Вальтер Скотт. Пуритане

ВВЕДЕНИЕ

В конце прошлого века в Шотландии был хорошо известен один весьма примечательный человек по прозванию «Кладбищенский Старик». Роберт Патерсон – таково его настоящее имя – был, как говорят, уроженцем Клозбернского прихода в Дамфризшире и, вероятно, каменотесом – во всяком случае, он сызмальства был приучен владеть резцом. Неизвестна, что побудило его уйти из дому и пуститься странствовать по Шотландии, уподобляясь паломнику, – домашние ли неурядицы или глубокое и проникновенное ощущение того, что он считал своим долгом. Известно только, что не нужда толкнула его на эти скитания, ибо он решительно отказывался от денежной помощи и лишь позволял себе пользоваться гостеприимством, которое ему всюду охотно оказывали, а если случалось, что никто не приглашал его к себе в дом, у него всегда бывало достаточно денег для удовлетворения своих скромных потребностей. Его внешность и излюбленное – вернее, единственное – занятие подробно описываются в «предварительной» главе предлагаемого романа.
Лет тридцать назад, а то и побольше, автор встретился с этой необыкновенной личностью на кладбище в Даннотере, приехав сюда на день-другой к ныне покойному мистеру Уокеру, ученому и уважаемому приходскому священнику, чтобы осмотреть развалины Даннотерского замка, а заодно и памятники старины в ближайших окрестностях. Там же оказался за своим обычным, побуждавшим его к вечным скитаниям занятием и Кладбищенский Старик, ибо замок и приходское кладбище в Даннотере, хотя они и находятся во враждебном ковенантерам округе Мернс, являются для камеронцев своего рода святынею из-за мучений, которые здесь претерпели их предки во времена Иакова II.
В 1685 году, когда Аргайл угрожал высадкой в Шотландии, а Монмут готовился вторгнуться в пределы Западной Англии, Тайный совет Шотландии, принимая в связи с этим крутые меры, велел арестовать в южных и западных провинциях более ста человек, многих вместе с женами и детьми, полагая, что вследствие своих религиозных воззрений они враждебны правительству. Узников, обращаясь с ними, точно со стадом волов, погнали на север, – впрочем, о волах проявляют заботу, между тем как до насущных потребностей этих людей никому не было дела. В конце концов их заперли в подземелье Даннотерского замка; окно их темницы было пробито в скале, нависшей на большой высоте над Северным морем. Они немало выстрадали в пути; их оскорбляли, над ними всячески измывались северные прелатисты; их преследовали насмешками, издевательствами и шуточными песенками скрипачи и волынщики, сбегавшиеся со всех сторон на дорогу, чтобы потешиться вдоволь над теми, кто с такой нетерпимостью относился к их роду занятий. Даже в мрачной темнице их не оставляли в покое. Сторожа требовали с них плату за каждую оказанную ими услугу, даже за воду, и когда некоторые из узников противились столь наглому требованию, настаивая на своем праве получать ее безвозмездно, поскольку она необходима для поддержания жизни, их тюремщики выливали ее на пол, утверждая, что «если они обязаны приносить воду для ханжей-вигов, то никто их не может заставить бесплатно давать им кувшины и кружки».
В этой тюрьме, которая и поныне называется «Темницею вигов», многие из заключенных погибли от болезней, обычных в подобных местах, а другие переломали себе руки и ноги или разбились насмерть, пытаясь бежать из своего страшного заточения. После революции над могилами этих несчастных их друзья воздвигли памятник с подобающей эпитафией.
Эту своеобразную усыпальницу вигов-мучеников глубоко чтят их потомки, как бы далеко от места их заключения и погребения они ни проживали. Мой друг, достопочтенный мистер Уокер, рассказывал мне, что лет сорок тому назад, путешествуя по Южной Шотландии, он имел несчастье заблудиться в лабиринте дорог и тропинок, пересекающих во всех направлениях обширную пустошь близ Дамфриза, именуемую Лохарские Мхи; выбраться оттуда человеку чужому без посторонней помощи почти невозможно. Между тем найти провожатого было делом нелегким, так как все, кто встречался ему на пути, усердно копали торф, а это работа первостепенной важности, и ее нельзя прерывать. Мистеру Уокеру удалось добиться лишь нескольких малопонятных ему указаний на южном диалекте, который значительно отличается от мернского говора. Он начал уже тревожиться, не находя выхода из этого трудного положения, и обратился наконец к фермеру побогаче, занятому, как все, копанием торфа на зиму. Вначале старик, подобно другим, отказался проводить мистера Уокера, ссылаясь на неотложность своей работы, но, проникнувшись уважением к сану своего собеседника и увидев, что тот совершенно растерян, спросил:
– Вы, сударь, священник?
Мистер Уокер ответил утвердительно.
– Судя по вашей речи, вы с севера?
– Вы правы, друг мой, – отозвался священник.
– Разрешите спросить, не приходилось ли вам слышать о месте, прозываемом Даннотер?
– Мне полагалось бы кое-что знать о нем, друг мой, – сказал мистер Уокер, – я много лет был священником этого прихода.
– Рад это слышать, – оживился дамфризширец, – потому что один из моих близких родичей лежит там на кладбище, и на его могиле как будто есть памятник. Дорого я дал бы за то, чтобы узнать, цел ли еще этот памятник.
– Ваш родственник был, наверно, из тех, кто погиб в замке, в «Темнице вигов»; кроме них, на нашем кладбище покоится очень мало южан, и ни у кого из этих южан, насколько я знаю, нет могильного памятника.
– Именно, именно, – сказал камеронец (старый фермер принадлежал к этой секте). Он отложил лопатку, надел куртку и со всей искренностью предложил проводить священника, даже если его дневной урок и останется недоделанным. Мистер Уокер, по его словам, сторицею вознаградил его за этот урон, прочитав ему эпитафию, которую знал наизусть. Старик был в восторге, услышав имя своего деда или прадеда среди имен братьев-страдальцев, и, выведя мистера Уокера на сухую и безопасную дорогу, отказался от вознаграждения, лишь попросив дать ему копию с эпитафии.
Слушая этот рассказ и осматривая упомянутый памятник, я впервые увидел Кладбищенского Старика; занятый своим обычным трудом, он очищал от наросшего мха и подправлял орнаменты и эпитафии на могильных плитах. Его наружность и одежда были точно такими, как они описаны в предлагаемом романе. Мне захотелось поближе узнать эту необыкновенную личность, и я рассчитывал, что смогу это сделать, так как Кладбищенский Старик остановился в доме гостеприимного веротерпимого пастора. Но хотя мистер Уокер и пригласил его выпить с нами после обеда стопочку водки, к которой, как поговаривали, старик не испытывал особого отвращения, все же он не пожелал говорить со всею откровенностью о своем неизменном занятии. Он был в дурном настроении, и, по его словам, ему было в тягость поддерживать с нами беседу.
Он был глубоко возмущен, услышав в одной из церквей в Эбердине камертон-дудку или что-то в этом роде, с помощью которого регент управлял пением псалмов: для Кладбищенского Старика это было величайшим кощунством. Возможно, он к тому же стеснялся нашего общества; может быть, он также испытывал подозрение, что вопросы пастора из Северной Шотландии и молодого судебного стряпчего вызваны скорее пустым любопытством, чем действительной заинтересованностью в деле его жизни. Во всяком случае, пользуясь выражением Джона Беньяна, Кладбищенский Старик прошел своей дорогой, и я никогда больше его не видел.
Примечательный облик и род занятий этого вечного странника напомнил мне своим рассказом о нем мой добрый друг, мистер Джозеф Трен, акцизный контролер в Дамфризе, которому я обязан множеством самых разнообразных сведений подобного рода. От него я узнал и об обстоятельствах смерти этого необыкновенного человека, а также кое-какие подробности, нашедшие себе место в романе. Он же сообщил мне о том, что род Кладбищенского Старика существует в третьем поколении и поныне и пользуется большим уважением благодаря талантам и нравственным достоинствам его представителей.
Когда эти страницы уже печатались, я получил нижеследующее сообщение мистера Трена, который, со всегдашней любезностью, в свободные от своих многотрудных обязанностей часы собрал из достоверных источников эти сведения:
Часто бывая в Гленкенсе, я коротко познакомился с Робертом Патерсоном, сыном Кладбищенского Старика, проживающим в небольшой деревне под названием Балмаклеллан. И хотя ему скоро семьдесят, он все еще сохраняет всю живость молодости; память у него поразительная и знаний гораздо больше, чем можно было бы ожидать в человеке его звания и образа жизни. Он же и рассказал мне о своем покойном отце и его потомках вплоть до настоящего времени.
Роберт Патерсон, alias [Note1 — иначе (лат.).] Кладбищенский Старик, был сыном Уолтера Патерсона и Маргарет Скотт, проживавших на ферме Хаггиша, в Ховикском приходе, в первой половине восемнадцатого столетия. Здесь в памятный 1715 год и родился Роберт.
Как младшего сына в большой семье, его еще мальчиком отправили к старшему брату Фрэнсису, который арендовал у сэра Джона Джардина из Эпплгарса небольшой клочок земли на Корнкоклской пустоши, близ Лохмабена. Здесь он познакомился с Элизабет Грей, дочерью Роберта Грея, садовника сэра Джона Джардина, на которой впоследствии и женился. Жена его довольно долго была кухаркой у сэра Томаса Керкпатрика из Клозберна, который исхлопотал для ее мужа у герцога Куинсбери разрешение разрабатывать на льготных условиях каменоломню в Гейтлоубригге, в приходе Мортон. Тут он выстроил дом и имел участок земли, достаточный для содержания лошади и коровы. Мой осведомитель не мог назвать с полной уверенностью год поселения его отца в Гейтлоубригге, но он убежден, что это должно было произойти незадолго до 1746 года, так как во время памятных всем морозов 1740 года его мать, говорит он, еще служила у сэра Томаса Керкпатрика. Возвращаясь из Англии зимой 1745/46 года, горцы по дороге в Глазго разграбили дом мистера Патерсона в Гейтлоубригге и, захватив его с собою как пленника, отпустили лишь в Гленбеке, и все только из-за того, что он сказал одному из этой бродячей армии, будто их отступление можно было легко предвидеть заранее, ибо десница всевышнего, несомненно, подъята не только на кровожадных и исполненных скверны Стюартов, но и на всех, кто пытается оказать поддержку гнусным ересям римской церкви. Из этого видно, что Кладбищенский Старик уже смолоду находился во власти того религиозного фанатизма, который впоследствии стал наиболее примечательною чертою его характера.
Религиозная секта, называемая «горные люди», или камеронцы, пользовалась в то время широкой известностью и уважением благодаря строгости нравов и благочестию ее членов, подражавших в этом основателю секты Ричарду Камерону, и Кладбищенский Старик сделался ревностным последователем ее учения. Он стал довольно часто ездить в Гэллоуэй на молитвенные собрания камеронцев и при случае привозил с собою надгробные плиты из своей гейтлоубриггской каменоломни с целью увековечить память почивших праведников. Кладбищенский Старик не принадлежал к числу тех ханжей, которые, лицемерно устремив один глаз к небесам, другим пристально следят за происходящим в подлунном мире. По мере того как его религиозное рвение возрастало, поездки в Гэллоуэй становились все более частыми, и мало-помалу он начал даже пренебрегать своими обязанностями отца семейства. Приблизительно с 1758 года он перестал возвращаться из Гэллоуэя к жене и пятерым детям в Гейтлоубригг, что вынудило ее послать старшего сына Уолтера, которому тогда было только двенадцать лет, в Гэллоуэй на розыски отца. Пройдя почти всю эту обширную область, от Ника в Бенкори до Фелла в Борульоне, мальчик нашел наконец отца на старом кладбище в Керккристе, расположенном на западном берегу Ди, напротив города Керкедбрайта, где он восстанавливал памятники на могилах камеронцев. Маленький путешественник всеми средствами, которые только мог измыслить, старался побудить отца возвратиться к семье, но все было тщетно. Миссис Патерсон посылала в Гэллоуэй и своих дочерей, чтобы они разыскали отца и убедили его вернуться домой, но и эта попытка не имела успеха. В конце концов летом 1768 года она переселилась в горную деревушку Балмаклеллан, близ Гленкенса, и, открыв небольшую школу, скромно, но безбедно жила там на доходы с нее со своей большою семьей.
На ферме Калдон, близ так называемого Дома в горах, существует небольшой памятный камень; он особо почитается камеронцами как первый памятник, воздвигнутый Кладбищенским Стариком тем, кто пал в этих местах, отстаивая свои религиозные верования во время гражданской войны в царствование Карла II [Note2 — Этот дом был взят штурмом капитаном Орчардом, или Уркхартом, который был убит пулею во время атаки. (Прим. автора.)].
После Калдонской фермы Кладбищенский Старик с течением времени распространил свою деятельность чуть ли не на всю равнинную часть Шотландии. Почти на всех кладбищах в Эршире, Гэллоуэе или Дамфризшире и теперь можно увидеть работу его резца. Его легко отличить от работ любого другого мастера по примитивной бесхитростности эмблем смерти и наивной простоте надписей, высеченных им на грубо вытесанных камнях. Реставрация и установка надгробных камней, безо всякого вознаграждения от кого бы то ни было, были единственным занятием этой примечательной личности на протяжении сорока лет. Двери каждого камеронского дома были открыты для него в любой час, и его принимали с таким радушием, словно он был близким родственником семьи; впрочем, он не всегда пользовался этим гостеприимством, что видно по следующему перечню скромных расходов, обнаруженному в его записной книжке среди прочих бумаг покойного (кое-какие из них находятся у меня):

ФЛИТСКАЯ СТОРОЖКА, 4 ФЕВРАЛЯ 1796 г. РОБЕРТ ПАТЕРСОН ДОЛЖЕН МАРГАРЕТ КРИСТЕЙЛ. Фунты Шиллинги Пенсы
За сухое помещение в течение семи недель………. 0………… 4………… 1
За четыре мерки овсяной муки…………………………. 0………… 3………… 4
За шесть мерок картофеля………………………………… 0………… 1………… 3
Взято взаймы в день причастия мистера Рейда….. 0………… 6………… 0
За три кружки эля с Сэнди, продавцом мела*…….. 0………… 0………… 9
……….. 0…… 15…………. 5
Уплачено…………………………………………………. ……….. 0…… 10………… 0
Остается…………………………………………………. ………….. 0………… 5………… 5

(*Хорошо известный шутник, здравствующий и поныне, называемый в народе Старый Куль с Мелом; он торгует мелом, которым фермеры метят овец.).

Этот счет свидетельствует о том, что наш странник в старости очень нуждался; но это происходило скорее по его собственной воле, чем в силу стечения обстоятельств, так как в упоминаемое здесь время все его дети жили в достатке и были бы рады приютить у себя отца; однако никакие уговоры и мольбы не могли склонить его отказаться от бродячего образа жизни. Он путешествовал от кладбища к кладбищу верхом на белом стареньком пони до последнего дня своей жизни и умер, как вы написали в романе, 14 февраля 1801 года на восемьдесят шестом году жизни. Извещение о случившемся было послано его сыновьям в Балмаклеллан тотчас по обнаружении его трупа, но из-за глубокого снега, выпавшего в тот год, письмо с изложением подробностей его смерти задержалось в пути, и этот вечный странник был предан земле, прежде чем кто-нибудь из его близких смог прибыть в Бенкхилл.
Вот точная копия счета, в котором перечисляются издержки на его погребение (оригинал этого документа находится у меня):

СЧЕТ РАСХОДОВ НА ПОХОРОНЫ РОБЕРТА ПАТЕРСОНА, УМЕРШЕГО В БЕНКХИЛЛЕ ФЕВРАЛЯ 14-го ДНЯ 1801 г.

………………………………………………………… . Фунты Шиллинги Пенсы

За гроб…………………………………………………… 0………… 12………… 0
За отделку его………………………………………… 0………….. 2………… 8
За рубашку покойному…………………………… 0………….. 5………… 6
За пару бумажных чулок………………………… 0………….. 2………… 0
За хлеб на поминках………………………………. 0………….. 2………… 6
За сыр там же…………………………………………. 0………….. 3………… 0
За одну пинту рома………………………………… 0………….. 4………… 6
За одну пинту виски………………………………. 0………….. 4………… 0
Посыльному в Эннен……………………………… 0………….. 2………… 0
Могильщику………………………………………….. 0………….. 1………… 0
За полотно на саван………………………………… 0………….. 2………… 8
. -.
………………………………………………………… …….. 2………….. 1………. 10
. -.
Найдено на умершем……………………………….. 1………….. 7………… 6
. -.
Остается…………………………………………………. . 0………… 14………… 4
Этот счет был заверен сыном покойного.
Мой друг был болен и не мог поехать в Бенкхилл на похороны отца, о чем я глубоко сожалею, так как ему неизвестно, на каком кладбище тот погребен.
Я хотел поставить на его могиле небольшой памятник и тщательно, где только мог, наводил справки о месте его погребения, но все мои розыски не привели ни к чему, так как смерть Кладбищенского Старика не занесена в книги ни одного из окрестных приходов. С горечью думаю я о том, что, по всей вероятности, этот удивительный человек, отдавший столько лет своей долгой жизни, чтобы молотком и резцом увековечить память многих, гораздо менее достойных, чем он, останется без простого надгробного камня, указывающего место упокоения его бренных останков.
У Кладбищенского Старика было три сына – Роберт, Уолтер и Джон; первый, как я уже говорил, живет в деревне Балмаклеллан в полном достатке и пользуется большим уважением в своем околотке. Уолтер, скончавшийся несколько лет назад в той же деревне, оставил после себя вполне обеспеченную семью. Джон в 1776 году уехал в Америку; испытав на своем веку немало капризов фортуны, он обосновался в конце концов в Балтиморе.
Сам старый Нол, как говорят, был не прочь пошутить (смотри мемуары капитана Ходжсона). Кладбищенский Старик в этом отношении кое в чем походил на протектора. Подобно господину Молчанию, он был весел раза два за всю жизнь; впрочем, шутки его были мрачными, словно похороны, и порой имели для него неприятные последствия, как это явствует из приводимого ниже рассказа:
«Однажды Кладбищенский Старик занимался на кладбище в Гертоне обычным для него делом – восстанавливал надгробия на могилах страдальцев; невдалеке от него приходский могильщик выполнял родственную задачу, то есть, попросту говоря, рыл могилу. Несколько озорных мальчишек шумно играли близ них, беспокоя стариков своими забавами и мешая им в их сосредоточенной и серьезной работе. Особенно назойливыми в этой ватаге были два-три сорванца, внуки хорошо известной в округе личности, носившей имя Купера Климента. Этот мастер пользовался в то время в Гертоне и соседних приходах своего рода монополией на изготовление и продажу деревянных ковшей, чашек, мисок, кубков, ложек, солонок, досок для хлеба и тому подобных предметов домашнего обихода. Нужно отметить, что посуда, изготовляемая Купером, несмотря на великолепное качество, вначале придавала красноватый оттенок любой наливаемой в нее жидкости. Впрочем, это нередко бывает с новой деревянной посудой.
Внукам этого деревянных дел мастера пришло в голову спросить могильщика, куда он девает обломки старых гробов, которые выкидывает из земли, роя могилы. «Неужели вам неизвестно, – сказал на это Кладбищенский Старик, – что он продает их вашему деду, который превращает их в ложки, доски для хлеба, кувшины, чашки, кубки и прочее? » Это разъяснение страшно смутило мальчишек, и они стали с отвращением вспоминать, сколько еды им довелось съесть на тарелках, которые, по словам Кладбищенского Старика, годились лишь для пиршества ведьм и вампиров. Они рассказали об этом у себя дома, и в тот день пришлось выбросить немало обедов – такое отвращение вызвала разнесенная ими новость; ведь красноватый оттенок, который даже в дни величайшей славы Купера Климента казался несколько подозрительным, теперь стали объяснять происхождением употребляемого им материала. Товары Купера вызывали ужас, что было весьма на руку его соперникам – гончарам. Этот мастер резной ложки и миски видел, что дело его хиреет, и наконец узнал о причине беды, когда его прежние покупатели стали в ярости требовать, чтобы он принял обратно товар, сделанный из столь мерзкого материала, и возвратил уплаченные за него деньги. Попав в тяжелое положение, разорившийся мастер привлек Кладбищенского Старика к суду, на котором без труда доказал, что используемое им дерево – клепки от винных бочек, которые он скупал у контрабандистов, а последних в то время в округе было великое множество. Это обстоятельство объяснило красноватый оттенок, придаваемый жидкостям сделанной им посудой. Кладбищенский Старик заявил, что, говоря о дереве от гробов, он не имел другого намерения, как отделаться от мешавших ему детей. Но легче отнять доброе имя, чем его возвратить. Дело Купера Климента все больше приходило в упадок, и он окончил свои дни в нищете».

ГЛАВА I. ПРЕДВАРИТЕЛЬНАЯ

Среди заброшенных могил
Зачем все время бродит он?
Встревожить то, что гроб сокрыл?
Нарушить спящих вечный сон?
Лэнгхорн [Note3 — Стихотворные переводы, кроме особо оговоренных, выполнены В.Давиденковой.]

