаг представлял как бы небольшой обособленный мирок, где главным образом среди простого, невежественного населения бытовало еще много древних северных суеверий, в том числе и глубокое почитание тех, кто обладал якобы сверхъестественными познаниями и властью над стихиями, что составляло существенную часть древней скандинавской религии. Во всяком случае, если обитатели страны Туле и считали, что кудесники вершат свои действия, заключив договор с сатаной, они также твердо верили, что среди них есть и такие, что состоят в союзе с духами иного, далеко не столь страшного рода — с древними гномами, которых в Шетлендии называют трау или драу, или с более современными — феями и прочими подобными существами.

Среди лиц, заподозренных в сношениях с бесплотными духами, Норна, происходившая из семьи, издавна притязавшей на подобный дар, занимала столь видное положение, что получила имя одной из трех роковых сестер, прядущих нить человеческих судеб, в знак своего сверхъестественного могущества. И сама она, и все ее родные тщательно скрывали ее настоящее, данное ей при крещении имя, ибо с обнаружением этой тайны их суеверные понятия связывали неизбежные губительные последствия. В те времена сомнению могло подвергаться только то, чистым ли путем получила она свою власть. В наше время возник бы иной вопрос: была ли она явной обманщицей или таинства воображаемого искусства так глубоко подействовали на ее рассудок, что она, быть может, и сама до известной степени верила в свои сверхъестественные познания? Достоверно только то, что она исполняла свою роль с такой не допускающей никаких сомнений уверенностью, держалась и действовала с таким достоинством, речь ее звучала с такой силой и она выказывала при этом такую непреклонность воли, что даже величайшему скептику трудно было бы усомниться в искренности ее восторженных порывов, хотя притязания ее и могли бы вызвать у него улыбку.

ГЛАВА VI

Отец! Когда своею властью волны

Ты взбушевал, утишь их!

«Буря»

Перед самым приходом Норны ураган несколько стих, да иначе в самый разгар его она и не могла бы добраться до Харфры. Но едва она столь неожиданным образом присоединилась к обществу, которое случай свел в жилище Триптолемуса Йеллоули, как буря внезапно обрела свою прежнюю силу и забушевала вокруг дома с такой яростью, что находившиеся под его кровлей перестали ощущать что‑либо, кроме страха, как бы старое строение не обрушилось им на головы.

Перепуганная миссис Бэйби дала выход своему чувству в громких восклицаниях:

— Господи помилуй! Вот уж воистину последний наш день настал! Ну и страна! Кругом просто какие‑то ряженые да пугала! А ты‑то, дурак, простофиля, — обернулась она к брату, ибо ко всем взрывам ярости у нее неизменно примешивалась капля язвительности, — угораздило же тебя покинуть наш добрый Мирнс и переселиться сюда, где ничего не видишь, кроме дерзких попрошаек и нищебродов в своем собственном доме, а за дверями — чистое наказание Господне!

— Послушай, сестрица Бэйби, — ответил обиженный агроном, — говорю тебе, что все переменится и исправится, все, за исключением, — прибавил он сквозь зубы, — дурного характера сварливой бабы, от которого любая буря покажется еще горше!

Старая служанка и коробейник тем временем горячо упрашивали о чем‑то Норну, но поскольку выражались они по‑норвежски, хозяин дома так ничего и не понял.

Норна слушала с гордым и непреклонным видом и наконец громко ответила по‑английски:

— Нет, не хочу! А вот если этот дом превратится в груду развалин, прежде чем настанет утро, кому будут нужны тогда помешанный на новшествах фантазер и скаредная, злая баба, которые в нем проживают? Им понадобилось явиться сюда, чтобы изменить шетлендские обычаи, — посмотрим, по вкусу ли им придется шетлендская буря! Ну, а теперь тот, кто не хочет погибнуть, — прочь из этого дома!

Коробейник схватил свой небольшой короб и поспешно стал привязывать его себе на спину, старая служанка набросила на плечи плащ, и оба, казалось, готовы были как можно скорее покинуть дом.

Триптолемус Йеллоули, несколько встревоженный подобными приготовлениями, нетвердым от страшных предчувствий голосом спросил Мордонта, думает ли он, что им действительно грозит какая‑либо опасность — настоящая опасность.

— Не знаю, — ответил юноша, — пожалуй, я еще никогда не видел такой сильной бури. Норна лучше чем кто‑либо другой скажет нам, когда ураган сможет затихнуть, ибо никто на островах не умеет предсказывать погоду так, как она.

— И это, по‑твоему, все, что умеет Норна? — спросила старая сивилла. — Так знай же, что ее могущество не ограничивается столь жалкими пределами! Слушай меня, Мордонт, юноша из чужой земли, но с добрым сердцем: уйдешь ли ты из этого обреченного дома вместе с теми, кто собирается сейчас покинуть его?

— Нет, не уйду и не хочу уходить, Норна, — ответил Мордонт. — Я не знаю ваших побуждений, не знаю, почему вы хотите, чтобы я ушел, но из‑за этих непонятных угроз я не покину крова, где меня радушно приняли во время сегодняшней страшной бури. Если хозяева не привыкли к обычному у нас широкому гостеприимству, так я тем более благодарен им за то, что они отступились от своих правил и открыли мне двери.

— Вот так смелый паренек! — сказала миссис Бэйби, достаточно суеверная, чтобы испугаться угроз той, которая, очевидно, была колдуньей; сестра Триптолемуса, несмотря на свою всегдашнюю раздражительность, узость взглядов и недовольство всем на свете, способна была, как все сильные личности, на проявление более высоких чувств и умела ценить великодушие в других, хотя и считала, что ей самой великодушие не по карману. — Вот так смелый паренек, — повторила она, — для него не жаль и десятка гусей! Будь только они у меня, уж я бы ему их и наварила, и нажарила! Бьюсь об заклад, что он сын джентльмена, а не какого‑нибудь там скряги.

— Послушайся меня, юный Мордонт, — сказала Норна, — и удались из этого дома. Великое будущее предназначено тебе судьбой. Ты не должен оставаться в этом презренном жилище, чтобы погибнуть под его жалкими развалинами вместе с его недостойными обитателями: их жизни так же не нужны миру, как и сорные травы, что сейчас покрывают соломенную кровлю, а скоро будут лежать раздавленными рядом с их искалеченными телами.

— Я… я… я выйду, — пробормотал Йеллоули, который, хоть и старался вести себя, как подобает ученому и разумному мужу, начал, однако, серьезно опасаться за исход всего дела, ибо дом был старый и буря жестоко сотрясала стены.

— Это еще зачем? — спросила его сестра. — Надеюсь, что дух, повелевающий ветрами, не имеет такой власти над теми, кто создан по образу и подобию Божию, чтобы повалить прочный дом на наши головы только потому, что какая‑то крикливая баба, — здесь она метнула дерзкий взгляд в сторону шетлендской пифии, — хвастает перед нами своим колдовством, словно мы просто псы какие и должны ползать перед ней по ее приказанию!

— Да я только хотел, — сказал Триптолемус, устыдившись своей трусости, — взглянуть, как там мои всходы ячменя — здорово, должно быть, помяла их буря. Но если сей почтенной женщине угодно будет переждать у нас, так я думаю, что лучше всего нам присесть и посидеть себе спокойно, пока погода наладится и можно будет снова взяться за работу.

— Почтенная женщина? — повторила Бэйби. — Как бы не так! Мерзкая ведьма и воровка, вот ты кто! Убирайся отсюда, потаскуха! — прибавила она, поворачиваясь прямо к Норне. — Вон из честного дома, или я не я буду, если не пройдусь по тебе вальком!

Норна бросила на нее взгляд, полный величайшего презрения, затем повернулась к окну и стала внимательно всматриваться в небо. Тем временем старая служанка Тронда, подкравшись как можно ближе к своей хозяйке, принялась умолять ее, во имя всего, что только дорого сердцу мужчины или женщины, не сердить Норну из Фитфул‑Хэда:

— Ведь у вас, в вашей шотландской стороне, и не водится‑то таких колдуний! Да ведь ей ничего не стоит пронестись верхом на той вон туче, все равно как кому другому — на простом пони!

— Ну, а все‑таки доживу до того, что своими глазами увижу, как она пронесется на облаке дыма от смоляной бочки, и это будет самый для нее подходящий скакун!

Норна снова взглянула на взбешенную миссис Бэйби Йеллоули с тем неизъяснимым пренебрежением, которое так хорошо выражали ее надменные черты, и ближе подошла к окну, выходившему на северо‑запад, откуда, казалось, в эту минуту дул ветер; некоторое время она стояла, скрестив руки и глядя на свинцовое небо, по которому неслись темные косматые тучи. Порой буря затихала на несколько томительных и мрачных мгновений, чтобы затем разразиться с новой силой.

Норна наблюдала борьбу стихий как нечто хорошо ей знакомое; однако к строгому спокойствию ее черт вместе с сознанием собственной ответственности примешивался некоторый оттенок тревоги — так чародей смотрит на духа, которого сам же вызвал: он знает, как снова подчинить его своей воле, но сейчас тот все еще являет обличье, страшное для существа из плоти и крови. Тем временем остальные вели себя по‑разному, каждый — в зависимости от собственных ощущений: Мордонт, хотя прекрасно понимал грозившую всем опасность, испытывал скорее любопытство, чем страх. Он слыхал, что Норна будто бы обладала властью над стихиями, и теперь лишь ожидал случая лично убедиться, так ли это в действительности. Триптолемус Йеллоули стоял, пораженный тем, что намного превосходило пределы его понимания, и, если говорить правду, почтенный агроном чувствовал скорее страх, чем любопытство. Сестрица его, видимо, нисколько не интересовалась поведением Норны, хотя трудно сказать, гнев или страх отражались в пронзительном взгляде ее глаз и плотно сжатых губах. Разносчик и старая Тронда, уверенные, что дом не рухнет, пока грозная Норна находится под его кровлей, были готовы броситься вон в то же мгновение, что и она.

Некоторое время Норна, не двигаясь и не произнося ни слова, смотрела на небо. Вдруг она медленным и торжественным движением протянула свой посох из черного дуба к той части небосвода, откуда неслись самые яростные порывы ветра, и в минуту его крайнего неистовства запела норвежское заклинание, до сих пор сохранившееся на острове Унст под названием «Песня Рейм‑кеннара», хотя многие называют ее «Песней бури».

В следующих строках дается вольный перевод этой песни, ибо невозможно дословно передать множество эллиптических и метафорических выражений, свойственных древней скандинавской поэзии:

Грозный орел далекого северо‑запада,

Ты, несущий в когтях громовые стрелы,

Ты, чьи шумные крылья вздымают седой океан,

Ты губишь стада, ты гонишь по воле своей корабли,

Разрушаешь высокие башни,

Но сквозь злобные крики свои,

Сквозь шум своих крыльев раскрытых,

Хотя крик твой подобен воплям умирающего народа,

Хотя шум твоих крыльев подобен грохоту тысячи волн,

Ты, гневный и быстрый, должен услышать

Голос Рейм‑кеннара.

На пути своем встретил ты сосны Тронхейма,

И легли их темно‑зеленые кроны возле вывороченных корней.

На пути ты встретил скитальца морей,

Стройный и крепкий корабль пирата, ‑

И, покорный тебе, спустил он свой марсель,

Которого не спускал в боях с королевской армадой.

На пути своем встретил ты башню, одетую облаками,

Необоримый оплот когда‑то могучих ярлов, ‑

И камни ее зубцов

Легли вблизи очага, там, где прежде шумели гости.

Но и ты смиришься, гордый тучегонитель,

Услышав голос Рейм‑кеннара.

Есть стихи, от которых в лесу остановится вдруг олень,

Хоть темные псы за ним, по следу его несутся.

Есть стихи, от которых ястреб в полете замрет,

Как сокол, в путах ножных, в клобучке.

Послушный внезапному свисту хозяина.

Ты же смеешься над криками утопающих моряков,

Над треском падающих деревьев,

Над стонами жалкой, припавшей к земле толпы,

Когда рушатся своды храма во время молитвы,

Но есть слова, которым и ты должен внимать,

Если пропеты они Рейм‑кеннаром.

Много зла причинил ты на море:

Вдовы ломают руки на его берегах,

Много горя ты причинил и на суше:

Пахарь сложил в отчаянье руки,

Перестань же веять крылами, ‑

Пусть утихнет темная глубь океана.

Перестань же сверкать очами, ‑

Пусть уснут громовые стрелы в колчане у Одина;

Смирись, незримый скакун северо‑запада,

И усни по велению Норны, Рейм‑кеннара!

Мы уже говорили, что Мордонт любил романтическую поэзию и романтические положения. Неудивительно поэтому, что он с величайшим интересом слушал грозное заклинание самого грозного ветра из всей розы ветров, певшееся притом с каким‑то диким одушевлением. Но хотя в стране, где он жил уже так давно, ему приходилось немало слышать о рунических стихах и скандинавских заклинаниях, это не сделало его суеверным, и он не мог представить себе, что буря, бушевавшая до тех пор без удержу, а теперь начинавшая затихать, в самом деле подчинилась колдовским песнопениям Норны. Несомненно было одно: ураган действительно проходил, и страшная опасность миновала. Было, однако, вполне вероятно, что северная пифия заранее предвидела подобный исход, опираясь на признаки, незаметные для тех, кто не жил так долго в стране или не привык следить за явлениями природы глазом строгого и внимательного наблюдателя. В глубоких познаниях Норны Мордонт не сомневался, а они в значительной степени могли служить объяснением того, что казалось в ее действиях сверхъестественным. Однако благородные черты ее лица, наполовину закрытого растрепанными волосами, и величие, с которым она одновременно и угрожала, и приказывала невидимому духу бури, невольно побуждали юношу уверовать во власть магических сил. И если какой‑либо смертной женщине и суждено было обладать подобным могуществом над естественными законами мироздания, то именно Норна из Фитфул‑Хэда, судя по всему ее поведению, внешнему облику и чертам лица, предназначена была для столь высокого удела.

Но остальным не пришлось раздумывать так долго, чтобы признать полное могущество Норны. Тронда и коробейник давно уже верили в ее безграничную власть над стихиями, а Триптолемус и его сестра смотрели друг на друга с изумлением и тревогой, особенно когда ветер и в самом деле начал стихать, что ясно можно было заметить во время пауз, которыми Норна разделяла строфы своего заклинания. За последней строфой наступило долгое молчание; затем Норна запела снова, но уже другим, гораздо более мягким, голосом:

Орел далеких северо‑западных вод,

Ты услышал голос Норны, Рейм‑кеннара.

По приказу ее опустил ты широкие крылья

И мирно сложил их.

Благословляю тебя на обратный путь!

И когда ты слетишь с высот,

Да будет сладок твой сон в глубине безвестного моря.

Спи, доколе судьба не пробудит тебя опять.

Грозный орел северо‑запада, ты слышал голос Рейм‑кеннара.

— А подходящая это была бы песенка во время жатвы — ни один колос не осыпался бы, — прошептал агроном сестре. — Надо поласковей поговорить с ней: может, она и уступит нам свой секрет за сотню шотландских фунтов.

— За сотню дурацких голов! — возразила Бэйби. — Да предложи ты ей попросту пять марок серебром. Все ведьмы, каких я только встречала, были бедны, как Иов.

Норна обернулась к хозяевам, словно прочла их мысли, а может быть, так оно и было. Окинув их взглядом, полным царственного презрения, она подошла к столу, где уже стоял скудный обед миссис Барбары, налила из глиняного кувшина в небольшую деревянную чашку бленда — кисловатого напитка, приготовляемого из обрата, отломила кусок от ячменной лепешки, поела и попила, а затем снова обернулась к скаредным хозяевам:

— Я не говорю вам слов благодарности за то, что подкрепила силы свои вашей снедью, ибо вы не предлагали мне разделить с вами трапезу. Благодарность же, обращенная к скряге, подобна небесной росе, павшей на утесы острова Фаула, где ничему живому она не может придать сил. Я не говорю вам слов благодарности, но плачу вам тем, что вы цените больше, нежели благодарность всех обитателей Хиалтландии, дабы не могли вы сказать, что Норна из Фитфул‑Хэда ела ваш хлеб и пила из вашей чаши, оставив вас сокрушаться над ущербом, нанесенным вашему имуществу. — С этими словами она положила на стол небольшую старинную золотую монету с грубым и полустертым изображением какого‑то древнего скандинавского короля.

Триптолемус и его сестра громко запротестовали против подобной щедрости: первый стал уверять, что он не содержатель харчевни, а вторая воскликнула:

— Да что эта ведьма рехнулась, что ли? Да где это видано, чтобы в благородном семействе Клинкскейлов обед давали за деньги!

— Или за простую благодарность, — пробормотал себе под нос ее братец, — не уступай своего, сестренка!

— Ну, чего еще ты там думаешь да гадаешь, дурень этакий, — сказала его милая сестрица, от которой не ускользнул смысл его бормотания, — верни‑ка ты лучше этой особе ее побрякушку и радуйся, что можешь так легко ее сбыть: завтра же утром она обернулась бы у нас камнем, а то, глядишь, и чем‑нибудь похуже.

Честный управляющий взял золотой, чтобы вернуть его по принадлежности, но невольно содрогнулся, увидев выбитое на нем изображение, и дрожащей рукой передал монету сестре.

— Да, — снова заговорила пифия, словно читая мысли удивленной парочки, — вы уже видели такие деньги. Горе вам, коли вы истратите их не должным образом! Не принесут они счастья корыстолюбивым и алчным! В благородной борьбе достались они и должны быть растрачены с благородной щедростью. Казна, лежащая под холодной плитой очага, когда‑нибудь, как зарытый в землю талант, выступит свидетелем против скупости своих обладателей. Этот непонятный намек, казалось, страшно напугал и поразил мисс Бейби и ее братца. Последний, заикаясь, стал бормотать Норне что‑то похожее на приглашение остаться у них на ночь или хотя бы разделить с ними обед, как он сначала выразился; однако, оглядев присутствующих и вспомнив ограниченное содержимое котелка, он поправился и выразил надежду, что она согласится отведать скромной закуски, которая будет подана на стол скорее, чем можно распрячь быков.

— Не подобает мне есть в этом доме, не подобает мне здесь спать, — ответила Норна, — я не только избавлю вас от собственного присутствия, но уведу и ваших непрошеных гостей. Мордонт, — прибавила она, обращаясь к молодому Мертону, — «черный час» твоего отца прошел, и он ждет тебя сегодня вечером.

— А вы направляетесь туда же? — спросил юноша. — Тогда я только перехвачу кусочек, а потом помогу вам в пути, матушка. Ручьи, должно быть все вышли из берегов, и дорога стала опасной.

— Нет, тропы наши расходятся, — ответила старая сивилла, — и Норна в своих странствиях не нуждается, чтобы рука смертного поддерживала ее. Те, что ждут меня там, далеко на востоке, сумеют сделать стезю мою безопасной и легкой. Ты же, Брайс Снейлсфут, — продолжала она, обращаясь к коробейнику, — поспешай в Самборо: Руст приготовил тебе там богатую жатву, ее стоит собрать. Много ценных товаров ищут себе отныне новых хозяев, а заботливый шкипер спит непробудным сном в глубине океана, и дела нет ему до того, что прибой швыряет о берег его тюки и ящики.

— Ну нет, матушка, — возразил Снейлсфут, — я никому не желаю гибели ради собственной выгоды, но как не возблагодарить создателя, когда он благословляет своими щедротами худую мою торговлишку. Только так уж всегда: одному убыток, а другому от этого польза; а раз уж бури многое разрушают на земле, так вполне справедливо, если они посылают нам что‑нибудь с моря. Ну, а я уж позволю себе, по вашему примеру, матушка, призанять у хозяев кусочек ячменного хлеба да глоток бленда, а засим пожелаю всего хорошего — поблагодарю этого доброго джентльмена и леди и пойду себе потихоньку в Ярлсхоф, как вы советуете.

— Да, — ответила Норна, — где пролилась кровь, туда слетаются орлы, а где на берег выброшен разбитый корабль, там торгаш так же спешит поживиться добычей, как акула — насытиться мертвечиной.

Такой упрек — если это действительно был упрек — оказался выше понимания странствующего разносчика, который, думая лишь о возможной добыче, забрал свою котомку и аршин, служивший ему посохом, и спросил Мордонта — ибо в той дикой стране подобная фамильярность была вполне допустима, не составит ли он ему компанию.

— Я немного задержусь, пообедаю с мистером Йеллоули и миссис Бейби, — ответил юноша, — а через каких‑нибудь полчаса тоже отправлюсь в путь‑дорогу.

— Ну, а я так заберу свою долю с собой, — сказал коробейник. С этими словами он пробормотал краткую молитву, нимало не стесняясь, отломил себе — так по крайней мере представилось скупой миссис Бэйби — не менее двух третей хлеба, долго не отрывал губ от кувшина с блендом, захватил горсть мелкой рыбешки, называемой силлок, которую служанка только что поставила на стол, и без дальнейших церемоний покинул комнату.

— Вот это уж истинно глоток коробейника! — воскликнула обобранная миссис Бэйби. — Правильно, видно, говорят в народе: на жажду они жалуются только для отвода глаз, а на самом деле стараются брюхо набить. Эх, были бы в этой стране законы против бродяг! Не то что я хотела бы закрыть свою дверь перед носом порядочных людей, — прибавила она, взглянув на Мордонта, — особенно когда на дворе настоящее светопреставление! Но я вижу, что гусь уже на столе, — ах, он, бедняжка!

Слова были произнесены тоном искреннего участия к копченому гусю, который хоть и долго провисел безжизненной тушей в трубе ее очага, однако, для миссис Бэйби был гораздо милее в таком виде, чем когда с криком носился под облаками.

Мордонт засмеялся и сел за стол, затем обернулся, чтобы взглянуть на Норну, но она во время разговора с коробейником незаметно выскользнула из дома.

— Хорошо, что убралась эта упрямая ведьма, — сказала миссис Бэйби,

— хоть она и оставила здесь золотую монету нам на вечный позор…

— Тише, хозяйка, ради всего святого, тише, — остановила ее Тронда Дронсдотер. — Ну кто может знать, где она сейчас? Вдруг да она слышит нас, хоть мы ее и не видим!

Миссис Бэйби с испугом огляделась по сторонам, но тотчас же вновь овладела собой, ибо по природе своей была не менее храброй, чем дерзкой, и заявила:

— Как прежде гнала я ее, так и теперь гоню вон, все равно, — видит и слышит ли она меня или бредет себе где‑нибудь по дороге. А ты, ты, неотесанный дурень, — обратилась она к несчастному Триптолемусу, — ты чего пялишь глаза? А еще был студентом в Сент‑Эндрюсе, учил там всякую премудрость да латынь, как ты уверяешь, а сам испугался вранья шалой старухи! Ну, читай свою самую ученую молитву! Ведьма там она или нет — плевать мне на нее, а мы себе преспокойно пообедаем. А что до ее червонца, так никто не посмеет сказать, что я прикарманила ее деньги. Я отдам их какому‑нибудь бедняку, то есть заповедаю их ему после смерти, а до тех пор буду хранить в кошельке на счастье и так их и не истрачу. Ну, читай же свою самую ученую Молитву, братец, и давайте есть и пить.

— Уж лучше бы, хозяин, прочесть oraamus святому Роналду и бросить шестипенсовик через левое плечо, — сказала Тронда.

— Да, как же, чтобы ты так и подхватила его, негодница! — ответила неумолимая миссис Бэйби. — Не скоро небось удастся тебе заработать столько денег честным трудом. Ну, садись, Триптолемус, нечего раздумывать о всяких там россказнях полоумной бабы.

— Полоумной или умной, — ответил Йеллоули, — а только знает она больше, чем мне того хотелось бы. А ведь просто страшно было, когда этакий ветер взял да и стих от слов такой же вот смертной, как и мы с тобой. А ее слова про плиту под очагом… Прямо не знаю, что и думать…

— А не знаешь, что думать, — грубо перебила его миссис Бэйби, — так придержи по крайней мере язык!

Агроном ничего не ответил, но уселся за скромную трапезу и с необычайной сердечностью принялся угощать своего нового знакомого, который первым ворвался к нему в дом в качестве непрошеного гостя, а теперь уходил из него последним. Рыбешка быстро исчезла со стола, а копченый гусь со всеми приправами буквально улетучился, так что на долю Тронды, которой полагалось обгладывать кости, не осталось никакой или почти никакой работы. После обеда Триптолемус достал бутылку бренди, но Мордонт почти столь же воздержанный, как и его отец, нанес весьма незначительный убыток хозяину, проявившему столь не свойственное ему хлебосольство.

В продолжение трапезы брат и сестра узнали так много о юном Мордонте и об его отце, что Бэйби даже воспротивилась желанию юноши снова переодеться в мокрое платье и стала уговаривать его (рискуя ко всем расходам этого дня прибавить еще дорогостоящий ужин) пробыть у них до завтрашнего утра. Но то, что сказала юноше Норна, только усилило его желание вернуться домой: к тому же как бы далеко ни простиралось гостеприимство, оказанное ему в Стурборо, однако ничто не манило его остаться там подольше. Поэтому он согласился занять у агронома его одежду, обещая как можно скорее возвратить ее и прислать за своей собственной. Затем он любезно распрощался с Триптолемусом и миссис Бэйби, причем последняя, хоть и огорченная потерей гуся, утешилась, однако, тем, что потратилась (раз подобная трата была все равно неизбежной) по крайней мере для такого красивого и веселого молодого человека.

ГЛАВА VII

Нет, ничего могучий океан

Не совершает лишь наполовину,

И жертвам, что в пучину увлекает,

И смерть несет он, и дает гробницу.

Старинная пьеса

От Стурборо до Ярлсхофа насчитывалось десять «длинных шотландских миль», хотя на пути пешехода не лежали все те препятствия, которые приходилось преодолевать Тэму О’Шэнтеру, ибо в стране, где нет ни изгородей, ни каменных оград, не может быть также «ни закладных жердей, ни перелазов». Однако число «текучих вод и торфяных болот», через которые предстояло перебираться путнику, вполне уравновешивало отсутствие вышеупомянутых препон и делало путешествие столь же трудным и опасным как возвращение Тэма О’Шэнтера из Эйра. Впрочем, ни ведьм, ни колдунов Мордонту по дороге не встретилось. Он вышел из Стурборо уже на склоне дня и только к одиннадцати часам вечера благополучно добрался до Ярлсхофа. Вокруг дома все было тихо и темно, и ему пришлось два или три раза свистнуть под окном Суерты, прежде чем она отозвалась.

При первом сигнале ей приснился приятный сон — она увидела того самого молодого китобоя, который лет сорок тому назад подавал такой же условный знак под окном ее хижины; при втором она проснулась и вспомнила, что Джонни Фи уже много лет как спит глубоким сном в холодных водах Гренландии, а сама она служит домоправительницей в Ярлсхофе; при третьем Суерта встала и открыла окно.

— Ну, кого это еще там принесло в такой неурочный час? — спросила она.

— Это я, — ответил Мордонт.

— А с чего ж это вы не вошли в дом? Ведь дверь‑то на щеколде; в кухне под торфом тлеет огонь, а трут — возле, взяли бы да зажгли себе свечку сами.

— Все это прекрасно, — ответил Мордонт, — но я хочу знать, как себя чувствует отец.

— Да хозяин‑то ничего, по‑прежнему… Вас вот спрашивал, мейстер Мордонт, уж больно вы далеко разгуливаете да поздно домой возвращаетесь, молодой человек!

— Так, значит, его «черный час» прошел, Суерта?

— Да, прошел, — ответила домоправительница, — и батюшка ваш опять стал разумным и добрым, насколько это для бедного джентльмена возможно! Вчерашний день я даже два раза сама, первая, обратилась к нему, так сначала он ответил мне вежливо, ну прямо вот как вы сами, а второй раз велел не досаждать ему: ну, тут мне и взбрело на ум, что больно уж три — хорошее число, дай, думаю, заговорю с ним и в третий раз — на счастье, значит, — взяла да и заговорила, так он, правда, обозвал меня старой болтливой ведьмой, но вполне спокойно, прилично.

— Ну довольно, довольно, Суерта, — ответил Мордонт, — лучше встань и дай мне чего‑нибудь поесть, а то я не очень‑то сытно пообедал сегодня.

— Ну, значит, вы были у этих новых приезжих, в Стурборо. Ведь во всяком другом доме на наших островах вам подали бы самое что ни на есть лучшее из всего, что только имеется! А не привелось вам встретить по дороге Норну из Фитфул‑Хэда? Она утром ушла в Стурборо, а к ночи воротилась.

— Возвратилась! Так она, значит, здесь? Но как могла она пройти больше трех лиг за такое короткое время?

— Ну, кто знает, каким способом она путешествует! Но только говорила она ранслару, что я сама собственными ушами слышала, что собиралась в Боро‑Уестру повидаться там с Минной Тройл, да только в Стурборо — она, правда, говорила не в Стурборо, а в Харфре, ведь она иначе это место не называет — встретилось ей что‑то такое, от чего она к нам обратно и повернула. Но идите‑ка в дом, найдется уж вам чем сытно поужинать: кладовая‑то у нас не пуста, да и не на замке, хоть хозяин мой и чужеземец и на чердаке у него, как говорит ранслар, не все ладно.

Мордонт обогнул дом и вошел в кухню, где Суерта вскоре подала ему обильный, хотя и простой ужин, который вполне вознаградил его за скудное гостеприимство в Стурборо.

На следующее утро чувство некоторой усталости заставило юношу позже обычного покинуть постель, и, таким образом, вопреки установившемуся порядку, он уже застал своего отца в помещении, служившем одновременно столовой, комнатой для занятий и вообще всем, чем угодно, кроме спальни и кухни. Сын приветствовал отца с молчаливой почтительностью, ожидая, чтобы тот заговорил первым.

— Тебя вчера не было дома, Мордонт? — спросил мистер Мертон. Мордонт отсутствовал больше недели, но он часто замечал, что отец его в периоды своих болезненных приступов не ощущал хода времени; поэтому на вопрос старшего Мертона он просто ответил утвердительно.

— И ты был, я полагаю, в Боро‑Уестре? — продолжал отец.

— Да, сэр, — ответил Мордонт.

Мертон‑старший на некоторое время погрузился в молчание и принялся шагать по комнате, охваченный такой мрачной задумчивостью, что, казалось, у него вот‑вот снова начнется припадок черной меланхолии. Вдруг он повернулся к сыну и произнес вопросительным тоном:

— У Магнуса Тройла — две дочери; теперь это, должно быть, уже молодые девушки… и, говорят, красавицы?

— Да, сэр, таково всеобщее мнение, — ответил Мордонт, пораженный тем, что отец его интересуется представительницами пола, о котором всегда отзывался с крайним пренебрежением. Изумление юноши еще увеличилось, когда Мертон столь же неожиданно задал ему следующий вопрос:

— А которая, по‑твоему, красивее?

— По‑моему, сэр? — повторил Мордонт с некоторым удивлением, однако ничуть не смутившись. — Я, право, здесь не судья, я никогда не задумывался над тем, которая красивее. Они обе очень хорошенькие девушки.

— Ты избегаешь прямого ответа на мой вопрос, Мордонт, но если я желаю знать твое мнение в данном случае, быть может, у меня есть на то особые причины. Я не привык болтать попусту, а поэтому спрашиваю тебя снова: которая из дочерей Магнуса Тройла кажется тебе красивее?

— Право, сэр… — ответил Мордонт. — Да нет, вы просто шутите, когда спрашиваете меня о таких вещах.

— Знайте, молодой человек, — заявил ему Мертон, и в глазах его сверкнуло нетерпение, — что я никогда не шучу. Поэтому отвечайте на мой вопрос.

— Но, сэр, даю вам честное слово, — сказал Мордонт, — что никак не могу отдать предпочтение одной из этих молодых леди. Обе очень хорошенькие, но совершенно непохожи друг на друга. Минна — брюнетка и гораздо серьезнее сестры, но хотя она и серьезна, однако совсем не скучна и не угрюма.

— Гм, — произнес Мертон, — ты сам был воспитан в строгом духе, и эта Минна, я думаю, больше тебе по вкусу?

— Нет, сэр, я никак не могу сказать, что она нравится мне больше Бренды, которая резва, как ягненок весенним утром; правда, она меньше ростом, но так хорошо сложена, так изящно танцует…

— Что с ней приятно проводить время молодому человеку, у которого скучный дом и мрачный отец?

Никогда и ничем отец так не удивлял Мордонта, как упорством, с каким продолжал говорить на тему, столь чуждую его привычному образу мыслей и рассуждений; юноша снова ограничился ответом, что обе молодые леди достойны всяческого восхищения, но он никогда в своих мыслях не ставил одну ниже другой, так как это было бы просто несправедливо. Другие, быть может, и отдают предпочтение одной из девушек в зависимости от того, что кому нравится: серьезный характер или веселый, темные волосы или светлые, но если спросить его, то он лично считает, что если у одной из них и есть какие‑то свои особые прелести, то им обязательно соответствует нечто столь же привлекательное в другой.

Возможно, что, несмотря на все равнодушие, с которым Мордонт отвечал отцу, тот все же не удовлетворился бы его объяснениями, но в эту минуту Суерта внесла завтрак, и юноша, хотя накануне ужинал достаточно поздно, принялся за еду с аппетитом, явно доказывавшим, что это занятие для него куда важнее, чем только что происшедший разговор, и ему нечего, по‑видимому, прибавить к тому, что он уже сказал раньше. Отец прикрыл глаза рукой и долго пристально глядел на сына, занятого утренней трапезой. Ни в одном жесте юноши нельзя было подметить ни смущения, ни сознания того, что за ним наблюдают: все в нем было естественно, искренне, чистосердечно.

— Нет, сердце его свободно, — пробормотал про себя мистер Мертон.

— Он так юн, жизнерадостен и впечатлителен, так красив и привлекателен и лицом, и фигурой… Странно, что в его возрасте и при данных обстоятельствах он еще избежал сетей, в которые попадаются все, живущие в этом мире!

Когда с завтраком было покончено, Мордонт взглянул на отца, ожидая его приказаний, но старший Мертон, вместо того, чтобы предложить ему, как всегда, приступить к очередным занятиям, взял шляпу и палку и изъявил желание, чтобы Мордонт сопровождал его на вершину утеса Самборо‑Хэд, откуда он хотел взглянуть на океан, который, несомненно, еще не утих после вчерашней бури. Юноши в годы Мордонта всегда охотно променяют домашние занятия на развлечение, требующее физических сил и энергии, поэтому он с живостью вскочил на ноги, чтобы исполнить желание отца. Спустя несколько минут оба уже взбирались на холм, который поднимался со стороны суши довольно крутым, поросшим травой откосом, а над морем резко обрывался страшной отвесной пропастью.

День был великолепный. У ветра хватало силы лишь на то, чтобы тревожить легкие кудрявые облачка, разбросанные вдоль горизонта; временами они набегали на солнце, покрывая ландшафт множеством темных и светлых пятен, что обычно хотя бы на краткое время придает голой и однообразной местности своеобразное очарование, присущее возделанной и покрытой насаждениями земле. Тысячи беглых оттенков света и тени играли над бескрайними просторами вересковых пустошей, скал и фьордов, которые, по мере того как отец и сын поднимались в гору, открывались перед ними все более широким кругом.

Старший из путников часто останавливался и осматривал окружающую местность; сначала Мордонту казалось, что отец задерживается, чтобы полюбоваться ее красотой, однако, по мере того как они поднимались все выше, сын стал замечать, что дыхание отца учащается, а походка делается неуверенной и усталой, и вскоре он, к немалой своей тревоге, убедился, что на этот раз у отца его просто не хватает сил и что подъем для него оказался труднее и утомительнее обычного. Мордонт подошел к отцу и молча подставил ему свою руку для опоры, что было с его стороны столько же проявлением сыновней почтительности, сколько и знаком уважения юноши к человеку почтенного возраста. Сначала Мертон принял эту услугу как должное, ибо, не говоря ни слова, воспользовался предложенной ему помощью.

Так продолжалось, однако, не более двух или трех минут: не успели путники пройти и пятидесяти ярдов, как Мертон резко, если не сказать — грубо, оттолкнул от себя Мордонта, затем, словно ужаленный каким‑то внезапным воспоминанием, начал взбираться на кручу такими широкими и быстрыми шагами, что Мордонту, в свою очередь, пришлось напрягать все силы, чтобы не отстать от него.

Сын хорошо знал странный нрав своего отца и догадывался по многим малозаметным признакам, что отец не любит его, несмотря на то, что тратит столько сил на его образование. Мордонт знал также, что был единственным близким ему человеком на целом свете. Но никогда еще не ощущал он такой отчужденности так ясно и сильно, как сейчас, когда Мертон внезапно и грубо отказался от помощи сына. Ведь старики обычно с охотой принимают подобные услуги от юношей, даже не связанных с ними родственными узами. Они считают это должной данью, которую столь же приятно предлагать, сколь и получать. Но Мертон, видимо, не заметил, какое впечатление произвела его резкость на Мордонта. Он остановился на небольшом ровном участке, которого они тем временем достигли, и обратился к сыну равнодушным — пожалуй, даже подчеркнуто равнодушным — тоном:

— Ну, раз ничего особенно притягательного для тебя на этих диких островах нет, тебе, вероятно, случалось думать, что неплохо было бы повидать и тот широкий мир, что лежит за их пределами?

— Поверьте, сэр, — возразил Мордонт, — что я никогда не думал о подобных вещах.

— А почему бы и нет, молодой человек? — спросил его отец. — Для тебя, в твоем возрасте, подобные мысли вполне естественны. Для меня в твои годы было мало и Великобритании со всем ее разнообразием, так что же говорить об этих опоясанных морем торфяных болотах?

— Право, сэр, я никогда не думал о том, чтобы покинуть Шетлендию,

— ответил сын. — Здесь я счастлив, здесь у меня есть друзья. Да и вам, сэр, будет недоставать меня, если только…

— Ну, не станешь же ты уверять меня, — с некоторой поспешностью перебил его отец, — что остаешься или хочешь остаться здесь только из любви ко мне?

— А почему бы и нет, сэр? — мягко ответил Мордонт. — Это мой долг, и надеюсь, что я до сих пор выполнял его.

— О да, понятно, — повторил Мертон тем же тоном, — это твой долг — долг собаки следовать за слугой, который кормит ее.

— А разве она не делает этого, сэр? — спросил Мордонт.

— Да, конечно, — ответил его отец, отвернувшись, — но привязывается она только к тому, кто ласкает ее.

— Надеюсь, сэр, — возразил Мордонт, — что вы не можете упрекнуть меня…

— Ну, довольно об этом, довольно! — резко перебил его Мертон. — Мы оба сделали друг для друга все, что могли. Скоро нам придется расстаться, пусть же это послужит для нас утешением, если в минуту разлуки нам вообще потребуется утешение.

— Я готов во всем подчиниться вашим желаниям, — сказал Мордонт, не слишком опечаленный тем, что перед ним, видимо, открывается возможность взглянуть на Божий мир. — Вам будет угодно, полагаю, чтобы я начал свои путешествия с похода на китобойном судне?

— На китобойном судне! — воскликнул Мертон. — Вот уж, нечего сказать, хорошенький способ повидать свет! Хотя ты, конечно, повторяешь чужое мнение. Но довольно об этом на сегодня. Скажи мне лучше, где ты укрылся вчера от бури?

— В Стурборо, в доме нового управляющего, что приехал из Шотландии.

— А, у этого сумасбродного педанта, охотника до всяких затей, — сказал Мертон. — Ну, а еще кто там был?

— Его сестра, сэр, и старая Норна из Фитфул‑Хэда.

— Как, повелительница стихий! — насмешливо произнес Мертон. — Та, которая может изменить направление ветра, сдвинув свой чепец на сторону, подобно тому, как, говорят, делал это король Эрик, поворачивая задом наперед свою шапку. Однако эта дама отлучается далеко от дома! Ну, как идут ее дела? Все богатеет, продавая благоприятные ветры судам, спешащим в гавань?

— Право, не знаю, сэр, — ответил Мордонт: он вспомнил то, чему только вчера был свидетелем, и потому не мог полностью разделить суждение своего отца.

— Ты что, считаешь этот вопрос слишком серьезным для шуток или, быть может, находишь ее товар слишком легковесным, чтобы на него обращать внимание? — продолжал Мертон тем же саркастическим тоном, означавшим у него самое большое проявление веселости, на какое он был способен. — Но давай рассуждать по существу: все на свете покупается и продается, так почему же не стать товаром и ветру, если только продавец сумеет найти покупателя? Все на земле продажно — от поверхности и до самых глубоких недр: огонь и топливо непрерывно покупаются и продаются, несчастные рыбаки, которые тащат по бурному океану свои сети, покупают себе право утонуть в нем; за какие же особые заслуги должен быть воздух исключен из этой всемирной купли‑продажи? Все, что находится на земле, под землей и вокруг земли, имеет свою цену, своих продавцов и своих покупателей. Во многих странах священники продадут тебе долю небесного блаженства, и во всех странах без исключения ценой здоровья, богатства и чистой совести люди покупают себе изрядную дозу ада. Так почему же Норне не торговать своим товаром?

— Да, против этого мне нечего возразить, — ответил Мордонт, — только уж лучше бы она вела розничную торговлю, а то вчера она торговала оптом, и каждый за свои деньги получал от нее товар с большим походом.

— Должно быть, так, — сказал Мертон, останавливаясь на краю страшного обрыва, до которого они наконец добрались, — и последствия видны еще до сих пор.

У их ног гигантский мыс круто обрывался над бескрайним бушующим океаном. Обращенная к морю сторона этого дикого утеса состояла из мягкого песчаного сланца, который, постепенно разрушаясь под воздействием воздуха и погоды, трескался и расщеплялся на отдельные громадные плиты, едва державшиеся над самой бездной. Во время бури глыбы эти срывались и, круша все на своем пути, скатывались в потревоженную ими пучину волн, бившихся о подножия скал. Много таких огромных осколков было разбросано под утесом, с которого они когда‑то упали, и прибой пенился и бушевал среди них с силой, обычной в столь высоких широтах.

Стоя на краю пропасти, Мертон и его сын глядели на необъятный океан, все еще кативший могучую мертвую зыбь, поднятую разбушевавшимся накануне штормом. Море было слишком глубоко растревожено, чтобы быстро успокоиться. Валы разбивались о берег с яростью, равно поражавшей слух и зрение, и грозили немедленной гибелью всему, что могло быть захвачено бурным течением, проносившимся мимо мыса. Природа, какой бы она ни являлась нам — величественной ли, прекрасной или ужасной, таит в себе что‑то неодолимо влекущее, чего не способна ослабить даже привычка, и потому оба путника — и отец, и сын — опустились на скалу и отдались созерцанию неистовых волн, достигавших в своем гневе самого подножия утеса.

Вдруг Мордонт, чьи глаза были острее, а внимание — живее, чем у отца, вскочил с криком:

— Боже мой, там, в Русте, судно!

Мертон посмотрел на северо‑запад, где действительно среди бушующих вод виднелся какой‑то предмет.

— Оно потеряло паруса, — сказал Мертон и, поглядев в подзорную трубу, добавил: — И мачты тоже, по воде носится один только остов.

— Его мчит прямо на Самборо‑Хэд, — воскликнул Мордонт. — Оно не сможет его обогнуть!

— Да им никто и не управляет, — заметил Мертон, — экипаж, очевидно, покинул его.

— А в такую бурю, как вчера, — добавил Мордонт, — ни одна шлюпка не могла уцелеть, даже с самыми опытными гребцами. Все, должно быть, погибли!

— По всей видимости, да! — ответил Мертон с мрачным спокойствием.

— И рано или поздно, а все на нем должны были погибнуть. И не все ли равно, поймал ли их птицелов, от которого нет никому спасения, накрыв их своей сетью всех вместе на том вот разбитом судне, или хватал поодиночке, по мере того как случай бросал их ему в руки. Какое это имеет значение? На палубе и на поле боя рок так же подстерегает нас, как дома — за столом или в постели. И если мы счастливо избегнем одной опасности, так только для того, чтобы влачить все то же безрадостное и томительное существование до тех пор, пока не погибнем от другой. Так пусть же приходит тот час, к которому разум должен был бы научить нас стремиться, хотя природа и вложила в наши души непреодолимый страх перед ним. Тебе подобные рассуждения, верно, кажутся странными, ибо жизнь для тебя еще нова, но, прежде чем ты достигнешь моего возраста, они уже станут привычными спутниками твоих мыслей.

— Но я думаю, сэр, — возразил Мордонт, — что такое отвращение к жизни необязательно для всех, достигнувших преклонного возраста?

— Для всех, кто достаточно умен, чтобы оценить жизнь по достоинству, — ответил Мертон. — Те же, у кого, подобно Магнусу Тройлу, животное начало преобладает над духовным настолько, что они способны испытывать наслаждение от одного удовлетворения своих физических потребностей, — те, возможно, подобно скотам, могут находить счастье в самом факте своего существования.

Мордонту были не по душе ни эта философия, ни приведенный Мертоном пример. Он считал, что человек, который так хорошо выполнял свой долг по отношению к окружающим, как добрый старый юдаллер, имеет больше прав на то, чтобы солнце озаряло счастьем закат его дней, чем если бы он ко всему оставался равнодушным. Юноша, однако, не стал поддерживать этого разговора, ибо знал, что спорить с отцом всегда означало в конце концов рассердить его, и поэтому он снова обратил свой взор к потерпевшему крушение судну.

Жалкий обломок — ибо теперь оно было уже немногим лучше обломка, — подхваченный быстриной, со страшной скоростью несся к подножию утеса, на краю которого стояли Мертон с сыном. Много, однако, прошло времени, прежде чем они сумели как следует рассмотреть то, что вначале казалось им просто черным пятном среди волн, а затем, приблизившись, стало походить на кита, который то едва подымал над водой свой спинной плавник, то открывал взгляду огромный черный бок. В конце концов, однако, они смогли яснее разглядеть судно, ибо огромные, грозные валы, несшие его к берегу, попеременно то вздымали его высоко на самые свои гребни, то погружали в глубокие провалы между ними. На вид это было судно водоизмещением в двести — триста тонн, способное обороняться от нападения, ибо в бортах его можно было различить орудийные порты. Оно потеряло мачты, должно быть, во время вчерашнего шторма и, полузатонув, служило теперь игрушкой свирепой стихии. Было совершенно очевидно, что команда, оказавшись не в состоянии ни управлять кораблем, ни откачивать воду, бросилась в шлюпки и покинула корабль на произвол судьбы. Казалось поэтому, что, какова бы ни была участь судна, о судьбе его экипажа можно было не тревожиться, и все же Мордонт и его отец, затаив дыхание, с ужасом следили, как это чудесное произведение людского гения, созданное для того, чтобы покорять воды и спорить с ветром, теперь готовилось стать их жалкой добычей.

Судно подвигалось вперед, и с каждой саженью огромный черный остов его казался еще огромнее. Вот оно взлетело на гребень чудовищной волны: несколько мгновений она несла его, затем вместе со своей ношей обрушилась на берег, и стихия в один миг восторжествовала над творением рук человеческих.

Как мы уже говорили, волна, подняв несчастное судно и помчав его на скалы, обнажила на мгновение весь его корпус. Когда же она отхлынула от подножия утесов, судно перестало существовать и отступающий вал повлек за собой обратно в пучину только бесчисленное количество бимсов, кусков обшивки, бочек и тому подобных предметов, чтобы следующая волна опять подхватила их и опять швырнула о скалы.

В этот миг Мордонту почудилось, что он видит человека, плывущего на доске или бочке: его относило в сторону от главного течения к небольшой песчаной косе, где вода была неглубокой и волны бушевали с меньшей силой. При виде погибающего первым порывом отважного юноши было крикнуть: «Он жив, его можно спасти!» Вторым — быстро измерив взглядом крутой обрыв, броситься вниз (иначе нельзя было назвать его стремительное движение) и, используя каждую трещину, расселину или выступ, начать спуск, показавшийся бы стороннему наблюдателю совершенным безумием.

— Стой, приказываю тебе, сумасшедший! — воскликнул его отец. — Это верная смерть! Беги к тропинке налево, там не так опасно! — Но Мордонт был уже полностью поглощен трудностями своей страшной затеи.

«Впрочем, зачем мне останавливать его? — подумал Мертон, успокаивая свою тревогу мрачной и бездушной философией, которой поставил себе за должное следовать. — Если и суждено ему погибнуть сейчас, совершая подвиг человеколюбия, когда он охвачен благородными и возвышенными чувствами и счастлив сознанием своей ловкости и молодой силы, — если и суждено ему погибнуть сейчас, то разве не избежит он тогда мизантропии, угрызений совести, преклонного возраста и сознания уходящих телесных и душевных сил? Но я не хочу смотреть на это, не хочу! Я не могу видеть, как внезапно погаснет огонь его юной жизни».

Мертон отвернулся от пропасти и поспешил налево — туда, где, на расстоянии не более четверти мили, начиналась рива, или расселина в скале, по которой вилась тропа, называемая тропой Эрика; далеко не безопасная и не легкая, она служила, однако, единственным путем, по которому жители Ярлсхофа могли в случае необходимости спускаться к подножию прибрежных скал.

Но раньше чем Мертон добрался до начала этой тропы, его смелый и решительный сын уже завершил свое намного более отчаянное нисхождение. Какие бы неожиданные препятствия, не замеченные им сверху, не вставали перед ним, вынуждая его отклоняться от прямой дороги и избирать иные, более извилистые пути, — ничто не могло остановить его. Не раз огромные каменные глыбы, на которые он рассчитывал опереться всей своей тяжестью, срывались у него из‑под ног и с грохотом скатывались вниз, в бушующий океан. Раз или два такие оборвавшиеся камни падали сверху и задевали его, словно хотели увлечь вместе с собой в пропасть. Но отважное сердце, верный глаз, цепкие руки и крепкие ноги помогли ему благополучно довести до конца свою отчаянную попытку, и через какие‑нибудь семь минут он уже был внизу, под отвесной скалой, с высоты которой столь рискованным образом спустился.