Большинству читателей – сказано в рукописи мистера Петтисона – приходилось, конечно, не без удовольствия наблюдать веселую кутерьму, которую в тихий час летнего вечера, расходясь после занятий, поднимают деревенские школьники. Неуемная живость, свойственная детскому возрасту и с таким трудом подавляемая в томительные часы учения, вдруг разражается, словно взорвавшись, криками, пением и проказами маленьких сорванцов, которые собираются на лужайке и, разбившись на группы, принимаются за свои состязания. Но есть еще одна личность, которая в этот момент испытывает облегчение; впрочем, ее чувства не так заметны стороннему наблюдателю и не в такой мере способны вызвать его симпатию. Я имею в виду учителя, который, оглушенный несмолкающим гулом голосов и задыхаясь в спертом воздухе классной комнаты, непрерывно сражался весь день (один против целой оравы), пресекая озорство, побуждая к труду безразличие, силясь просветить тупоумие и укрощая упорство. Мысли его спутались и потускнели оттого, что он выслушал сто раз подряд все тот же затверженный наизусть глупый урок, когда единственное, что нарушало унылое однообразие, – это разнообразный вздор, изрекаемый отвечающими. Даже цветы античного гения, доставлявшие столько радости его одинокой фантазии, и они, казалось, увядали и блекли от связанных с ними слез, ошибок и наказаний, так что не было такой эклоги Вергилия или оды Горация, которая не сплелась бы в его представлении с хмурым обликом или монотонным скандированием того или иного хнычущего ученика. А если это постоянное напряжение умственных сил испытывает человек хрупкого телосложения, наделенный душой, жаждущей более высокого поприща, чем мучительство школьников, читатель сможет понять, хотя и весьма отдаленно, какое великое облегчение голове, раскалывающейся от боли, и нервам, издерганным многочасовым докучным трудом на ниве просвещения, – одинокая прогулка в прохладе ясного летнего вечера.
Для меня эти блуждания вечерней порой были счастливейшими часами моей несчастливой жизни, и если какой-нибудь благосклонный читатель найдет удовольствие в чтении этого плода моих бессонных ночей, то да будет ему известно, что план своей книги я обычно обдумывал в те мгновения, когда отдых от изнурительного дневного труда и шума и безмятежность окружающего склоняли мой дух к сочинительству.
Мое излюбленное место прогулок в эти часы золотого досуга – берега небольшого ручья, который, «извиваясь по долу зеленого папоротника», протекает перед сельской школою в Гэндерклю. На первой четверти мили мне иногда приходится отвлекаться от своих размышлений, отвечая на приветствия моих забредших в эти места питомцев – кто неловко расшаркивается, кто сдергивает с головы шапчонку, – которые ловят в ручье форелей и всякую мелюзгу или собирают вдоль его берегов тростник и полевые цветы. Но забираться дальше упомянутого мной расстояния после захода солнца юные удильщики не очень-то любят. Причина заключается в том, что чуть выше по узкой долине, во впадине, как бы вырытой в крутом, поросшем вереском склоне, расположено заброшенное, старое кладбище, и маленькие трусишки боятся подходить к нему в сумерки. Для меня, напротив, это место полно неизъяснимого очарования. Оно долгое время было излюбленной целью моих прогулок, и, если мой добрый наставник и покровитель не забудет своего обещания, оно станет (и, вероятно, довольно скоро) моим последним прибежищем по завершении мною земного пути. (Примечание мистера Джедедии Клейшботэма: «Свидетельством того, что я свято исполнил свой долг по отношению к покойному и незабвенному другу, может служить красивый надгробный камень, воздвигнутый мною на этом месте за собственный счет с начертанными на нем именем и званием Питера Петтисона, датой его рождения и погребения, а также перечислением его достоинств, засвидетельствованных мною, его начальником и руководителем. – Д.К.».)
Здесь, как всегда на кладбище, испытываешь какое-то торжественное благоговение, но к нему не примешивается ничего тягостного и неприятного, неизменно ощущаемого при посещении других кладбищ. Уже много лет тут почти не хоронят, и поднимающиеся над ровной поверхностью могильные холмики покрыты тем же тонким ковром бархатистого дерна, что и все по соседству. Памятники, которых всего семь или восемь, наполовину ушли в землю и поросли мхом. Здесь нет ни одной свежей могилы, которая могла бы нарушить трезвую ясность наших раздумий напоминанием о недавнем горе, нет и буйно разросшейся сочной травы, навязывающей нам мысль о том, что она обязана своей мрачной роскошью гниющим под нею, разлагающимся и омерзительным останкам. Маргаритки, то здесь, то там выглядывающие из дерна, и склоняющиеся над ними колокольчики получают свою чистую пищу от небесной росы, и их цветение не вызывает в нас никаких отталкивающих и удручающих представлений. Разумеется, здесь побывала смерть, и ее следы перед нами, но с тех пор, как они отпечатались, прошло столько времени, что они поистерлись и не внушают нам ужаса. Между теми, кто спит в этих могилах, и нами, как подсказывает размышление, нет ничего общего, кроме того, что они были некогда тем, чем теперь являемся мы, и если их прах растворился в матери-земле и больше неотделим от нее, то такое же превращение когда-нибудь постигнет и нас.
И хотя даже на самом позднем из этих скромных могильных камней мох нарастал в течение четырех поколений, все же память о некоторых из тех, кто спит под ними, благоговейно почитается и поныне. Правда, на самом большом и для любителя старины наиболее интересном надгробии, где изображен доблестный рыцарь со шлемом и щитом, закрывающим грудь, герб на щите изгладило время, и несколько полустершихся букв, к удовольствию пытающегося разобрать надпись, можно прочесть и как «Dns. Johan… de Hamel» и как «Johan… de Lamel». Правда и то, что о другом памятнике, изобилующем скульптурными украшениями – орнаментированным крестом, митрой и пасторским посохом, – предание утверждает лишь то, что под ним погребен некий безымянный епископ. Но зато на двух других находящихся рядом плитах можно прочесть изложенную нескладной прозой и еще более нескладной поэзией историю покоящихся под ними. Как говорят эпитафии, они были из гонимых пресвитериан, судьба которых – одна из грустных страниц истории времен Карла II и его преемника на престоле [Note4 — Иаков VII, король шотландский, и он же Иаков II, король английский. – Д.К.]. Возвращаясь после битвы у Пентлендских холмов, горстка повстанцев подверглась в этой долине нападению со стороны небольшого отряда королевских войск, и трое или четверо из них были убиты в стычке или, попав в плен, расстреляны как мятежники, захваченные с оружием в руках. Могилы этих жертв прелатизма все еще почитаются крестьянами не в пример больше, чем самые богатые памятники. Обращая на них внимание своих сыновей и рассказывая им о судьбе страдальцев, они обыкновенно заканчивают следующим увещанием: если потребуют обстоятельства, стоять насмерть, как их славные предки, за священное дело гражданской и религиозной свободы.
Хотя я далеко не поклонник своеобразных воззрении, разделяемых теми, кто называет себя последователями этих людей, чьи нетерпимость и узколобый фанатизм поражают нас нисколько не меньше, чем их благочестивое рвение, все же сказанное отнюдь не унижает памяти этих страдальцев, многие из которых соединяли в себе независимость мысли Хемпдена с жаждой мученичества Хупера и Лэтимера. Вместе с тем, справедливости ради, не следует забывать, что многие из числа даже наиболее рьяных ненавистников и гонителей того, что в их понимании было злонамеренным и мятежным духом этих несчастных скитальцев, проявили, когда им пришлось пострадать за свои политические и религиозные взгляды, такое же беззаветное и несокрушимое рвение, окрашенное в этом случае рыцарской преданностью, тогда как у их противников оно было окрашено республиканским энтузиазмом. Разбираясь в шотландском характере, не раз отмечали, что свойственное ему упорство раскрывается отчетливее всего, если встречает противодействие; тогда он напоминает клен их родных гор, который не изменяет своей природе и не склоняется даже под воздействием господствующих ветров, но, раскидывая ветви одинаково смело во всех направлениях и не приспособляясь наветренной стороной к налетающим шквалам, может быть сломан, однако никогда не сгибается. Само собой разумеется, я изображаю своих соотечественников такими, какими их наблюдал. Что касается уехавших за море, то я слышал, что там они стали податливее. Но пора возвратиться к прерванному повествованию.
Как-то летним вечером, во время одной из моих описанных выше прогулок, приближаясь к этой пустынной обители мертвых, я удивился, услыхав звуки, непохожие на те, что обычно баюкали ее тишину, – на ласковое журчание ручья и вздохи ветра в ветвях трех гигантских ясеней, поднимавшихся над погостом. На этот раз я отчетливо услышал стук молотка и, признаюсь, испытал некоторую тревогу: уж не ставят ли в долине ограду, о чем уже давно помышляли двое землевладельцев, чьи земли разделял милый моему сердцу ручей, чтобы заменить прямолинейным безобразием изящные извивы природной межи [Note5 — Считаю необходимым уведомить читателя, что эта межа между соприкасающимися землями его милости владельца Гэндерклю и его милости владельца Гюздаба должна была представлять собою пограничный вал наподобие римского agger или, скорее, murus, то есть стену из диких камней без связи, обложенную cespite viridi, или, говоря по-иному, дерном. Их милости действительно повздорили из-за ничтожного клочка заболоченной земли, расположенного близ небольшой заводи, именуемой Бедролс-Байлд; дело после многолетнего разбирательства местными судьями было переправлено затем в столичный город Лондон на рассмотрение коронного суда, где оно, так сказать, adhuc in pendente (и посейчас не закончено – лат.). – Д.К.] Подойдя ближе, я с удовольствием обнаружил, что мои предположения были ошибочны. На памятнике замученных пресвитериан сидел какой-то старик, усердно углублявший резцом полуистершуюся надпись, которая торжественным языком Писания возвещала вечное блаженство в удел убиенным и с подобающим гневом возглашала анафему их убийцам. Седые волосы благочестивого труженика прикрывала синяя шляпа необыкновенных размеров. Его одежду составляли широкий, старомодного покроя кафтан, сшитый из грубошерстной ткани, носящей название ходдингрей, и чаще всего употребляемый пожилыми крестьянами, такие же штаны и жилет; и хотя этот костюм выглядел еще вполне сносно, все же на нем были заметны отчетливые следы его долголетней службы. Все в заплатах, но еще крепкие башмаки, украшенные гвоздями с широкими шляпками, и черные суконные гетры дополняли его наряд. Невдалеке, меж могил, пощипывал травку пони, его дорожный спутник крайне преклонного возраста, о чем явственно говорили его необычайная белизна, костлявость и ввалившиеся глаза. Его сбруя, отличавшаяся крайней простотой, состояла из уздечки, сплетенного из конского волоса недоуздка и набитой соломой подушки, заменявших собою седло и поводья. С шеи животного свешивалась холщовая сумка, предназначавшаяся, видимо, для инструментов его хозяина и еще кое-каких вещей, которые он брал с собою в дорогу. Хотя этого старика я видел впервые, все же, принимая во внимание необычность его занятия и весь его облик, я тотчас же распознал в нем благочестивого странника, рассказы о котором слышал не раз и которого хорошо знали в разных частях Шотландии под прозвищем «Кладбищенский Старик».
Откуда этот человек родом и каково его настоящее имя, я так и не выяснил; даже побуждения, заставившие его уйти из дому и предпочесть кочевой образ жизни оседлому, известны мне лишь в самых общих чертах. По мнению большинства, он был уроженцем не то графства Дамфриз, не то Гэллоуэя и происходил от тех самых приверженцев ковенанта, подвиги и страдания которых были излюбленной темой его рассказов. Сообщают, что когда-то он держал небольшую ферму на пустоши, но то ли вследствие понесенных на ней убытков, то ли из-за семейных раздоров уже давно от нее отказался, как отказался, впрочем, от каких бы то ни было заработков. Говоря языком Писания, он покинул дом, кров и родных и скитался по самый день своей смерти, то есть что-то около тридцати лет.
В течение всего этого времени благочестивый паломник-энтузиаст непрерывно кочевал по стране, взяв себе за правило ежегодно навещать могилы несчастных пресвитериан, погибших в схватках с врагом или от руки палача в царствование двух последних монархов из дома Стюартов. Эти могилы особенно многочисленны в западных округах – Эйре, Гэллоуэе и графстве Дамфриз, но их можно увидеть и в других областях Шотландии – повсюду, где гонимые пуритане пали в боях или были казнены военной и гражданской властями. Их надгробия нередко в стороне от человеческого жилья, посреди диких пустошей и торфяников, куда, скрываясь от преследований, уходили эти скитальцы. Но, где бы эти могилы ни находились, они обязательно ежегодно навещались Кладбищенским Стариком, по мере того как его маршрут предоставлял ему эту возможность. И охотники на тетеревов порою встречали его, к своему изумлению, в самых глухих горных ущельях, возле серых могильных плит, над которыми он усердно трудился, счищая с них мох, подновляя своим резцом полуистершиеся надписи и восстанавливая эмблемы смерти – обычные украшения этих незатейливых памятников. Глубоко искренняя, хотя и своеобразная набожность заставила этого старого человека отдать годы жизни бескорыстному служению памяти павших воинов церкви. На свое дело он смотрел как на выполнение священного долга и считал, что, возрождая для взоров потомков пришедшие в упадок надгробия – эти символы религиозного рвения и подвижничества их предков, – он как бы поддерживает огонь маяка, который должен напоминать будущим поколениям, чтобы они стояли за веру не щадя живота своего.
Этот неутомимый старый паломник, видимо, никогда не нуждался в денежной помощи и, насколько известно, наотрез от нее отказывался. Правда, его потребности были очень невелики, и к тому же, куда бы ему ни доводилось попасть, для него всегда бывал открыт дом какого-нибудь камеронца, его единоверца по секте, или другого истинно религиозного человека. За почтительное гостеприимство, которое ему повсюду оказывали, он неизменно расплачивался приведением в порядок надгробий (если таковые имелись) членов семьи или предков своего хозяина. И так как странника постоянно видели за этим благочестивым занятием где-нибудь на деревенском кладбище или заставали склонившимся над одинокой, полускрытой вереском могильной плитой с молотком, которым он ударял по резцу, пугая тетеревов и ржанок, тогда как его белый от старости пони пасся где-нибудь рядом, люди из-за его постоянного общения с мертвыми дали ему прозвище «Кладбищенский Старик».
Характеру такого человека должна быть чужда, как представляется, даже безобидная жизнерадостность. Однако среди людей, разделявших его религиозные убеждения, он слыл человекам веселого нрава. Потомков гонителей его веры и всех, кого он подозревал в приверженности к тем же религиозным взглядам, а также безбожников, нередко пристававших к нему со своим зубоскальством, он именовал не иначе как исчадьем ехидны. В беседе со всеми другими он соблюдал важность и уснащал свою речь нравоучениями, не лишенными налета суровости. Впрочем, как утверждают, он никогда не выходил из себя, разве только один-единственный раз, когда какой-то негодник мальчишка отбил камнем нос у того херувима, над восстановлением которого старик в то время трудился. Вообще говоря, я берегу розгу и не следую тому правилу царя Соломона, за которое школьники едва ли могут быть ему благодарны, но в данном случае и я, надо полагать, показал бы, что не испытываю ненависти к ребенку. Но пора вернуться к рассказу об обстоятельствах, при которых состоялась моя первая встреча с этим интереснейшим энтузиастом.
Подойдя к Кладбищенскому Старику и почтительно извинившись, что нарушаю его труды, я не преминул отдать дань почтения его возрасту и убеждениям. Старик отложил резец, которым работал, вынул очки, протер их и, водрузив на нос, с подобающею учтивостью ответил на мое обращение. Ободренный его любезностью, я стал расспрашивать о страдальцах, памятником которым он тогда занимался. Говорить о подвигах ковенантеров было для него истинным наслаждением, подновлять их могилы – делом всей его жизни. Он принялся подробно выкладывать все собранные им на этот счет сведения об их войнах, об их скитаниях. Можно было подумать, что он их современник и своими глазами видел события, о которых рассказывает; он настолько проникся их чувствами и мыслями, что повествование его было обстоятельно, как рассказ очевидца.
– Мы, – сказал он, воодушевляясь, – мы единственные настоящие виги. Следуя за тем, кому принадлежит царство мира сего, люди, помышлявшие лишь о земном, присвоили себе это победоносное имя. Но кто из них просидел бы шесть часов сряду на сыром склоне холма, чтобы выслушать проповедь слова Божия? И часу, готов поручиться, было бы с них довольно! Да, они нисколько не лучше тех, кто не стыдится носить имя наших гонителей, кровожадных тори! Все они себялюбцы, алчущие богатств, власти, мирской суеты, предавшие забвению все, что было сделано и достигнуто отважными и могучими, шедшими на приступ в день великого гнева. И не приходится удивляться, что они трясутся от страха, как бы не свершилось возвещенное устами достопочтенного мистера Пидена (это бесценный слуга Господний, и всякое слово его исполнилось), предсказавшего, что мусью французы вскоре наводнят долины Эйра и хижины Гэллоуэя, как горцы в тысяча шестьсот семьдесят седьмом году. А теперь они хватаются за луки и копья, тогда как им только и остается, что оплакивать свою грешную землю и попранный ковенант.
Я не стал оспаривать его странные взгляды и дал старику успокоиться; затем, загоревшись желанием продолжить беседу с этим любопытнейшим человеком, я убедил его воспользоваться радушным гостеприимством, которое мистер Клейшботэм охотно оказывал всякому, кто в нем нуждался. По пути к дому учителя мы завернули в трактир Уоллеса, где в этот вечерний час всегда можно было застать моего покровителя. После вежливого обмена приветствиями Кладбищенский Старик с трудом сдался на уговоры своего будущего квартирохозяина разделить с ним компанию и пропустить стаканчик спиртного, причем он согласился на это лишь при условии, что ему будет позволено произнести подобающий тост; предпослав ему молитву минут на пять, он с непокрытой головой, возведя к небу глаза, осушил свой стакан в память тех героев пресвитерианской церкви, которые первыми подняли в горах ее знамя. Никакие увещания не могли его убедить продлить это пиршество и снизойти хотя бы ко второй чарочке, и мой покровитель повел его к себе в дом и устроил в «Келье Пророка», как ему было угодно называть комнатку, в которой есть запасная кровать и которая часто служит приютом неимущему путнику. десь мистер Петтисон мог бы добавить: и имущему также, ибо – благодарение моей счастливой звезде – с тех пор и великие мира сего не раз находили пристанище в моем скромном жилище. И пока у меня в доме жила служанка Дороти, девушка веселого нрава и приятной наружности, его милость владелец поместья Смекоу по дороге в столицу и на обратном пути благоволил предпочитать мою «Келью Пророка» даже спальне песочного цвета с кроватью под балдахином в трактире Уоллеса, а также осушать у меня чарку-другую, чтобы, как он говаривал в шутку, освоиться с новосельем, но в действительности чтобы скоротать со мной вечерок. – Д.К.)
На следующий день я попрощался с Кладбищенским Стариком, растроганным, видимо, тем неослабным вниманием, которым я старался его окружить и с которым слушал его рассказы. Взобравшись не без труда на старого белого пони, он взял меня за руку и сказал: «Да пребудет с вами, молодой человек, благословенье Господне! Часы мои подобны колосьям, поспевшим для жатвы, тогда как дни ваши – еще весенние дни, и все же вы, может статься, попадете в закрома смерти прежде, чем придет мой черед, ибо коса ее скашивает зеленя так же часто, как и то, что созрело; и к тому же на ваших щеках румянец, под которым порою так же, как и в нераспустившейся розе, таится точащий изнутри червь. Поэтому трудитесь, как тот, кто не ведает, когда его призовет Господь. И если на мою долю выпадет возвратиться в эту деревню после того, как вы отойдете в уготованное вам место, эти старые, изборожденные морщинами руки соорудят над вашей могилой надгробие, дабы имя ваше не изникло среди людей».
Поблагодарив Кладбищенского Старика за его добрые побуждения и намерения, я подумал о том, что, быть может, вскоре и в самом деле потребуется его дружеская услуга, и тяжко вздохнул – полагаю, не от жалости к самому себе, а из покорности воле Божьей. Он, вероятно, нисколько не ошибался, считая, что течение моей жизни может оборваться в дни моей молодости, но он все же преувеличивал длительность оставшегося ему земного пути. Вот уже несколько лет, как он перестал появляться в местах, которые всегда посещал, и могильные плиты, подновлять кои было делом всей его жизни, опять начали зарастать мхом и лишайником. Свое земное поприще он окончил в начале нынешнего столетия. Его нашли на большой дороге близ Локерби в Дамфризшире в совершенном изнеможении и при последнем издыхании. Старый белый пони, его постоянный товарищ и спутник, стоял возле своего умирающего хозяина. На покойном были обнаружены кое-какие деньги, впрочем, достаточные для приличных похорон, и это доказывает, что его смерть не была ни насильственной, ни последовавшей от чрезмерных лишений. Простой народ и посейчас благоговейно хранит память о нем, и многие держатся того мнения, что надгробные плиты, которых касалась его рука, никогда больше не будут нуждаться в резце. Мало того, они утверждают, что надписи на надгробиях, упоминающие об обстоятельствах, при которых были убиты эти мученики за веру, а также их имена читаются после кончины Кладбищенского Старика так же отчетливо, как и при его жизни, тогда как имена гонителей, высеченные на тех же надгробиях, совершенно изгладились. Едва ли нужно указывать, что эти толки – плод досужего воображения и что со дня смерти благочестивого странника памятники, бывшие предметом его заботы, как и все творения рук человеческих, быстро ветшают и превращаются в прах.
Мои читатели, разумеется, понимают, что, включив в это сжатое повествование многочисленные истории, которые мне удалось узнать от Кладбищенского Старика, я не стал воспроизводить ни его стиля, ни его мыслей, ни даже тех или иных сообщенных им фактов, явно искаженных его сектантскими предрассудками. Я постарался проверить их подлинность и восстановить истину и с этою целью собрал достоверные сведения, добытые мною у представителей обеих сторон.
Что касается пресвитериан, то я расспрашивал тех фермеров западных округов, которые, проживая на пустошах, то ли благодаря доброте владельцев арендуемой ими земли, то ли как-нибудь иначе сумели сохранить за собой при последнем всеобщем переделе земельной собственности те самые пастбища, где их предки пасли своих овец и быков. Должен сознаться, я только недавно понял, как мало может дать этот источник. В поисках дополнительных сведении я обратился к тем скромным, вечно кочующим людям, которых щепетильная вежливость наших предков именовала странствующими торговцами, а мы, применяясь как в этом, так и в более важных вопросах ко вкусам и склонностям наших более богатых соседей, стали называть коробейниками или разносчиками. Многими добавлениями и пояснениями к рассказам Кладбищенского Старика, совсем во вкусе и духе последнего, я также обязан деревенским ткачам, обычно странствующим по стране в надежде сбыть плоды своих зимних трудов, и особенно бродячим портным, которые благодаря своему, так сказать, сидячему ремеслу и необходимости временно проживать, занимаясь своею работой, в разных местах, в семьях, прибегающих к их услугам, являются хранителями сельских преданий.
Гораздо труднее было разыскать материалы, которые помогли бы очистить эти кладези народных преданий от пропитавших их насквозь предубежденности и пристрастности, без чего было бы невозможно нарисовать правдивую во всех отношениях картину нравов этой злосчастной эпохи и воздать должное доблести обеих сторон. Впрочем, я смог сопоставить рассказы Кладбищенского Старика и его друзей-камеронцев с сообщениями потомков нескольких старинных и почтенных родов; низведенные силою обстоятельств до весьма незавидной жизненной доли, они все же горделиво оглядываются на те времена, когда их предки сражались и погибали за дело изгнанного дома Стюартов. Я даже могу похвалиться, что между моими осведомителями были и важные духовные лица, ибо несколько неприсягнувших священников, авторитет и доходы которых, равно как и их апостолический чин, таковы, что им мог бы позавидовать злейший ненавистник епископства, соблаговолили за скромной трапезою в трактире Уоллеса снабдить меня сведениями, дополнившими и уточнившими то, что я узнал от других. Добавлю, что в наших краях проживает несколько землевладельцев, которые не очень-то стыдятся того, что их отцы служили в карательных отрядах Эрлшелла и Клеверхауза, хотя, говоря об этом, и пожимают плечами. Я также сумел собрать немало весьма ценных сведений и от егерей только что упомянутых джентльменов – в знатных домах эта должность чаще всякой другой становилась наследственной.
В общем, у меня едва ли есть основания опасаться, что, описывая влияние, которое оказывали противостоявшие друг другу воззрения на хороших и дурных людей той эпохи, я магу в наши дни быть заподозренным в сознательном оскорблении или очернении одной из сторон. Хотя воспоминания о перенесенных в прошлом обидах, ультрароялизм, презрение и ненависть противников породили жестокость и произвол одной из враждующих партий, вместе с тем едва ли можно отрицать, что рвение к дому Господню если и не поглотило ковенантеров до конца, то по меньшей мере, перефразируя слова Драйдена, уничтожило добрую долю их верноподданнических чувств, здравого смысла и воспитанности. Мы можем с уверенностью сказать, что души отважных и искренних, принадлежавших к той и другой партии, долгие годы взирали с небес, как в этой юдоли тьмы, крови и слез извращаются их идеи, порождая взаимную ненависть и вражду. Мир их памяти! Будем же думать о них не иначе, чем думает об умершем отце, умоляя о том же своего господина, героиня нашей единственной шотландской трагедии:
О, не тревожьте прах своих отцов!
Неумолимый гнев был их виною,
И тяжким было искупленье их.

ГЛАВА II

И на заре сто всадников лихих
Для нас к воротам замка соберите.
Дуглас

В царствование последних Стюартов правительство старалось противодействовать всеми доступными ему средствами аскетическому, или, что то же, пуританскому, духу – этой характерной особенности республиканского правительства времен революции – и оживить те феодальные учреждения, которые связывали вассала с ленным владельцем, а их обоих – с короною. Власти устраивали частые смотры и народные празднества, объединяя боевые учения со всевозможными состязаниями и развлечениями. Их опека в последнем случае была по меньшей мере недальновидной, ибо, как всегда при таких обстоятельствах, те, кто вначале был всего-навсего щепетилен в вопросах совести, вместо того чтобы отступить перед преследованием властей, укреплялись в своих воззрениях, и молодежь обоего пола, для которой флейта и барабан в Англии или волынка в Шотландии сами по себе могли составить неодолимый соблазн, оказалась в состоянии пренебречь ими, находя для себя опору в горделивом сознании, что и в этом она сопротивляется воле совета. Побудить людей плясать и предаваться веселью по принуждению редко удавалось даже на борту невольничьих кораблей, где в прежние времена делались, бывало, попытки заставить несчастных узников немного размяться и разогнать застоявшуюся кровь в те считанные минуты, в которые им дозволяли наслаждаться на палубе свежим воздухом. И чем упорнее пыталось правительство ослабить аскетизм ревностных пресвитериан, тем непримиримее он становился и тем шире распространялся. Истинно иудейское соблюдение седьмого дня, презрительное осуждение всех мужских развлечений и безобидных забав, равно как и «нечестивого» обыкновения плясать вперемешку, когда мужчины и женщины танцуют в одном хороводе (сколько я знаю, они допускали, что это занятие может быть и вполне невинным при условии, чтобы те и другие водили отдельные хороводы), отличали всех тех, кто среди них выделялся святостью жизни. Они же по мере возможности отваживали народ даже от привычных издавна «боевых смотров», как их тогда принято было именовать, на которые созывалось феодальное ополчение графства и куда каждый вассал короны под угрозой строгих, определенных законами наказаний был обязан являться с установленным для его владения количеством воинов и вооружения. Эти смотры особенно заботили ковенантеров, так как проводившие их лорды-лейтенанты и шерифы в соответствии с указаниями правительства не щадили усилий, чтобы сделать их притягательными для молодежи, которую, конечно, могли увлечь и утренние боевые учения, и завершавшие этот день вечерние состязания.
Вот почему проповедники и приверженцы ревностных пресвитериан прилагали всяческие старания, чтобы предостережениями, увещаниями и прямым принуждением уменьшить число участников этих смотров: они хорошо понимали, что, действуя таким образом, они препятствуют распространению того esprit de corps [Note6 — товарищества (франц.).], который в короткое время сплачивает молодых людей, привыкающих общаться друг с другом на соревнованиях в мужской ловкости и на военных учениях, и тем самым ослабляет не только внешне, но и по существу силу правительства. Исходя из этого, они делали все возможное, чтобы удержать от участия в смотре всякого, кто мог бы удовлетворительно объяснить причину своей неявки, и были особенно суровы и непреклонны в отношении тех из своих прихожан, которые из пустого любопытства отправлялись поглазеть на интересное зрелище или из любви к телесным упражнениям становились участниками учений и состязаний. Но хотя многие из мелкопоместных дворян разделяли на этот счет кальвинистские взгляды, они далеко не всегда имели возможность поступать сообразно с ними. Веления закона были строгими и неуклонными, и Тайный совет, высший орган исполнительной власти в Шотландии, беспощадно наказывал вассалов короны, пропустивших без достаточных оснований очередной смотр. Землевладельцам поэтому приходилось волей-неволей посылать в назначенные для сборов места своих сыновей, арендаторов и вассалов – столько людей, лошадей и копий, сколько за ними было записано; и нередко случалось, что юные воины оказывались не в силах справиться с искушением принять участие в следовавших за смотрами состязаниях или не могли уклониться от посещения церкви и от присутствия на происходивших в этих случаях богослужениях и, таким образом, по мнению своих негодующих и гневающихся родителей, прикасались к тому, над чем тяготеет Господне проклятие и что в глазах Господа – величайшая мерзость.
Утром 5 мая 1679 года – с этой даты и начинается наш рассказ – на обширной плоской равнине по соседству с одним королевским местечком, название которого для моего повествования несущественно, шериф графства Ланарк производил боевой смотр феодальному ополчению захолустного округа, носившего наименование Верхний Уорд Клайдсдейла. После смотра и неизбежного разбора учений молодым людям, как обычно, предстояло приняться за различные состязания, главнейшим из которых была стрельба в «попку» – старинная забава с применением в былые дни луков и стрел, а в описываемое время – огнестрельного оружия. Этот «попка» представлял собой птичье чучело с пестрыми перьями, что и делало его похожим на попугая. Он был подвешен на шесте и служил мишенью, по которой стрелки поочередно разряжали свои ружья и карабины с расстояния шестьдесят или семьдесят шагов. Кто сбивал мишень на землю, тому на остаток дня присваивалось почетное звание «Капитана Попки», и обычно толпа торжественно провожала его до наиболее известного в округе трактира, где вечер и завершался веселым пиршеством, протекавшим под его председательством, а если он был в состоянии выдержать бремя связанных с ним издержек, то и за его счет.
Само собой разумеется, что местные дамы, за исключением, пожалуй, наиболее ревностных пуританок, почитавших за грех присутствовать на подобном шабаше нечестивцев, не преминули прибыть на это благородное соревнование в меткости. Ландо, кабриолетов и тильбюри в те бесхитростные времена еще не существовало. Только лорд-лейтенант графства (должностное лицо в ранге герцога) притязал на такое великолепие, как карета, то есть нечто покрытое поблекшею позолотой и резными украшениями и напоминавшее по форме ноев ковчег на лубочной картинке. Герцогская карета была влекома восемью длиннохвостыми фландрскими кобылами и вмещала восемь внутренних седоков и еще шесть наружных. Те, что сидели внутри, были сами их светлости, две фрейлины, двое детей, капеллан, всунутый в своего рода боковую нишу, образуемую выступом для дверей колымаги и прозванную «сапогом», и шталмейстер его светлости, запрятанный в такой же закуток с другого бока. Кучер и трое форейторов – обладатели коротких шпаг и париков в три косицы – с мушкетами за спиной и пистолетами у луки седла правили колымагой. На подножке позади этих хором на колесах стояли или, вернее, висели в три ряда друг над другом шестеро вооруженных до зубов слуг в богатых ливреях. Остальное дворянство – мужчины и женщины, молодые и старые – было верхами в сопровождении слуг; впрочем, общество по причинам, отмеченным выше, было скорее избранным, чем многолюдным.
Невдалеке от необъятной кожаной колымаги – мы уже попытались дать ее описание, – как бы отстаивая превосходство своей титулованной госпожи над нетитулованным дворянством округи, виднелась степенная и смирная лошадь леди Маргарет Белленден, несшая на себе сухое и угловатое тело самой леди Маргарет, облаченной в неизменные вдовьи одежды: славная леди не снимала их со дня казни своего супруга, осужденного за близость к Монтрозу.
Ее внучка и единственная земная забота, светловолосая Эдит, единогласно признанная самой прелестной девицей во всем Верхнем Уорде, держалась позади своей пожилой родственницы и казалась весной, следующей по пятам за зимою. Ее вороная испанской породы лошадка, которой она правила с большой грацией, ее нарядный костюм амазонки, ее дамское, расшитое галуном седло были тщательно продуманы и подчеркивали наиболее выгодные стороны ее внешности. Пышные локоны, ниспадавшие из-под шляпы и повязанные зеленою лентой, лицо, красивое и привлекательное, не лишенное известного оттенка игривой насмешливости, спасавшего ее безукоризненно правильные черты от безжизненности, – упрек, который обращают порой к белокурым и голубоглазым красавицам, – все это вызывало у молодежи большее восхищение, нежели роскошь ее убора и стать ее лошади.
Свита этих знатных дам не соответствовала, однако, ни их рождению, ни обычаю того времени, так как состояла всего из двух верховых слуг. По правде говоря, славная старая леди, дабы полностью выставить воинов, которых ее баронству полагалось послать на смотр, – а допустить, чтобы там обнаружилась недостача, она бы не согласилась ни за что на свете, – была вынуждена призвать к оружию всю свою челядь. Старик управитель в стальном шлеме и необъятных ботфортах, который возглавил ее ополченцев, отпотел, по его выражению, водой и кровью, силясь взять верх над увертками и уловками фермеров с пустошей, которые в таких случаях были обязаны поставлять людей, лошадей и сбрую. В конце концов их спор привел к почти открытому объявлению войны, так как разъяренный сторонник епископства обрушил на упрямых смутьянов громы и молнии, суля им кары небесные, и услышал взамен предупреждения, угрожавшие ему кальвинистской анафемой. Как следовало ему поступить? Наказать строптивых арендаторов было проще простого. Тайный совет не замедлил бы наложить на них денежный штраф и прислать кавалерийский отряд, чтобы его взыскать. Но это было бы то же самое, что впустить в огород охотников и собак с целью затравить зайца.
«Мужичье, – сказал себе Гаррисон, – в конце концов не очень-то богато добром, и если я позову красные куртки и отберу у него то немногое, чем оно обладает, то как сможет моя высокочтимая госпожа собрать на Сретенье причитающуюся ей арендную плату, если даже в лучшие времена это было делом нелегким? »
Итак, он вооружил охотника, сокольничего, лакея к пахаря с фермы при замке, а также вечно пьяного дворецкого-роялиста, когда-то служившего вместе с покойным сэром Ричардом под началом Монтроза и поражавшего вечерами тиллитудлемских слуг разглагольствованиями о своих подвигах при Килсайте и Типпермуре, – единственного белоручку в отряде, не испытывавшего ни малейшей склонности к физическому труду. Таким образом, завербовав еще не то одного, не то двух равнодушных к делам религии браконьеров и любителей ловить рыбу в запретных водах, мистер Гаррисон набрал наконец ровно столько людей, сколько приходилось на долю леди Маргарет Белленден, как пожизненной владелицы баронства Тиллитудлем и прочих угодий. Но когда управитель в утро этого злополучного дня инспектировал свое troup doree [Note7 — блистательное войско (франц.).] перед железными воротами замка, появилась мать Кадди Хедрига, пахаря, нагруженная ботфортами, курткой из буйволовой кожи и прочими предметами снаряжения, розданными заранее всем назначенным в ополчение, и, сложив все это у ног управителя, вкрадчиво и учтиво сказала, что не ей судить, может статься, то болезнь живота, а может, и угрызения совести, но только Кадди метался целую ночь, и она не сказала бы, что утром ему полегчало. Тут перст Божий, продолжала она, и ее мальчик ни за что не пойдет выполнять подобные поручения. Угрозы наказать, наложить штраф, наконец, выгнать, последовавшие в ответ на ее заявление, оказались напрасными; мать Кадди была упряма, да и сам он при обследовании его на дому, предпринятом с целью проверки его телесного состояния, то ли не мог, то ли не хотел отвечать иначе, как тяжкими вздохами. Что касается Моз, то она с давних пор служила при доме, была в некотором роде любимицей леди Маргарет и соответственно с этим держала себя. Леди Маргарет самолично отправилась к Хедригам, но и ее вмешательство не увенчалось успехом. И вот в этот трудный момент добрый гений старого пьянчуги дворецкого подсказал выход. Ему пришлось повидать немало славных ребят, которые были, пожалуй, еще помельче, чем этот Гусенок Джибби, но они здорово дрались под началом Монтроза. А почему бы не взять с собой этого самого Джибби?
Это был слабоумный мальчуган очень малого роста, находившийся под началом у старой птичницы и помогавший ей ухаживать за домашнею птицей; в шотландском доме в эту пору было довольно странное разделение труда. Мальчика возвратили с жнивья, поспешно завернули в куртку из буйволовой кожи и, вернее сказать, не ему пристегнули меч, а его пристегнули к большому мечу взрослого воина. Его крошечные ножки утонули в ботфортах, а стальной шлем огромных размеров, водруженный на его голову, был предназначен, казалось, для того, чтобы его удушить. Снаряженный описанным образом, он был посажен, по его собственной настоятельной просьбе, на самую смирную лошадь в отряде и под опекою и руководством старого дворецкого Джона Гьюдьила, ехавшего непосредственно перед ним, благополучно прошел смотр: дело в том, что шериф не нашел нужным подвергнуть тщательной проверке рекрутов столь благонамеренной личности, как леди Маргарет Белленден.
Вот почему личная охрана леди Белленден в этот достопамятный день состояла всего из двух слуг – при других обстоятельствах она, разумеется, постыдилась бы показаться на людях с такой жалкою свитой. Но для королевского дела она готова была в любое мгновение на неограниченные личные жертвы. Она потеряла в гражданских войнах этой многострадальной эпохи мужа и двух сыновей, на которых возлагала большие надежды; но она познала также и сладость вознаграждения, ибо, двигаясь через Западную Шотландию навстречу Кромвелю – их столкновение произошло на злосчастном поле под Вустером, – Карл II соблаговолил позавтракать у нее в Тиллитудлеме, и это событие положило начало новой и важной эре в жизни леди Маргарет, которая начиная с этого дня редко когда принималась за завтрак, будь то дома или в гостях, без того, чтобы не рассказать подробнейшим образом о посещении его величества короля, не забывая при этом упомянуть о приветствии, коим его величество почтил обе ее щеки, но опуская порою в своем рассказе, что той же милостью были отмечены и две пухленькие служанки, неотступно следовавшие за нею и возведенные на один этот день в ранг дежурных статс-дам.
Эти знаки монаршей милости оказались решающими, и если бы леди Маргарет не была убежденною роялисткой по воспитанию, из сознания своего высокого происхождения и из ненависти к мятежной партии, по вине которой она претерпела столько семейных несчастий, уже одно то, что ей довелось предложить завтрак монарху и получить взамен королевскую благодарность, было само по себе столь великою почестью, что связало бы ее раз и навсегда с судьбою Стюартов. Эти последние теперь явно восторжествовали над своими врагами, но ведь преданность леди Белленден оставалась нерушимою даже в самые худшие времена и была способна претерпеть столь же суровые удары судьбы, если бы чаша весов этой династии опустилась опять. В описываемый момент она радовалась от всего сердца при виде военной мощи, готовой отстаивать королевскую власть, и сдерживала, насколько могла, раздражение, вызванное недостойным дезертирством ее собственных подданных.
Ее милость и присутствовавшие на смотре представители различных преданных королевскому дому родовитых семейств, питавшие к ней глубокое уважение, успели обменяться множеством всяких учтивостей, и не один знатный юноша, проезжая мимо в рядах ополчения, выпрямлялся в седле и поднимал своего коня на дыбы, чтобы показать мисс Эдит Белленден в наиболее выгодном свете и свое искусство наездника, и отменную выездку своего скакуна.
Но юные кавалеры, отличавшиеся высоким происхождением и несомненными верноподданническими чувствами, привлекали не больше внимания мисс Эдит, чем этого требовали непререкаемые правила этикета: она равнодушно внимала расточавшимся ей комплиментам, по большей части изрядно затасканным, хотя и позаимствованным ради такого случая из надуманных и бесконечно нудных романов Кальпренеда и Скюдери, поставлявших молодежи эпохи излюбленные образцы для всемерного подражания, пока мода не выбросила за борт балласта и не заменила своих тяжелых и больших кораблей – таких, как романы «Кир», «Клеопатра» и кое-какие другие, – легкими и небольшими судами, так же мало нуждавшимися в глубокой воде или, чтобы выразиться яснее, требовавшими столь же малой затраты времени, как и тот малый челн, в который соблаговолил сесть мой благосклонный читатель. Однако судьбе было угодно не дать мисс Белленден выказывать до конца дня такую же невозмутимость.

ГЛАВА III

От боли вскрикнул всадник, и с коня
Он рухнул вниз, доспехами звеня.
«Утехи надежды»

По окончании военных учений, прошедших, принимая во внимание неуклюжесть людей и коней, относительно хорошо, громкий крик возвестил, что соревнующиеся готовы приступить к стрельбе в «попку», которого мы уже описали. Под возгласы столпившегося народа был поднят столб или, точнее, шест с поперечною рейкой, с которой свисала мишень; теперь не могли подавить в себе интерес к предстоящему соревнованию даже те, кто перед этим наблюдал за перестроениями феодальной милиции с презрительной и злорадной усмешкой, вызванной их откровенною неприязнью к королевскому делу. Собравшись у стрелкового рубежа, они встречали критическими замечаниями каждого участника состязания по мере того, как те выходили друг за другом вперед и стреляли по цели, причем их ловкость или неловкость вознаграждались одобрением или смехом многочисленных зрителей. Но когда вышел стройный молодой человек с ружьем наготове, одетый просто, но не без некоторого щегольства и изящества – его темно-зеленый откинутый назад плащ, кружевные брыжи и шляпа с перьями свидетельствовали о том, что это не какой-нибудь простолюдин, – в толпе зашептались; но говорило ли это о безусловном одобрении молодого стрелка, решить было трудно.
– Увы, милостивые государи! Видеть сына такого отца за столь беспутным занятием! – восклицали старшие и наиболее ревностные из пуритан, в ком любопытство настолько превозмогло фанатизм, что привело их на площадку для состязаний. Впрочем, большинство смотрело на происходившие соревнования отнюдь не так мрачно и ограничилось пожеланиями успеха сыну покойного пресвитерианского военачальника, не вдаваясь в тщательное исследование вопроса, пристойно ли ему быть одним из соискателей приза.
Их пожелания исполнились. С первого выстрела зеленый стрелок сразил попугая – то было первое попадание за весь день, хотя перед этим несколько пуль пролетели почти у самой мишени. Последовал дружный взрыв рукоплесканий. Однако этот успех не был решающим, так как еще не стрелявшие участники состязания имели право, в свою очередь, попытать счастья, после чего те, кому удалось поразить цель, должны были продолжать соревнование между собой, пока кто-нибудь один не добьется окончательного превосходства. Из всех остальных еще только двоим удалось попасть в попугая. Первый был молодой человек низкого звания, не ладно скроенный, но крепко сшитый, прикрывавший лицо серым плащом; второй – изящный молодой кавалер, примечательный своей красивою внешностью, нарядно одетый ради такого дня. Во время смотра он держался около леди Маргарет и мисс Белленден и покинул их с выражением безразличия на лице лишь после того, как леди Маргарет обратилась к нему с вопросом, почему никто из молодых людей знатных родов и роялистских убеждений не оспаривает победу у двух удачливых юношей. В какие-нибудь полминуты лорд Эвендел спрыгнул с коня, взял ружье у своего слуги и, как мы отметили выше, поразил цель. Продолжение борьбы между тремя добившимися удачи соперниками вызвало наибольший интерес. Парадная колымага герцога, не без труда приведенная в движение, приблизилась к месту действия. Всадники и всадницы тронулись вслед за нею, и все взоры устремились туда, где решался исход состязания в меткости.
По правилу, соперникам перед вторым кругом нужно было установить жребием очередность стрельбы. Первый выстрел достался молодому простолюдину, который, выйдя вперед, слегка приподнял плащ и, приоткрыв свое простое лицо крестьянского парня, сказал кавалеру в зеленом: «Знаете, мистер Генри, в другой день я бы с удовольствием промазал из почтения к вам, но Дженни Деннисон смотрит на нас, и я должен показать себя в лучшем виде».
Он приложился к ружью и выстрелил; пуля прошла так близко от цели, что было видно, как вздрогнула подвешенная на рейке мишень, но все же он промахнулся, и ему пришлось отказаться от дальнейшего участия в состязании; опустив глаза, он поспешил удалиться, словно боялся быть узнанным. Вслед за ним вышел зеленый стрелок, и его пуля вторично попала в «попку». Все вокруг ликовало, и где-то в задних рядах закричали: «Да здравствует старое правое дело! »
Пока представители власти, слыша эти возгласы злонамеренных, хмурились, молодой лорд Эвендел успел еще раз попытать счастья, и снова успешно. Крики ликования и поздравления благонамеренных и аристократической части общества приветствовали успех, но на этом состязание в меткости еще не закончилось.
Зеленый стрелок, желая, как видно, ускорить решение спора, взял своего коня у того, на чьем попечении он находился, и, предварительно осмотрев, подтянута ли подпруга и все ли в порядке с седлом, вскочил на него. Помахивая рукою, чтобы ему уступили дорогу, он пришпорил коня, пустил его галопом к тому месту, откуда ему предстояло стрелять, и, поравнявшись с ним, бросил поводья, повернулся боком в седле, разрядил карабин и сбил попугая. Лорд Эвендел последовал его примеру, хотя многие стоявшие возле него заявляли, что это – новшество, идущее вразрез с установившимися обычаями, и что он не обязан ему подчиняться. Но то ли он не владел оружием с таким совершенством, то ли его лошадь не была так хорошо выезжена. При выстреле своего хозяина животное шарахнулось в сторону, и пуля пролетела, не задев попугая. Те, кого восхитила ловкость стрелка в зеленом, были теперь приятно изумлены и его учтивостью. Он утверждал, что последний выстрел не имеет никакого значения, и предложил своему противнику не засчитывать его как попадание и возобновить поединок, на этот раз спешившись.
– Я предпочел бы верхом, если б мой конь был так же хорошо выезжен и, возможно, приучен к стрельбе на скаку, как ваш, – сказал молодой лорд, обращаясь к сопернику.
– Не соблаговолите ли вы оказать мне честь и воспользоваться им в следующем круге, при условии, что одолжите мне вашего? – ответил молодой джентльмен.
Лорд Эвендел не решался принять эту любезность, так как предвидел, насколько потеряла бы в блеске его победа, согласись он на подобное предложение, но желание восстановить свою славу искусного стрелка все же возобладало, и он добавил, что, отказываясь от притязаний на почетное звание (это было сказано несколько презрительным тоном), он тем не менее, если победитель не возражает, готов принять его любезное предложение и обменяться конями исключительно для того, чтобы выстрелить в честь своей дамы. Сказав это, он смело посмотрел в сторону мисс Белленден, и, как утверждает молва, туда же, хотя и не так открыто, были направлены взоры юного tirailleur’a [Note8 — стрелка (франц.).]. Последний выстрел лорда Эвендела был так же неудачен, как предыдущий, и ему с трудом удавалось сохранять тот тон презрительного равнодушия, которым он до того разговаривал. Понимая, однако, что досада побежденного только смешна, этот молодой человек, возвращая лошадь, верхом на которой проделал свою последнюю и столь же безуспешную попытку, и получая взамен свою, принес благодарность сопернику, восстановившему, как он заявил, честь его любимого коня: ведь ему угрожала опасность свалить на бедную лошадку вину за испытанную им неудачу, которую теперь каждый, и он сам в первую очередь, должен отнести за счет всадника. Произнеся эти слова тоном, в котором досада набрасывала на себя покров равнодушия, он сел на коня и отъехал в сторону.
Как всегда в нашем мире, одобрение и внимание даже тех, кто от всей души желал успеха лорду Эвенделу, после понесенного им поражения сосредоточились на его восторжествовавшем сопернике. «Кто он? Как его зовут? » – спрашивали присутствовавшие на состязании землевладельцы-дворяне у тех немногих, кто его знал. Вскоре его имя и звание стали известны решительно всем, и, так как он был из того сословия, почтить которое великий человек мог без умаления собственного достоинства, четверо друзей герцога с такой же угодливостью, какую бедняга Мальволио приписывает своей воображаемой свите, решили представить победителя пред его светлые очи. Осыпая молодого человека поздравлениями с успехом, они торжественно сопровождали его сквозь толпу зрителей, и тут ему случилось проехать или, вернее, быть проведенным мимо леди Маргарет и ее внучки. И Капитан Попки и мисс Белленден, смущенно ответившая на низкий поклон, которым приветствовал ее победитель, склонившись чуть не до луки седла, покраснели как маков цвет.
– Ты знакома с этим молодым человеком? – спросила леди Маргарет.
– Да… сударыня… я его видела как-то у дяди и… помнится, где-то еще… – прошептала мисс Эдит Белленден.
– Тут говорят, – продолжала леди Маргарет, – что этот молодой щеголь – племянник старого Милнвуда?
– Сын покойного полковника Мортона из Милнвуда, который с большим мужеством командовал кавалерийским полком при Данбаре и Инверкейтинге,
– заметил с высоты своего седла джентльмен, конь которого стоял бок о бок с конем леди Маргарет.
– И который до этого сражался на стороне пуритан при Марстон-муре и Филипхоу, – добавила леди Маргарет, со вздохом произнося эти роковые названия, неизменно бередившие в ней печальные воспоминания о гибели мужа.
– Память вашей светлости безупречна, – сказал джентльмен, улыбаясь, – но, право, было бы лучше, если бы все это было забыто.
– Но ему подобало бы помнить об этом, Гилбертсклю, – сказала в ответ леди Маргарет, – и не втираться в общество тех, у кого его имя вызывает неприятные воспоминания.
– Вы забываете, моя любезная леди, – возразил ее собеседник, – что молодой человек выполняет здесь обязанности и повинности своего дяди. Было бы очень неплохо, если бы каждое поместье в округе посылало на смотр таких же отличных ребят.
– Его дядя, надо полагать, такой же круглоголовый, как и его покойный отец, – заметила леди Маргарет.
– Он всего-навсего старый скряга, – сказал Гилбертсклю, – и полновесный золотой в любое время перевесит его политические воззрения; вот почему, опасаясь денежных штрафов и прочих взысканий, он и послал сюда юного джентльмена, погрешив, возможно, против своих убеждений. Ну, а юнец – тот, вероятно, на седьмом небе, что улизнул на денек из унылого старого дома в Милнвуде, где он видит лишь желчного дядю и его всесильную домоправительницу.
– Не могли бы вы вспомнить, сколько людей и коней обязаны выставлять земли Милнвуд? – продолжала допрос старая леди.
– Двух вооруженных всадников, – ответил Гилбертсклю.
– А наша земля, – заявила леди Маргарет, с достоинством приосаниваясь в седле, – испокон веку посылала на смотры по восьми всадников, кузен Гилбертсклю, а нередко и втрое больше, и еще добровольное ополчение. Припоминаю, что его священнейшее величество король Карл, когда вкушал у меня в Тиллитудлеме завтрак, особенно подробно расспрашивал…
– Карета герцога, я вижу, уже тронулась с места, – поспешил сказать Гилбертсклю, испытывая в этот момент хорошо знакомую всем друзьям старой леди тревогу, охватывавшую их всякий раз, как она заводила речь о посещении королем ее родового гнезда. – Карета герцога, я вижу, уже тронулась с места; полагаю, что и ваша милость не преминет воспользоваться своим правом покинуть вслед за герцогом этот луг. Не разрешите ли проводить вашу милость и мисс Белленден домой? Банды этих дикарей-вигов бродят в окрестностях, и поговаривают, что они обезоруживают и бесчестят благонамеренных, проезжающих без надежной охраны.
– Благодарим вас, кузен Гилбертсклю, – ответила леди Маргарет, – нас будут сопровождать мои люди, и, надеюсь, мы меньше чем кто-либо нуждаемся в том, чтобы причинять беспокойство друзьям. Будьте любезны сообщить Гаррисону, чтобы он привел сюда наших людей, и как можно скорее; он двигается до того медленно, словно едет во главе похоронной процессии.
Гилбертсклю послал человека, и тот передал приказания ее милости верному Гаррисону.
Честный управитель имел свои основания сомневаться в благоразумии полученного распоряжения, но, раз око было отдано и передано, оставалось только повиноваться. Он пустил коня легкой рысцой; за ним следовал старый дворецкий, отличавшийся военной выправкой, которую приобрел, служа под началом Монтроза, и бросавший вокруг себя исполненные презрения взгляды, становившиеся все надменнее и все строже под влиянием винных паров, исходивших от чарки бренди, проглоченной им впопыхах в перерыве между исполнением служебных обязанностей за здоровье короля и погибель пуританского ковенанта. К несчастью, он подкрепился чересчур основательно, и из его памяти начисто улетучилось, что ему нужно опекать и поддерживать следовавшего за ним Гусенка Джибби. Между тем, едва кони перешли на рысь, ботфорты Джибби – справиться с ними бедный мальчуган оказался не в силах – начали колотить коня попеременно с обоих боков, а так как на этих ботфортах красовались к тому же длинные и острые шпоры, терпение животного лопнуло, и оно стало прыгать и бросаться из стороны в сторону, причем мольбы несчастного Джибби о помощи так и не достигли ушей слишком забывчивого дворецкого, утонув частью под сводами стального шлема с забралом, водруженного на его голову, частью в звуках воинственной песенки про храброго Грэмса, которую мистер Гьюдьил высвистывал во всю мощь своих легких.
Дело кончилось тем, что конь поторопился распорядиться по-своему: сделав, к великому удовольствию зрителей, несколько яростных прыжков туда и сюда, он пустился во весь опор к огромной семейной карете, описанной нами выше. Копье Джибби, выскользнув из своего гнезда, приняло горизонтальное положение и легло под его руками, которые – мне горестно в этом признаться – позорно искали спасения, ухватившись, насколько хватало сил, за гриву коня. Вдобавок ко всему этому шлем Джибби окончательно съехал ему на лицо, так что перед собой он видел не больше, чем сзади. Впрочем, если бы он и видел, то и это мало помогло бы ему при сложившихся обстоятельствах, так как конь, словно стакнувшись со злонамеренными, несся что было духу к парадной герцогской колымаге, и копье Джибби грозило проткнуть ее от окна до окна, нанизав на себя одним махом не меньше народу, чем знаменитый меч Роланда, пронзивший (если верить итальянскому эпическому поэту) столько же мавров, сколько француз насаживает на вертел лягушек.
Выяснив направление этой беспорядочной скачки, решительно все седоки – и внутренние, и внешние – разразились паническим криком, в котором слились ужас и гнев, и это возымело благотворное действие, предупредив готовое совершиться несчастье. Своенравная лошадь Гусенка Джибби, испугавшись шума и внезапно осекшись на крутом повороте, пришла в себя и начала лягаться и делать курбеты. Ботфорты – истинная причина бедствия, – поддерживая добрую славу, приобретенную ими в былое время, когда они служили более искусным наездникам, отвечали на каждый прыжок коня новым ударом шпор, сохраняя, однако, благодаря изрядному весу, свое прежнее положение в стременах. Совсем иное случилось с горемыкою Джибби, который был с легкостью вышвырнут из тяжелых и широких ботфортов и на потеху многочисленным зрителям перелетел через голову лошади. При падении он потерял шлем и копье, и, в довершение беды, леди Маргарет еще не вполне уверенная, что доставивший присутствующим зевакам столько забавы – один из воинов ее ополчения, подъехала как раз вовремя, чтобы увидеть, как с ее крошки вояки сдирали его львиную шкуру, то есть куртку из буйволовой кожи, в которую он был запеленат.
И так как она не знала о замене Кадди Гусенком Джибби и не могла даже догадываться об этом, удивление и негодование почтенной леди достигли такого предела, что ни извинения, ни объяснения управителя и дворецкого не смогли помочь делу. Засим, возмущенная возгласами и зубоскальством толпы и готовая обрушить свой гнев на упрямого пахаря, которого так неудачно замещал Джибби, она скомандовала поспешное отступление. Большинство окрестных помещиков также тронулось в путь, и злосчастное происшествие, приключившееся с воинством Тиллитудлема, долго веселило их по дороге домой. Стали покидать место сбора и прочие ополченцы, которые разъезжались группами, состоявшими из попутчиков. Остались лишь те, кто показал меткость в стрельбе по «попке» и кому полагалось, в соответствии со старинным обычаем, распить, перед тем как расстаться, почетную чашу в честь своего капитана.

ГЛАВА IV

Всегда на ярмарках играл он,
Всегда бойцов увеселял он…
Оружье, шлемы – все сверкало,
Как самоцвет.
Кто ж грянет им напев удалый,
Коль Хебби нет?
«Элегия на смерть Хебби Симпсона»

Во главе группы всадников, направлявшихся в городок или, вернее, местечко, ехал на своей белой лошадке Нийл Блейн, городской музыкант; вооружение его составляли кинжал и палаш, а в руке он держал волынку, с которой свешивалось такое множество лент, что их хватило бы на полдюжины деревенских красавиц, принарядившихся ради ярмарки или проповеди. Многочисленные достоинства Нийла – а он был пригожим, статным, крепким малым с сильными легкими – доставили ему должность городского музыканта в (***) со всеми исконными ее правами и благами, а именно Музыкантским выгоном – участком земли площадью около акра, и поныне носящим то же название, – ежегодным жалованьем в пять мерков и ежегодно выдаваемым новым парадным костюмом присвоенного городку цвета; сюда еще присоединялись кое-какие надежды на доллар в день выборов муниципальных властей, буде старшины смогут и пожелают оказать ему милость, а также право объезжать раз в году, ранней весной, всех значительных землевладельцев округи, с тем чтобы услаждать сердца слушателей своей музыкой, ублаготворять свое собственное их элем и бренди и выпрашивать в каждом поместье малую толику зерна для посева.
В добавление ко всем этим бесценным правам и привилегиям личные, а быть может, и служебные совершенства Нийла завоевали ему сердце хорошенькой вдовушки, содержавшей в то время лучший кабачок в городке. Ее покойный супруг был строгим пресвитерианином, и до того ревностным, что приверженцы этой секты называли его не иначе, как Гаем-трактирщиком. Вот почему самых непримиримых из них глубоко возмутила профессия избранного его вдовою преемника. Но ее кабачок «Приют» сохранил, несмотря ни на что, свою несравненную славу, и большинство прежних его посетителей продолжало по-старому отдавать ему предпочтение. К тому же новый трактирщик обладал счастливым характером, позволявшим ему приспособляться ко всем и каждому: внимательно следя за рулем, он ловко и уверенно вел свой утлый челн среди бушующих волн политической смуты. Этот хитрец веселого нрава, думавший исключительно о себе, с полным безразличием относился решительно ко всем спорам о церкви и государстве и помышлял лишь о том, как бы ублаготворить своих посетителей, независимо от их взглядов. Впрочем, его характер, а заодно и состояние всей страны читатель поймет и сам, если мы перескажем ему наставления, с какими Нийл обратился к своей единственной дочери, девушке лет восемнадцати, посвящая ее в хозяйственные заботы, бремя которых верой и правдой несла его жена и помощница, пока, за полгода до описываемых событий, достойную женщину не снесли на погост.
– Дженни, – говорил Нийл, в то время как девушка помогала ему снять волынку, – сегодня тебе предстоит впервые прислуживать посетителям, заменяя свою бесценную мать; славная она была женщина, приветливая, и все любили ее, и виги, и тори, и те, что с верхнего конца улицы, и те, что живут внизу. Трудненько придется тебе на ее месте, особенно в такой суматошный день, но ничего не поделаешь. Так было угодно небу. Запомни, Дженни, что бы ни заказал Милнвуд, ему ни в чем не должно быть отказу, ведь он Капитан Попки, а старинных обычаев надо держаться; если он не сможет оплатить счет – я-то знаю, на очень уж коротком поводу его держат, – не беда, я сумею пристыдить его дядюшку и выколотить должок. Священник играет в кости с корнетом Грэмом. Будь учтива и приветлива с тем и с другим – в наше время и духовные, и военные могут натворить много беды, попробуй только их рассердить. Драгуны будут орать и требовать эля; им не в привычку да и ни к чему испытывать жажду – они, конечно, озорные ребята, но так или иначе, а все же платят за угощение. Недавно купил я коровку – ту, комолую, теперь она лучшая в нашем хлеву – у чернявого Фрэнка Инглиса и сержанта Босуэла; за нее я отдал десять шотландских фунтов, и они пропили эти деньги в один присест.
– Погоди, отец, – прервала эту речь Дженни, – поговаривают, будто эти бессовестные разбойники увели ее у хозяйки, что с Беллской пустоши, придравшись к тому, что она пошла как-то в воскресенье после обеда послушать пришлого проповедника.
– Помалкивай, ты, сорока! – сказал Нийл. – Нам-то что до того, откуда скотина, которую они продают, – это дело их совести. Дженни, заметь хорошенько того угрюмого парня, что сидит у самого очага, спиною ко всем. Он, похоже, из тех, кто ушел в горы; я видел, как он вздрогнул, когда увидел здесь красные куртки, и мне сдается, что он был бы рад поскорее убраться отсюда, да лошадь его (добрый у него мерин! ) совсем заморилась, вот ему поневоле приходится оставаться. Прислуживай и ему, да только с умом, Дженни, и без суеты, и не обрати на него, упаси боже, взглядов солдат, не надоедай расспросами; не отводи ему и отдельной комнаты, не то скажут, что мы его укрываем. Что до тебя самой, дочка, то будь учтива с народом и не слушай глупости и всякий вздор, с которыми к тебе будут лезть молодые ребята. Кто из семьи трактирщика, тому терпеть да терпеть. Твоя мать, царствие ей небесное, была терпелива, как большинство женщин, но только до той поры, пока дело чисто и не балуют руками. Если кто начнет приставать, можешь позвать меня. А когда выпивка осилит еду, они начнут разглагольствовать об управлении церковью и государством, и тогда, Дженни, они примутся спорить – ну и пускай себе: гнев распаляет людей, чем больше они спорят, тем больше и пьют; только имей в виду, тут уж лучше подавать им легкое пиво – оно меньше бьет в голову, а какое оно, никому из них не понять.
– А если они начнут колотить друг друга, как в прошлый раз, – сказала Дженни, – звать ли мне вас, отец?
– Ни в коем случае, Дженни; кто разнимает, тому и попадает. Если солдаты обнажат сабли, зови капрала и караул. Если мужики возьмутся за ухваты и кочерги, зови судью и городских стражников. А меня не зови; я устал, я дудел целый день и хочу спокойно пообедать у себя в кладовой. И еще вот о чем. Лэрд Ликитапа (то есть который был прежде лэрдом) заказал немного выпить и соленую селедку, так ты тронь его за рукав и шепни на ухо, что я буду рад с ним отобедать: он был когда-то выгодным гостем, и ему не хватает лишь денег, чтобы стать им опять, – он и теперь любит выпить, как прежде. И если ты знаешь какого-нибудь беднягу из наших знакомых, который жмется, потому что у него вышли деньжата, а идти домой далеко, дай ему глоток пива и кусок пирога; своего мы не упустим, а для такого заведения, как наше, это выглядит очень почтенно. А теперь, душенька моя, иди и обслуживай посетителей, но принеси сначала обед, да две кружки эля, да пинту бренди.
Возложив на Дженни, как на своего первого министра, бремя обязанностей по дому, Нийл Блейн и ci-devant [Note9 — бывший (франц.).] лэрд, некогда его покровитель, а теперь довольный положением его прихлебателя, засели на остаток вечера в кладовой, вдали от суеты общей комнаты.
В ведомстве Дженни все, можно сказать, кипело. Рыцари «попки» принимали обильное угощение своего капитана и в свой черед угощали его, тогда как он, почти не притрагиваясь к круговой чаше, следил за тем, чтобы она с надлежащею быстротой обходила всех остальных, которым казалось, что они отроду не встречали такого гостеприимства. Впрочем, число его гостей постепенно таяло, и в конце концов их осталось всего четверо или пятеро, но и те уже начали поговаривать, что пора по домам. За другим столом, невдалеке от них, сидели двое драгун, о которых упоминал Нийл Блейн: то были сержант и рядовой из прославленного полка лейб-гвардейцев, которым командовал Джон Грэм Клеверхауз.
Даже на унтер-офицеров и рядовых этих военных частей не смотрели как на обыкновенных наемников: к ним относились приблизительно так же, как во Франции к мушкетерам; в глазах всех они были как бы кандидатами на офицерский чин, проходящими солдатскую службу с видами на производство в случае, если им удастся отличиться.
В их рядах насчитывалось немало отпрысков знатных семейств, и это усиливало самонадеянность и кичливость лейб-гвардейцев. Превосходным образчиком таких молодых людей мог бы служить сержант, с которым нам сейчас предстоит познакомиться. Его настоящее имя было Фрэнсис Стюарт, но все звали его Босуэлом, так как он был прямым потомком последнего графа Босуэла – не бесчестного возлюбленного несчастной королевы Марии, но Фрэнсиса Стюарта, тревожившего ранний период царствования Иакова VI Шотландского своим буйным нравом и постоянными заговорами и умершего изгнанником в нищете. Сын графа обратился к королю Карлу I с ходатайством о возвращении ему хотя бы части конфискованных отцовских поместий, но руки вельмож, которым они были розданы, оказались слишком цепкими, и у них ничего нельзя было вырвать. Гражданские войны окончательно разорили его, лишив и той небольшой пенсии, которая выплачивалась ему Карлом I, так что он умер в крайней нужде. Сын его, прослужив некоторое время солдатом за границей и в Англии и испытав многочисленные превратности своенравной судьбы, вынужден был довольствоваться положением сержанта в лейб-гвардии, хотя и происходил по прямой линии от королевского дома, так как отец графа Босуэла, имущество которого подверглось конфискации в пользу казны, был побочным сыном короля Иакова VI. Необычайная физическая сила и мастерское владение оружием, равно как и его высокое происхождение, привлекли к нему внимание полковых офицеров. При всем том Босуэл отличался крайней распущенностью и страстью к грабежам, которая была свойственна большинству солдат, привыкших выполнять обязанности правительственных агентов по взысканию штрафов и недоимок, требовать постоя и всячески притеснять отказывавшихся повиноваться правительству пресвитериан. Привыкнув к поручениям такого рода, они бесчинствовали и, уверенные в своей безнаказанности, не знали над собой ни закона, ни другой власти, кроме власти своих офицеров. Во всех таких случаях Босуэл неизменно бывал впереди.
Возможно, что Босуэл и его товарищ так долго не позволяли себе никаких выходок лишь потому, что тут же присутствовал их корнет, командовавший небольшим отрядом, расквартированным в городке, и в описываемое время поглощенный игрой в кости с местным священником. Но когда обоих игроков оторвали от их занятия, вызвав по неотложному делу в ратушу, Босуэл не замедлил выказать свое презрение ко всем остальным.
– Не странно ли, Хеллидей, – сказал он, обращаясь к своему товарищу, – что эта кучка мужланов, бражничая здесь целый вечер, ни разу не выпила за здоровье его величества короля?
– Они пили здоровье короля, Босуэл, – заметил Хеллидей, – я слышал собственными ушами, как эта зеленая капустная гусеница возгласила здоровье его величества.
– Так ли? – пробурчал Босуэл. – В таком случае, Том, мы заставим их выпить за здоровье архиепископа Сент-Эндрю, и пусть они проделают это, став на колени.
– Это дело, ей-богу, – оживился Хеллидей, – а если кто станет отказываться, того мы потащим к нам в кордегардию и выучим ездить верхом на кобылке, выращенной из желудя, привязав для устойчивости посадки к каждой ноге по парочке карабинов.
– Правильно, Том, – продолжал Босуэл, – и, чтобы все было как полагается, начнем с того надутого синего колпака, который прилип к очагу.
Он встал и, сунув под мышку палаш, чтобы в случае нужды подкрепить силой задуманную им наглую выходку, направился к посетителю, о котором Нийл Блейн в своем наставлении дочери говорил, что он, по-видимому, из тех, кто скрывался в горах, или, иными словами, что он мятежный пресвитерианин.
– Я беру на себя смелость, любезнейший, – произнес Босуэл подчеркнуто торжественным тоном и гнусавя, как это обыкновенно делают деревенские проповедники, – потребовать с вас заверения, что вы соизволите подняться со своего места и будете сгибать ваши поджилки, пока не коснетесь коленями пола, а также что вы опрокинете в себя эту чарку (невежды зовут ее пинтой) живительной влаги, именуемой смертными бренди, во здравие и славу его милости архиепископа Сент-Эндрю, достопочтенного примаса всей Шотландии.
Все ждали ответа незнакомца. Его суровые, почти свирепые черты, взгляд вбок, казавшийся косым, хотя в действительности этого не было, и придававший его лицу мрачное выражение, его телосложение, плотное, крепкое и мускулистое, хотя он был чуть пониже среднего роста, – все предвещало, что этот человек не склонен сносить грубые шутки и не оставит безнаказанным оскорбление.
– А что, если я не пожелаю исполнить ваше не слишком учтивое требование? – спросил он.
– Тогда, любезнейший, – ответил Босуэл тем же насмешливым тоном, – во-первых, я хорошенько ущипну твой хоботок, или, попросту, нос; во-вторых, любезнейший, я приложу свой кулак к твоим красивым буркалам, и в заключение, любезнейший, я дам практическое применение плоской стороне своего палаша, который пройдется по плечам мятежника.
– Вот как! – сказал незнакомец. – В таком случае подайте мне чарку. – И, взяв ее в руку, он с усмешкой произнес каким-то странным голосом: – За архиепископа Сент-Эндрю и за место, которое он теперь по достоинству занимает; пусть каждый прелат Шотландии станет в близком будущем тем, чем ныне является праведный и преосвященный Джеймс Шарп!
– Он выдержал испытание! – воскликнул Хеллидей с торжествующим видом.
– Да не вполне, – ответил Босуэл, – никак не пойму, на что намекает этот дьявольский лопоухий виг.
– Хватит, джентльмены, – вмешался Мортон, выведенный из терпения наглой выходкой солдат. – Мы здесь собрались как добрые подданные его величества, и притом ради праздника, и вправе рассчитывать, что нас не станут тревожить подобными ссорами.
У Босуэла на языке вертелся дерзкий ответ, но Хеллидей шепотом напомнил ему о строгом приказании – не допускать со стороны солдат оскорбления тех, кто был послан на смотр в соответствии с распоряжением Тайного совета. И так, удостоив Мортона продолжительным и пристальным взглядом, Босуэл проговорил:
– Ну что ж, господин Попка, не стану оспаривать ваше царствование, ведь оно, полагаю, окончится ровно в полночь. Не забавно ли, Хеллидей, – продолжал он, обращаясь к своему приятелю, – что они поднимают столько шума, щелкнув разок-другой своими годными разве что для птичек ружьишками по цели, которую любая женщина или мальчик смогут сбить после дневной подготовки? Если бы Капитан Попки или кто-нибудь из его армии пожелал схватиться на палашах, тесаках, просто рапирах или рапирах вместе с кинжалом, со ставкою в один золотой за первую каплю крови, то я был бы готов признать в них хоть немного души, да черт меня побери, если бы эта деревенщина согласилась хотя бы бороться, или метать железные брусья, или кидать камень, или бросать шест, если уж (при этом он презрительно коснулся носком сапога шпаги Мортона) они обвешиваются оружием, обнажать которое сами боятся.
Терпение Мортона совершенно иссякло, и он, забыв о благоразумии, собрался было зло ответить на наглое замечание Босуэла, как вдруг незнакомец, покинув свое место у очага, шагнул на середину комнаты.
– Ссора возникла из-за меня, – сказал он, – и ради правого дела я хочу лично покончить с нею. Послушай-ка, ты, приятель, – бросил он Босуэлу, – не хочешь ли побороться со мной?
– С превеликой охотой, любезнейший, – ответил Босуэл. – Конечно, я буду бороться с тобой, пока один из нас или мы оба не грохнемся на пол.
– В таком случае, исполненный веры в того, кто один только и может помочь, – ответил ему противник, – я сделаю так, чтобы впредь ты стал примером для всех таких же, как ты, дерзких Рабсаков.
Произнеся эти слова, он сбросил с плеч серую, из грубого сукна, дорожную куртку и, вытянув вперед свои цепкие, могучие руки, с решительным видом приготовился к схватке. Сержанта, видимо, не смутили ни мускулистое телосложение, ни широкая грудь, ни могучие плечи, ни смелый взгляд противника. Хладнокровно насвистывая, он отстегнул пряжку на своем поясе, снял военную куртку и отложил ее в сторону. Присутствующие стояли вокруг борцов, с беспокойством ожидая исхода.
В первой схватке, как казалось, перевес был на стороне Босуэла; то же было и во второй, хотя все еще нельзя было предугадать, чем окончится эта борьба. Впрочем, всякому стало ясно, что сержант, сразу использовав всю свою силу, начинает выдыхаться, борясь с соперником, обладающим большой выдержкой, ловкостью, выносливостью и хорошими легкими. В третьей схватке крестьянин приподнял противника и бросил его оземь с такой силою, что тот на мгновение потерял сознание и растянулся на полу, не подавая признаков жизни. Его товарищ Хеллидей выхватил из ножен палаш.
– Вы убили моего сержанта! – воскликнул он, бросаясь на победителя. – И, клянусь всем святым, ответите мне за это.
– Стойте! – закричал Мортон и все окружавшие. – Игра велась чисто; ваш приятель сам искал схватки и получил ее.
– Что верно, то верно, Том, – произнес Босуэл, медленно поднимаясь с пола, – убери свой палаш. Не думал я, чтобы среди этих лопоухих бездельников нашелся такой, который мог бы красу и гордость королевской лейб-гвардии повалить на пол в этой гнусной харчевне. Эй, приятель, давайте-ка вашу руку.
Незнакомец протянул руку.
– Обещаю вам, – сказал Босуэл, крепко пожимая руку противника, – что придет время, когда мы встретимся снова и повторим эту игру, причем гораздо серьезнее.
– И я обещаю, – сказал незнакомец, – что в нашу следующую встречу ваша голова будет лежать так же низко, как она лежала сейчас, и у вас не достанет сил, чтобы ее поднять.
– Превосходно, любезнейший, – ответил на это Босуэл. – Если ты и взаправду виг, все же тебе нельзя отказать в отваге и силе, и знаешь что, бери свою клячу и улепетывай, пока сюда не явился с обходом корнет; ему случалось, уверяю тебя, задерживать и менее подозрительных лиц, чем твоя милость.
Незнакомец, очевидно, решил, что этим советом не следует пренебрегать; он расплатился по счету, пошел в конюшню, оседлал и вывел на улицу своего могучего вороного коня, отдохнувшего и накормленного; затем, обратившись к Мортону, он произнес:
– Я еду по направлению к Миливуду, где, как я слышал, ваш дом; готовы ли вы доставить мне удовольствие и высокую честь, отправившись вместе со мною?
– Разумеется, – сказал Мортон, хотя в манерах этого человека было нечто давящее и неумолимое, неприятно поразившее его с первого взгляда.
Гости и товарищи Мортона, учтиво пожелав ему доброй ночи, стали разъезжаться и расходиться, направляясь в разные стороны. Некоторые, впрочем, сопровождали Мортона и незнакомца приблизительно с милю, покидая их один за другим. Наконец всадники остались одни.
Вскоре после того, как все они покинули гостеприимный «Приют», как называлось заведение Блейна, ночную тишину нарушили звуки литавр и труб. Лейб-гвардейцы, поспешно хватая оружие, собирались на базарную площадь. Корнет Грэм, родственник Клеверхауза, и мэр городка, с выражением тревоги и озабоченности на лицах, в сопровождении полдюжины солдат и городских стражников с алебардами, поспешно вошли в кабачок Нийла Блейна.
– Приставить стражу к дверям! – таковы были первые слова, брошенные корнетом. – Никого отсюда не выпускать! Что это значит, Босуэл? Или вы не слышали сигнала тревоги?
– Он собирался бежать в казармы, сэр, – ответил корнету его приятель, – но, видите ли, упал и расшибся.
– Конечно, в драке, – прервал его Грэм. – Если вы будете и впредь пренебрегать своими обязанностями, вам едва ли поможет ваше королевское происхождение.
– В чем же я пренебрегаю своими обязанностями? – угрюмо спросил Босуэл.
– Вам следовало находиться в казармах, сержант Босуэл, – ответил корнет, – вы упустили такой удобный случай. Пришло известие, что архиепископ Сент-Эндрю убит, убит зверски и при исключительных обстоятельствах. Шайка мятежных вигов, преследовавших его на Магус-мурской равнине, близ Сент-Эндрю, вытащила его из кареты и искромсала палашами и кинжалами. [Note10 — Сообщение об этом убийстве можно найти во всех хрониках того времени. Более подробные сведения содержатся в рассказе одного из участников этого события, Джеймса Рассела, помещенном в приложении к History of the Church of Scotland» («История шотландской церкви») Керктона, изданной Чарльзом Керкпатриком Шарпом, эсквайром. Эдинбург, 1817. (Прим. автора.)] Все оцепенели при этом известии.
– Вот приметы преступников, – продолжал офицер, разворачивая воззвание к населению, – за голову каждого из убийц назначено вознаграждение в тысячу мерков.
– Так вот оно, не вполне удавшееся испытание, – сказал Босуэл, обращаясь к своему приятелю Хеллидею, – теперь все разъяснилось. Черт меня побери! И мы не задержали его! Беги, Хеллидей, седлай лошадей. Скажите, корнет, не было ли среди убийц дюжего, коренастого, широкогрудого, но узкого в бедрах молодчика с ястребиным носом?
– Погодите, погодите, давайте-ка заглянем в бумагу, – ответил корнет. – Хэкстон из Рэтилета: высокий, тонкий, черные волосы.
– Нет, это не он, – сказал Босуэл.
– Джон Белфур, прозываемый Берли: орлиный нос, рыжие волосы, пяти футов восьми дюймов росту.
– Это он! – воскликнул Босуэл. – Он самый… К тому же здорово косит на один глаз, не так ли?
– Правильно, – продолжал Грэм, – под ним сильный вороной конь, которого он захватил после убийства примаса.
– Он, он самый, – повторял Босуэл, – и тот самый конь! Этот человек был тут не больше как четверть часа назад.
Торопливо расспросив о подробностях происшедшего, он убедился в том, что мрачный и замкнутый незнакомец был Белфур из Берли, главарь шайки убийц, слепых фанатиков, которые беспощадно расправились с примасом, настигнутым ими случайно в то время, как они разыскивали другое лицо, навлекшее на себя их ненависть. Их возбужденному воображению случайная встреча с архиепископом показалась указанием провидения, и они убили его с холодной жестокостью, веря, что сам Господь, как они говорили, отдал его их карающей длани.
– На коней, на коней, в погоню, ребята! – воскликнул корнет. – Голова этого злобного пса стоит обещанного за нее золота!