Он стоял теперь на небольшом выдающемся в море выступе из камней, песка и гальки; с правой стороны волны бились о подножие утеса, а с левой — узкая прибрежная полоса простиралась до того места, где к морю выходила расселина, именуемая тропой Эрика, по которой полагал спуститься отец Мордонта.

Когда судно раскололось и распалось на части, все то, что после первого удара всплыло на поверхность, было вновь унесено океаном, кроме нескольких обломков, бочек, рундуков и тому подобных вещей, которые сильным водоворотом, возникшим при отходе волны, выбросило на берег или прибило к той узкой полоске земли, где стоял сейчас Мордонт. Острый глаз юноши быстро различил среди них тот предмет, который уже раньше привлек его внимание и теперь, на близком расстоянии, оказался действительно человеком, и притом в самом опасном положении. Руки его крепко и судорожно сжимали доску, за которую он схватился в момент гибели судна, но сознание, а вместе с ним и способность двигаться покинули его; доску, наполовину выброшенную на берег, наполовину погруженную в воду, в любое мгновение могло снова унести в море, и тогда гибель несчастного стала бы неизбежной. Едва Мордонт осознал это, как увидел огромную набегающую волну и поспешил броситься на помощь пострадавшему, прежде чем она обрушится на него, ибо сознавал, что, отступая, она уж наверняка унесет с собой и свою жертву.

Юноша кинулся в воду и вцепился в безжизненное тело так же крепко, как собака — в свою добычу, хотя его побуждали совершенно иные чувства. Отступающий вал, однако, с непредвиденной силой потащил с собой и Мордонта, которому пришлось теперь бороться не только за жизнь незнакомца, но и за свою собственную, ибо хотя он и слыл хорошим пловцом, но течение было здесь так стремительно, что легко могло разбить его о скалы или унести с собой в открытое море. Он устоял, однако, и, прежде чем нагрянула следующая волна, вытащил на узкую полосу сухого песка человека и доску, которую тот продолжал крепко прижимать к себе. Но как сохранить, как снова раздуть угасающее пламя жизни, как перенести в более безопасное место несчастного, который сам не в силах был ничего сделать для собственного спасения? Вот вопросы, которые Мордонт задавал себе, не находя на них ответа.

Он взглянул на вершину утеса, где оставил отца, и окликнул его, призывая к себе на помощь, но глаза его не различили знакомой фигуры, и ответом ему послужил один только крик морских чаек. Юноша снова опустил взгляд на незнакомца. Богато расшитое по моде того времени платье, тонкое белье, перстни на пальцах — все говорило, что он принадлежал к высшим кругам общества, а бледное и искаженное лицо его было молодо и красиво. Он еще дышал, но дыхание его было еле заметно, жизнь едва теплилась в теле и, казалось, вот‑вот погаснет, если тотчас же не будет чем‑либо поддержана. Развязать несчастному галстук, повернуть его лицом к ветру и слегка приподнять — вот все, что мог сделать для него Мордонт, озабоченно озиравшийся по сторонам в поисках кого‑либо, кто помог бы ему перенести пострадавшего в более безопасное место.

В эту минуту он заметил человека, медленно и осторожно пробиравшегося вдоль берега. У Мордонта мелькнула было надежда, что это его отец, но он тотчас же вспомнил, что тот не мог так быстро спуститься по окольной тропе, которой по необходимости должен был следовать; к тому же подходивший был гораздо ниже ростом.

Когда он приблизился, Мордонт без труда узнал того самого коробейника, которого вчера еще видел в Харфре и неоднократно встречал и ранее.

— Брайс! Эй, Брайс, сюда! — закричал он как можно громче, но коробейник, занятый тем, что подбирал вещи, выброшенные на берег после кораблекрушения, и оттаскивал их на недоступное волнам место, сначала не обратил никакого внимания на призывы юноши.

Когда же он наконец подошел к Мордонту, то вовсе не для того, чтобы помочь ему, а чтобы выбранить за безрассудную выходку — спасение человека.

— Да в своем ли вы уме? — воскликнул он. — Сколько уже лет живете в Шетлендии, а не боитесь спасать утопающего! Не знаете вы разве, что если только вернете его к жизни, так уж он обязательно чем‑нибудь да навредит вам. Уж лучше бы вы, мейстер Мордонт, приложили свои силы к более выгодному дельцу. Помогите‑ка мне вытащить на берег пару‑другую этих вот ящиков, пока еще никто сюда не явился, и мы с вами как добрые христиане честно поделим то, что сам Господь Бог послал нам, и возблагодарим за это Всевышнего.

Мордонту действительно был знаком этот жестокий предрассудок, распространенный в прежние времена среди простого народа Шетлендии; быть может, он потому так прочно там укоренился, что служил своего рода оправданием для тех, кто, отказывая в помощи жертвам кораблекрушения, одновременно присваивал их имущество. Во всяком случае, убеждение, что спасенный утопающий в будущем обязательно причинит спасшему его какое‑то зло, странным образом противоречило самому характеру шетлендцев: гостеприимные, щедрые и бескорыстные во всех других случаях, они должны были в силу этого суеверия отказывать в помощи людям, подвергавшимся смертельной опасности, столь частой на их скалистых берегах, омываемых бурным морем. Мы счастливы добавить, что уговоры и пример поселившихся там землевладельцев совершенно искоренили даже самые следы этого бесчеловечного предрассудка, воспоминание о котором сохранилось еще, пожалуй, в памяти некоторых и поныне здравствующих старцев. Странно, что сердца шетлендцев могли оставаться безучастными по отношению к жертвам той же грозной стихии, от которой они сами столь жестоко и часто страдали; быть может, однако, постоянное созерцание опасности и сознание ее близости притупляют ощущения независимо от того, постигло ли бедствие тебя самого или человека, тебе постороннего.

Брайс с особым упорством держался этого древнего поверья в значительной степени потому, что пополнение его короба товарами происходило не столько за счет лавок Лерунка или Керкуолла, сколько в результате северо‑западных штормов, подобных разыгравшемуся накануне, в каковых случаях Брайс, будучи человеком по‑своему весьма благочестивым, никогда не забывал возблагодарить Господа. Поговаривали даже, что если бы он потратил на помощь пострадавшим от кораблекрушений столько же времени, сколько на собирание их тюков и ящиков, то спас бы много душ, но лишился бы многих доходов. Сейчас он не обращал никакого внимания на настойчивые призывы Мордонта, хотя оба они стояли на одной и той же узкой песчаной косе. Брайс хорошо знал, что именно сюда прибивает волнами те обломки, которые море выбрасывает на берег, и теперь, не теряя времени, он спасал и присваивал то, что казалось ему наименее громоздким и наиболее ценным, и совершенно погрузился в это занятие. Наконец Мордонт увидел, что честный коробейник решил завладеть прочным морским сундуком из индийского дерева, сработанным, очевидно, иноземными мастерами и окованным для большей прочности медью. Крепкий замок, однако, как ни старался Брайс открыть его, никак не поддавался, и в конце концов разносчик с невозмутимым спокойствием вынул из кармана аккуратно сделанные молоток и долото и принялся сбивать петли.

Донельзя возмущенный подобной наглостью, Мордонт схватил обломок дерева, валявшийся рядом, и, бережно опустив спасенного им человека на песок, побежал к Брайсу и замахнулся на него, крича:

— Ах ты, бессердечный, бесчеловечный негодяй! Сейчас же встань и помоги мне привести в себя этого человека и перенести его в безопасное место, подальше от воды, а не то я изобью тебя тут же как собаку, да еще расскажу Магнусу Тройлу, что ты вор, и он задаст тебе такую порку, что небо покажется тебе с овчинку, а потом прогонит тебя навсегда с острова!

Как раз в тот момент, когда до ушей Брайса донеслось столь малолюбезное приветствие, крышка сундука наконец отскочила и взору предстало его содержимое: разнообразное платье как морского, так и гражданского покроя, сорочки, простые и обшитые кружевами, серебряный компас, палаш с серебряным эфесом и прочие ценные предметы, которые, как хорошо знал коробейник, привлекли бы многих покупателей. Он уже готов был вскочить на ноги, схватить палаш — оружие, как известно, и колющее и режущее — и, по выражению Спенсера, «учинить баталию», чтобы не лишиться добычи и не потерпеть вмешательства в свои дела. Брайс, хоть и невысокий ростом, был, однако, крепок и коренаст, едва перешагнув цветущую пору жизни; к тому же он располагал более совершенным оружием и мог поэтому причинить Мордонту больше неприятностей, чем того заслуживали доброта и рыцарские чувства юноши.

В ответ на повторные и настойчивые требования Мордонта бросить добычу и заняться спасением несчастного коробейник возразил вызывающим тоном:

— Не бранитесь, сэр, не бранитесь. Я не потерплю, чтобы на меня кричали. Обирать египтян — мое законное право! И попробуйте только, троньте меня хоть пальцем — я вас проучу так, что до самого Рождества не забудете!

Мордонт тут же бросился бы на дерзкого коробейника, чтобы испытать его храбрость, но в это мгновение кто‑то громко произнес за его спиной: «Остановитесь!» То был голос Норны из Фитфул‑Хэда, которая в разгар ссоры незаметно подошла к спорящим.

— Остановитесь! — повторила она. — Ты, Брайс, окажи Мордонту помощь, которой он требует. Она принесет тебе больше, говорю я, нежели вся твоя сегодняшняя добыча.

— Это дорогое голландское полотно, — сказал коробейник, щупая ткань одной из сорочек со знанием дела, с каким хозяйки и знатоки оценивают изделия ткацкого станка, — это дорогое голландское полотно, и какое прочное — прямо коленкор. Но вашу просьбу, матушка, я уважу. Я уважил бы и просьбу мейстера Мордонта, да только он стал ругаться и кричать, а от этого у меня все нутро переворачивается; вот я и забылся немного, — прибавил коробейник, сменив вызывающий тон на вкрадчивый и униженный, каким он обычно уговаривал покупателей. Затем он вытащил из кармана фляжку и подошел к пострадавшему.

— Тут у меня бренди — первый сорт, — сказал он, — и коли это его не оживит, так, верно, уж ничто не поможет. — С этими словами Брайс, предварительно отхлебнув немного, словно желая доказать высокое качество напитка, хотел уже приложить фляжку к губам незнакомца, как вдруг отдернул руку и взглянул на Норну.

— А вы отведете от меня зло, какое он может мне сделать, коли я помогу ему? Вы ведь знаете, матушка, что говорят в народе.

Вместо ответа Норна взяла фляжку из рук Брайса и стала растирать виски и грудь пострадавшего, приказав Мордонту приподнять его голову так, чтобы он мог извергнуть морскую воду, которой наглотался, когда тонул.

Коробейник с минуту безучастно смотрел на них, а затем произнес:

— Надо думать, теперь‑то уж не так страшно помочь ему, когда он не в воде, а лежит себе спокойно на сухом бережку. Надо думать, что главная‑то беда грозит тому, кто первый его тронул. А ведь просто жалость берет смотреть, как от перстеньков распухли у бедняги пальцы: руки‑то у него, глядите, стали синие, словно краб, что еще не сварился.

С этими словами Брайс схватил холодную руку несчастного, по которой только что пробежала легкая дрожь — знак возвращавшейся к нему жизни, — и принялся из человеколюбия снимать с нее перстни, представлявшие, видимо, известную ценность.

— Если дорога тебе жизнь — не тронь, — строгим голосом произнесла Норна, — или я пошлю тебе такое испытание, что конец придет путешествиям твоим с острова на остров.

— Что вы, что вы, ради всего святого, матушка, не говорите такого!

— взмолился коробейник. — Я сделаю все, что вам только угодно, и так, как вы пожелаете. У меня и вчера уже разломило всю спину, а ведь это самое последнее дело для нашего брата разносчика, коли он не сможет спокойно ходить с места на место со своим коробом да честно зарабатывать гроши и подбирать то, что Господь Бог для него на берег выбрасывает.

— Тогда слушай меня, — сказала Норна, — слушай, и ты не раскаешься: подними этого человека на спину — у тебя достаточно широкие плечи; жизнь его стоит дорого, и щедрая награда ожидает тебя.

— Да уж наградить‑то меня придется, — сказал коробейник, задумчиво глядя на взломанный сундук и другие разбросанные по песку предметы, — человек‑то этот, видишь ли, встал между мной и этим добром, а забери я все это сегодня, так не знал бы нужды до конца дней! А теперь будет оно валяться, пока следующий прилив не унесет его опять в море вдогонку тем, кто владел им еще вчера утром.

— Не бойся, — сказала Норна. — Его еще приберут к рукам. Взгляни, вот уже слетаются черные вороны — видно, чутье у них не хуже твоего.

Она была права: несколько человек из селения Ярлсхоф уже спешили вдоль берега, торопясь урвать свою долю добычи.

Коробейник при виде их жалобно застонал.

— Вот всегда так, — сказал он, — ярлсхофцы уж тут поработают — они на это известные мастера, так что и обрывка гнилого троса здесь не оставят! Да хуже всего, что не хватает у них смекалки вознести благодарность Господу за все полученное. Старый наш ранслар Нийл Роналдсон — так тот, чтобы послушать проповедь, и мили не может пройти, а как узнает, что разбилось судно, так проковыляет и все десять.

Впрочем, Норна обладала над ним, видимо, столь исключительной властью, что Брайс без дальних слов взвалил на плечи несчастного, который подавал уже явные признаки жизни, и безропотно потащился вдоль берега со своей ношей, которую бережно поддерживал Мордонт. Незнакомец, когда его уносили, указал на сундук и пытался пробормотать несколько слов, на что Норна ответила:

— Хорошо, он будет в сохранности.

Направляясь к тропе Эрика, по которой им предстояло подняться на утес, Норна и ее спутники встретили жителей Ярлсхофа, спешивших в противоположном направлении. Мужчины и женщины при встрече почтительно уступали Норне дорогу и кланялись ей, и на лицах у многих отражался при этом страх. Она сделала несколько шагов вперед, затем обернулась и окликнула ранслара, который, хотя подобного рода действия были скорее освящены обычаем, нежели законом, сопровождал своих односельчан в их грабительской вылазке:

— Нийл Роналдсон, — сказала Норна, — запомни мои слова. Там, на берегу, стоит сундук с только что оторванной крышкой. Пусть его перенесут в твой дом в Ярлсхофе. Да смотри, чтобы все было в целости, чтобы не тронули в нем ни единой вещи. А посмеет кто хотя бы в него заглянуть — уж лучше было б тому лежать в могиле. Ты знаешь, что я слов на ветер не бросаю и не потерплю непослушания.

— Все будет исполнено, как вы того желаете, матушка, — ответил Роналдсон, — уж будьте покойны, никто не осмелится тронуть ящик, раз таково ваше приказание.

Далеко позади прочих шла старая женщина; она ворчала себе под нос, кляня свою дряхлость, которая заставляла ее плестись в хвосте, и все же спешила изо всех сил, боясь упустить свою долю поживы.

Поравнявшись с ней, Мордонт чрезвычайно удивился, ибо узнал их старую домоправительницу.

— Что это значит, Суерта? — спросил он. — Как это ты оказалась так далеко от дома?

— Да я только вышла взглянуть, где это запропастились мой бедный хозяин, а с ним и ваша милость, — ответила Суерта, которая чувствовала себя пойманной на месте преступления, ибо мистер Мертон не раз высказывал свое крайнее неодобрение по поводу экспедиций, подобных той, в какой она сейчас принимала участие.

Но Мордонт был слишком занят своими собственными мыслями, чтобы обратить внимание на ее провинность.

— А ты встретила отца? — спросил он.

— Как же, как же, — ответила Суерта, — бедный джентельмент один‑одинешенек сползал по тропе Эрика, и как это только он не сложил там свои косточки — ведь никогда‑то в жизни он не лазал по скалам. Так уж я пустилась на всякие хитрости и уговорила его идти домой, а потом стала разыскивать вас: бегите скорей за ним в замок, ох, боюсь, что ему совсем плохо.

— Отец нездоров? — воскликнул Мордонт, припомнив приступ слабости, охвативший Мертона во время их утренней прогулки.

— Совсем, совсем плохо, — заныла Суерта, жалобно качая головой, — он стал такой белый, такой белый… Ах, бедный мой господин, и подумать только — он хотел спуститься по риве!

— Возвращайся домой, Мордонт, — приказала слышавшая их разговор Норна. — Я возьму на себя попечение об этом несчастном, а если ты захочешь его видеть, то найдешь в доме ранслара. Все, что ты смог, ты уже для него сделал.

Мордонт почувствовал, что она права, и, приказав Суерте немедленно следовать за ним, пошел по дороге к дому.

Суерта с неохотой поплелась за своим юным хозяином, но как только он углубился в ущелье и скрылся у нее из глаз, тотчас же повернула в обратную сторону, бормоча:

— Идти домой? Как бы не так! Идти домой и упустить такой чудесный случай заполучить себе новый плащ и новый платок. Да такой оказии не было, поди, уж десять лет! Ну нет! Такой богатой находки не случалось на нашем берегу с того самого раза, как разбились «Дженни и Джеймс», еще во времена короля Чарли.

С этими словами Суерта заковыляла прочь со всей скоростью, на какую была способна, и так как бодрый дух легко подчиняет себе тщедушную плоть, помчалась с необычайной быстротой, чтобы получить и свою часть добычи. Вскоре она достигла прибрежья, где ранслар, не забывая набивать свои собственные мешки, уговаривал остальных честно делить поживу, как подобает добрым соседям, предоставляя старикам и немощным должную долю, ибо, как он благочестиво прибавил, тогда Господь благословит их берег и пошлет им еще до зимы «много‑много разбитых кораблей».

ГЛАВА VIII

Красив, приветлив, полон сил,

Как дикий барс, изящен был

Мой юный господин.

А в милой резвости своей

Он был, пожалуй, веселей,

Чем молодой дельфин.

Вордсворт

Ноги у Мордонта Мертона были молодые, и он быстро добрался до Ярлсхофа. В дом он почти вбежал, ибо слова Суерты, произнесенные не без умысла, до известной степени подтверждали то, что он сам видел во время утренней прогулки. Мордонт застал отца в общей комнате, где тот, усталый, присел отдохнуть; однако первый же вопрос убедил юношу, что почтенная женщина прибегла к маленькому обману, чтобы избавиться от них обоих.

— Где этот умирающий, ради чьего спасения ты так умно рисковал собственной головой? — осведомился старший Мертон у младшего.

— Норна, сэр, — ответил Мордонт, — взяла его на свое попечение, а в этих делах она разбирается.

— Значит, она не только ведьма, но еще и знахарка? — добавил старый Мертон. — Ну, тем лучше, одной заботой меньше. А я по совету Суерты поспешил домой за корпией и повязками, ибо она бормотала что‑то о переломанных костях.

Мордонт промолчал, хорошо зная, что Мертон не будет продолжать расспросов, и не желая подводить старую домоправительницу, или вызвать у отца одну из тех бурных вспышек гнева, которым он был подвержен, когда, вопреки обыкновению, считал себя вынужденным вмешиваться в поведение своей служанки.

Суерта возвратилась домой только к вечеру, изнемогая от усталости и с довольно объемистым узлом, содержавшим, видимо, ее долю награбленного. Мордонт тотчас же разыскал ее и стал укорять в том, что она обманула и мистера Мертона, и его самого, но у почтенной особы не оказалось недостатка в оправданиях.

— Хотите верьте, хотите нет, — заявила она, — а только когда я собственными своими глазами увидела, как мой юный хозяин полез вниз по скале, ну прямо как дикая кошка, я решила, что тут без увечий не обойдется и хорошо еще, если перевязка поможет. Вот я и уговорила мистера Мертона пойти домой за корпией, и уж верьте не верьте, а он, право же, был нездоров и с лица стал совсем белый, как полотно, — я так ему и сказала, помереть мне на этом самом месте, — и это увидел бы всякий, кто случился бы там в это время.

— Но все‑таки, Суерта, — возразил Мордонт, как только ее крикливые оправдания позволили ему вставить свое слово, — как же так получилось, что ты, вместо того чтобы заниматься дома стряпней и сидеть за прялкой, оказалась сегодня утром у тропы Эрика и проявила столь ненужную заботу о моем отце и обо мне? А что в этом узле, Суерта? Сдается мне, что ты нарушила закон и вышла поживиться обломками кораблекрушения.

— Ах вы мой красавчик, да благословит вас святой Роналд! — воскликнула Суерта полузаискивающим‑полушутливым тоном. — Неужели вы хотите помешать бедной старухе немного подновить свою одежонку, когда столько добра лежит себе на песке и так и ждет, не подберет ли его кто. Ах, мейстер Мордонт, да ведь один только вид разбитого судна способен даже нашего пастора сманить с кафедры на самой середине проповеди, а вы хотите, чтобы бедная, старая, ничему не ученая женщина осталась у своей кудели и прялки! Да много ли мне перепало за целый‑то день работы? Клочок‑другой полотна, да два‑три куска грубого сукна, ну и кое‑что еще… Хорошие‑то вещи на этом свете достаются тем, кто посильнее да посмелее.

— Да, Суерта, — ответил Мордонт, — и это тем прискорбнее, что тебе и на этом, и на том свете еще достанется за то, что ты обкрадывала потерпевших крушение.

— Ах, любезный вы мой, ну кому будет охота наказывать бедную старуху за какой‑то узел с тряпьем? Бранят в народе графа Патрика, чернят его, а ведь он был благодетелем для нашего берега и дал нам мудрые законы, не велел спасать корабли, что попадают на рифы. А моряки, как, слышала я, говорил Брайс‑коробейник, — раз их киль коснулся дна, так и теряют право на свое имущество; да к тому же ведь они все потонули, померли, успокой Господь их душеньки, да, потонули и померли, и не нужны им теперь никакие земные блага, так же как и славным ярлам и викингам давних времен не нужны больше сокровища, что зарывали с ними в могилы и склепы тому уже много‑много лет. Да разве я вам о них не рассказывала, не пела о том, как Олаф Трюгверсон велел зарыть с ним в могилу пять золотых корон?

— Нет, Суерта, — ответил Мордонт, которому хотелось немного помучить хитрую старую грабительницу, — ты никогда мне об этом не рассказывала; но зато я должен тебе сказать, что чужестранец, которого Норна распорядилась отнести в поселок, настолько оправился, что завтра же спросит, куда вы запрятали то, что награбили на берегу.

— А кто заикнется ему об этом, золотой вы мой? — спросила Суерта, лукаво заглядывая снизу в лицо своему молодому хозяину. — К тому же, должна сказать вам, есть у меня среди всего прочего хороший кусочек атласа как раз на камзол для вашей милости: обновите в первый же раз, как отправитесь в гости.

Мордонт не мог не расхохотаться над хитроумной попыткой почтенной старушки подкупить его и из свидетеля превратить в соучастника грабежа; он приказал ей поторопиться с обедом и вернулся к мистеру Мертону, который продолжал сидеть на том же месте и почти в той же позе, в какой сын оставил его.

Когда их недолгая и скромная трапеза была окончена, Мордонт сообщил отцу о своем намерении спуститься в поселок и навестить потерпевшего.

Старик кивком головы выразил свое согласие.

— Ему там, должно быть, очень неудобно, — сказал сын, на что последовал новый кивок головы. — Судя по его внешности, — продолжал Мордонт, — он принадлежит к лучшим слоям общества, и даже если бедняки хозяева приложат все усилия, чтобы обставить его как можно удобнее, в его теперешнем состоянии…

— Я знаю, что ты хочешь сказать, — перебил его отец, — ты считаешь, что мы должны в какой‑то мере помочь ему. Ну что ж, ступай к нему. Если у него нет денег, пусть назовет нужную сумму, и он получит ее, но поместить его у нас, войти с ним в какие‑то сношения — нет, этого я и не могу, и не хочу! Я удалился на самые дальние из Британских островов затем, чтобы избежать новых друзей и новых лиц, и не допущу, чтобы кто‑либо из них врывался ко мне со своим счастьем или со своим горем. Когда ты проживешь еще с десяток лет и лучше узнаешь мир, то прежние друзья оставят по себе такую память, что отобьют у тебя охоту заводить новых во все остающиеся дни твоей жизни. Ступай же, что ты стоишь? А он пусть уезжает из этих мест! Я не хочу видеть никого, кроме здешних простолюдинов: размеры и характер их мелких плутней мне хорошо известны, и с ними я могу примириться, как со злом, слишком ничтожным, чтобы вызывать возмущение. — С этими словами он бросил сыну кошелек и подал ему знак удалиться как можно скорее.

Мордонту не понадобилось много времени, чтобы дойти до селения. В мрачном жилище Нийла Роналдсона он застал незнакомца сидящим около тлеющего в очаге торфа на том самом сундуке, который пробудил столь алчные чувства в душе благочестивого коробейника Брайса Снейлсфута. Самого ранслара не было дома: он распределял со всей должной беспристрастностью выброшенные на берег вещи между жителями своей общины, разбирая жалобы, восстанавливая справедливость и выказывая себя при этом (хотя все дело с начала и до конца было сплошным беззаконием) мудрым и осторожным, входящим во все подробности судьей. Ибо в те времена, а быть может, и значительно позже, простолюдины Шетлендских островов придерживались того же мнения, что и варвары (при подобных же обстоятельствах), а именно, что все выброшенное к ним на берег становится их бесспорной собственностью.

Марджери Бимбистер, достойная супруга ранслара, была дома и представила Мордонта своему гостю следующим не слишком церемонным образом:

— Вот сын нашего тэксмена; может, вы хоть ему скажете свое имя, раз уж никак не хотите сказать его нам. Не будь он таким расторопным, вряд ли вам пришлось бы еще с кем‑нибудь разговаривать на этом свете.

Незнакомец поднялся и пожал Мордонту руку со словами, что, видимо, ему он обязан спасением своей жизни и своего сундука.

— Остальное имущество, — прибавил он, — все равно что погибло в море, ибо здешние жители набросились на него, как черти на свою добычу.

— Не многого, значит, стоит ваше морское искусство, — вмешалась Марджери, — почему это вы не обошли сторонкой наш Самборо‑Хэд? Не вышел же он сам собой вам навстречу…

— Оставь нас на одну минуту, любезная хозяюшка, — сказал Мордонт,

— мне нужно с глазу на глаз поговорить с джентльменом.

— Хорош, нечего сказать, джентльмен, — воскликнула, напирая на последнее слово, Марджери. — Правда, вид у него довольно приятный, ничего не скажешь, — добавила она, еще раз оглядев незнакомца, — а все ж таки сомнительно мне, что он настоящий джентльмен.

Мордонт тоже взглянул на него, но пришел к совершенно обратному выводу: то был стройный мужчина крепкого сложения и скорее высокого роста. Мордонт, правда, был мало знаком со светом, но ему показалось, что энергичное, загорелое, красивое лицо его нового знакомого говорило, что он побывал под различными широтами, а простое и открытое обращение обличало в нем моряка. На вопросы Мордонта о его самочувствии он отвечал весьма бодро и заявил, что стоит ему хорошо отдохнуть одну ночь — и последние следы пережитой катастрофы исчезнут; вместе с тем он с досадой говорил о жадности и любопытстве своих хозяев.

— Болтливая старуха, — сказал он, — целый день приставала ко мне, желая узнать название погибшего судна, как будто ей еще мало было той доли поживы, что она получила! Я был его главным владельцем, а они не оставили мне ничего, кроме носильных вещей. Но должно же быть в этой варварской стране какое‑то должностное лицо, хотя бы мировой судья, способный выручить человека, попавшего в руки грабителей?

Мордонт назвал Магнуса Тройла, самого крупного землевладельца и в то же время фоуда, или местного окружного судью, как лицо, которое, очевидно, сумеет защитить права пострадавшего; юноша прибавил, что, к сожалению, сам он еще так молод, а отец его — всего лишь уединившийся на этих островах чужестранец, и поэтому они лишены возможности оказать незнакомцу покровительство, в котором он нуждается.

— Ну, что касается вас, так вы сделали для меня достаточно, — сказал моряк. — Эх, будь у меня под рукой хоть пять молодцов из тех сорока, что отправились кормить рыб, стал бы я, черт возьми, просить правосудия, да я просто совершил бы его сам!

— Сорок человек! — воскликнул Мордонт. — Много же у вас было народу для такого небольшого судна!

— Да и этого не хватало! У нас было десять бортовых орудий, не считая легких носовых пушек. Но во время плавания в морях Новой Испании мы лишились многих людей и вместе с тем загрузились товарами. Шесть пушек пришлось снять и использовать как балласт. Эх, была бы у меня достаточная команда, никогда не погибли бы мы так дьявольски глупо! Молодцы мои выбились из сил, работая помпами, и решили спустить шлюпки, оставив меня на судне выкручиваться, как я сам сумею. Но теперь мерзавцы получили по заслугам, и я могу милостиво простить их: шлюпки затопило, люди погибли, а я — здесь.

— Значит, вы прибыли на север из Вест‑Индии? — спросил Мордонт.

— Да, да, судно называлось «Добрая надежда», это был капер из Бристоля. И везло же ему в морях Новой Испании: и в торговых делах, и в захвате вражеских судов! Да, кончилось теперь его счастье! Мое имя — Клемент Кливленд, капитан и один из владельцев судна, как вы уже знаете. Родом я из Бристоля: моего отца, старого Клема Кливленда из Колледж Грина, все там хорошо знали в ратуше.

У Мордонта не было никаких прав более подробно о чем‑либо расспрашивать чужеземца, и все же ему казалось, что любопытство его удовлетворено лишь наполовину. В тоне Кливленда слышалась какая‑то нарочитая, вызывающая грубость или резкость, для которых не было, собственно говоря, достаточных оснований. Правда, он пострадал по вине островитян, но со стороны Мордонта видел одно лишь участие и желание помочь, а получалось так, словно он обвинял всех окружающих в нанесенном ему ущербе. Мордонт опустил глаза и молчал, не зная, уйти ли ему или предлагать и дальше свои услуги. Кливленд, однако, словно угадал его мысли, ибо тут же прибавил более дружелюбным тоном:

— Я человек прямой, мейстер Мертон, — так, кажется, ваше имя, — и я разорен; окончательно разорен, а от этого обходительней не становишься. Но вы приняли во мне горячее дружеское участие, и, может быть, в душе я даже благодарен вам больше, чем могу высказать это словами, и потому, прежде чем покинуть здешние места, мне хотелось бы подарить вам мое охотничье ружье. Из него вы за восемьдесят шагов всадите сотню дробин в широкополую голландскую шляпу; оно метко бьет, и пулей за полторы сотни ярдов я убил из него дикого буйвола. У меня есть еще два ружья, столь же хороших, если не лучше по качеству, так что, прошу вас, возьмите это себе на память.

— Но тогда, значит, я тоже приму участие в разделе выброшенного на берег, — со смехом заявил Мордонт.

— Ничего подобного, — возразил Кливленд, открывая ящик, в котором оказалось несколько ружей и пистолетов, — как видите, мне удалось спасти не только гардероб, но и мое личное оружие — все по милости той высокой старухи в темном плаще, — и, между нами говоря, это стоит всего, что я потерял, — прибавил он, понизив голос и оглядываясь. — В присутствии здешних сухопутных акул я говорю, что разорен, но это отнюдь не значит, что у меня так‑таки ничего и не осталось. Нет, нет, здесь у меня имеется нечто получше дроби для охоты за морской дичью. — С этими словами он вытащил огромную сумку с надписью: «Крупная дробь»

— и показал Мордонту, что она полна испанских пистолей и портагезов, как тогда называли большие португальские золотые монеты.

— Как видите, — прибавил он, — у меня достаточно балласта, чтобы снова придать кораблю надлежащую остойчивость; так как же, согласны вы теперь взять ружье?

— Ну, раз вам уж так хочется подарить его мне, — сказал со смехом Мордонт, — то возьму с удовольствием. Я только что собирался спросить у вас по поручению моего отца, — прибавил он, доставая кошелек, — не нуждаетесь ли вы в такого же рода балласте?

— Благодарю, но вы видите, что в этом отношении я достаточно обеспечен. Возьмите это ружье, оно долго и верно служило мне, и надеюсь, что так же послужит и вам, хотя, пожалуй, в ваших руках оно не свершит уже столь славного путешествия. Вы, конечно, умеете стрелять?

— Да, довольно прилично, — ответил Мордонт, любуясь прекрасным, с золотой насечкой, испанским ружьем малого калибра, с необычайно длинным стволом, как все ружья, предназначенные для охоты за морской дичью или для стрелковых состязаний.

— Вы не найдете ружья, — продолжал его бывший хозяин, — которое так точно било бы дробью, а пулей вы за двести ярдов убьете тюленя с самого высокого утеса вашего неприступного берега. И все же, повторяю, эта старая хлопушка никогда не сослужит вам той службы, какую сослужила мне.

— Я, может быть, не так хорошо стреляю, — сказал Мордонт.

— Гм, может быть, и так, — возразил Кливленд, — но дело не в этом. А вот как вам понравится такая штука: подстрелить из него рулевого, как было однажды, когда мы брали на абордаж испанское судно? Доны потеряли голову, мы навалились на них с крамбола, бросились с тесаками в руках на палубу и захватили корабль! О, игра стоила свеч! Это был «El Santo Francisco» — прекрасно оснащенная бригантина, спешившая в Порто Белло и нагруженная золотом и неграми. Мой кусочек свинца принес нам, как видите, двести тысяч пистолей.

— Пока что я такой дичи не стрелял, — произнес Мордонт.

— Ну, всему свое время: не поднимешь якоря, пока вода не позволит. Но ведь вы — ловкий, красивый энергичный молодой человек, почему бы вам не предпринять небольшую прогулку в погоне за такими вот безделушками? — спросил он, положив руку на мешок с золотом.

— Отец собирается вскоре отправить меня путешествовать, — ответил Мордонт; он привык с величайшим уважением относиться к представителям королевского флота и чувствовал себя чрезвычайно польщенным, услышав подобное предложение из уст человека, который представлялся ему самым заправским моряком.

— Ну, за такие намерения я его уважаю, — сказал капитан, — и обязательно навещу его, прежде чем снимусь с якоря. Дело в том, что судно мое шло в сопровождении консорта, который, будь он проклят, носится теперь где‑то около этих островов. Товарищи, конечно, разыщут меня, хотя мы расстались во время налетевшего шквала, если только они тоже не отправились к Дэви Джонсу. Впрочем, их судно было лучше оснащено и не так сильно загружено, как мое: оно должно было выдержать вчерашний шторм. Так вот, мы и повесим на нем вашу койку и за одно плавание сделаем из вас и моряка, и мужчину.

— О, я бы очень этого хотел, — ответил Мордонт, который страстно желал познакомиться с окружающим миром побольше, чем позволяли ему пустынные острова, где он жил до тех пор. — Но это должен решить отец.

— Ваш отец? Какие пустяки! — воскликнул капитан Кливленд. — Хотя, впрочем, вы совершенно правы, — поправился он, — я так давно живу на море и просто не могу себе представить, чтобы кто‑то, кроме капитана или судовладельца, мог решать что‑либо. Но вы совершенно правы. Я сейчас же пойду к старому джентльмену и поговорю с ним. Он живет, не правда ли, в том прелестном, новеньком здании, что виднеется там, на расстоянии четверти мили?

— Он действительно живет в той старой развалине, — сказал Мордонт,

— но никаких посетителей не терпит.

— Ну, тогда вы должны похлопотать о себе сами, ибо я не могу долго задерживаться в этих широтах. Поскольку ваш отец не занимает никакой должности, я вынужден буду обратиться к этому — как вы его назвали? — Магнусу Тройлу, который хоть и не мировой судья, но что‑то в этом роде и сумеет, должно быть, уладить мое дело. Здешние жители завладели двумя‑тремя вещами, которые я должен получить обратно и получу наверняка. А остальное пусть уж возьмут себе, будь они прокляты! Не дадите ли вы мне рекомендательного письма к этому Магнусу?

— Вряд ли в этом есть необходимость, — ответил Мордонт. — Достаточно того, что вы — потерпевший кораблекрушение и нуждаетесь в его помощи; но я могу, конечно, написать ему.

— Тогда, — сказал капитан, доставая из сундука письменный прибор,

— вот вам все, что для этого требуется. А я тем временем, поскольку люки были раздраены, должен забить их и позаботиться о сохранности груза.

Пока Мордонт писал Магнусу Тройлу, излагая обстоятельства, при которых капитан Кливленд оказался выброшенным на их берег, последний, предварительно отобрав и отложив в сторону кое‑какое платье и необходимые предметы обихода, какие могли поместиться в дорожной сумке, взял молоток и гвозди и не хуже заправского плотника заколотил крышку; затем, для большей надежности, присовокупил еще веревку, которой перевязал сундук, и закончил свою работу мастерски сделанным морским узлом.

— Я оставляю все у вас на хранение, за исключением вот этого и вот этих, — сказал он, — указывая на сумку с золотом, тесак и пистолеты, — они предохранят меня в будущем от возможной разлуки с моими портагезами.

— В этой стране вам не представится случая пустить в ход оружие, — сказал Мордонт. — Здесь ребенок может пройти с полным кошельком золота от Самборо‑Хэда до самого Ско‑оф‑Унста, и никто его не тронет.

— Не слишком ли это смело сказано, мой юный друг, учитывая то, что происходит сейчас в поселке?

— О, — возразил несколько сконфуженный Мордонт, — то, что выброшено на сушу морем, жители считают своей законной собственностью. Можно подумать, что они — последователи сэра Артегала, который говорит:

Имеет каждый право на трофей,

И то, чем море раз уж овладело,

Разбив суда и потопив людей

Иль иначе свершив лихое дело, ‑

Оно как дар на гребнях бурных вод

Тому, кому захочет, принесет.

— Ну, за эти слова я теперь еще больше буду почитать театральные пьесы и баллады, хотя, должен сознаться, в свое время я их очень любил. Да, это хорошее правило, и многие моряки его придерживаются. То, что море посылает нам, то наше, это бесспорно. Однако на тот случай, если ваш добрый народ решит, что суша, подобно морю, тоже может подарить ему вещи, якобы лишившиеся хозяина, я уж осмелюсь взять с собой в дорогу тесак и пистолеты. Вас же прошу присмотреть за тем, чтобы сундук мой был перенесен к вам в дом, а также, поскольку вы пользуетесь некоторым влиянием среди местного населения, найти проводника, который указал бы мне дорогу и снес мою сумку.

— А как вы хотите отправиться, морем или сушей? — спросил его вместо ответа Мордонт.

— Морем? — воскликнул Кливленд. — Как, в одной из этих ореховых скорлупок, да вдобавок еще и расколотой? Нет, сушей, сушей — во всяком случае, пока я не ознакомлюсь основательно с предлагаемым мне экипажем, судном и маршрутом.

На этом они расстались. Капитан Кливленд получил проводника, который взялся провести его в Боро‑Уестру, а сундук под присмотром Мордонта был перенесен в замок Ярлсхоф.

ГЛАВА IX

Он — вежливый купец и осторожный,

И, как Автолик, он не отпускает

Бесчисленных острот и шуток плоских,

Но приправляет свой товар мишурный

Советами полезными, как гуся

Шалфеем с розмарином приправляют.

Старинная пьеса

На следующее утро Мордонт в ответ на расспросы отца начал рассказывать о потерпевшем, которого вытащил из воды, но не успел он повторить двух или трех подробностей, сообщенных ему Кливлендом, как мистером Мертоном овладело явное беспокойство. Он вскочил с места, начал ходить взад и вперед по комнате, а затем удалился в свою спальню, где затворялся обычно во время приступов свойственного ему душевного недуга. Правда, вечером он вышел без каких‑либо признаков болезненного состояния, но само собой разумеется, что сын опасался даже намекать на предмет, столь взволновавший его отца.

Мордонту предоставлялось, таким образом, самому, не торопясь, и без чьей‑либо помощи составить себе мнение о новом знакомце, посланном ему морем. В конце концов он, к немалому своему удивлению, пришел к тому выводу, что, в общем, впечатление, произведенное на него чужестранцем, было менее благоприятным, чем можно было ожидать. Юноше начало даже казаться, что в этом человеке таится что‑то отталкивающее. Правда, он был красив, держался просто и обладал располагающими к себе манерами, но вместе с тем в нем чувствовались высокомерие и сознание собственного превосходства, что не очень нравилось Мордонту. Как страстный охотник, юноша был в восторге от испанского ружья, разбирал и снова собирал его с неослабевающим интересом, тщательно разглядывая самые мелкие детали замка и украшений, но вместе с тем он испытывал некоторое смущение, вспоминая, как оно ему досталось.

«Мне не следовало принимать подобный подарок, — думал он. — Быть может, капитан Кливленд дал мне его в виде платы за ту ничтожную услугу, которую я оказал ему. А с другой стороны, было бы неучтиво отказаться от столь любезно предложенного подарка. И все же Кливленд не тот человек, которому приятно быть чем‑либо обязанным».

Однако первый же день необыкновенно удачной охоты уничтожил последние сомнения Мордонта, и он, подобно многим молодым стрелкам, пришел к выводу, что все прочие ружья — детские хлопушки по сравнению с его собственным. Зато каким скучным и презренным показался ему теперь удел стрелять чаек и тюленей, когда на свете существует такая дичь, как французы и испанцы, когда можно брать на абордаж суда и одним выстрелом убирать рулевого. Отец его, правда, уже упоминал о том, что юноше предстояло покинуть Шетлендские острова, но его неопытное воображение не могло представить ему никаких иных возможностей, кроме связанных с морем, хорошо знакомым ему с самого детства. В прежние дни его честолюбивые помыслы не шли дальше участия в какой‑либо трудной и опасной рыболовной экспедиции в Гренландию, где шетлендских рыбаков ожидали самые суровые испытания. Но теперь снова разгорелась война, и подвиги сэра Фрэнсиса Дрейка, капитана Моргана и других смелых искателей приключений, о которых Мордонт прочел в книжке, купленной у Брайса Снейлсфута, произвели на ум юного Мертона неизгладимое впечатление. Часто вспоминал он предложение капитана Кливленда взять его с собой в плавание, хотя привлекательность подобной перспективы порой омрачалась сомнением — не найдет ли он в конце концов у своего будущего командира слишком много отрицательных черт? Он уже понимал, что Кливленд чрезвычайно самоуверен, а при случае может оказаться и деспотом, и если в самой любезности его уже ощущалось сознание собственного превосходства, то в минуты гнева это неприятное свойство могло проявиться намного резче, чем пришлось бы по вкусу его подчиненным. И все же, несмотря на всю рискованность подобного предприятия, согласись только его отец, с какой радостью, думал Мордонт, пустился бы он в море, на поиски невиданных стран и опасных приключений. Он собирался совершить множество геройских подвигов и мысленно уже представлял себе, как вновь и вновь будет рассказывать о них двум прелестным сестрам из Боро‑Уестры и как Минна, внимая ему, будет плакать, Бренда — улыбаться, а обе — восхищаться его мужеством, и это послужит ему лучшей наградой за совершенные доблестные деяния и испытанные опасности, ибо домашний очаг Магнуса Тройла, словно магнит, привлекал к себе все его мысли, и, где бы они ни витали в течение дня, в конце концов они неизменно находили себе приют под его кровом.

Часто Мордонт порывался сообщить отцу о своем разговоре с Кливлендом и о предложении последнего, но, когда он в самых кратких и общих словах стал рассказывать историю неизвестного моряка (на следующее же утро после того, как последний покинул деревню), это так дурно повлияло на душевное состояние мистера Мертона, что в дальнейшем Мордонт избегал даже намека на происшедшее. «Я всегда успею, — думал он, — сказать ему о том, что мне предложил капитан Кливленд, когда прибудет его консорт и он повторит свое предложение на этот раз уже официально», — что, как полагал Мордонт, должно было совершиться в ближайшем будущем.

Но дни превращались в недели, недели — в месяцы, а о Кливленде не было ни слуху ни духу. Мордонту удалось только узнать во время одного из заходов к ним Брайса Снейлсфута, что капитан находится в Боро‑Уестре, где проживает на правах члена семьи. Юноша несколько удивился этому, хотя безграничное гостеприимство шетлендцев, которое Магнус Тройл благодаря своему богатству и природной склонности проявил особенно широко, делало совершенно естественным пребывание незнакомца у него в доме до тех пор, пока тот находит это для себя удобным. Правда, могло показаться странным, что Кливленд не отправился разыскивать свой консорт на северные острова или не поселился в Леруике, куда рыболовные суда часто привозят вести с берегов и из портов Шотландии и Голландии. Почему также не прислал он за своим сундуком, оставленным в Ярлсхофе? И в конце концов Мордонт находил, что было бы простой вежливостью со стороны чужеземца подать какую‑либо весть о себе — хотя бы в знак того, что он помнит своего юного спасителя.

Ко всем этим мыслям присоединялась другая, еще более неприятная и еще труднее объяснимая. До появления Кливленда не проходило и недели без того, чтобы Мордонт не получал из Боро‑Уестры дружеского привета или какого‑либо знака внимания, и не было недостатка в предлогах для такого постоянного общения: то Минне требовались слова какой‑нибудь древней норвежской баллады, то ей нужны были для пополнения одной из многочисленных коллекций птичьи перья, или яйца, или раковины, или образцы каких‑либо редких водорослей. То Бренда посылала загадку с предложением разгадать ее или песню с требованием ее выучить. А то добрый старый юдаллер в коряво начертанной записке, которая смело могла бы сойти за древнюю руническую надпись, передавал сердечный привет своему милому юному другу, с прибавлением какого‑нибудь лакомства и с убедительной просьбой явиться в Боро‑Уестру как можно скорей и пробыть там как можно дольше. Эти любезные знаки внимания часто доставлялись особым гонцом, а кроме того, не было никого, совершавшего путь из Боро‑Уестры в Ярлсхоф сушей или морем, кто бы не принес Мордонту дружеского приветствия от юдаллера и его домашних. Однако в последнее время подобные случаи начали становиться все более и более редкими, и вот уже несколько недель, как в Ярлсхофе не было получено из Боро‑Уестры ни единой весточки. Мордонт прекрасно видел и чувствовал происходящую перемену, и она его чрезвычайно угнетала. Желая узнать, если это возможно, причину подобного отчуждения, он начал, насколько позволяли ему гордость и осторожность, расспрашивать Брайса, какие тот принес новости, стараясь в то же время сохранить вид полнейшего равнодушия.

— Как же, как же, большие новости, — ответил коробейник, — да еще как много новостей! Эта твердолобая деревенщина, новый наш управляющий, хочет изменить все наши бисмары и лиспанды, а достойный наш фоуд Магнус Тройл поклялся, что скорей спустит Триптолемуса Йеллоули с вершины Брассы‑Крэга, чем сменит их на какие‑то там безмены или еще на что другое.

— И это все? — осведомился Мордонт весьма безучастным тоном.

— Все? Неужто вам еще мало? — спросил коробейник. — А по мне, так более чем достаточно. Да вы подумайте только: как же людям тогда покупать и продавать, когда для каждой вещи будет новая мера?

— Да, это правда, — согласился Мордонт, — но скажите‑ка, не появились ли у наших берегов какие‑нибудь чужеземные суда?

— Как же, как же, целых шесть голландских рыболовных посудин из Брассы, да еще, довелось мне слышать, галиот с высокой кормой и гафельным гротом зашел в бухту Скэллоуэй; надо думать, что из Норвегии.

— А военных судов или шлюпок не было видно?

— Нет, ни единого, — ответил коробейник, — ведь «Коршун», посыльное судно, уже ушел вместе со всеми рекрутами, что насильно забрали во флот. Эх, когда б на то воля Господня, да не будь на нем наших ребят, потонуть бы ему на самом глубоком месте!

— А что нового в Боро‑Уестре? Все ли там здоровы?

— Да, и здоровы и благополучны, на мой взгляд — так даже слишком. Больно уж много веселятся они, да хохочут, да что ни вечер танцуют, и в народе стали уже поговаривать, что все с этим, с чужим капитаном, что живет у них в доме; его еще выбросило на берег у Самборо‑Хэда. Ну, тогда‑то ему было не до смеха.

— Веселятся, танцуют каждый вечер, — повторил Мордонт, не очень‑то обрадованный подобными вестями. — А с кем же танцует капитан Кливленд?

— Да с которой захочет, с той и танцует, — ответил коробейник. — Верьте не верьте, а только он всех заставил плясать под свою дудку. Ну, мое дело сторона, я и смотреть‑то не хочу на все их штучки да шуточки. А только всем надо помнить, что жизнь наша соткана из гнилой пряжи.

— А ты, чтобы люди не забывали столь душеспасительной истины, и продаешь им столь непрочные товары? — спросил Мордонт, возмущенный как тоном ответа, так и явным лицемерием отвечавшего.

— Это вы для того, значит, чтобы я не забывал, что вы и сами, мейстер Мордонт, тоже любите поплясать да повеселиться. Но только я уже человек пожилой и не могу говорить против своей совести. А что до вас, так вы, уж верно, будете на балу в Боро‑Уестре в канун Иванова дня — бедные ослепленные грешники прозывают его святым Иоанном, и вам потребуются всякие там суетные наряды: штаны в обтяжку, камзолы и все прочее. А у меня есть как раз кое‑что такое из Фландрии… — С этими словами торговец поставил свою переносную лавку на стол и принялся распаковывать ее.

— Бал, — повторил Мордонт, — бал накануне Иванова дня! Что, тебя просили передать мне приглашение, Брайс?

— По совести говоря — нет, да ведь вы и без того знаете, что вам будут рады, хоть с приглашением, хоть без приглашения. Капитан этот, как бишь его, он назначен у них самым главным из всей компании, по‑вашему говоря — скадлером.

— Ах, черт бы его побрал! — воскликнул, не сдержавшись, пораженный Мордонт.

— Все в свое время, молодой человек, все в свое время, — ответил коробейник, — не торопись погонять чужое стадо! Дьявол — он свое возьмет, это уж будьте покойны, он‑то найдет, кого ему надобно. И нечего смотреть на меня словно дикая кошка, все мои слова — чистая правда. Чужеземец‑то этот, как бишь его, купил у меня такой же камзол, как я вам сейчас покажу, малиновый с золотой каймой и богатой вышивкой. А для вас у меня припасен точно такой же, только все по зеленому полю. И коли вы хотите быть не хуже капитана, так беспременно должны купить этот камзол: в наши дни девушки все больше на золото засматриваются! Вот, взгляните‑ка, — прибавил он, поворачивая свой товар во все стороны, — сперва вот так, на свет, а потом, чтобы свет на него падал, а теперь по ворсу, а там против ворса — и все‑то он выходит первый сорт. Вещица эта из Антверпена, и цена ей четыре доллара. Капитан ваш так обрадовался, что бросил мне золотую монету короля Иакова в двадцать шиллингов, да еще сказал, чтобы я оставил себе сдачу и убирался к… Ах он бедный нечестивец, верьте не верьте, а жаль мне его!

Не задумываясь, относится ли сожаление коробейника к беспечности капитана Кливленда в мирских делах или к его религиозным заблуждениям, Мордонт отвернулся, скрестил руки и принялся ходить по комнате, бормоча:

— Не приглашен… Чужой человек будет первым на празднике! — Он с такой горячностью повторял эти слова, что Брайс частично уловил их значение.

— Ну, что до приглашения, мейстер Мордонт, не осмелюсь точно сказать, но сдается мне, что вас еще пригласят.

— Значит, мое имя упоминали? — спросил юноша.

— Вот уж не могу поручиться, чтобы да, — ответил Брайс Снейлсфут, — но только напрасно это вы так кисло смотрите и голову отворачиваете, словно тюлень, что уходит с берега в воду. Я ведь своими ушами слышал, что там будет вся молодежь из наших мест, и мыслимое ли дело, чтобы они обошли вас, давнишнего своего приятеля да к тому же лучшего танцора и забавника (дай Бог, чтобы в свое время вас можно было бы похвалить за что‑то более путное! ). Да такого плясуна, как вы, запиликай только скрипка, не сыскать отсюда и до самого Унста. По моему разумению, вы все равно что приглашены, и как хотите, а только нужен вам для этой оказии новый камзол: ведь там все будут разряжены в пух и прах — Господь помилуй несчастных грешников!

Говоря это, Брайс следил своими тусклыми зелеными глазками за каждым движением молодого Мертона, который ходил взад и вперед по комнате, погруженный в глубокую задумчивость; видимо, коробейник понимал ее совершенно превратно, ибо думал, как Клавдио, что если кто‑либо печален, то, конечно, оттого, что у него нет денег. Поэтому Брайс, после недолгого молчания, обратился к юноше со следующими словами:

— Ну, да вы об этом не печальтесь, мейстер Мордонт; сказать по правде, с капитана, как бишь его, я взял настоящую цену, ну, с вами мы поладим по‑приятельски: вы ведь старый мой друг и покупатель, я и возьму с вас, как говорится, по карману, а могу и подождать, хотите — так до Мартынова дня, а то и до самого сретения. Я ведь человек деликатный, мейстер Мордонт, упаси Боже, чтобы я стал кого торопить с уплатой, да еще приятеля, что не раз расплачивался со мной чистоганом. А коли угодно, можете рассчитаться со мной птичьими перьями, или шкурками морской выдры, или еще какими мехами — никто лучше вас не умеет раздобыть подобный товарец; для того я и снабдил вас порохом первого сорта. И не припомню, говорил ли я, что он из ящика капитана Планкета с вооруженного брига «Мэри», что разбился у Ско‑оф‑Унст тому уже шесть лет. Сам Планкет тоже был охотник хоть куда, и счастье, что порох выбросило на берег неподмоченным. Я не продаю его никому, кроме самых метких стрелков. Вот, значит, коли есть у вас товарец такого рода, что годится в обмен на камзол, так по рукам. Вас беспременно будут ждать в Боро‑Уестре в канун Иванова дня, а выглядеть вам хуже, чем этот, как бишь его, капитан, просто зазорно.

— Да, ждут меня или нет, а я там буду, — сказал Мордонт, резко остановился и выхватил из рук коробейника камзол, — и, как вы верно сказали, стыдиться меня им не придется.

— Полегче, полегче, мейстер Мордонт! — закричал коробейник. — Вы хватаете камзол, словно это тюк грубого уодмэла, да вы разорвете его на клочки — ведь мой товар нежный! А цена ему, значит, четыре доллара. Прикажете записать их за вами?

— Нет, — быстро ответил Мордонт и, вынув кошелек, бросил деньги коробейнику.

— Ну, теперь носить вам этот камзол да радоваться, — произнес довольный Брайс, — а мне расторговаться на ваши денежки, и спаси нас небо от земной суеты и земного стяжательства и пошли вам светлые льняные ризы праведников — о них же подобает заботиться более, нежели о всяких мирских кисеях, батистах, шелках и бархатах; а мне пошли, Господи, таланты, что дороже испанских золотых и голландских долларов, и… Но что это стряслось с пареньком, с чего он комкает драгоценный атлас, словно клок сена?

В эту минуту вошла старая домоправительница Суерта, и Мордонт с беззаботной небрежностью бросил ей свою покупку, словно желая поскорее избавиться от нее, и велел спрятать. Затем он схватил ружье, стоявшее в углу, забрал свои охотничьи принадлежности и, не замечая попытки Брайса завести с ним разговор о «чудесной тюленьей шкурке, мягкой, прямо как замша», из которой были сделаны ремень и чехол его ружья, поспешно выбежал вон.

Некоторое время коробейник своими зелеными, хитрыми, всюду ищущими, где бы поживиться, гляделками, о которых нам уже приходилось упоминать выше, смотрел вслед покупателю, столь непочтительно обошедшемуся с его товаром.

Суерта тоже посмотрела вслед Мордонту с некоторым изумлением.

— Паренек‑то, пожалуй, немного не в себе, — заявила она.

— Какое там не в себе! — повторил коробейник. — Он скоро свихнется еще почище, чем его отец. Обращаться этак с вещью, что стоила ему целых четыре доллара! Вот уж точно, дурит словно файфец, как говорят рыбаки с восточных островов.

— Четыре доллара за эту зеленую тряпку! — воскликнула Суерта, услышав цифру, неосторожно слетевшую с губ Брайса. — Вот это сделка так сделка! И не знаю, право, он ли такой дурак или ты уж больно ловкий пройдоха, Брайс Снейлсфут!

— Да я ведь не говорил, что камзол стоил ему точно четыре доллара, — заявил коробейник, — а когда бы даже и стоил, так что же, разве деньги у парня не его собственные и не волен он ими распоряжаться, как вздумает? Он ведь уже не маленький! А между прочим, камзол и вправду стоит этих денег, и даже еще больше.

— Между прочим, — холодно повторила Суерта, — посмотрим, что скажет на это его отец.

— Ну, неужто ты будешь такой вредной, миссис Суерта? — сказал разносчик. — Плохо ты, видно, хочешь отблагодарить меня за чудесный платок, что я привез тебе из самого Леруика.

— Да и цену ты тоже заломишь за него чудесную, — ответила Суерта, — будто я не знаю, чем кончаются все твои добрые дела.

— Ну, хочешь, сама назови свою цену. А то пусть лежит, пока тебе не придет нужда покупать что для хозяйства или для хозяина, а тогда мы все в один счет и запишем.

— А ведь и верно, твоя правда, Брайс Снейлсфут. Как подумаю, так скоро нам как раз понадобится столовое белье — где уж нам самим прясть‑то и все такое прочее; иное дело, будь у нас хозяйка, а то мы ведь ничего не делаем дома.

— Вот это я называю жить по Писанию, — сказал разносчик. — «Ступайте на торжище к продающим и покупающим». Ох, и полезное же это изречение!

— Прямо одно удовольствие иметь дело с таким разумником: из всего‑то он состряпает выгодное дельце, — сказала Суерта. — Да, теперь, когда я получше рассмотрела покупку нашего дурачка, так и впрямь вижу, что цена этому камзолу четыре доллара.

ГЛАВА X

По воле своей управлял я погодой и временами года. Солнце подчинялось мне и переходило от тропика к тропику, послушное моим велениям, и тучи по моему приказанию проливались дождем.

«Расселас»

Всякая внезапная неприятность, вселяющая в нас ощущения тревоги или обиды, приводит людей преклонного возраста к мрачному и унылому бездействию, юношей же, наоборот, побуждает к страстным и энергичным поступкам; так настигнутый стрелою олень стремится заглушить боль от раны быстротой своего бега. Когда Мордонт схватил ружье и бросился вон из дома, он неудержимо понесся вперед через пустоши и болота, с единственной целью спастись, если возможно, от жгучего чувства обиды. Гордость его была глубоко уязвлена словами коробейника, которые в точности подтверждали сомнения, возникшие у него в связи с долгим и совершенно непривычным молчанием его друзей из Боро‑Уестры.

Если бы судьба обрекла великого Цезаря, как говорит поэт:

Быть первым борцом на зеленом лугу, то, очевидно, победа более удачливого соперника в этом простонародном состязании была бы для него столь же тяжкой, как поражение в борьбе за владычество над миром. Так и Мордонт Мертон, видя себя упавшим с той высоты, которую он занимал как первый кавалер среди молодежи острова, чувствовал себя оскорбленным, возмущенным и в то же время униженным. Красавицы сестры, чьих улыбок все домогались, сестры, к которым он питал такую горячую родственную привязанность, что к ней невольно примешивалась чистая и невинная, хотя и неясная, нежность, более глубокая, чем нежность брата, — эти сестры, казалось, отвернулись от него. Для него не было тайной, что, по единодушному мнению всего Данроснесса и даже всего Мейнленда, он мог стать избранником любой из них; а теперь неожиданно и без малейшей его вины он стал значить для них так мало, что утратил даже право считаться их обычным знакомым. Старый юдаллер, от которого, по самому складу его доброго и открытого нрава, можно было бы ожидать большего постоянства, оказался, однако, столь же изменчивым, как и его дочери, и бедный Мордонт лишился одновременно и улыбок обеих красавиц, и благосклонности влиятельного лица. Мысли эти терзали его, и он ускорял шаги, чтобы убежать от них, если только это было возможно.

Не задумываясь о том, куда именно он направляется, Мордонт быстро шел по местности, в которой ни живые изгороди, ни стены, ни заборы не встают на пути пешехода, и в конце концов достиг уединенного места, где среди крутых, поросших вереском холмов, резко обрывающихся у самого края воды, лежит маленькое пресноводное озерцо, каких множество в Шетлендии. Стоки их образуют ручьи и речушки, снабжающие страну водой и приводящие в движение небольшие мельницы, которые мелют зерно для местных жителей.

Был нежаркий летний день. Солнечные лучи, как это часто бывает в Шетлендии, рассеивались и умерялись пронизывавшей воздух серебристой дымкой; она ослабляла резкие противоположности света и теней, придавая даже яркому полдню скромное очарование вечерних сумерек. Маленькое озеро, не более трех четвертей мили в окружности, было совершенно неподвижно. Порой только, когда одна из бесчисленных водяных птиц, скользящих по его поверхности, на мгновение ныряла в воду, на нем расходились широкие круги ряби. Глубина придавала воде тот лазурный, голубовато‑зеленый оттенок, из‑за которого озеро и получило название Грин‑Лох. Сейчас оно лежало, как зеркало, среди окружавших его мрачных холмов, с такой четкостью отражавшихся в его недрах, что едва можно было различить, где кончается вода и начинается берег. Более того — из‑за легкой дымки, смягчавшей все очертания, случайный путник даже не понял бы, что перед ним водное пространство. Трудно было представить себе более пустынный пейзаж, все подробности которого выступали с особой четкостью из‑за полнейшего безветрия, более спокойное, бесцветное, бледное небо и большую тишину. Даже многочисленные пернатые обитатели озера отказались от обычных своих взлетов и выкриков и бесшумно плавали по ничем не возмущенной глади.

Без какой‑либо определенной цели, без всякого намерения, почти даже не думая о том, что он делает, Мордонт вскинул ружье и выстрелил в противоположный берег. Крупная дробь, словно град, покрыла рябью небольшой участок воды, холмы отозвались на звук выстрела, и эхо за эхом стало повторять его снова, и снова, и снова; водяные птицы взлетели и, словно подхваченные водоворотом, закружились беспорядочными кругами, отвечая на эхо тысячью голосов, от низких воплей морской, или серой, чайки до жалобных криков моськи, или трехпалой чайки.

Некоторое время Мордонт смотрел на это шумное сборище со злобным чувством, которое он сейчас готов был испытывать ко всему окружающему — как к живым существам, так и к неодушевленной природе, хотя бы совершенно непричастным к его мукам.

— Ну что же, — говорил он, — кружитесь, ныряйте, пищите и вопите сколько угодно только потому, что вы увидели незнакомый дотоле предмет и услышали необычный звук. Да, многие в подлунном мире похожи на вас. Но вы по крайней мере узнаете, — прибавил он, снова заряжая ружье, — что необычные предметы и необычные звуки, да и необычные знакомства в придачу, таят в себе часто немалую долю опасности. А впрочем, — прибавил он после некоторого раздумья, — зачем мне срывать досаду на этих безвредных чайках, не имеющих никакого отношения к забывшим меня друзьям? Я так их любил, а они так легко променяли меня на первого встречного, которого случай забросил к нам на берег!

Пока юноша стоял так, опершись на ружье и отдавшись течению печальных мыслей, он вдруг почувствовал, что кто‑то тронул его за плечо. Мордонт глянул назад и увидел Норну из Фитфул‑Хэда, закутанную в темный широкий плащ. Она заметила юношу с гребня холма и спустилась к озеру по небольшой ложбине, скрывавшей ее до тех пор, пока она не подошла к Мордонту так неслышно, что он обернулся лишь тогда, когда она коснулась его.

Мордонт Мертон по складу своего характера не был ни робок, ни легковерен, а более широкий, чем обычно, круг прочитанного до известной степени оградил его ум от влияния пустых и ложных суеверий. Было бы, однако, совершенным чудом, если бы, живя на Шетлендских островах в середине семнадцатого века, он обладал мировоззрением, возникшим в Шотландии лишь двумя поколениями позже. В глубине души он сомневался, насколько велико сверхъестественное могущество Норны, да и существует ли оно на самом деле, а это в стране, где все безоговорочно его признавали, являлось уже большим шагом вперед по пути сознательного неверия, хотя неверие это ограничивалось пока одними сомнениями. Норна действительно была необыкновенной женщиной: одаренная ни с чем не сравнимой, почти нечеловеческой энергией, она действовала всегда по своим собственным, ей одной известным побуждениям, совершенно, казалось, не зависящим от простых, житейских расчетов. Под влиянием подобных мыслей, усвоенных им с ранней юности, Мордонт не без некоторой тревоги увидал эту таинственную женщину, столь внезапно появившуюся рядом с ним. Она смотрела на него тем грустным и суровым взглядом, каким, согласно древним норвежским сагам, роковые девы валькирии, избирающие тех, кто должен погибнуть в бою, смотрели на юных героев, которых они отметили для того, чтобы разделить с ними пиршество Одина.

В самом деле, встретиться с Норной наедине в отдаленной от человеческих взоров местности считалось по меньшей мере дурным предзнаменованием. Полагали, что в подобных случаях она является пророчицей бед и самая встреча с ней предвещает несчастье. Мало кто из жителей острова, привыкших видеть Норну в людных местах, не задрожал бы от страха, встретив ее на пустынном берегу Грин‑Лоха.

— Никогда не причиняла я тебе зла, Мордонт Мертон, — сказала она, уловив, быть может, во взгляде юноши тень этого суеверного ужаса, — и никогда не причиню тебе его, не бойся!

— Я и не боюсь, — ответил Мордонт, стараясь отогнать смутное предчувствие беды, казавшееся ему недостойным мужчины. — Чего мне бояться, матушка? Вы всегда относились ко мне хорошо.

— А между тем, о Мордонт, ты не из наших краев, но ни единому из тех, в чьих жилах течет шетлендская кровь, ни единому из тех благородных отпрысков древних оркнейских ярлов, что сидят у очага Магнуса Тройла, — ни единому из них, говорю я, не желаю я такого счастья, как тебе, славный и мужественный мальчик. Ты едва достиг пятнадцати лет, когда я надела тебе на шею эту волшебную цепь. Не руки смертных выковали ее — то знают все на островах. Нет, выкована она руками драу в тайниках их глубоких пещер. И без страха ступила твоя нога на утесы Нортмавена, где прежде ступали одни перепончатые лапы морской чайки. И без страха повел ты свой челн в глубь Бриннастерской пещеры, где прежде одни лишь гренландские тюлени дремали во мраке. И ты хорошо это знаешь: с того дня, как я дала тебе талисман, все на островах полюбили тебя как брата, полюбили тебя как сына, признали в тебе юношу, одаренного превыше всех прочих, охраняемого теми силами, чье могущество наступает в час, когда ночь встречается с днем.

— Увы, матушка! — промолвил Мордонт. — Ваш любезный дар, возможно, и принес мне всеобщую благосклонность, но он не в силах был сохранить ее для меня, а быть может, я сам не сумел удержать ее. Но не все ли равно? Я научусь обходиться без других, как они обошлись без меня. Отец говорит, что скоро я покину эти острова, поэтому, милая матушка, возьмите обратно ваш волшебный подарок — пусть он принесет другому счастье более длительное, чем мне.

— Не презирай дара безымянного племени, — сказала, нахмурив брови, Норна, но затем, внезапно сменив недовольство на мрачную торжественность, прибавила: — Не презирай их, о Мордонт, но и не ищи их расположения. Опустись на этот серый камень. Ты — названый сын мой, ради тебя я отброшу, насколько это возможно, все, что возвышает меня над прочими смертными, и буду говорить с тобой, как мать говорит с ребенком.

Это сказано было грустным, дрожащим голосом и, в сочетании с торжественностью ее речи и величественностью осанки, должно было, очевидно, возбудить участие и привлечь особое внимание. Мордонт опустился на указанный ему камень — обломок скалы, который вместе со множеством других, разбросанных кругом, сорвался во время зимней бури с утеса и лежал теперь у его подножия, почти касаясь воды. Норна тоже опустилась на камень, футах в трех от юноши, и завернулась в свой плащ, оставив в виду только лоб, глаза и прядь седых волос, да и те затенял ее темный капюшон из домотканой шерсти. Затем она заговорила тоном, значительность и важность которого, столь часто свойственные безумию, боролись, видимо, с глубоко скрытыми силами какого‑то необычного и тайного душевного горя.

— Я не всегда была такой, как сейчас, — начала Норна. — Я не всегда была мудрой, могущественной владычицей стихий, перед которой юность останавливается в смущении, а старость обнажает убеленную сединами голову. Были дни, когда при моем появлении не умолкало веселье, когда я разделяла людские страсти и несла свою долю человеческих радостей и горестей. То было время бессилия, время безумия, время беспечного и бесполезного смеха, время беспричинных и невинных слез. И все же, несмотря на все безумства тех дней, их горести и их слабости, чего бы ни дала Норна из Фитфул‑Хэда, чтобы снова стать простой и счастливой девушкой, какой была она в юности! Слушай меня, Мордонт, терпеливо слушай, ибо никто еще не слыхал моих жалоб и никто никогда больше их не услышит. Но я буду той, кем должна быть, — продолжала она, поднимаясь во весь рост и вздымая худые, изможденные руки, — повелительницей и защитницей этих пустынных, обездоленных судьбой островов. Я буду той, чьих ног без ее дозволения не омочит морская волна, даже когда ярость ее не знает границ: я буду той, чьей одежды не тронет вихрь, даже когда он срывает с домов кровли. Будь же мне свидетелем, Мордонт Мертон, ты, который слышал мои слова в Харфре и видел, как буря утихла от их звучания, будь мне свидетелем!

Противоречить Норне в минуту ее высшего восторженного порыва казалось Мордонту и жестоким и бесполезным, даже если бы он был вполне уверен, что перед ним лишенная рассудка женщина, а не могучая заклинательница.

— Я слышал, как вы пели, — сказал он, — и видел, как ослабела буря.

— Ослабела! — воскликнула Норна, грозно ударив землю посохом из черного дуба. — Ты говоришь не всю правду, она сразу же стихла, быстрей, чем дитя, которое баюкает нянька. Но довольно, ты знаешь мое могущество, но ты не знаешь — смертные не знают и никогда не узнают, какой ценой обрела я это могущество. О Мордонт, никогда, даже за ту необъятную власть, которой гордились норвежцы, когда стяги их развевались от Бергена до Палестины, никогда ни за какие блага нашей земной юдоли не отдавай душевного мира за величие, подобное величию Норны! — Она снова опустилась на камень, закрыла лицо плащом и, судя по судорожным движениям, вздымавшим ее грудь, казалось, горько плакала.

— Милая Норна, — начал Мордонт и остановился, не зная, какими словами утешить несчастную женщину, — милая Норна, — снова повторил он, — если на душе у вас лежит какая‑то тяжесть, не лучше ли вам пойти к нашему достойному пастырю в Данроснессе? Говорят, что вы вот уже много лет не бывали там, где собираются все христиане, а это нельзя назвать ни похвальным, ни правильным. Все знают, что вы умеете врачевать телесные недуги, но когда болен дух, тогда следует обращаться к врачевателю душ.

Норна, которая до того сидела, опустив голову, сначала медленно выпрямилась, потом внезапно вскочила на ноги, откинула назад плащ, протянула руки, на губах ее появилась пена, глаза засверкали, и она воскликнула голосом, похожим на вопль:

— Как! Это ты говоришь про меня? Это меня ты отсылаешь к священнику? Разве ты хочешь, чтобы несчастный умер от ужаса? Мне — пойти в молитвенный дом? Разве ты хочешь, чтобы крыша обрушилась на головы невинных молящихся и кровь их смешалась с молитвами? Мне, мне обратиться к небесному исцелителю? Разве ты хочешь, чтобы дьявол открыто, перед лицом небес и людей потребовал свою добычу?

При виде крайнего возбуждения Норны Мордонту невольно пришла на ум мысль, широко распространенная и общепринятая в Шетлендии в те суеверные времена.

— Несчастная! — воскликнул он. — Если ты и вправду заключила союз со злыми силами, почему же ты не хочешь покаяться? Но поступай как знаешь, а я не могу, не смею, как христианин, оставаться долее в твоем присутствии. И возьми обратно свой дар, — прибавил он, протягивая Норне цепь, — он никогда не принесет мне добра, и боюсь, что уже принес мне зло.

— Остановись и выслушай меня до конца, безрассудный ребенок, — сказала Норна спокойным тоном, словно смятение и ужас, отразившиеся на лице Мордонта, привели ее в себя. — Выслушай меня: я не из тех, кто предался врагу рода человеческого, и не от него обрела я свое искусство и могущество. Да, я умилостивила неземные силы жертвой, назвать которую не осмелится язык смертных, но, видит Бог, вина моя в этом не более вины слепца, упавшего в пропасть, которой он не мог ни видеть, ни избежать. О, не покидай меня, не беги от меня в минуту моей слабости, побудь со мной, пока не пройдет искушение, или я брошусь в это озеро и избавлюсь одновременно и от своего могущества, и от своего несчастья!

Мордонт всегда испытывал к этой удивительной женщине добрые чувства, вызванные, очевидно, той теплотой и вниманием, с какими она отнеслась к нему с первых же дней его появления на острове, и теперь опять покорно опустился на камень, готовый слушать дальше. Он надеялся, что мало‑помалу ей удастся побороть свое страшное возбуждение, и действительно, не много потребовалось времени для того, чтобы она, как и ожидал Мордонт, вновь, овладела собой и продолжала своим обычным, твердым и повелительным тоном:

— Не о себе собиралась я держать речь, Мордонт, когда увидела тебя с вершины вон того серого утеса и спустилась, чтобы встретиться с тобой. Моя участь решена безвозвратно, и никакие перемены, будь то к добру или к злу, для меня невозможны. О себе я давно уже не тревожусь. Но к тем, кого она любит, Норна из Фитфул‑Хэда сохранила чувства, которые еще связуют ее с человеческим родом. Слушай же: в гнездо орла, благороднейшего из всех, обитающих на этих высоких утесах, заползла гадюка. Протянешь ли ты руку помощи, чтобы раздавить ее и спасти благородное потомство могучего северного владыки?

— Говорите яснее, матушка, если хотите, чтобы я вас понял, — сказал Мордонт, — я не мастер разгадывать загадки.

— Хорошо, я буду говорить яснее. Ты ведь знаешь обитателей Боро‑Уестры, прелестных дочерей доброго старого юдаллера Магнуса Тройла, Минну и Бренду? Ты ведь знаешь и любишь их?

— Я знал их, матушка, — ответил Мордонт, — и любил их, вам это известно лучше, чем кому бы то ни было.

— Узнать их однажды, — произнесла с особым чувством Норна, — значит узнать их на всю жизнь. Полюбить их однажды — значит полюбить их навеки.

— Полюбить их однажды — значит всегда желать им добра, — поправил ее юноша, — только и всего. Я скажу вам, Норна, всю правду: друзья мои из Боро‑Уестры в последнее время совсем забыли меня. Но откройте мне, каким способом могу я быть им полезным, и я докажу, как хорошо помню прежнюю доброту и как мало обижен на теперешнюю холодность.

— Хорошо сказано, — ответила Норна, — я подвергну твою преданность испытанию. Магнус Тройл пригрел у себя на груди змею, и его прелестным дочерям угрожают козни коварного и презренного негодяя.

— Вы говорите о чужестранце Кливленде? — спросил Мордонт.

— Да, о том, кто называет себя этим именем, — ответила Норна, — о чужеземце, которого мы нашли лежащим, словно жалкий пучок водорослей, на берегу, у подножия Самборо‑Хэда. Какое‑то предчувствие шептало мне тогда, что не следует касаться его, а лучше оставить на песке, пока волны, выбросившие его на сушу, не унесут его снова в море. И теперь я раскаиваюсь, что не послушалась этого чувства.

— А я, — возразил Мордонт, — не раскаиваюсь, что выполнил долг, подобающий христианину. И какое право имею я сожалеть об этом? Если Минне, Бренде, Магнусу и всем остальным чужестранец нравится больше, чем я, как могу я обижаться? Да меня просто подняли бы на смех, вздумай я с ним равняться.

— Правильно, — сказала Норна, — и я надеюсь, что они окажутся достойными твоей бескорыстной дружбы.

— Но мне непонятно, — продолжал Мордонт, — какую, полагаете вы, могу я оказать им услугу? Я только что узнал от коробейника Брайса, что капитан Кливленд совершенно околдовал и молодых леди из Боро‑Уестры, и самого юдаллера. Мне не очень хотелось бы вторгаться туда, где меня не желают видеть, или ставить свои доморощенные достоинства в один ряд с доблестями капитана Кливленда. Он может рассказывать о сражениях, об убитых им французах, а я — лишь о птичьих гнездах и о том, как я стрелял тюленей; у него нарядное платье и гордая осанка, а я просто одет и просто воспитан. Столь блестящему кавалеру так же легко поймать сердца окружающих, как охотнику — заманить кайру в силки.

— Ты несправедлив к себе, — возразила Норна, — и еще более несправедлив к Минне и Бренде. И не слишком доверяй россказням Брайса: он, как хищная косатка, готов свернуть с пути и нырять за любой подачкой, брошенной рыбаком. Если тебя очернили в глазах Магнуса Тройла, то поверь: тут не обошлось без этого подлеца коробейника. Но пусть он строит свои козни — я не перестаю следить за ним.

— Но почему же, матушка, — спросил Мордонт, — вы сами не скажете Магнусу то, что сказали мне?

— Потому что, — ответила Норна, — тот, кто в своем самомнении почитает себя великим мудрецом, должен получить горький урок на собственном опыте. Только вчера говорила я с Магнусом, и что же он мне ответил? «Милая Норна, ты стареешь». И это сказал он, связанный со мной столь многими и столь тесными узами, он, потомок древних норвежских ярлов, он, Магнус Тройл, сказал это мне, Норне. И сделал он это в угоду тому, кого море выбросило на берег, как пучок негодных водорослей! Но если Магнус презирает советы старости, пусть его образумит юность! Благо ему, что мы не оставляем его во власти собственного безумия. Ступай поэтому, как обычно, в Боро‑Уестру на праздник Иоанна Крестителя.

— Но меня не пригласили, матушка, — возразил Мордонт, — я не нужен им, не желанен, забыт; быть может, меня даже не захотят узнать, когда я явлюсь к ним… И все же должен признаться, что я сам хотел туда отправиться.

— Это была верная мысль, — ответила Норна, — так и следует поступить. Мы навещаем друзей во время телесного недуга, почему же не навестить их во время недуга душевного, когда они ослеплены собственным благополучием? Ступай же в Боро‑Уестру, Мордонт, там, быть может, мы встретимся, но пока пути наши расходятся. Прощай и никому не рассказывай об этой встрече.

Они расстались. Мордонт долго еще стоял у озера, провожая глазами Норну, пока ее высокая мрачная фигура не исчезла за поворотом лощины, по которой она спускалась. Затем он вернулся домой, решив последовать совету, столь согласному с его собственными желаниями.

ГЛАВА XI

Все древние устои

И все привычки ваши я сменю,

Пить, есть и спать, ходить, глядеть и думать

Вы станете по‑новому теперь.

На брачном ложе сменитесь местами.

Жена у края ляжет, муж — у стенки.

Всю старину переверну вверх дном я

И назову, подумайте, реформой!

«Мы не в ладу»

День праздника приближался, а Мордонт, без которого еще недавно не обходилось на острове ни одно торжество, все не получал приглашения. Между тем повсюду только и говорили, какими милостями и благосклонностью доброго старого юдаллера из Боро‑Уестры пользуется капитан Кливленд. Суерта и старик ранслар, слыша о таких переменах, лишь качали головой и всяческими намеками и обиняками напоминали Мордонту, что он сам навлек на себя беду, неосторожно проявив столь ярое усердие в деле спасения утопающего, когда тот лежал под скалами Самборо‑Хэда и любая волна могла вновь унести его в море.

— Не дело это — идти наперекор соленой воде, — говорила Суерта. — Как станешь ей перечить, так уж добра не жди.

— Что правда, то правда, — добавлял ранслар, — умные‑то люди всегда оставляют воде и веревке то, что им попалось: вытащенный из воды и вынутый из петли никому не приносит счастья. Кто пристрелил Уилла Петерсона из Носса? Да не кто иной, как тот самый голландец, которого он вытащил из воды. Ну, брось там утопающему доску или конец какой — это еще куда ни шло, христианский долг, а руки держи от него подальше, коли хочешь жить‑поживать да добра наживать и не видеть от него вреда.

— Да уж, ты у нас, ранслар, из всех, что забрасывают сети, самый‑то честный да самый‑то умный, — поддакивала, испуская глубокие вздохи, Суерта, — тебе ли не знать, когда и как помогать ближнему.

— Что правда, то правда, — отвечал ранслар, — порядочно деньков прожил я на свете и слышал, как еще старые люди обо всем этом говорили; да я первый из всех шетлендцев брошусь по‑христиански помогать человеку на твердой земле; а коли он кричит «спасайте» из соленой воды, так это уж совсем другая статья.

— И подумать только, что парень этот, Кливленд, стал поперек дороги нашему мейстеру Мордонту, — говорила Суерта, — а еще прошлой Троицей он был в глазах Магнуса Тройла украшением всего острова; а ведь Магнус, коли в голове у него ясно, почитается по уму да и по богатству первым во всей стране.

— Ну, на этот раз он добра не дождется, — ответил ранслар с чрезвычайно глубокомысленным видом, — а все оттого, Суерта, что самый разумный человек — себя я, по‑честному сознаюсь, вовсе таковым не считаю — лишь немногим разумней чайки и не легче ему добиться добра, делая глупости, чем мне перешагнуть через Самборо‑Хэд. Раз или два в жизни со мной то же самое приключалось. Но мы скоро узнаем, какой бедой все это кончится, ибо добра тут ждать нечего.

И Суерта добавляла тем же пророческим тоном:

— Это точно, добра тут ждать нечего, что правда, то правда.

Подобные мрачные предсказания, повторяемые время от времени, не могли не оказать на Мордонта известное влияние. Он не думал, конечно, что неприятное положение, в котором он очутился, было естественным и роковым последствием совершенного им доброго дела — спасения утопающего. Он испытывал, однако, такое чувство, словно его опутали какие‑то чары, сущность и сила которых ему самому непонятны, словно судьбой его руководило какое‑то неподвластное его воле и, по‑видимому, малодружелюбное к нему начало. Измученный неизвестностью и чрезвычайно встревоженный, он не отступал, однако, от своего решения во что бы то ни стало явиться на предстоящее празднество; в то же время его не покидала уверенность, что неизбежно должно произойти какое‑то событие, которое окажет решающее влияние на все его грядущие намерения и надежды.

Поскольку здоровье Мертона‑старшего в эти дни не внушало никаких опасений, сыну пришлось поставить его в известность о своем предполагаемом путешествии в Боро‑Уестру. Когда он сообщил об этом мистеру Мертону, тот пожелал узнать, какие причины побуждают юношу отправиться туда именно в настоящее время.

— Приближается Иванов день, — ответил Мордонт, — и на праздник соберется вся молодежь острова.

— И ты, конечно, горишь нетерпением прибавить к их числу еще одного глупца? Ну что ж, иди, но смотри ступай осторожно — ты выбираешь опасный путь, и помни, что падение с утесов Фаулы может быть не столь роковым.

— Разрешите мне узнать, сэр, от чего именно вы меня предостерегаете? — спросил Мордонт, нарушая сдержанность, установившуюся в отношениях между ним и его странным отцом.

— У Магнуса Тройла две дочери, — ответил Мертон. — Ты достиг того возраста, когда юноша восторгается подобными пустыми созданиями для того, чтобы потом проклинать день, когда глаза его увидели свет Божий! Бойся их, говорю я тебе, ибо как верно то, что смерть и грех пришли в мир через женщину, так же верно и то, что их нежные слова и еще более нежные взгляды ведут к гибели всякого, кто вздумает им поверить.

Мордонт и раньше замечал явную неприязнь своего отца к особам прекрасного пола, но никогда еще не слышал, чтобы Мертон позволил себе говорить о них в столь резких и определенных выражениях. Он ответил, что дочери Магнуса Тройла не дороже для него прочих шетлендских девушек.

— Они даже меньше для меня значат, — прибавил он, — ибо сами отняли у меня свою дружбу без всякого тому объяснения.

— И ты отправляешься в надежде снова завоевать ее? — спросил отец.

— Глупый мотылек, которому однажды уже удалось избежать пламени свечи, не опалив крыльев! Мало тебе безопасного мрака этих пустынных мест, что ты снова летишь на огонь, на котором в конце концов все‑таки сгоришь? Но зачем буду я попусту тратить слова, желая спасти тебя от неизбежной судьбы? Иди, куда она зовет тебя.

На следующий день, уже в канун праздника, Мордонт отправился в Боро‑Уестру, размышляя то о наказе Норны, то о зловещих намеках отца, то о дурных предсказаниях Суерты и ранслара и невольно приходя в уныние от стольких сулящих ему одни беды пророчеств.

«Все это предвещает мне холодный прием в Боро‑Уестре, — говорил он себе, — но тем короче будет там мое пребывание. Я хочу только выяснить, изменилось ли их отношение ко мне из‑за наветов этого заезжего моряка или в силу их собственного непостоянства и любви к перемене общества. В первом случае я постараюсь за себя постоять, и берегись тогда, капитан Кливленд! Во втором… Ну что ж, прощай тогда Боро‑Уестра и все ее обитатели!»

В то время как он обдумывал эту вторую возможность, оскорбленная гордость и прилив прежней нежности к тем, с кем, быть может, ему придется навсегда распрощаться, вызвали на глазах его слезы. Юноша с досадой поспешил смахнуть их и, прибавив шагу, продолжал путь.

Погода на этот раз стояла ясная и тихая, и легкость, с которой Мордонт подвигался вперед, представляла резкий контраст трудностям, встававшим у него на пути, когда он в последний раз шел по этой дороге. Однако в душе он испытывал чувства куда менее приятные.

«Я подставлял свою грудь ветру, — говорил он себе, — но на сердце у меня было легко и ясно. Хотел бы я сейчас быть таким же беззаботным, даже если бы мне пришлось ради этого бороться с самым страшным ураганом, когда‑либо бушевавшим над нашими пустынными холмами!»

Таковы были мысли Мордонта, когда он около полудня подошел к Харфре, где, как читатель, должно быть, помнит, проживал изобретательный мистер Йеллоули. Пускаясь на этот раз в дорогу, наш юный путешественник принял все необходимые меры для того, чтобы не зависеть от хозяев дома, которые успели уже, как известные скряги, снискать себе дурную славу по всему острову. Мордонт нес с собой поэтому в небольшой сумке запас провизии, вполне достаточный и для более длительного путешествия. Однако из вежливости или, вернее, из желания избавиться от собственных беспокойных мыслей он все же зашел в дом, где застал страшную суматоху. Сам Триптолемус, обутый в огромнейшие ботфорты, грохоча каблуками, носился вверх и вниз по лестнице, пронзительным голосом взывая к сестре и служанке Тронде, которые отвечали ему еще более дикими и затейливыми воплями. В конце концов глазам Мордонта предстала сама почтенная миссис Бэйби, облаченная в платье, называвшееся в те времена «Иосифом». То было широкое одеяние, когда‑то зеленого цвета, а ныне из‑за обилия заплат и пятен уподобившееся многоцветным одеждам патриарха, чье имя оно носило. На высокой конусообразной шляпе, приобретенной в давно прошедшие времена, когда тщеславие миссис Бэйби восторжествовало над ее скупостью, торчало перо, столь же близко знакомое с дождем и ветром, как крылья чайки. Таков был парадный костюм почтенной особы; кроме того, в руке она держала старомодный, но оправленный в серебро хлыстик. Наряд этот, так же, как ее решительный вид и походка, ясно говорил, что миссис Барбара Йеллоули тоже собралась в дорогу и дела ей нет, как говорится, до того, что об этом подумают.

Она первая заметила появление Мордонта и приветствовала его с несколько смешанными чувствами.

— Господи помилуй! — воскликнула она. — Да это тот самый веселый паренек с этой штукой на шее, что съел нашего гуся с такой же легкостью, словно это был морской жаворонок!

В первой части этой тирады отразился восторг перед золотой цепью, которая в свое время произвела на нее такое глубокое впечатление, тогда как в последней — воспоминание о безвременной гибели копченого гуся.

— Бьюсь об заклад, — тотчас же прибавила она, — что нам с ним по дороге.

— Я направляюсь в Боро‑Уестру, миссис Йеллоули, — ответил Мордонт.

— Ну, тогда, значит, мы счастливы будем воспользоваться вашим обществом, — ответила Бэйби. — Сейчас еще слишком рано для обеда, но если вы хотите ячменной лепешки или глоток бленда… Хотя вредно путешествовать на полный желудок, а кроме того, не стоит портить себе аппетит перед угощением, которое ожидает нас в, Боро‑Уестре, а там‑то, можно не сомневаться, всего будет в изобилии.

Мордонт достал свои припасы, говоря, что не хочет вторично злоупотреблять гостеприимством хозяев, и пригласил их разделить с ним то, что он может предложить. Бедному Триптолемусу редко приходилось видеть за обедом и половину тех яств, какие оказались у его гостя на завтрак, и он набросился на еду, как Санчо на «пену» с горшков Камачо, и даже сама почтенная леди не смогла удержаться от искушения, хотя поддалась ему не столь откровенно и даже с несколько сконфуженным видом: она, видите ли, велела уже потушить огонь — ведь просто жалость тратить понапрасну дрова в такой холодной стране, а ей и в голову не пришло сготовить что‑либо заранее, так как они как раз собирались выезжать. После этого ей оставалось только прибавить, что подорожники юного джентльмена весьма аппетитны на вид, а кроме того, ей любопытно узнать, таким ли самым способом заготовляют здесь впрок говядину, как и у них, на севере Шотландии. В итоге этих сложных соображений уважаемая миссис Бэйби приняла весьма деятельное участие в угощении, разделить которое ей столь неожиданно довелось.

Когда эта импровизированная трапеза была закончена, управляющий изъявил намерение пуститься наконец в путь, и тут Мордонту стало ясно, что любезность, с какой его встретила миссис Бэйби, была не вполне бескорыстна. Дело в том, что ни она, ни ее ученый братец не очень‑то были расположены доверить свои особы пустынным просторам Шетлендии, не имея проводника, и хотя они могли воспользоваться услугами одного из своих же занятых в поле работников, однако бережливый агроном заявил, что это означало бы потерять самое меньшее один рабочий день, а миссис Бэйби еще усугубила его опасения, воскликнув:

— Один рабочий день? Скажи — двадцать! Да как только носы этих бездельников учуют запах капустного варева, а уши услышат пиликанье скрипки, так не заманишь тогда их обратно ни на какую приманку.

Теперь же счастливый приход Мордонта, и притом как раз вовремя, не говоря уже об угощении, которое он принес с собой, сделал его настолько желанным гостем, насколько это вообще было возможно в доме, где в обычных случаях хозяева питали к гостям одно только отвращение. К тому же мистер Йеллоули не мог оставаться равнодушным к приятной перспективе изложить по дороге своему юному спутнику все подробности предполагаемых им в Шетлендии усовершенствований и насладиться тем, чем судьба редко баловала его, а именно обществом терпеливого и внимательного слушателя.

Так как управляющий и его сестра предполагали ехать верхом, то потребовалось достать лошадь и для Мордонта. Это не представляло особых трудностей, ибо множество мохнатых, коренастых, коротконогих пони постоянно бродит без всякого присмотра на вересковых пустошах, служащих общественным выгоном для скота каждого селения; там пасутся вперемежку пони местной породы, гуси, свиньи, козы, овцы и низкорослые шетлендские коровы, причем зачастую в таких количествах, что едва могут добыть себе пропитание среди этой убогой растительности. Разумеется, каждая такая птица или скотина является чьей‑то собственностью, на каждом животном выжжено или вытатуировано тавро его владельца, но, когда какому‑либо путешественнику нужен на время пони, он со спокойной совестью берет первого, которого удается поймать, надевает на него недоуздок и, проскакав на нем столько, сколько нужно, возвращает животному свободу и предоставляет ему добираться до дому, в каковых случаях пони проявляют обычно достаточную сообразительность.

Хотя подобное свободное пользование личной собственностью представляло как раз один из тех возмутительных пережитков, которые Триптолемус предполагал искоренить, однако, как человек, умудренный житейским опытом, он в то же время не гнушался возможностью воспользоваться столь распространенным обычаем и снисходительно соглашался признать его весьма подходящим для тех, кто, как, например, он сам, не имел своих лошадей, которыми в отместку могли бы воспользоваться соседи. Итак, с холмов были приведены три пони, три маленьких лохматых конька, скорее похожих на медведей, чем на животных из породы лошадей, но в достаточной степени сильных, сообразительных и способных выносить такие же тяготы и столь же дурное обращение, как и все живые существа в мире.

Два таких пони были уже полностью снаряжены для путешествия. На одном, предназначенном для собственной персоны великолепной миссис Йеллоули, красовалось внушительных размеров дамское седло весьма почтенного возраста, представлявшее собой сооружение из подушек и подушечек, с обеих сторон которого свисала попона старинного тканья; первоначально рассчитанная для лошади обычного роста, она покрывала крохотного скакуна, на которого была теперь накинута, от ушей до хвоста и от лопаток до щеток, оставляя на виду одну голову, которая гордо вздымалась над всем этим нагромождением, словно геральдический лев, выглядывающий из кустов. Мордонт галантно подсадил прекрасную миссис Йеллоули, что потребовало от него весьма небольшого усилия, на самый верх ее гороподобного седла. Вполне возможно, что, увидев свою особу предметом столь любезного внимания и чувствуя себя наряженной в свое лучшее платье, чего давно уже не случалось, миссис Бэйби предалась несколько необычным мечтам, и привычные думы о бережливости, бывшие ее ежедневной и всепоглощающей заботой, расцветились яркими красками. Она опустила глаза на свой полинявший «иосиф» и длинную, висевшую по обеим сторонам седла попону и с улыбкой заметила Мордонту, что путешествовать в хорошую погоду и в приятной компании — истинное удовольствие. «Жаль только, — прибавила она, бросив взгляд на те места, где вышивка потерлась и порвалась, — что при этом так изнашиваются вещи».

Тем временем брат ее весьма решительно уселся на своего конька, и так как, несмотря на ясную погоду, агроном накинул поверх прочей одежды широкий красный плащ, пони его совершенно потонул в складках материн, превзойдя в этом отношении даже лошадку миссис Бэйби. Животное оказалось, однако, весьма бойкого и неподатливого нрава: почувствовав на спине тяжесть Триптолемуса, оно запрыгало и завертелось с живостью, которая, несмотря на йоркширское происхождение всадника, делала его пребывание в седле весьма беспокойным. Кроме того, поскольку различить самого конька можно было, лишь внимательно всматриваясь, прыжки его уже на небольшом расстоянии казались добровольными движениями окутанного плащом всадника, которые тот совершал без помощи каких‑либо иных ног, кроме данных ему природой, и контраст между серьезным и даже страдальческим выражением лица Триптолемуса и дикими прыжками, сопровождавшими его рысь по пустоши, вызвал бы смех у каждого, кто мог бы увидеть его в эту минуту.

Мордонт сопровождал достойную парочку верхом на первом попавшемся пони, которого, согласно простым обычаям того времени и страны, удалось принудительно завербовать для него и на котором не было иных принадлежностей для езды, кроме недоуздка. Мистер Йеллоули, весьма довольный легкостью, с какой проводника его удалось снабдить лошадью, в душе своей решил, что этот грубый обычай, позволяющий путнику забрать любого коня без всякого разрешения хозяина, не следует упразднять, по крайней мере до тех пор, пока сам он не приобретет целого табуна пони и в отношении его коней ему не начнут платить тою же монетой.

Что же касается других порядков и непорядков, царивших в стране, Триптолемус проявил себя к ним далеко не столь снисходительным. Он завел с Мордонтом бесконечный и утомительный разговор или, вернее, заставил его слушать нескончаемые разглагольствования о том, какие в Шетлендии имеют произойти перемены в связи с личным его, Триптолемуса, появлением. Правда, он не был искушен в современном искусстве махинаций, при посредстве которых хозяйство можно усовершенствовать до столь высокой степени, что имение полностью пройдет у владельца между пальцев. Однако Триптолемус в своей собственной персоне сосредоточивал если не знания, то, во всяком случае, всю энергию целого агрономического общества, и никто из позднейших его последователей не мог бы превзойти его в благородном презрении к заботе об уравновешивании доходов и расходов и в доблестном стремлении к великому преобразованию лица земли. Успех в этом деле должен был, подобно добродетели, уже сам таить в себе награду.

Каждый участок дикой гористой местности, по которой следовали наши всадники, руководствуясь указаниями Мордонта, подсказывал пылкому воображению управляющего возможность какого‑либо изменения или усовершенствования: тут он проложит дорогу по едва проходимой лощине, где сейчас одни только уверенно ступавшие существа, на которых ехали наши путники, могли подвигаться более или менее безопасно; там он построит прекрасные дома на месте скио, или убогих лачуг, сложенных из ничем не связанных камней, где жители разделывали и заготавливали впрок рыбу; он научит их варить добрый эль вместо бленда; он заставит их насадить леса там, где никогда не росло ни единого дерева, и отыскивать скрытые под землей ценные породы в краю, где датский шиллинг почитался монетой высокого достоинства. Все эти и многие другие изменения полагал произвести в стране уважаемый агроном, уверенно разглагольствуя о той поддержке и помощи, которые, без сомнения, окажут ему высшие слои населения, и в первую очередь — Магнус Тройл.

— Не пройдет и нескольких часов, — говорил он, — как я уже сообщу ему, бедняге, некоторые из своих соображений, и вы увидите, какой благодарностью преисполнится он к тому, кто принесет ему знания, которые намного дороже богатства.

— Я не советовал бы вам возлагать на это слишком большие надежды,

— осторожно заметил Мордонт. — Ладью Магнуса Тройла не так‑то просто направить против его воли. Он любит свои обычаи и обычаи своей родины, и вам легче было бы, пожалуй, научить вашего пони нырять по‑тюленьи, чем убедить Магнуса заменить какой‑либо норвежский порядок шотландским. И со всем этим, хотя он твердо держится старинных устоев, он может, как и всякий другой, оказаться непостоянным по отношению к своим старым друзьям.

— Heus, tu inepte! — произнес воспитанник колледжа Сент‑Эндрюса. — Постоянен он или непостоянен, какое это может иметь значение? Разве я не облечен здесь полным доверием и властью и разве простой фоуд, каким варварским званием этот Магнус Тройл все еще величает себя, посмеет оспаривать мои взгляды и не соглашаться с моими доводами, когда я представляю высокую особу самого губернатора Оркнейских и Шетлендских островов?

— И все же, — продолжал Мордонт, — я не советовал бы вам нападать слишком резко на его предрассудки. Магнус Тройл со дня своего рождения и до настоящего времени никого не считал здесь выше себя, а на старого коня не так‑то легко впервые надеть узду. Кроме того, он ни разу в жизни не выслушал ни одного длинного объяснения и поэтому, весьма вероятно, начнет бранить предлагаемые вами реформы, прежде чем вы успеете убедить его в их преимуществах.

— Да что вы, мой юный друг, — возразил управляющий, — неужто вы полагаете, что на этих островах может найтись человек, столь жестоко ослепленный, чтобы не видеть здешних ужаснейших порядков? Да способен ли человек, — продолжал он, все более и более одушевляясь, — способно ли даже бессловесное животное смотреть на то, что виднеется вот там и что жители имеют дерзость именовать мельницей и не дрожать при этом за судьбу своего зерна, вверяя его столь несовершенному сооружению? Да ведь несчастным шетлендцам приходится иметь по крайней мере по полсотни таких мельничек в приходе, и каждая вертит себе свой убогий жернов, прикрытый тростниковой кровлей, едва превосходящей по своим размерам простой улей. И все это вместо одной мощной и красивой мельницы, принадлежащей какому‑либо барону, шум от которой слышен далеко в окрестности, а мука сыплется из лотка целыми форпитами.