ГЛАВА V

Восстань, о юность! То не клич земной —
То Божьей церкви голос призывной,
То стяг с крестом, подъятый в синеву,
Путь к славной смерти или к торжеству.
Джеймс Дафф

Покинув городок, Мортон и его спутник ехали некоторое время в полном молчании. В незнакомце, как мы отметили, было что-то отталкивающее, что мешало Мортону первому обратиться к нему, а тот, видимо, не испытывал ни малейшего желания вступать в разговор. Внезапно он резко спросил:
– Что побудило сына такого отца, как ваш, предаваться греховным забавам, в которых, я знаю, вы принимали сегодня участие?
– Я выполнял мой долг верноподданного и ради своего удовольствия позволил себе самые безобидные развлечения, – ответил Мортон, несколько уязвленный этим вопросом.
– Неужели вы думаете, что ваш долг или долг любого другого юноши-христианина состоит в том, чтобы служить своим оружием делу тех нечестивцев, которые в ярости проливали, как воду, кровь Господних святых в пустыне? И разве безобидное развлечение тратить время, стреляя по этому дурацкому пучку перьев и бражничая весь вечер в кабаках и на ярмарках, когда тот, кто могуч и всесилен, сошел в нашу страну, дабы отделить пшеницу от плевел?
– Судя по вашим словам, – отозвался Мортон, – вы один из тех, кто счел возможным открыто выступить против правительства. Нахожу нужным напомнить, что едва ли следует произносить перед случайным попутчиком речи столь опасного содержания, которые к тому же в такое время, как наше, небезопасно слушать и мне.
– От этого никуда не уйдешь, Генри Мортон, – продолжал его спутник, – Господь имеет на тебя свои виды, и раз он тебя призывает, ты должен повиноваться; я убежден, что ты еще не слыхал настоящего проповедника, иначе ты был бы таким, каким ты, бесспорно, когда-нибудь станешь.
– Мы, как и вы, придерживаемся пресвитерианского исповедания, – ответил Мортон, так как его дядя со всеми домочадцами принадлежал к пастве одного из тех многочисленных пресвитерианских священников, которым, с известными ограничениями, была разрешена свободная проповедь. Эта индульгенция, как выражались в то время, вызвала среди пресвитериан великий раскол, и те, кто ее принял, подвергались суровому осуждению со стороны наиболее ревностных приверженцев секты, отказавшихся пойти на предложенные условия. Вот почему незнакомец выслушал с величайшим презрением сообщение Мортона о его исповедании веры.
– Это всего-навсего отговорка, пустая и жалкая отговорка. Вы слушаете по воскресеньям холодные, мирские, приспособленные к духу времени речи, исходящие от того, кто до такой степени забыл свое высокое назначение, что получил апостолический чин благодаря покровительству придворных и лжепрелатов, и вы именуете проповеди таких лиц словом Господним! Из всех соблазнов, коими дьявол в эти дни крови и мрака улавливает души людей, ваша черная индульгенция была самым опасным и самым пагубным. Это была страшная сделка: она означала, что пастырь убит, а овцы рассеялись по горам, что одно христианское знамя поднято против другого и что на мечи сынов света обрушивается воинство тьмы.
– Мой дядя считает, – заметил Мортон, – что, находясь на попечении принявших индульгенцию пасторов, мы в достаточной мере располагаем свободой совести, а так как избрать церковь для себя и своих домашних
– его бесспорное право, я должен в силу необходимости следовать в этом за ним.
– Ваш дядя таков, – заявил незнакомец, – что последний ягненок в милнвудском стаде ему дороже, чем вся христианская паства. Он один из тех, кто охотно пал бы ниц перед золотым тельцом в Вефиле и вылавливал бы из вод частички его, после того как телец был истолчен в порошок и этот порошок брошен в воду. Твой отец был человеком другого закала.
– Мой отец, – сказал Мортон, – и в самом деле был отважным и честным воином. Но вы, должно быть, знаете, сэр, что он сражался под знаменами того же королевского дома, во имя которого и я сегодня брался за оружие.
– Это верно, но если б он дожил до этих дней, он проклял бы час, в который обнажил меч за их дело. Когда-нибудь поговорим и об этом, а пока я твердо возвещаю тебе, что и твой час у порога, и тогда слова, которые ты только что слышал, застрянут в твоей груди, как стрелы с зазубренным наконечником. Прощай, мне сюда.
Он указал на ущелье, которое, уходя вверх, вело в дикий край пустынных и мрачных гор; но когда он уже совсем собрался свернуть на извилистую тропу, отходившую от дороги в указанном им направлении, к ним приблизилась какая-то старуха в красном плаще, сидевшая до этого у перекрестка, и, испуганно озираясь, зашептала:
– Если вы наш человек и дорожите жизнью, то не езжайте нынешней ночью этим ущельем. На тропе залег лев. Бросерстейнский священник и с ним десять солдат преградили проход, чтобы отнять жизнь у всякого из наших скитальцев, если кто из них попытается пройти этим путем к Гамильтону и Дингуоллу.
– А разве гонимые соединились в отряд и у них есть предводитель? – спросил незнакомец.
– Их человек семьдесят конных и пеших, – сказала старуха, – но горе им! У них плохо с оружием и еще хуже с едой.
– Господь поможет своим, – сказал всадник. – По какой же дороге мне ехать, чтобы их отыскать?
– Сегодня это никак невозможно, – ответила женщина, – уж очень зорко стерегут солдаты проход; говорят, странные вести пришли с востока; вот они и бесятся из-за этого и в ожесточении сердца своего еще свирепее, чем когда-либо прежде; вам нужно найти себе убежище на ночь, а потом уже пробираться через торфяники; спрячьтесь до первого света, а после поезжайте через Дрейкскую топь. Когда я услышала страшные угрозы насильников, я накинула на себя плащ и села у самой дороги предупреждать наших рассеянных повсюду страдальцев, чтобы они не забрели на эту тропу и не попали в сети злодеев.
– Вы живете поблизости? – спросил незнакомец. – Не приютите ли меня на ночь?
– Моя хижина возле дороги, около мили отсюда; но у меня поместили четырех слуг Велиала, чтобы они себе на потеху грабили и разоряли меня, а все потому, что я не хотела слушать бессмысленные, бесконечные и бессвязные разглагольствования этого погрязшего в мирской суете Джона Халфтекста, священника.
– Доброй ночи. Вы славная женщина. Благодарю за совет, – сказал незнакомец и тронул коня.
– Да будет над вами благословенье Господне, – напутствовала его старуха, – да хранит вас всемогущий: он один властен над нами.
– Аминь! – произнес спутник Мортона. – Ибо разумение человеческое бессильно измыслить, где этой ночью я мог бы укрыть свою голову.
– Мне очень горестно видеть вас в столь затруднительном положении, – сказал Мортон, – и будь у меня свой собственный дом или какой-нибудь кров, который я мог бы назвать своим, полагаю, что я скорее рискнул бы навлечь на себя жестокую кару закона, чем оставил бы вас в этой крайности. Но мой дядя настолько боится штрафов и наказаний, предусмотренных законом для тех, кто поддерживает, принимает и поощряет враждебных правительству лиц, что строго-настрого запретил и мне, и всем своим слугам вступать с ними в какое-либо общение.
– Ничего другого я и не ждал, – сказал незнакомец, – и все же вы могли бы приютить меня без его ведома; какой-нибудь амбар, сеновал или сарай для телег – любое место, где я мог бы прилечь, было бы для меня с моей неприхотливостью скинией, убранной со всех сторон серебром, и жертвенником, сложенным из кедрового дерева.
– Уверяю вас, – сказал в замешательстве Мортон, – я не могу пригласить вас в Милнвуд без ведома и согласия дяди, и даже если бы я был в состоянии это сделать, то и тогда я бы не позволил себе навлекать на него, ничего не подозревающего, опасность, которой он больше всего страшится и от которой так старательно отгораживается.
– Ну что ж, – проговорил незнакомец, – в таком случае еще одно слово. Слыхали ли вы когда-нибудь от отца имя Джона Белфура Берли?
– Еще бы! Его давнего друга и товарища по оружию, спасшего ему жизнь, едва не отдав свою, в битве при Лонгмастонмуре? Часто, очень часто.
– Так вот, этот Белфур – я, – сказал спутник Мортона. – Вот дом твоего дяди; я вижу свет между деревьев. Тот, кто жаждет отметить мне за кровь, гонится за мной по пятам, и смерть моя неизбежна, если ты не скроешь меня. А теперь, юноша, выбирай: бежать ли от отцовского друга, как тать в нощи, и тем самым обречь его мучительной смерти, от которой он спас когда-то твоего отца, или подвергнуть бренные блага дяди опасностям, которые грозят всякому, кто в наше развратное время подаст ломоть хлеба или глоток воды христианину, погибающему от голода или жажды.
Множество воспоминаний пронеслось в голове Мортона. Его отец, память о котором он чтил как святыню, не раз говорил ему, чем он обязан этому человеку, и всегда сокрушался, что после длительной дружбы они расстались с некоторой неприязнью друг к другу; это произошло в то тяжелое время, когда все население Шотландского королевства разделилось на два враждующих стана – «резолюционистов» и «протестующих»; после того как отец его умер на эшафоте, первые стали приверженцами Карла II, тогда как вторые склонялись к союзу с победоносными республиканцами. Неистовый фанатизм Берли связал его с партией «протестующих», и друзья разошлись, чтобы никогда больше не встретиться. Обо всем этом покойный полковник Мортон часто рассказывал сыну и всякий раз выражал при этом глубокое сожаление, что ему так и не удалось тем или иным способом отблагодарить Берли за помощь, которую тот неоднократно ему оказывал.
Колебаниям Мортона положил конец ночной ветерок, принесший издалека зловещие звуки литавр; с каждым мгновением они, казалось, становились все ближе, и это говорило о том, что в сторону наших спутников направляется кавалерийский отряд.
– Это, видимо, Клеверхауз с остатком своего полка. Но что означает этот ночной поход? Если вы отправитесь дальше, то неминуемо попадете в их руки; если возвратитесь в местечко, вы в не меньшей опасности, потому что там корнет Грэм со своими людьми. Тропу, ведущую в горы, перехватили драгуны. Я должен либо укрыть вас в Милнвуде, либо покинуть на верную смерть; впрочем, кара закона по справедливости должна обрушиться на меня одного и не задеть дядю. Едем!
Берли, с полным бесстрастием ожидавший решения Мортона, молча двинулся вслед за ним.
Дом Милнвуда, выстроенный отцом нынешнего владельца, был скромным жилищем, под стать самому поместью; к тому же со времени перехода в руки теперешнего хозяина он заметно пришел в упадок. Невдалеке от дома стояли хозяйственные постройки. Тут Мортон остановился.
– Мне придется ненадолго оставить вас в одиночестве, – прошептал он. – Нужно добыть вам постель.
– О, я не нуждаюсь в таких удобствах, – сказал Берли, – на протяжении последних тридцати лет эта голова чаще покоилась на кучке торфа или валуне, чем на шерстяной или пуховой подушке. Глоток эля, кусок хлеба, молитва на ночь и вместо постели немного сухого сена для меня то же самое, что для иных расписная опочивальня и княжеский стол.
В это мгновение Мортону пришло в голову, что, попытавшись провести беглеца внутрь дома, он подвергнет его дополнительной опасности быть обнаруженным; итак, пройдя в конюшню и разыскав оставленные для него трут и огниво, он высек огонь и, привязав обоих коней, проводил Берли к деревянной лежанке, поставленной на сеновале, наполовину заполненном сеном; раньше здесь спал поденщик, пока дядюшка в припадке скупости, возраставшей в нем день ото дня, его не уволил. Покидая своего случайного гостя в этом нежилом помещении, Мортон посоветовал ему заслонить свет таким образом, чтобы в окне его не было видно, и вышел, с тем чтобы вскоре вернуться с провизией, какую ему удастся раздобыть в столь позднее время. В последнем, однако, он совсем не был уверен, так как возможность достать даже самую простую еду всецело зависела от настроения, в каком он найдет единственное лицо, пользовавшееся доверием дяди, – его старую домоправительницу. Если она уже улеглась, что было вполне вероятно, или в плохом настроении, что столь же вероятно, успех его предприятия был по меньшей мере сомнителен.
Кляня в душе гнусную скаредность, проникшую во все поры хозяйства старого Милнвуда, он, как обычно, постучал в запертую на засов дверь, через которую попадал в дом, когда ему случалось задерживаться позже того весьма раннего часа, когда в поместье гасили огни. Он стучал робко, нерешительно, словно сознавал за собою вину; казалось, что он скорее взывает, чем настаивает на внимании. Мортону пришлось постучать еще и еще, прежде чем домоправительница, сердито ворча, так как ей пришлось выбраться из теплого местечка у печки в прихожей, с головою, повязанной клетчатым шейным платком, чтобы уберечься от холодного воздуха, прошлепала по каменным плитам и, повторив предусмотрительно несколько раз свое: «Кто там так поздно? » – отодвинула засовы, отомкнула замки и опасливо приоткрыла дверь.
– Вот это и впрямь подходящее время, мистер Генри, – сказала она тем властным и вызывающим тоном, какой свойствен любимым и избалованным слугам, – глухая ночь на дворе и пора в самый раз, чтобы нарушать покой мирного дома и не давать утомленным людям, ожидающим вас, лечь наконец в постель. Ваш дядюшка знай себе посапывает носом уже часика три, Робина одолел ревматизм, и он лежит пластом у себя на кровати. И я должна сидеть одна-одинешенька, как бы ни душил меня кашель.
Тут она кашлянула разок-другой в доказательство неслыханных мук, которые ей пришлось вытерпеть.
– Премного обязан вам, Элисон, тысяча благодарностей.
– Как это, сэр! Ведь мы так отменно воспитаны! Многие называют меня миссис Уилсон, и лишь один Милнвуд во всем поместье зовет меня Элисон, да и он частенько обращается ко мне, как все остальные, «миссис Элисон».
– Простите, пусть будет по-вашему, – сказал Мортон, – я глубоко огорчен, миссис Элисон, что вам пришлось так долго меня дожидаться.
– А раз вы уже дома, – сказала ворчливая домоправительница, – почему бы вам не взять свечи и не отправиться спать? Да когда будете проходить по гостиной с панелями, смотрите, чтобы свеча у вас не накапала, а то весь дом потом придется отскабливать и очищать от сала.
– Но, Элисон, прежде чем отправиться спать, нужно же мне немного перекусить и пропустить глоток эля.
– Перекусить? И эль, мистер Генри? Господи Боже, значит, вы вовсе не угостились. И вы думаете, что мы не слыхали о ваших подвигах с «попкою», о том, что вы перевели столько пороху, сколько пошло бы на дичь, которой хватило бы от этого дня до самого Сретенья, что потом отправились шумной ватагой в харчевню волынщика, что сидели там с кучкою самых отпетых бездельников и негодяев и бражничали вплоть до заката на счет вашего несчастного дяди, со всяким сбродом и подонками с побережья, а теперь вы вваливаетесь домой и требуете эля, как настоящий господин и хозяин.
Возмущенный ее словами, но помня о том, что ему во что бы то ни стало необходимо добыть ужин для своего гостя, Мортон подавил в себе раздражение и с добродушным видом стал уверять миссис Уилсон, что ему действительно хочется есть и пить.
– А что касается стрельбы в «попку», то я слышал от вас, – заключил он свою речь, – что вам и самой доводилось бывать, миссис Уилсон, на таких состязаниях; очень жаль, что вы не приехали посмотреть и на нас.
– Ах, мистер Генри, – ответила на это старушка, – а мне очень жаль, что вы учитесь нашептывать на ушко женщинам медовые речи! Впрочем, болтайте себе на здоровье, большой беды тут не будет, да только если речь идет о таких старухах, как я. Берегитесь, однако, плутовок помоложе, мой милый. Ах вы, Попка! Вы считаете себя молодцом хоть куда, и, по правде сказать (тут она осветила его свечой), нет ничего худого быть пригожим снаружи, лишь бы изнутри было то же. Припоминаю, что когда я была еще шальною девчонкою, то видела герцога, того самого, которому потом отрубили в Лондоне голову, – говорили, что она была у него не Бог весть какая, а все же ему, бедняге, жалко было с ней расставаться. Так вот, он сбил «попку», потому что немногие посмели тягаться с самим его светлостью; а был он красавчик, и когда вся знать села на коней, чтобы погарцевать на народе, его светлость оказался рядом со мной, вот так, к примеру, как вы, и он мне тогда сказал: «Поберегитесь, милочка (это его собственные слова), мой конь не очень-то ловок! » А теперь, раз вы говорите, что недоели и недопили, я докажу, что никогда не забываю о вас; молодым людям не следует отправляться в постель на голодный желудок.
Справедливость побуждает нас указать, что ночные наставления миссис Уилсон, расточаемые ею в подобных случаях, нередко заканчивались этой в высшей степени разумною фразой, которая неизменно предшествовала появлению на столе каких-нибудь кушаний, и притом более изысканных, чем обычно, что случилось и в этот раз. В действительности главной причиной ворчания было желание потешить свое тщеславие и проявить власть, ибо миссис Уилсон не была, в сущности, злобною женщиной и, конечно, больше всех на свете любила своего старого и молодого хозяев, хотя всячески мучила и того, и другого.
И, подавая мистеру Генри, как она имела обыкновение величать Мортона, оставленные для него яства, она ласково и внимательно разглядывала его.
– Кушайте на здоровье, голубчик. Не думаю, чтобы вас потчевали у Нийла такими лакомствами. Его жена была умелой хозяйкой и могла неплохо приготовлять разные блюда для своего заведения, но, уверяю вас, она все же не справилась бы с хозяйством в порядочном доме. Ну, а дочка, сдается мне, просто дурочка; чего только не накрутила она себе в волосы, когда в прошлое воскресенье я видела ее в церкви. Чую, ох, чую, услышать нам новости об этом трактире. Ну, дорогой, старые глаза мои вовсе слипаются; не суетитесь и не забудьте погасить свечку; у вас в комнате полный рог эля и стакан с гвоздичной водой; ее я никому не даю, берегу как лекарство, и для вашего молодого желудка она будет, пожалуй, получше, чем бренди. Покойной ночи, мистер Генри, и смотрите не забывайте, что со свечой нужно быть осторожным.
Мортон обещал в точности выполнить ее указания и попросил, чтобы она не тревожилась, если услышит, как отворяется наружная дверь: ведь ей хорошо известно, что ему предстоит еще раз наведаться к своей лошади и позаботиться о ней. Миссис Уилсон удалилась к себе, а Мортон, взяв с собой ужин, собрался было направиться к своему гостю, как вдруг кивающая голова старой домоправительницы снова показалась в дверях, с тем чтобы еще раз напомнить ему о необходимости отдать себе строгий отчет в совершенных им за день поступках, прежде чем он отойдет ко сну и помолится о покровительстве Божьем на те часы, когда все окутано непроглядной тьмой.
Таковы были нравы известного круга слуг, нравы, когда-то обычные для Шотландии и, быть может, существующие еще и поныне где-нибудь в старых замках, затаившихся в самых глухих углах нашей страны. Эти слуги были связаны неразрывными узами с семьями, в которых они служили; они не представляли себе, что могут при жизни расстаться со своими хозяевами, и были искренне преданы каждому члену семьи [Note11 — Один слуга, наговорив кучу дерзостей своему господину, получил приказание немедленно получить расчет. «Уж конечно, я не сделаю этого, – сказал он. – Если вашей чести неведомо, что она располагает хорошим слугой, то я зато знаю, насколько хорош мой господин, и отсюда никуда не уйду». Во втором случае, похожем на этот, господин сказал: «Джон, нам с вами больше не спать под одним кровом», – на что Джон ответил с прелестной наивностью: «Но у какого дьявола собирается ваша честь поселиться? » (Прим. автора.)]. С другой стороны, избалованные снисходительностью своих давних господ, они нередко становились капризными и властными тиранами в доме, так что порой хозяйка или хозяин были бы рады променять эту сварливую преданность на льстивое и угодливое двоедушие современной прислуги.

ГЛАВА VI

Суровый взгляд, как страшное заглавье,
Нам страшную предсказывает повесть.
Шекспир

Отделавшись наконец от домоправительницы, Мортон собрал все съестное, оставленное ему миссис Уилсон, и приготовился отнести ужин своему тайному гостю. Он решил, что обойдется без фонаря, так как отлично знал все закоулки в усадьбе, и его счастье, что он его с собою не взял: не успел он переступить порог дома, как тяжелый топот многих коней возвестил, что большою дорогой, обегающей подошву холма, на вершине которого стояло поместье Милнвуд, проходит кавалерийский отряд, литавры которого они слышали еще в пути [Note12 — Военная музыка никогда не играет ночью. Но кто поручится, что она не играла по ночам и во времена Карла II? Пока я доподлинно не выясню этого, литавры у меня все же будут греметь, так как это придает живописность ночному маршу. (Прим. автора.)]. До его слуха отчетливо донеслись слова команды старшего офицера, прокричавшего «стой! ». Затем на короткое время воцарилась полная тишина, нарушаемая порой только ржанием или ударом копыта о землю какого-нибудь нетерпеливого скакуна.
– Чей это дом? – произнес кто-то властным и повелительным голосом.
– Милнвуда, с позволения вашей чести, – ответил другой.
– А владелец – благонамеренный человек? – спросил первый.
– Он покорен во всем властям и посещает проповеди священника, принявшего индульгенцию.
– Гм, вот как! Принявшего индульгенцию? Да ведь это всего-навсего личина предательства, весьма неразумно дозволенная всякому, кто слишком труслив, чтобы явно исповедовать свои убеждения. Не лучше ли послать несколько человек и хорошенько пошарить в доме? А что, если там скрывается кто-нибудь из кровожадных убийц, замешанных в этом гнусном злодействе?
Прежде чем Мортон успел совладать с тревогой, в которую повергло его предложение офицера, в разговор вступил еще один собеседник:
– Не думаю, чтобы это было необходимо: Милнвуд – больной, нудный старик; он никогда не вмешивается в политику и дрожит над своей мошной и закладными, которые для него дороже всего на свете. Племянник его был, как я слышал, сегодня на смотре и выиграл «попку», так что и он непохож на фанатика. Они, наверно, уже давно спят, и беспокойство, которое мы причиним в такой поздний час, может быть роковым для бедного старика.
– Согласен, – присоединился к этому мнению командир, – пусть будет по-вашему; обыскивать дом – значит потерять драгоценное время, которого и без того в обрез. Господа лейб-гвардейцы, вперед! Марш!
Звуки трубы и время от времени грохот отбивающих ритм литавр вместе со стуком копыт и бряцанием оружия указали, что отряд снова двинулся в путь. Когда передние ряды колонны достигли склона холма, на который петлями взбегала дорога, из-за туч показалась луна и осветила стальные каски солдат; во мгле можно было различить темные фигуры всадников и коней. Они поднимались на холм и исчезали за его гребнем, и так как это продолжалось довольно долго, то кавалерийский отряд, надо полагать, был очень внушительным.
Как только последний всадник исчез из виду, Мортон поспешил к своему гостю. Войдя в предоставленное им Берли убежище, он увидел его сидящим на убогой лежанке с карманной Библией в руке – тот казался всецело поглощенным чтением. Палаш, который он извлек из ножен, когда у дома остановились драгуны, лежал у него на коленях; маленький огарок свечи, прилаженный сбоку на опрокинутом старом ящике, заменявшем стол, бросал мерцающие, тусклые отблески на суровые и резкие черты его лица, свирепость которого, ставшая еще явственнее, облагораживалась налетом дикого, полного трагической силы энтузиазма. На челе его лежала печать какой-то всепоглощающей страсти, подавляющей другие страсти и чувства; так прилив в новолуние или при полной луне скрывает от нашего взора прибрежные утесы и скалы, и об их существовании свидетельствует лишь разъяренная пена волн, которая кипит и перекатывается над ними. Почти целую минуту Мортон молча смотрел на него; наконец его гость поднял голову.
– Вижу, – сказал Мортон, бросив взгляд на палаш, – что вы слышали, как мимо нас проходили драгуны; их прибытие задержало меня.
– Я почти не обратил на это внимания, – ответил Белфур, – час мой еще не пробил. Но я твердо уверен, что придет день, когда я попаду в их кровавые руки и удостоюсь чести разделить участь тех святых страстотерпцев, которых они замучили. Я жажду, молодой человек, чтобы час этот пробил; он мне столь же желанен, как час свадьбы для жениха. Но если Господу моему труд мой еще необходим на земле, я обязан безропотно трудиться во имя его.
– Поешьте и отдохните, – сказал Мортон. – С первым светом, как только станет возможным различать тропу на болоте, вам следует покинуть наш дом и направиться в горы.
– Молодой человек, – задумчиво произнес Белфур, – вы уже тяготитесь мною и, вероятно, тяготились бы еще больше, если бы знали, какое бремя я только что возложил на себя. И это неудивительно, ибо порою я сам себе в тягость. Разве не тяжкое испытание для плоти и духа чувствовать себя орудием, выполняющим справедливые приговоры неба, пока ты сам еще на бренной земле и сохраняешь в себе слепое чувство и сострадание к телесным мучениям, которые заставляют содрогаться нашу грешную плоть, когда мы пронзаем мечом чужую? И неужели вы думаете, что, отняв жизнь у какого-нибудь зловреднейшего тирана, те, через кого свершилось возмездие, оглядываясь назад и вспоминая свое участие в его умерщвлении, могут неизменно пребывать неколебимыми и твердыми духом? Не должны ли они порою задаваться вопросом, справедлив ли этот пыл, который они ощущали в себе и под влиянием которого действовали? Не должны ли они иногда терзаться сомнениями, от кого исходило то неумолимое побуждение, которое возникло и укрепилось в них после их горячих молитв о Господнем руководстве в их трудном деле, и не приняли ли они в смятении чувств заблуждение, внушенное им врагом человеческим, за ответ, исходящий от самой Истины?
– В этих вещах, мистер Белфур, я слишком плохо осведомлен, чтобы вступать с вами в спор, но, признаться, я глубоко сомневаюсь в божественном происхождении побуждений, толкающих на поступки, которые противоречат естественному чувству человеколюбия, предписанному нам небом как непреклонный закон нашего поведения.
Белфура, казалось, взволновали эти слова: он весь передернулся, но тотчас же взял себя в руки и холодно произнес:
– Вполне понятно, что вы привержены таким взглядам, вы узник закона, вы пребываете в яме, еще более темной, чем та, в которую был брошен Иеремия, мрачнее темницы Малахии, сына Гамелеха, где не было воды, но была жидкая грязь. На челе вашем печать ковенанта, но сын праведника, не щадившего своей крови, когда отстаивал поднятое в горах знамя свободы, не сгинет бесследно, как какие-нибудь чада тьмы. Неужели вы думаете, что в эти дни скорби и бедствий от нас не требуется ничего больше, как придерживаться нравственного закона, насколько нам позволяет наша слабая плоть? Неужели вы полагаете, что нам должно добиваться победы лишь над собственными пороками и страстями? Нет, с того часа, как мы препоясали чресла свои, мы обязаны смело вступить в борьбу и, обнажив меч, беспощадно разить им всякого неугодного Богу, будь то даже сосед наш, и жестокосердного мужа власти, будь то наш родственник или друг, которого мы лелеяли в сердце своем.
– Это то самое, – сказал Мортон, – в чем вас обвиняют ваши враги и что если не оправдывает, то, во всяком случае, объясняет жестокие меры, принятые Тайным советом в отношении вас. Ваши противники утверждают, что вы присвоили себе право на самочинные действия, ссылаясь на, как вы говорите, внутреннее озарение, что вы пренебрегаете предписаниями законной власти, законами государства и простой человечностью, если они противоречат тому, что вы называете духом, обитающим в вас.
– Они клевещут на нас, – возразил ковенантер, – это они клятвопреступники, которые попирают всякий закон, божеский и человеческий, это они преследуют нас за приверженность Торжественной лиге и ковенанту Господа с королевством Шотландским, ковенанту, которому все они, за исключением нескольких закоснелых папистов, в былые дни клялись в верности. А теперь они сжигают его на рыночных площадях и, издеваясь, топчут ногами. Да, Карл Стюарт возвратился в наши королевства, но разве они, разве эти нечестивцы вернули его сюда? Они стремились к этому вооруженной рукой, но им это не удалось. Разве я говорю неправду? Разве Джеймс Грей Монтроз и его разбойники-горцы смогли бы возвести его на отцовский трон? Их головы на западных воротах в Эдинбурге долго рассказывали совсем о другом. Работники, что трудились во славу святого дела, те, кто жаждал восстановить скинию в изначальной ее красе, – вот кто вернул Карлу престол, с которого был свергнут его отец. А что мы получили в награду? По слову пророка: «Ждем мира – а ничего доброго нет, ждем времени исцеления – и вот ужасы. От Дана слышен храп коней его, от громкого ржания жеребцов его дрожит вся земля, и придут и истребят землю и все, что на ней, город и живущих в нем».
– Мистер Белфур, – сказал Мортон, – не берусь ни опровергать ваши обвинения правительства, ни признать их справедливыми. Я считаю своей обязанностью заплатить долг старому другу отца, предложив вам убежище, раз вы в нем нуждаетесь, и думаю, что вы извините меня, если я не стану высказываться как за, так и против изложенных вами взглядов. Оставляю вас, чтобы вы могли отдохнуть, и глубоко сожалею, что не в моей власти предоставить вам более удобный ночлег.
– Надеюсь, однако, что увижу вас завтра перед отъездом? Я не такой человек, чтобы прилепиться всем сердцем к родным или друзьям на этой бренной земле. Взявшись за плуг, я порвал путы моих земных привязанностей и не стану оглядываться и сожалеть об оставшемся у меня за спиной. Но сын моего старого боевого товарища для меня то же, что собственный, и я не могу взирать на него без глубокой и твердой надежды, что придет день, когда он препояшет себя мечом ради того благородного и правого дела, за которое некогда бился и истекал кровью его отец.
Мортон обещал разбудить своего гостя, когда рассветет настолько, что он сможет продолжить свой путь, и они расстались.
Мортон прилег, чтобы хоть немного вздремнуть; но воображение, возбужденное событиями минувшего дня, не дало ему желанного отдыха. Его томили неясные, но мучительные видения, главным действующим лицом которых был его новый знакомец. К ним примешивался также образ Эдит Белленден; прекрасное лицо ее было в слезах, волосы в беспорядке, и она, казалось, искала его поддержки и взывала к нему о помощи, которой он не мог ей оказать. Мортон пробудился от беспокойного сна, чувствуя себя совершенно разбитым, и сердце его сжалось в предчувствии чего-то недоброго. Вершины далеких гор уже горели в лучах восходящего солнца, было совсем светло; летнее утро дышало свежестью.
«Я проспал! – воскликнул он, обращаясь к себе самому. – Уже поздно, и нужно поторопить этого несчастного скитальца с отъездом».
Он поспешно оделся, осторожно отворил дверь и торопливо направился к убежищу ковенантера. Мортон вошел к нему на носках, так как резкость тона и манер этого странного человека, равно как и его необыкновенные речи и убеждения, внушила ему чувство, близкое к страху. Белфур еще не проснулся. Луч солнца осветил убогое ложе без полога и позволил Мортону рассмотреть его суровое, с исказившимися чертами лицо, на котором отражалась какая-то ожесточенная внутренняя борьба. Он не раздевался. Руки его лежали поверх одеяла; правая была крепко сжата в кулак и время от времени как бы порывалась нанести кому-то удар, как это нередко бывает, когда снятся кошмары, левая, беспомощно вытянутая вдоль тела, иногда поднималась, словно отталкивая кого-то. На лбу его каплями выступил пот, «как пузырьки на только что растревоженных водах потока», и этим признакам внутреннего смятения сопутствовали отрывочные слова, срывавшиеся с его уст: «Я настиг тебя, иуда… Я настиг тебя… не ползай у моих ног… не ползай… Разите его! .. Священнослужитель? Увы, священнослужитель Ваала, которого должно связать и убить тут же на берегу Киссона… Пуле не взять его… Разите… Пронзите его клинком… Кончайте скорее… Кончайте… Избавьте его от мучений хотя бы из уважения к сединам его».
Встревоженный смыслом этих выкриков, вырывавшихся у спящего с мрачною страстностью и наводивших на мысль о каком-то совершенном им насилии, Мортон стал будить своего гостя и трясти его за плечо. Просыпаясь, тот произнес: «Делайте со мной что хотите, я готов отвечать за содеянное».
Осмотревшись вокруг и придя наконец в себя, он тотчас же принял свой обычный строгий и мрачный вид и, опустившись на колени, прежде чем заговорить с Мортоном, излился в пылкой молитве о страждущей церкви Шотландии, о том, чтобы кровь ее святых мучеников и страстотерпцев была угодна Создателю и чтобы щит всемогущего оборонил рассеянные остатки их, во имя его скрывшиеся в пустыне. Возмездие, скорое и полное возмездие угнетателям и насильникам – вот о чем в заключение просил он в своей молитве, произнесенной энергичным и возвышенным языком, выразительность которого усиливали восточные обороты Писания.
Окончив молиться, он поднялся с колен и, взяв Мортона под руку, спустился вместе с ним с сеновала в конюшню, где Скиталец (под таким именем знали Берли приверженцы его секты) принялся снаряжать коня в путь. Оседлав и взнуздав его, он попросил Мортона проводить его хотя бы немного, на расстояние ружейного выстрела, через лес и указать кратчайшую дорогу к болоту. Мортон охотно согласился, и они некоторое время двигались молча в тени раскидистых старых деревьев, по заброшенной тропе, которая, пройдя по лесу, выводила к голой пустоши, простиравшейся до подножия гор.
Беседа их не вязалась, пока Берли неожиданно не спросил Мортона, не принесли ли плодов в душе его те слова, которые были сказаны им минувшею ночью.
Мортон ответил, что остался при своем старом мнении и что он полон решимости, насколько возможно и пока будет возможно, совмещать в себе доброго христианина и вместе с тем верноподданного.
– Другими словами, – заметил Берли, – вы хотите служить и Богу, и маммоне, в иные дни вещать своими устами истину, а в иные – брать в руки оружие и по приказу земной и тиранической власти проливать кровь тех несчастных, которые ради той же истины отреклись от благ мира сего. Неужели вы полагаете, – продолжал он, – что можно прикоснуться к смоле и не испачкаться; стать в ряды безбожников, папистов, прелатистов, латитудинариев и богохульников; разделять их забавы, которые представляют собою не что иное, как жертвоприношение идолам, входить при случае к их дочерям, как некогда, до потопа, сыны Божии входили к дочерям человеческим, – неужели вы полагаете, говорю я, что можете творить эти мерзости и остаться неоскверненным? А я говорю вам, что всякое общение с врагами церкви – страшное зло, ненавистное Господу! Не прикасайтесь, не трогайте, не берите в руки! И не тужите, молодой человек, точно вам одному на всем свете приходится подавлять в себе земные привязанности и отрекаться от наслаждений, которые суть силки, раскинутые у вас под ногами. Говорю вам, что сын Давидов не лучшую долю возвестил всему роду людскому.
Он вскочил на коня и, обернувшись к Мортону, прочел текст Писания:
– «Тяжкое бремя возложено на сынов Адамовых с того дня, как они вышли из чрева матери, и до того, когда возвратятся в лоно матери сущего; и тому, кто облачен в лазоревый шелк и украшен венцом, и тому, на ком простые льняные одежды, тот же удел: вражда и зависть, заботы и тревоги душевные, тяготы, и борьба, и страх смерти в час отдохновения и покоя».
Произнеся эти слова, он пустил коня вскачь и вскоре исчез между деревьев.
«Прощай, суровый фанатик, – подумал Мортон, смотря ему вслед. – Сколь опасно могло бы быть для меня общение с таким человеком в иные мои минуты. Если он и не увлек меня своим рвением к догматам веры или, точнее, к определенной форме устроения церкви (ибо это главное в его рассуждениях), то могу ли я именоваться человеком в полном смысле этого слова, и к тому же шотландцем, и равнодушно взирать на гонения, превращающие разумных людей в безумцев? И не боролся ли мой отец за дело гражданской и религиозной свободы? Поступлю ли я правильно, оставаясь бездеятельным или став на сторону творящей насилия власти, если представится действительная возможность избавить от невыносимых страданий несчастных моих соотечественников? Но кто мне поручится, что люди, одичавшие от преследований, не станут в час торжества такими же жестокими и нетерпимыми, как те, кем они ныне гонимы? Какую умеренность, какого милосердия можно ожидать, скажем, от Берли, одного из главных их предводителей, еще не остывшего, по-видимому, от какого-то только что совершенного им насилия, Берли, угрызения совести которого так сильны, что их не может заглушить даже его пламенный фанатизм? Мне надоело видеть вокруг себя только насилие, только ярость, то под личиной законной государственной власти, то под личиной религиозного рвения. Мне ненавистны родина, я сам, моя зависимость, необходимость подавлять свои чувства, этот лес, река, дом – все, кроме одной Эдит, но и она никогда не станет моей. К чему подстерегать ее на прогулке? К чему тешить себя, а может быть, и ее несбыточными мечтами? Все равно она никогда не станет моей.
Все ополчилось против меня: ее надменная бабка, враждебные друг другу взгляды наших семейств, мое проклятое подневольное положение… О жалкий, несчастный раб, не располагающий даже жалованьем слуги, – и нет ни малейшей надежды, что мы когда-нибудь сможем соединиться! К чему упорствовать, к чему тешить себя такой мучительною мечтой? »
– Но я не раб! – сказал он вслух, выпрямляясь во весь рост. – Да, я не раб, по крайней мере в одном. Я могу уехать отсюда; шпага моего отца – моя шпага; передо мною Европа, как некогда она была перед ним и сотнями моих соотечественников, наполнивших ее громкою славою своих подвигов. Быть может, и меня вознесет какой-нибудь нечаянный случай, как вознес наших Рутвенов, Лесли или Монро, лучших военачальников прославленного ревнителя протестантства, короля Густава-Адольфа; во всяком случае, там меня ждет жизнь солдата или могила солдата.
Занятый этими мыслями, он обнаружил, что неприметно для себя самого дошел до усадьбы дядюшки. Он решил не терять времени и немедленно известить его о своих планах.
«Но один-единственный взгляд Эдит, одна-единственная прогулка с нею, и моя решимость бесследно исчезнет. Я должен отрезать себе путь к отступлению, и когда со всем будет покончено, только тогда повидаться с нею».
Обуреваемый этими мыслями, он вошел в столовую с отделанными панелью стенами, где застал дядю за утреннею трапезой, состоявшей из огромной миски овсяной каши и такого же количества пахтанья. Тут же на страже находилась и уже известная нам любимица дядюшки, его домоправительница, стоявшая позади него, наклонившись над спинкою его кресла, в позе, которая свидетельствовала о свободе в обращении и вместе с тем о почтительности. Старый джентльмен в дни молодости был поразительно высокого роста, но уже давно утратил свою молодецкую выправку и согнулся до такой степени, что какой-то шутник-сосед, встретив его на собрании, где обсуждался вопрос о способах постройки горбатого моста, который предполагалось перебросить через довольно широкий ручей, предложил выплатить Милнвуду порядочную сумму за его кривой позвоночник, утверждая, что тот охотно продаст любую принадлежащую ему собственность. Кривые ноги необыкновенных размеров, длинные тонкие руки, кисти которых украшались ногтями, давно не знавшими ножниц, дряблое и сморщенное лицо, длиною своею под стать всей его нескладной фигуре, вместе с маленькими хищными серыми глазками, выискивавшими всегда и везде только корысть, довершали не предвещавшую ничего хорошего наружность мистера Мортона из Милнвуда. Было бы весьма неразумно вкладывать в такую недостойную оболочку благородство, благожелательность и прочие добрые качества, и природа снабдила его душою, вполне соответствующей его внешности, то есть низкой, эгоистичной и алчной.
Когда эта симпатичная личность заметила появившегося в столовой племянника, она поспешила, прежде чем обратиться к нему, проглотить полную ложку каши, которую как раз подносила ко рту, а так как каша оказалась чертовски горячей, причиненный ею ожог, пока она опускалась по пищеводу в желудок, усилил раздражение мистера Милнвуда, и без того сердившегося на своего юного родственника.
– Черт побери того, кто ее стряпал! – таково было его первое восклицание, обращенное к миске с кашей.
– А каша сегодня отменная, – заметила миссис Уилсон, – вам нужно было только остудить ее в ложке. Я сама варила ее, но когда у людей не хватает терпения, горло у них должно быть луженым.
– Помолчите, Элисон! Я говорю с племянником. Итак, что вы скажете, сударь? Где это вы пропадали так поздно? Вчера вас не было дома почти до полуночи.
– Да, сэр, около этого, – бесстрастным тоном ответил Мортон.
– Около этого, сударь? Это что за ответ, сударь? Почему вы не изволили возвратиться домой вместе со всеми присутствовавшими на смотре?
– Полагаю, что вы отлично осведомлены об этом, – сказал Мортон. – Мне вчера посчастливилось занять первое место среди стрелков, и я задержался, чтобы угостить, по обычаю, других молодых людей, участников состязания.
– Черт побери, сударь! И вы мне об этом заявляете прямо в глаза? И вы позволяете себе угощать других, вы, который не знали бы, чем пообедать, если бы вас не кормил столь долготерпеливый человек, как я? Но если я трачусь на вас, вы обязаны, по крайней мере, отработать стоимость вашего содержания. Не понимаю, почему бы вам не взяться за плуг, особенно теперь, когда от нас ушел пахарь; это было бы вам больше к лицу, чем наряжаться в зеленые тряпки и выбрасывать деньги на свинец и порох: вы имели бы в руках честное ремесло и смогли бы добывать хлеб свой насущный, никого не обременяя.
– Я был бы рад научиться этому ремеслу, но я не умею управлять плугом, сэр.
– А почему бы и не научиться? Это гораздо легче, чем стрелять из ружья или лука, что составляет ваше излюбленное занятие. Старый Дэви еще не закончил пахоты, и два-три дня вы могли бы поработать у него как погонщик, только смотрите не загоните быков; это будет, по крайней мере, настоящее дело! Дэви вас живо обучит, ручаюсь вам в этом! В Хеги-холме земля тяжелая, а он становится стар, чтобы пахать с опущенным как следует лемехом.
– Извините, сэр, но я вынужден вас перебить: я принял решение, которое освободит вас от бремени и неприятностей, связанных с моим пребыванием здесь.
– Так вот оно что? В самом деле? У вас есть решение? Это, надо полагать, что-нибудь очень мудрое, – сказал дядюшка с ехидной усмешкою. – Расскажите, дружок, а мы вас послушаем.
– Я изложу его в двух словах, сэр. Я намерен покинуть нашу страну и отправиться служить за границу, как это сделал когда-то отец; он уехал, как вы знаете, прежде, чем у нас начались эти злосчастные беспорядки. Имя его и сейчас не забыли в тех странах, где он служил, и его сыну, надеюсь, оно поможет попытать солдатского счастья.
– Храни нас Боже от этого! – воскликнула домоправительница. – Да чтобы наш молодой мистер Гарри отправился за границу! Нет, нет, нет, этому не бывать!
Милнвуд, не помышлявший о том, чтобы расстаться с племянником, и в глубине души не желавший этого, так как тот во многих отношениях был ему чрезвычайно полезен, выслушав внезапную декларацию независимости, и притом от того самого юноши, над которым он издавна и неограниченно властвовал, был поражен ею как громом. Впрочем, самообладание тотчас же вернулось к нему.
– А кто, молодой человек, должен, по-вашему, предоставить вам средства для выполнения этой дикой затеи? Уж конечно, не я. Мне и так едва удается содержать вас у себя дома. И вы, несомненно, там женитесь – я в этом уверен, – как поступил и ваш покойный отец, и пришлете к дядюшке кучу малых ребят, которые будут драться друг с другом и орать на весь дом, когда я состарюсь, а потом, как только отрастут у них крылья, улетят прочь так же, как вы, если от них потребуют поработать на пользу поместью. Не так ли?
– Я никогда не женюсь.
– Только послушать его! – вмешалась домоправительница. – Стыд и срам, чтобы такой чудесный молодой человек говорил подобные слова, когда всякий знает, что кому же, как не таким, нужно жениться, не то пойдет баловство.
– Помолчите же, Элисон, – прервал ее владелец Милнвуда, – помолчите и вы, Гарри, – добавил он мягче, – и выкиньте эту бессмыслицу из головы – это все оттого, что вчерашний день вы были солдатом. И учтите, дружок, что для выполнения этих бессмысленных планов недостает самого главного, то есть денежек.
– Прошу извинить меня, сэр, мои желания очень скромны, и если бы вы возвратили мне золотую цепь, которая была пожалована маркграфом отцу после битвы при Люцене…
– Покорно благодарю! Золотую цепь! – вскричал в ужасе дядюшка.
– Золотую цепь! – как эхо повторила за ним домоправительница. Оба были потрясены дерзостью этого предложения.
– Я сохраню только несколько ее звеньев, – продолжал молодой человек, – чтобы они напоминали мне постоянно о том, кто когда-то ее носил, а также о месте, где она была пожалована ему; остального мне хватит, чтобы начать такой же жизненный путь, как тот, на котором отец удостоился этой награды.
– Сохрани нас Господь! О небо! – воскликнула миссис Уилсон. – Но ведь хозяин носит ее каждое воскресенье!
– И воскресенье, и субботу, – добавил старый Милнвуд, – всякий раз, как надеваю костюм из черного бархата. И, знаете, Уилли Мак-Трикит склонен считать, что эта цепь – наследственное имущество, которое принадлежит скорее главе семьи, чем непосредственному потомку покойного владельца ее. В ней три тысячи звеньев; я пересчитывал их множество раз. И стоит она три тысячи фунтов стерлингов.
– Это больше того, что мне нужно, сэр; если вы соблаговолите выдать мне третью часть этих денег и пять звеньев цепи, я смогу достигнуть поставленной мною цели; что касается остального, то пусть оно послужит слабым возмещением за издержки и хлопоты, которые я вам доставил.
– Да этот парень спятил с ума! – воскликнул дядюшка. – А что станет с Милнвудом и всеми его постройками, когда я умру и отправлюсь в дальнее странствие? Он готов был бы бросить даже корону Шотландии, если бы она была у него.
– Погодите, сэр, – заметила домоправительница, – я должна сказать, что и вы тут не без вины. Вам не следовало так туго натягивать повод. И раз он побывал в «Приюте» у Нийла, право же, вам придется оплатить счет.
– Ничего не поделаешь; но только чтобы этот счет не превысил двух долларов, – ответил старый джентльмен, совершенно убитый непредвиденными расходами.
– Я сама договорюсь с Нийлом, дайте мне только съездить в местечко; и поверьте, мне это дело станет дешевле, чем стало бы вам, ваша милость, или мистеру Гарри. – Сказав это, она зашептала на ухо Генри: – Не волнуйте вы его больше; если понадобится, я рассчитаюсь с Нийлом из масляных денег, и вообще довольно об этом. – И она снова обратилась к Милнвуду: – Не посылайте молодого человека ходить за плугом; в наших местах сколько угодно голодных бедняков вигов, и каждый из них будет рад пахать землю за кусок хлеба и миску похлебки, а это больше пристало им, чем такому, как он.
– И тогда на нас нагрянут драгуны, – возразил Милнвуд, – и обвинят в том, что мы укрываем и кормим мятежников; славный выход, нечего сказать, вы нам предлагаете! Но садитесь завтракать, Гарри, и потом скиньте наконец ваш новый зеленый костюм и наденьте домотканый, серого цвета; он более практичен, и вид у вас в нем мужественнее и приличнее, чем в этом покупном тряпье с пышными лентами.
Генри Мортон, покидая столовую, ясно видел, что у него нет никаких надежд на достижение поставленной цели; впрочем, возможно, что его не слишком огорчали препятствия, которые мешали ему покинуть поместье, расположенное так близко от Тиллитудлема. Миссис Уилсон, последовав за ним в соседнюю комнату и похлопав его по спине, попросила «быть добрым мальчиком и выбросить из головы все эти сумасбродные выдумки».
– Я обошью галуном вашу шляпу и спорю с нее ленты, а также тесьму, – сказала эта вездесущая дама, – а вы никогда, ни за что на свете, не должны говорить о том, что покинете родину или что нужно продать золотую цепь; ваш дядюшка счастлив, лишь когда видит вас перед собою и когда считает звенья на цепи; и потом, разве можно оставить навсегда старика? Ведь и цепь, и земли – все-все станет когда-нибудь вашим; и вы сможете жениться на любой девице в наших краях, какая только приглянется вам, и богато жить в Милнвуде, ведь тут всего вдоволь. А разве это не стоит того, чтобы подождать еще, голубь мой?
В заключительной части пророчества миссис Уилсон содержалось нечто до такой степени приятное для слуха Мортона, что он сердечно пожал руку старушки. Он сказал ей, кроме того, что очень обязан ей за добрый совет и что хорошенько подумает обо всем этом, а пока не будет настаивать на своем прежнем решении.

ГЛАВА VII

В семнадцать лет вошел я в эту дверь;
Мне семьдесят – я ухожу теперь.
В семнадцать лет как счастья не искать?
Но в семьдесят поздненько начинать.
«Как вам это понравится»

Теперь мы должны перенестись в Тиллитудлем, куда леди Маргарет вернулась, выражаясь романтическим слогом, расстроенная и с тяжким бременем на душе по причине неожиданного и, как она полагала, несмываемого позора, которым покрыло ее перед всеми злосчастное происшествие с Гусенком Джибби. Этот незадачливый воин был безотлагательно отправлен пасти свое пернатое стадо в самый дальний уголок выгона, чтобы не растравлять душевных ран своей госпожи и не попадаться ей на глаза, пока не изгладится воспоминание о недавнем позоре.
Тотчас по возвращении леди Маргарет нарядила торжественный суд, к участию в котором были привлечены Гаррисон и дворецкий – и как свидетели, и как заседатели, – для установления виновности Кадди Хедрига, пахаря, а также злостного подстрекательства со стороны его матери, так как оба эти лица, по общему мнению, были подлинными виновниками тяжелого поражения, понесенного рыцарством Тиллитудлема. Когда следствие было закончено и преступление неопровержимо доказано, леди Маргарет приняла решение лично пристыдить подсудимых и, если они не раскаются, вынести приговор об их изгнании из пределов баронства. Лишь одна мисс Белленден осмелилась замолвить словечко за осужденных, но ее заступничество не оказало той помощи, какую могло бы оказать при других обстоятельствах. Узнав, что незадачливый кавалерист нисколько не пострадал при падении, Эдит, вспоминая о его злоключениях, не могла совладать с одолевшим ее желанием посмеяться, и, несмотря на досаду и негодование леди Маргарет, смех разбирал ее тем сильнее, чем настойчивее, как это обычно бывает, она стремилась его подавить. Эти приступы смеха не раз повторялись и по дороге домой, пока ее бабка, которую не смогли обмануть вымышленные причины, приводимые юною леди в объяснение неуместной веселости, не отчитала ее в полных горечи выражениях за бесчувственное отношение к чести семьи. Вот почему вмешательство мисс Белленден не имело никакого успеха.
Чтобы подчеркнуть серьезность своих намерений, леди Маргарет сменила палку с набалдашником из слоновой кости, которую обычно брала с собой во время прогулок, на огромную трость с золотым набалдашником, доставшуюся ей после отца, покойного графа Торвуда; ею, словно своего рода официальным жезлом, она пользовалась лишь в исключительно важных случаях. Опираясь на свой грозный, царственный посох, леди Маргарет Белленден проследовала к хижине провинившихся и переступила ее порог.
Старая Моз со смущенным лицом поднялась с плетеного стула и, покинув свое место у очага, выступила вперед, но не с выражением сердечной радости, как бывало, свидетельствовавшей о том, насколько она польщена честью, оказанной ей госпожою, а с какой-то торжественностью и робостью, напоминая собой обвиняемого, который впервые предстает перед судьей и, несмотря ни на что, полон решимости отстаивать свою невиновность. Ее руки были скрещены на груди, губы, выражая почтительность, смешанную с упорством, плотно сжаты; вся она изображала собою внимание и готовность к этой торжественной аудиенции. Встретив высокую гостью старательным приседанием и молчаливым поклоном, Моз, как обычно, указала на стул, на котором леди Маргарет (славная леди обожала посплетничать) не раз, бывало, просиживала по получасу, слушая всякую всячину, касающуюся округи и ближнего городка. Но теперь ее госпожа была слишком разгневана, чтобы снизойти до подобной милости. Величественным жестом она отклонила немое приглашение Моз и, выпрямившись во весь рост, начала нижеследующий допрос, ведя его таким тоном, чтобы подавить обвиняемую:
– Правду ли, Моз, сообщили мне Гаррисон, Гьюдьил и другие из моих слуг, что, преступно нарушив свои обязанности перед Богом, королем и мною, вашей исконной леди и госпожой, вы осмелились не пустить вашего сына на смотр, созванный по приказу шерифа, и возвратили оружие, доспехи и снаряжение, когда не было уже никакой возможности подыскать вместо Кадди подходящего человека, из-за чего баронство Тиллитудлем как в лице владетельницы его, так и в лице его обитателей подверглось такому унижению и бесчестью, каких наша семья не запомнит со времен Малколма Кенмора?
Моз безгранично уважала свою госпожу и теперь пришла в замешательство, не зная, как себя защитить; робко кашлянув несколько раз, она наконец ответила:
– Конечно… миледи… хм… хм… Конечно, мне горько… мне очень горько, что произошла неприятность. Но болезнь моего сына…
– Не говорите мне о болезни вашего сына, Моз! Если бы он действительно захворал, вам следовало прийти на рассвете в замок и попросить у меня чего-нибудь из моих снадобий, и ему стало бы легче; почти нет недугов, от которых у меня не было бы лекарства; и вам это отлично известно.
– О да, миледи! Конечно! Я убедилась, что вы чудо как лечите. Питье, что вы прислали Кадди в последний раз, когда на него напали колики в животе, прямо как рукой сняло с него хворь.
– Почему же, дорогая моя, вы не обратились ко мне, раз в этом была нужда? А потому, что никакой нужды не было. Слышите вы, вероломная женщина!
– Ваша милость никогда прежде не обзывали меня такими словами. Горе мне! Ах, зачем я дожила до этого часа, чтобы услышать такое! – воскликнула Моз, разражаясь слезами. – И это я, которая родилась в Тиллитудлеме и прожила тут свой век, служа владельцам его! Я вижу, нас с Кадди считают злодеями, раз говорят, что он не бился бы в крови выше колен за вашу милость, и за мисс Эдит, и за старый замок, но это неправда, он бился бы, и лучше ему погибнуть под его развалинами, чем покинуть вас, спасаясь от смерти; но верховая езда, смотры, миледи, ну их совсем… не слышать бы мне о них вовсе! Не могу понять, на что только они нужны!
– На что нужны? – вскричала высокородная леди. – А разве вам не известно, безрассудная женщина, что вы, являясь моими вассалами, обязаны участвовать в моей охоте и моем ополчении, должны охранять и защищать меня от врагов, если вас на законном основании призовут к этому от моего имени? Вы несете службу не безвозмездно. Насколько я знаю, вы пользуетесь землей. Вы живете здесь на хороших условиях; у вас тут и дом, и хлев, и огород, и пастбище на моем выгоне. Много ли найдется таких, которые жили бы лучше вашего? А вы ропщете, когда от вашего сына требуют, чтобы он один-единственный день послужил мне в строю!
– Нет, нет, миледи… здесь вовсе не то! – воскликнула Моз в замешательстве. – Но нельзя служить двум господам; и если уж говорить правду, как она есть, то существует тот, чьи веления я обязана выполнять прежде ваших. И я, конечно, не стану повиноваться ни королю, ни кесарю, ни кому-либо из бренных земных созданий наперекор его воле.
– Так вот оно что! Да вы совсем выжили из ума! Разве я приказываю вам что-нибудь не согласное с совестью?
– Я не хочу утверждать это, миледи; тут нет ничего не согласного с совестью вашей милости; ведь вы выросли в правилах прелатизма. Но каждый должен идти, сам себе освещая дорогу светом собственной веры, а моя, – продолжала Моз, набираясь смелости по мере того, как их разговор становился все напряженнее, – а моя вера велит, чтобы я скорее лишилась дома, огорода и пастбища для коровы и претерпела всякие муки, чем надела на себя доспехи или позволила моему сыну облачиться в них ради неправого дела.
– Неправого! – воскликнула леди Маргарет. – Дело, к которому вас призывают ваша законная госпожа, воля его величества, распоряжение Тайного совета, приказ лорда-лейтенанта и вызов шерифа, – это дело неправое? !
– Ах, миледи, конечно неправое, не гневайтесь, ваша милость; вспомните, что говорит Писание о царе Навуходоносоре, который поставил золотого истукана на поле Деир, а место было на равнине у реки, совсем как то, где вчера собралось ополчение; князья, наместники, военачальники, судьи – и они также – и еще хранители царской казны, советники и шерифы были собраны туда на поклонение истукану, и им велели пасть перед ним и почитать его при звуках труб, флейт, арф, фанфар, псалмов и другой музыки.
– Ну и что из того? До чего же вы глупая женщина! Что общего между Навуходоносором и смотром в Верхнем Уорде Клайдсдейла?
– Сейчас объясню, миледи! Чуточку погодите! – продолжала твердым голосом Моз. – Епископальная церковь – то же самое, что золотой истукан в поле Деир, и так же как Седрах, Мисах и Авденаго (только они одни – и больше никто – отказались пасть ниц и преклониться перед ним), так и Кадди Хедриг, ничтожный пахарь на службе у вашей милости, по крайней мере с согласия своей старой матери, не станет кривляться или, как они говорят, совершать коленопреклонения в доме прелатов и приходских священников и не препояшет себя мечом, чтобы биться за их дело ни под литавры, ни под орган, ни под волынку, ни под какую другую музыку.
Леди Маргарет слушала это изложение Библии вне себя от негодования и изумления.
– Так вот с какой стороны задул ветер! – воскликнула она, приходя в себя после минутного оцепенения. – Злобный дух тысяча шестьсот сорок второго года снова творит свое дело, и притом настойчивее, чем прежде, и всякая старуха у очага вступает в спор о вере Господней с учеными богословами и праведными отцами церкви!
– Если ваша милость разумеет епископов и священников, то какие же они отцы – они отчимы нашей шотландской церкви. И, раз ваша милость желает, чтобы мы с Кадди убрались отсюда, я скажу вам начистоту еще одну вещь. Ваша милость и управитель хотели приставить моего сына Кадди к машине, что недавно придумана для провеивания зерна [Note13 — Возможно, что речь идет о чем-то вроде амбарных веялок, употребляемых теперь для провеивания зерна, которые, однако, появились в их нынешнем виде не ранее 1730 года. При своем появлении они были враждебно встречены наиболее ревностными сектантами, рассуждавшими так же, как наша славная Моз. (Прим. автора.)] и отделения его от мякины. А я считаю, что поднимать ветер при помощи человеческих ухищрений ради собственной нужды вашей милости, вместо того чтобы молиться о нем или покорно и терпеливо ждать, когда провидению будет угодно ниспослать его на тот холм, где ваше гумно, – это значит безбожно восставать против промысла Господня. И еще, миледи…
– Эта женщина способна вывести из себя хоть кого! – прервала ее леди Маргарет; затем властно и жестко она добавила: – Итак, Моз, закончу тем, с чего мне следовало начать: вы для меня слишком ученая и слишком благочестивая, и я не могу спорить с вами. Только скажу вам вот что: либо Кадди всякий раз беспрекословно будет являться на смотр, когда его на законном основании призовет к этому мой управляющий, либо вам и ему придется немедленно убраться отсюда и покинуть мои владения; старух и пахарей сколько угодно; но если бы их и вовсе не существовало на свете, я предпочла бы, чтобы на полях Тиллитудлема не росло ничего, кроме бурьяна, и в нем гнездились целые тучи птиц, чем чтобы мою землю распахивали мятежники, восставшие против своего короля.
– Ну что же, миледи, – сказала на это Моз, – здесь я родилась и думала, что умру там же, где умер отец; а ваша милость всегда была доброю госпожой, и я никогда не скажу ничего другого и никогда не перестану молиться за вас и мисс Эдит и о том, чтобы на вас снизошла благодать и вы узрели заблуждения вашего сердца. Но пока…
– Заблуждения моего сердца! – взорвалась леди Маргарет. – Заблуждение сердца! Да как вы смеете, дерзкая женщина?
– О да, миледи; обитая в юдоли слез и во тьме, все мы впадаем во множество заблуждений, и великие мира сего, и малые; но я сказала уже: мое ничтожное благословение всегда будет с вами и близкими вам, где бы я ни была. Я буду вам сострадать, если услышу о ваших горестях, я буду счастлива, услышав о вашем благополучии как на земле, так и на небе. Но я не могу повиноваться велениям земной своей госпожи наперекор велениям Бога, иже на небе, и я готова претерпеть за правое дело.
– Отлично, – заявила леди Маргарет, повернувшись спиной к своей собеседнице, – отлично, вам известно мое решение, Моз. Я не желаю иметь у себя в баронстве Тиллитудлем заядлых вигов. Еще немного, и вы устроите, пожалуй, свое молитвенное собрание не где-нибудь, а в моей гостиной.
Произнеся эти слова, она удалилась с превеликим достоинством, тогда как Моз, дав волю чувствам, которые она подавляла в себе во время аудиенции, – ведь у нее была своя гордость, – разразилась жалобами и начала громко рыдать.
Кадди, которого все еще удерживала в постели болезнь – мнимая или действительная, – лежал, пока шли прения, у себя на кровати за дощатою перегородкой, совершенно убитый услышанным. Он притаился и боялся пошевельнуться, трепеща при мысли о том, как бы леди Маргарет, к которой он испытывал своего рода наследственное почтение, не обнаружила его присутствие и не обрушила на него столь же горькие упреки, какими она осыпала его старую мать. Но, едва миледи ушла и миновала опасность быть услышанным ею, он выпрыгнул из своего гнезда.
– Вы просто спятили, вот что я скажу вам! – закричал он, подступая к матери. – У вас язык на целую милю, как говаривал отец. Неужели вы не могли оставить леди в покое и не приставать к ней с вашим пуританством? А я-то, взрослый дурень, послушался вас и улегся, как мальчишка, под одеяло, вместо того чтобы ехать вместе со всеми на смотр. Господи Боже, а я все-таки ловко обвел вас вокруг пальца: ведь не успели вы повернуться ко мне спиной, как я вылез в окно и дал тягу, чтобы пострелять в «попку», и как-никак дважды попал в него! Ради вашей блажи я обманул нашу леди, но я не собирался обманывать мою милую. А теперь она может выходить за кого вздумает, ведь меня все равно навсегда выгнали отсюда. Получается, что эта взбучка почище той, которую нам задал мистер Гьюдьил, когда вы заставили меня как-то в Сочельник отказаться от каши с изюмом, будто Господу Богу или еще кому-нибудь не все одно, поужинал ли пахарь пирожком с начинкою или овсяным киселем.
– Замолчи, сынок, замолчи, – ответила Моз, – ничего ты в этом не смыслишь: то была недозволенная еда, она разрешается только в особые дни, да еще в праздники, а в прочее время протестантам запрещено к ней прикасаться.
– А теперь, – продолжал Кадди, – вы навлекли на нас гнев уже самой леди! Когда бы я мог приодеться почище да поприличнее, я бы спрыгнул с кровати и сказал, что поскачу, куда ей будет угодно, днем или ночью, и она бы оставила нам и дом, и наш огород, где растет лучшая ранняя капуста во всей округе, и пастбище на господском выгоне.
– Но, драгоценный мой мальчик, мой Кадди, – продолжала старая женщина, – не ропщи на ниспосланные нам испытания; не жалуйся, раз терпишь за правое дело.
– А откуда мне, матушка, знать, правое оно или нет, – возразил Кадди, – или, может быть, оно правое потому, что вы так часто восхваляете вашу веру? Тут мне ничего не понять. По-моему, между обеими верами не такая уж разница, как думают люди. Кто же не знает, что священники читают те же слова, которые читаются и у нас; а если это праведные слова, то славную сказку, как я считаю, не грех и дважды послушать, и всякому тогда легче ее понять. Не у каждого столько ума, как у вас, матушка, чтобы сразу уразуметь такую премудрость.
– Ах, дорогой мой Кадди, это и есть для меня самое горькое, – проговорила взволнованно Моз. – Сколько раз я тебе объясняла различие между чистой евангелической верой и верой, испорченной выдумками людей. Ах, мальчик мой, если не ради своей души, то ради моих седин…
– Ладно, матушка, – прервал ее Кадди, – к чему поднимать столько шуму? Я всегда делал все, что вы мне велели; я ходил в церковь по воскресеньям, как вы хотели, и, кроме того, заботился о вас во все дни недели, а беспокоюсь я больше всего о том, как мне вас прокормить в это тяжелое время. Не знаю, смогу ли я пахать на каком-нибудь поле, кроме господского или Маклхема; ведь я никогда не работал на другой земле, и она не будет мне родной и знакомой. И ни один из окрестных землевладельцев не осмелится взять нас к себе в поместье после того, что нас прогнали отсюда, как нонэнормистов [Note14 — Игра слов: enormity – по-английски «гнусность».].
– Нонконформистов, милый, – вздохнула Моз, – таким именем окрестили нас люди.
– Ну что ж! Придется уйти подальше, может, за двенадцать или пятнадцать миль. Я мог бы служить, конечно, в драгунах, ведь я хорошо езжу на лошади и умею поиграть с палашом, но вы опять завопите о вашем горе и о ваших сединах. (Тут всхлипывания Моз заметно усилились.) Ладно, ладно, не буду больше; вы слишком старая, чтобы трястись на обозной телеге вместе с Эппи Дамблен, капральской женой. Но что нам все-таки делать, вот уж не приложу ума! Придется, пожалуй, двинуться в горы, к диким вигам, как их называют, и тогда меня подстрелят, как зайца, или отправят на небо с пеньковым воротником на шее.
– Ах, милый мой Кадди! – воскликнула благочестивая Моз. – Воздержись от таких греховных, себялюбивых речей, которые не лучше, чем неверие в божественный промысл. «Не видел я сына праведника, просящего хлеб насущный», – сказано в Священном писании; твой отец был хороший и честный человек, хотя, пожалуй, слишком привязанный к земным радостям, мое счастье, – подобно тебе, он тревожился лишь о бренных делах мира сего.
– Ну что ж, – сказал, поразмыслив, Кадди. – Я вижу лишь одно средство, но это то же, что дуть на остывший уголь. Вы, верно, кое-что знаете про дружбу мисс Эдит с мистером Генри Мортоном, которого зовут молодым Милнвудом; я несколько раз относил от него к ней и обратно книжки, а может, и письма. Я делал вид, что ни о чем не догадываюсь, хотя очень хорошо понимал, в чем тут дело, – иногда полезно прикинуться дурачком; и частенько я видел, как они гуляли себе по тропинке у динглвудского ручейка. Но никто ни одного слова не слышал об этом от Кадди. Я знаю, у меня не Бог весть какая голова на плечах, но я честен, как наш старый передовой вол, – бедняга, не придется мне больше работать с ним; надеюсь, что тот, кто заменит меня, будет о нем заботиться так же, как я. Так вот, я говорю, пойдем, матушка, в Милнвуд и расскажем мистеру Гарри о нашей беде. Им нужен пахарь, и земля там похожа на нашу. Я уверен, что мистер Гарри возьмет мою сторону, потому что у него доброе сердце. Конечно, от его дяди, старого Ниппи Милнвуда, большого жалованья не жди: у него лапы цепкие, как у самого черта. Но у нас все же будут хлеб, капуста, местечко у очага и кров над головой, а что нам еще нужно на первое время? Итак, поднимайтесь, матушка, и собирайте-ка вещи: раз все равно придется уйти, лучше не ждать, пока старый Гьюдьил и мистер Гаррисон явятся сюда сами и вытолкают нас взашей.