— Ну, ну, братец, — отозвалась его сестрица, — нечего говорить, умно ты рассуждаешь. Что дороже, то и лучше, так ведь у тебя выходит! И никак не влезет в твою башку, умник ты этакий, что в здешней стране каждый сам мелет свою горсть муки и не знает себе никаких там ни баронских мельниц, ни приписок к мельницам, ни мельничных податей, ни прочих подобных выдумок. А сколько раз я своими ушами слышала, как ты торговался со старым Эди Недерстейном, мельником в Гриндлбарне, и с его помощником о плате за помол в городе и в деревне, о плате в одну пригоршню и в две, о плате помощникам и о всех прочих платах. А теперь что же, ты хочешь навязать все эти заботы на головы тех несчастных, что построили каждый для себя по мельничке, пусть даже таких плохих, как эта!

— Нечего тут болтать о плате в две пригоршни и о плате помощникам! — закричал возмущенный агроном. — Да лучше отдать половину зерна мельнику, лишь бы другая была смолота как следует, по‑христиански, нежели засыпать доброе зерно в подобную игрушечную вертушку. Посмотри только на нее, Бэйби… Стой, проклятая бестия! — Последнее восклицание относилось к пони, который, едва седок его остановился, чтобы указать на все недостатки шетлендской мельнички, стал проявлять чрезвычайное беспокойство. — Посмотри‑ка только, да ведь эта штука немногим будет получше ручной мельницы! У нее нет ни водяного, ни цевочного колеса, ни шестерни, ни воронки (стой, говорят тебе, ишь хитрая бестия! ), тут за четверть часа не намелешь и чашки муки, да и та будет похожа скорее на отруби для пойла, чем на муку для хлеба. Вот почему (стой, говорят тебе! ), почему, почему… Да сам черт, видно, вселился в это животное, что никак с ним не справиться!

Не успел Триптолемус произнести эти слова, как пони, который уже некоторое время проявлял признаки явного нетерпения — пытался встать на дыбы и гарцевал на месте, тут неожиданно опустил голову и так вскинул задом, что послал своего всадника прямо в небольшую речушку, приводившую в действие то самое ничтожное устройство, которое служило предметом его рассмотрения. Вслед за тем пони, выпутавшись из складок плаща и обретя свободу, помчался в родную пустошь, сопровождая свой бег презрительным ржаньем и отбрыкиваясь через каждые пять ярдов.

Чистосердечно хохоча над бедой, постигшей достойного агронома, Мордонт помог ему подняться на ноги, тогда как миссис Бэйби саркастически поздравила его с тем, что он, к счастью, упал в мелкие воды шетлендской речушки, а не в омут шотландской мельничной запруды. Триптолемус, однако, считал ниже своего достоинства отвечать на подобные насмешки. Едва он встал на ноги, отряхнулся и убедился, что складки плаща помешали ему основательно промокнуть в мелком ручье, как громко воскликнул:

— Я разведу здесь ланаркширских жеребцов и племенных эйрширских кобыл, я не оставлю на островах ни единого из этих проклятых выродков, которые только увечат добрых людей. Слышишь, Бэйби, я освобожу страну от подобной нечисти!

— Лучше выжми‑ка хорошенько свой плащ, — ответила Бэйби.

Тем временем Мордонт старался поймать в табуне, бродившем поблизости, другого пони. Сплетя из тростника недоуздок, юноша благополучно водрузил упавшего духом агронома на более смирного, хоть и не столь резвого скакуна, чем тот, на котором он ехал ранее.

Падение мистера Йеллоули подействовало на его настроение как сильная доза успокоительного, и на протяжении целых пяти миль он не произнес почти ни единого слова, предоставив поле деятельности воздыханиям и сетованиям сестры своей Бэйби по поводу старой уздечки, которую, убегая, унес с собой пони. Уздечка эта, по словам миссис Йеллоули, если считать до Троицына дня, так прослужила бы целых восемнадцать лет, а теперь она, можно сказать, все равно что выброшена. Убедившись, что отныне ей предоставляется полная свобода действий, престарелая леди пустилась в пространные рассуждения о бережливости. По понятиям миссис Бэйби, добродетель эта состояла из целой системы воздержаний, и хотя в данном случае они соблюдались с единственной целью сбережения средств, однако, покоясь на других основаниях, могли бы составить немалую заслугу для какого‑либо сурового аскета.

Мордонт почти не прерывал ее. Видя, что уже близок час прибытия их в Боро‑Уестру, он задумался над тем, какого рода встреча ожидает его со стороны двух юных красавиц, и не слушал поучений старой леди, как бы мудры они ни были, что слабое пиво полезней для здоровья, чем крепкий эль, и что если бы ее брат, упав с лошади, повредил себе лодыжку, то камфара и масло намного скорее поставили бы его снова на ноги, чем снадобья всех врачей мира.

Мало‑помалу унылая пустошь, по которой до сих пор ехали наши путники, сменилась более живописным ландшафтом; взорам их открылось соленое озеро или, вернее, рукав моря, далеко углубившийся в сушу и окруженный плодородной равниной, покрытой такими пышными посевами, каких многоопытный глаз Триптолемуса не видел еще нигде в Шетлендии. Посреди этой земли Гошен возвышался замок Боро‑Уестра. Позади него тянулась гряда поросших вереском холмов, защищавших его от северных и восточных ветров, а перед ним простирался прелестный пейзаж с видом на озеро, сливающийся с ним океан, соседние острова и далекие горы. Как над крышей замка, так и почти над каждым коттеджем лежавшей рядом с ним деревушки поднимались густые облака дыма и вкусно пахнущие запахи — признак того, что приготовления к празднику не ограничивались жилищем одного Магнуса, а распространялись на всю округу.

— Вот уж, право слово, — сказала миссис Бэйби, — можно подумать, что вся деревня горит! Самые склоны холмов — и те пропитались здесь запахом расточительности, и тому, кто по‑настоящему голоден, достаточно помахать ячменной лепешкой в клубах дыма, что идет из всех этих труб, и не надо ему тогда никакого иного приварка.

ГЛАВА XII

… Это значит,

Что пылкий друг остыл; заметь, Луцилий,

Когда любовь пресыщена и тает,

То внешний церемониал ей нужен.

Уверток нет в прямой и честной вере.

«Юлий Цезарь»

Если дым из труб Боро‑Уестры, уносившийся по направлению к нагим холмам, окружавшим замок, мог бы, как полагала миссис Бэйби, насытить голодного, то шум, доносившийся из кухонь, мог бы вернуть слух глухому. То было смешение самых различных звуков, и все они обещали веселую и радушную встречу. Не менее приятное зрелище открывалось при этом и глазам.

Отовсюду подъезжали кавалькады друзей, и ненужные им больше пони разбегались во все стороны, чтобы кратчайшим путем вернуться на свои вересковые пастбища, — таков, как мы уже говорили, был обычный способ распускать завербованную на один день кавалерию. В небольшой, но удобной гавани, обслуживавшей замок и деревню, высаживались те из приглашенных, которые, живя на далеких островах или вдоль побережья, вынуждены были совершать поездку морем.

Мордонт и его спутники видели, как различные группы прибывающих останавливались, чтобы обменяться приветствиями, а затем одни за другими спешили к замку; его настежь распахнутые двери поглощали такое количество гостей, что, казалось, здание, несмотря на свои огромные размеры, вполне соответствующие богатству и гостеприимству хозяина, вряд ли на этот раз сможет вместить всех.

Среди несвязных возгласов и приветствий, раздававшихся при входе каждой новой компании, Мордонту казалось, что он различает громкий смех и сердечное «добро пожаловать» самого высокочтимого хозяина, и юношу еще сильнее охватило мучительное сомнение, встретит ли он такой же теплый прием, какой щедро оказывался всем прибывающим. Подъехав ближе, наши путники услышали пиликанье и бравурные рулады настраиваемых скрипок, ибо нетерпеливые музыканты начали уже извлекать из них звуки, которым предстояло оживлять вечернее празднество. Слышен был также визг поварят и громкие приказания и брань самого повара; в другое время они резали бы слух, но сейчас, смешиваясь с другими шумами и вызывая к тому же некоторые весьма приятные ассоциации, не составляли резкого контраста с прочими партиями хора, всегда предшествующего сельскому пиршеству.

Между тем Мордонт и его спутники подвигались вперед, каждый погруженный в свои собственные думы.

О чувствах нашего друга мы уже говорили. Пораженная масштабами приготовлений, Бэйби погрузилась в самые меланхолические мысли, прикинув в уме, какое огромное количество провизии истратили за один раз, чтобы насытить все кричавшие кругом рты. Эти чудовищные издержки, хотя они и не касались ни в коей мере ее собственного кармана, приводили ее в ужас: так равнодушный зритель трепещет при виде резни, хотя бы самому ему не грозила никакая опасность. Иными словами, от одного только лицезрения подобных излишеств ей чуть было не стало дурно, как Брюсу‑абиссинцу, когда у него на глазах по приказу Раса Михаила изрубили на куски несчастных певцов из Гондара. Что касается Триптолемуса, то, когда путники проезжали мимо гумна, где в таком же беспорядке, как и во всех шетлендских хозяйствах, валялись грубые и устарелые местные сельскохозяйственные орудия, он тотчас же обратил внимание на недостатки плуга с одной рукояткой, или твискара, которым режут торф, и саней, служащих для перевозки грузов, одним словом — всего, что отличает обычай островитян от обычаев, принятых в самой Шотландии. При виде всех этих несовершенств Триптолемус почувствовал, что кровь его вскипела, как у храброго воина при виде оружия и знамени врага, с которым ему предстоит сразиться. Верный своим высоким стремлениям, он не столько думал о голоде, дававшем себя знать после долгой дороги — хотя удовлетворить его таким угощением, какое предстояло сегодня, редко выпадало бедняге на долю, — сколько о предпринятой им задаче по смягчению нравов и усовершенствованию хозяйства на вверенных ему островах.

— Jacta est alea, — бормотал он про себя, — сегодняшний день покажет, достойны ли шетлендцы наших забот или их умы так же непригодны для обработки, как и их торфяные болота. Будем, однако же, осмотрительны и выберем для выступления подходящий момент. Я знаю по своему собственному опыту, что при настоящем положении вещей не рассудку следует предоставить первое место, а желудку. Добрый кусок того самого ростбифа, что распространяет столь аппетитный запах, послужит весьма подходящим введением для моего великого плана по улучшению породы скота.

Тем временем путники наши подошли к низкому, но весьма внушительному фасаду замка, служившего резиденцией Магнусу Тройлу; здание состояло из частей, сооруженных, видимо, в разное время: огромные и неуклюжие пристройки поспешно возводились вокруг основного корпуса по мере того, как росло благосостояние или увеличивалась семья сменявших друг друга владельцев. На большом, широком крыльце, под низким сводом, опиравшимся на два массивных, покрытых резьбой столба, которые когда‑то служили носовыми украшениями кораблей, погибших у берегов острова, стоял сам Магнус Тройл, выполняющий гостеприимную обязанность встречать и приветствовать многочисленных поочередно подходящих к нему гостей. К его рослой, дородной фигуре чрезвычайно шел синий кафтан старинного покроя на алой подкладке, с золотыми петлицами и золотым шитьем вдоль швов, вокруг петель и на широких обшлагах. Энергичные и мужественные черты его лица, обветренного и загорелого под воздействием суровой природы, почтенные серебряные кудри, незнакомые с искусством парикмахера и лишь небрежно перевязанные сзади лентой, в изобилии ниспадавшие из‑под полей украшенной золотым галуном шляпы, говорили одновременно о его преклонных годах, пылком и вместе с тем уравновешенном нраве и крепком телосложении. Когда путники наши приблизились к Магнусу Тройлу, на лице у него промелькнула тень недовольства, вытеснив на мгновение простое и сердечное радушие, с которым он встречал всех предшествовавших гостей. Сделав несколько шагов навстречу Триптолемусу Йеллоули, он гордо выпрямился, словно желая предстать перед ним не просто добрым и гостеприимным хозяином, но и величественным и могучим юдаллером.

— Добро пожаловать, мистер Йеллоули, — обратился он к агроному, — добро пожаловать в Уестру. Ветер занес вас на суровый берег, и мы, уроженцы этих мест, должны встретить вас как можно сердечнее. А эта леди, я полагаю, ваша сестрица? Тогда, миссис Барбара Йеллоули, окажите мне честь и позвольте приветствовать вас попросту, по‑соседски.

Говоря это, Магнус со смелой, но в то же время почтительной любезностью, которой уже не встретить в наш измельчавший век, рискнул почтить приветствием увядшую щеку старой девы, которая настолько забыла свою обычную сварливость, что ответила на этот знак внимания чем‑то отдаленно напоминающим улыбку. Затем Магнус пристально посмотрел на Мордонта Мертона и, не протягивая руки, сказал голосом, несколько прерывавшимся от сдерживаемого волнения:

— Вас я тоже прошу пожаловать, мейстер Мордонт.

— Если бы я не ожидал этих слов, — ответил юноша, справедливо обиженный холодностью хозяина, — я не явился бы сюда; но еще не поздно, и я могу повернуть обратно.

— Молодой человек, — возразил Магнус, — вам лучше чем кому‑либо известно, что никто не может повернуть обратно от этих дверей, не оскорбив тем самым хозяина. Не расстраивайте же, прошу вас, моих гостей своими несвоевременными сомнениями. Когда Магнус Тройл говорит «прошу пожаловать», так это относится ко всем, кто может его услышать, ибо голос его для всех одинаково громок. А теперь, уважаемые гости, входите, и посмотрим, какие развлечения приготовили для вас мои девочки.

С этими словами, стараясь быть в равной степени внимательным ко всем присутствующим, чтобы Мордонт не принял на свой счет какой‑либо особой любезности или не обиделся на отсутствие таковой, юдаллер провел гостей в дом; там, в двух просторных залах, служивших в данном случае чем‑то вроде современных гостиных, уже теснилась пестрая толпа приглашенных.

Обстановка этих зал была, как и следовало ожидать, чрезвычайно простой, однако отличалась особенностями, характерными для островов, омываемых столь бурными морями. Магнус Тройл, как и большая часть крупных землевладельцев Шетлендии, оказывал всегда самую дружескую помощь путешественникам, попавшим в беду как на суше, так и на море, и неоднократно вынужден был проявлять свою власть, защищая имущество и жизнь потерпевших крушение мореплавателей. Суда, однако, так часто разбивались у этих страшных берегов, и столько вещей, никому больше не принадлежащих, выбрасывалось на сушу, что внутреннее убранство дома служило прямым доказательством бесчинств океана и осуществления того права, которое на языке юристов именуется флотсам и джетсам. Стулья, стоявшие вдоль стен, были такого рода, какой обычно встречается в каютах, и многие из них — иностранной работы; зеркала и горки, служившие как для украшения, так и для хозяйственных нужд, первоначально предназначались, судя по форме, для судов, а один или два шкафа были сработаны из какого‑то заморского, невиданного дерева. Даже перегородка, разделявшая комнаты, казалось, была переделана из судовой переборки крупного корабля и приспособлена к своему теперешнему назначению неумелой и грубой рукой какого‑нибудь местного плотника. Чужестранцу все эти предметы, столь очевидно напоминавшие о человеческих несчастьях, могли бы на первый взгляд показаться слишком резким контрастом с картиной жизнерадостного веселья, фоном которой они теперь служили, но для местных жителей подобное сочетание было настолько привычным, что оно ни на мгновение не нарушало их радостного настроения.

В толпившуюся в гостиных молодежь появление Мордента вдохнуло новую струю веселья. Все окружили юношу, удивляясь его долгому отсутствию и засыпая его вопросами, из которых он сразу же понял, что отсутствие это считалось с его стороны совершенно добровольным.

Такой дружеский прием избавил Мордонта от одной весьма мучительной мысли, ибо он увидал, что, как бы ни были предубеждены против него обитатели Боро‑Уестры, это касалось только их лично. Он понял также, к своему большому облегчению, что не упал в глазах всего общества и что ему придется оправдываться, когда наступит для того время, в глазах только одной семьи. Это уже было утешительно, хотя сердце его продолжало тревожно биться при мысли о встрече с отдалившимися от него, но все еще любимыми подругами. Объяснив свое долгое отсутствие нездоровьем мистера Мертона, он стал переходить от одной группы друзей и гостей к другой, из которых каждый, казалось, хотел удержать его около себя подольше. Затем он постарался избавиться от своих дорожных спутников, вначале цеплявшихся за него, как репей, и с этой целью познакомил их с одним или двумя знатными семействами; наконец он достиг дверей в небольшую комнату, примыкавшую к упомянутым парадным залам, которую Минне и Бренде разрешено было убрать по своему вкусу и считать своей собственной гостиной.

Мордонт вложил немалую долю изобретательности и труда в отделку этого любимого девушками уголка и расстановку в нем мебели и во время своего последнего пребывания в Боро‑Уестре пользовался таким же свободным доступом в него и мог проводить там столько же времени, как и настоящие его хозяйки. Но теперь все до такой степени изменилось, что, взявшись за ручку двери, он остановился, не зная, имеет ли право нажать на нее. Тут послышался голос Бренды.

— Входите же, — сказала она тоном человека, потревоженного нежелательным посетителем, которого спешат выслушать, чтобы скорее от него отделаться.

Мордонт вошел в причудливо отделанную гостиную девушек, убранную по случаю праздника многочисленными новыми украшениями, в том числе весьма ценными. Дочери Магнуса Тройла сидели и горячо обсуждали что‑то с чужестранцем Кливлендом и маленьким, щуплым старичком, чьи глаза сохранили еще живость духа, помогавшего ему в былое время переносить тысячи превратностей изменчивой и беспокойной жизни. Дух этот, не покинувший его и в преклонном возрасте, не внушал, быть может, благоговейного трепета перед его сединами, но зато привлекал к нему сердца друзей намного сильнее, чем это могли бы сделать более серьезные и не столь поэтические внешность и характер. Сейчас он отошел в сторону и с лукавой проницательностью в любопытном взоре следил за встречей Мордонта с двумя прелестными сестрами.

Прием, оказанный молодому человеку, в общем, напоминал прием самого Магнуса, но девушки не сумели так хорошо скрыть свои чувства: сразу было видно, что они сознают, сколько перемен произошло со времени их последней встречи. Обе покраснели, когда, поднявшись с места, но не протягивая Мордонту руки и, конечно, не подставляя для поцелуя щеку, что не только разрешалось, но почти требовалось местными обычаями, обратились к нему с приветствием, каким встречали обычных знакомых. Но краска смущения на лице старшей сестры оказалась лишь признаком недолгого волнения, которое исчезает так же быстро, как и вызвавшее его чувство. В следующее же мгновение Минна снова стояла перед юношей спокойная и холодная, отвечая со сдержанной и осторожной учтивостью на общепринятые любезные слова, которые Мордонт неверным голосом силился из себя выдавить. Смятение Бренды носило, по крайней мере внешне, иной, более глубокий и волнующий характер. Краска смущения покрыла не только ее лицо, но и стройную шею и ту часть прелестной груди, которую обнажал вырез ее корсажа. Она и не пыталась отвечать на робкое «здравствуйте», с которым Мордонт обратился непосредственно к ней, но устремила на него взгляд, где наряду с неудовольствием видно было и сожаление при мысли о прежних беззаботных днях. В то же мгновение Мордонт со всей ясностью понял, что привязанность Минны к нему угасла, но что, быть может, еще возможно вернуть дружбу более сердечной Бренды. Так велика, однако, непоследовательность человеческой натуры, что хотя до того юноша не делал никакого существенного различия между двумя красивыми и привлекательными девушками, однако теперь расположение той, которая выказала себя наиболее равнодушной, получило в глазах его особую цену.

От этой мимолетной мысли отвлек его Кливленд, который подошел, чтобы с прямодушием военного человека поблагодарить своего спасителя. Он не поспешил раньше лишь потому, что не хотел мешать обмену обычными приветствиями между гостем и хозяйками дома. Капитан приблизился с таким любезным видом, что Мордонту, хотя он и утратил благосклонность обитателей Боро‑Уестры с того самого момента, как незнакомец появился на острове и стал своим человеком в доме юдаллера, не оставалось ничего другого, как с должной учтивостью ответить на его поклон, с довольным видом выслушать его благодарность и выразить надежду, что время, проведенное им с момента их последней встречи, прошло для него приятно.

Кливленд уже готов был ответить, но упомянутый нами маленький человечек предупредил его: бросившись вперед, он схватил Мордонта за руку, поцеловал его в лоб, а затем одновременно и повторил его вопрос, и дал на него ответ:

— Как проходит время в Боро‑Уестре? Ты ли спрашиваешь об этом, о принц утесов и круч? Как может оно проходить иначе, как не уносясь в своем полете на крыльях красоты и веселья?

— А также остроумия и песен, мой добрый старый друг, — добавил полушутя‑полусерьезно Мордонт, горячо пожимая старичку руку. — Уж они‑то обязательно присутствуют там, где находится Клод Холкро.

— Не смейся надо мной, мой мальчик, — ответил тот. — Когда ноги твои будут едва плестись, остроумие замерзнет, а голос начнет фальшивить…

— Ну, зачем вы клевещете на себя, мой милый учитель? — возразил Мордонт, который рад был воспользоваться эксцентрическим характером своего старого друга, чтобы завести нечто похожее на беседу, смягчить неловкость этой странной встречи, а между тем исподволь сделать некоторые наблюдения, прежде чем потребовать объяснения по поводу перемены к нему со стороны хозяев дома. — Не говорите так, — продолжал он, — время щадит барда. Вы сами не раз твердили, что певец разделяет бессмертие своих песен, и я уверен, что великий английский поэт, о котором вы нам рассказывали, превосходил вас годами, когда был загребным на шлюпке всех остроумцев Лондона.

Мордонт намекал на один эпизод из жизни Клода Холкро, который являлся для него тем, что французы называют «cheval de bataille», одного упоминания о котором было достаточно, чтобы старый певец тотчас же вскочил в седло и пустился вскачь.

Его смеющиеся глаза загорелись своеобразным восторгом, который простые смертные, пожалуй, назвали бы безумным, и он с жаром ухватился за свою любимую тему.

— Увы, увы, дорогой мой Мордонт, — серебро — это всегда серебро, и с годами оно не теряет своего блеска, а олово — есть олово, и чем дальше, тем оно становится все более тусклым. Не подобает бедному Холкро упоминать свое имя рядом с именем бессмертного Джона Драйдена, но истинная правда — я, должно быть, уже говорил вам об этом, — что мне дано было лицезреть великого человека, более того — мне пришлось побывать в знаменитой «Кофейне талантов», как ее тогда называли, и однажды я удостоился даже взять понюшку табаку из его собственной табакерки. Вам я, должно быть, рассказывал про этот случай, но капитан Кливленд ни разу еще не слышал моей истории. Так вот доложу вам, жил я тогда на Рассел‑стрит… Я не спрашиваю, разумеется, знакома ли вам Рассел‑стрит в Ковент‑Гардене, капитан Кливленд?

— Да, мне достаточно точно известна ее широта, мистер Холкро, — ответил, улыбаясь, Кливленд, — но помнится, вы вчера уже рассказывали про этот случай, а кроме того, у нас сейчас спешное дело: вам предстоит сыграть вашу новую песню, а нам — выучить ее.

— Ну нет, теперь она больше не годится, — сказал Холкро, — теперь требуется что‑либо, где мог бы участвовать наш милый Мордонт: ведь он лучший певец на всем острове как в дуэте, так и в сольной партии, и я не дотронусь до струн, если Мордонт Мертон не примет участия в нашем концерте. Ну, что вы скажете на это, прекрасная Ночь, каково ваше мнение, ясная Денница? — прибавил он, обращаясь к молодым девушкам, которым, как мы упоминали, он давно уже дал эти аллегорические имена.

— Мистер Мордонт Мертон, — сказала Минна, — пришел слишком поздно, чтобы выступать вместе с нами; это очень печально для нас, но ничего не поделаешь.

— Как? Что? — поспешно возразил Холкро. — То есть как это слишком поздно? Да ведь вы постоянно пели вместе. Поверьте моему слову, милые мои девочки, что старые песни — самые лучшие, а старые друзья — самые верные. У мистера Кливленда прекрасный бас, этого нельзя не признать, но я хотел бы, чтобы для первого своего номера вы положились на эффект, который произведет одно из двадцати прекрасных трио, где тенор Мордонта так чудесно сливается с вашими нежными голосами. Я уверен, что наша прелестная Денница в душе своей одобряет подобное изменение программы.

— Никогда в жизни, дядюшка Холкро, вы так жестоко не ошибались, — сказала Бренда и опять покраснела, но на этот раз скорее от досады, чем от смущения.

— Но как же так? — спросил старый поэт, помолчав, а затем взглянув сначала на одну, а потом на другую сестру. — Что это у нас сегодня Непроглядная Ночь и Багряная Утренняя Заря — предвестники дурной погоды? В чем дело, юные леди, на кого вы обижены, уж не на меня ли? Когда молодежь затеет ссору, обязательно старик окажется виноватым.

— Нет, вы ни в чем не виноваты, дядюшка Холкро, — сказала Минна, поднимаясь и беря сестру под руку, — если тут вообще есть виновные.

— Уж не тот ли, кто пришел последним, обидел вас, Минна? — спросил Мордонт, стараясь говорить спокойным, шутливым тоном.

— Когда на обиду отвечают презрением, — возразила со своей обычной серьезностью Минна, — то не обращают внимания на обидчика.

— Возможно ли, Минна, — воскликнул Мордонт, — что это вы так говорите со мной? А вы, Бренда, вы тоже способны так поспешно осудить меня, не уделив мне ни минуты для честного и откровенного объяснения?

— Тот, кто лучше нас с вами знает, как поступать, — тихо, но твердо произнесла Бренда, — объявил нам свою волю, и она должна быть выполнена! Сестрица, мне кажется, что мы достаточно пробыли здесь, и присутствие наше требуется теперь в другом месте. Мистер Мертон извинит нас, но сегодня мы, право, очень заняты. — И она удалилась под руку с сестрой.

Напрасно Клод Холкро пытался остановить девушек, воскликнув с театральным жестом:

— Но, День и Ночь, все это очень странно!

Тогда он повернулся к Мордонту и прибавил:

— Впрочем, молодые особы подвержены приступам непостоянства, подтверждая тем самым, как сказал наш поэт Спенсер, что:

Среди живых созданий до сих пор

Изменчивость господствует всевластно.

— А вы, капитан Кливленд, — продолжал он, — может быть, вы знаете, из‑за чего так расстроились наши юные грации?

— О, тот только ошибется в расчетах, — ответил Кливленд, — кто станет доискиваться, почему ветер подул с другого румба или девушка изменила свою склонность. Будь я на месте мистера Мордонта, я не стал бы задавать гордым красавицам больше ни одного вопроса.

— Ну что же, капитан Кливленд, — ответил Мордонт, — это дружеский совет, и то, что я не просил его у вас, не помешает мне последовать ему. Но позвольте мне, в свою очередь, задать вам вопрос: сами вы так же равнодушны к мнению ваших друзей женского пола, как считаете это обязательным для меня?

— Кто, я? — переспросил Кливленд с видом полнейшего безразличия. — Да ведь я над подобными вещами особенно не задумываюсь. Я еще не встречал женщины, о которой стоило бы вспомнить еще раз после того, как поднят якорь. На берегу — другое дело, и я готов смеяться, петь, танцевать и любезничать, если это им нравится, с двадцатью девушками даже вдвое хуже тех, которые нас только что покинули; но, поверьте, я нимало не обижусь, если по звуку боцманской дудки они изменят свой курс. Все шансы за то, что я сделаю поворот через фордевинд так же скоро, как они.

Больному редко бывает приятно, когда его утешают тем, что недуг, на который он жалуется, вовсе не так серьезен, и Мордонт поэтому вдвойне был обижен на Кливленда: и за то, что тот заметил его смущение, и за то, что стремился навязать ему свои собственные взгляды. Поэтому юноша довольно резко ответил, что чувствовать так, как капитан Кливленд, могут только люди, обладающие искусством становиться общими любимцами, куда бы ни забросила их судьба, и для которых не играет роли, что они потеряют в одном месте, так как они уверены, что их заслуги позволят им в другом наверстать с лихвой упущенное.

Мордонт говорил иронически; однако следует признаться, что в манерах Кливленда действительно сквозило светское самодовольство и сознание собственных, хотя бы внешних, достоинств, которые делали его вмешательство в чужие дела вдвойне неприятным. Как говорит сэр Луциус О’Триггер, капитан Кливленд выглядел таким победителем, что это даже раздражало. Он был молод, красив, самоуверен, несколько грубоватые манеры моряка весьма шли ему, казались совершенно естественными и, быть может, более соответствовали нравам далеких островов, на которых он теперь оказался и где даже в самых знатных семьях большая степень утонченности сделала бы его общество далеко не столь желательным. В настоящем случае он ограничивался тем, что в ответ на видимое недовольство Мордонта Мертона весело улыбнулся и сказал:

— Вы сердитесь на меня, мой юный друг, но вы не добьетесь того, чтобы и я рассердился на вас. Прелестные ручки всех красавиц, каких я когда‑либо встречал в жизни, никогда не смогли бы вытащить меня из пучины Самборо. Поэтому, прошу вас, не ищите со мной ссоры, и пусть мистер Холкро будет свидетелем тому, что я спустил и гюйс, и марсель и, если вы даже дадите по мне бортовой залп, я не вправе отвечать ни единым выстрелом.

— Да, да, — добавил Клод Холкро, — вы должны подружиться с капитаном Кливлендом, Мордонт. Никогда не ссорьтесь с другом из‑за женского непостоянства. Подумайте только, ведь, если бы красавицы не меняли своих склонностей, как бы мы тогда, черт побери, умудрились сочинить о них столько стихов? Даже сам великий Драйден, достославный Джон Драйден, ну что мог бы он написать о девушке, которая всегда постоянна? Это было бы все равно что воспевать в стихах мельничную запруду. Да как раз эти‑то именно течения, стремнины и водовороты, приливы и отливы, что то набегают, то прочь отступают, — о небо, стоит мне только подумать о них, как я начинаю говорить в рифму! — то дарят нам улыбки, то приходят в неистовство, то ластятся к нам, то готовы нас поглотить, то приносят нам наслаждение, то погибель и так далее, и тому подобное… Да ведь это и есть истинная душа поэзии. А вы никогда не слышали моего «Прощания с девой из Нортмавена»? На самом деле бедняжку звали Бет Стимбистер, но для благозвучия я назвал ее Марией, а себя — Гаконом, в честь славного моего предка Гакона Голдмунда, Гакона Золотые Уста, что прибыл на этот остров вместе с Гарольдом Гарфагером и был его Главным скальдом. Да, о чем это я начал рассказывать? Ах да, о бедной Бетти Стимбистер. Так вот, из‑за этой‑то самой Бетти, правда, отчасти тоже из‑за каких‑то пустяковых долгов, должен я был покинуть Хиалтландские острова, — ах, насколько же это лучше звучит, чем Зетлендские или Шетлендские, — и пуститься странствовать по белу свету; и пришлось же мне побродяжничать с той поры! Свой путь, капитан Кливленд, стал я пробивать, как и всякий другой, у которого легко в голове, легко в кошельке, но зато легко и на сердце; пробивал я себе путь и расплачивался где острым словечком, где деньжатами. Видел я, как сменяли и низлагали королей так же просто, как прогоняют с земли арендатора. Знал я всех знаменитостей нашего века, а прежде всего — достославного Джона Драйдена! Ну‑ка, кто еще из жителей острова может не кривя душой похвастаться тем же? Я взял однажды понюшку из его собственной табакерки! Сейчас я вам расскажу, как это было…

— Но вы хотели прочесть нам стихотворение, мистер Холкро, — сказал капитан Кливленд.

— Стихотворение? — повторил Холкро, хватая капитана за пуговицу, ибо он так часто видел, как слушатели разбегались во время его рассказов, что заранее принимал все возможные меры, чтобы удержать их.

— Стихотворение? Я поднес его вместе с пятнадцатью другими бессмертному Джону. Но вы услышите его, вы услышите все мои стихи, если хоть минутку постоите на месте, и ты тоже, Мордонт, мой милый мальчик. Вот уж добрых полгода, как я не слышал от тебя ни слова, а ты собираешься сбежать от меня! — С этими словами Холкро поймал его другой рукой.

— Ну, теперь он взял нас обоих на буксир, — сказал моряк, — и нам ничего иного не остается, как выслушать одну из его историй, хотя травит он их не хуже военного моряка во время «собаки».

— Нет, нет; теперь уже вы помолчите, а говорить предоставьте мне, — строго сказал поэт; Кливленд и Мордонт переглянулись с выражением комической покорности и смиренно приготовились слушать столь хорошо им знакомый, всегда один и тот же, неизбежный рассказ.

— Ну, теперь я вам все изложу подробно, — продолжал Холкро. — Итак, бросало меня по свету, как и многих других молодых людей. Брался я, чтобы как‑то просуществовать, и за то, и за другое, и за третье, ибо, слава Всевышнему, я был на все руки мастер. Но больше всего посвящал я времени музам, да, им оставался я верен, хотя неблагодарные плутовки и не подумали наградить меня, как иных болванов, собственной каретой, запряженной шестеркой коней! Так и продержался я до тех пор, пока не скончался престарелый кузен мой, Лоренс Линклеттер, и не оставил мне в здешних краях крохотного островка… Правда, Калмалинди состоял с ним в столь же близком родстве, как и я, но Лоренс ценил в человеке ум, хотя сам обладал им в весьма малой степени. Оставил он мне этот островок — о, одни голые скалы, точь‑в‑точь Парнас, и вот теперь есть у меня и пенни на расходы, и пенни — отложить на черный день, и пенни — подать неимущему. А для друзей найдется у меня и бутылка вина, и удобная постель, как вы сами сможете убедиться, если согласитесь последовать за мной, когда здешние празднества окончатся… Но где бишь я остановился?

— Надеюсь, что уже недалеко от порта, — ответил Кливленд, но Холкро был слишком ретивым рассказчиком, чтобы смутиться даже при столь явном намеке.

— Ах да, — продолжал он с довольным видом человека, вновь ухватившего нить своего повествования, — жил я тогда на Рассел‑стрит у старого Тимоти Тимблтуэйта. О, это был самый модный портной, известный в те времена всему Лондону. Он одевал умнейших людей столицы, так же, как и глупейших баловней фортуны, и, представьте себе, заставлял последних расплачиваться за первых! Умному человеку никогда не отказывал он в кредите, разве что в шутку или для того, чтобы получить остроумный ответ. Он состоял в переписке со всеми выдающимися людьми Лондона и хранил письма от Крауна, Тэйта, Прайора, Тома Брауна и прочих знаменитостей того времени, и в письмах этих, скажу я вам, таились такие перлы остроумия, что можно было просто помереть со смеху, и все они как одно заканчивались просьбами об отсрочке.

— Ну, портному‑то, пожалуй, подобные шутки казались не слишком веселыми, — заметил Мордонт.

— О что вы, что вы! — возразил страстный защитник Тима. — Да ведь он — между прочим, родом он из Камберленда — был щедр, как принц, и умер, обладая богатством принца. Горе тому разжиревшему на сладкой пище олдермену, который попадался Тиму «под его портновский утюг» после получения одного из таких писем! Смею вас уверить, что бедняге приходилось расплачиваться за двоих! А знаете, ведь это Тим послужил прообразом Тома Биббера в комедии великого Джона «Сумасбродный щеголь», и мне доподлинно известно, что Тим оказывал Джону кредит и снабжал его деньгами из своего собственного кармана в ту пору, когда все его блестящие придворные друзья от него отвернулись. Мне он тоже оказывал особое доверие, и однажды я целых два месяца не платил ему за свою каморку под крышей. Разумеется, я старался по мере сил тоже услужить ему чем‑либо. Не подумайте, пожалуйста, чтобы я кроил там или шил, это было бы несовместимо со званием дворянина, но я составлял для него счета, вел книги…

— Разносил по домам платья всяким талантам и олдерменам и получал кров за эту работу? — перебил рассказчика Кливленд.

— Вот уж нет, черт побери! — возразил Холкро. — Ничего подобного не было. Но вы сбили меня… Где бишь я остановился?

— Пусть теперь сам дьявол определяет для вас широту, — воскликнул капитан, вырывая свою пуговицу из крепко вцепившихся в нее большого и указательного пальцев неумолимого барда, — а мне некогда заниматься сейчас обсервациями! — и с этими словами он выбежал вон из комнаты.

— Неуч, невежа, самоуверенный грубиян, — сказал, глядя ему вслед, Клод Холкро, — у него столь же мало умения вести себя, как и ума в пустой башке под дурацким колпаком. Не понимаю, что Магнус и эти глупенькие девочки могли в нем найти! А кроме того, он постоянно рассказывает ужасающе нудные истории о своих похождениях и морских битвах и лжет при этом, я нисколько не сомневаюсь, на каждом слове. О Мордонт, милый мой мальчик, вот тебе пример, а вернее, предостережение: никогда не говори долго о самом себе. Ты иногда склонен слишком много распространяться о своих приключениях на скалах, прибрежных утесах и прочих подобных местах, а ведь это нарушает ход общей беседы и не дает высказаться другим присутствующим. Но я вижу, ты горишь нетерпением узнать, что же было дальше… Да, постой‑ка, на чем бишь я остановился?

— Боюсь, что придется отложить продолжение на послеобеда, мистер Холкро, — сказал Мордонт; он тоже подумывал, как бы ему сбежать, но хотел проявить при этом больше деликатности по отношению к своему старому другу, чем нашел это нужным сделать Кливленд.

— О нет, милый мой мальчик! — воскликнул Холкро, видя, что сейчас потеряет последнего своего слушателя. — Не покидай хоть ты меня: никогда не следуй столь дурному примеру и не обижай старых друзей. Много трудных дорог прошел я по жизненному пути, но насколько они становились легче, когда я мог опереться на такого преданного друга, как ты.

С этими словами он отпустил пуговицу Мордонта и, осторожно взяв юношу под руку, захватил его, таким образом, еще крепче. Мордонт не сопротивлялся, тронутый намеком престарелого поэта на охлаждение старых знакомых, которое только что испытал на самом себе. Но когда рассказчик снова задал свой ужасающий вопрос: Так на чем бишь я остановился?» — Мордонт, предпочитавший поэзию Холкро его прозе, напомнил ему о песне, которую тот сочинил, в первый раз покидая Шетлендию. Для Мордонта, правда, стихи эти не были новинкой, но поскольку читателю они неизвестны, мы приведем их здесь как достойный образец поэтического творчества сладкогласного потомка Гакона Золотые Уста. По мнению многих достаточно авторитетных судей, наш приятель занимал вполне приличное место среди тогдашних сочинителей мадригалов и не хуже, чем многие столичные сочинители остроумных или нежных сонетов, умел увековечить в стихах красавиц шетлендских долин или гор.

Он был к тому же сносный музыкант и теперь, отпустив свою жертву, схватил инструмент, представлявший собой некое подобие лютни, и стал настраивать его для аккомпанемента, приговаривая при этом, чтобы не терять даром времени:

— Я учился играть на лютне у того же музыканта, что и добряк Шедуэл — Толстый Том, как его называли… Достославный Джон еще так грубо посмеялся над ним — помнишь, Мордонт?..

И ныне ты, как новый Арион,

Ногтем из лютни извлекая звон,

Плывешь и над зеркальной гладью вод

Дискант пищит от страха, бас ревет.

Ну, лютню я кое‑как настроил, что же тебе спеть? Ах да, балладу о девушке из Нортмавена, бедной Бет Стимбистер!

В стихах я называю ее Мария. Бетси — хорошо для английской, песенки, а в наших краях лучше звучит Мария. — С этими словами, после небольшой прелюдии, Холкро запел довольно приятным голосом и с подобающим чувством следующую песню:

МАРИЯ

Прощай, о Нортмавен,

И Хилсуик седой,

И тихая гавань,

И бурный прибой,

Кручи береговые,

Дальних рифов гряда,

И ты, о Мария.

Прощай навсегда!

И проходы, где смело

Гакон проплывал,

Где пеною белой

Скрыты выступы скал,

Выйди, дева, на стену,

Видишь, плещет вода.

Друг узнал про измену

И уплыл навсегда.

Ложных клятв мне не надо,

Брось их в пенный прибой,

Повторят их наяды

На песках, под скалой,

Огласят они берег

Горьким плачем тогда,

Но друг тебе верить

Перестал навсегда.

Тщетно в мире ищу я

Такой островок,

Где, подругу целуя,

Друг ей верить бы мог.

Губят страсти земные

Человеческий род.

Нас лишь в небе, Мария,

Гавань тихая ждет.

— Я вижу, мой юный друг, что эта песня тронула тебя так же, как и всех, кто ее слышал, — сказал Клод Холкро. — Слова и музыка — моего собственного сочинения, и, не говоря уже о том, что стихи ладно скроены, в них есть… как бы это сказать… простота и непосредственность чувства, которые проникают в души слушателей. Даже твой отец не мог устоять перед ними, а уж его сердце столь неуязвимо для поэзии и песен, что стрела самого Аполлона не сумела бы пронзить его. Отец твой в свое время, должно быть, жестоко пострадал от женщины, недаром он так ненавидит всю их породу. Да, да, таковы уж их чары, и все мы в свое время перенесли те же страдания. Но пойдем, мой мальчик, в зале уже собираются кавалеры и дамы, и как нас прекрасный пол ни мучил, а плохо нам пришлось бы без их общества. Но сначала вдумайся еще раз в последние строчки:

Нас лишь в небе, Мария,

Гавань тихая ждет.

Да, на небе наше спасение, а не на том островке суши, о котором я пел и которого никогда не было и не будет. И еще обрати внимание, что в моем стихотворении нет никаких языческих вольностей, которыми Рочестер, Этеридж и прочие проказники любят украшать теперь свои стихи. Мою песню смело мог бы спеть пастор, а служка — подтягивать ему. Однако вот досада, зазвонил колокол, пора идти; но ничего, мы вечерком заберемся в какой‑нибудь укромный уголок, и там я доскажу тебе до конца свою историю.

ГЛАВА XIII

Ломился стол под тяжестью жарких,

Вино сверкало в кубках золотых,

И резал мясо, ел и пил там каждый;

И лишь тогда, когда утихла жажда

И ярость насыщенья улеглась,

Пришелец мудрый начал свой рассказ

«Одиссея»

Столы Магнуса Тройла ломились под тяжестью изобильного угощения. Огромное число приглашенных пировало в зале, еще больше бедных соседей, арендаторов, работников и слуг всякого рода угощалось на дворе вместе с бесчисленным множеством менее имущих и менее почетных лиц, пришедших из окрестных деревушек и сел за двадцать миль в окружности, чтобы получить свою долю от щедрот великодушного юдаллера. Подобное зрелище одновременно и поражало Триптолемуса Йеллоули, и заставляло в душе сомневаться, не будет ли с его стороны опрометчивым предложить восседавшему во главе столь роскошной трапезы хозяину в самый разгар веселья коренное изменение всех обычаев и нравов страны.

Правда, дальновидного агронома поддерживало сознание, что он один, своей собственной персоной, представляет кладезь премудрости, намного превосходящей то, чем могли похвастаться все остальные гости, вместе взятые, не говоря уже о самом Магнусе, ибо размах его хлебосольства являлся в представлении Триптолемуса достаточным признаком безрассудства. Однако Амфитрион, восседающий во главе своего пиршественного стола, безраздельно властвует, хоть и на время, над умами даже наиболее выдающихся своих гостей, и если угощение сделано по всем правилам, а вина — надлежащего качества, то унизительно видеть, как ни искусство, ни ум, ни даже высокое положение в обществе не могут обрести свое естественное и привычное превосходство над даятелем всех этих земных благ, и, уж во всяком случае, до тех пор, пока не подадут кофе. Триптолемус прекрасно понимал всю силу подобного временного превосходства, но ему чрезвычайно хотелось хоть чем‑то проявить себя, чтобы оправдать свое хвастовство перед сестрой и Мордонтом, и он украдкой посматривал на них, желая убедиться, не уронил ли в их глазах своего достоинства, бесконечно откладывая предполагаемое наступление на возмутительные местные обычаи.

Миссис Барбара полностью погрузилась в созерцание происходивших за трапезой опустошений, подобных которым ей не приходилось еще видеть на своем веку. Она удивлялась равнодушию хозяина и полному пренебрежению со стороны гостей теми правилами поведения за столом, которые она с детства привыкла считать непреложными: пирующие не стеснялись пробовать блюда еще не початые, которые, следовательно, можно было подать еще и на ужин, и разрушали их с той же легкостью, как если бы их уже отведало с полдюжины гостей. Казалось, никто — а меньше всего глава дома — не следил за тем, чтобы уничтожались только те кушанья, которые из‑за их формы нельзя было подать дважды, и чтобы атаки не распространялись на солидные куски жаркого, паштеты и другие изделия, которые по правилам разумного домоводства предназначены были выдержать двойной натиск. Согласно представлению миссис Барбары о благовоспитанности, гостям не полагалось сразу же накидываться на все эти яства, а следовало их оставить про запас, подобно тому, как Полифем в своей пещере приберегал пленника «Никто», чтобы съесть его последним. Погрузившись в раздумье, вызванное подобными нарушениями застольного устава, и мысленно подсчитывая, какие запасы холодного мяса могла бы она сделать из остатков жареной и печеной снеди, обеспечив тем самым свою кладовую почти на весь год, миссис Барбара весьма мало беспокоилась о том, выдержит ли ее брат до конца ту роль, которую он намеревался взять на себя.

Мордонт Мертон также был занят мыслями, весьма далекими от тех, что волновали будущего реформатора возмутительных шетлендских нравов. Юноша сидел за столом между двумя веселыми красотками страны Туле, которые, не обижаясь на то, что в прежние времена он отдавал предпочтение дочерям юдаллера, радовались случаю, пославшему им столь приятного собеседника, который к тому же, будучи их соседом по столу, мог, весьма вероятно, оказаться еще их кавалером в предстоящих танцах. Расточая, однако, своим прелестным соседкам все принятые в обществе любезности, Мордонт не переставал украдкой, но вместе с тем весьма внимательно следить за охладевшими к нему приятельницами, Минной и Брендой. Время от времени посматривал он и на юдаллера, однако не мог заметить в нем ничего, кроме обычного радушного и несколько шумного проявления гостеприимства, которым Магнус имел обыкновение оживлять подобные торжественные пиршества. Но по различному выражению лиц обеих девушек Мордонт угадал многое, что навело его на весьма печальные мысли.

Капитан Кливленд сидел между сестрами и усердно ухаживал за обеими, но Мордонту, который со своего места мог видеть и слышать большую часть того, что между ними происходило, казалось, что особое предпочтение отдает он старшей. Это, видимо, замечала и младшая, ибо она неоднократно бросала взгляд в сторону Мордонта, и юноше чудилось, что он видит в нем нечто похожее на сожаление о прерванной дружбе и печальное воспоминание о прежних, лучших временах. Минна же была всецело поглощена любезностями своего соседа, и самый факт этот приводил Мордонта в изумление и негодование.

Минна, такая серьезная, благоразумная, сдержанная, самые черты и манеры которой изобличали возвышенный характер, Минна, любящая уединение и те пути познания, на которых люди предпочитают обходиться без спутников, Минна — враг пустого веселья, подруга задумчивой печали, страстная любительница одиноких прогулок к горным источникам и глухим долинам, одним словом — девушка, по самому своему нраву не способная плениться смелыми, грубыми и дерзкими ухаживаниями такого человека, как капитан Кливленд, отдавала, однако, ему, пока он сидел рядом с ней, все свое внимание, вся была зрение и слух и внимала ему с такими интересом и благосклонностью, которые для Мордонта, хорошо умевшего читать ее чувства по выражению лица, были явным признаком величайшего с ее стороны увлечения. Когда юноша понял это, в сердце его вспыхнуло возмущение, распространившееся как на избранника Минны, который занял его место, так и на нее саму, столь опрометчиво изменившую своему собственному характеру.

«В чем притягательная сила этого человека? — спрашивал он себя. — Чем обладает он, кроме гордого и дерзкого сознания собственной важности, основанного только на том, что он одержал несколько ничтожных побед на море и привык к мелочному деспотизму над командой вверенного ему корабля? Он уснащает свою речь морскими выражениями в гораздо большей степени, чем это позволил бы себе любой офицер британского флота, а его остроумие, заслужившее ему столько улыбок, такого пошиба, какого в прежние времена Минна не потерпела бы ни на одну минуту. Даже Бренда, видимо, меньше увлечена его любезностью, чем Минна, которой они так мало подходят».

Мордонт, однако, вдвойне ошибался, делая столь суровые выводы. Во‑первых, глядя на Кливленда в известной степени глазами соперника, он слишком строго осуждал его манеры и поведение. Они были, правда, не очень изысканными, но это не имело большого значения в стране, населенной столь простыми и нетребовательными людьми, как шетлендцы того времени. С другой стороны, Кливленд обладал свойственным морякам прямодушием, большой природной сообразительностью, немалой долей остроумия, безграничной уверенностью в себе и той предприимчивой дерзостью, которая даже при отсутствии иных привлекательных качеств нередко обеспечивает успех у прекрасного пола. Мордонт заблуждался также, полагая, что Кливленд не мог понравиться Минне Тройл из‑за несходства самых основных черт их характеров. Имей наш юный друг немного более жизненного опыта, он не мог не заметить, что, подобно тому как союзы сплошь и рядом заключаются между парами, совершенно непохожими друг на друга ни лицом, ни фигурой, так — а это случается еще чаще — и между людьми, одаренными совершенно различными чувствами, вкусами, стремлениями и понятиями; и, быть может, не будет с нашей стороны чересчур смелым утверждать, что две трети совершаемых на наших глазах браков заключается между лицами, которые, судя a priori, вряд ли могли чем‑то привлекать друг друга.