ГЛАВА VIII

Никакого он черта не пуританин и вообще ничего определенного, а попросту угождатель.
«Двенадцатая ночь»

Был уже вечер, когда Генри Мортон увидел, что к усадьбе Милнвуд приближаются укутанная в клетчатый плед старая женщина и поддерживающий ее под руку дюжий, глуповатого вида парень в серой домотканой одежде. Старая Моз отвесила поклон Мортону, но Кадди первым обратился к нему. По дороге он условился с матерью, что по-своему поведет это дело; Кадди охотно склонялся перед ее умственным превосходством и с сыновней почтительностью слушался ее в обычных делах, но на этот раз он решительно заявил, что найти работу или добиться чего-нибудь в жизни он с его малым умишком сумеет не в пример лучше ее, хоть она и может трещать о чем хочешь не хуже любого священника.
В соответствии с их уговором он и начал беседу с Мортоном:
– Славный вечерок выдался нынче для ржи, ваша честь; западный участок здорово поднимается за ночь.
– Не сомневаюсь, Кадди; но что же привело сюда вашу матушку – ведь это она, не так ли? (Кадди кивнул.) Что же привело сюда вашу мать и вас, да еще в дождь и так поздно?
– По правде говоря, сударь, то, что заставляет старух пускаться в дорогу: нужда, сударь, нужда. Я ищу места, сударь.
– Места? В это время года? Что это значит?
Моз не могла дольше сдерживаться. Гордая от сознания, что страдает за правое дело, она начала в тоне подчеркнутого смирения:
– Небу было угодно, с позволения вашей чести, почтить нас посещением…
– Сам сатана в этой женщине и ни крупицы добра! – зашептал Кадди на ухо матери. – Если вы приметесь толковать о ваших треклятых вигах, никто во всей нашей округе не отважится отворить перед нами дверь своего дома. – Затем он громко заговорил, обращаясь к Мортону: – Моя мать стара, сударь, и она забылась в разговоре с миледи, которая не терпит, когда ей хоть немного перечат (сколько я знаю, никто не любит, чтобы с ним спорили, раз может сам себе быть хозяином), особенно, сударь, когда ей перечат ее же люди, – и потом мистер Гаррисон, управитель, и мистер Гьюдьил, дворецкий, не очень-то жалуют нас, а знаете, плохо жить в Риме и ссориться с папой. Вот я и подумал, что лучше убраться подальше, пока одна беда не привела за собою другую; а потом, у меня к вашей милости письмецо; оно, может быть, объяснит вам получше, зачем мы сюда пришли.
Мортон взял у Кадди записку и, покраснев до ушей от радости и неожиданности, прочел следующие слова: «Если вы поможете этим несчастным и беззащитным людям, то премного обяжете вашу Э.Б.».
Он был так взволнован, что не сразу собрался с мыслями; наконец он спросил:
– В чем ваша просьба, Кадди, и чем я мог бы помочь?
– Мне нужна работа, сударь, работа и кров для матери и для меня (у нас есть кое-какие вещи, чтобы обставиться, была бы только тележка перевезти их сюда), и еще мучица, и молоко, и овощи, ведь я за столом не промах, да и матушка, дай Бог ей здоровья, тоже, и потом немного деньжат, но тут уж решайте с хозяином сами. Я знаю, вы не дадите в обиду бедного человека, если сможете ему пособить.
Мортон покачал головой.
– Что касается пищи и крова, Кадди, то это, наверно, устроится, а вот насчет жалованья – тут дело нелегкое.
– Ну что ж, сударь, как там уж выйдет; все лучше, чем тащиться в Гамильтон или еще куда-нибудь и того дальше.
– Хорошо, Кадди, идите на кухню; я сделаю все, что смогу.
Предстоявшие Мортону переговоры были нелегкими. Ему пришлось уламывать сначала домоправительницу, которая привела тысячу возражений с единственной целью доставить себе удовольствие выслушать просьбы и увещания; после того как удалось наконец преодолеть сопротивление с ее стороны, было уже сравнительно просто уговорить старого Милнвуда взять в дом работника, тем более что платить ему он мог по своему усмотрению.
Моз и ее сыну отвели под жилье помещение в одной из пристроек, и было решено, что, пока они не обзаведутся своим хозяйством, их допустят к скромной трапезе, за которой собирались все слуги Милнвуда. Что касается Мортона, то он употребил содержимое своего тощего кошелька на подарок Кадди «для обзаведения», как он при этом сказал, и это может служить доказательством глубокого уважения к той, которая поручила его заботам несчастных изгнанников.
– Вот мы и устроились, – сказал Кадди матери, – и если нам не так хорошо и удобно, как прежде, жизнь есть жизнь, где бы ты ни был; а главное, мы с благочестивыми и богобоязненными людьми той же веры, что ваша, и споров о ней у вас, матушка, больше не будет.
– Моей веры, золотко! – воскликнула его сверхученая мать. – Горе мне с твоей и их слепотой! Ах, Кадди, да ведь они в стане язычников и, я думаю, никогда не выберутся оттуда; они немногим лучше прелатистов. Слушают наставления этого заблудшего человека, Питера Паундтекста, который был некогда достойнейшим проповедником слова Господня, а теперь стал вероотступником и за жалованье, чтобы прокормить себя и семью, покинул праведную стезю и пошел за этой черной индульгенцией. О сын мой! Если бы ты проникся евангельской проповедью, которую слушал в долине Бенгонара, когда там говорил наш незабвенный Ричард Рамблбери, этот сладчайший юноша, принявший мученический венец на Сенном рынке незадолго до Сретенья! Неужели ты не запомнил – а ведь он говорил об этом не раз, – что эрастианство так же мерзостно, как прелатизм, а индульгенция не лучше эрастианства?
– Да слыханное ли это дело! – прервал ее Кадди. – Нас выгонят и отсюда, и нам некуда будет приткнуться. Вот, матушка, мое последнее слово: если я услышу хоть раз, что вы подымаете крик (на людях, конечно; мне ваша болтовня нипочем, меня от нее лишь ко сну клонит), так вот, если я услышу еще разок такой крик на людях из-за разных там Паундтекстов, и Рамблбери, и всяких вер, и всех этих мошенников, я сделаюсь солдатом, а кто знает, может быть, и сержантом и капитаном, когда вы не перестанете мне надоедать, и пусть Рамблбери вместе с вами отправится к самому черту. Никакого проку не видел я в его наставлениях и ничего через них не добыл, разве что колики в животе, ведь битых четыре часа просидел я на сыром мху, пока шло ваше собрание; а потом леди лечила меня своим снадобьем, и, когда б она знала, с чего я заполучил эту болезнь, она, верно, не торопилась бы выгнать ее своими лекарствами.
Вздыхая в душе над тем, что ее Кадди такой закоснелый и нераскаянный грешник, Моз, однако, не смела больше затрагивать в разговорах запретную тему и хорошо запомнила выслушанное ею предупреждение. Она достаточно хорошо знала характер своего покойного мужа, на которого этот благополучно здравствующий плод их союза был очень похож; она помнила и о том, что, хотя ее супруг в большинстве случаев беспрекословно склонялся пред ее умственным превосходством, все же порою и у него, когда он выходил из себя, случались припадки упрямства, и тогда не помогали ни убеждения, ни угрозы, ни ласки. Трепеща поэтому, как бы Кадди и в самом деле не надумал пойти в драгуны, она прикусила язык и, даже слушая похвалы Паундтексту, как красноречивому и способному проповеднику, сохраняла в себе достаточно здравого смысла, чтобы удержать готовую сорваться с языка гневную отповедь, выражая клокотавшее в ней возмущение только тяжкими вздохами, которые ее собеседники сочувственно приписывали ее взволнованным воспоминаниям о наиболее патетических местах его поучений. Трудно сказать, как долго удавалось бы ей подавлять свои истинные чувства и мысли. Неожиданный случай избавил ее от этой необходимости.
Владелец Милнвуда строго придерживался старинных порядков, если они способствовали соблюдению экономии. По этой причине в его доме все еще продолжал сохраняться старый обычай, лет за пятьдесят до того повсеместно распространенный в Шотландии и заключавшийся в том, что слуги, принеся с кухни кушанья, садились в нижней части стола и обедали вместе со своими хозяевами. Итак, на следующий день после переселения Кадди и на третий с начала нашего повествования старый Робин, исполнявший в усадьбе Милнвуда обязанности дворецкого, камердинера, ливрейного лакея, садовника и кого только угодно, поставил на стол огромную миску похлебки, заправленной овсяной мукой и капустой, причем в океане жидкости наиболее усердные наблюдатели заметили смутные очертания двух-трех тощих бараньих ребрышек, появлявшихся время от времени на поверхности. Две огромные корзины, одна – с хлебом из ячменной муки пополам с гороховою, вторая – с овсяными лепешками, служили дополнением к этому неизменному блюду. Крупный отварной лосось в наши дни указывал бы на то, что здесь живут на широкую ногу, но в прежние времена эта рыба ловилась во всех сколько-нибудь значительных реках Шотландии, и в таком количестве, что лососину не только не считали деликатесом, но кормили ею главным образом слуг, которые, говорят, нередко ставили даже условием, чтобы им не давали такую приторную и надоевшую пищу свыше пяти раз в неделю. Объемистый мех с очень слабым пивом собственной варки был отдан в распоряжение всех обедающих, так же как лепешки, хлеб и похлебка; что до баранины, то она полагалась лишь господам, включая в их число и миссис Уилсон. Только для господ был поставлен с краю и серебряный кувшин с элем, имевшим некоторое право на это название. Огромный круг сыра из овечьего молока, смешанного с коровьим, а также миска с соленым маслом предназначались для всех.
В верхнем конце стола, чтобы почтить эту изысканную трапезу своим присутствием, восседал сам владелец поместья, с племянником по одну руку и любезной его сердцу домоправительницей по другую. На довольно большом расстоянии и, разумеется, как повелось издавна, ниже солонки, сидел старый Робин, худой, изможденный слуга, скрюченный и изувеченный вконец ревматизмом, и рядом с ним неряшливая, всегда неопрятная горничная, сделавшаяся с течением времени совершенно бесчувственной к ежедневной брани и понуканиям, которыми осыпали ее хозяин и его верная домоправительница по причине ее беспечного нрава. Тут были еще молотильщик, седой пастух, на попечении которого находилось стадо коров, и только что нанятый пахарь Кадди со своей матерью. Остальные работники поместья Милнвуд жили своим хозяйством и были счастливы хотя бы уже потому, что свою столь же простую еду могли есть спокойно и досыта, избавленные от наблюдения острых и жадных серых глазок Милнвуда, которые измеряли, казалось, количество пищи, проглатываемой каждым из его подчиненных, и следили за каждым куском ее от губ до желудка. Это пристальное наблюдение было явно не в пользу Кадди, который вследствие быстроты, с какою исчезало перед ним все съестное, вызвал неприязнь в своем новом хозяине. Милнвуд то и дело отводил глаза от не в меру усердного едока, чтобы устремить негодующий взгляд на племянника, отвращение которого к сельским работам было главной причиной необходимости в пахаре и на которого ложилась прямая ответственность за наем этого чудовищного обжоры.
«И еще платить тебе жалованье? Черта с два! – думал Милнвуд. – За неделю ты у меня наешь больше, чем наработаешь в месяц».
Эти невеселые размышления были прерваны громким и настойчивым стуком в ворота. Повсюду в Шотландии было принято во время обеда держать ворота усадьбы, а если их не было, то входную дверь в доме накрепко запертыми, и только важные гости или те, кого привело неотложное дело, позволяли себе домогаться, чтобы их приняли в эту пору [Note15 — Это было правилом хорошего тона. (Прим. автора.)]. Вот почему и хозяев, и домочадцев удивил неожиданный стук, и так как времена были смутные, он даже немного встревожил их, тем более что колотили в ворота властно и очень настойчиво. Миссис Уилсон встала из-за стола и собственною персоной поспешила к воротам; но, разглядев через щелку, которая для этого прорезалась в дверях большинства шотландских домов, кто виновники грохота, торопливо возвратилась назад, объятая ужасом и всплескивая руками: «Красные куртки, красные куртки! »
– Эй, Робин! Пахарь, как тебя там? Молотильщик! Племянник Гарри! Откройте ворота, да поскорее! – восклицал старый Милнвуд, поспешно хватая и засовывая в карман две-три серебряные ложки, которыми был сервирован верхний конец стола, тогда как ниже солонки полагались лишь честные роговые. – Будьте приветливы, господа, ради самого Бога, будьте приветливы с ними; им недолго и покалечить нас. О, мы ограблены, мы ограблены!
Пока слуги отворяли ворота и впускали солдат, отводивших душу проклятиями и угрозами по адресу тех, кто заставил их зря прождать столько времени, Кадди успел шепнуть на ухо матери:
– А теперь, сумасшедшая вы старуха, молчите, как рыба или как я молчал до этой поры, и дайте мне говорить за вас. Я не желаю совать свою шею в петлю из-за болтовни старой бабы, даже если она моя мать.
– Я помолчу, золотко, чтобы не напортить тебе, – зашептала в ответ старая Моз. – Но помни, золотко мое, кто отречется от слова, от того и слово отречется…
Поток ее увещаний был остановлен появлением четырех лейб-гвардейцев во главе с Босуэлом.
Они вошли, производя страшный грохот подкованными каблуками необъятных ботфортов и волочащимися по каменному полу длинными, с широким эфесом, тяжелыми палашами. Милнвуд и домоправительница тряслись от страха, так как хорошо знали, что такие вторжения обычно сопровождаются насилиями и грабежами. Генри Мортону было не по себе в силу особых причин: он твердо помнил, что отвечает перед законом за предоставление убежища Берли. Сирая и обездоленная вдова Моз Хедриг, опасаясь за жизнь сына и одновременно подхлестываемая своим неугасимым ни при каких обстоятельствах пылом, упрекала себя за обещание молча сносить надругательства над ее религиозными чувствами и потому волновалась и мучилась. Остальные слуги дрожали, поддавшись безотчетному страху. Один Кадди, сохраняя на лице выражение полнейшего безразличия и непроницаемой тупости, чем шотландские крестьяне пользуются порою как маской, за которой обычно скрываются сметливость и хитрость, продолжал усердно расправляться с похлебкой. Придвинув миску, он оказался полновластным хозяином ее содержимого и вознаградил себя среди всеобщего замешательства семикратною порцией.
– Что вам угодно, джентльмены? – спросил Милнвуд, униженно обращаясь к представителям власти.
– Мы прибыли сюда именем короля, – ответил Босуэл. – Какого же черта вы заставили нас так долго торчать у ворот?
– Мы обедали, и дверь была на запоре, как это принято у здешних хозяев. Когда бы я знал, что у ворот – верные слуги нашего доброго короля… Но не угодно ли отведать элю, или, быть может, бренди, или чарку канарского, или кларета? – спросил он, делая паузу после каждого предложения не менее продолжительную, чем скаредный покупщик на торгах, опасающийся переплатить за облюбованную им вещь.
– Мне кларета, – сказал один из солдат.
– А я предпочел бы элю, – сказал второй, – разумеется, если этот напиток и впрямь в близком родстве с Джоном Ячменным Зерном.
– Лучшего не бывает, – ответил Милнвуд, – вот о кларете я не могу, к несчастью, сказать то же самое. Он жидковат и к тому же слишком холодный.
– Дело легко поправимое, – вмешался третий солдат, – стакан бренди на три стакана вина начисто снимает урчание в животе.
– Бренди, эль, Канарское или кларет? А мы отведаем всего понемногу, – изрек Босуэл, – и присосемся к тому, что окажется лучшим. Это не лишено смысла, хоть и сказано каким-то распроклятым шотландским вигом.
Поспешно, хотя и не без дрожи в руках, Милнвуд вытащил из кармана два увесистых, громадных ключа и вручил их домоправительнице.
– Домоправительница, – заявил Босуэл, придвигая стул и бесцеремонно усаживаясь, – не слишком молода и не такая уж раскрасавица, чтобы кто-нибудь испытывал искушение сопровождать ее в погреб, и, черт меня побери, не вижу тут никого, кто бы мог ее заменить. Это что? (Шаря вилкой в миске с похлебкой и вылавливая баранье ребрышко.) Никак, мясо? Я возьму, пожалуй, кусочек-другой! Но оно жесткое, словно его произвела на свет сама чертова матушка!
– Если в доме найдется что-нибудь получше, сэр… – забеспокоился Милнвуд, встревоженный этими симптомами неудовольствия.
– Нет, нет, нам не до этого, – сказал Босуэл, – пора переходить к делу. Вы посещаете Паундтекста, пресвитерианского пастора, не так ли, мистер Мортон?
Мистер Мортон поспешил утвердительно ответить на этот вопрос и начал торопливо оправдываться:
– Согласно индульгенции, дарованной его всемилостивейшим величеством и нашим правительством, – ведь я ни за что не сделал бы ничего не дозволенного законом; и потом, знаете, я вовсе не против умеренного епископства: я человек деревенский, а наши пасторы будут попроще, так что их проповеди как-то понятнее; и, с вашего разрешения, сэр, эта мера правительства сберегла немало денег стране.
– Ладно, меня это нисколько не касается, – отозвался Босуэл, – они получили индульгенцию, и делу конец; что до меня, то, если бы я сочинял законы, ни один лопоухий поп изо всей этой своры никогда бы не лаял с кафедры в нашей Шотландии. Впрочем, я повинуюсь приказам. А, вот и напитки: ставьте-ка их сюда, матушка, да поближе.
Он вылил добрую половину бутылки, вмещавшей целую кварту кларета, в деревянную чашку и осушил ее до последней капли.
– Вы зря хулили свое вино, друг мой; оно превосходно и лучше вашего бренди, но и бренди совсем недурное. Давайте-ка выпьем с вами за здоровье его величества короля!
– С удовольствием, – сказал Милнвуд, – но я, знаете, не пью ничего, кроме эля, кларета держу самую малость для моих достопочтенных друзей.
– Вроде меня, не так ли? – заметил Босуэл. – Раз так, – продолжал он, протягивая бутылку Генри, – раз так, молодой человек, за здоровье его величества короля!
Генри молча наполнил вином стакан средних размеров, не обратив внимания на толчки и намеки дяди, как видно желавшего, чтоб он последовал его примеру и предпочел пиво кларету.
– Превосходно, – сказал Босуэл. – Ну, а как обстоят дела с остальными? Что там за старуха? Дайте и ей стакан бренди, пусть и она выпьет за здоровье его величества.
– С позволения вашей чести, – произнес Кадди, устремив на Босуэла тупой и непроницаемый взгляд, – это моя матушка, сударь; она такая же глухая, как Кора-Линн, и, как ни бейся, ей все равно ничего не втолкуешь. С позволения вашей чести, я охотно выпью вместо нее за здоровье нашего короля и пропущу столько стаканчиков бренди, сколько вам будет угодно.
– Готов поклясться, парень говорит сущую правду! – воскликнул Босуэл. – Ты и впрямь похож на любителя пососать бренди. Вот и отлично, не теряйся, приятель! Где я, там всего вволю. Том, налей-ка девчонке добрую чарочку, хоть она, как мне сдается, неряха и недотрога. Ну что ж, выпьем еще и эту чарку – за нашего командира, полковника Грэма Клеверхауза! Какого черта ворчит эта старая? По виду она из самых отъявленных вигов, какие когда-либо жили в горах. Ну как, матушка, отрекаетесь ли вы от своего ковенанта?
– Какой ковенант изволит ваша честь разуметь? Существует ковенант труда, существует и ковенант искупления. – поторопился вмешаться Кадди.
– Любой ковенант, все ковенанты, какие только ни затевались, – ответил сержант.
– Матушка! – закричал Кадди в самое ухо Моз, изображая, будто имеет дело с глухою. – Матушка, джентльмен хочет узнать, отрекаетесь ли вы от ковенанта труда?
– Всей душой, Кадди, – ответила Моз, – и молю Господа Бога, чтобы он уберег меня от сокрытой в нем западни.
– Вот тебе на, – заметил Босуэл, – не ожидал, что старуха так здорово вывернется. Ну… выпьем еще разок круговую, а потом к делу. Вы уже слышали, полагаю, об ужасном и зверском убийстве архиепископа Сент-Эндрю? Его убили десять или одиннадцать вооруженных фанатиков.
Все вздрогнули и переглянулись; наконец Милнвуд нарушил молчание:
– Мы уже слышали об этом несчастье, но надеялись, что слух о нем ложен.
– Вот опубликованное сегодня официальное сообщение. Я хочу знать, старина, что вы думаете об этом.
– Что я думаю, сэр? Все, что соблаговолит думать Тайный совет, – пробормотал Милнвуд.
– Я желаю, друг мой, чтобы вы высказались с большей определенностью, – произнес повелительным тоном драгун.
Глаза Милнвуда впились в бумагу, чтобы поспешно извлечь из нее наиболее сильные выражения, которыми она изобиловала, в чем немало ему помогло то обстоятельство, что она была отпечатана жирным шрифтом.
– Я думаю, что это – кровавое и мерзостное… убийство и злодейство… измышленное адской и неумолимой жестокостью… в высшей степени отвратительное, и что это позор для нашей страны.
– Хорошо сказано, старина! – одобрительно заметил допрашивающий. – Я рад вашим благонамеренным взглядам. Вы обязаны мне благодарственной чашей за все, чему я вас научил. Нет, дружок, ты выпьешь со мной свое собственное Канарское – кислому элю совсем не место в столь верноподданном желудке. А теперь ваша очередь, молодой человек; что вы думаете об интересующем меня деле?
– Я бы не обинуясь ответил на это, – сказал Генри, – если бы знал, на основании каких полномочий вы устроили этот допрос?
– Сохрани и помилуй нас Боже! – заволновалась старая домоправительница. – Говорить такие вещи солдату, когда всему свету известно, что с любым мужчиной, и с любой женщиной, и со скотиною, и со всем остальным они поступают как им захочется!
Старый Милнвуд с не меньшим ужасом воспринял дерзость племянника:
– Опомнитесь, сударь, и соблаговолите отвечать джентльмену как полагается. Или вы намерены оскорблять королевскую власть в лице сержанта лейб-гвардии?
– Молчать! – вскричал Босуэл, ударяя кулаком по столу. – Молчать и слушать меня. Вы спрашиваете, располагаю ли я полномочиями, чтобы учинять вам допрос, сэр, – сказал он, обращаясь к Генри. – Моя кокарда и мой палаш – вот мои полномочия, и притом несравненно более веские, нежели те, которыми старый Нол снабжал некогда круглоголовых; впрочем, если вы горите желанием узнать об этом подробнее, вам не возбраняется заглянуть в приказ, изданный Тайным советом и поручающий офицерам и солдатам его величества производить обыски, а также допрашивать и задерживать подозрительных лиц. Вот на каком основании я повторно обращаю к вам тот же вопрос: что вы думаете об убийстве архиепископа Шарпа? Это пробный камень новейшего образца, и на нем мы испытываем металл, из которого отлиты наши люди.
Генри, обдумав положение, успел прийти к выводу, что было бы неразумно подвергать риску благополучие всего дома, оказывая сопротивление тиранической власти, доверенной таким решительным и грубым рукам. Поэтому он внимательно прочел сообщение об убийстве примаса и спокойно ответил:
– Скажу не колеблясь, что исполнители этого злодейского преступления содеяли безрассудное и вредное дело, о котором я сожалею тем более, что предвижу в качестве последствий его гонения на многих ни в чем не повинных людей, столь же непричастных к нему и столь же далеких от его одобрения, как далек от этого, скажем, я.
Пока Генри произносил эти слова, Босуэл, не сводивший с него своего острого взгляда, припомнил наконец, где он видел те же черты лица.
– Так вот оно что! Капитан Попки! Старый приятель! Да ведь нам с вами довелось уже как-то встретиться, и вы, помнится, были в весьма подозрительном обществе.
– Однажды я вас действительно видел, – ответил Генри, – это было в трактире, в городке ***.
– А с кем вы покинули этот трактир, мой мальчик? Не с Джоном ли Белфуром Берли, одним из убийц архиепископа?
– Да, я покинул трактир с названным вами лицом, – ответил Генри, – я счел бы недостойным отрицать это, но тогда я не знал, что Белфур – убийца примаса, как не знал и того, что свершилось это ужасное преступление.
– Боже спаси и помилуй меня! Я разорен! Разорен окончательно и бесповоротно! Он пустил меня по миру! – принялся причитать старый Милнвуд. – Язык этого молодца будет звенеть без умолку, пока его голова не скатится с плеч! Он добьется своего: они отнимут все, что у меня есть, вплоть до серого плаща, прикрывающего мне спину!
– Но вы знали, что Берли, – продолжал Босуэл, обращаясь к Генри и оставляя без внимания горестные восклицания его дяди, – вы знали, что Берли – объявленный вне закона мятежник, а также преступник; вы знали о запрещении иметь дело с подобными личностями, вы знали, что вам, как верноподданному, возбраняется укрывать или снабжать чем бы то ни было этого изобличенного властями государственного преступника, а также общаться с ним, сноситься устно, письменно или через третьих лиц, возбраняется под угрозой строжайшего наказания доставлять ему пищу, питье, кров, убежище или прочие средства к существованию, – обо всем этом вы знали и тем не менее преступили закон.
Генри молча слушал Босуэла.
– Где вы расстались с ним? На большой дороге или, чего доброго, укрыли его в этом доме?
– В этом доме! – вскричал Милнвуд. – Да я бы свернул ему шею, если бы он осмелился привести ко мне в дом государственного преступника.
– А он? Решится ли он утверждать, что не сделал этого? – спросил Босуэл.
– Поскольку мне вменяется это в вину, – ответил Генри, – вы не без удовольствия услышите от меня признание, которым я изобличу себя.
– О мои милнвудские земли! О кровные мои земли! Двести лет вы находились во владении Мортонов! – восклицал его дядюшка. – Где они, эти земли? Они были, да сплыли, они рассыпаются в прах, и пахота, и угодья, и поля, и заливные луга у реки!
– Нет, сэр, – сказал Генри, – вы не пострадаете из-за меня. Я один, – продолжал он, повернувшись к Босуэлу, – я один, без каких-либо соучастников, приютил этого человека на ночь, ибо Берли – старый боевой товарищ отца. Я сделал это не только без ведома дяди, но, больше того, наперекор его прямым приказаниям. Надеюсь, что, если этих слов достаточно для моего осуждения, их достаточно и для доказательства невиновности дяди.
– Молодой человек, – сказал сержант более мягким тоном, – вы производите приятное впечатление, и я вас жалею; да и ваш дядюшка – славный и весьма храбрый старикан, который, я вижу, больше любит гостей, чем себя, так как, потчуя нас отменным вином, сам довольствуется дрянным элем, – расскажите все, что вы знаете относительно этого Берли, что сказал он вам на прощание, куда отправился и где его можно искать; и, черт подери, я закрою глаза на ваше участие в этом деле, насколько позволит мой долг. За голову этого окаянного вига дают тысячу мерков; ах, если б только напасть на его след! Ну, не будем тянуть! Где вы расстались с ним?
– Извините, но я не могу ответить на ваш вопрос, сударь, – сказал Мортон, – те же обстоятельства, которые принудили меня предоставить ему ночлег, несмотря на значительный риск для меня и моих друзей, требуют, чтобы я свято хранил его тайну, в случае если бы он и в самом деле доверился мне.
– Значит, вы не желаете отвечать? – спросил Босуэл.
– Мне нечего вам ответить, – сказал Генри.
– Быть может, я смогу подсказать вам ответ, приложив кусочек зажженного фитиля к вашим пальцам, – проговорил Босуэл.
– Ради всего святого, сударь, – взмолилась старая Элисон, обращаясь к Милнвуду, – дайте им денег – они только этого и хотят! Они замучают мистера Генри, а потом наступит и ваш черед!
Милнвуд в смятении и душевной горести разразился сетованиями и стонами; наконец голосом человека, испускающего последний вздох, он воскликнул:
– Если ф… ф… фунтов двадцать покончат с этим тягостным делом…
– Хозяин, – вкрадчиво сказала Босуэлу Элисон, – даст двадцать фунтов стерлингов…
– Двадцать шотландских фунтов, вы, старая сука! – завопил Милнвуд; скаредность заставила его забыть о пуританской точности в выражениях и об обычной вежливости в обращении к домоправительнице.
– Фунтов стерлингов, – продолжала настаивать Элисон, – если вы согласитесь снисходительно отнестись к проступку нашего мальчика; ведь он упрямец, и вы можете резать его на куски, и все же не вырвете у него ни одного слова; я уверена, что если вы даже припалите ему его пальчики, то и от этого вам большого прибытку не будет!
– Так, так, – сказал Босуэл, колеблясь, – право, не знаю, что делать; большинство моих однополчан взяли бы деньги, а заодно прихватили бы с собой и арестованного, но у меня есть совесть, и если ваш хозяин присоединяется к вашему предложению и готов поручиться за своего племянника, если к тому же весь дом даст присягу, я, право, не знаю…
– Да, да, сударь! Разумеется, сударь! – вскричала миссис Уилсон. – Любую присягу, любую клятву, какую вам будет угодно! – И, повернувшись к хозяину, она зашептала: – Идите, сударь, поторапливайтесь, несите поскорей деньги, или у нас на глазах они сожгут дотла дом. Побуждаемый жестокой необходимостью, старый Милнвуд окинул горестным взглядом свою советчицу и пошел, как фигурка в голландских часах, выпускать на свободу своих заключенных в темнице ангелов. Между тем сержант Босуэл принялся приводить к присяге остальных обитателей усадьбы Милнвуд, проделывая это, само собой, с почти такой же торжественностью, как это производят сейчас в таможнях его величества.
– Ваше имя, женщина?
– Элисон Уилсон, сударь.
– Вы, Элисон Уилсон, торжественно клянетесь, подтверждаете и заявляете, что считаете противозаконным для верноподданного вступать под предлогом церковной реформы или под каким-либо иным в какие бы то ни было лиги и ковенанты…
В это мгновение церемонию присяги нарушил спор между Кадди и его матерью, которые долго шептались и вдруг стали изъясняться во всеуслышание.
– Помолчите вы, матушка, помолчите! Они не прочь кончить миром. Помолчите же наконец, и они отлично поладят друг с другом.
– Не стану молчать, Кадди, – ответила Моз. – Я подыму свой голос и не буду таить его; я изобличу человека, погрязшего во грехе, даже если он облачен в одежду алого цвета, и мистер Генри будет вырван словом моим из тенет птицелова.
– Ну, понеслась, – сказал Кадди, – пусть удержит ее, кто сможет, я уже вижу, как она трясется за спиною драгуна по дороге в Толбутскую тюрьму; и я уже чувствую, как связаны мои ноги под брюхом у лошади. Горе мне с нею! Ей только приоткрыть рот, а там – дело конченое! Все мы пропащие люди, и конница и пехота!
– Неужто вы думаете, что сюда можно явиться… – заторопилась Моз; ее высохшая рука тряслась в такт с подбородком, ее морщинистое лицо пылало отвагой религиозного исступления; упоминание о присяге освободило ее от сдержанности, навязанной ей собственным благоразумием и увещаниями Кадди. – Неужто вы думаете, что сюда можно явиться с вашими убивающими душу живую, святотатственными, растлевающими совесть проклятиями, и клятвами, и присягами, и уловками, со своими тенетами, и ловушками, и силками? Но воистину всуе расставлены сети на глазах птицы.
– Так вот оно что, моя милая! – сказал сержант. – Поглядите-ка, вот где, оказывается, всем вигам виг! Старуха обрела и слух, и язык, и теперь уже мы глохнем от ее крика. Эй, ты, успокойся! Не забывай, старая дура, с кем говоришь.
– С кем говорю! Увы, милостивые государи, вся скорбная наша страна слишком хорошо знает, кто вы такие. Злобные приверженцы прелатов, гнилые опоры безнадежного и безбожного дела, кровожадные хищные звери, бремя, тяготящее землю…
– Клянусь спасением души! – воскликнул Босуэл, охваченный столь же искренним изумлением, как какой-нибудь дворовый барбос, когда на него наскакивает куропатка, защищающая своих птенцов. – Ей-богу, никогда я еще не слыхивал таких красочных выражений! Не могли бы вы добавить еще что-нибудь в этом роде?
– Добавить еще что-нибудь в этом роде? – подхватила Моз и, откашлявшись, продолжала: – О, я буду ратовать против вас еще и еще. Филистимляне вы и идумеи, леопарды вы и лисицы, ночные волки, что не гложут костей до утра, нечестивые псы, что умышляют на избранных, бешеные коровы и яростные быки из страны, что зовется Васан, коварные змеи, и сродни вы по имени и по природе своей большому красному дракону. (Откровение святого Иоанна, глава двенадцатая, стих третий и четвертый.)
Тут старая женщина остановилась – не потому, разумеется, что ей нечего было добавить, но чтобы перевести дух.
– К черту старую ведьму! – воскликнул один из драгун. – Заткни ей рот кляпом, и прихватим ее с собой в штаб-квартиру.
– Постыдись, Эндрю, – отозвался Босуэл, – ты забываешь, что наша старушка принадлежит к прекрасному полу и всего-навсего дала волю своему язычку. Но погодите, дорогая моя, ни один васанский бык и ни один красный дракон не будет столь терпелив, как я, и не сетуйте, если вас передадут в руки констебля, а он вас усадит в подобающее вам кресло. А пока что я должен препроводить молодого человека к нам в штаб-квартиру. Я не могу доложить моему офицеру, что оставил его в доме, где мне пришлось столкнуться лишь с изменой и фанатизмом.
– Смотрите, матушка, что вы наделали, – зашептал Кадди, – филистимляне, как вы их окрестили, собираются взять с собой мистера Генри, и все ваша дурацкая болтовня, черт бы ее побрал.
– Придержи язык, трус, – огрызнулась Моз, – и не суйся со своими упреками! Если ты и эти ленивые объедалы, что расселись здесь, пуча глаза, как корова, раздувшаяся от клевера, приметесь ратовать руками за то, за что я ратовала языком, им не утащить в тюрьму этого драгоценного юношу.
Пока происходил этот диалог, солдаты успели окружить своего пленника. Но тут вошел Милнвуд; встревоженный тем, что увидел, он поспешил, хотя и не без тяжких вздохов, протянуть Босуэлу кошелек с золотом, которое он обязался внести как выкуп за племянника. Сержант взял кошелек с видом полного равнодушия, взвесил его в руке, подбросил вверх и поймал на лету, затем покачал головой и сказал:
– В этом гнездышке с желтыми птенчиками много веселых и беззаботных ночей, но, черт побери, мне не хочется рисковать ради них – уж слишком громко разглагольствовала тут эта старуха, и к тому же перед столькими свидетелями. Послушайте, старина, я обязан доставить вашего племянника в штаб-квартиру, а потому не могу, по совести, взять сверх того, что полагается за хорошее обращение с арестованным.
Развязав кошелек, он дал солдатам по золотому, взяв себе три.
– Теперь, – сказал он, – вы можете утешаться сознанием, что ваш родственник, юный Капитан Попки, в хороших руках и что с ним будут учтивы и обходительны. Остаток денег я вам возвращаю.
Милнвуд жадно протянул руку.
– Только вы, конечно, осведомлены, – продолжал Босуэл, играя по-прежнему кошельком, – что всякий землевладелец отвечает за добропорядочность и верноподданническое поведение своих домочадцев и слуг, а также что мои товарищи и подчиненные отнюдь не обязаны умалчивать о превосходной проповеди, которую мы выслушали от этой старой и закоснелой пуританки в клетчатом пледе; и я вас заранее предупреждаю, что, если кто-нибудь донесет о случившемся, Тайный совет наложит на вас изрядный денежный штраф.
– Мой добрый сержант, мой дорогой и уважаемый капитан, – воскликнул вконец перепуганный скряга, – я ручаюсь, что в моем доме нет никого, кто мог бы нанести вам оскорбление!
– Ошибаетесь, – отозвался Босуэл, – сейчас вы услышите, как она примется ратовать, – она сама называет так свои разглагольствования. Ну, приятель, – бросил он Кадди, – отойди-ка в сторонку, и пусть твоя мамаша выскажется от всего сердца. Я вижу, она снова поджала губы и снова заряжена, как перед своим первым залпом.
– Милостивый лорд, благородный сэр, – сказал Кадди, – язык старой бабы – да ведь это пустое дело, чтобы поднимать из-за него столько шуму. Ни мой покойный отец, ни я никогда не прислушивались к болтовне моей матери.
– Погоди, дружок, ты и сам хорош, – оборвал Кадди Босуэл, – честное слово, ты не так прост, как хотел бы казаться. Ну, старая, вы слышите, ваш хозяин не хочет верить, что вы способны так блистательно ратовать.
Моз нуждалась, пожалуй, лишь в этом ударе шпорой, чтобы понестись, закусив удила.
– Горе отступникам и любострастным корыстолюбцам, – возгласила она, – которые грязнят и обрекают гибели свою совесть, склоняясь перед нечестивыми требованиями и предаваясь гнусной мамоне сынов Велиала, лишь бы жить с ними в мире. Это – греховное попустительство, это – подлый союз с врагом! Это – зло, содеянное Менаимом на глазах Господа, когда он вручил Фулу, царю ассирийскому, тысячу талантов серебра, чтобы рука его помогла ему. (Вторая книга Царств, глава пятнадцатая, стих девятнадцатый.) Это – зло, содеянное также Ахавом, пославшим деньги Феглаффелассару. (Смотри ту же Вторую книгу Царств, глава шестнадцатая, стих восьмой.) И если был осужден, как вероотступник, даже благочестивый Езекия, склонившийся перед Сеннахиримом, дав ему денег и обещая внести, что будет наложено на него (смотри ту же Вторую книгу Царств, главу восемнадцатую, стих четырнадцатый и пятнадцатый), то не иначе будет и с теми из нашего косного и вероотступнического поколения, кто вносит подати, и налоги, и поборы, и штрафы алчным и неправедным мытарям и оплачивает жалованье наймитам священникам (этим безгласным псам, которые даже не лают, но дремлют, возлежа среди всякия скверны, ибо больше всего любят покой), потворствует их вымогательствам и задаривает их для того, чтобы они могли быть пособниками и слугами наших угнетателей и мучителей. Все они нисколько не лучше, чем пребывающие во вражеском стане, чем те, кто готовит яства для войска и предлагает жертвенные напитки сонмам.
– Вот, мистер Мортон, чудеснейший образец их верований! Как вы относитесь к ним? Или вы думаете, что их одобрит Тайный совет? Полагаю, что самое главнее мы можем унести в голове, не прибегая к мелкам и дощечкам, какие вы таскаете с собой на ваши молитвенные собрания. Эндрю, как ты считаешь, не призывает ли она к отказу от уплаты налогов?
– Именно так, ей-богу, – ответил Эндрю, – и говорит, что угостить солдата кружкою эля и посадить его с собою за стол – превеликий грех.
– Вы слышите, – продолжал Босуэл, обращаясь к Милнвуду, – впрочем, меня это нисколечко не касается, дело ваше. – И он равнодушно протянул кошелек, успевший приметным образом отощать.
Милнвуд, ошеломленный всеми свалившимися на него бедами, машинально протянул руку за кошельком.
– Да вы сумасшедший, – зашептала в страхе домоправительница, – скажите, что вы отдаете им эти деньги; все равно они оставят их у себя, добром или силою; и единственная наша надежда, что, получив их, они наконец успокоятся.
– Не могу, не в силах сделать это своею рукой, Эли, – сказал в изнеможении Милнвуд, – не в силах расстаться с деньгами, которые столько раз пересчитывал, не могу отдать их этим слугам самого сатаны.
– Раз так, я сделаю это сама, Милнвуд, – сказала домоправительница, – иначе все у нас пойдет прахом… Мой хозяин, сэр, – обратилась она к Босуэлу, – не может и думать о том, чтобы хоть что-нибудь взять назад из рук такого почтенного джентльмена, как вы: он умоляет вас принять эти деньги и быть с его племянником таким добрым, каким только вы сможете быть, а также благожелательным в докладе начальству о духе нашего дома, и еще он просит не делать нам зла из-за дурацкой болтовни этой старой кобылы (тут она надменно посмотрела на Моз, чтобы хоть чем-нибудь вознаградить себя за усилия, которых стоили ей любезности, расточаемые солдатам), этой старой, полоумной смутьянской дряни. До вчерашнего вечера (пропади она пропадом! ) она не жила в нашем доме и никогда больше не переступит его порога, как только я выгоню ее вон.
– Беда, беда, – зашептал Кадди на ухо матери, – всегда то же самое! Я так и знал, что нам снова придется пуститься в дорогу, если вы раскроете рот и произнесете два-три слова подряд. Я был уверен, что другому и не бывать, матушка.
– Помолчи, сынок, – сказала Моз, – и не ропщи на наш крест. Никогда не переступит порога! Да я и сама не захочу переступить их порог. На дверях этого дома не начертано знака, чтобы ангел мщения миновал его. И они будут поражены от руки его, ибо думают много о тварях и не думают о творце, радеют о благах земных, а не о поруганном ковенанте, о кружках из желтого кала, а не о чистом золоте слова Господня, о друзьях и родне, а не об избранных, коих преследуют и поносят, гонят, выслеживают, ловят, хватают, бросают в темницы, терзают, ссылают, обезглавливают, вешают, кромсают, четвертуют, не говоря уже о сотнях других, принужденных покинуть дома свои и скитаться в пустынях, горах, болотах, топях, среди мшистых трясин и заброшенных торфяных ям, чтобы слушать Писание Божие, как те, что тайком вкушают хлеб свой насущный.
– А ведь она, сержант, разошлась, точно на своем сборище. Не прихватить ли нам с собой и ее? – предложил один из солдат.
– Не мели, черт побери, вздора, – ответил Босуэл. – Разве тебе невдомек, что лучше оставить ее на месте, пока здесь хозяйничает такой уважаемый, сговорчивый, тороватый и почтенный землевладелец, как мистер Мортон Милнвуд, который располагает средствами утихомирить ее? Пусть уж старая муха выводит свой рой: она до того упряма, что с ней ничего не поделаешь. Итак, – крикнул он, – еще одну круговую за Милнвуда, и его чудо-гостеприимство, и за нашу приятную встречу, которая, надеюсь, не за горами, если он и впредь будет держать у себя такую фанатичную челядь.
Затем он приказал солдатам седлать коней и выбрал в конюшне Милнвуда лучшую лошадь «на службу его величеству королю», как он заявил, чтобы посадить на нее арестованного.
Миссис Уилсон, утирая слезы, собрала между тем небольшой узелок с теми вещами, которые, по ее мнению, могли понадобиться мистеру Генри во время его вынужденной поездки. Бегая в хлопотах взад и вперед по комнате, она нашла случай незаметно вложить ему в руку немного денег. Босуэл с товарищами сдержали свое обещание и хорошо обошлись с узником. Они не связали Мортона, а ограничились тем, что поместили его коня между своими. Вскочив наконец в седло и тронувшись в путь, они перекидывались шутками и весело гоготали, оставив обитателей Милнвуда в страшном смятении. Старый хозяин усадьбы, подавленный арестом племянника и бессмысленной потерей двадцати фунтов, весь вечер только и делал, что метался в своем большом кожаном кресле, повторяя все ту же жалобу: «Разорен, разорен окончательно и пущен по миру, разорен и пущен по миру, – о плоть моя и именье мое! О плоть моя и именье мое! »
Скорбь миссис Элисон Уилсон нашла для себя отдушину и до некоторой степени утешение в потоке брани, который она обрушила на Моз и Кадди, выпроваживая их из Милнвуда.
– Пусть болячки источат твое старое тело! Первый красавец в Клайдсдейле стал отныне страдальцем, и все из-за тебя и твоего сумасшедшего смутьянства! ..
– Поди прочь! – воскликнула Моз. – А я говорю, что вы в путах греха и во власти зла, раз ропщете, отдавая лучшее и возлюбленное свое за дело того, кто вам его даровал, и клянусь, я сделала для мистера Гарри не меньше, чем сделала бы для своего сына; и если бы Кадди сподобился ратовать за истину на Сенном рынке…
– Похоже, что так и будет, коли ты и он не пойдете другою дорогой.
– И если бы, – продолжала Моз, не обращая внимания на замечание миссис Уилсон, – и если бы кровавые псы и льстивые зифеи норовили завлечь меня в тенета своим обещанием отпустить его ценою греховных уступок, я стояла бы, несмотря ни на что, на своем, и продолжала бы возвышать голос свой против папства, епископства, антиномианства, эрастианства, лапсарианства, сублапсарианства и других грехов и соблазнов нашего времени, и вопила бы, как роженица, кляня черную индульгенцию, которая стала камнем преткновения для ученых богословов, я бы возвысила голос мой, подобно сильному словом своим проповеднику.
– Хватит, матушка! – крикнул Кадди, вмешиваясь в эту затянувшуюся перебранку и силою увлекая за собой мать. – Хватит! Перестаньте ратовать перед достопочтенной госпожой домоправительницей, ведь она, чего доброго, может оглохнуть! Вы напроповедовали на всю неделю вперед. Вы допроповедовались до того, что нас прогнали из нашего уютного дома, и с нашего милого огорода, и из этого нового убежища нашего, где мы не успели даже прилепиться как следует; вы допроповедовались до того, что мистера Гарри поволокли в яму; вы допроповедовались и до того, что в кармане хозяина двадцати фунтов как не бывало, а вы знаете, как туго он расстается со своими кровными денежками; и, может быть, вы теперь помолчите немножко, не то придется мне, видно, подняться по лестнице наверх, а потом опуститься, да только уже на веревке. Пошли, матушка, пошли прочь; они сыты по горло вашими ратованиями и долго будут помнить о них.
Произнеся это, он потащил за собою Моз, с тем чтобы приготовиться к новым странствиям в поисках крова, и долго еще ее язык не мог успокоиться и с гневных уст слетали слова: ратование, ковенант, злокозненные, индульгенция.
– Старая, зловредная, выжившая из ума дура – вот она кто! – воскликнула домоправительница, наблюдая, как Кадди с матерью покидают усадьбу. – Воображает, будто лучше ее не сыщешь на свете, старая дрянь! А сколько горя и неприятностей принесла она с собой в тихий и мирный дом! Если бы я не была по моему положению больше чем наполовину женщиной благородного звания, запустила бы я вот этот десяток моих коготков в ее паршивую шкуру!

ГЛАВА IX

Я веселый солдат, в битве черт мне не брат,
И рубцов целый ряд я бы вам показал:
За красотку свою иль в кровавом бою,
Там, где в дальнем краю я французов встречал.
Бернс

– Не падайте духом, – говорил Босуэл своему пленнику по пути в штаб-квартиру, – вы славный малый, у вас много знакомств, и в худшем случае вас вздернут за это, но ведь таков удел многих честных людей. Скажу откровенно: ваша жизнь во власти закона; проявите покорность – и тогда, пожалуй, вы сможете выпутаться из этой истории, внеся порядочный штраф из средств вашего дядюшки, а он, поверьте, от этого не разорится.
– Но это больше всего и волнует меня, – сказал Генри. – Расставаться с деньгами – для моего дяди сущая пытка. Не он предоставил Берли ночлег, и я молю Бога о том, чтобы наказание, которое я понесу, если избавлюсь от смертной казни, пало на меня одного.
– Кто его знает, – заметил Босуэл, – они могут предложить вам отправиться на службу в один из заграничных шотландских полков. Это совсем неплохо; если ваши друзья похлопочут за вас и нажмут, где полагается, вы сможете вскоре получить производство.
– Я убежден, – отозвался Мортон, – что это самое лучшее, что только может выпасть на мою долю.
– В самом деле! Значит, вы совсем не такой уж завзятый виг! – воскликнул сержант.
– Я никогда не вмешивался в борьбу наших партий, – ответил Генри, – я спокойно сидел у себя дома и не раз всерьез задумывался над тем, не поступить ли мне в один из наших заграничных полков.
– Вот как! – сказал Босуэл. – Ну что ж, это делает честь вашим намерениям; я служил в шотландском гвардейском во Франции, и довольно долго; вот где приучаешься к дисциплине, черт побери! Им нет ни малейшего дела, где вы пропадаете в свободное время, но попробуйте опоздать на поверку, и они вам покажут, где раки зимуют. Наш старик, капитан Монтгомери, заставил меня как-то выстоять на часах у нашего арсенала в кирасе, латах и шлеме шесть часов сряду, да еще на солнцепеке, ну я и испекся, как голубь, которых продают возле Пор-Рояля. После этого я дал себе клятву, что, когда на поверке выкрикнут: «Фрэнсис Стюарт! » – я буду всегда тут как тут и ради этого даже брешу, если придется, свои карты на барабане. Да, дисциплина – это не шутка!
– А в других отношениях вам нравилась ваша служба?
– Par excellence [Note16 — Исключительно (франц.).], – ответил Босуэл, – женщины, вино, кутежи, всего вволю, дай себе только труд пожелать, да с толком. И если у вас хватит совести внушить какому-нибудь жирному патеру, что вы не прочь перейти в католичество, он как есть расшибется в лепешку, чтобы доставить вам удовольствие и таким способом заполучить немножко вашей признательности. А где вы найдете лопоухого пастора-вига, который отличался бы такой же предупредительностью!
– Совершенно согласен с вами, такого нигде не найти, – сказал Генри. – Но в чем состояли ваши основные обязанности?
– Охранять особу его величества короля, – ответил Босуэл, – оберегать, мой мальчик, жизнь Людовика Четырнадцатого Великого и время от времени устраивать облавы на гугенотов, или, что то же, на протестантов. Да, там было где поучиться этому ремеслу, и я здорово набил себе руку для службы в нашей стране. Но послушайте, вы, сдается мне, bon camerado [Note17 — добрый товарищ (искаж. исп. buen camarada).], как говорят испанцы, и я должен поделиться с вами блестящими соверенами вашего почтенного старого дяди. Таков уж закон среди нас, рубак; мы не можем безучастно смотреть на товарища, когда он в нужде, а у нас позвякивает в кармане.
Произнеся эти слова, он вынул из кошелька несколько золотых и, не считая, протянул их Генри. Молодой Мортон не принял этого дара, но, полагая излишним сообщать сержанту, несмотря на его очевидную щедрость, о деньгах, которые были при нем, он без труда убедил Босуэла, что дядя не оставит его своею поддержкой.
– В таком случае, – сказал Босуэл, – позволим этим желтым плутишкам чуть подольше полежать у меня в кошельке. Я поставил себе за правило не покидать кабака (если того не потребует служба), пока мой кошелек настолько увесист, что его можно перебросить через флагшток. Когда же он становится тощим и ветер относит его назад, как пушинку, тогда – тысяча чертей, караул! – приходится ломать себе голову, где бы раздобыть для него пополнение. Но что за башня перед нами на крутом холме посреди леса, который со всех сторон окружает ее?
– Это Тиллитудлем, – сказал один из солдат, – тут живет старая леди Маргарет Белленден. Благонамереннее ее в этих краях никого не найдешь, и к тому же она друг нашего брата солдата. Когда я был ранен тем треклятым мятежным псом – он стрелял в меня, спрятавшись за изгородью овчарни, – мне пришлось целый месяц пролежать в ее замке, и, черт побери, я был бы не прочь еще разок заполучить такую же рану, лишь бы снова пожить на таких расчудесных квартирах.
– Раз так, – проговорил Босуэл, – я хочу засвидетельствовать почтеннейшей леди мое уважение, а заодно дать небольшой отдых людям и лошадям. К тому же мне так чертовски хочется выпить, точно я ничего не пил в Милнвуде. Но до чего славно, – продолжал он, обращаясь к Мортону, – что в наши дни королевскому солдату не встретится дом, где бы его не попотчевали. В таких домах, как Тилли… Тилли… – как он там называется? .. – вас угощают от всего сердца; в домах окаянных фанатиков вы сами себя угощаете, пуская в ход силу; что же касается умеренных пресвитериан и прочих подозрительных личностей, то здесь за вами ухаживают из страха; вот и выходит, что так или иначе, а вы всегда можете утолить жажду.
– И вы намерены, – спросил сержанта встревоженный Генри, – ради этого направиться в замок?
– Будьте уверены, что именно так мы и поступим, – ответил Босуэл, – как же стану я докладывать офицерам о здравии и похвальных взглядах почтеннейшей леди, если мне не известен вкус ее хереса, а она поднесет нам херес, могу поручиться в этом; херес – излюбленный утешитель пожилой знатной вдовы, подобно тому как жидкий кларет – напиток ваших сельских дворянчиков.
– В таком случае, ради Бога, – попросил Генри, – раз вы решили заехать туда, не упоминайте, пожалуйста, моего имени и не показывайте меня семье, с которою я знаком. Позвольте мне на время закутаться в плащ одного из ваших солдат и называйте меня попросту арестованным, которого вы конвоируете.
– С величайшим удовольствием, – ответил Босуэл, – я обещал по-хорошему обращаться с вами, и не в моих правилах нарушать слово. А ну-ка, Эндрю, закутай в плащ арестованного и смотри не упоминай ни его имени, ни где мы его задержали, не то пеняй на себя: наездишься ты у меня на деревянной кобылке.
Тем временем всадники достигли арки ворот, по обе стороны от которых возвышались стены с зубцами и двумя башенками; одна из этих башенок обрушилась почти полностью; сохранилась лишь ее нижняя часть, занятая под хлев крестьянином, обитавшим с семьей во второй башенке, совсем целой. Ворота, разбитые и сорванные с петель солдатами Монка еще во время гражданской войны, не были с тех пор восстановлены и, таким образом, не составили ни малейшей преграды для Босуэла и его людей. Проезд от них к замку, очень крутой и узкий, был замощен крупным булыжником; этот проезд шел наискось по склону обрывистого холма, образуя петли и то открывая, то, напротив, скрывая из виду самый замок и его внешние бастионы, которые, как казалось всадникам, отвесно поднимались над их головами.
Представшие перед их взорами средневековые стены замка были настолько мощными, что Босуэл воскликнул:
– Счастье, что эта крепость в честных и надежных руках. Ведь если бы ею владел неприятель, какая-нибудь дюжина мятежных старух, обладай они хоть вполовину тем пылом, какой был у той старой карги в Милнвуде, вооружась прялками, могла бы оборонять его от целого отряда драгун. Клянусь жизнью, – продолжал он, когда они подъехали вплотную к массивной двухъярусной башне и окружающим ее бастионам и боковым укреплениям, – это великолепная крепость, и, если я еще не совсем позабыл латынь, она основана, как сказано в полуистертой надписи над воротами, сэром Ральфом Белленденом в тысяча триста пятидесятом году – давность почтенная. Мне следует приветствовать старую леди с подобающим ей уважением, хотя мне нелегко будет припомнить иные из тех изысканных выражений, которые я расточал в те времена, когда еще бывал в таком обществе.
Пока сержант подобным образом рассуждал сам с собой, дворецкий, увидев через бойницу солдат, успел сообщить своей госпоже, что у ворот замка остановился отряд драгун, видимо, лейб-гвардейцев, под охраной которых находится арестованный.
– Я убежден, – сказал Гьюдьил, – и готов поклясться, что шестой всадник их пленник; его лошадь ведут в поводу, и двое передних драгун вынули из чехлов свои карабины и держат их у бедра. В дни великого маркиза и мы точно так же водили пленных.
– Солдаты его величества короля? – спросила хозяйка. – Возможно, что они хотят подкрепиться. Подите, Гьюдьил, пригласите их и распорядитесь, чтобы ни они, ни их лошади не испытывали ни в чем недостатка. Погодите, скажите моей камеристке, что мне нужны черная шаль и плащ. Я хочу сойти вниз и сама приветствовать солдат короля. Надо же оказать лейб-гвардейцам внимание, ведь они так усердствуют ради его величества. И послушайте, Гьюдьил, пусть Дженни Деннисон наденет кружевную накидку – она будет идти впереди меня и моей внучки, а три других девушки сзади нас, – и еще пригласите мисс Эдит сейчас же прийти сюда.
Облаченная в парадное платье и сопровождаемая в соответствии с ее указаниями подобающей свитой, леди Маргарет чинно и торжественно выплыла во внутренний двор своего замка. Босуэл приветствовал важную и достопочтенную владелицу старинного родового гнезда с ловкостью и уверенностью, не лишенной некоторого налета той легкой и беспечной развязности, которая отличала светских щеголей времен Карла II и нисколько не походила на грубые манеры драгунского сержанта. Самый язык его и жесты, применяясь к случаю и обстоятельствам, стали, казалось, изысканнее и утонченнее; впрочем, в превратностях исполненной приключений, беспорядочной жизни Босуэл порою водил компанию, более соответствовавшую знатности его рода, чем тому положению, которое он занимал. На вопрос леди Маргарет, чем она может быть полезна драгунам, он ответил с глубоким поклоном, что, поскольку им предстоит этой ночью проехать еще несколько миль, они были бы чрезвычайно признательны уважаемой леди за позволение устроить в замке привал и дать коням кратковременный отдых, прежде чем они снова тронутся в путь.
– С величайшей охотой, – ответила Босуэлу леди Белленден, – моим слугам велено позаботиться, чтобы и людям, и лошадям всего было вдоволь.
– Мы в этом не сомневались, сударыня, – продолжал свои любезности Босуэл, – ибо в стенах Тиллитудлема тем, кто служит своему королю, никогда иного приема и не оказывали.
– Мы всегда старались добросовестно и честно исполнить свой долг, – ответила на это леди Маргарет, довольная комплиментом сержанта, – как по отношению к нашим монархам, так и по отношению к их приверженцам, а особенно к их верным солдатам. Не так давно – возможно, что воспоминание об этом все еще не изгладилось у его величества, благополучно властвующего над нами в настоящее время, – сам король почтил своим посещением мой скромный и бедный дом и завтракал в одной из комнат этого замка, мистер сержант, – эту комнату покажет вам моя дежурная камеристка. Мы еще и теперь зовем эту комнату королевским покоем.
Между тем Босуэл приказал своим людям спешиться; поручив одним присматривать за лошадьми, другим – охранять арестованного, он смог продолжить беседу, так милостиво начатую леди Белленден.
– Раз сам король, мой владыка, имел честь лично познать ваше гостеприимство, я нисколько не удивлен, что оно распространяется также на тех, кто служит ему и чья главная заслуга состоит в том, что они делают это верой и правдой. К тому же я имею более близкое отношение к особе его величества, чем можно думать при взгляде на эту грубую красную куртку.
– В самом деле? – спросила леди Маргарет. – Вы, наверное, принадлежали к его домашнему штату?
– Не совсем так, сударыня, правильнее сказать – к его дому, и эта близость дает мне право притязать на родство с лучшими фамилиями Шотландии, не исключая, видимо, и фамилии Тиллитудлем.
– Сударь! – сказала старая леди, с достоинством выпрямившись при этих словах Босуэла, воспринятых ею как дерзкая шутка. – Я не понимаю вас, сударь.
– Сударыня, человеку в моем положении глупо говорить о подобных вещах, – ответил сержант, – но вы, разумеется, слыхали о жизни и злоключениях моего деда Фрэнсиса Стюарта, которому Иаков Первый, его двоюродный брат, даровал титул Босуэла, как зовут и меня мои сослуживцы. Увы! Это имя принесло ему в конце концов не больше счастья, чем мне.
– Вот как, – удивленно и сочувственно сказала леди Маргарет, – я и вправду предполагала, что внук последнего графа должен находиться в затруднительных обстоятельствах, но, признаюсь, все же не ожидала встретить его в таком низком чине. Что же довело вас при таких связях до…
– Ничего особенного, сударыня, самый обычный ход житейских событий, – поспешил сказать Босуэл, прерывая леди Маргарет и предугадывая ее вопрос. – Я испытал в своей жизни мгновения счастья, как доводится всякому; мне случалось распить бутылку-другую с Рочестером, беззаботно играть в кости с Бакингемом и сражаться в Танжере бок о бок с Шеффилдом. Но мое счастье никогда не бывало длительным, я не сумел превратить веселых собутыльников в полезных друзей; быть может, – продолжал он с горечью, – я не смог в достаточной мере проникнуться мыслью, что потомок шотландских Стюартов должен считать для себя великою честью приглашение на ужин к какому-нибудь Уилмоту или Виллье.
– Но ваши друзья в Шотландии, мистер Стюарт, ваши родственники в этой стране, столь многочисленные и столь могущественные?
– Ах, миледи, – ответил сержант, – полагаю, что иные из них были бы готовы, пожалуй, предложить мне должность главного егеря, так как я неплохой стрелок, иные, быть может, взяли бы меня в качестве своего bravo [Note18 — телохранителя (итал.).], так как я недурно владею шпагой; найдутся среди них и такие, которые, за неимением лучшей компании, были бы не прочь пригласить меня в собутыльники, раз я могу выпить, не поморщившись, три бутылки вина. Не знаю почему, но только, если уж нужно служить, и служить своим родственникам, я предпочитаю быть слугою кузена Карла, как самого высокопоставленного из них, хотя жалованье за эту службу довольно скудное и мундир далеко не блестящий.
– Это срам, это позор на весь мир! – воскликнула леди Маргарет. – Почему вы не обратитесь к его священнейшему величеству? Он, несомненно, придет в изумление, услышав, что отпрыск его августейшего рода…
– Прошу прощения, сударыня, – перебил ее сержант Босуэл, – я простодушный солдат, и, надеюсь, вы извините меня, если я позволю себе сказать, что его священнейшее величество больше хлопочет о своих собственных отпрысках, нежели о происходящих от его прапрадеда.
– Хорошо, мистер Стюарт, – сказала леди Маргарет, – я хочу получить от вас обещание, что вы проведете эту ночь в Тиллитудлеме; завтра утром я ожидаю к себе вашего командира, доблестного и честного Клеверхауза, которому и король, и страна так обязаны за его борьбу против тех, кто готов вывернуть мир наизнанку. Я поговорю с ним о том, чтобы вас поскорее произвели в офицеры, и уверена, что, воздавая дань уважения к крови, которая течет в ваших жилах, и просьбам леди, удостоенной столь лестного внимания его величества короля, как это случилось со мною, он не оставит вас в том бедственном положении, в каком вы находились до этого времени.
– Премного обязан вашей чести; конечно, я останусь здесь на ночь, раз вы настаиваете на этом, тем более что таким образом я смогу без промедления передать полковнику Грэму моего арестанта и получить его приказания относительно этого молодца.
– Кто же ваш арестант? – спросила леди Маргарет.
– Молодой человек из весьма порядочного семейства, проживающего невдалеке отсюда. Он был настолько неосторожен, что предоставил убежище одному из убийц покойного примаса и, кроме того, способствовал бегству этого пса.
– Какое бесстыдство! – воскликнула леди Маргарет. – Я готова забыть обиды, причиненные мне руками этих разбойников, хотя некоторые из этих обид, мистер Стюарт, таковы, что забыть их нельзя; но тем, кто покрывает преступников, совершивших столь жестокое и предумышленное убийство беззащитного человека, старого и притом облеченного священным саном архиепископа, тем их бесстыдство не может быть прощено! Если вы хотите поместить арестованного в надежное место и облегчить ваших людей, я прикажу Гаррисону и Гьюдьилу разыскать ключ от нашей ямы или главной темницы. Ее не открывали с тех пор, как бедный сэр Артур Белленден через неделю после Килсайтской победы посадил туда два десятка захваченных им мятежников; она уходит всего на два яруса под землю, так что не может быть очень вредною для здоровья заключенных в ней узников, тем более что там, кажется, есть отверстие для доступа воздуха.
– Прошу прощения, сударыня, – ответил сержант, – не сомневаюсь, что ваша темница великолепна; но я обещал хорошо обращаться с этим молодым человеком и приму меры, чтобы его тщательно стерегли. Я заставлю тех, кого наряжу в охрану, зорко следить за ним, и бежать ему будет так же невозможно, как если бы у него на ногах были испанские сапоги, а на пальцах – пыточные зажимы.
– Дело ваше, мистер Стюарт, – заметила на это леди Белленден. – Вам лучше моего известно, в чем состоит ваш долг. От всего сердца желаю вам хорошо провести вечер и поручаю вас заботам моего управителя Гаррисона. Я охотно пригласила бы вас составить компанию, но я… я…
– О сударыня, не требуется никаких пояснений; я очень хорошо понимаю, что грубая красная куртка войск короля Карла Второго отнимает у того, кто ее носит, и вполне справедливо, права и привилегии голубой крови короля Иакова Пятого.
– Только не в моих глазах, уверяю вас, мистер Стюарт; вы несправедливы ко мне, если считаете, что я способна на это. Завтра же я переговорю с вашим полковником, и, надеюсь, вы вскоре достигнете положения, которое избавит вас от неприятностей этого рода.
– Полагаю, сударыня, – сказал Босуэл, – что ваша доброта вводит вас в заблуждение; во всяком случае, я бесконечно признателен вам за ваше намерение. Как бы там ни было, я эту ночь проведу с мистером Гаррисоном приятно и весело.
Леди Маргарет церемонно откланялась, выразив в этом поклоне все свое почтение к королевской крови, даже если она течет в жилах сержанта лейб-гвардии, и еще раз заверила мистера Стюарта, что от всего сердца предоставляет в его распоряжение, а также распоряжение его спутников все, чем только богат Тиллитудлем.
Сержант Босуэл не преминул воспользоваться любезным приглашением леди и вскоре за веселой пирушкой с готовностью забыл о своем высоком происхождении. Мистер Гаррисон постарался подать самые лучшие вина, какие только хранились в подвалах замка, и усердно стремился служить примером для своего гостя, а в таких делах это гораздо важнее, чем приглашения и уговоры. К их занятию, столь любезному его сердцу, присоединился и старый Гьюдьил, подобно тому как Дэви во второй части «Генриха IV» принимает участие в кутеже своего господина, шерифа Шелло. Он спустился в погреб, рискуя собственной шеей, чтобы пошарить в закоулках, известных, как он похвалялся, лишь ему одному; он уверял, что за время его службы дворецким из этих тайников никогда не извлекалась, да и не могла быть никоим образом извлечена, ни одна бутылка, кроме как для верных слуг короля.
– Когда здесь обедал как-то раз герцог, – сказал дворецкий, который из уважения к генеалогии Босуэла сел в некотором отдалении и после каждого периода своей речи придвигался на пол-ярда к столу, – моя госпожа потребовала бутылку бургундского (тут он немного придвинулся), но не знаю, как это случилось, мистер Стюарт, но меня одолело сомнение. Я заподозрил, что герцог вовсе не такой друг правительства, каким хочет казаться: хороший род – это еще не все. Старый герцог Джеймс потерял честь еще раньше, чем голову, и выходит, что этот вустерец оказался твердым кусочком и ни на что не годится, ни чтобы изжарить, ни чтобы сварить, ни чтобы съесть в сыром виде. (Этим глубокомысленным замечанием Гьюдьил закончил первую параллель и начал придвигаться зигзагами, как искусный и опытный инженер, с очевидным намерением подвести апроши к столу.) Итак, чем чаще хозяйка моя покрикивала: «Бургундского его светлости… Старого бургундского его светлости… Самого лучшего бургундского… Бургундского тысяча шестьсот тридцать девятого года», – тем чаще я повторял про себя: «Черта с два, ни одна капля его не попадет в герцогскую утробу, пока я не выясню, чем он дышит; хватит с него простого Канарского и кларета». Нет, джентльмены, шутите: с тех пор как на меня возложили обязанности дворецкого в нашем тиллитудлемском доме, тут уж я гляжу в оба, чтобы ни один предатель или человек сомнительных взглядов не глотнул чего-нибудь из заветного тайника. Но когда я встречаю истинного друга его величества и борца за его правое дело, а также за умеренное епископство, когда я встречаю человека, который, как я себе говорю, будет стоять за церковь и за корону, как это делал я сам при жизни моего господина – то было во время Монтроза, – в нашем погребе нет ничего такого, чего бы я пожалел для него.
К этому времени он подвел ложементы к крепостным стенам или, иными словами, придвинулся вплотную к столу.
– А теперь, мистер Фрэнсис Стюарт из Босуэла, разрешите мне удостоиться чести выпить за ваше здоровье, и за ваше производство, и за всяческую удачу в очищении этой страны от вигов и круглоголовых, фанатиков и приверженцев ковенанта.
Босуэл, который, как нетрудно себе представить, уже давно перестал быть привередливым и руководствовался в выборе друзей и приятелей больше занимаемым им положением и удобствами, чем древностью своего рода, охотно ответил на тост дворецкого, похвалив попутно его вино. Мистер Гьюдьил, таким образом, был принят в компанию в качестве его полноправного члена и продолжал снабжать ее источником радости и веселья, пока не занялся следующий день.