Основной внутренней причиной такого на первый взгляд странного явления следует считать прежде всего мудрую заботу провидения о том, чтобы ум, талант и прочие приятного рода качества были распределены по свету с возможно большей равномерностью. Ибо чему уподобился бы наш мир, если бы умные сочетались браком только с умными, образованные — с образованными, добрые — с добрыми и даже красивые — только с красивыми? Не очевидно ли, что тогда низшие касты глупцов, невежд, грубиянов и уродов (составляющих, к слову сказать, большинство человеческого рода), осужденные исключительно на общение друг с другом, и физически и духовно опустились бы мало‑помалу до звериного облика орангутангов. Поэтому, когда мы видим союз «невинной кротости и грубой силы», мы можем оплакивать того из двух, кто обречен на страдание, но должны в то же время преклониться перед скрытым умыслом мудрого Провидения, которое уравновешивает таким образом добро и зло, вознаграждает семью за дурные качества одного из родителей лучшими, более благородными задатками другого, обеспечивая тем самым подрастающему поколению нежные заботы и попечение хотя бы одного из тех, чьим естественным долгом они являются. Если бы не частые случаи подобного рода союзов, какими бы неподходящими друг другу ни казались с первого взгляда обе стороны, — мир не был бы тем, чем назначил ему быть наш мудрый Создатель: местом, где добро смешано со злом, где человеку суждены испытания и скорбь, где злейшие невзгоды всегда смягчаются чем‑то, что делает их выносимыми для смиренных и терпеливых душ, и где величайшие блага несут с собой примесь отравляющей их горечи.

Но вглядимся внимательнее в причины, вызывающие столь странные привязанности, и мы поймем, что они основаны отнюдь не на полном несходстве или противоположности характеров, как это кажется, если наблюдать одни только их видимые последствия. Мудрая цель, которую преследует Провидение, допуская в браке сочетание самых противоречивых склонностей, нравов и миропонимании, совершается не в силу какого‑то таинственного побуждения, которое, вопреки естественным законам природы, влечет мужчин и женщин к союзу, в глазах света совершенно для них неподходящему. Нет, как в поступках обыденной жизни, точно так и в душевных движениях нам дана свободная воля, и она‑то как в первом, так и во втором случае нередко и вводит нас в заблуждение. Нередко натуры восторженные создают в своем воображении некий идеальный образ, а затем сами себя обманывают, находя отдаленное с ним сходство в каком‑либо реально существующем лице; при этом фантазия их немедленно и совершенно бескорыстно спешит наделить его всеми свойствами, необходимыми для того, чтобы он стал некиим воплощением «beau ideal». Но никому, пожалуй, даже в счастливейшем браке с любимым человеком не удавалось обнаружить всех ожидаемых в нем качеств; в огромном большинстве случаев мечтателя очень скоро постигает величайшее душевное разочарование, и ему становится ясно, что он построил воздушный замок своего счастья на призрачной радуге, которая сама возникла, лишь благодаря особому состоянию атмосферы.

Будь Мордонт лучше знаком с жизнью и ходом человеческих дел, он не удивился бы, что такого человека, как Кливленд, красивого, смелого и энергичного, встречавшего на своем веку немало несомненных опасностей и говорившего о них как о забаве, такая мечтательница, как Минна, мысленно одарила огромной долей тех доблестей, которые в ее пылком воображении составляли образ настоящего героя. Если в простых и даже несколько грубоватых манерах Кливленда и не было особой изысканности, то по крайней мере за ними не скрывалось притворства, и, хотя он не обладал светским лоском, у него было достаточно природного здравого смысла и умения себя вести, чтобы поддерживать созданную Минной иллюзию, пусть даже только в отношении внешних проявлений своего нрава.

Едва ли следует говорить, что все вышеприведенные рассуждения относятся только к так называемым бракам по любви, ибо если одна из сторон основывает свою склонность на преимуществах материального свойства, связанных с денежными доходами или недвижимой собственностью, то после приобретения таковых ее, конечно, не может постигнуть разочарование, если только она с горечью не осознает, что переоценила то счастье, которое они приносят, и недооценила неизбежно сопутствующие им неудобства.

Относясь с некоторым пристрастием к чернокудрой красавице, героине нашего романа, мы с охотою посвятили ей это небольшое отступление, желая пролить свет на некоторые особенности ее поведения, которые — мы готовы признать это — выглядят достаточно неестественными в романе, хотя в обыденной жизни представляют собой весьма частое явление. Нам хотелось объяснить, как получилось, что именно Минна переоценила склонности, таланты и дарования молодого красавца, посвящавшего ей все свое время и помыслы и чье обожание делало ее предметом зависти почти всех хорошеньких женщин, в немалом числе сидевших за пиршественным столом. Может быть, если прекрасные читательницы возьмут на себя труд заглянуть в собственное сердце, они согласятся, что, если какой‑либо юноша проявляет изысканный вкус, выбирая из целого круга соперниц, весьма охотно принявших бы его ухаживания, одну и делает ее предметом своего исключительного внимания, дает ему право ожидать от своей избранницы (если не в силу какого‑либо иного чувства, то хотя бы из чувства признательности) проявления к нему изрядной доли благосклонности и даже пристрастия. Если после всего сказанного поведение Минны все же покажется непоследовательным и ненатуральным, то это уже не наша вина, ибо мы излагаем факты такими, каковы они бывают в действительности, не имея претензии придавать большую достоверность событиям, которые на первый взгляд уклоняются от нее, и не наделяя постоянством самое непостоянное во вселенной — сердце прекрасной и избалованной успехом женщины.

Нужда, мать всех искусств, может научить также и притворству, и Мордонт, хотя и был новичком в ее школе, не преминул воспользоваться данными ею уроками. Он понял, что если хочет следить за поведением тех, на ком сосредоточены были все его мысли, то прежде всего должен скрыть свои собственные чувства и казаться настолько увлеченным своими соседками за столом, чтобы Минна и Бренда подумали, будто он ничего другого и не замечает. Веселые Мэдди и Клара Гроутсеттар, которые считались богатейшими невестами на острове и в настоящую минуту были счастливы уже одним тем, что сидели за столом вдали от бдительного ока своей тетушки, почтенной леди Глоуроурам, с радостью встретили попытки Мордонта быть любезным и занимательным и принялись отвечать ему тем же. Вскоре между ними завязалась увлекательная беседа, которую джентльмен, как это обычно бывает, оживлял своим остроумием или потугами на остроумие, а дамы от души надо всем смеялись и все одобряли. Однако среди этого показного веселья Мордонт не забывал время от времени возможно незаметней бросать испытующий взгляд на дочерей Магнуса, и снова ему показалось, что старшая, увлеченная разговором с Кливлендом, не уделяла окружающему обществу ни малейшего внимания, тогда как Бренда, убедившись, что Мордонт занят другими, все чаще посматривала с выражением и досады и грусти на компанию, в которой он теперь находился. Юношу чрезвычайно тронули смущение и тревога, отражавшиеся, как ему казалось, на ее лице, и он мысленно положил в тот же вечер непременно найти случай для более обстоятельного с ней объяснения. Он хорошо помнил слова Норны, что прелестным сестрам грозит опасность, какая именно — оставалось для него тайной, но он сильно подозревал, что она крылась в том глубоком заблуждении, в каком пребывали девушки относительно истинного характера дерзкого и самоуверенного чужестранца, и тут же втайне решил сделать все возможное, чтобы разоблачить Кливленда и спасти подруг своего детства.

Предавшись подобным мыслям, он мало‑помалу стал все меньше внимания уделять обеим мисс Гроутсеттар и, быть может, совсем забыл бы о необходимости разыгрывать перед дочерьми Магнуса Тройла роль равнодушного зрителя, если бы не подали знака дамам удалиться из‑за стола. Минна со свойственной ей грацией величаво склонила голову в общем поклоне, с особой выразительностью взглянув при этом на Кливленда. Бренда, вся вспыхнув, что случалось всякий раз, когда она сознавала, что за ее действиями, хотя бы самыми незначительными, наблюдают посторонние, поспешила сделать тот же прощальный поклон с замешательством, близким к неловкости, которое, однако, благодаря ее юности и застенчивости выглядело и естественным и очень милым. Снова Мордонту показалось, что она отыскала его глазами среди всего многолюдного общества. Впервые он отважился встретить ее взгляд и ответить на него. Бренда, заметив это, вспыхнула еще больше, и к смущению на ее лице прибавилась тень недовольства.

Когда дамы удалились, мужчины принялись пить всерьез и по‑настоящему, что по обычаям того времени неизменно должно было предшествовать вечерним танцам. Сам старый Магнус как словами, так и собственным примером призывал присутствующих «даром времени не терять, ибо дамы скоро заставят их немало поработать ногами». В то же время он подал знак стоявшему позади него седовласому слуге, одетому в платье данцигского шкипера, который, в дополнение ко многим другим обязанностям, выполнял еще и обязанности дворецкого.

— Скажи‑ка, Эрик Скэмбистер, — обратился к нему хозяин, — нагружен ли уже корабль «Веселый кантонский моряк»?

— Даже выше ватерлинии, — ответил шетлендский Ганимед, — добрым нанцем, ямайским сахаром и португальскими лимонами, не говоря уже о мускатном орехе, тостах и воде прямо из Шеликотского источника.

Громко и долго смеялись гости над этой узаконенной обычаем шуткой между хозяином и дворецким, служившей своего рода предисловием к появлению чудовищных размеров пуншевой чаши. То был подарок, сделанный Магнусу капитаном одного из судов почтенной Ост‑Индской компании, которое по пути из Китая домой было отнесено непогодой на север, в Леруикский залив, где ему удалось расстаться с частью груза, не без некоторого ущерба для королевской таможни.

Магнус Тройл, один из главных его покупателей, оказавший, сверх того, капитану Кули немало услуг, при отплытии корабля получил в подарок этот великолепный пиршественный сосуд, при одном виде которого, когда Эрик Скэмбистер вошел, сгибаясь под его тяжестью, гул одобрения пронесся среди присутствующих. Полными до краев кубками встречены были добрые традиционные тосты за процветание Шетлендии. «Смерть головам, на которых никогда не растут волосы!» — таково было пожелание успеха в рыбной ловле, объявленное громовым голосом самого юдаллера. Клод Холкро при всеобщем одобрении предложил: «Здоровье высокочтимого хозяина и прелестных сестер хозяюшек! Да здравствует род человеческий! Смерть рыбам! За изобилие плодов земных!»

То же пожелание высказал еще более выразительно убеленный сединами старый приятель Магнуса в словах: «Отверзи, Господи, пасть серой рыбы и простри свою руку над посевами!»

Гостям предоставлены были широкие возможности для поддержания подобных тостов, выражающих всеобщие чувства. Тех, кто сидел поблизости от могущей вместить целое Средиземное море пуншевой чаши, оделял сам юдаллер, собственной щедрой рукой наполняя их высокие кубки; те же, кто сидел на значительном от него расстоянии, наливали свои стаканы из огромной серебряной фляги, называемой в шутку баркасом: наполняемая по мере надобности пуншем из большой чаши, она служила для доставки драгоценной влаги в отдаленнейшие концы стола, вызывая при этом множество веселых острот по поводу частоты своих рейсов. Торговые сношения шетлендцев с иностранными кораблями, а также с возвращавшимися на родину судами Ост‑Индской компании давно уже распространили в стране привычку к тому крепкому напитку, каким был нагружен «Веселый кантонский моряк», и никто во всей земле Туле не умел сочетать отдельные его ингредиенты искуснее старого Эрика Скэмбистера, за что он и был известен по всему архипелагу под именем Пуншемейстера. Так древние норвежцы награждали героев своих баллад, Ролло Быстроногого и других, эпитетами, выражавшими превосходство их в силе и ловкости над всеми прочими смертными.

Добрый напиток не замедлил сделать свое дело и вселил веселье в сердца пирующих. Гости с большим успехом спели несколько древних норвежских застолиц, тем самым доказав, что хотя, за отсутствием подходящих условий, современные шетлендцы и не могут проявить боевую доблесть своих предков, однако до сих пор еще способны деятельно и ревностно разделять те утехи Валгаллы, которые состоят в поглощении целых океанов меда и эля, обещанных Одином всякому, кто удостоится разделить с ним его скандинавский рай. В конце концов, возбужденные возлияниями и пением, застенчивые осмелели, а скромные стали болтливыми; все стремились говорить, и никто не хотел слушать; каждый оседлал своего конька и призывал соседа в свидетели своей ловкости. В числе прочих и маленький бард, подсевший к нашему другу Мордонту Мертону, выразил неукоснительное намерение начать и закончить, проведя его по всем широтам и долготам, рассказ о том, как он был представлен достославному Джону Драйдену. А Триптолемус Йеллоули, воодушевившись, забыл невольную робость, охватившую его при виде окружающего изобилия и почтения, с каким гости относились к Магнусу Тройлу, и принялся излагать удивленному и даже несколько оскорбленному юдаллеру некоторые из своих проектов по улучшению жизни в Шетлендии, которыми он хвастался перед своими спутниками во время утреннего путешествия.

Но предлагаемые им новшества и то, как они были восприняты Магнусом Тройлом, должны уже быть изложены в следующей главе.

ГЛАВА XIV

Обычаев своих мы не нарушим,

Ведь сам закон не тот же ли обычай

Старинный, а религия — для тех

Из смертных, кто к религии привержен, ‑

Не та же ли привычка почитать

То именно, что почитали предки?

Так сохраним обычаи свои.

Старинная пьеса

Мы оставили гостей Магнуса Тройла в самом разгаре веселого бражничанья. Мордонт, так же, как и его отец, избегал хмельной чаши и не принимал поэтому участия в оживлении, которое «Веселый кантонский моряк» вызывал среди гостей, занятых его разгрузкой, в то время как «баркас» совершал свои рейсы вокруг стола. Но именно благодаря своему грустному виду наш юный друг и показался самой подходящей жертвой для словоохотливого рассказчика Клода Холкро, который, находя его в состоянии, весьма подходящем для роли слушателя, набросился на него, руководимый тем же инстинктом, что и хищный ворон, выбирающий из всего стада ослабевшую овцу, с которой ему легче всего будет оправиться. С радостью воспользовался поэт рассеянностью Мордонта и его видимым нежеланием активно сопротивляться. С неизменной ловкостью, свойственной всем прозаикам, постарался он путем неограниченных отступлений растянуть свое повествование вдвое, так что рассказ его уподобился лошади, идущей аллюром «grand pas», когда кажется, что она несется во весь дух, тогда как на самом деле подвигается едва ли на какой‑нибудь ярд за четверть часа. В конце концов Холкро удалось‑таки рассказать, уснастив повествование самыми различными подробностями и дополнениями, историю своего почтенного хозяина — знаменитого портного с Рассел‑стрит, включив в нее беглый очерк о пяти его родственниках, анекдоты о трех его главных соперниках и высказав несколько общих суждений о костюмах и модах того времени. Прогулявшись, таким образом, по окрестностям и внешним укреплениям своего повествования, он достиг наконец главной цитадели, каковой в данном случае и являлась «Кофейня талантов». Рассказчик помедлил еще, однако, на ее пороге, чтобы разъяснить, на каких, собственно, основаниях хозяин его получал порой право доступа в этот храм муз.

— Оно зиждилось, — заявил Холкро, — на двух главных его достоинствах: терпении и терпимости, ибо друг мой Тимблтуэйт сам не лишен был остроумия и никогда не обижался на шутки, которыми бездельники завсегдатаи кофейни угощали его, словно взрывами петард и шутих в карнавальную ночь. И, видишь ли, хотя многие, да, пожалуй, даже большинство из этих остряков, были связаны с ним кое‑какими обязательствами, однако не в его правилах было напоминать талантливым людям о столь неприятных мелочах, как уплата долга. Ты, милый мой Мордонт, может быть, назовешь это обыкновенной учтивостью, ибо в здешней стране редко берут или дают взаймы и, благодарение небу, нет здесь ни бейлифов, ни шерифов, что хватают несчастных людей за шиворот и тащат в кутузку, да и тюрем‑то нет, куда бы их можно было упрятать, но все же поверь, что такого кроткого агнца, каким был мой бедный, дорогой покойный хозяин Тимблтуэйт, редко найдешь в списках лондонских обывателей. Я мог бы порассказать тебе о таких штучках этих проклятых лондонских ремесленников, какие они не только с другими, а и со мной лично проделывали, что у тебя волосы на голове встанут дыбом. Но чего это, черт возьми, старый Магнус вдруг разорался? Он ревет, словно хочет перекричать порыв сильнейшего норд‑веста.

Действительно, зычен был голос старого юдаллера, когда, выведенный из себя проектами преобразований, которые управляющий неустрашимо навязывал ему, требуя их немедленного обсуждения, Магнус ответил ему (здесь подойдет оссиановский оборот речи) голосом, гремящим, как прибой, дробящийся о скалы:

— Какие еще там деревья, господин управляющий! Нет, уж о деревьях вы мне лучше не говорите! По мне, хоть бы ни одного не было на нашем острове, достаточно высокого, чтобы повесить на нем бездельника. Не нуждаемся мы ни в каких деревьях, кроме тех славных деревьев, что возвышаются в наших гаванях: ветки у них — реи, а листва — стоячий такелаж.

— Так вот, значит, что касается осушки Брэбастерского озера, как я вам уже докладывал, мейстер Магнус Тройл, — продолжал настойчивый агроном, — так это, по моему мнению, поведет к весьма важным результатам, а спустить озеро можно только двумя способами: либо через Линклейтерскую долину, либо через Скэлмистерский ручей. Так вот, если мы определим их уровни…

— Есть еще и третий способ, мейстер Йеллоули, — перебил его хозяин дома.

— Должен сознаться, что больше никак не вижу, — ответил Триптолемус со всей той серьезностью, какой только может пожелать шутник для продолжения шутки, — поскольку на юге холм, называемый Брэбастер, а на севере — высокая гряда… Вот название‑то ее вылетело у меня из головы…

— Да бросьте вы все эти ваши холмы да гряды, мейстер Йеллоули, уверяю вас, что есть третий способ осушить озеро, и только его, пока жив, я согласен испробовать. По вашим словам, губернатор и я — совместные владельцы этих мест, прекрасно. Так вот, пусть каждый из нас спустит в озеро по равной доле бренди, лимонного сока и сахара — тут хватит одного, много — двух кораблей, — а потом соберем всех веселых юдаллеров острова, и через двадцать четыре часа на том месте, где сейчас Брэбастерское озеро, вы увидите сухое дно.

Вся застолица дружно и одобрительно захохотала над столь своевременной и уместной шуткой, и Триптолемусу пришлось хотя бы на время умолкнуть. Снова провозгласили веселый тост, еще раз спели застольную песню и помогли разгрузиться «Кантонскому моряку», между тем как щедрый «баркас» совершил еще один рейс вокруг стола.

Дуэт Магнуса с Триптолемусом, который в силу своей повышенной страстности привлек на время всеобщее внимание, потонул в пиршественном гуле, и поэту Холкро снова удалось насильственно завладеть вниманием Мордонта Мертона.

— Да, так на чем это я бишь остановился? — спросил он, и тон его лучше всяких слов показал утомленному слушателю, какую часть этой хаотической истории оставалось еще ему выслушать. — Ах да, на пороге «Кофейни талантов». Так вот, основал ее один из…

— Но, дорогой мистер Холкро, — несколько нетерпеливо перебил его Мордонт, — вы хотели рассказать о вашей встрече с Драйденом.

— С достославным Джоном? Как же, как же… Да, так на чем это я бишь остановился? Да, на «Кофейне талантов». Так вот, не успели мы войти, как лакеи и все прочие так и воззрились на меня. Добряка Тимблтуэйта они и до того прекрасно знали. По этому поводу я могу рассказать тебе один случай…

— А что же Джон Драйден? — перебил его Мордонт тоном, не допускающим никаких дальнейших отступлений.

— Да, да, конечно, я и говорю о Джоне Драйдене. Так на чем же я бишь остановился? Ах да, так вот, значит, стояли мы у самой стойки; один из слуг молол там кофе, а другой рассыпал табак в пакетики по одному пенни — выкурить трубку стоило как раз пенни; тут‑то он впервые и предстал перед моими глазами. Рядом с ним сидел некто по имени Деннис, тот самый, что…

— А Джон Драйден, как же он выглядел? — спросил Мордонт.

— Это был маленький толстенький старичок, седой, без парика, в прекрасно сшитом черном костюме, который облегал его, как перчатка. Честный Тимблтуэйт всегда собственноручно кроил платье для достославного Джона, а покрой рукава у него был просто изумительный, это уж ты можешь мне поверить. Но здесь нет никакой возможности разговаривать… Черт бы побрал этого шотландца, опять они с Магнусом сцепились!

Так оно и было. Но на этот раз Клода Холкро прервал не удар грома, которому можно было уподобить предыдущие зычные возгласы юдаллера, — сейчас между противниками шел упорный и громкий спор: вопросы, ответы, резкие возражения и остроумные реплики так и сыпались друг за другом, словно доносящийся издали треск беглой ружейной перестрелки.

— Разумные доводы! — кричал юдаллер. — А вот мы сейчас разберем, что это за такие разумные доводы, и ответ на них подыщем тоже разумный. А если вам нашего разума мало, так у нас в придачу еще и поэзия найдется. Эй, Холкро, дружок мой!

Хотя призыв этот прервал поэта на самой середине его любимого рассказа (если можно вообще говорить о середине там, где нет ни начала, ни конца), однако он встрепенулся при этих словах, как отряд легкой пехоты, получивший приказ идти на помощь гренадерам. Маленький человечек гордо выпрямился, ударил по столу кулаком и всем своим видом выразил готовность грудью встать на защиту своего радушного хозяина, как и подобает благовоспитанному гостю. Триптолемус был несколько смущен столь неожиданным подкреплением, явившимся на помощь противнику. Как осмотрительный полководец, он придержал стремительную атаку, начатую на ни с чем не сообразные шетлендские обычаи, и снова заговорил лишь тогда, когда юдаллер принудил его к тому оскорбительным вопросом:

— Ну, где же они теперь, ваши разумные доводы, мейстер Йеллоули, которыми вы меня только что оглушали?

— Сию минуту, уважаемый сэр, — ответил Йеллоули. — Ну что, скажите на милость, можете вы или кто другой выставить в защиту неуклюжего орудия, что в вашей косной стране называют плугом? Даже дикие горцы в Кейтнессе или Садерленде, так и те своим гаскромхом, или как они там его называют, могут вспахать и больше и лучше.

— Да чем же это вам так не нравится наш плуг? — спросил юдаллер. — Что нашли вы в нем нехорошего? Пашет он себе нашу землю, я не знаю, что вам еще от него нужно!

— Да ведь у него только одна рукоять, или, по‑вашему, по‑шетлендскому, «ходуля»! — воскликнул Триптолемус.

— А какому бы пахарю, черт побери, — вмешался поэт, желая вставить и свое острое словцо, — взбрело в голову ходить на двух ходулях, если бы он прекрасно справлялся и с одной?

— Или вот еще что, — добавил Магнус Тройл, — ну как бы Нийл из Лапнесса, что лишился руки, после того как упал с утеса Сломи Шею, ну как бы мог он пахать плугом с двумя рукоятями?

— Упряжь у вас из сыромятной тюленьей кожи! — продолжал Триптолемус.

— Ну так что же! Зато дубленая кожа остается для других поделок, — ответил Магнус Тройл.

— А тянут ваш плуг несчастные волы, запряженные по четыре ярма в ряд, а позади этого жалкого орудия должны идти две женщины и доделывать борозды лопатами.

— Выпейте‑ка лучше стаканчик, мейстер Йеллоули, — сказал юдаллер, — и, как говорится у вас в Шотландии, «дело заботы стоит». Волы наши, видите ли, с норовом, и ни один не даст другому идти впереди себя. А парни наши так вежливы и хорошо воспитаны, что даже в поле не согласны работать без дамского общества. Плуги наши пашут нам землю, земля родит ячмень, мы варим себе эль, едим свой хлеб и всегда готовы разделить его с чужестранцами. За ваше здоровье, мейстер Йеллоули!

Слова эти сказаны были тоном, полагавшим конец всякого рода препирательствам, и Холкро шепнул Мордонту:

— Ну, спор окончен, и мы снова можем вернуться к достославному Джону. Так вот, сидел он в своем прекрасном черном костюме — за него, как сказал мне после мой добрый хозяин, вот уже два года, как все еще не было уплачено, — и тут я увидел его глаза, ах, что за глаза! Это был не тот горящий, жгучий, орлиный взор, который мы, поэты, так часто воспеваем, нет, то был мягкий, глубокий, задумчивый и в то же время проницательный взгляд. В жизни не встречал я ничего подобного, разве что у маленького Стивена Клинкога, скрипача из Папастоу, — он еще…

— Но вы же не кончили рассказывать о Джоне Драйдене! — перебил его Мордонт. За неимением иного развлечения он стал находить даже некоторый интерес в том, чтобы не давать старому джентльмену уклоняться в сторону. Так пастухи загоняют в стадо своенравного барана, когда хотят поймать его.

Клод Холкро, воскликнув, как обычно: «Ах да, конечно, про достославного Джона!» — вернулся к своему рассказу.

— Так вот, сэр, взглянул он таким вот самым взглядом, как я описал, на моего хозяина и сказал: «Ну, милейший Тим, что это там у тебя?» И тут все знаменитости, все лорды, все джентльмены, — а они всегда липли к нему, как красотки на ярмарке к коробейнику, — все они перед ним расступились, и прошли мы прямо к камину, возле которого у Джона было свое излюбленное кресло, — летом, как я слышал, кресло это выносили на балкон, но тогда, когда я удостоился увидеть его, оно стояло у камина. Итак, прошествовал это Тим Тимблтуэйт, гордый, как лев, через всю толпу, а следом за ним — и я. А под мышкой был у меня небольшой сверток… Я нес его так, случайно… просто мальчишки посыльного не оказалось под рукой, и надо было выручить хозяина; а кроме того, я хотел придать себе деловой вид: в «Кофейню талантов», надо сказать, не допускались посторонние иначе как по делу. Я слышал, как сэр Чарлз Седли сострил однажды по этому поводу…

— Но вы опять уклонились от достославного Джона! — воскликнул Мордонт.

— Ах да, поистине достославным следует называть его! Теперь превозносят всяких там Блэкморов, Шедуэлов и прочих, но только они недостойны развязать ремень на башмаке Джона Драйдена. «Ну, — спросил он моего хозяина, — что у вас тут?» И тогда Тим поклонился ему, клянусь, ниже, чем герцогу какому, и сказал, что взял на себя смелость явиться и показать ему материю, такую, как леди Элизабет выбрала себе для капота. «А который же это из ваших гусей, Тим, несет ее под крылом?» — «Это, с вашего разрешения, оркнейский гусь, мистер Драйден, — ответил Тим, который мог сострить по любому поводу, — и он принес, сэр, тетрадь своих стихотворений, чтобы ваша милость изволила взглянуть на них». — «А, так он у вас амфибия?» — спросил достославный Джон и взял рукопись. Тут, кажется мне, я охотнее бы согласился стать лицом к целой батарее заряженных пушек, чем слушать, как шелестят в его руках страницы моей тетради, хотя при этом он никаких обидных замечаний не делал. А потом просмотрел он мои стихи и соблаговолил сказать весьма одобряющим тоном и с такой добродушной улыбкой на лице… конечно, если не сравнивать улыбки пожилого толстенького человечка с улыбкой Минны или Бренды, это была самая привлекательная улыбка, которую я когда‑либо видел… «Подумайте, Тим, — сказал он, — этот гусь еще возьмет да и превратится на вашу голову в лебедя!» Тут он слегка усмехнулся, и все кругом засмеялись, громче всего те, что стояли дальше всех и не могли поэтому даже расслышать шутки. Все знали, что раз он сам усмехнулся, значит, есть над чем посмеяться, и так уж и брали это на веру. А потом шутку эту подхватили и стали повторять и молодые клерки из Темпла, и остряки, и щеголи, и все только и спрашивали друг у друга, кто мы такие. Один французский молодчик старался объяснить им, что это, дескать, не кто иной, как мосье Тим Тимблтуэйт, но он произносил то Дамблтэт, то Тимблтэт, так что совсем запутался, и объяснение его грозило затянуться…

«Так же, как и ваша история», — подумал было Мордонт, но в ту же минуту рассказу был положен конец громким и решительным голосом юдаллера.

— Не хочу я вас больше слушать, господин управляющий!

— Но позвольте мне по крайней мере сказать еще хоть несколько слов о породе ваших лошадей, — жалобным тоном взмолился Йеллоули. — Ваши пони, дорогой сэр, ростом не больше кошек, но зато нравом — настоящие тигры!

— Ну так что же из этого? — спросил Магнус. — Ростом они, правда, невелики, но тем легче на них садиться — и безопаснее с них падать («Как это на самом себе испытал Триптолемус сегодня утром», — подумал Мордонт), а что до их нрава, так пусть не ездит на них тот, кто не может с ними справиться.

Сознание собственной виновности заставило агронома воздержаться от ответа, и он бросил только умоляющий взгляд на Мордонта, как бы прося не выдавать тайну его утреннего падения. Юдаллер, сочтя себя победителем (хотя и не подозревая истинной причины этой победы), заявил громким и непреклонным тоном, свойственным тому, кто за всю свою жизнь не привык ни встречать противодействия, ни терпеть его:

— Клянусь кровью святого мученика Магнуса, хороши же вы, как погляжу я на вас, господин управляющий Йеллоули! Являетесь к нам из чужой страны, ничего‑то ни в наших законах, ни в наших обычаях, ни в языке не смыслите — и хотите тут над нами начальствовать, а мы чтобы сделались вашими рабами.

— Учениками, уважаемый сэр, только учениками! — воскликнул Йеллоули. — И это для вашего же блага.

— Ну, нам уж не по возрасту ходить в школу, — ответил юдаллер, — и еще раз говорю вам: мы будем сеять свой хлеб и собирать его в житницы так же, как это делали наши деды. Мы будем есть то, что посылает нам Отец наш небесный, и двери наши будут открыты для чужестранцев так же, как если бы и их двери были всегда для нас открыты. Если в наших обычаях есть что‑либо несовершенное, то мы в свое время исправим это. Но в Иванов день следует иметь легкое сердце и резвые ноги, а кто еще раз осмелится заговорить о «разумных доводах» или еще о чем‑либо подобном, так тот у меня проглотит целую пинту морской воды, уж это будьте уверены. А теперь пусть нагрузят еще раз «Веселого кантонца» на радость его верным приверженцам, а остальные пусть идут развлекаться: слышите, скрипачи уже зазывают нас. Бьюсь об заклад, что у красавиц наших ножки так сами уж и ходят. А вы, мейстер Йеллоули, не обижайтесь… Эге, дружище, да тебе, я вижу, качка «Веселого моряка» не прошла даром. — По правде говоря, в движениях почтенного Триптолемуса, когда он направился к хозяину дома, обнаружилась некоторая неустойчивость. — Но ничего, сейчас мы отучим тебя от морской походки, и ты запляшешь вовсю с нашими красавицами. Вперед, мейстер Йеллоули, давай‑ка я возьму тебя на абордаж, а то, я вижу, дружище Трип, тебя уже начало «трипать» из стороны в сторону. Ха‑ха‑ха!

С этими словами все еще статный, хотя и видавший на веку своем бури юдаллер двинулся вперед, подобный военному кораблю, прошедшему через сотни штормов, и повел за собой на буксире, словно только что захваченный приз, своего дорогого гостя. Большая часть приглашенных с радостными возгласами последовала за хозяином дома, но несколько заправских бражников воспользовались правом выбора, которое предоставил им юдаллер, и остались за столом, чтобы еще раз разгрузить «Веселого моряка». Снова провозгласили тост за здоровье отсутствующего хозяина и за процветание его гостеприимного крова. Много было высказано и других сердечных здравиц, служивших всякий раз убедительным поводом для осушения очередного кубка благородного пунша.

Остальные гости устремились в помещение для танцев, простотой своей вполне соответствовавшее эпохе и стране. Гостиные и приемные залы в те времена даже в Шотландии встречались только в домах знатных лиц, а здесь, на Шетлендских островах, были и совсем неизвестны. Но длинный, низкий, неправильной формы сарай, служивший порой для хранения товаров, порой для свалки всякого ненужного хлама, а то и для тысячи других целей, был хорошо знаком молодежи Данроснесса и прочих Шетлендских округов как место веселых танцев, неизменно оживлявших празднества, которые так часто задавал Магнус Тройл.

Один вид подобной бальной залы привел бы в ужас светское общество, собравшееся танцевать кадриль или вальс. В этом невысоком, как мы уже говорили, помещении царил полумрак, ибо лампы, свечи, корабельные фонари и всякие прочие канделябры еще освещали пол, груды товаров и самые разнообразные, повсюду нагроможденные предметы. Были тут и запасы на зиму, и товары, предназначенные для отправки за море, и подарки Нептуна, сделанные им за счет потерпевших крушение кораблей, чьи владельцы так и остались неизвестными. Некоторые вещи были получены хозяином в обмен на рыбу и прочие продукты его владений, ибо он, как и многие другие помещики того времени, был столько же купцом, сколько землевладельцем. Все эти рундуки, ящики, бочонки и тому подобное вместе с их содержимым были составлены к стенке один на другой, чтобы очистить место танцующим, которые так же легко и весело, как в самой роскошной зале Сент‑Джеймского прихода, отплясывали свои живые и грациозные местные танцы.

Старики, пришедшие взглянуть на молодежь, порядком смахивали на компанию старых тритонов, собравшихся посмотреть на забавы морских нимф, — столь суровый вид обрело большинство из этих почтенных шетлендцев в борьбе со стихиями, и такое сходство со сказочными обитателями морских глубин придавали им косматые гривы, а у многих — по обычаю древних норвежцев, бороды. Зато молодые люди были на редкость хороши собой: высоки, прекрасно сложены и изящны; у мужчин были длинные светлорусые волосы; лица их, не успевшие еще загрубеть под воздействием суровой природы, горели свежим румянцем, имевшим у девушек оттенок необыкновенной нежности. Врожденная музыкальность позволяла им с исключительной точностью следовать ритму небольшого оркестра, который играл весьма недурно. Старики, стоя или сидя на старых корабельных рундуках, заменявших стулья, судили о достоинствах и недостатках танцоров и сравнивали их искусство со своими собственными успехами много лет тому назад; порой, согревшись дополнительной чаркой, ибо фляга продолжала ходить среди них вкруговую, они принимались прищелкивать пальцами и притопывать ногами в такт музыке.

Мордонт наблюдал картину всеобщего веселья с горьким сознанием, что он лишился прежних своих преимуществ и не выполняет больше важных обязанностей распорядителя танцев или руководителя игр, перешедших к чужестранцу Кливленду. Желая, однако, во что бы то ни стало скрыть чувство досады, которое, как он понимал, было неумно поддерживать и недостойно мужчины показывать, он подошел к своим прелестным соседкам, которым во время обеда так понравился, с намерением пригласить одну из них на танцы. Но ужасная древняя старуха, та самая леди Глоуроурам, которая терпела чрезмерную веселость своих племянниц только потому, что место ее за столом делало всякое вмешательство с ее стороны бесполезным, теперь отнюдь не была расположена поощрять дальнейшее сближение их с Мордонтом, которое вытекало из такого приглашения. Поэтому она взяла на себя труд, от имени обеих племянниц, которые, надув губки, молча и грустно сидели рядом с ней, сообщить мистеру Мордонту, предварительно поблагодарив его за любезность, что молодые леди обеспечены приглашениями уже на весь сегодняшний вечер. Однако Мордонт, продолжавший издали следить за девушками, вскоре убедился, что эти мнимые приглашения были лишь поводом избавиться от него, ибо увидел, как обе веселые сестрицы пошли танцевать с первыми же вслед за ним подошедшими кавалерами. Возмущенный столь явным пренебрежением и не желая подвергнуться еще раз тому же, Мордонт Мертон вышел из круга молодежи, смешался с толпой второстепенных зрителей, теснившихся в глубине комнаты, и там, вдали от взоров остальных танцующих, пытался перенести свою обиду как можно мужественнее, что удавалось ему очень плохо, и со всем философским спокойствием, на какое был способен его возраст, что ему совсем не удавалось.

ГЛАВА XV

Мне факел! Пусть беспечные танцоры

Камыш бездушный каблуками топчут.

Я вспоминаю поговорку дедов:

«Внесу вам свет и зрителем останусь».

«Ромео и Джульетта»

Юноша, как утверждает моралист Джонсон, забывает об игрушечной лошадке, человек зрелых лет — о своей первой любви, и поэтому горе Мордонта Мертона, когда он увидел себя исключенным из веселой среды танцующих, может показаться смешным многим из моих читателей, которые, впрочем, сочли бы свое негодование вполне оправданным, если бы лишились привычного места в каком‑нибудь другом обществе. В доме Магнуса не было, однако, недостатка в развлечениях для тех, кому танцы были не по вкусу или кому не досталось подходящей пары. Холкро оказался теперь совершенно в своей сфере: он собрал вокруг себя кружок слушателей и декламировал им свои стихи, по выразительности чтения не уступая самому достославному Джону. Наградой ему были одобрения, расточаемые обычно поэтам, читающим собственные произведения, во всяком случае, до тех пор, пока отзывы эти могут долетать до слуха автора.

Поэзия Холкро могла бы представить немалый интерес как для любителей древности, так и для поклонников муз, ибо иные из его стихотворений были переводами саг древних скальдов, а другие — подражанием им. Саги эти долго еще пелись рыбаками тех дальних стран, так что, когда поэмы Грея впервые стали известны на Оркнейских островах, старики сразу узнали оду «Роковые сестры», которую под названием «Волшебницы» они со страхом и восхищением слушали во времена своего детства; рыбаки Северного Роналдшо и других отдаленных островов до сих пор обычно исполняют ее в ответ на просьбу спеть какую‑либо норвежскую песню.

Наполовину внимая стихам Холкро, наполовину погруженный в собственные думы, Мордонт Мертон стоял у самых дверей, в последних рядах слушателей, окружавших старого барда, который пел следующее подражание норманской военной песне, местами разнообразя ее медленный, дикий и заунывный мотив живостью и выразительностью своего исполнения.

ПЕСНЬ ГАРОЛЬДА ГАРФАГЕРА

Солнце встало в мгле багровой,

Ветер загудел сурово,

Со скалы взлетел орел,

Волк покинул темный дол,

В небо воронье взвилось,

Выбежал бродячий пес,

И поднялся над землей

Клекот, рев, и грай, и вой:

«Попируем нынче вволю ‑

Стяг Гарольдов реет в поле!»

Сотни шлемов грозно блещут,

Сотни буйных грив трепещут,

Сотни рук, подъяв булат,

Силам вражеским грозят.

Звуки труб, кольчуг бряцанье,

Крик вождей и коней ржанье,

И над шумною толпой

Барда голос призывной:

«Пеший, конный, силой бранной

Выступайте в бой, норманны!

Павших в поле не считая,

Гладких троп не выбирая,

Сон и пищу позабыв,

Мчитесь в гущу вражьих нив

И сверкающей косою

Собирайте жатву боя.

Добрый колос и волчец ‑

Все кровавый скосит жнец.

Пеший, конный, силой бранной

На врага, вперед, норманны!

Воин, избранный судьбой,

Слышишь, Один за тобой

Выслал дочь на бой кровавый.

Что же изберешь ты: славу,

Золото, покой и мир,

Иль Валгаллы вечный пир,

Где слились в бессмертный дар

Чаши пыл и битвы жар?

Пеший, конный, в схватке бранной

Смерть встречайте, как норманны!»

— Бедные, ослепленные язычники! — воскликнул Триптолемус с таким глубоким вздохом, что он походил на стон. — Они говорят о вечно полных чашах эля, но хотелось бы мне знать, засевали они когда‑либо хоть клочок земли? Ну хотя бы рядом с усадьбой?

— Тем больше, значит, заслуга этих молодчиков, соседушка Йеллоули, — ответил поэт, — если они умудрялись варить эль, не имея ячменя.

— Ячменя! Да разве можно их ячмень сравнить с настоящим ячменем! — воскликнул дотошный агроном. — Слыханное ли дело говорить о ячмене в здешних краях?! Четырехрядка, мой друг, четырехрядка! Вот все, что тут можно сеять. Да и то удивительно, как это она у вас колосится. Вы царапаете землю огромным, неуклюжим орудием, которое, правда, называется плугом, но с таким же успехом вы могли бы ковырять землю зубьями старой гребенки. А взглянули бы вы на лемех, да на отрез, да на полоз настоящего, крепкого шотландского плуга, за которым идет молодчик — Самсон, да и только! И как наляжет он на рукоятки, так, кажется, целую бы гору выворотил! Пара статных быков да пара широкогрудых коней тянут себе постромки, топчут землю и глину, и остается позади борозда глубиной что твой сточный желоб! Да уж, чьи глаза видали такое зрелище, так тому и впрямь есть чем похвалиться, почище чем всеми вашими унылыми допотопными историями о войнах да убийствах, которых и без того в вашей стране слишком много, и вы еще превозносите да воспеваете всякие кровавые деяния, мейстер Клод Холкро!

— Вот уж это нехорошо! — с возмущением воскликнул маленький человечек и гордо выпрямился, словно на него одного была возложена вся оборона Оркнейского архипелага. — Вот уж это нехорошо — поносить в присутствии человека его родину, когда он не знает, ни как, ни чем защищаться или иным образом отплатить обидчику. Да, было время, когда мы не умели варить хороший эль и гнать водку, зато мы всегда знали, где найти их для себя готовыми. Но теперь потомки викингов, богатырей и берсеркеров так же не способны держать в руке меч, как и слабые женщины. Правда, они все еще могут гордиться умением налегать на весла или лазать по скалам, но ничего иного, более достойного внимания, не мог бы сообщить о вас, простодушные обитатели Хиалтландии, даже сам достославный Джон.

— Славно сказано, дорогой наш поэт! — воскликнул Кливленд, который во время перерыва между танцами подошел к беседующим. — Древние богатыри, о которых вы столько рассказали нам вчера вечером, достойны того, чтобы подвиги их воспевались под звуки арфы. То были храбрые молодцы, верные друзья моря и враги всем, кто бороздил его воды. Корабли их, пожалуй, были довольно неуклюжими, но если правда, что они добирались на них до самого Леванта, так вряд ли более ловкие ребята поднимали когда‑либо марсель.

— Да, — подтвердил Холкро, — это вы верно о них говорите. В те дни тот, кто жил не далее двадцати миль от синего моря, не мог поручиться за свою жизнь и имущество. Знаете, ведь в Европе служили молебны в каждой церкви о спасении от ярости норманнов. Во Франции и Англии, да что там, даже в Шотландии, как бы гордо шотландцы ни задирали сейчас головы, не было тогда ни одной бухты или гавани, где наши предки не чувствовали бы себя хозяевами куда больше, чем жалкие местные жители. А теперь, видите ли, мы уж и ячменя вырастить не можем без помощи шотландцев, — здесь он бросил саркастический взгляд на управляющего. — Да, хотел бы я дождаться того дня, когда мы опять скрестим с ними оружие.

— О, да вы настоящий герой! — воскликнул Кливленд.

— Ах, — продолжал маленький бард, — хотел бы я, будь это возможно, снова увидеть, как наши корабли, которые когда‑то назывались морскими драконами, снова поплыли бы под черным, цвета воронова крыла, флагом, развевающимся на мачте, и с палубами, сверкающими оружием, а не заваленными треской… И пошли бы мы тогда дерзкой рукой добывать то, в чем отказывает нам бесплодная почва, рассчитываясь за прежние и теперешние обиды, пожиная то, что не сеяли, и собирая плоды там, где ничего не сажали. Со смехом носились бы мы по свету и с улыбкой расставались бы с ним, когда пробьет час.

Так говорил Клод Холкро, разумеется, не вполне серьезно и, во всяком случае, не совсем в трезвом состоянии, ибо его голова (и так‑то не очень крепкая) совсем пошла кругом под влиянием пришедших ему на память пятидесяти саг и, сверх того, еще пяти кубков асквибо и бренди.

— Опять сказано так, как подобает настоящему герою! — воскликнул полушутя‑полусерьезно Кливленд и хлопнул его по плечу.

— Как настоящему безумцу, вот что, — сказал Магнус Тройл, ибо пылкая речь маленького барда привлекла и его внимание. — Ну куда бы вы теперь поплыли и с кем стали сражаться? Мы все, насколько я знаю, подданные одного королевства. И хотелось бы вам напомнить, что подобное путешествие привело бы вас прямо в порт, что зовется виселицей. Шотландцев я недолюбливаю — не в обиду вам будь сказано, мейстер Йеллоули, — вернее, я, так уж и быть, примирился бы с ними, сиди они только смирно в своей стране и оставь в покое нас, наши обычаи и наши нравы. А если они ждут, что я наброшусь на них, как какой‑то бесноватый берсеркер, так они могут спокойно ждать этого до второго пришествия. А со всеми, как говорится в пословице, «морскими дарами да земными плодами», да в компании добрых соседей, что помогают нам с этими благами справиться, так, слава святому Магнусу, мы, как мне кажется, можем почитать себя даже слишком счастливыми.

— Да, я знаю, что такое война, сэр, — заметил один из старцев, — и я скорей пустился бы по Самборо‑Русту в яичной скорлупе или какой еще худшей посудине, чем снова пошел бы сражаться.

— А позвольте вас спросить, в каких это войнах проявилась ваша доблесть? — спросил Холкро. Чувство глубокого уважения не позволяло ему спорить с хозяином, но он совершенно не склонен был отступать перед более скромным собеседником.

— Я был завербован, — ответил престарелый Тритон, — в армию Монтроза, когда он явился сюда, помнится, в тысяча шестьсот пятьдесят первом году и забрал многих из нас с собой в Стратнавернские пустыни, чтобы всем нам перерезали там глотки. Да, уж этого‑то я никогда не забуду! Пришлось нам тогда поголодать! Дорого бы я дал в те дни за кусок бороуестрской говядины или хотя бы за блюдо соленых рыбок! А тут наши горцы пригнали как раз такое упитанное стадо горного скота, ну, мы с ним долго не церемонились, сразу же перестреляли, перекололи, ободрали, выпотрошили и принялись варить да жарить, что кому больше по вкусу, и только это с бород наших закапало сало, слышим — спаси нас, Господи! — конский топот, потом выстрелы — один, другой, а там целый залп… Офицеры приказали нам строиться, мы стали смекать, куда бы это нам подальше улепетнуть, а тут и налетели они на нас, пешие да конные, со старым Джоном Арри, или Харри, или как там его называют, во главе, и как бросились они на нас, как пошли крошить, как стали мы падать, ну точь‑в‑точь бычки, что сами мы резали пять минут назад.

— А Монтроз? — раздался в эту минуту нежный голос прелестной Минны. — Что делал в это время Монтроз, и как он выглядел?

— Выглядел он как лев, увидевший перед собой охотников, — ответил престарелый джентльмен, — но мне некогда было особенно разглядывать его — смотрел, как бы поскорее удрать подальше за холмы.

— Так вы, значит, бросили его? — спросила Минна тоном глубочайшего презрения.

— Это случилось не по моей вине, миссис Минна, — ответил старец с некоторым смущением. — Да к тому же и был я там не по своей охоте; а кроме того, ну чем бы я мог помочь ему? Все остальные бежали, словно овцы, чего же мне было ждать?

— Вы могли бы умереть вместе с ним, — ответила Минна.

— И остаться жить вечно в бессмертных стихах, — добавил Клод Холкро.

— Чувствительно вам благодарен, миссис Минна, — сказал прямодушный шетлендец, — и вам также, старый друг мой Холкро, но я предпочитаю, оставшись в живых, выпить за здоровье вас обоих, добрый кубок эля, чем оказаться героем ваших песен, погибнув сорок или пятьдесят лет назад. Впрочем, бежать или сражаться — какое это имело тогда значение, раз все привело к одному? Схватили они беднягу Монтроза, несмотря на все его подвиги, схватили и меня, хотя за мной никаких подвигов не числилось; его, несчастного, повесили, а что до меня…

— А вас выпороли и солью натерли, если есть справедливость на небе! — воскликнул Кливленд, выведенный из терпения нудным рассказом миролюбивого шетлендца о его собственной трусости, которой он, видимо, ничуть не стыдился.

— Ну, ну, — вмешался Магнус, — стегайте себе лошадей и солите говядину… Не воображаете же вы, что ваши бравые капитанские замашки заставят нашего доброго старого Хагена устыдиться того, что он не дал себя убить несколько десятков лет тому назад? Вы сами смотрели смерти в лицо, мой храбрый молодой друг, но смотрели глазами юноши, который ищет славы. А ведь мы — народ мирный, правда, мирный только до тех пор, пока кто‑нибудь не дерзнет оскорбить нас или наших соседей. А тогда они, пожалуй, увидят, что наша норвежская кровь немногим холоднее той, что текла в жилах у скандинавов, оставивших нам наши имена и родословные. Но пойдемте скорей смотреть танец с мечами; пусть посетившие нас чужестранцы увидят, что наши руки и наши мечи не совсем еще раззнакомились друг с другом.

Из старого ящика с оружием быстро достали дюжину тесаков с заржавленными клинками, свидетельствовавшими о том, как редко покидали те свои ножны, и вооружили ими двенадцать юных шетлендцев, к которым присоединились шесть девушек во главе с Минной Тройл. Музыканты заиграли мелодию старинного норвежского воинственного танца, который, быть может, до сих пор еще исполняется на тех далеких островах.

Первые фигуры его были грациозны и торжественны: юноши с высоко поднятыми мечами двигались медленно и плавно. Но мало‑помалу темп делался все быстрее, танцоры воодушевились, движения их ускорились, мечи в такт музыке скрестились с мечами, и пляска приняла вид весьма опасной забавы, хотя каждый удар наносился с такой верностью, меткостью и точностью, что в действительности танцорам ничто не угрожало. Удивительной в этом зрелище была смелость пляшущих девушек: то, окруженные воинами, они казались сабинянками в объятиях своих возлюбленных римлян, то проходили под стальной аркой из скрещенных над их прекрасными головами мечей, точно амазонки, присоединившиеся к пиррической пляске воинов Тесея.

Но самый изумительный образ, необычайно гармонировавший со всем действием, являла Минна Тройл — недаром Холкро давно уже прозвал ее королевой мечей: она скользила среди вооруженных юношей, словно сверкающие клинки были самой обычной для нее обстановкой или покорными ее воле игрушками. Когда фигуры танца стали все более усложняться и частый, почти непрерывный, звон оружия заставил некоторых девушек затрепетать от страха, пылающие ланиты Минны, ее губы и глаза — все, казалось, выражало упоение, и чем быстрее сверкали и громче звенели мечи, тем увереннее становилась она, словно чувствуя себя в своей родной стихии. Наконец музыка оборвалась, и Минна, согласно правилам танца, на мгновение осталась одна среди зала, как принцесса, приказавшая своей свите и страже — танцевавшим с ней девушкам и юношам — отступить и оставить ее на время в одиночестве. Сама она находилась словно во власти некоего видения, созданного ее фантазией, и весь облик ее необычайно подходил к тому величественному образу, который она олицетворяла в глазах зрителей. Однако Минна почти тотчас же опомнилась и вспыхнула, словно стыдясь того, что на миг сосредоточила на себе внимание всех присутствующих. Изящным движением протянула она руку Кливленду, который, хотя сам он не принимал участия в танце, почел своим долгом отвести ее на место.

Когда они проходили мимо Мордонта, тот успел заметить, что Кливленд шепнул что‑то Минне на ухо, и она, быстро ответив ему, смутилась еще больше, чем под устремленными на нее взорами всего общества. Это вновь пробудило в Мордонте подозрения, ибо характер Минны был ему хорошо известен и он знал, с каким безразличием и холодностью встречала она обычные комплименты и любезности, которые при ее красоте и положении были ей хорошо знакомы.

«Неужели же она в самом деле любит этого чужестранца? — мелькнула в уме Мордонта тревожная мысль. — А если и так, — подумал он далее, — то какое мне до всего этого дело?» Вслед за тем он пришел к выводу, что, хотя всегда считал себя только другом Минны и Бренды, а теперь лишился и этой дружбы, он все же имел право в силу своей прежней близости к ним огорчаться и досадовать от того, что Минна подарила свою привязанность лицу, по мнению Мордонта, совершенно ее недостойному. Весьма вероятно, что к рассуждениям подобного рода примешивалась доля уязвленного самолюбия и едва уловимая тень личного сожаления, скрытые под маской беспристрастного великодушия. Но в невольно возникающих у нас даже самых возвышенных мыслях всегда столько низменных примесей, что поистине печальное занятие — слишком глубоко вникать в побудительные причины даже благороднейших человеческих поступков. Мы, во всяком случае, посоветовали бы принимать за чистую монету добрые намерения своих ближних, предоставляя каждому право подвергать жесточайшей проверке чистоту собственных побуждений.

За танцами с мечами последовали другие хореографические упражнения, а затем песни, в исполнение которых певцы вкладывали всю душу, а слушатели всякий раз, как представлялся случай, неизменно присоединяли свой голос к любимым припевам. В такой обстановке музыка, пусть простая и даже грубоватая, проявляет свою естественную власть над благородными душами и вызывает то глубокое волнение, которого зачастую не в силах достигнуть самые искусные творения виднейших композиторов. Для неискушенного слуха они — слишком тонкое блюдо, хотя, несомненно, доставляют своеобразное наслаждение тем, кого природные способности и образование научили понимать и ценить трудные и сложные сочетания звуков.

Было уже около полуночи, когда стук в дверь и мелодичные звуки гью и лэнгспила возвестили о прибытии новых гостей, перед которыми согласно гостеприимным обычаям страны тотчас же были широко раскрыты все двери.

ГЛАВА XVI

Предчувствует душа, что волей звезд

Началом несказанных бедствий будет

Ночное это празднество.

«Ромео и Джульетта»

Новоприбывшие согласно обычаю, принятому во всем мире на подобных празднествах, оказались наряженными в своеобразные маскарадные костюмы и изображали тритонов и сирен, которыми старинные предания и народные поверья населяют просторы северных морей. Тритонами, или на языке шетлендцев того времени — шупелтинами, были причудливо одетые юноши с накладными бородами из льняной кудели, в таких же париках и в венках из водорослей с нанизанными на них ракушками и другими дарами моря. Подобные же украшения красовались на их светло‑голубых или зеленоватых мантиях из неоднократно уже упоминавшегося уодмэла. В руках они держали трезубцы и прочие подобающие им эмблемы. Верный своему классическому вкусу, Клод Холкро, изобретавший костюмы для ряженых, не забыл и огромных конических раковин, в которые время от времени дуло то одно, то другое из этих сказочных существ, извлекая из них резкие и хриплые звуки, к величайшему неудовольствию всех стоящих поблизости.

Участвующие в кортеже нереиды и морские нимфы были одеты, как и следовало ожидать, с гораздо большим вкусом и намного наряднее, чем божества мужского пола. Фантастические одеяния из зеленого шелка и других дорогих и изысканных тканей были задуманы и выполнены так, чтобы, приближаясь по возможности к одежде сказочных обитательниц вод, соответственно нашему о них представлению, выгодно показать стройность и красоту очаровательных масок. Браслеты и ракушки, украшавшие шеи и щиколотки прелестных сирен, нередко переплетались с настоящими жемчугами, и, в общем, дочери страны Туле выглядели так, что, пожалуй, оказали бы честь двору самой Амфитриты, особенно принимая во внимание их светлые кудри, голубые глаза, нежный румянец и тонкие черты лица. Мы не беремся утверждать, что наряженные сиренами девушки изображали их с той же точностью, как прислужницы Клеопатры, которые, по словам комментаторов Шекспира, умудрились устроить себе даже рыбьи хвосты, и притом так искусно, что эти путы или концы (упомянутые комментаторы никак не могут сказать, какое чтение правильнее: bends или ends) выглядели как настоящие украшения. Да и в самом деле, если бы шетлендские сирены не оставили своих ножек в их естественном состоянии, как могли бы они тогда исполнить прелестный танец, которым отблагодарили присутствующих за оказанный им радушный прием?

Вскоре обнаружилось, что ряженые были совсем не пришельцами, а частью гостей, которые незадолго до того незаметно скрылись, чтобы переодеться и еще одной новой забавой оживить праздничный вечер. Муза Клода Холкро, весьма деятельная в подобных случаях, снабдила их подходящей песней, образец которой мы прилагаем ниже.

Пели поочередно сирена и тритон, а затем женские и мужские полухоры подхватывали припев и вторили голосам главных исполнителей.

Сирена

Собирая жемчуг скатный,

В недрах моря мы живем

И о дивной славе ратной

Древних викингов поем.

В наши тайные затоны

Долетает грозный шквал,

Как возлюбленного стоны,

Что к ногам любимой пал.

И, как жаворонков стая,

Ввысь вспорхнувшая с земли,

К детям северного края

Мы на празднество пришли.

Тритон

На морских конях гарцуя,

Грозно пеня все кругом,

Гоним мы змею морскую,

Весть о буре подаем.

Громко трубим мы, коль в море

Меж чудовищ бой идет,

Но напев наш полон горя,

Если гибнет утлый бот.

И, бразды в морях взрывая,

Словно плугом — грудь земли,

Дети северного края,

К вам на праздник мы пришли.

Сирены и тритоны

В глубине морской пучины

Ваша радость нам слышна,

Только голоса кручины

Не домчит до нас волна.

Ваши пляски так нам любы,

Что веселою гурьбой,

Наши раковины‑трубы,

Смех и песни взяв с собой,

Мы из бездны океана,

Что вздымает корабли,

К вам, сыны страны туманной,

И плясать, и петь пришли.

В заключительном хоре слились голоса всех участников, кроме тех тритонов, которых научили дуть в раковины и производить, таким образом, своего рода грубый аккомпанемент, звучавший, впрочем, весьма эффектно. Слова песни, так же как исполнение ее, были встречены громкими рукоплесканиями тех присутствующих, которые считали себя достойными в этой области судьями, но в особенный восторг пришел Триптолемус Йеллоули: ухо его уловило родные ему звукосочетания «плуг» и «бразды», а так как мозг его настолько пропитался пуншем, что мог воспринимать все слышимое лишь в буквальном смысле, то он, призывая Мордонта в свидетели, во всеуслышание заявил, что хотя стыд и позор потратить такое количество доброй кудели на какие‑то там бороды и парики для тритонов, но в песне содержались единственные осмысленные слова, которые он слышал за весь день.

Мордонту, однако, некогда было отвечать агроному, ибо он не отрывая глаз следил за движениями одной из масок, которая, как только вошла, незаметно коснулась его руки, подкрепив этот жест весьма выразительным взглядом, и хотя Мордонт не знал, кем могла она оказаться, он ждал от нее какого‑то весьма важного сообщения. Сирена, подавшая ему столь смелый знак, была замаскирована с гораздо большей тщательностью, чем ее подруги: свободный и широкий плащ скрывал всю ее фигуру, а лицо было закрыто шелковой маской. Мордонт заметил, что она, мало‑помалу отдаляясь от своих спутников, в конце концов оказалась, словно привлеченная свежим воздухом, возле приоткрытой двери. Тут она еще раз выразительно взглянула на юношу и, воспользовавшись тем, что внимание окружающих было приковано к остальным ряженым, выскользнула из залы.

Мордонт не колеблясь бросился вслед за своей таинственной путеводительницей — так мы по справедливости можем назвать маску, которая на миг остановилась, чтобы он видел, куда она направляется, а затем быстро пошла к берегу воу, или соленого озера, широко раскинувшегося перед замком. Небольшие легкие волны сверкали и переливались в свете полной луны, которая, присоединяя свои лучи к ясным сумеркам летней северной ночи, делала совершенно нечувствительным отсутствие солнца: на западе след от его захода еще виден был на волнах, тогда как восточная часть горизонта уже загоралась утренней зарей.

Для Мордонта не представляло поэтому никакого труда следить за своей таинственной вожатой, которая шла перед ним через холмы и ложбины прямо к морю, обогнула прибрежные скалы и направилась к месту, где он в дни своей прежней дружбы с обитателями Боро‑Уестры собственными руками соорудил нечто вроде уединенной беседки, под сенью которой дочери Магнуса проводили обычно в хорошую погоду большую часть времени. Здесь, значит, и должно было произойти объяснение, ибо маска остановилась и после минутного колебания опустилась на грубую скамью. Из чьих же уст суждено ему было услышать это объяснение? Сначала на ум Мордонту пришла Норна, но ее высокая фигура и медленная, торжественная поступь резко отличались от роста и движений изящной сирены, шедшей впереди него таким легким шагом, словно она в самом деле была настоящей жительницей вод, которая замешкалась на берегу и теперь, страшась навлечь на себя гнев Амфитриты, спешила вернуться в свою родную стихию. Но если это не Норна, то одна только Бренда, думал Мордонт, могла таким образом увлечь его за собой. И когда незнакомка опустилась на скамью и сняла с лица маску, она действительно оказалась Брендой. Хотя Мордонт не чувствовал перед ней никакой вины и ему нечего было бояться встречи с ней, однако робость так легко овладевает молодыми и чистыми существами независимо от их пола, что он смутился, словно в самом деле стоял перед лицом справедливо обиженной им девушки. Бренда испытывала не меньшее замешательство, но поскольку она сама искала этого свидания и понимала, что оно должно быть по возможности кратким, то заговорила первая.

— Мордонт, — нерешительно начала она, но тотчас поправилась и продолжала, — мистер Мертон, вас, конечно, удивляет, что я позволила себе такую необычайную вольность.

— До сегодняшнего утра, — ответил Мордонт, — никакие знаки дружеского участия со стороны вас или вашей сестры не могли бы удивить меня, и то, что вы без всякого к тому повода избегали меня в течение стольких часов, удивляет меня гораздо больше, чем теперешнее ваше решение со мной встретиться. Во имя неба, Бренда, скажите, чем оскорбил я вас и почему наши отношения так резко изменились?

— Так было угодно отцу, — ответила Бренда, — вот все, что я могу сказать. Разве этого не достаточно?

— Нет, не достаточно! — воскликнул Мертон. — Ваш отец мог так внезапно и решительно изменить свое мнение обо мне и отвернуться от меня только под влиянием какого‑то жестокого заблуждения. Скажите мне, умоляю вас, в чем оно заключается, и я согласен пасть в ваших глазах до уровня самого низкого простолюдина на этих островах, если не сумею доказать, что перемена ко мне вашего отца основана на каком‑то досадном недоразумении или чудовищном обмане.

— Может быть, и так, — ответила Бренда, — я надеюсь, что это так, и мое желание встретиться здесь с вами подтверждает, как сильна эта надежда. Но только мне очень трудно, вернее — просто невозможно, объяснить вам, почему так разгневан отец. Норна уже спорила с ним из‑за этого, и боюсь, что они расстались чуть ли не в ссоре, а вы знаете, что так просто они не поссорятся.

— Я заметил, — сказал Мордонт, — что ваш отец всегда считается с мнением Норны и прощает ей такие чудачества, каких никогда не простил бы другому; да, это я заметил, хотя он не из тех, кто слепо верит в сверхъестественное могущество, на которое она претендует.

— Они дальние родственники, — ответила Бренда, — в юности были друзьями и даже, как я слышала, должны были пожениться. Но, после того как умер отец Норны, у нее появились странности, и тогда дело разладилось, если оно вообще было когда‑либо слажено. Отец, разумеется, очень уважает ее, и я боюсь, что его предубеждение против вас пустило уже очень глубокие корни, раз он из‑за этого чуть не поссорился с Норной.

— О Бренда, благослови вас небо за то, что вы назвали чувства вашего отца предубеждением! — с жаром воскликнул Мертон. — Вы всегда были такой доброй — понятно, что вы не могли долго выказывать даже напускную жестокость.

— Да, она была в самом деле напускной, — ответила Бренда, мало‑помалу снова впадая в тот доверчивый тон, каким привыкла разговаривать со своим другом детства. — Я никогда не думала, Мордонт, никогда серьезно не верила, что ты способен дурно отзываться о Минне и обо мне.

— Что? — воскликнул Мордонт, давая волю своей природной вспыльчивости. — Но кто же посмел говорить подобные вещи? Ну, пусть не надеется, что я дам его языку безнаказанно болтаться между зубами! Клянусь святым мучеником Магнусом, я вырву этот язык и швырну его стервятникам!

— Нет, нет, не надо! — взмолилась Бренда. — Когда ты сердишься, ты пугаешь меня, и тогда я лучше уйду.

— Уйдешь, — повторил Мордонт, — и не скажешь мне, ни что это за клевета, ни кто этот грязный клеветник?

— О, он был не один, — ответила Бренда, — многие внушали моему отцу, что… Нет, я не могу повторить их слова, но только многие говорили…

— Да будь их хоть целая сотня, Бренда, я расправлюсь с ними так, как сказал. Великий Боже! Обвинять меня, что я дурно отзывался о тех, кого я уважаю и ценю больше всего в мире! Я сейчас же вернусь в замок и заставлю твоего отца признать мою правоту перед всеми присутствующими.

— О нет, ради всего святого! — воскликнула Бренда. — Не возвращайся туда, или ты сделаешь меня самым несчастным существом на свете.

— Тогда скажи мне по крайней мере, верно ли я думаю, — продолжал Мордонт, — что Кливленд — один из тех, кто порочил меня?

— Нет, нет, — с жаром возразила Бренда, — ты впадаешь из одной ошибки в другую, еще более ужасную. Ты назвал меня своим другом, и я хочу отблагодарить тебя тем же; подожди немного и послушай, что я хочу сказать тебе. Наш разговор и так уже затянулся слишком долго, и с каждым мгновением нам все опаснее оставаться вместе.

— Так скажи мне, — спросил Мордонт, глубоко тронутый крайним волнением и страхом молодой девушки, — чего ты требуешь, и знай: какова бы ни была твоя просьба, я приложу все усилия, чтобы ее выполнить.

— Ну так вот, этот капитан, — начала Бренда, — этот Кливленд…

— Я знал это, клянусь небом! — воскликнул Мордонт. — Я предчувствовал, что этот молодчик так или иначе причина всех зол и недоразумений.

— Если ты не в силах помолчать и потерпеть хоть минуту, — ответила Бренда, — я сейчас же уйду. То, что я хотела сказать, касается совсем не тебя, а другого лица, ну… одним словом, моей сестры Минны. Я могу не говорить о ее неприязни к тебе, но с грустью должна рассказать о его привязанности к ней.

— Но ведь это сразу заметно, это просто бросается в глаза, — сказал Мордонт, — и если я не обманываюсь, то его ухаживания принимаются с благосклонностью, а может быть, и с более глубоким чувством.

— Вот этого‑то я и боюсь, — промолвила Бренда. — Мне сначала тоже понравились красивая внешность, свободное обращение и романтические рассказы этого человека.

— Внешность! — повторил Мордонт. — Да, правда, он довольно строен и красив, но, как сказал старый Синклер из Куэндейла испанскому адмиралу: «Плевать я хотел на его красоту! Видел я, как еще и не такие красавчики болтались на виселице Боро‑Мура». По манерам он мог бы быть капитаном капера, а по речи — владельцем балагана, расхваливающим своих марионеток, ибо он ни о чем другом, кроме своих подвигов, не говорит.

— Ты ошибаешься, — возразила на это Бренда, — он чудесно рассказывает обо всем, что видел и слышал. В самом деле, он ведь побывал во многих далеких странах и участвовал во многих опасных сражениях; говорит он о них, правда, с большим увлечением, хотя и достаточно скромно: так и кажется, что видишь огонь и слышишь грохот орудий! Но он может говорить совсем по‑иному, например, когда описывает чудесные деревья и плоды далеких стран, где все не так, как у нас, и люди круглый год ходят в одеждах еще более легких, чем наши летние платья, да и вообще редко надевают что‑либо, кроме батиста и кисеи.

— Честное слово, Бренда, он знает, чем позабавить молодых девиц, — заметил Мордонт.

— Да, знает, — простодушно согласилась Бренда. — Представь себе, что сначала он понравился мне даже больше, чем Минне. Она, разумеется, гораздо умнее меня, но зато я лучше знакома с жизнью, так как видела больше городов: один раз я была даже в Керкуолле, а кроме того, три раза в Леруике, когда там стояли голландские суда, и потому, видишь ли, я не так легко дам себя обмануть.

— А что же именно, Бренда, — спросил Мордонт, — заставило тебя изменить мнение о молодом человеке, который казался тебе вначале столь обворожительным?

— А вот что, — ответила Бренда после минутного раздумья. — Сперва он был гораздо веселей, и рассказы его еще не были такими грустными или страшными, и он чаще смеялся и танцевал.

— И, может быть, в те дни танцевал чаще с Брендой, чем с ее сестрой? — осведомился Мордонт.

— Нет, в этом я не уверена, — ответила Бренда. — Говоря откровенно, я ничего не подозревала, пока он одинаково ухаживал за нами обеими, и знаешь, мы относились тогда к нему так же, как, например, к тебе, Мордонт Мертон, или к младшему Суортастеру, или к любому другому молодому человеку с наших островов.

— Но почему же тогда, — спросил Мордонт, — ты не можешь спокойно смотреть, как он ухаживает за твоей сестрой? Он богат или, во всяком случае, слывет таковым. Ты говоришь, что он хорошо образован и очарователен: какого же еще жениха хотела бы ты для Минны?

— Ты забываешь, Мордонт, кто мы такие, — ответила девушка тоном величайшего достоинства, который, однако, в сочетании с ее наивностью так же шел ей, как и безыскусственная простота ее прежних речей. — Ведь Шетлендские острова — это наш маленький, обособленный мирок. Может быть, климат и почва у нас хуже, чем в других странах, — так по крайней мере говорят иноземцы, — но зато это наш собственный мир, а мы, дочери Магнуса Тройла, занимаем в нем самое высокое положение. И не подобает, я думаю, нам, ведущим свой род от викингов и ярлов, бросаться на шею незнакомцу, залетевшему на наш остров, словно гага весной, Бог знает откуда и который, быть может, осенью улетит неизвестно куда.

— И сманит в далекие края шетлендскую серую утицу, — докончил Мордонт.

— Я не позволю шутить такими вещами! — возмутилась Бренда. — Минна, как и я, — дочь Магнуса Тройла, друга всех чужестранцев, но и отца Хиалтландии. Он оказывает пришельцам гостеприимство, в котором они нуждаются, но пусть даже самый знатный из них не думает, что может, когда ему только захочется, породниться с нами.

Она произнесла эти слова с большой страстностью, но тотчас же прибавила более мягким тоном:

— Нет, Мордонт, Минна Тройл не способна настолько забыть, кто ее отец и какая кровь течет в ее жилах, чтобы мечтать о браке с этим Кливлендом. Но она может увлечься им и тогда станет навеки несчастной. Ведь она из тех, чье сердце способно на глубокое и сильное чувство. Ты не забыл, как Улла Сторлсон изо дня в день подымалась на вершину Воссдэйл‑Хэда взглянуть, не идет ли судно ее жениха, а он так никогда и не вернулся. Я помню ее усталую поступь, бледные щеки, взгляд, который мало‑помалу угасал, как светильник, которому не хватает масла; я помню ее взор, горевший каким‑то подобием надежды, когда по утрам она подымалась на скалу, и глубокое, мертвое отчаяние на ее челе, когда она возвращалась. Я хорошо помню все это — и могу ли не трепетать за Минну? Ведь ее сердце словно создано для того, чтобы с неизменной верностью хранить зародившуюся привязанность.

— Да, я понимаю тебя, — ответил Мордонт, горячо сочувствуя бедной девушке, ибо он не только слышал, как дрожал от волнения ее голос, но при свете белой ночи почти различал трепетавшие на ее ресницах слезы, в то время как она рисовала ему картину, которую мысленно относила к своей сестре. — Я понимаю, что ты должна испытывать и как бояться за Минну, к которой привязывает тебя самое чистое чувство, и если ты только укажешь мне, как могу я помочь твоей сестринской любви, ты увидишь, что я, если надо, с такой же готовностью пожертвую ради вас жизнью, с какой взбирался на скалы, чтобы достать для вас яйца кайры. И, поверь, что бы ни говорили твоему отцу или тебе о моем хотя бы малейшем неуважении или неблагодарности, знай, что все это ложь, какую мог измыслить только дьявол.

— Я верю тебе, — ответила Бренда, протягивая ему руку, — я верю тебе, и у меня легче стало на сердце, когда ко мне вернулось доверие к такому старому другу. Как можешь ты помочь нам — не знаю; я ведь решилась открыться тебе по совету, вернее — даже по приказанию, Норны и теперь сама удивляюсь, — прибавила она, оглядываясь по сторонам, — как у меня хватило мужества. Теперь ты знаешь все, что я вправе была сообщить тебе об опасности, грозящей Минне. Не спускай глаз с Кливленда, но берегись его, ибо в случае ссоры с таким опытным воином тебе будет грозить опасность.

— Я не очень‑то понимаю, — заметил юноша, — почему опасность должна грозить именно мне? Я знаю только, что с теми силами и мужеством, какими одарило меня небо, и к тому же как поборник правого дела, я не боюсь ссоры, которой Кливленд, быть может, будет искать со мной.

— Но если не ради себя, то хотя бы ради Минны, — сказала Бренда, — ради нашего отца, ради меня, ради нас всех избегай с ним малейшего столкновения; достаточно того, если ты будешь следить за ним, попытаешься узнать, кто он такой и что ему от нас надо. Он говорил, что отправится на Оркнейские острова в поисках консорта, который сопровождал его в плавании. Но день уходит за днем, неделя за неделей, а он все не уезжает, и пока он беседует с нашим отцом за бутылкой вина и рассказывает Минне романтические истории о других народах и о битвах в далеких и неизведанных краях, время идет и человек, о котором мы ничего другого не знаем, кроме того, что он чужеземец, постепенно все теснее входит в наш круг. А теперь прощай! Норна надеется помирить тебя с нашим отцом и просит не уходить завтра из Боро‑Уестры, какую бы холодность ни проявляли к тебе отец и Минна. Я тоже, — прибавила она, протягивая ему руку, — должна надеть личину равнодушия и держаться с тобой как с нежеланным посетителем, но в душе мы всегда останемся друг для друга Брендой и Мордонтом. А теперь разойдемся поскорее, ибо нас не должны видеть вместе.

Она протянула ему руку, но вдруг, как бы смутившись, отдернула ее, засмеялась и покраснела, когда Мордонт, повинуясь невольному порыву, хотел прижать ее к губам. Он пытался еще, хотя бы на мгновение, задержать девушку, ибо свидание с ней наполняло его таким счастьем, какого он, хотя много раз оставался с ней наедине, никогда не ощущал раньше. Но она вырвалась, махнула ему на прощание рукой и, указав на тропинку, противоположную той, по которой сама побежала к дому, вскоре скрылась за скалами.

Мордонт стоял и глядел ей вслед. Он испытывал доселе незнакомые ему чувства. Иногда человек может долго и без малейшего риска ступать по нейтральной территории между любовью и дружбой и вдруг совершенно неожиданно вынужден бывает признать власть той или иной силы, и тогда нередко случается, что тот, кто на протяжении долгих лет считал себя только другом, неожиданно превращается в возлюбленного. В том, что такое изменение произошло с Мордонтом как раз в ту минуту, хотя сам он и не мог еще отдать себе ясного в этом отчета, не было ничего удивительного. Ему неожиданно с неподдельной искренностью открыла свою душу красивая и обворожительная девушка, которая еще недавно, как ему казалось, относилась к нему с презрением и неприязнью. И если что‑либо могло сделать это превращение, уже само по себе удивительное и чудесное, еще более опьяняющим, так это невинная и чистосердечная простота Бренды, которая придавала особую прелесть всем ее словам и движениям. Известное воздействие могла оказать на Мордонта и окружающая природа, но в данном случае в этом не было необходимости, хотя прекрасное лицо выглядит еще прекраснее при свете месяца, а нежный голос звучит еще нежнее среди шепчущих голосов летней ночи. Поэтому‑то Мордонт, который между тем вернулся в замок, был готов с необычным для него терпением и снисходительностью выслушивать восторженные излияния Клода Холкро по поводу лунного света: поэт, чтобы разогнать пары доброго пунша, которому он отдал должное во время обеда, успел уже совершить небольшую прогулку на свежем воздухе, и это пробудило в нем вдохновение.

— Солнце, видишь ли, мой мальчик, — сказал он, — это фонарь, что светит каждому несчастному труженику; оно встает, сияя с востока, и возвращает весь мир к тяжелым обязанностям и горькой действительности, в то время как веселый месяц зовет к развлечениям и любви.

— А также к безумию, если верить тому, что говорят, — добавил Мордонт, желая что‑либо ответить поэту.

— Ну что же, пусть даже и так, — согласился Холкро, — лишь бы оно не обернулось черной меланхолией. Мой милый юный друг, прозаические обитатели сей планеты слишком уж стремятся не потерять рассудка, или, как они выражаются, быть всегда в здравом уме. Меня, насколько я знаю, часто называют полоумным, а между тем я прожил на свете так же хорошо, как если бы мне была отпущена двойная доля ума. Но постой… на чем бишь я остановился? Ах да, на лунном свете! Так вот, дорогой мой, лунный свет — это сама душа любви и поэзии. Да был ли в мире хоть один настоящий влюбленный, который не начал бы словами: «О ты, прекрасная…» — сонета в честь луны?

— Луна, — сказал Триптолемус, который к тому времени уже еле ворочал языком, — наливает зерно — так по крайней мере говорят старые люди, и наполняет орехи, что, конечно, не так важно — sparge nuces, pueri.

— Штраф, штраф! — закричал при этом юдаллер, который тоже уже достиг своего предела. — Агроном заговорил по‑гречески! Ну, клянусь костями моего патрона, святого Магнуса, придется ему все‑таки осушить полный «баркас» пунша, а не хочет, так пусть тут же споет нам песню!

— Говорят, что от избытка воды и мельник тонет, — ответил Триптолемус, — а мозги мои нуждаются сейчас скорее в просушке, чем в новой поливке.

— Тогда пой, — приказал неумолимый хозяин, — ибо никто не смеет говорить здесь ни на каком языке, кроме благородного норвежского, веселого голландского и датского, или уж в крайнем случае — на чистейшем шотландском наречии. Эй, Эрик Скэмбистер, тащи сюда «баркас» да налей его до краев — штраф управляющему за просрочку!

Но, прежде чем чаша успела дойти до несчастного агронома, тот, увидев, что «баркас» уже пустился в плавание и приближается, правда, короткими галсами, ибо Скэмбистер и сам к тому времени не очень‑то был тверд на ногах, сделал отчаянное усилие и запел, или, вернее, закаркал, песню йоркширских жнецов, которую исполнял, бывало, его отец, когда случалось ему выпить, на мотив «Эй, Доббин, погоняй лошадок!». Унылая физиономия певца и безнадежно фальшивые звуки его пения составляли такой восхитительный контраст с веселыми словами и мелодией, что немало порадовали слушающих. Почтенный Триптолемус со своей песнью выглядел не менее комично, чем гость, явившийся на праздник в воскресном кафтане своего дедушки. Этой шуткой и закончился вечер, ибо даже могучий и крепкий во хмелю Магнус начал испытывать на себе власть Морфея. Гости, кто как сумел, разошлись по отведенным им углам и закоулкам, и в скором времени замок, еще недавно столь шумный, погрузился в глубокое молчание.

ГЛАВА XVII

Они вскочили в шлюпки и на бой

С чудовищем помчались, взяв с собой

Лопаты, вилы, копья и секиры ‑

Орудья боя и орудья мира.

И каждый в этот миг мечтал юнец

Любви иль славы заслужить венец,

И, как из лож, глядел со скал окрестных

Круг важных старцев и девиц прелестных.

«Битва у Летних островов»

Утро, следующее за таким праздником, какой дан был Магнусом Тройлом, обычно бывает лишено того оживления, которое составляло прелесть вчерашнего пиршества. Знакомый со светской жизнью читатель наблюдал, должно быть, подобное же явление на парадных завтраках во время скачек в каком‑нибудь провинциальном городе. В так называемом высшем обществе гости проводят обыкновенно эти тягостные часы каждый у себя, в своей собственной комнате. В Боро‑Уестре, само собой разумеется, приглашенным не могли предоставить подобных удобств для уединенного времяпрепровождения, и побледневшие юные девы и зевающие, готовые поминутно заснуть дамы более солидного возраста вынуждены были встретиться со своими кавалерами (жертвами головной боли и иных недомоганий) ровно через три часа после того, как они с ними расстались.

Эрик Скэмбистер сделал все, что только в человеческих силах, изыскивая средства, способные рассеять ennui, царившую за утренней трапезой. Стол ломился под огромными, копченными по особому шетлендскому способу кусками говядины, паштетами, печеным мясом, жаркими и рыбой, приготовленной и приправленной на всевозможные лады. Там были даже такие заморские деликатесы, как чай, кофе и шоколад, ибо, как мы уже имели случай отметить, местоположение Шетлендских островов дало им возможность рано познакомиться с различными предметами иностранной роскоши, которые в то время были еще малоизвестны даже в самой Шотландии. Говорят, что там, в период намного более поздний, чем время нашего повествования, один фунт зеленого чая сварили как капусту, а из другого приготовили соус к солонине, вследствие невежества почтенных хозяек, которым продукты эти были преподнесены как редкостные подарки.

Кроме вышеперечисленных блюд, на столе красовалась целая выставка тех целительных снадобий, к которым обычно прибегают bons vivants, иронически называя их «клочком шерсти от укусившей тебя собаки». Было тут и крепкое ирландское асквибо, и нанц, и настоящий голландский джин, и aqua vitae из Кейтнесса, и гольденвассер из Гамбурга; имелся и ром Бог знает какой давности, и различные настойки с Подветренных островов. После подобного списка, пожалуй, и не стоило бы уже упоминать о крепком домашнем эле, немецком и черном пиве, и совсем ниже нашего достоинства было бы перечислять всякого рода бесчисленные похлебки и кисели, не говоря уже о бленде и разных молочных кушаньях для тех из присутствующих, кто предпочитал более легкие блюда.

Неудивительно, что такое изобилие вкусной снеди пробудило аппетит и подняло дух усталых гостей. Юноши не замедлили отыскать тех девушек, с которыми танцевали накануне, и возобновили с ними веселую вчерашнюю болтовню, в то время как Магнус, сидя в кругу своих старых друзей, кряжистых норвежцев, речами и личным примером призывал старших и серьезнее настроенных гостей к более существенным атакам на стоявшие перед ними соблазнительные кушанья. До обеда, однако, оставалось еще очень много времени, ибо самый затянувшийся завтрак не может продлиться более часа. Следовало опасаться, как бы Клод Холкро не вздумал в эти праздные утренние часы занять общество декламацией одной из своих бесконечных поэм или подробным с начала и до конца рассказом о том, как он был представлен достославному Джону. Но фортуна избавила гостей Магнуса Тройла от столь тяжкого испытания, послав им другое развлечение, и притом весьма подходящее к их привычкам и вкусам.

В то время как одни пустили в ход зубочистки, а другие рассуждали, чем бы еще можно было заняться, быстрыми шагами в комнату вошел Эрик Скэмбистер с гарпуном в руке и, сверкая глазами, заявил, что на берегу или почти что на берегу, одним словом — у самого входа в воу, лежит кит. Тут поднялась такая веселая, шумная и всеобщая суматоха, какую способна вызвать только страсть к охоте, глубоко заложенная в нас самой природой. Что такое по сравнению с поднявшимся ликованием радость каких‑нибудь деревенских сквайров, собравшихся впервые в сезоне пострелять вальдшнепов, не говоря уже о значении и о размерах самой дичи! Ни облава для истребления лисиц в Эттрикском лесу, ни волнение охотников в Ленноксе, когда один из герцогских оленей вырывается из Инч‑Миррана, ни обычное шумное веселье во время травли лисиц со звуками рогов и собачьим лаем не могли сравниться с одушевлением, охватившим храбрых сынов страны Туле, когда они вышли на бой с чудовищем, которое море послало им на забаву, да еще при столь удачных обстоятельствах.

Тотчас же были перерыты все кладовые и хранилища Боро‑Уестры и из них спешно извлечено всякого рода оружие, какое только могло быть использовано при подобных обстоятельствах. Одним достались при этом гарпуны, мечи, пики и алебарды, другим пришлось удовольствоваться вилами, вертелами и прочими попавшими под руку орудиями, лишь бы они были длинные и острые. Поспешно вооружившись таким образом, один отряд охотников под командой капитана Кливленда поспешил к шлюпкам, стоявшим в небольшой бухте, тогда как остальные побежали к месту действия сухим путем.

Бедному Триптолемусу пришлось вследствие этого отказаться от выполнения задуманного им плана, ибо он тоже намеревался испытать терпение шетлендцев, угостив их лекцией о сельском хозяйстве и о не использованных еще возможностях их родины. Этому помешала поднявшаяся суматоха, положившая конец одновременно и поэзии Клода Холкро, и не менее устрашающей прозе Триптолемуса. Нетрудно себе представить, что нашего агронома весьма мало интересовала забава, неожиданно занявшая место его предполагаемого выступления, и он счел бы даже ниже своего достоинства смотреть на предстоящее любопытное зрелище, если бы его не понудили к тому настояния миссис Бэйби.

— Не отступай от других, братец, — подзуживала его эта предусмотрительная особа, — не плошай! Как знать, может, и тебе что‑нибудь перепадет, помоги, Господи! Говорят, при дележе все будут в одной доле, всем поровну достанется китового жира, а пинта его, сам понимаешь, сбережет нам денежки, когда придется палить глиняную лампу темными долгими ночами, что, говорят, скоро настанут. Так что лезь‑ка ты лучше вперед, братец, вот тебе навозные вилы. «Трусливому парню никогда богатой девки не видать» (как говорится в пословице), да к тому же, кто его знает, жир‑то этот, он, может, когда свежий, и в пищу годится, а уж маслице мы тогда поберегли бы.

Насколько прибавила Триптолемусу мужества перспектива есть свежий китовый жир вместо масла, мы не знаем, но он все же, не видя, очевидно, иного исхода, потряс в воздухе тем сельскохозяйственным орудием, точнее — навозными вилами, которым был вооружен, и стал спускаться к морю на бой с китом.

Положение, в котором по воле злосчастной судьбы оказался противник, было исключительно благоприятным для задуманного островитянами предприятия. Во время необычно высокого прилива кит, благополучно миновав большой песчаный бар, попал в воу, или бухту, где и остался лежать. Почувствовав, что вода пошла на убыль, он тотчас же учуял грозившую ему опасность и стал делать отчаянные усилия, чтобы перебраться через мелкое место, где волны бились о бар; тем самым, однако, он скорее ухудшил, чем улучшил свое положение, ибо теперь оказался наполовину лежащим на мели, представляя, таким образом, весьма удобный объект для задуманной на него атаки. В это мгновение враг как раз и появился. Первые ряды нападающих состояли из молодых и отважных мужчин, вооруженных, как мы уже говорили, самыми разнообразными видами оружия, тогда как, для того чтобы следить за охотниками и поощрять их, прекрасные дамы и более солидные лица обоего пола разместились на скалах, окружавших поле действия.

Шлюпки, прежде чем достигнуть входа в бухту, должны были обогнуть небольшой мыс, и поэтому у отряда, подошедшего к берегу сухим путем, оставалось достаточно времени, чтобы произвести необходимую разведку сил и положения противника, на которого предполагалось напасть одновременно и с суши, и с моря.

Отважный и опытный полководец, каким смело можно было назвать юдаллера, пожелал сам возглавить это предприятие, не доверяя его никому другому, и действительно, как внешний вид, так и мудрая тактика делали его вполне подходящим лицом для командования, которое он и забрал в свои руки. Вместо шляпы с золотым галуном на нем красовалась теперь медвежья шапка. Синий суконный кафтан на алой подкладке с золотыми петлицами и застежками уступил место красной фланелевой куртке с черными роговыми пуговицами, поверх которой была накинута рубаха из тюленьего меха, причудливо украшенная на груди складками и вышивкой, вроде тех, что носят эскимосы или гренландские китоловы. Костюм его дополняли огромные морские сапоги. В руке он держал громадный китобойный нож, которым потрясал в воздухе, словно ему не терпелось скорее начать разделку огромной туши, лежавшей перед ним. При ближайшем рассмотрении, однако, Магнус вынужден был признать, что забава, которую он хотел предложить своим гостям, хотя вполне соответствовала широкому размаху его гостеприимства, могла повлечь за собой весьма своеобразные опасности и трудности.

Животное, свыше шестидесяти футов в длину, лежало совершенно неподвижно в самом глубоком месте воу, куда его занесло приливом и где оно ожидало возвращения большой воды, которое чуяло, по‑видимому, инстинктом. Тотчас же собрался совет из опытных гарпунщиков, и все согласились, что для начала следует накинуть петлю на хвост лежавшего словно в оцепенении левиафана и укрепить канаты якорями на суше. Тем самым кит лишится возможности уплыть, в случае если вода прибудет раньше, чем с ним успеют покончить. Эта весьма тонкая и сложная операция доверена была экипажам трех шлюпок: одной из них взялся управлять сам юдаллер, две другие были поручены Кливленду и Мордонту. Приняв подобное решение, охотники уселись на берегу, с нетерпением ожидая прибытия в воу морских сил. Тут‑то, в этот промежуток времени, Триптолемус Йеллоули, прикинув на глаз необычайные размеры кита, заявил, что, по его скромному мнению, «упряжке не только из шести, а из шестидесяти быков местной породы — так и той будет не под силу вытащить такое чудище на берег».

Каким бы невинным ни показалось читателю это замечание, оно затрагивало, однако, предмет, всегда приводивший в ярость старого юдаллера. Так и теперь, бросив на Триптолемуса быстрый и суровый взгляд, Магнус спросил его, какое это, черт побери, имеет значение? Да хоть бы и сто быков не могли вытащить кита на берег! Мистеру Йеллоули не очень понравился тон, каким был задан вопрос, но чувство собственного достоинства и личная заинтересованность заставили его ответить следующим образом:

— Да ведь вы сами, мейстер Магнус Тройл, как и всякий, кто здесь находится, знаете, что киты такой величины, каких нельзя вытащить на берег упряжкой из шести быков, составляют, по праву, собственность адмирала, а этот благородный лорд является в настоящее время, кроме того, и губернатором островов.

— Ну, а я вам скажу, мейстер Триптолемус Йеллоули, — заявил юдаллер, — как сказал бы и вашему хозяину, будь он только здесь, что каждый, кто рискнет своей жизнью, чтобы вытащить подобную рыбину на берег, получит равную со всеми часть и долю, как велят наши добрые старые норвежские обычаи и привычки; да что там, если которая‑нибудь из женщин, что сейчас смотрят на нас, рукой только коснется каната, то станет таким же дольщиком, как и всякий другой, и даже более того: скажи она, что на то имеется причина, так мы выделим часть и на долю не родившегося еще младенца!

Этот строгий принцип справедливости, громко провозглашенный Магнусом, вызвал смех среди мужчин и некоторое смущение среди женщин. Но управляющему показалось зазорным так легко сдаться.

— «Suum cuique tribuito», — сказал он, — а я буду стоять за права моего лорда и мои собственные.

— Вот как! — воскликнул юдаллер. — Ну, а мы, клянусь костями святого мученика Магнуса, будем поступать по законам Божеским и святого Олафа, как в те времена, когда еще и не слыхивали ни об управляющих, ни о казначеях, ни о губернаторах! Всякий, кто только приложит руку, получит при дележе свою долю, ну, а прочие — уж нет! Так что вы, мейстер Йеллоули, потрудитесь‑ка наравне с другими и радуйтесь, что получите равную со всеми долю. Садитесь скорей в эту шлюпку, — вышедшие в море охотники успели уже тем временем обогнуть мыс, — а вы, ребята, уступите‑ка ему место на кормовом сиденье: пусть он первый, помоги ему небо, нанесет удар рыбине.

Громкий, повелительный голос и привычка самовольно распоряжаться, проявлявшаяся во всех действиях Магнуса, а быть может, и сознание самого Триптолемуса, что он не найдет среди присутствующих ни поддержки, ни одобрения, не позволили ему отказаться, хотя согласие ставило его в положение совершенно для него новое и к тому же весьма опасное. Он все еще колебался и пустился было в какие‑то объяснения голосом, дрожащим скорее от страха, чем от возмущения, как ни старался он заглушить оба эти чувства и представить все дело в виде простой шутки. Но тут Бэйби забормотала ему в самое ухо:

— Ты это что же вздумал? Хочешь, видно, прозевать свою долю китового жира? А ведь долгая шетлендская зима на носу! Здесь, говорят, самый ясный декабрьский день не светлее безлунной ночи в Мирнее.

Это хозяйственное соображение в сочетании со страхом перед юдаллером и боязнью показаться менее храбрым, чем прочие, настолько оживило дух нашего агронома, что он взмахнул вилами и вскочил в шлюпку с видом самого Нептуна, потрясающего трезубцем.

Все три шлюпки, на которые возложено было столь опасное поручение, приблизились к темной туше, возвышавшейся, подобно острову, в самом глубоком месте воу. Кит позволил им подойти, не выказав ни малейшего признака жизни. В полном молчании и со всеми предосторожностями, которых требовала исключительная трудность задуманного, бесстрашные охотники, после первой неудачной попытки и многих дальнейших усилий добившись наконец своего, захлестнули канат вокруг неподвижного туловища и передали концы его на берег, где сотня рук тотчас же прочно его закрепила. Но не успели еще покончить с этим делом, как начался прилив, и юдаллер оповестил всех присутствующих, что рыбину надо убить или по крайней мере тяжело ранить, прежде чем глубина воды у бара подымется настолько, что животное окажется на плаву, ибо тогда они весьма рискуют упустить свою добычу и тщетны окажутся все их доблестные усилия.

— А потому, — заявил он, — пора приниматься за дело! Пусть управляющему выпадет честь нанести первый удар!

Отважный Триптолемус подхватил приказ на лету. Надо сказать, что терпение, с которым животное позволило набросить на себя петлю, не выказав при этом ни малейшего сопротивления, значительно поубавило страх агронома и сильно уронило в его мнении самого кита. Триптолемус заявил, что у этой рыбины, видно, не больше ума и едва ли больше проворства, чем у самой обыкновенной улитки. Под влиянием столь ошибочного взгляда на презренного, по его мнению, противника мейстер Йеллоули, не дожидаясь ни должного сигнала, ни лучшего оружия, ни более подходящего положения шлюпки, вскочил на ноги и бросил что было сил свои навозные вилы в злополучное чудовище. Это опрометчивое открытие военных действий было столь неожиданным, что шлюпки не успели даже отойти от кита на безопасное расстояние.

Магнус Тройл, который думал только подшутить над управляющим, на самом же деле собирался поручить нанесение первого удара кому‑либо вооруженному копьем и обладавшему большим опытом, успел лишь крикнуть: «Берегись, ребята, или он всех нас потопит!» — как чудовище, неожиданно выведенное из своего пассивного состояния орудием, пущенным рукой Триптолемуса, выбросило в воздух с шумом, подобным взрыву парового котла, огромный столб воды и в то же время принялось во все стороны бить хвостом. На шлюпку, которой командовал Магнус, обрушился настоящий соленый душ, и предприимчивый Триптолемус, окаченный с ног до головы водой, был настолько поражен и напуган последствиями своего собственного славного выступления, что упал навзничь, прямо под ноги остальным охотникам, которые, не имея времени обращать на него внимание, изо всех сил гребли по направлению к мелкому месту, где кит не мог бы их настигнуть. Так наш бедный агроном и лежал некоторое время, попираемый ногами гребцов, пока не послышалась команда сушить весла, чтобы вычерпать набравшуюся в шлюпку воду, после чего юдаллер приказал грести к берегу и высадить лишнего пассажира, столь малообещающим образом начавшего охоту.

Тем временем остальные шлюпки успели отойти на безопасное расстояние, и теперь как с моря, так и с суши на несчастного обитателя морских глубин посыпались самые разнообразные метательные орудия. Отовсюду полетели в него гарпуны, копья и пули, и люди принялись всеми возможными способами раздражать животное, чтобы оно растратило свои силы в бесполезной ярости. Когда кит убедился, что со всех сторон его окружает мелководье, а тело удерживает канат, он стал судорожно биться, чтобы вырваться на свободу, издавая звуки, похожие на глубокие и громкие стоны, способные разжалобить кого угодно, но только не привычных к ним китоловов. Струи воды, которые он теперь непрерывно выбрасывал в воздух, начали окрашиваться кровью, и волны, окружавшие животное, приняли такой же темно‑красный оттенок. Нападающие тем временем удвоили свои усилия; особенно же стремились отличиться соперничавшие друг с другом Мордонт Мертон и Кливленд — каждый старался выказать больше храбрости, подойти как можно ближе к страшному в своей предсмертной ярости чудовищу и нанести этой огромной туше самую глубокую и тяжелую рану.

Борьба, казалось, подходила к концу, ибо хотя кит время от времени принимался еще судорожно биться, чтобы вырваться на свободу, однако силы его были уже, по‑видимому, настолько истощены, что, даже невзирая на помощь прилива, который тем временем достиг уже порядочной высоты, вряд ли животному удалось бы освободиться от своих преследователей и спастись.

Магнус дал знак еще ближе подойти к киту, гаркнув при этом:

— Подгребайте к нему, ребята, он теперь не такой уже бешеный! Триптолемус, пожалуй, получит на зиму ворвани для своих двух ламп в Харфре! Подгребайте, ребята!

Но, прежде чем приказ этот успели выполнить, две другие шлюпки предвосхитили его намерение, и Мордонт Мертон, горя желанием превзойти храбростью Кливленда, со всей силой, на какую был способен, вонзил короткую пику в тело животного. Левиафан (как это бывает порой с целым народом, чьи силы, кажется, уже полностью истощены различными потерями и невзгодами) собрал всю свою мощь для последнего отчаянного усилия, которому суждено было на этот раз увенчаться успехом. Пика, брошенная Мордонтом, прошла, видимо, через защитный слой ворвани и достигла какого‑то весьма чувствительного органа, ибо животное громко взревело, послало в воздух целый фонтан воды, смешанной с кровью, и, оборвав крепкий канат, словно простую веревку, опрокинуло ударом хвоста шлюпку Мертона, в отчаянном порыве перебросило себя через бар, уровень воды над которым благодаря приливу уже значительно повысился, и устремилось в море, унося на себе целый лес вонзившихся в его тело орудий и оставляя за собой на волнах темно‑красный след.

— Вот уплывает ваш кувшин с ворванью, мейстер Йеллоули, — закричал Магнус, — и придется вам теперь либо жечь баранье сало, либо ложиться спать в потемках!

— Operam et oleum perdidi, — пробормотал Триптолемус, — но пусть меня живьем, как Иону, проглотит кит, если я еще хоть раз в жизни пойду охотиться на подобное чудовище.

— Но где же Мордонт Мертон? — воскликнул Клод Холкро. И в самом деле, юноша, оглушенный ударом в тот момент, когда шлюпка его была пробита, оказался не в состоянии плыть к берегу, как прочие, и его бесчувственное тело уносили волны.

Мы уже упоминали о странном и бесчеловечном предрассудке, из‑за которого шетлендцы той эпохи весьма неохотно оказывали помощь утопающим на их глазах людям, хотя именно этой опасности островитянам и приходилось подвергаться чаще всего. Три человека, однако, оказались выше этого предрассудка. Первый из них, Клод Холкро, тут же бросился с невысокой скалы, на которой стоял, прямо в воду, совершенно упустив из виду, как он сам впоследствии сознался, что не умеет плавать и хотя владеет арфой подобно Ариону, но к услугам его нет покорных ему дельфинов. Однако едва поэт погрузился в холодную воду, как тотчас же осознал всю свою беспомощность: волей‑неволей пришлось ему ухватиться за ту же скалу, с которой он только что спрыгнул, и он рад был выбраться снова на берег, отделавшись одним купанием.

Благородный Магнус Тройл, увидев Мордонта в опасности, забыл свою недавнюю к нему неприязнь и готов был тут же броситься ему на помощь, если бы Эрик Скэмбистер силой не удержал его.

— Стойте, сэр, стойте! — воскликнул верный слуга. — Капитан Кливленд уже доплыл до мейстера Мордонта; пусть оба чужестранца помогают один другому, а мы спокойно посмотрим, чем кончится у них дело. Да разве возможно, чтобы светоч нашей страны погас из‑за подобных молодцов? Стойте смирно, сэр, прошу вас, Бреднесс‑воу не пуншевая чаша, а человек не тост, и его не так‑то легко выудить длинной ложкой.

Это мудрое замечание, однако, пропало бы даром, если бы Магнус сам не увидел, что Кливленд действительно бросился в воду, поплыл на помощь Мордонту и поддерживал его на поверхности до тех пор, пока шлюпка не подошла на выручку к ним обоим. Но как только непосредственная опасность, столь громко заявлявшая о себе, миновала, благородное желание юдаллера оказать юноше помощь исчезло, и, вспомнив обиду, нанесенную или якобы нанесенную ему Мордонтом Мертоном, он сердито вырвал руку у Эрика и, мрачно повернувшись спиной к берегу, заявил, что тот просто старый дурак, если думает, что ему, Магнусу, есть дело до того, выплывет этот парень, или нет.

Несмотря, однако, на свое напускное равнодушие, Магнус никак не мог удержаться, чтобы не заглянуть через головы людей, которые окружили Мордонта, как только его вынесли на берег и принялись усердно приводить в чувство; юдаллер до тех пор не мог вернуть себе видимость полного безразличия, пока юноша не приподнялся и не сел, доказав тем самым, что несчастный случай не привел ни к каким серьезным последствиям. Только тогда, громко обругав присутствующих за то, что никому не пришло в голову дать парню водки, юдаллер мрачно зашагал прочь, словно ему и дела не было до Мордонта.

Женщины, которые всегда чрезвычайно зорко подмечают признаки, выдающие чувства той или иной из них, и тут не преминули отметить, что когда сестры из Боро‑Уестры увидели, как Мордонт погрузился в воду, Минна побледнела как смерть, а Бренда несколько раз закричала от ужаса. Но хотя это вызвало немалое число весьма многозначительных кивков, ужимок и подмигиваний — видно, дескать, старое знакомство не так‑то легко забывается, — однако в конце концов кумушки милостиво признали, что трудно было бы ожидать от сестер меньших знаков участия, когда товарищ их детских игр чуть не погиб у них на глазах.

Какой бы интерес, однако, ни возбуждало состояние Мордонта, пока он был в опасности, оно стало заметно ослабевать по мере того, как юноша приходил в себя, и когда силы его окончательно восстановились, около него остались только Клод Холкро и еще двое или трое из присутствующих. Шагах в десяти от них стоял Кливленд, с его волос и платья стекала вода, а на лице было написано очень странное выражение, что тотчас же бросилось в глаза Мордонту. Пренебрежительная улыбка капитана и его надменный взгляд, казалось, говорили, что он сбросил тяготившую его прежде сдержанность, и лицо его выражало теперь нечто похожее на презрительное удовлетворение. Клод Холкро поспешил сообщить Мордонту, что он обязан своим спасением Кливленду, и юноша, поднявшись с земли, в горячем порыве признательности, забыв все остальные чувства, бросился к своему спасителю с протянутой рукой, чтобы от всего сердца поблагодарить его. Однако он с изумлением остановился, увидев, что Кливленд отступил на шаг или два, скрестил руки на груди и не взял протянутой ему руки. Мордонт отступил, в свою очередь, пораженный грубым жестом и почти оскорбительным взглядом, которыми Кливленд, относившийся к нему прежде с сердечной простотой или, во всяком случае, с вежливой терпимостью и оказавший ему столь значительную услугу, встретил теперь его благодарность.

— Довольно! — произнес Кливленд, увидев удивление Мордонта. — Не будем больше говорить об этом. Я заплатил свой долг, и теперь мы квиты.

— Я больше обязан вам, капитан Кливленд, — ответил Мордонт, — ибо вы ради меня подвергали опасности свою жизнь, тогда как я помог вам без малейшего с моей стороны риска. Да к тому же, — прибавил он, чтобы придать разговору более благодушный характер, — вы подарили мне ружье.

— Только трусы учитывают в игре опасность, — сказал Кливленд. — Опасность была спутником всей моей жизни и сопровождала меня в тысячах еще более страшных приключений; что же до ружей, то у меня их имеется достаточно, и если хотите, то можно испытать, кто из нас лучше умеет владеть ими.

В тоне, каким были сказаны эти слова, звучало нечто, чрезвычайно глубоко задевшее Мордонта: они «таили зло», как говорит Гамлет, и грозили, очевидно, бедой. Кливленд увидал изумление юноши, подошел к нему вплотную и, понизив голос, произнес:

— Вот что, мой юный друг, среди джентльменов удачи в том случае, если двое гонятся за одной добычей и стремятся отнять друг у друга ветер, принято считать, что шестьдесят ярдов морского берега и пара ружей — неплохой способ для того, чтобы уравнять шансы.

— Я не понимаю вас, капитан Кливленд, — ответил Мордонт.

— Ах, вы не понимаете меня! Ну конечно, я так и думал, что не поймете, — ответил капитан и, круто повернувшись на каблуках, с улыбкой, похожей на издевательство, смешался с гостями. Вскоре Мордонт увидел его рядом с Минной, которая живо заговорила с ним, словно благодаря за храбрый и самоотверженный поступок.

«Если бы не Бренда, — подумал Мордонт, — я почти сожалею, что он не оставил меня на дне воу, ибо, видимо, никому на свете нет дела до того, жив я или умер. Пара ружей и шестьдесят ярдов морского берега — вот, значит, чего он хочет! Ну что ж, так оно, пожалуй, и будет, но не в тот день, когда он спас мою жизнь с опасностью для своей собственной».

Пока он раздумывал таким образом, Эрик Скэмбистер шепнул Клоду Холкро:

— Ну, если эти молодцы не принесут друг другу несчастье — лгут тогда, значит, все предсказания. Мейстер Мордонт спасает Кливленда — прекрасно, Кливленд вместо благодарности занимает его место в Боро‑Уестре и в сердцах ее обитателей, а вы сами понимаете, что значит потерять благорасположение такого дома, где котелку с пуншем никогда не дают остыть. Теперь этот Кливленд, в свою очередь, имеет глупость выудить Мордонта из воу: посмотрим, не получит ли он в награду дрянной рыбешки вместо доброй трески?

— Полно, полно, — отвечал поэт, — все это бабьи сказки, друг мой Эрик; а знаете, что сказал по этому поводу достославный Драйден, он же святой Джон?

Желчь желтая, скопившись в пузыре,

Дала начало всей твоей хандре.

— Святой ли Джон, святой ли Джеймс — все едино. Оба могут в этом деле ошибаться, — заметил Эрик, — ибо, полагаю, никто из них не живал в Шетлендии. Я говорю только, что если есть правда в старых поговорках, так эти два молодца принесут друг другу несчастье. И если это случится, пусть уж лучше плохо придется Мордонту Мертону.

— Но почему же, Эрик Скэмбистер, — с досадой спросил его Холкро, — желаете вы зла бедному молодому человеку, который, право же, стоит полсотни других?

— На вкус и цвет товарищей нет, — ответил Эрик, — мейстер Мордонт одну только воду и пьет — точно так, как эта старая акула, его отец, ну, а капитан Кливленд — тот ловко умеет пропустить стаканчик, как и подобает порядочному человеку и джентльмену.

— Прекрасный довод, нечего сказать, и как раз по твоей части, — возмутился Клод Холкро и, закончив на этом разговор, пустился обратно по дороге в Боро‑Уестру, куда возвращались теперь и прочие гости Магнуса. По пути они горячо обсуждали различные эпизоды охоты на кита, изрядно сконфуженные тем, что он уплыл вопреки всем их стараниям.

— Лишь бы это не дошло до ушей капитана Дондердрехта с «Согласия», что из Роттердама, — сказал Магнус, — а то уж он непременно заявит, что мы — гром и молния! — на то лишь и годимся, чтобы ловить одну камбалу.

ГЛАВА XVIII

Ну, наконец я до тебя добрался

И новости принес тебе, и радость,

И сведенья счастливые о ценах.

«Старый Пистоль»

Фортуна, у которой по временам просыпается, очевидно, совесть, решила, должно быть, возместить разочарование, причиненное гостям хлебосольного юдаллера неудавшейся охотой на кита, послав в Боро‑Уестру вечером того же дня столь важную персону, как коробейник, или, как он сам величал себя, странствующий торговец Брайс Снейлсфут.

На этот раз он явился с большой пышностью: сам он восседал на одном пони, а короб с товарами, распухший почти вдвое по сравнению с его обычными размерами, красовался на другом, которого вел под уздцы босоногий простоволосый мальчишка.

Так как Брайс заявил, что привез весьма важные новости, его тотчас же провели в обеденную залу и усадили, согласно патриархальным обычаям того времени, в сторонке, за отдельным столом, щедро уставив последний всевозможными яствами и добрыми напитками, и заботливый хозяин Магнус Тройл не позволил задавать ему никаких вопросов, пока он не утолит голода и жажды. Брайс с важностью лица, совершившего большое путешествие, заявил, что он только накануне прибыл в Леруик из Керкуолла, столицы Оркнейских островов, и явился бы в Боро‑Уестру еще вчера, да уж слишком сильный ветер дул с Фитфул‑Хэда.

— Вот как? А у нас не было ветра, — сказал Магнус.

— Ну, значит, не дремал кто‑то, — заметил коробейник, — чье имя начинается на Н.; ну что же, на все воля Божья.

— Ладно, ладно, нечего нам голову морочить каким‑то там ветром, Брайс, расскажи лучше, какие новости на Оркнейских островах.

— А такие, — ответил Брайс, — каких вам, поди, не доводилось слышать лет этак тридцать, чуть ли не со времен самого Кромвеля.

— Уж не новая ли это революция, а? — спросил Клод Холкро. — Уж не вернулся ли на радость нам король Иаков, как некогда король Чарли?

— Новости мои, — ответил разносчик, — стоят двадцати королей да еще стольких же королевств в придачу. А от этих ваших эволюции была нам разве какая польза? Хоть мы, осмелюсь сказать, видели их не меньше дюжины, больших и маленьких — всяких.

— Быть может, к нам на север прибыло какое‑нибудь судно Ост‑Индской компании? — спросил Магнус Тройл.

— Да, вы поближе будете к истине, уважаемый наш фоуд, — ответил разносчик, — судно‑то оно судно, да только не Ост‑Индской компании, а большой вооруженный корабль, битком набитый всякими товарами. И продают‑то эти товары чуть ли не задаром, так что я, как честный торговец, могу теперь всю округу снабдить, да притом еще по самым сходным ценам, такими вещами, каких вы и в жизни не видывали. Вы сами скажете то же самое, дайте мне только открыть короб. А уж весу‑то в нем, поди, порядком поубавится, когда я понесу его обратно.

— Так‑так, Брайс, — заметил юдаллер, — видно, тебе удалось славно обделать свои делишки, раз ты собираешься дешево продавать. Но что это был за корабль?

— Вот уж точно вам не скажу. Дело‑то я имел с одним только капитаном, а он держал язык за зубами. Судно, видно, прибыло из новой Испании, потому как на нем были и шелка, и атласы, и табак, а уж вина и сахара — сколько хочешь, право слово; всяких золотых и серебряных безделок — просто не счесть, а к тому же еще и золотой песок для обмена.

— А каково на вид это судно? — спросил Кливленд, которого, казалось, весьма заинтересовал рассказ Брайса.

— Крепкое судно, вооруженное, как шхуна, а на ходу, говорят, быстрое, что твой дельфин. На борту у него двенадцать пушек, а орудийных портов понаделано, поди, на все двадцать!

— А не слыхали вы, как зовут капитана? — спросил Кливленд далеко не так громко, как говорил обычно.

— Я просто звал его «капитан», — ответил Брайс Снейлсфут. — У меня, видите ли, такое уж правило: коли я веду с кем дела, так никогда не пристаю со всякими там расспросами. Не в обиду вам будь сказано, капитан Кливленд, а только многим капитанам не очень‑то по нутру, когда к званию их прибавляют еще и имя. А по мне, так было бы известно, какие ведешь дела, а с кем именно — это уж, сказать по правде, не моя забота.

— Брайс Снейлсфут, как видите, человек осмотрительный, — со смехом сказал юдаллер, — он знает, что дурак сумеет задать больше вопросов, чем умный захочет дать ответов.

— Мне в свое время довелось водиться и с контрабандистами, — продолжал Снейлсфут, — и, право слово, не пойму, с чего это нужно еще каждую минуту прилеплять к человеку его имя. А я всегда буду стоять на том, что тот капитан — отличный командир, да притом еще и заботливый: весь экипаж у него почти такой же нарядный, как и он сам, и даже у простых матросов шелковые платки на шее. Многие леди, видел я, носили куда похуже, да еще как гордились! А что до всяких там серебряных пуговиц, да пряжек, да всяких других побрякушек, так этого добра на них и не перечесть.

— Вот идиоты! — процедил сквозь зубы Кливленд, а затем вслух добавил: — Они часто, должно быть, съезжали на берег пощеголять перед керкуоллскими красавицами?

— Вот уж это нет. А коли капитан и отпускал их на берег, так уж боцман обязательно был с ними в шлюпке, а это, доложу я вам, такой зверь, какого редко носила палуба. Скорей увидишь кошку без когтей, чем этого молодчика без тесака да двух пар пистолетов за поясом. И в страхе он всех держит, пожалуй, не хуже самого капитана.

— Бьюсь об заклад, что это Хокинс, если только не сам дьявол! — воскликнул Кливленд.

— Потише, потише, капитан, — возразил коробейник. — Тот или другой либо тот и другой вместе, а только помните, что не я назвал их по именам, а вы сами.

— Ну что же, капитан Кливленд, — сказал юдаллер, — это, пожалуй, тот самый консорт, о котором вы говорили?

— Тогда, значит, ему улыбнулась удача с тех пор, как мы расстались, — ответил Кливленд. — А не говорили они о том, что потеряли в пути сопровождавшее их судно, Брайс?

— Как же, говорили, — ответил разносчик, — говорили, слышал я, про спутника, что отправился в этих морях к Дэви Джонсу.

— А рассказал ты им, что тебе самому было о нем известно? — спросил юдаллер.

— Ну уж нет! — ответил разносчик. — Что я, дурак какой, черт побери, чтобы так вот все им и выложить? Да узнай они только, что сталось с судном, так тут же пристали бы с ножом к горлу — подавай им груз! А мне, что ли, обрушивать гнев этих людей на наших бедняков из‑за каких‑то там жалких да негодных тряпок, что выбросило море?

— Не говоря уж о тех, что нашлись бы в твоем собственном коробе, мошенник ты этакий! — добавил Магнус Тройл.

Это замечание заставило всех присутствующих громко расхохотаться, и сам юдаллер волей‑неволей присоединился к веселью, вызванному его собственной шуткой. Однако он быстро прервал свой смех и сказал необычайно серьезным тоном:

— Вы можете смеяться, друзья мои, но пока мы не научимся уважать права пострадавших по воле волн и ветра, проклятие и позор будут тяготеть над нашей страной, и мы будем по заслугам терпеть гнет и притеснения более сильных, господствующих над нами пришельцев.

Гости опустили головы при этом упреке Магнуса Тройла. Быть может, некоторые из них, даже принадлежавшие к высшему кругу, сами почувствовали угрызения совести и все без исключения сознавали, что они в подобных случаях не сдерживали достаточно строго жажды к поживе ни своих арендаторов, ни простого народа.

Но тут весело заговорил Кливленд:

— Ну, если эти добрые ребята в самом деле мои товарищи, так я наперед ручаюсь, что они не потребуют обратно каких‑то там сундуков, матросских коек и прочей подобной дряни с моего бедного судна, которую Рост выбросил на берег. Не все ли им равно, попал ли весь этот хлам Брайсу Снейлсфуту, или пошел на дно, или провалился к дьяволу? А ты, Брайс, распаковывай‑ка свой короб да покажи дамам товары, а мы посмотрим, не найдется ли там чего‑нибудь им по вкусу.

— Нет, это, очевидно, не его консорт, — шепотом сказала Бренда сестре, — он больше обрадовался бы его появлению.

— Нет, это именно то самое судно, — ответила Минна, — я видела, как глаза его заблестели при мысли, что он скоро снова будет среди товарищей, с которыми делил столько опасностей.

— Может быть, они заблестели, — продолжала Бренда все еще вполголоса, — при мысли о том, что теперь он сможет покинуть Шетлендию. Трудно угадать сокровенные мысли человека по блеску его глаз.

— Во всяком случае, не надо дурно истолковывать мысли друга, — сказала Минна, — потому что, если и ошибешься, по крайней мере совесть у тебя будет спокойна.

Тем временем Брайс Снейлсфут принялся за распутывание целой системы ремней, обвязывавших огромных размеров тюк, на который пошло не менее шести ярдов дубленых тюленьих шкур. Для большей прочности и верности систему эту дополняло великое множество всяческих хитроумных узлов и пряжек. От этого занятия, однако, разносчика то и дело отвлекали то юдаллер, то другие гости, засыпавшие его вопросами о неизвестном судне.

— А часто ли съезжали на берег штурманы и как встречали их керкуоллцы? — спросил Магнус Тройл.

— Встречали как нельзя лучше, сэр, — ответил Брайс Снейлсфут, — и капитан, а с ним еще два‑три человека были даже на некоторых празднествах и танцах, что устраивались в городе. Но тут пошли разные разговоры о всяких там таможенных сборах, да королевских пошлинах, да прочих таких вещах, и кое‑кто из высокопоставленных лиц, члены магистрата, или как их там еще называют, начали с капитаном спорить, да только он с ними не согласился, и тогда на него стали посматривать косо, и он заявил, что поведет лучше судно вокруг острова, в Стромнесс или Лэнгхоуп, а то тут оно стоит прямо под пушками керкуоллской батареи. А я так думаю, что как бы там ни было, а оно все‑таки задержится в Керкуолле до конца летней ярмарки.

— Оркнейские заправилы, — сказал Магнус Тройл, — всегда торопятся затянуть как можно туже шотландскую петлю, надетую им на шею. Мало того, что мы должны платить скэт и уоттл, которыми при добром старом норвежском управлении ограничивались все поборы с населения, так нет же, подавай им еще королевские пошлины и таможенные сборы. Долг честного человека — противиться подобным порядкам. Так поступал я всю свою жизнь — так буду поступать до конца своих дней.

Гости приветствовали эти слова Магнуса громкими и радостными восклицаниями, ибо многим больше приходились по сердцу его вольнодумные взгляды на доходы казначейства (что было, впрочем, вполне естественно для лиц, живущих столь обособленно и вынужденных переносить столько дополнительных трудностей), чем его строгое отношение к выброшенному морем имуществу. Но пылкая и не искушенная в житейских делах Минна оказалась еще смелее отца: она шепнула Бренде, причем ее слышал и Кливленд, что слабые духом оркнейцы во время недавних событий пропустили все возможности, чтобы освободить свои острова от шотландского ига.

— Почему, — сказала она, — не воспользовались мы переменами, происшедшими в стране за последние годы, не сбросили незаконно возложенную на нас зависимость и не вернулись под защиту родной для нас Дании? Не оттого ли не смеем мы сделать подобный шаг, что оркнейское дворянство слишком прочно связало себя родственными и дружественными узами с захватчиками и не чувствуют больше в своих жилах биения героической норманнской крови, унаследованной от предков?

Последние слова этой патриотической речи случайно достигли до слуха нашего приятеля Триптолемуса, который, будучи искренне предан установленному последней революции протестантскому порядку, был до того поражен, что воскликнул:

— Эге! Видно, молодой петушок всегда поет с голоса старого петуха, то есть мне следовало бы сказать «курочка», прошу прощения, миссис Минна, если что у меня получилось не так. Счастлива же, однако, страна, где отец ратует против королевских поборов, а дочь — против королевской власти и дело не кончается деревом да веревкой.

— Ну, деревьев у нас нет, — сказал Магнус, — а что до веревки, так они нужны нам для оснастки судов, и мы не можем тратить их на пеньковые галстуки.

— А кроме того, — добавил капитан, — каждый, кто посмеет нелестно отозваться о словах этой юной леди, пусть лучше побережет свой язык и уши для более безопасного занятия.

— Эге‑ге, — сказал Триптолемус, — вот и говори людям правду в глаза! Видно, для них она так же вредна, как корове — мокрый клевер, да еще в стране, где парень вытаскивает нож, чуть только его девушка на кого косо посмотрит. Да, впрочем, чего и ожидать от людей, которые сошник называют маркалом!

— Послушайте, мейстер Йеллоули, — сказал, улыбаясь, капитан, — надеюсь, что мои привычки и манеры не относятся к числу тех заблуждений, которые вы явились сюда реформировать? Предупреждаю, что такой опыт окажется очень опасным!

— Да и безнадежным, — сухо ответил Триптолемус. — Но вам нечего бояться меня, капитан Кливленд. Мое дело касается только земли и землевладельцев, а не моря и мореплавателей, так что вы не принадлежите к моей стихии.

— В таком случае будемте друзьями, дорогой мой обычаегонитель, — сказал, смеясь, Кливленд.

— Обычаегонитель! — повторил агроном, силясь припомнить уроки, усвоенные в прежние годы. — Обычаегонитель pro, тучегонитель, Neфeлnvepeтa Zevs — graecum est. В каких же это странствиях научились вы подобным выражениям?

— Я столько же путешествовал в свое время по страницам книг, — ответил капитан, — как и по морям, но последние мои странствия были такого рода, что заставили позабыть прежнюю классическую премудрость. Однако что же ты, Брайс, распутал наконец свои веревки? Ну‑ка, посмотрим, не найдется ли в его товарах чего‑либо стоящего внимания?

С хвастливой и вместе с тем лукавой усмешкой хитрый коробейник разложил вещи, намного превосходящие ценностью все, что обычно наполняло его короб. Особенно поражали некоторые ткани и вышитые изделия необычайного изящества, украшенные бахромой и цветами и затканные такими причудливыми заморскими узорами, что могли бы привести в изумление намного более изысканное общество, чем непритязательные жители страны Туле. Все принялись восхищаться и восторгаться, а миссис Бэйби Йеллоули, воздев руки к небу, заявила, что грешно даже смотреть на подобную роскошь, а уж спросить о цене — так это значило бы просто погубить свою душу.

Прочие, однако, повели себя смелее, тем более что цены, назначенные торговцем, оказались весьма умеренными. Сам он заявил, что продает чуть ли не в убыток себе, просто сущие пустяки набавляет, и действительно, судя по тому, что он запрашивал, товары, видимо, достались ему почти даром. Благодаря подобной дешевизне торговля пошла весьма бойко, ибо в Шетлендии, так же, впрочем, как и в других странах, рассудительные люди покупают не столько потому, что нуждаются в той или иной вещи, сколько из‑за благоразумного стремления совершить выгодную сделку. Леди Глоуроурам в силу одного только этого принципа приобрела семь нижних юбок и дюжину лифов, и остальные матроны не уступили ей в подобной дальновидной расчетливости. Юдаллер тоже купил изрядное количество вещей, но главным покупателем всего, что только могло пленять глаза красавиц, оказался, бесспорно, галантный капитан Кливленд, который перевернул вверх дном весь короб Брайса, выискивая подарки для присутствовавших дам, среди которых Минна и Бренда Тройл удостоились особого его внимания.

— Боюсь, — произнес Магнус Тройл, — что молодым леди придется рассматривать все эти подношения как прощальные подарки и вся ваша щедрость, капитан, означает, что мы скоро с вами расстанемся.

Вопрос этот, казалось, смутил того, кому был задан.

— Дело в том, что я сам еще не вполне уверен, что это действительно мой консорт, — ответил он с некоторым замешательством. — Придется мне съездить в Керкуолл, убедиться в том лично, но я надеюсь вернуться еще в Данроснесс, чтобы распроститься окончательно.

— В таком случае, — сказал юдаллер после минутного раздумья, — пожалуй, я сам смогу вас туда доставить. Мне нужно быть на керкуоллской ярмарке, чтобы закончить дела с купцами, которым я поручил продать рыбу, и я не раз уже обещал Минне и Бренде свозить их туда. Кстати, и на вашем корабле (или кому еще там он принадлежит) могут найтись подходящие для меня вещи. Люблю, когда в моем сарае столько же товаров, сколько танцующих пар. На Оркнейские острова отправляюсь я на собственном бриге и могу, если хотите, предложить вам на нем койку.

Это предложение, казалось, весьма обрадовало Кливленда. Он горячо поблагодарил юдаллера и на радостях решил, видимо, раздарить присутствующим все сокровища Брайса Снейлсфута. Содержимое набитого золотом кошелька перешло из рук его прежнего владельца в руки разносчика с легкостью и небрежностью, говорившими либо о крайней расточительности, либо о несметном и неистощимом богатстве. Бэйби Йеллоули шепнула при этом брату, что «если он позволяет себе так швырять деньги, так, видно, за один рейс на разбитом судне заработал больше, чем все шкипера из Данди, вместе взятые, на своих добротных судах, да еще и за все двенадцать месяцев».

Но язвительность, с какой она сделала это замечание, заметно смягчилась, когда Кливленд, видимо, задавшийся в этот вечер целью привлечь к себе сердца всех присутствующих, подошел к ней, держа в руках нечто напоминающее шотландский плед, но сотканное из такой мягкой шерсти, что на ощупь она казалась гагачьим пухом. Это, объяснил он, составляет неизменную часть костюма испанской леди и называется мантильей, а поскольку по размеру она как раз подойдет миссис Бэйби Йеллоули и весьма пригодится ей в сыром шетлендском климате, то он просит принять этот подарок и носить на добрую о нем память. В ответ на эти слова почтенная леди удостоила Кливленда такой любезной улыбки, какую только способны были выразить ее черты, и не только изъявила согласие принять этот знак учтивого внимания, но позволила капитану надеть мантилью на свои угловатые и костлявые плечи, где, по выражению Клода Холкро, она и повисла, совершенно как на вешалке.

Пока Кливленд ухаживал таким образом за миссис Бэйби, к великому удовольствию всех присутствующих, что, впрочем, с самого начала и было, видимо, его основной задачей, Мордонт Мертон купил небольшие золотые четки с намерением, когда представится к тому случай, подарить их Бренде. О цене он договорился, и покупка его была отложена в сторону. Клод Холкро тем временем изъявил желание приобрести серебряную табакерку старинной работы, ибо он нюхал табак в весьма изрядных количествах. Но поэт редко имел при себе наличные деньги, да, по правде говоря, при том кочующем образе жизни, какой он вел, он мало в них и нуждался, а Брайс, со своей стороны, поскольку торговля его до сих пор всегда велась на наличные, заявил, что он и так уж совсем мало наживает на такой редкой и дорогой вещице и поэтому никак не может оказать покупателю кредита. Мордонт понял, в чем было дело, по тому виду, с каким они шептались: поэт с вожделением указывал на табакерку пальцем, в то время как осторожный торговец прикрывал ее всей ладонью, словно боясь, как бы она не упорхнула в карман покупателя. Тогда Мордонт Мертон, желая доставить удовольствие своему старому знакомому, положил деньги за табакерку на стол и сказал, что не позволит мейстеру Холкро самому купить вещь, которую он решил поднести ему в подарок.

— Но, юный мой друг, — воскликнул поэт, — я не могу допустить, чтобы ты так тратился на меня! Правда, безделушка эта удивительно напоминает мне табакерку достославного Джона, из которой я имел честь взять понюшку в «Кофейне талантов», почему я до сих пор отношусь с большим уважением к указательному и большому пальцам правой руки, чем к каким‑либо другим частям моего тела. Позволь же мне считать себя твоим должником и рассчитаться с тобой тогда, когда рыба моя из Эркастера пойдет на рынок.

— Ну, договаривайтесь между собой как там хотите, — сказал коробейник, беря деньги Мордонта, — а вещь продана и оплачена.

— Как ты смеешь снова продавать то, что уже продал мне? — неожиданно вмешался Кливленд.

Всех поразил этот резкий окрик и заметное волнение капитана, когда он, отойдя от миссис Йеллоули, неожиданно заметил, что именно продает Брайс Снейлсфут. На запальчивый вопрос капитана разносчик, боявшийся противоречить столь щедрому покупателю, ответил, запинаясь:

— Что вы, что вы, помилуйте, видит Бог, я и не думал вас обидеть.

— То есть как это, сэр, не думали обидеть, когда распоряжаетесь моею собственностью? — воскликнул моряк, протягивая руку одновременно к табакерке и к четкам. — Сейчас же верни молодому человеку его деньги и постарайся впредь держать курс по меридиану честности.

Смущенный и испуганный разносчик достал свой кожаный кошель, чтобы вернуть Мордонту деньги, которые он успел уже спрятать, но юношу не так‑то легко было улестить.

— Эти вещи, — сказал он, — проданы, и за них заплачено, таковы были твои собственные слова, Брайс Снейлсфут, их слышал также мейстер Холкро, и я не позволю ни тебе, ни кому бы то ни было отнять у меня принадлежащую мне собственность.

— Вашу собственность, молодой человек? — переспросил Кливленд. — Но смею вас уверить, что это моя собственность, а не ваша. Я договорился об этих вещах с Брайсом за минуту до того, как отошел от стола.

— Я… я… я не совсем ясно это расслышал, — забормотал Брайс, явно не желая обидеть ни одну из сторон.

— Ну, ну, не стоит ссориться из‑за таких безделок, — вмешался юдаллер, — к тому же пора отправляться в такелажную, — так называл он помещение, предназначенное для танцев, — а там все должны быть веселы. Оставьте пока эти вещи у Брайса, а завтра я сам решу, кому они должны достаться.

Приказания юдаллера в его собственном доме были так же непреложны, как законы мидян, и оба молодых человека, смерив друг друга неожиданно враждебными взглядами, разошлись в разные стороны.

Редко бывает, чтобы второй день праздника прошел так же оживленно, как первый. Гости, утомленные и духом, и телом, не в состоянии уже были ни проявлять прежнее одушевление, ни расходовать такие же силы, и молодежь танцевала поэтому далеко не так весело, как накануне. До полуночи оставался еще целый час, когда даже сам не поддающийся усталости Магнус Тройл, пожалев о нынешних упадочных временах и о том, что не может поделиться с современной хиалтландской молодежью могучим духом, который до сих пор поддерживал его собственную плоть, признал необходимым подать сигнал для всеобщей отправки на покой.

В это мгновение Клод Холкро, отведя Мордонта в сторону, сказал, что имеет к нему поручение от капитана Кливленда.

— Поручение от Кливленда? — повторил Мордонт, и сердце его учащенно забилось. — Вызов, я полагаю?

— Какой там вызов! — воскликнул Холкро. — Ну кто когда‑либо слышал о вызове на наших мирных островах? Неужели я похож на посланца, приносящего вызов, да еще не кому иному, как тебе? Ну нет, я не из тех безумных драчунов, как называл их достославный Джон. И то, что я должен сказать тебе, собственно говоря, даже не поручение. Видишь ли, дело в том, что капитану Кливленду, как я понял, чрезвычайно хочется иметь облюбованные тобой безделушки.

— Клянусь, что он их не получит! — воскликнул Мордонт Мертон.

— Да ты только выслушай меня, — продолжал Холкро. — Оказывается, по каким‑то знакам или гербам на них он узнал, что они ему когда‑то принадлежали. Кроме того, если ты подаришь табакерку мне, как обещал, то, честно говоря, я верну ее настоящему владельцу.

«И Бренда может поступить так же», — подумал Мордонт и тотчас же произнес вслух:

— Хорошо, я передумал, мой друг. Капитан Кливленд получит безделки, которых так добивался, но с одним условием.

— Ты все только испортишь своими условиями, — сказал Клод Холкро,

— ибо, как говорил достославный Джон, условия…

— Выслушайте меня, прошу вас, до конца. Мое условие состоит вот в чем: пусть он оставит себе эти безделушки в обмен на ружье, которое я согласился взять у него. Тогда по крайней мере мы будем квиты.

— Вижу, куда ты клонишь, точь‑в‑точь Себастьян и Доракс! Ну вот и хорошо: так ты, значит, скажешь разносчику, чтобы он отдал эти вещи Кливленду — бедняга прямо с ума сходит, только бы получить их обратно, — а я сообщу ему твое условие, а то как бы наш честный Брайс не положил себе в карман двойную плату, от чего совесть его, по правде говоря, ничуть не пострадает.

С этими словами Холкро отправился разыскивать Кливленда, а Мордонт, заметив Снейлсфута, который, как лицо, обладающее известными привилегиями, стоял в толпе, в глубине танцевального сарая, подошел к нему и велел при первой же возможности передать спорные вещи Кливленду.

— Правильно делаете, мейстер Мордонт, — сказал разносчик, — вы, как я вижу, человек осторожный и разумный; правду говорят, что «спокойный ответ отводит беду»; я сам рад был бы послужить вам по мере своих ничтожных сил в каком‑нибудь пустяковом деле, а только как попадешь между нашим юдаллером из Боро‑Уестры и капитаном Кливлендом, так это все одно, что оказаться между дьяволом и морской пучиной! А ведь похоже, что в конце концов юдаллер встал бы на вашу сторону, потому как он любит правду.

— До которой тебе, Брайс Снейлсфут, видимо, очень мало дела, — сказал Мордонт, — иначе не возникло бы никакого спора, ибо справедливость совершенно ясно была на моей стороне и тебе достаточно было только сказать, как именно обстояло дело.

— Мейстер Мордонт, — ответил коробейник, — оно точно, правда‑то вроде как была на вашей стороне. Да ведь я больше придерживаюсь правды по своей, торговой части, чтоб аршин, к примеру сказать, был правильной длины; надо сознаться, что аршин‑то мой малость поистерся, а как ему не истереться, коли я в тяжелом да долгом пути то и дело на него опираюсь? И покупаю я и продаю всегда по правильному весу и мере, по двадцать четыре мерка в лиспанде. А уж судить там, кто прав, кто виноват, так я не фоуд и не судья при лотинге стародавних времен.

— Ну, этого от тебя никто и не требует, достаточно было сказать правду согласно собственной совести, — ответил Мордонт, порядком возмущенный и ролью торговца во время спора, и унизительным истолкованием его, Мордонта, уступчивости.

Но Брайсу Снейлсфуту такой ответ пришелся не по вкусу.

— Совесть моя, мейстер Мордонт, — сказал он, — так же чиста, как у всякого честного торговца, а только не моя в том вина, что я по природе своей человек робкий, и когда на меня гневаются да завязывается еще какая ссора, так разве тут голос совести услышишь? Он, по правде говоря, и в обычное время звучит не слишком‑то громко.

— А ты к нему не очень‑то и прислушиваешься, — заметил Мордонт.

— Ошибаетесь, сэр, у вас тут есть доказательства противного, — решительно возразил Брайс, указывая ему на грудь.

— У меня в груди? — с досадой спросил Мордонт. — Я не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Не в груди, а на груди, мейстер Мордонт. Да уж, по правде говоря, кто взглянет на этот жилет на вашей храброй груди, так сразу поймет, что коли кто продал вам такую вещь за четыре доллара, так он не только честный и совесть имеет, а еще и сердечно расположен к своему покупателю. Так уж вы не очень сердитесь на меня, мейстер Мордонт, за то, что я побоялся вставить словцо, когда два безумца заспорили.

— Мне сердиться на тебя? — воскликнул Мордонт. — Да ты совсем рехнулся! С какой стати мне с тобой ссориться?

— Ну, вот и хорошо, — сказал коробейник, — я‑то ни с кем не хочу ссориться, это уж вы поверьте, а с таким старым покупателем, как вы, да Боже меня упаси. А только, если хотите послушаться моего совета, так не ссорьтесь и с капитаном Кливлендом. Он точь‑в‑точь как те головорезы да рубаки, что заявились в Керкуолл: им так же легко зарезать человека, как нам — освежевать кита. Драться — вот их ремесло, им они и живут. И, ясное дело, всякий из них одолеет такого вот, как вы, что берет в руки ружье только для забавы да от нечего делать.

Гости тем временем почти все разошлись. Мордонт, посмеявшись над предостережением Брайса, пожелал ему доброй ночи и ушел в комнату, отведенную ему Эриком Скэмбистером, который так же хорошо выполнял роль мажордома, как и дворецкого: это был просто чуланчик в одной из пристроек, снабженный для данного случая подвесной койкой.

ГЛАВА XIX

Как ночь, брожу из края в край,

Метя то снег, то пыль;

И по лицу я узнаю,

Кто может выслушать мою

Мучительную быль.

Колридж. «Поэма о старом моряке»

Перевод Н.Гумилева.

Дочери Магнуса Тройла спали на одной постели в комнате, которая, пока жива была их мать, служила спальней родителей. Магнус, глубоко страдавший от испытания, ниспосланного ему провидением, возненавидел свой брачный покой и отдал его во владение дочерей, из которых старшей в то время едва исполнилось четыре года. Сначала родительская опочивальня служила им детской, а потом, заново отделанная и обставленная сообразно вкусам Шетлендских островов и склонностям самих прелестных сестер, сделалась их спальней, или, как говорят местные жители, светлицей.

В течение многих лет сестры поверяли здесь друг другу свои самые сокровенные тайны, если можно говорить о тайнах там, где каждая мысль, едва возникнув у одной, тотчас же, совершенно непосредственно, без каких‑либо сомнений или колебаний, передавалась другой. С тех пор, однако, как в Боро‑Уестре появился Кливленд, у каждой из прелестных сестер стали появляться думы, которыми не так‑то легко и просто было делиться, ибо ни одна из девушек не могла быть заранее уверена, что другая примет ее слова благосклонно. Минна заметила то, что ускользнуло от внимания прочих, не столь заинтересованных наблюдателей, а именно, что Кливленд далеко не так высоко стоял во мнении Бренды, как в ее собственном, а Бренда, со своей стороны, полагала, что Минна слишком поспешно и несправедливо присоединилась к предубеждению против Мордонта Мертона, возникшему у их отца. Каждая чувствовала, что она уже не та в отношении другой, и это горькое сознание еще усугубляло тяжесть мрачных предчувствий, лежавших у каждой на сердце, которые они считали своим долгом скрывать. В отношениях друг с другом, во всех тех мельчайших знаках внимания, какими выражает себя любовь, появилось даже больше нежности, чем прежде, словно обе, сознавая, что их внутренняя замкнутость была на самом деле трещиной в их сестринской привязанности, старались искупить ее усиленным проявлением тех внешних признаков, какие раньше, когда нечего было утаивать, являлись совершенно излишними.

В тот вечер, о котором идет речь, девушки особенно остро чувствовали отсутствие прежней душевной близости. Предполагаемая поездка в Керкуолл как раз во время ярмарки, когда туда съезжаются островитяне самых различных положений — кто по делам, кто для развлечений, — должна была стать для Минны и Бренды, при той простой и однообразной жизни, какую они вели, настоящим событием. Случись это несколько месяцев тому назад, обе пролежали бы без сна до глубокой ночи, заранее обсуждая все, что могло с ними случиться во время столь примечательной поездки. Но теперь они только слегка коснулись этой темы и умолкли, словно боясь не сойтись во мнениях или высказаться откровеннее, чем это было бы желательно как той, так и другой.

Так велика, однако, была их сердечная чистота и простота, что каждая именно себя считала виновной в появившейся между ними отчужденности, и когда, помолившись, они улеглись в одну постель, крепко обнялись, обменялись нежным поцелуем и как любящие сестры пожелали друг другу спокойной ночи, то словно просили друг у друга прощения и взаимно прощали друг друга, хотя ни одна не сказала при этом ни единого обидного слова и ни одна не была обижена; вскоре обе погрузились в тот легкий и вместе с тем глубокий сон, который нисходит на ложе юности и невинности.

В эту ночь обеих посетили сновидения, хотя и различные, соответственно настроению и характеру спящих девушек, однако странным образом между собой сходные.

Минне снилось, что она находится в одном из самых уединенных и глухих мест морского побережья, известного под названием Суортастера, где волны, непрерывно подтачивая известняковые утесы, образовали глубокий хэлиер, что на языке островитян означает грот, куда заходит прилив. Многие из них простираются под землей до неизмеримых и неизведанных глубин и служат надежным убежищем для больших бакланов и тюленей, следовать за которыми в самую глубину этих пещер и не легко и не безопасно. По сравнению с другими хэлиерами Суортастерский грот считался особенно недоступным, и в него избегали проникать и охотники, и рыбаки как по причине острых углов и крутых поворотов в самой пещере, так и из‑за подводных скал, представлявших большую опасность для челноков и рыбачьих лодок, особенно во время обычного вокруг острова бурного приливного волнения. Минне снилось, что из темной пасти пещеры выплывает сирена, но не в классических одеждах нереиды, какие Клод Холкро выбрал для масок предыдущего вечера, а с гребнем и зеркалом в руке, как изображают русалок народные поверья; она ударяла по волнам длинным чешуйчатым хвостом, который составляет такой страшный контраст с прелестным лицом, длинными волосами и обнаженной грудью прекрасной земной женщины. Русалка эта, казалось, манила Минну к себе, и до слуха девушки долетали печальные звуки песни, предвещавшей бедствия и горе.

Видение Бренды, хотя совершенно иного рода, было, однако, не менее зловещим. Ей снилось, что она сидит в своей любимой беседке вместе с отцом и его самыми близкими друзьями, среди которых находится и Мордонт Мертон. Ее попросили спеть, и она пыталась занять гостей веселой песенкой, которая всегда сопровождалась успехом и которую она пела с таким наивным и вместе с тем естественным юмором, что обычно вызывала взрывы громкого хохота и аплодисментов, и все присутствующие, независимо от того, умели они петь или не умели, непрерывно подхватывали припев.

На этот раз, однако, Бренде казалось, что голос ее не слушается, и, в то время как она тщетно пыталась произносить слова хорошо знакомой ей песни, он вдруг сделался низким и приобрел дикий и мрачный оттенок голоса Норны из Фитфул‑Хэда, каким она пела древние рунические песни, подобные песнопениям языческих жрецов над жертвой (нередко человеческой) у рокового алтаря Одина или Тора.

Наконец обе сестры одновременно проснулись и с приглушенным криком бросились друг другу в объятия, ибо сновидения их оказались не обманчивым плодом фантазии: звуки, породившие их, раздавались наяву, и притом тут же, в комнате. Девушки тотчас же поняли, чей это голос, ибо хорошо знали, кому он принадлежит, и все же удивились и испугались, увидев знаменитую Норну из Фитфул‑Хэда, сидящую у их камина, где в летние ночи всегда стоял зажженный светильник, а зимой горели дрова или торф.

Норна, закутанная в длинный и широкий плащ из уодмэла, медленно раскачивалась взад и вперед над слабым огоньком светильника и пела тихо и печально каким‑то зловещим голосом следующую песню:

— Издалека приплыл мой челн

Через стремнины и буруны,

Смиряют гнев зеленых волн

Мои магические руны.

Смиряет бурю рунный стих,

Смиряет ветры голос Норны,

Но сердце, что безумней их,

Своим лишь прихотям покорно.

Лишь час в году — таков завет ‑

Могу в словах излить я горе,

Пока горит волшебный свет,

С окрестной темнотою споря.

И вот — лампада зажжена,

Спокойно льет она сиянье…

Восстаньте ж, девы, ото сна,

Чтоб Норны выслушать признанье.

Дочери Магнуса Тройла хорошо знали Норну, и все же не без волнения — хотя у каждой проявилось оно по‑своему — увидели они ее столь неожиданно и в столь необычном для нее месте. Отношение обеих девушек к якобы сверхъестественному могуществу Норны было тоже далеко не одинаковым.

Минна одарена была исключительно богатым воображением и хотя от природы была умнее сестры, всегда с восторгом внимала всему чудесному и готова была верить тому, что давало пищу и развитие ее богатой фантазии, не задумываясь над подлинной сущностью явлений. Бренда, наоборот, благодаря своей живости обладала несколько сатирическим складом ума, и ей часто казалось смешным как раз то, что возбуждало поэтическую мечтательность Минны; как все любители посмеяться, Бренда не очень‑то склонна была поддаваться обману и трепетать перед какой‑то напускной таинственностью. Поскольку, однако, нервы ее были слабее и чувствительнее, чем у Минны, она часто становилась невольной жертвой страха перед лицом явлений, не признаваемых ее разумом. Поэтому Клод Холкро обычно говорил, что Минна прислушивается ко всем суевериям, распространенным в окрестностях Боро‑Уестры, но не боится их, а Бренда дрожит перед ними, не веря им. Даже в наше более просвещенное время немало найдется людей, которые, несмотря на свой здравый смысл и природное бесстрашие, способны так же восторженно воспринимать чудесное, как Минна, и, пожалуй, еще больше таких, чьи нервы, как у Бренды, заставляют их дрожать от ужасов, отвергаемых и презираемых рассудком.

Находясь во власти столь различных ощущений, сестры по‑разному реагировали на случившееся: Минна, опомнившись от первого удивления, хотела спрыгнуть с постели и подойти к Норне, которая — в этом девушка не сомневалась — явилась к ним по некоему велению рока. Но Бренда, для которой Норна была только полупомешанной старухой, внушавшей благодаря дикости своих притязаний невольный трепет и даже ужас, ухватилась за Минну, шепотом умоляя ее позвать кого‑нибудь на помощь. Однако все существо Минны было слишком взволновано наступавшим, как казалось, в ее судьбе решительным переломом, чтобы она могла выполнить просьбу испуганной Бренды, и, вырвавшись из ее рук, Минна быстро накинула широкий пеньюар и, смело перейдя через всю комнату, с сердцем, колотившимся скорее от возбуждения, чем от страха, обратилась к странной посетительнице со следующими словами:

— Норна, если ты явилась сообщить нам что‑то важное, как я поняла из твоих слов, то по крайней мере одна из нас готова выслушать тебя с глубоким почтением и без боязни.

— Норна, милая Норна, — дрожащим голосом произнесла Бренда, которая, не чувствуя себя больше в безопасности после того, как ее покинула Минна, последовала за ней — так беженцы, боясь остаться позади, бредут в арьергарде армии — и теперь стояла, спрятавшись за сестру и крепко уцепившись за ее платье. — Норна, милая Норна, — взмолилась она, — если ты хочешь что‑то сказать нам, отложи это до завтра. А сейчас позволь мне позвать Юфену Фи, нашу домоправительницу, чтобы она приготовила тебе постель на ночь.

— Нет для меня постели! — воскликнула ночная посетительница. — Нет сна моим очам! Они видели, как рифы и скалы появлялись и исчезали между Боро‑Уестрой и Помоной, они видели, как Мэн‑оф‑Хой погрузился за горизонт, а Хенглифский пик поднялся из лона вод, и с тех пор сон не смежал моих век и не смежит их, доколе не выполню я того, что мне назначено выполнить. Сядь, Минна, и ты, глупенькая трусишка, садись тоже. Накиньте платья, пока я поправляю огонь в светильнике, ибо долог будет рассказ мой и, прежде чем он завершится, вы задрожите, но не от холода, а от ужаса.

— Ради самого Создателя, отложи его, милая Норна, до утра! — взмолилась Бренда. — Рассвет уже недалек, а если ты собираешься рассказать нам что‑то страшное, пусть это будет при свете дня, а не при тусклом мерцании этого печального светильника.

— Молчи, неразумная, — ответила ей непрошеная гостья, — не при свете дня должна Норна вести свой рассказ, ибо иначе солнце затмится на небе и погибнут надежды тех рыбаков, что еще до полудня выйдут в далекие воды, и тщетно сотни семейств будут ждать их возврата. Пусть демон, который проснется при звуках моего голоса и ринется с горных высот, чтоб упиться роковыми словами, столь отрадными для его слуха, развернет свои черные крылья над пустынным, без единого паруса, морем.

— Сжалься над Брендой, милая Норна, посмотри, как она испугалась, — сказала старшая сестра, — отложи свой рассказ до другого часа и поведай его нам в другом месте.

— Нет, девушка, нет! — непреклонно ответила Норна. — Не при свете дня должна я поведать его, а при бледном мерцании вот этого светильника: он выкован из цепей с виселицы жестокого лорда Уоденсвоу, убийцы родного брата, а горит в нем… нет, об этом я умолчу, но только не рыбий жир и не масло земных плодов! Но, взгляните, пламя слабеет, а рассказ мой должен быть закончен, прежде чем оно погаснет. Садитесь вот здесь, а я сяду напротив и между нами поставлю светильник, ибо в круг его света демон не посмеет ворваться.

Сестры послушались. Минна обвела комнату медленным, тревожным, но в то же время смелым взглядом, словно в надежде увидеть духа, который, судя по неясным намекам Норны, должен был витать где‑то поблизости, между тем как к страху Бренды примешивалась известная доля досады и нетерпения. Норна, не обращая на них внимания, начала свою повесть следующими словами.

— Вам известно, дети мои, что в жилах у нас течет одна кровь, но вы не знаете, каким близким родством мы связаны, ибо давняя вражда существовала между вашим дедом и тем, кто имел несчастье называть меня своей дочерью. При крещении дали ему имя Эрланда, и так я и буду называть его, ибо имени, указующего на мое с ним родство, я не смею произносить. Дед ваш Олаф был родным братом Эрланда. Но когда пришел час разделить между двумя братьями огромные родовые владения их отца Ролфа Тройла, самого богатого и могущественного потомка древних норманнов, фоуд присудил Эрланду земли его отца на Оркнейских островах, а Олафу — на Хиалтландских. И тут между братьями вспыхнула вражда, ибо Эрланд считал себя обойденным, и когда в лотинге и судьи, и советники подтвердили этот раздел, он проклял Хиалтландию и ее обитателей, проклял своего брата и его кровь и в гневе отплыл на Оркнейские острова.

Но любовь к родным горам и скалам все еще теплилась в сердце Эрланда, и он избрал местом своего пребывания не плодородные холмы Офира и не зеленые Грэмсейские равнины, а дикий и гористый остров Хой, чья вершина, подобно утесам Фаулы и Фарерских островов, поднимается к небу. На несчастье свое, Эрланд был сведущ в таинствах давней науки, завещанной нам легендами скальдов и бардов, и главной заботой его преклонных лет было передать эти знания мне, за что мы оба заплатили такой дорогой ценой. Я знала все уединенные могильники острова, все волшебные камни, все связанные с ними поверья и научилась славословящими песнопениями умиротворять дух каждого могучего воина, покоившегося под ними. Я знала места, где приносились жертвы Одину и Тору, знала, на каких каменных плитах проливалась жертвенная кровь, где стоял непреклонный жрец, где — вождь в увенчанном гребнем шлеме, вопрошавший богов, и где — благоговейная толпа, с трепетом и ужасом взиравшая на жертвоприношение. Мне не были страшны места, которых боялся простой народ; я смело вступала в волшебный круг и спала у волшебного источника.

Но, к несчастью, излюбленным местом моих одиноких прогулок был, как его называли, Карликов камень — замечательный памятник древности, на который чужестранцы глядели с любопытством, а местные уроженцы — с ужасом. То была огромная гранитная глыба, лежавшая среди скал и пропастей, в глубине извилистого дикого ущелья горы Уорд‑Хилл на острове Хой. В глыбе этой была пещера с двумя каменными ложами — не рука смертного вытесала их — и с узким проходом между ними. Теперь там свободно гуляет ветер, но недалеко лежит гранитная плита, которая, судя по пазам, выдолбленным в скале у самого входа и ясно видным и сейчас, служила некогда дверью, закрывавшей это необычайное жилище. Сооружено оно было, как говорят, Тролдом — знаменитым карликом норвежских саг, который избрал его своим любимым местопребыванием. Одинокие пастухи избегают этого места, ибо на рассвете, в полдень и в час заката до сих пор еще можно, говорят, увидеть уродливую фигуру колдуна, сидящего у Карликова камня. Но я не боялась этого призрака, Минна, ибо сердце мое было тогда столь же гордым, а руки — столь же невинными, как у тебя. Я была даже слишком дерзка в своей отроческой неустрашимости.

Страстное желание постичь неведомое снедало меня так же, как некогда нашу праматерь Еву, и заставляло стремиться к знаниям даже запретными способами. Как жаждала я сравниться могуществом с волуспами и другими прорицательницами, жившими во времена наших предков!

Как они, жаждала я повелевать стихиями и вызывать из могил призраки погибших героев, чтобы пели они мне о великих деяниях и дарили свои спрятанные сокровища.

Часто, сидя в раздумье у Карликова камня, устремляла я взор на вершину Уорд‑Хилла, возвышавшуюся над мрачной долиной, и видела среди темных утесов тот волшебный карбункул, что, как докрасна раскаленный горн, сверкает тому, кто смотрит на него снизу, но становится невидим смельчаку, чья дерзкая нога осмелится ступить на высоты, откуда льется сияние. Мое тщеславное юное сердце горело желанием постигнуть эту и сотни других тайн, о которых говорилось в сагах, прочитанных или слышанных мною от Эрланда, но которые оставались при этом необъяснимыми. И в дерзости своей я просила хозяина Карликова камня помочь мне в достижении познаний, недоступных для простых смертных.

— И злой дух услыхал твою просьбу? — спросила Минна, чья кровь похолодела в жилах от последних слов Норны.

— Тише, — прервала ее Норна, понизив голос, — не раздражай его: он здесь и все слышит.

Бренда вскочила с места.

— Я пойду в комнату к Юфене Фи, — сказала она, — а вы, Минна и Норна, можете и дальше сколько вам угодно толковать здесь о гномах и карликах. Я не боюсь их во всякое другое время, но не хочу слушать о них ночью, при свете этого тусклого светильника.

Она собиралась уже выйти из комнаты, когда сестра удержала ее.

— Так вот каково твое мужество, — сказала Минна, — а ты еще утверждаешь, что не веришь в сверхъестественные чудеса, которых так много в истории наших предков. То, что Норна хочет сказать нам, касается, быть может, судьбы нашего отца, всех нас. Если я могу слушать ее, веря, что небо и моя невинность защитят меня от всякого зла, так уж тебе, Бренда, раз ты ни во что чудесное не веришь, нет никаких оснований испытывать страх. Поверь мне, что тем, кто не чувствует за собой вины, нечего опасаться.

— Опасности‑то, может быть, и нет, — ответила Бренда, не способная даже тут сдержать природную свою склонность к юмору, — но страху хоть отбавляй, как говорится в нашем старом сборнике шуток. Впрочем, Минна, я не покину тебя, — прибавила она шепотом, — главным образом потому, что не хочу оставлять тебя одну с этой страшной женщиной, а между нашей спальней и комнатой Юфены Фи — темная лестница и бесконечный коридор, иначе не прошло бы и пяти минут, как я привела бы ее сюда.

— Никого не зови, девушка, если только тебе дорога жизнь! — воскликнула Норна. — И не прерывай снова моего повествования, ибо я могу, я должна говорить, только пока горит этот волшебный свет.

«Слава тебе Господи, — сказала про себя Бренда, — что масло в светильнике почти все уже выгорело! Меня так и подмывает дунуть на огонь. Но тогда мы окажемся впотьмах вместе с Норной, а это будет еще хуже».

Рассудив таким образом, она покорилась судьбе и снова села, приготовившись, со всем спокойствием, на какое была способна, дослушать до конца историю Норны.

— Это случилось в жаркий летний день около полудня, — продолжала рассказчица. — Я сидела у Карликова камня, устремив взор на Уорд‑Хилл, где волшебный, неугасимый карбункул сверкал еще ярче обычного, и так велика была моя скорбь об ограниченности человеческих познаний, что в конце концов я невольно высказала ее словами одной старинной саги:

Прервите сон свой, Хэймз, мудрец,

И Тролд, суровых гор жилец,

Ты, что в уста бессильной девы

Влагал волшебные напевы,

Ты, что руке, лишенной сил,

Волшебный жезл не раз дарил,

И девы бурный Руст смиряли

И ветры в Фауле пробуждали.

Но нынче мощь твоя ушла,

Век Одина покрыла мгла.

Что имя Тролда? — Звук пустой,

Лишь отблеск славы прожитой,

И прочь летит она от вздоха,

Как легкий пух чертополоха.

— Не успела я произнести эти слова, — продолжала Норна, — как небо, бывшее до того необыкновенно ясным, внезапно так потемнело, что полдень стал скорее похожим на полночь. Одна‑единственная молния на миг осветила окружавшие меня пустоши, болота, горы и бездны. Один‑единственный удар грома пробудил эхо всех уголков Уорд‑Хилла, и его бесконечные раскаты так долго гудели в горах, словно целая скала, сорванная молнией с вершины, скатилась в долину через утесы и пропасти. Вслед за тем хлынул такой ливень, что я бросилась укрыться от него в отверстие таинственной пещеры.

Я опустилась на то каменное ложе, которое было больше другого и находилось в самой глубине пещеры, и, устремив глаза на меньшее, задумалась о том, каким образом и для какой цели было создано это мое необычное убежище. Было ли оно в самом деле высечено в скале могущественным Тролдом, как утверждает поэзия скальдов? Или то была гробница норманнского вождя, похороненного здесь вместе со своим оружием и сокровищами, а быть может, и женой, умерщвленной ради того, чтобы и за гробом не разлучался он с тем, что больше всего любил в жизни? А быть может, то было убежище раскаявшегося грешника, благочестивого отшельника более поздних времен? Или грот этот был просто делом рук какого‑нибудь странствующего подмастерья, которого случай, досуг или прихоть подвигли на столь необычный труд? .. Я нарочно рассказываю вам, какие мысли бродили тогда у меня в голове, дабы вы знали, что все последовавшее не было игрой предубежденного и заранее подготовленного воображения, а настоящим и страшным видением.

Размышляя таким образом, я незаметно погрузилась в сон, от которого пробудил меня второй удар грома, и когда я проснулась, то при бледном свете, проникавшем сквозь вырубленное вверху окошечко, увидела уродливую и неясную фигуру карлика Тролда: он сидел против меня на меньшем и более низком каменном выступе, чуть ли не целиком занимая его своим безобразным квадратным туловищем. Я была поражена, но не испугана, ибо в жилах моих течет горячая кровь древнего рода Лохлинов. Он заговорил, но на языке столь древнем, что не многие, кроме отца и меня, смогли бы понять смысл его речей. То было наречие наших предков, на котором они говорили еще до того, как Олаф воздвиг крест на руинах языческих верований. Речь его была темна и непонятна: так жрецы обращались от имени своих богов к племенам, собиравшимся у Хелгафелса.

Вот смысл его слов:

Тысячелетний минул срок,

С тех пор как, искушая рок,

Здесь дева встала на порог,

Ты, гордая, с верой

К Тролду в пещеру

Посмела войти,

Так узнай мои чары:

Без страшного дара

Тебе не уйти.

Власть желанную, дева

С отважной душой,

Ты получишь над ветром

И бездной морской,

На суше, в пещерах, заливах и воу,

На отмелях, мысах, в хэлиерах и джоу.

В царстве северных бурь, где о выступы скал

Бьется северный вал.

Но хотя снизойду я к безумной твоей мольбе,

Лишь тогда суждено будет сбыться столь дивной судьбе.

Когда дара ты жизни лишишь

Давшего дар тот тебе.

Я ответила ему подобными же стихами, ибо мной овладел дух древних скальдов нашего рода, и, отнюдь не страшась призрака, сидевшего от меня на столь близком расстоянии, я ощущала прилив того высшего мужества, которое одушевляло витязей и жриц друидов на борьбу с миром невидимых сил, когда на земле, по их мнению, не оставалось больше достойных для них соперников. Ответ мой был таков:

Скорбь в твоих словесах,

Житель келий тесной,

Но смятенье и страх

Деве той неизвестны,

Что искала в горах

Встречи с Тролдом чудесной.

Для тягчайшей из мук

Обрету я терпенье.

Жизнь — лишь краткий недуг,

А смерть — исцеленье.

Демон злобно взглянул на меня, словно одновременно и разгневанный, и пораженный, а затем исчез в густом облаке серного дыма. До этого мгновения я не чувствовала страха, но тут он охватил меня. Я рванулась прочь из пещеры на воздух: гроза прошла, все кругом было тихо и безмятежно. На миг я остановилась, чтобы перевести дыхание, а потом бросилась домой, размышляя по пути над словами призрака, которые, как это часто бывает, я не могла тогда припомнить с той ясностью, с какой мне удалось это сделать впоследствии.

Может показаться странным, что подобное видение со временем улетучилось из моей памяти, как приснившийся ночью сон, но так именно случилось. Я заставляла себя поверить, что оно было плодом моей собственной фантазии. Я подумала, что слишком долго жила в одиночестве и на этот раз слишком отдалась во власть мечты, порожденной моими любимыми занятиями — изучением чудесного. Я оставила их на время и смешалась с молодежью своего возраста. Я гостила в Керкуолле, когда познакомилась с вашим отцом, прибывшим туда по делам. Он легко добился доступа в дом родственницы, у которой я остановилась, и та рада была по мере возможности способствовать уничтожению вражды, разделявшей наши семьи. Вашего отца, девушки, годы сделали несколько более суровым, но, по сути, он не изменился. У него и тогда была та же мужественная фигура, та же старая норвежская простота в обращении, он был так же чистосердечен, исполнен прямодушной отваги и благороден. У него было тогда, пожалуй, больше подкупающей непосредственности, свойственной юности, горячее желание нравиться (ему самому, впрочем, тоже легко было понравиться) и та жизнерадостность, которая не переживает обычно наших юных лет. Но хотя он был, таким образом, вполне достоин привязанности и Эрланд письменно разрешил мне принимать его ухаживания, был, однако, другой — слышишь, Минна? — был чужестранец, посланный нам самим роком, полный незнакомых нам совершенств и своими любезными манерами намного превосходивший простое обращение вашего отца. Да, он казался среди нас существом иной, высшей породы. Вы глядите на меня с изумлением, вам кажется непонятным, чем могла я привлечь такого возлюбленного? Но во мне не осталось ничего, способного напомнить о том, что восхищало в Норне из Фитфул‑Хэда, что заставляло любить ее, когда она была еще Уллой Тройл. Живой человек и бездыханный труп не так разнятся друг от друга, как та, кем была я прежде, от той, кем стала теперь, хотя до сих пор томлюсь на земле. Взгляните на меня, девушки, взгляните на меня при мерцающем огоньке этого светильника. Разве можно поверить, глядя на эти изможденные, огрубевшие от непогоды черты, на глаза, почти потухшие от всех ужасов, которых они были свидетелями, на полуседые космы волос, развевающиеся словно порванные в клочья вымпелы идущего ко дну судна, — разве можно поверить, что их обладательница когда‑то была предметом страстной любви? Светильник готов погаснуть, но пусть он еле мерцает в тот миг, когда мне суждено сознаться в своем позоре. Мы тайно полюбили друг друга, мы тайно встречались, и я уступила роковой и преступной страсти. А теперь разгорайся снова, волшебный огонь, столь могучий даже в своей слабости, озари наш тесный кружок, и тот, что витает вокруг нас, не посмеет коснуться своим темным крылом освещенного тобой круга. Посвети мне еще немного, пока не расскажу я самое страшное, а там угасай, если хочешь, и пусть все погрузится во мрак, столь же черный, как мое преступление и мое горе.

С этими словами Норна качнула светильник и поправила угасавший фитиль, а затем глухим голосом и отрывистыми фразами продолжала свое повествование:

— Время не позволяет мне тратить лишних слов. Любовь моя была раскрыта, но позор еще оставался тайной. Разгневанный Эрланд прибыл на Помону и увез меня в наше уединенное жилище на острове Хой. Он запретил мне встречаться с моим возлюбленным и велел принимать ухаживания Магнуса, который своим браком со мной мог бы загладить обиду, нанесенную его отцом. Увы, я не была уже более достойна такой благородной привязанности; единственным моим желанием было бежать из отчего дома, чтобы скрыть свой позор в объятиях возлюбленного. Но я должна быть к нему справедлива, он оставался мне верен, слишком верен: его измена лишила бы меня рассудка, но роковые последствия его верности принесли мне в десять раз больше горя.

Она умолкла, а затем заговорила диким, безумным голосом:

— Его верность сделала меня и могущественной, и несчастной повелительницей морей и ветров!

После этого резкого выкрика она снова на минуту умолкла, а затем продолжала уже более спокойным тоном:

— Возлюбленный мой тайно прибыл на остров Хой с целью устроить мой побег. Я согласилась встретиться с ним, чтобы назначить день и час, когда его судно должно было подойти к острову. Я покинула дом свой в полночь. — Норна, видимо, задыхалась от страшной муки и продолжала свою повесть отрывочными и невнятными фразами: — Я покинула дом свой в полночь. Надо было пройти мимо двери в покой отца… Я заметила, что она приоткрыта… Я боялась, что он следит за нами… что шаги мои разбудят его… И я закрыла роковую дверь — пустой, малозначащий поступок, но, Боже праведный, какие ужасные он имел последствия! Утром комната оказалась полной удушливого дыма, а отец мой — мертвым… Он умер… умер по моей вине, умер из‑за моего непослушания, из‑за моего преступления! Все, что последовало затем, было туман и мрак. Этот удушающий, ядовитый, не дававший вздохнуть туман окутывал все, что я говорила и делала, все, что говорили и делали вокруг меня, пока я не поняла наконец, что судьба моя свершилась и я не сделалась бесстрастным и страшным существом, властительницей стихий, разделяющей могущество с теми, что смеются над человеком и его страданиями. Так рыбак смеется над муками акулы, когда, выколов ей глаза шипами, пускает ее, слепую и обезумевшую, обратно в бурные волны родного моря. Нет, говорю я, та, что стоит сейчас перед вами, равнодушна к безумным страстям, играющим вашими умами. Я та, которая принесла жертву. Я та, которая лишила дара жизни давшего мне этот дар. Собственной рукой осуществила я страшное предсказание, и нет мне больше места среди людей, ибо я существо, превосходящее всех своим могуществом, но также и своими страданиями.

Пламя светильника, давно уже еле мерцавшее, на миг вспыхнуло ярким светом и, казалось, готово было погаснуть, когда Норна, прервав свою повесть, поспешно проговорила:

— Ни слова больше — он здесь, он здесь! Довольно того, что вы узнали, кто я и какое право имею советовать и приказывать вам. Являйся теперь, гордый дух, если хочешь.

С этими словами она задула светильник и вышла из комнаты обычной своей величавой походкой, что Минна заметила по мерному звуку ее удалявшихся шагов.

ГЛАВА XX

Так все, что прежде мы с тобой делили,

Как сестры, клятвы и часы досуга,

Когда мы время горько упрекали,

Что разлучает нас, — ах, все забыто?

«Сон в летнюю ночь»

Минна была глубоко потрясена страшным рассказом Норны, который связывал между собой и объяснял множество отрывочных сведений, слышанных ею прежде от отца и других близких родственников. Удивление ее, смешанное с ужасом, было так велико, что некоторое время она даже не пыталась заговорить с Брендой. Когда же наконец она окликнула сестру по имени и, не получив ответа, коснулась ее руки, то почувствовала, что та холодна как лед. Страшно испуганная, Минна распахнула оконную раму, раскрыла ставни и, впустив в комнату одновременно и свежий воздух, и бледный свет летней гиперборейской ночи, увидела, что Бренда лишилась чувств. В один миг все, что касалось Норны — ее страшная повесть, ее таинственное общение с потусторонним миром, — исчезло из сознания Минны, и она опрометью бросилась в комнату старой домоправительницы, чтобы позвать ее на помощь, не задумываясь над тем, что может ей встретиться в длинных темных коридорах, по которым ей надо было пройти.

Старая домоправительница не замедлила явиться на помощь Бренде и применить те средства, каких требовал согласно ее познаниям данный случай. Но нервы бедной девушки были так потрясены только что услышанной страшной повестью, что, едва очнувшись от обморока, она разрыдалась и, несмотря на все усилия овладеть собой, долго не могла успокоиться. Впрочем, и с этой новой бедой многоопытной Юфене Фи тоже удалось справиться. Хорошо знакомая с несложными снадобьями, какие применялись жителями Шетлендии, она дала Бренде выпить успокаивающий настой трав и диких цветов и добилась того, что больная наконец уснула. Минна легла рядом с сестрой, поцеловала ее в щеку и, в свою очередь, попыталась забыться сном; но чем настойчивее призывала она его, тем дальше, казалось, он бежал от ее глаз, и всякий раз, как ей удавалось задремать, голос невольной отцеубийцы снова раздавался в ее ушах, и она пробуждалась в ужасе.

На следующий день, в тот ранний час, когда сестры имели обыкновение подыматься с постели, они выглядели совсем не так, как можно было ожидать. Крепкий сон восстановил жизнерадостный блеск в ясных глазах Бренды и розы на ее щеках: случайное недомогание прошлой ночи оставило так же мало следов на ее лице, как таинственные ужасы, рассказанные Норной, в ее душе. Минна, наоборот, выглядела печальной, подавленной и была, видимо, измучена бессонницей и тревогой. Сначала сестры почти не говорили друг с другом, словно не смея коснуться такого страшного предмета, как события минувшей ночи. Лишь после того, как они помолились, что делали обычно вместе, и Бренда принялась зашнуровывать на Минне корсет — услуга, которую девушки постоянно оказывали друг другу при совершении туалета, — младшая сестра заметила бледность старшей. Убедившись после брошенного в зеркало взгляда, что сама она не выглядит такой измученной, она нежно поцеловала Минну в щеку и сказала:

— Клод Холкро был прав, дорогая, когда шутливо прозвал нас Ночью и Днем.

— Но почему ты говоришь это именно сейчас? — спросила Минна.

— Потому что каждая из нас смелее в ту пору, от которой получила свое имя. Я прошлой ночью чуть не умерла от страха, слушая ужасы, которым ты внимала с таким мужеством и твердостью, зато теперь, при ярком дневном свете, я вспоминаю о них совершенно спокойно, тогда как ты похожа на привидение, застигнутое восходом солнца.

— Счастливая ты, Бренда, — серьезно проговорила Минна, — что можешь так скоро забыть такие чудеса и ужасы.

— Забыть? Нет, такие ужасы не забываются, — ответила Бренда, — но будем надеяться, что расстроенное воображение несчастной женщины, которое так легко порождает призраки и видения, отяготило ее совесть воображаемым преступлением.

— Так ты, значит, не веришь в ее видение у Карликова камня, — сказала Минна, — когда об этой чудесной пещере сложено столько легенд и в течение многих веков она почитается делом рук демона и постоянным местом его пребывания?

— Я верю, — ответила Бренда, — что наша несчастная родственница не обманщица, и верю поэтому, что гроза в самом деле застала ее у Карликова камня, что она укрылась в нем и что во время обморока или дремоты ее посетило видение, навеянное народными поверьями, в которых она так сведуща. Но чему‑либо большему я, по правде говоря, не могу поверить.

— Но ведь то, что случилось впоследствии, — возразила ей Минна, — полностью оправдало зловещие предсказания призрака.

— Прости меня, — ответила Бренда, — но я уверена, что видение никогда не приняло бы в ее глазах столь отчетливого образа и, быть может, даже не сохранилось бы у нее в памяти, если бы не случившееся вслед за этим несчастье. Она ведь сама сказала, что забыла про карлика и вспомнила о нем только после ужасной смерти своего отца; а кто поручится, не была ли большая доля того, что она, как казалось ей, вспомнила, созданием ее собственного воображения, расстроенного страшным происшествием? А если бы она в самом деле видела чудесного карлика и говорила с ним, так уж, поверь мне, запомнила бы этот разговор на всю жизнь. Уж я бы его, во всяком случае, запомнила.

— Бренда, — возразила ей Минна, — а слышала ты, как наш добрый священник в церкви святого Креста говорил, что вся наша мудрость, когда она прилагается к тайнам, превышающим возможности разума, хуже безумия и что если бы мы не верили в то, что выше нашего понимания, то опровергали бы свидетельства собственных чувств, которые на каждом шагу позволяют нам наблюдать явления столь же действительные, сколько и непознаваемые.

— Ты сама достаточно образованна, сестра, — ответила Бренда, — чтобы не нуждаться в доводах нашего доброго священника, а потом мне кажется, что слова его относились к таинствам нашей религии, которые мы должны принимать без рассуждений или сомнений. А раз Бог одарил нас разумом, так и применять его в обыденной жизни, значит, не грех. Но у тебя, дорогая Минна, такое пылкое воображение — мне с тобой не сравниться, — вот ты и принимаешь все чудесные истории за правду и любишь мечтать о разных волшебниках, карликах и водяных духах; да ты и сама была бы не прочь иметь при себе всегда готового к услугам крошку трау, или эльфа, как их называют шотландцы, в зеленом плаще и с парой блестящих крылышек, отливающих радугой, словно перышки на шейке скворца.

— Ну, это, во всяком случае, избавило бы тебя от обязанности зашнуровывать мне корсет, — сказала Минна, — и к тому же зашнуровывать криво: посмотри, ты так увлеклась своими доказательствами, что пропустила две петельки.

— Ну, эту ошибку я сейчас поправлю, — ответила Бренда, — а затем, как выразился бы один наш приятель, я выберу втугую и закреплю снасти… Только ты так тяжело вздыхаешь, что это не так‑то просто сделать.

— Я вздохнула при мысли о том, — ответила несколько смущенная Минна, — как скоро ты стала шутить над несчастьями этой необыкновенной женщины и представлять их в смешном свете.

— Ну нет, видит Бог, что я не шучу над ними, — возразила не без некоторого раздражения Бренда, — это ты, Минна, все, что я говорю серьезно и с искренним участием, перетолковываешь в другую сторону. По‑моему, Норна одарена удивительными способностями, которые, как это часто бывает, носят даже некоторый оттенок безумия. Я знаю, что во всей Шетлендии не сыщешь, пожалуй, другой женщины, которая так хорошо предсказывала бы погоду, а вот в то, что она имеет власть над стихиями, я верю не больше, чем детским сказкам о короле Эрике, который заставлял ветер дуть с той стороны, куда поворачивал свою шапку.

Минна, несколько раздосадованная столь упорным неверием своей сестры, довольно резко ответила:

— Значит, она, по‑твоему, наполовину помешанная притворщица, а между тем ты слушаешься ее советов в том, что ближе всего твоему сердцу.

— Я не знаю, что ты хочешь этим сказать, — ответила Бренда, густо покраснев, и резко рванулась от сестры, но, так как теперь была ее очередь подвергаться церемонии зашнуровывания, той ничего не стоило удержать ее за шелковую тесьму. Минна ласково потрепала Бренду по затылку, и дрожь, пробежавшая при этом по плечам девушки, и краска, залившая их, обнаружили то невольное смущение, которое старшая сестра и хотела вызвать.

— Как странно, Бренда, — продолжала Минна уже более мягким тоном, — что после того, что позволил себе относительно нас этот Мордонт Мертон, и после того, как он имел наглость явиться без приглашения в дом, где присутствие его совсем нежелательно, ты все‑таки смотришь на него и относишься к нему по‑дружески. Да ведь уже это одно должно было бы доказать тебе, что на свете существуют такие вещи, как чары, и ты сама поддалась им. Недаром, видно, у Мордонта на шее цепь из волшебного золота. Поразмысли об этом, Бренда, и одумайся, пока еще не поздно.

— Никакого мне нет дела до Мордонта Мертона! — поспешно возразила Бренда. — И не все ли мне равно, что он или любой другой юноша носит на шее. Все золотые цепи всех бэйли Эдинбурга, о которых так много говорит леди Глоуроурам, не заставят меня влюбиться в кого‑либо из них!

Отдав, таким образом, должную дань женской привычке оправдывать себя, подменяя частное общим, она тотчас же добавила совершенно иным тоном:

— Но послушай, Минна, говоря по правде, мне кажется, что ты да и все остальные слишком поспешили осудить Мордонта, ведь он так долго был для нас самым близким другом. Поверь, он значит для меня не более, чем для тебя, да ты и сама прекрасно знаешь, что он не делал между нами никакой разницы, и есть у него там на шее золотая цепь или нет, а обращался он с нами всегда как брат с сестрами. Как смогла ты так сразу оттолкнуть его только потому, что этот моряк, совершенно нам чужой человек, о котором мы ничего не знаем, и ничтожный коробейник, о котором мы знаем, что он вор, сплетник и лжец, оклеветали Мордонта и насказали о нем всяких гадостей! Я не верю, что он в самом деле говорил, будто может выбрать любую из нас и ждет только случая узнать, которой достанутся Боро‑Уестра и Бреднесс‑Воу, я не верю, что он мог говорить такие вещи или даже в мыслях мог выбирать между нами.

— Быть может, — холодно заметила Минна, — у тебя были основания считать, что его выбор уже сделан.

— Я не хочу этого даже слушать! — воскликнула Бренда, давая волю своей природной живости и вырываясь из рук Минны. Затем она повернулась к ней лицом, и яркая краска залила не только ее щеки, но и плечи, и грудь, выступавшую из‑за не зашнурованной еще части корсета.

— Я не хочу этого слушать даже от тебя, Минна! Ты знаешь, что всю жизнь я говорила одну правду, что я люблю правду, и повторяю тебе: никогда Мордонт Мертон не делал различия между тобой и мной до тех пор, пока не…

Тут Бренда, словно вспомнив что‑то, внезапно остановилась, и Минна с улыбкой спросила:

— Пока что, Бренда? Мне кажется, что твоя любовь к правде несколько смущена той мыслью, которую ты готова была высказать.

— Пока ты не перестала относиться к нему с той справедливостью, какой он заслуживает, — твердо заявила Бренда. — Вот что! Я уверена, что скоро он отнимет у тебя свою дружбу, которую ты так мало ценишь.

— Ну что же, — ответила Минна, — тогда, значит, тебе не страшно будет мое соперничество ни в дружбе, ни в любви. Но будь рассудительней, Бренда, дело совсем не в злословии Кливленда — он вообще неспособен на клевету — и не в сплетнях Снейлсфута: все наши друзья и знакомые в один голос утверждают, что по острову пошла молва, будто мы, дочери Магнуса Тройла, терпеливо ждем, когда безымянный и безродный чужестранец сделает между нами свой выбор. Но как можно допускать подобные слухи о нас! Ведь наш род восходит к норманнским ярлам, мы дочери первого юдаллера во всей Шетлендии! Да будь мы даже самыми бедными крестьянскими девушками, когда‑либо державшими в руках подойник, так и то было бы недостойным нашей скромности и девичьей чести отнестись равнодушно к подобным намекам.

— Мало ли что сочиняют всякие дураки, — с жаром ответила Бренда, — а я никогда не переменю мнения о старом друге из‑за злых кумушек нашего острова, которые способны самые невинные поступки истолковать в самую худшую сторону.

— Но ты послушай только, что говорят наши друзья, что говорит леди Глоуроурам, послушай хотя бы Мэдди и Клару Гроутсеттар!

— Слушать леди Глоуроурам! — упрямо ответила Бренда. — Да у нее самый злой язык во всей Шетлендии, а что до Мэдди и Клары, так они были просто в восторге, когда Мордонт третьего дня оказался за столом между ними, как ты сама могла бы заметить, если бы внимание твое не было занято более приятным собеседником.

— Зато твое внимание было занято не слишком‑то достойным образом, — возразила старшая сестра, — ты глаз не сводила с молодого человека, который, по мнению всех, кроме одной тебя, говорил о нас с самой дерзкой самоуверенностью. И даже если это обвинение несправедливо, то все равно: леди Глоуроурам утверждает, что с твоей стороны было нескромно и даже неприлично смотреть туда, где он сидел, зная, что это может подтвердить оскорбительные слухи.

— А я буду смотреть, куда захочу, — с возрастающим жаром ответила Бренда, — и не позволю леди Глоуроурам распоряжаться моими мыслями, моими словами и моими взглядами! Я считаю Мордонта Мертона невиновным и хочу смотреть на него как на невиновного и говорить о нем как о невиновном. А если я изменила свое обращение с ним, так только исполняя волю отца, а не из‑за того, что думают леди Глоуроурам и ее племянницы, будь у нее их не две, а двадцать, как бы они там ни подмигивали, посмеивались, кивали и болтали по поводу того, что их вовсе не касается.

— Увы, Бренда, — спокойным голосом ответила ей Минна, — с такой горячностью не встают на защиту обыкновенного друга. Берегись! Тот, кто навсегда лишил Норну душевного спокойствия, тоже был чужеземцем, и она полюбила его против воли родителей.

— Да, он был чужеземцем, — выразительно ответила Бренда, — но не только по рождению, а и по всему своему складу. Она не выросла с ним вместе и не научилась за годы многолетней близости ценить его доброту и правдивость. Он был в самом деле чужим — по характеру, нраву, рождению, манерам и образу мыслей. То был, наверно, какой‑нибудь искатель приключений, случаем или бурей заброшенный на наши острова, который умел скрывать вероломное сердце под личиной чистосердечия. Дорогая сестра, остерегайся лучше сама, ведь в Боро‑Уестре есть и иные чужеземцы, кроме бедного Мордонта Мертона.

Минна с минуту молчала, словно ошеломленная быстротой и находчивостью, с какими сестра ответила на ее подозрения и предостережения. Однако природная гордость помогла ей произнести с наружным спокойствием:

— Если бы я относилась к тебе, Бренда, с тем же недоверием, с каким ты относишься ко мне, я могла бы ответить, что Кливленд так же мало значит для меня, как значили прежде Мордонт или юный Суортастер, Лоренс Эриксон и все прочие любимцы нашего отца. Но я считаю ниже своего достоинства обманывать тебя или скрывать свои мысли: я люблю Клемента Кливленда.

— О, не говори этого, моя дорогая, любимая сестра! — воскликнула Бренда, сразу забыв про колкости, которые ей только что наговорила, и обвивая руками шею Минны. — Не говори так, умоляю тебя! Я навсегда откажусь от Мордонта Мертона, я поклянусь, что никогда не скажу ему больше ни слова, только не повторяй, что ты любишь этого Кливленда!

— А почему бы мне не повторять этого, — спросила Минна, ласково освобождаясь из объятий сестры, — если я горжусь этим чувством? Кливленд — человек отважный, сильный, энергичный, он привык повелевать и не знает страха… Ты боишься, что все эти качества принесут мне горе, но на самом деле они залог моего счастья. Вспомни, Бренда, что, если ты всегда предпочитала прогулки по мягкому песчаному берегу тихим летним днем, для меня было наслаждением, стоя у края пропасти, созерцать бушующие волны.

— Но как раз этого‑то я и боюсь, — сказала Бренда, — как раз этой твоей любви к опасностям. Она влечет тебя сейчас на край самой страшной из пропастей, в глубине которой когда‑либо бушевали волны. Этот человек — не гляди так строго, я не скажу о нем ничего обидного, — ведь он, даже по твоему собственному пристрастному суждению, непреклонен и властолюбив и привык, как ты сама сказала, повелевать; по этой самой причине он распоряжается там, где не имеет на то права, и стремится властвовать там, где ему следовало бы подчиняться. Он ищет опасностей, побуждаемый не какой‑либо высокой целью, а потому, что его влечет к себе сама опасность. Как сможешь ты связать свою судьбу с такой буйной и непостоянной натурой, с человеком, чья жизнь до сих пор проходила среди кровавых приключений и риска и который, даже сидя рядом с тобой, не может скрыть своего нетерпения вернуться к ним снова? По‑моему, для того, кто любит по‑настоящему, любимая должна быть дороже собственной жизни, а для твоего героя, милая Минна, нет большего наслаждения, как убивать других.

— А если я за это как раз и люблю его? — спросила Минна. — Я истая дочь тех древних норманнок, которые с улыбкой посылали своих возлюбленных на бой и закалывали их своими руками, если они возвращались покрытые позором. Мой возлюбленный должен презирать те мнимые подвиги, в которых стремится проявить себя наше выродившееся поколение, а если и занимается ими, так только ради забавы, за неимением иных, более благородных и опасных предприятий. Мне не нужен охотник за китами или за птичьими гнездами, мой возлюбленный должен быть викингом или тем, кто в наши дни сможет быть таким героем.

— Увы, милая Минна, — произнесла младшая сестра. — Вот когда начинаю я на самом деле верить в силу колдовства и чар. Помнишь, у нас была одна испанская книга, и ты еще отняла ее у меня, так как я говорила, будто ты, восхищаясь древними норманнскими рыцарями Скандинавии, похожа на чудака — героя этого рассказа. Ага, ты покраснела, значит, тебя мучает совесть и ты помнишь книгу, о которой я говорю. А как ты думаешь, разве умнее принять ветряную мельницу за великана, чем капитана какого‑то жалкого каперского судна — за норвежского богатыря или викинга?

Минна покраснела от гнева при подобном намеке, в котором она чувствовала, быть может, известную долю истины.

— Ну что же, — сказала она, — теперь, когда тебе известна моя тайна, ты можешь, конечно, оскорблять меня.

Чувствительное сердце Бренды не в силах было вынести столь несправедливый упрек. Она стала умолять сестру простить ее, и мягкосердечная Минна не могла не уступить ее просьбе.

— Какое несчастье, — сказала она, осушая слезы сестры, — что мы так различно смотрим на вещи; не будем же еще увеличивать свое горе взаимными оскорблениями и упреками. Тебе известна теперь моя тайна. Быть может, недолго уже оставаться ей тайной, ибо я открою своему отцу то, что он вправе знать, как только некоторые обстоятельства позволят мне сделать это. Итак, ты знаешь мой секрет, а я более чем подозреваю, что, в свою очередь, знаю твой, хотя ты в этом и не сознаешься.

— Как, Минна. — воскликнула Бренда, — неужели ты хочешь, чтобы я призналась, что питаю к кому‑то чувство, на которое ты намекаешь? Да ведь он не сказал еще ни единого слова, которое могло бы оправдать подобное признание!

— Конечно, нет, но скрытый огонь можно угадать не только по пламени, но и по жару.

— О, тебе‑то знакомы подобные признаки, — ответила Бренда, опустив голову и не устояв перед соблазном слегка уколоть Минну. — Впрочем, уверяю тебя, что если когда‑нибудь я и полюблю, то только после того, как меня не раз и не два станут умолять о взаимности, а этого до сих пор еще не случалось. Но не будем больше ссориться, а подумаем‑ка лучше, с какой целью Норна рассказала нам эту ужасную историю и к чему, думает она, все это может привести?

— То было, пожалуй, предостережение, — ответила Минна, — предостережение, которое, казалось ей, она должна была нам сделать, в особенности — не скрою этого — мне. Но я сильна: мне порукой моя невинность и честь Кливленда.

Бренда хотела было возразить, что в последнем она далеко не так уверена, как в первом, но была достаточно осторожна и, не желая снова возобновить недавний тягостный спор, ответила только:

— Странно, что Норна ничего больше не сказала о своем возлюбленном. Не мог же он бросить ее в том ужасном состоянии, которого сам был виной?

— Человек может дойти до такой степени отчаяния, — ответила Минна после минутного раздумья, — душа может быть так потрясена, что перестает отзываться даже на те чувства, которыми была поглощена прежде. Ужас и отчаяние могли убить в сердце Норны ее чувство к любовнику.

— А может быть, он бежал с Шетлендских островов, опасаясь мести нашего отца? — прибавила Бренда.

— Если из страха или малодушия, — сказала Минна, возведя глаза к небу, — он способен был бежать от того несчастья, которого сам был причиной, то надеюсь, что он давно уже понес наказание, уготованное небом для самых низких и коварных изменников и трусов. Но пойдем — нас, наверное, уже ждут к завтраку.

Сестры взялись за руки и вышли, исполненные такого доверия и нежности друг к другу, каких давно уже не испытывали. Небольшая размолвка, происшедшая между ними, послужила своего рода bourrasque, или внезапным шквалом, который разогнал туман и тучи и оставил после себя ясное небо.

По дороге в залу, где подан был завтрак, они решили, что не нужно да и неосторожно было бы посвящать отца во все подробности ночного посещения Норны или дать ему заметить, что они теперь лучше, чем прежде, знакомы с ее печальной историей.

ГЛАВА XXI

Утехи те исчезли навсегда ‑

Их ум сгубил, умчали прочь года.

Уж ночью лунной эльфов хоровод

Передо мною больше не мелькнет

И, самый страшный плод воображенья,

Спокойно спит в могиле привиденье.

«Библиотека»

Автор поучительных стихов, откуда мы заимствовали эпиграф к данной главе, касается чувства, которое, несомненно, найдет отзвук в сердце многих читателей, хотя, быть может, они и не отдают себе в этом отчета. Суеверие, когда оно не предстает перед нами во всем страшном обличье сопутствующих ему ужасов, а лишь слегка возбуждает воображение, таит в себе обаяние, о котором нельзя не пожалеть, даже на той ступени развития, когда вера в чудесное почти полностью изгнана светом разума и широко распространившегося просвещения. В былые же невежественные времена область таинственных страхов неотразимо влекла к себе тех, чья фантазия не имела других источников возбуждения. Особенно справедливо это по отношению к тем разновидностям мелких религиозных предрассудков и обрядов, которые примешивались к забавам прежних, менее просвещенных времен и, подобно гаданию, в канун всех святых в Шотландии, одновременно и считались игрой, и всерьез принимались за пророчество. С такими же чувствами люди, даже достаточно образованные, якобы в шутку посещают в наши дни гадалок, в действительности же далеко не всегда относятся к их ответам с достаточным скептицизмом.

Когда Минна и Бренда сошли в залу, предназначенную для завтрака, столь же обильного, как и описанный нами в предшествующее утро, и отец шутливо пожурил их за опоздание, они увидели, что гости, большинство которых уже покончило с едой, собирались заняться старинной норвежской игрой — обрядом как раз такого рода, о каком мы только что говорили.

Происхождение этой игры восходит, должно быть, к поэмам скальдов, где герои и героини то и дело отправляются узнавать свою судьбу у какой‑нибудь колдуньи или прорицательницы, которая, как, например, в легенде, использованной Греем, в его «Происхождении Одина», силой рунических заклинаний пробуждает ту, что хранит тайны грядущего, и получает от нее ответы, часто достаточно двусмысленные, но содержавшие, по тогдашним понятиям, туманные указания на события будущего.

Приступая к игре, старую Юфену Фи, уже упомянутую нами домоправительницу Боро‑Уестры, усадили в глубокой оконной нише, тщательно убранной и завешанной медвежьими шкурами и разными другими драпировками, что придавало ей некоторое сходство с лапландской юртой. Спереди было оставлено небольшое отверстие, похожее на оконце исповедальни, так что находившийся внутри прекрасно слышал вопрошавшего, но не видел его. Сидя в подобном убежище, сивилла должна была выслушивать вопросы и тут же давать на них импровизированные ответы в стихах.

Считалось, что занавески скрывают от нее говорящего, поэтому, если умышленно или нечаянно ответ получался впопад, это часто вызывало взрывы смеха, а порой давало пищу для более серьезных размышлений. Предсказательница избиралась обычно из лиц, одаренных талантом импровизации в духе древней норвежской поэзии, что, впрочем, не представляло особой редкости, ибо многие знали на память огромное количество старинных стихов, а правила норвежского стихосложения чрезвычайно просты. Вопросы также должны были задаваться в виде стихотворений, но хотя способность импровизировать и была широко распространена среди присутствующих, далеко не все владели подобным талантом, любой вопрошавший имел право просить помощи посредника, или переводчика. Такой посредник брал за руку вопрошавшего, подходил вместе с ним к отверстию, откуда изрекались пророчества оракула, и передавал смысл вопроса в виде стихотворений.

В данном случае собравшиеся стали дружно просить Клода Холкро взять на себя роль подобного переводчика. Покачав головой и пробормотав, что не надеется на свою память и собственные поэтические способности, чему, однако, не переставала противоречить его самодовольная улыбка, веселый поэт, поощряемый всеобщими просьбами, вышел наконец вперед и приготовился играть свою роль в предстоящем представлении.

Но не успел он начать, как в распределении ролей произошла разительная перемена. Норна из Фитфул‑Хэда, которая, как предполагали все присутствующие, кроме Минны и Бренды, находилась на расстоянии многих миль от Боро‑Уестры, внезапно и никого не приветствуя вошла в комнату, торжественно направилась прямо к завешенному медвежьими шкурами шатру и знаком приказала сидевшей в нем женщине удалиться из этого святилища. Старая домоправительница вышла, тряся головой и дрожа от страха, да и не многие из присутствующих сохранили полнейшее спокойствие при появлении той, кого все знали и боялись.

Норна на мгновение остановилась у входа в палатку и, приподняв закрывавшую ее медвежью шкуру, повернулась лицом к северу, словно испрашивая у этой страны света нужное ей вдохновение; затем, сделав удивленным гостям знак, что они могут по очереди подходить к шатру, в котором она готовилась занять место, Норна вошла внутрь и скрылась из глаз.

Теперь забава приняла совсем другой оборот, чем предполагалось вначале, и для большинства приобрела несравненно более глубокое значение, нежели простая игра, так что никто не выказывал особой готовности задавать вопросы оракулу. Самый характер Норны и притязания ее на сверхъестественное могущество казались почти всем присутствующим слишком серьезными для той роли, которую она взяла на себя; мужчины стояли, перешептываясь друг с другом, а женщины, по мнению Клода Холкро, олицетворяли картину, описанную достославным Джоном Драйденом:

От страха трепеща, друг к другу жались.

Наконец молчание прервал громкий и мужественный голос юдаллера:

— Ну что же, почтеннейшие гости, почему вы не начинаете игру? Или вас напугало, что моя уважаемая родственница захотела быть нашей сивиллой? По‑моему, так это даже очень мило с ее стороны, большая для нас любезность, ведь никто на островах не сыграет так хорошо роли оракула. Неужели же мы из‑за этого откажемся от своей забавы? Ведь теперь она стала еще интереснее.

Собравшиеся продолжали, однако, молчать, и Магнус Тройл добавил:

— Ну, так нет же, никто не посмеет сказать, что моя уважаемая родственница сидела в своем шатре без всякого внимания, как какая‑нибудь старая горная великанша, а у всех от страха язык отнялся. Я сам первый заговорю с ней, вот только стихи уж теперь не так хорошо выходят у меня, как лет двадцать назад; придется уж тебе, Холкро, прийти мне на помощь.

Рука об руку приблизились они к святилищу предполагаемой сивиллы, и после минутного совещания Холкро высказал вслух вопрос своего друга и покровителя. Юдаллер, как большинство состоятельных жителей Шетлендии, о которых сэр Роберт Сибболд говорит, что они с малых лет приучались к торговому делу и мореходству, вложил немалые средства в китобойный промысел и хотел теперь узнать, каковы будут его успехи текущим летом, а потому и попросил поэта задать оракулу соответствующий вопрос, придав ему стихотворную форму.

Клод Холкро

Все открой нам, все поведай,

О сивилла Фитфул‑Хэда!

В край негаснущей зари

Вещим оком посмотри,

Там, среди плавучих льдов,

У гренландских берегов,

Видишь, мчится черный кит,

И корабль за ним летит?

Нам судьбу его поведай,

О сивилла Фитфул‑Хэда!

Игра, казалось, приняла серьезный оборот; все насторожились, чтобы выслушать ответ Норны, которая, ни минуты не задумываясь, произнесла из глубины шатра:

Норна

У старца все думы о разных делах ‑

Земле, рыболовстве, стадах и полях,

Но пусть хороши и посевы, и скот,

А старец в отчаянье волосы рвет.

На мгновение воцарилось молчание, во время которого Триптолемус успел прошептать:

— Да пусть бы целый десяток ведьм и столько же гадалок впридачу клялись в такой глупости, а я никогда не поверю, что здравомыслящий человек будет рвать на себе волосы и убиваться, когда со скотиной и посевами у него все в порядке.

Но тут из шатра вновь послышался низкий и монотонный голос, прервавший дальнейшие речи Триптолемуса:

Норна

С завидной добычей корабль наш летит,

Исландские воды корабль бороздит,

Несет его ветер попутный домой,

Играя на мачте гирляндой цветной.

Дышать перестали семь рыбин больших,

На мачтах развешаны челюсти их.

Двух в Леруике ждут и еще двух — в Керкуолле,

А три, что побольше, — Магнуса доля.

— Спаси нас, Господи, и помилуй! — воскликнул Брайс Снейлсфут. — Ну нет, обыкновенная женщина никак не могла бы предсказать такие чудеса! Да ведь мне как раз пришлось встретиться в Северном Роналдшо с ребятами, что видели доброе судно «Олаф» из Леруика: у нашего уважаемого хозяина такая большая доля в нем, что он, можно сказать, самый настоящий его владелец. Так вот, они «помахали» судну, и им с «Олафа» ответили, что поймали семь рыбин — как раз столько, сколько Норна указала в своих стихах! Клянусь, это так же верно, как то, что есть звезды на небе!

— Гм! Точно семь рыбин? Ты слышал это в Северном Роналдшо? — спросил капитан Кливленд. — И, конечно, вернувшись домой, не преминул разболтать такую интересную новость?

— Я никому об этом и не заикнулся, капитан, — ответил разносчик. — Встречал я на своем веку много таких коробейников, бродячих торговцев и прочего подобного люда, что не столько заняты своей торговлей, сколько переносят сплетни да пересуды с места на место, с одного конца страны на другой. Но я‑то подобными делами не занимаюсь, нет. Я, с тех пор как отправился в Данроснесс, пожалуй, и трем человекам не рассказал о том, что «Олаф» имеет уже полный груз.

— Но если хоть один из этих трех, в свою очередь, передал дальше эту новость — а я ставлю два против одного, что так оно и было, — так пророчество нетрудно досталось почтенной леди.

Так говорил Кливленд, обращаясь к Магнусу Тройлу, который выслушал его без особенного одобрения. Любовь Магнуса к родине простиралась и на ее суеверия, а в своей несчастной родственнице он принимал горячее участие и если сам никогда не поддерживал веру в ее сверхъестественное могущество, то, во всяком случае, не желал слышать, как в нем сомневались другие.

— Норна — моя двоюродная сестра, — сказал он, делая особое ударение на последнем слове, — и не поддерживает никаких сношений с Брайсом Снейлсфутом и ему подобными. Я не берусь объяснять, каким путем получила она свои сведения, но я не раз замечал, что шотландцы, да и вообще всякие чужеземцы, попадая к нам на острова, всегда готовы найти объяснение для вещей, которые остаются далеко не ясными даже для нас, чьи предки испокон веков жили на архипелаге.

Капитан Кливленд понял намек и поклонился, не пытаясь дальше отстаивать свои скептические воззрения.

— А теперь давайте продолжать игру, любезные гости, — сказал юдаллер. — Каждому желаю узнать столь же приятную новость, какая пришлась на мою долю. Три кита… Сколько же это с них бочек жира?

Никто из гостей не проявил, однако, особого желания последовать примеру Магнуса Тройла и обратиться к сидящему за занавеской оракулу.

— Некоторые готовы слушать приятные вести хотя бы из уст самого дьявола, — произнесла миссис Бэйби Йеллоули, обращаясь к леди Глоуроурам, с которой ее сблизило некоторое сходство характеров. — Но только сдается мне, миледи, что все это слишком уж попахивает колдовством, и таким добрым христианкам, миледи, как мы с вами, нечего поощрять подобные вещи.

— Может, отчасти вы и правы, сударыня, — возразила почтенная леди Глоуроурам, — но только мы, жители Хиалтландии, не совсем таковы, как все прочие народы. Пусть эта женщина в самом деле колдунья, но она друг и близкая родня нашего фоуда, и он еще обидится на нас, если мы не спросим о своей судьбе, как все прочие; пожалуй, и моим племянницам придется последовать общему примеру. Ну, вреда‑то им от этого не будет. А если тут и есть что плохое, так успеют они еще покаяться, когда настанет время, миссис Йеллоули.

Гости продолжали смущаться и робеть, и Клод Холкро заметил, как нахмурился старый юдаллер и как нетерпеливо стал постукивать правой ногой, словно с трудом удерживаясь, как бы не топнуть. Увидев, что терпению Магнуса приходит конец, старый поэт отважно заявил, что он сам, собственной персоной, а не только как выразитель чужой мысли задаст пифии вопрос.

Подумав с минуту, словно подбирая рифмы, он обратился к ней со следующими словами:

Клод Холкро

Все открой нам, все поведай,

О сивилла Фитфул‑Хэда!

Много знаешь ты стихов,

Переживших тьму веков.

Что же, как певцы былые,

Как Гакон — Уста Златые,

Я, Хиалтландии поэт,

Буду ль жить в веках иль нет?

Хоть одной строкой по праву

Разделю ль я Джона славу?

Сивилла тотчас же ответила из недр своего святилища:

Н