ГЛАВА X

Ужели в путь пустился б я с тобой
Лишь в ясный день, по глади голубой.
А в бурю я покинул бы твой челн
И на берег бежал от грозных волн?
Прайор

Пока леди Маргарет вела с знатным драгунским сержантом беседу, подробно пересказанную нами на предыдущих страницах, внучка ее, не разделявшая восторгов бабушки перед всеми, в чьих жилах течет королевская кровь, удостоила его одним-единственным взглядом и увидела высокого, крепко сложенного человека со смелым, огрубевшим от непогоды лицом, в котором гордость и недовольство мешались с отчаянной, бесшабашной веселостью. Остальные солдаты еще меньше были достойны ее интереса; зато таинственный арестант, завернувшийся в плащ и прятавший в его складках лицо, целиком приковал к себе внимание мисс Эдит, которая, сколько ни силилась, не могла отвести от него глаз, хотя и бранила себя за праздное любопытство, явно стеснявшее незнакомца.
– Мне хотелось бы, – сказала она своей горничной и наперснице Дженни Деннисон, – мне хотелось бы знать, кто этот несчастный.
– Я и сама только что об этом подумала, мисс Эдит, – ответила Дженни. – То не может быть Кадди Хедриг, этот выше и будто потоньше.
– Но это может быть, – продолжала мисс Эдит Белленден, – кто-нибудь из наших соседей, и мы должны принять в нем участие.
– Я смогла бы, пожалуй, выведать, кто он такой, – сказала предприимчивая и ловкая Дженни, – пусть только солдаты покончат со своими делами и отправятся отдыхать; одного из них я хорошо знаю – это самый красивый и молодой между ними.
– Ты знаешь, кажется, всех молодых бездельников в околотке, – ответила ее госпожа.
– Что вы, мисс Эдит, я совсем не так легка на знакомства, – ответила горничная. – Конечно, как же не знать с лица тех, кто заглядывается на тебя на рынке и в церкви; но я знакома так, чтобы по-настоящему поговорить, только с несколькими молодыми людьми, и все они тиллитудлемские ребята, а кроме того, с тремя Стейнсонами, Томом Рендом, молодым мельником, пятью Ховисонами в Несершейлсе, длинным Томом Джирли да еще…
– Сократи, пожалуйста, перечень исключений, он грозит быть нескончаемым, и скажи, кто тот молодой солдат, о котором ты говорила, – прервала Дженни мисс Белленден.
– Господи Боже, мисс Эдит, да ведь это Том Хеллидей, солдат Том, как его называют, который был ранен мятежниками на их сборище в Аутерсайд-муре и пролежал у нас в замке, пока не поправился. Я могу спросить его, о чем захочу, и Том, конечно, ответит, могу поручиться в этом.
– Тогда, – сказала мисс Эдит, – найди случай спросить у него имя узника и приди ко мне сообщить, что ты узнала.
Дженни Деннисон отправилась выполнять поручение. Вскоре она возвратилась с испуганным и удивленным лицом; было видно, что ее глубоко взволновала судьба арестованного.
– В чем дело? – тревожно спросила Эдит. – Неужели это все-таки Кадди? Вот бедняга!
– Кадди, мисс Эдит? Нет, нет, это не Кадди, – расплакалась верная горничная, страдавшая оттого, что ее новости поразят в самое сердце юную мисс Эдит. – О дорогая, милая мисс Эдит, нет… это… это сам молодой Милнвуд.
– Молодой Милнвуд! – воскликнула в ужасе мисс Белленден. – Молодой Милнвуд! Непостижимо, совершенно непостижимо! Его дядя – прихожанин священника, принявшего индульгенцию, и не поддерживает решительно никаких связей с крамольниками; да и он сам никогда не вмешивался в эти злосчастные споры; он ни в чем не повинен; разве что вступился за чьи-нибудь попранные права.
– Ах, моя дорогая мисс Эдит, – сказала ее наперсница, – теперь не такое время, чтобы спрашивать, где правда, а где нет; будь он такой же невинный, как новорожденный, они нашли бы, как сделать его виноватым, когда бы им этого захотелось; но Том Хеллидей говорит, что дело идет о жизни мистера Гарри, потому что он укрыл одного из пяти джентльменов, покончивших с этим старикашкой архиепископом.
– О его жизни! – вскричала Эдит, вскакивая со своего места. Запинаясь, с отчаянием в голосе, она продолжала: – Нет, они не могут… Они не сделают этого… Я вступлюсь за него… Они не тронут, нет, они не тронут его…
– О моя милая, милая леди! Подумайте только о бабушке, подумайте об опасности и о том, как это трудно, – прибавила Дженни, – его держат под строгой охраной, пока не приедет сюда Клеверхауз, который будет здесь завтра утром, и если Милнвуд не повинится перед ним и не расскажет всего, то – так говорит Том Хеллидей – расправа будет короткая: на колени… товсь… внимание… пли… – так же, как они поступили с глухим Джоном Мак-Брайером; несчастный не понял ни одного вопроса, с которым они к нему приставали, и вот лишился жизни, потому что был тугим на ухо.
– Дженни, – сказала юная леди, – если он умрет, я умру вместе с ним; сейчас не время вспоминать об опасностях и трудностях; я накину на себя плед, мы проникнем туда, где они его сторожат… Я паду к ногам часового и буду молить его – ведь и у него есть душа, и ему не надо забывать о ее спасении.
– Сохрани Боже, – прервала мисс Эдит Дженни, – сохрани Боже, чтобы наша юная леди валялась в ногах у солдата Тома и говорила с ним о спасении его души, – бедный мальчик и сам не знает, есть ли она у него, хотя порой и клянется ею; нет, этому не бывать, мисс Эдит, слышите, не бывать! Но будь что будет, я никогда не оставлю влюбленных без моей помощи; раз вам нужно встретиться с молодым Милнвудом, хотя я не думаю, что от этого будет прок, – ведь вашим сердцам только прибавится горечи, – я готова рискнуть и постараюсь улестить Тома; но вы должны дать мне полную волю и не проронить ни словечка; Хеллидей сторожит Милнвуда в восточном крыле нашего замка.
– Иди принеси мне плед, – приказала Эдит, – дай мне только повидаться с ним, и я найду средство избавить его от опасности. Поспеши, если не хочешь, чтобы я разлюбила тебя!
Дженни выбежала из комнаты и вскоре вернулась с пледом, в который мисс Эдит закуталась так, чтобы спрятать лицо и скрыть свой стройный девичий стан.
В конце семнадцатого и в начале следующего столетия носить плед описанным образом было в моде среди шотландских дам, и достопочтенные пастыри пресвитерианской церкви, опасаясь, что подобная мода может благоприятствовать любовным интригам, добились от Ассамблеи нескольких актов, осуждающих ношение пледа. Но мода, как обычно, не подчинилась велениям власти, и, пока плед не был предан забвению, женщины всех сословий продолжали при случае прибегать к его помощи, пользуясь им как мантильей или вуалью [Note19 — В те времена было в обычае не открывать лица в общественных местах или в смешанном обществе. В Англии, где плед не был в ходу, знатные дамы пользовались с этой целью полумаскою, тогда как щеголи закидывали на правое плечо полу своего плаща так, чтобы прикрыть нижнюю часть лица. Об этом неоднократно упоминает в своем дневнике Пипс. (Прим. автора.)]. Итак, закутавшись в плед и скрыв в его складках лицо, Эдит, опираясь на руку своей преданной горничной, торопливыми и нетвердыми шагами направилась к месту заключения Мортона.
Это была тесная комнатка в одной из замковых башен, выходившая в просторную галерею, по которой взад и вперед шагал часовой: сержант Босуэл, щепетильно соблюдая данное слово, а может быть, и испытывая некоторое сочувствие к пленнику, в котором его подкупали молодость и благородное поведение, не пожелал оскорбить его, поместив с ним вместе солдата. Итак, Хеллидей с карабином в руках прохаживался по галерее, утешаясь время от времени глотком эля из огромного кувшина, стоявшего на столе в одном из углов галереи, и мурлыча в промежутках шотландскую любовную песенку:

Из Джонстона путь наш в веселый Данди…
Красотка моя, за меня выходи!

Дженни Деннисон вторично предупредила свою госпожу, чтобы та предоставила ей свободу действий.
– Я знаю, как нужно общаться с солдатом, – сказала она, – он парень грубый, но я знаю его хорошо; а вы – ни слова, ни одного слова.
Руководствуясь своими особыми соображениями, она отворила дверь в галерею как раз в тот момент, когда часовой повернулся спиною ко входу, и, подхватив песенку, которую тот мурлыкал, кокетливо, тоном грубоватой, но в то же время беззлобной насмешки, пропела:

Солдатской женою негоже мне стать, —
Друзья огорчатся, рассердится мать;
А лэрд или лорд подошли б для меня!
Твоею женою не сделаюсь я!

– Недурной вызов, ей-ей, черт подери! – вскричал часовой, круто повернувшись кругом. – И еще от двоих разом! Да не так-то легко отхлестать солдата его собственным поясом! – И он запел, продолжая с того места, на котором остановилась девушка:

Придется, красотка, меня полюбить
И ужин и ложе со мной разделить,
Под бой барабанов мы пустимся в путь,
Моею женою, красавица, будь.

Поди ко мне, милочка, и поцелуй меня за мою песенку.
– И не подумаю, мистер Хеллидей, – ответила Дженни, выражая тоном и взглядом нужную степень негодования, – и вам больше меня не видать, пока вы не научитесь вежливости. Я пришла сюда со своею приятельницей совсем не за тем, чтобы выслушивать такой вздор, вам должно быть стыдно за себя, да, да, стыдитесь!
– Гм! А за каким вздором, мисс Деннисон, вы сюда пришли в таком случае?
– У моей родственницы есть одно личное дело к вашему узнику, молодому мистеру Гарри Мортону, и я сопровождаю ее, чтобы присутствовать при их разговоре.
– Черта с два, – заявил часовой. – А позвольте спросить, мисс Деннисон, как же ваша родственница, да и вы сами предполагаете проникнуть к нему? Вы, пожалуй, чересчур пухленькая, чтобы пролезть через замочную скважину, а о том, чтобы отворить дверь, нечего и толковать.
– Да тут толковать и нечего, нужно сделать, – отпарировала настойчивая девица.
– Держи карман шире, милая Дженни. – И солдат снова принялся ходить взад и вперед по галерее, мурлыча себе под нос:

Когда в колодец поглядишь,
Дженет, Дженет,
Себя в колодце разглядишь,
Красотка Дженет.

– Так вы не желаете нас впустить, мистер Хеллидей? Ну что ж! Ладно, пусть так. Будьте здоровы. Больше вы меня не увидите и этой славной вещицы – тоже, – сказала Дженни, показывая солдату блестящий серебряный доллар.
– Дай ему золотой, дай золотой, Дженни, – прошептала, замирая от волнения, юная леди.
– С таких, как он, хватит и серебра, раз ему нипочем глазки хорошенькой девушки, – ответила горничная. – И, кроме того, что еще хуже, он может подумать, что тут что-то не так, что тут побольше, чем родственница. Господи Боже! Не так уж много у нас серебра, чтобы швыряться золотом. – Прошептав это своей госпоже, она громко сказала:
– Не хочет моя родня дожидаться, мистер Хеллидей; ну так вот, как вам угодно, а не то – будьте здоровы.
– Погодите чуточку, погодите, – оживился солдат, – попридержите лошадку, Дженни, и давайте столкуемся. Если я впущу вашу родственницу к моему арестанту, вы останетесь здесь и повеселите меня, пока она не выйдет оттуда, и тогда, знаете, никто из нас не будет внакладе.
– И тогда сам дьявол погонится за мной по пятам, – ответила Дженни. – Неужто вы думаете, что моя родственница и я заодно хотим потерять наше доброе имя; чтобы такие шалопаи, как вы, а в придачу и ваш арестант, пошли чесать языками. Нет уж, мы хотим, чтобы игра шла в открытую. Да, да, господа, прошу поглядеть, какая разница между обещаниями некоторых и исполнением их обещаний! Вы все наговаривали на бедного Кадди, что он такой да сякой; а попроси я его о чем хочешь, и мне бы не пришлось напоминать ему дважды о том же, даже если бы ему грозила за это веревка.
– Будь он проклят, ваш Кадди! – обозлился драгун. – Ему и так не уйти от веревки, могу поручиться. Я видел его сегодня в Милнвуде вместе с этой пуританской сукой, его мамашей, и когда бы я знал, что он залезает в мою тарелку, то приволок бы его сюда, привязав к хвосту моей лошади; и отвечать бы мне за это не пришлось.
– Ладно, ладно, смотрите, да хорошенько, как бы Кадди не всадил в вас меткую пулю после того, что вы выгоните его в болота, вслед за многими порядочными людьми. Он здорово бьет по цели и был третьим, когда стрелял в попугая; и потом, он так же верен своим обещаниям, как верны его глаза и рука, хотя он не бахвалится, как иные ваши знакомые. Но это уже мое дело… Идем, дорогая, идем-ка отсюда.
– Погодите, Дженни, будь я проклят, если, посулив что-нибудь, тяну дольше других, – сказал солдат, начиная, видимо, колебаться. – Где сержант?
– Пьет и накачивается, – ответила Дженни, – вместе с управителем и Джоном Гьюдьилом.
– Значит, этот не в счет; а где остальные ребята? – продолжал Хеллидей.
– Хлещут медными жбанами вместе с птичником, егерем и еще кое-кем из прислуги.
– Много ли у них эля?
– Шесть галлонов, налитых верхом, – ответила девушка.
– Ну, тогда все в порядке, красавица, – сказал часовой, смягчаясь,
– выходит, до смены можно не беспокоиться; чего доброго, они и запоздают маленько; так вот, если вы обещаете, что еще раз придете сюда, и одна…
– Может, приду, а может, и нет, – перебила солдата Дженни, – а если доллар будет у вас в руках, что вам до всего остального?
– Будь я проклят, если возьму его, – заявил Хеллидей и тут же взял доллар. – Это все-таки дело опасное: если Клеверхауз услышит про то, что я сделал, он поставит для меня кобылку ростом с ваш Тиллитудлем. Только в полку всякий берет, где может, и Босуэл со своей королевской кровью подает хороший пример. Положиться на вас, чертенок вы этакий, значит, как говорится, попусту ноги бить и порох тратить, тогда как этот голубчик, – продолжал он, разглядывая монету, – куда бы ему ни попасть, всюду будет хорош. Проходите, двери для вас открыты, но смотрите! Не хныкать и не молиться с молодым вигом и, лишь только я крикну у двери, – не мешкать, как если бы горнист протрубил: «На коней – марш вперед! »
С этими словами Хеллидей отпер дверь в комнату заключенного, пропустил Дженни и ее мнимую родственницу, поглядел им вслед и принялся снова размеренным шагом прохаживаться по галерее, насвистывая, чтобы убить время, как полагается порядочным часовым на посту.
Пока дверь медленно отворялась, мисс Эдит увидела Мортона, который сидел за столом, положив голову на руки. Поза молодого человека свидетельствовала об охватившем его глубоком унынии. Услышав скрип отворяемой двери, он поднял голову и, заметив обеих женщин, вскочил со своего места, смотря на них изумленным взором. Эдит, в которой скромность боролась с решимостью, порожденной отчаянием, остановилась у двери, не имея сил ни заговорить, ни подойти ближе.
Все планы, с какими шла она к любимому человеку, чтобы помочь, поддержать и утешить его, казалось, улетучились, оставив в мыслях мучительный хаос; к тому же, допустив поступок, быть может, на взгляд Мортона, необдуманный и неподобающий женщине, она боялась, не уронила ли себя в его мнении. Неподвижная, почти лишившись сил, она повисла на руке своей спутницы, которая тщетно пыталась успокоить и ободрить ее, нашептывая ей на ухо:
– Раз мы уже здесь, сударыня, давайте как следует используем время; сержант или капрал, я уверена, все-таки захотят сделать обход, и будет досадно, если бедняга Хеллидей поплатится за свою любезность.
Между тем Мортон сделал несколько робких шагов навстречу пришедшим, подозревая истину, ибо какая другая женщина, кроме Эдит, могла в этом доме принимать к сердцу его злоключения. Однако из-за вечерней полутьмы и пледа, скрывавшего лицо незнакомки, он все еще опасался, как бы не впасть в ошибку, которая могла бы набросить тень на предмет его обожания. Дженни, сообразительность и расторопность которой оказались как нельзя более кстати для исполняемой ею роли, поспешила растопить лед.
– Мистер Мортон, мисс Эдит глубоко сожалеет по поводу того положения, в котором вы в данное время находитесь, и…
Этого было достаточно: он порывисто устремился к Эдит, он был у ее ног, он сжимал ее руки, которые она без сопротивления отдала ему, он осыпал ее словами благодарности и нежной признательности; впрочем, его бессвязная речь едва ли могла бы быть понятна читателю без описания интонаций, жестов, страстных и стремительных проявлений глубокого и сильного чувства, сопровождавших ее.
Две-три минуты Эдит была неподвижна, как статуя Святой Девы, принимающей благоговейное поклонение; наконец, немного оправившись и отняв свои руки у Генри, она почти неслышно проговорила:
– Я позволила себе странный поступок, мистер Мортон, поступок, – продолжала она более связно, по мере того как усилием воли овладевала собой и собиралась с мыслями, – который, быть может, встретит с вашей стороны порицание… Но уже давно я разрешила вам пользоваться языком дружбы, и, может быть, даже больше… да, слишком давно, чтобы покинуть вас в таких обстоятельствах, когда вас покинул, по-видимому, весь свет. Как и почему вы арестованы? Что можно сделать? А мой дядя, который так высоко вас ценит, не может ли он помочь? Или ваш родственник Милнвуд? Что следует предпринять? И что, по-вашему, вам угрожает?
– Будь что будет, – ответил Генри, пытаясь завладеть рукою Эдит, которую она отняла у него и которую теперь снова ему отдала, – будь что будет; сейчас я ощутил, что все случившееся со мной – самое счастливое событие моей скучной жизни. Вам, моя дорогая Эдит, – простите меня, я должен был бы сказать: мисс Белленден, но несчастье притязает на особые привилегии, – вам я обязан несколькими мгновениями счастья, осветившими солнечным светом мое тусклое существование, и если теперь ему будет положен конец, воспоминание о чести, которой вы меня удостоили, сделает меня бесконечно счастливым даже в мой смертный час.
– Неужели ваше дело так безнадежно, мистер Мортон? – спросила Эдит. – Неужели вы оказались так внезапно и так глубоко втянуты в эти злосчастные распри, хотя всегда были от них в стороне, что не рассчитываете сохранить свою…
Она остановилась, не в силах произнести слово, которое должно было за этим последовать.
– Жизнь, вы хотели сказать? – отозвался на ее слова Мортон спокойным, но грустным тоном. – Решение, полагаю, всецело зависит от судей. Мои стражи считают, что мне могут заменить смертную казнь отправкой в один из наших находящихся за границей полков. Я думал, что могу согласиться на это, но теперь, мисс Белленден, встретившись с вами еще раз, я понял, что ссылка была бы для меня горше смерти.
– Неужели вы действительно так опрометчиво вступили в сношения с одним из тех свирепых злодеев, которые умертвили примаса?
– Предоставляя ночлег, – сказал Мортон, – и укрывая у себя одного из этих безумных и жестоких людей – старинного друга и соратника моего отца, я не знал еще об убийстве архиепископа. Но это обстоятельство едва ли облегчит мою участь. Ибо кто же, мисс Эдит, кроме вас, поверит мне в этом? И что еще хуже, я никоим образом не могу заявить с полной уверенностью, что, даже зная о преступлении, я смог бы переломить себя и при любых обстоятельствах отказать во временном приюте тому, кто искал его у меня.
– Но кто же, – сказала Эдит, встревоженная услышанным, – будет производить расследование по вашему делу?
– Мне дали понять, что я предстану пред полковником Грэмом Клеверхаузом, – сказал Мортон, – он один из членов военной комиссии, которой королю, Тайному совету, а также парламенту – последнему более всего подобало бы оберегать наши свободы – было угодно вручить право распоряжаться нашим имуществом и нашею жизнью.
– Пред Клеверхаузом! – произнесла Эдит совершенно упавшим голосом.
– Боже мой, вы погибли! Вы погибли прежде, чем предстанете перед судом! Он писал моей бабушке, что завтра будет у нас проездом, направляясь в главный город нашего графства, где несколько отчаянных вигов, воодушевляемых присутствием в их среде двух или трех убийц примаса, собрались вместе с целью поднять восстание против правительства. Выражения, которыми он пользуется в письме, заставили меня содрогнуться, хотя я не знала тогда, что… что мой друг…
– Не надо чрезмерно тревожиться обо мне, моя родная Эдит, – сказал Генри, заключая ее в объятия, – хотя Клеверхауз беспощаден и крут, но все говорят, что он человек прямой, благородный и честный. Я сын солдата и буду защищаться, как подобает солдату. Он благосклоннее, может статься, отнесется к открытой и бесхитростной речи, чем это сделал бы подобострастный и трусливый судья. В самом деле, в наше время, когда суд всех инстанций прогнил насквозь, я предпочитаю расстаться с жизнью в результате неприкрытого произвола военщины, чем быть приговоренным к смертной казни при помощи какого-нибудь подлого фокуса, придуманного прожженным судейским крючком, который использует свое знание законов и кодексов, созданных, чтобы оказывать нам защиту, для того, чтобы добиваться нашего осуждения.
– Вы погибли, погибли, если ваше дело зависит от Клеверхауза! – вскричала Эдит. – «Искоренить до основания» – это наиболее мягкое из его выражений. Несчастный примас был его близким другом, а в дни молодости полковника Грэма – и его покровителем. «Никакие оправдания, никакие увертки, – говорится в его письме, – не спасут ни тех, кто покровительствовал убийцам или предоставлял им убежище, от сурового наказания, предусмотренного законами, и я буду непреклонен до тех пор, пока не отдам в отмщение за это чудовищное убийство столько же жизней, сколько на голове этого почтенного старца было седых волос». Тщетно надеяться на сострадание или сочувствие.
Дженни Деннисон, хранившая до этой поры молчание, видя, что влюбленные, понимая опасность, тем не менее не могут найти против нее средства, решилась подать совет:
– С позволения вашей милости, мисс Эдит, а также вашей, молодой мистер Мортон, нам нельзя терять время. Пусть Милнвуд возьмет мой плед и мое платье; я мигом сброшу их в темном углу, если он обещает, что не будет смотреть. И он как ни в чем не бывало пройдет мимо Тома Хеллидея, который наполовину ослеп от своего эля; я расскажу мистеру Гарри, как ему потихоньку выбраться из нашего замка; а ваша милость, мисс Эдит, спокойно отправится к себе в комнату; я же завернусь в серый плащ и надену на себя шляпу и буду изображать заключенного, пока можно, а потом позову Тома и заставлю его меня выпустить.
– Выпустить? – сказал Мортон. – Да вы за это поплатитесь жизнью!
– Нисколечко, – ответила Дженни. – Том ради себя самого не посмеет признаться, что он хоть кого-то впустил в эту комнату; и я заставлю его как-нибудь объяснить исчезновение арестованного.
– Так вот оно что, черт подери! – сказал часовой, внезапно показываясь в дверях. – Если я наполовину ослеп, то еще не оглох, и вам не нужно было так громко трещать о своем замысле, раз вы хотели его исполнить. А ну-ка, мисс Дженет, марш! Отряд, рысью! В галоп! Черт меня побери! А вы, госпожа родственница, – не хочу дознаваться вашего настоящего имени, – хоть вы и собирались сыграть со мною такую подлую шутку, должен ли я очистить свой пост? Должен. А раз так, давай пошевеливайся, пока вы не устроили мне подвоха.
– Надеюсь, – сказал Мортон, обеспокоенный неожиданным оборотом, который приняло дело, – надеюсь, вы не станете рассказывать о случившемся, друг мой, и поверите моему слову, что я постараюсь отплатить за вашу любезность, буде вы сохраните происшедшее в тайне. Если вы подслушивали нашу беседу, то должны были заметить, что мы не приняли и даже не обсуждали опрометчивого предложения этой доброй и сострадательной девушки.
– Доброй и сострадательной девушки! Черта с два! – сказал Хеллидей. – Что до прочего, я догадываюсь, в чем тут дело, да я не охотник разносить сплетни или болтать всякую всячину, как другие; но только эту плутовку Дженни Деннисон благодарить не за что; она заслуживает основательной трепки, потому что тащит бедного парня прямо в беду, и все из-за того, что ему сдуру понравилась ее осыпанная веснушками рожица.
Дженни располагала только теми средствами самозащиты, к которым во всех трудных случаях имеют обыкновение прибегать представительницы прекрасного пола, и часто небезуспешно; она прижала к лицу носовой платок и начала судорожно рыдать, и то ли действительно плакала, то ли притворялась, что плачет, как мог бы сказать Хеллидей, – но ее всхлипывания были поразительно правдоподобны.
– А теперь, – продолжал солдат, немного смягчась, – если вам нужно еще о чем-нибудь потолковать, толкуйте себе, даю вам ровно две минуты на это, и вообще, покажите мне поскорей ваши спины; ведь взбреди в пьяную башку Босуэла произвести смену на полчаса раньше, солоно придется и мне и вам заодно.
– Прощайте, Эдит, – прошептал Мортон, собирая всю свою твердость, которой у него в эту минуту было не слишком много. – Уходите, уходите, предоставьте меня судьбе; что бы ни ожидало меня, я стерплю решительно все, раз вы думаете и помните обо мне. Покойной ночи, покойной ночи! Идите, чтобы вас тут не застигли.
Произнеся эти слова, он препоручил Эдит ее спутнице, которая не торопясь вывела ее под руку из комнаты узника.
– Конечно, у каждого свой собственный вкус, – сказал Хеллидей, – но черт меня побери, когда бы я стал огорчать такую милую девушку даже из-за всех вигов, поклявшихся в верности ковенанту.
Добравшись до своей комнаты, Эдит дала волю отчаянию, что немало встревожило Дженни, которая принялась утешать ее, приводя все доводы, которые только могла измыслить.
– Не надо так огорчаться, мисс Эдит, – говорила верная горничная, – кто знает, откуда может прийти помощь молодому Мортону? Он кавалер храбрый, и добрый, и честный, и они не вздернут его, как тех бедняг вигов, которых вылавливают на болоте и потом развешивают на деревьях, точно связки зимнего лука; может, его вызволит дядя, а может, и ваш дядюшка замолвит за него слово: уж кому-кому, а ему знакомы все эти господа красные куртки.
– Верно, Дженни! Верно, – сказала Эдит, оправляясь понемногу от овладевшего ею оцепенения. – Сейчас не время предаваться отчаянию, сейчас нужно действовать. Найди кого-нибудь, кто отвез бы этой же ночью письмо моему дяде.
– В Чарнвуд, сударыня? Но ведь страшно поздно, и туда целых шесть миль, да еще кусок вниз, до реки; боюсь, что нам не найти этой ночью ни человека, ни лошади; к тому же они поставили часового у ворот. Бедный Кадди! Нет его больше с нами, бедняги, а то бы он сделал все, чего бы от него ни потребовали, и даже не спросил бы, зачем это нужно. А с новым пахарем у меня еще не было времени познакомиться, и потом, говорят, будто он собирается взять за себя Мег Мердисон, эту жалкую коротышку.
– И все-таки ты должна кого-нибудь отыскать, слышишь, Дженни; от этого зависит жизнь или смерь Генри Мортона.
– Я бы отправилась и сама, моя леди; я могу вылезти из окошка чулана и спуститься вниз по старому тису; я проделывала это не раз. Но дорога в Чарнвуд страсть какая безлюдная, а тут шатается столько красных курток, не говоря уж о вигах, которые поведут себя нисколько не лучше (молодые парни, конечно), если встретят такое слабое существо, да еще одну-одинешеньку, да еще в пустоши. Я не постояла бы, чтобы пойти в Чарнвуд пешком, я могу, и даже очень могу, пройти десять миль, когда светит луна.
– Неужели ты так и не сможешь вспомнить о ком-нибудь, кто ради денег или из преданности согласится оказать эту услугу? ! – в волнении воскликнула Эдит.
– Нет, пожалуй, что не смогу, – ответила после некоторого раздумья Дженни. – Разве Гусенок Джибби; только он, может статься, не знает дороги, хотя отыскать ее проще простого, если он будет держаться конной тропы, да не забудет свернуть у Капперклю, и не потонет в Хумлеккернской топи, и не свалится с утеса у Чертого луга, или не оступится на щербатых ступеньках Уолкуорского перехода, или не наткнется на вигов, которые уведут его с собой в горы, или не наскочит на красные куртки и они не потащат его в тюрьму.
– Надо все-таки попытаться, – сказала Эдит, пресекая перечень происшествий, могущих помешать благополучному прибытию Джебби к конечному пункту его многотрудных странствий, – нужно рискнуть, раз не найти гонца понадежнее. Поди вели мальчику приготовиться, и потом ты сама выведешь его из замка, да так, чтобы никто не заметил. Если его остановят в пути, пусть скажет, что несет письмо майору Беллендену из Чарнвуда, но не называет других имен.
– Понимаю, сударыня, – сказала Дженни, – я уверена, что парнишка справится с этим делом, а Тиб, нашей птичнице, я скажу, чтобы она присмотрела за птицей, и еще я передам Джибби, что ваша милость поговорит с леди Маргарет, и он получит прощение, и что мы дадим ему доллар.
– Пообещай ему два, если он удачно выполнит поручение, – приказала Эдит.
Дженни пошла будить Джибби, так как, укладываясь на покой на заходе солнца или чуть позже вместе с гусями и прочей, находящейся под его присмотром домашней птицей, он в это время уже спал. Пока Дженни отсутствовала, Эдит успела написать следующее письмо, адресовав его: «В собственные руки майора Беллендена из Чарнвуда, моего глубокочтимого дяди».

«Дорогой дядя! Пишу, чтобы известить вас о том, что я хотела бы знать, как ваша подагра, – мы не встретили вас на смотре, и это обеспокоило и бабушку и меня. И если вам не повредит выехать, мы будем счастливы видеть вас в нашем скромном жилище завтра за утренним завтраком, так как полковник Грэм Клеверхауз, проходя с полком, обещал быть у нас, и мы бы хотели, чтобы вы помогли нам встретить и принять у себя столь заслуженного воина, которого, возможно, не очень-то развлечет общество женщин. И кроме того, дорогой дядя, передайте, пожалуйста, миссис Карфорт, вашей домоправительнице, что я прошу ее переслать мое платье из падуанского шелка – с такой же подкладкой и со свисающими рукавами; она найдет его в третьем ящике в ореховом шкафу, что в зеленой комнате, которую вы по своей доброте зовете моею. И еще, дорогой дядя, пришлите, пожалуйста, второй том „Кира Великого“, так как я прочла только до заточения Филидапса в тюрьму на семьсот тридцать третьей странице. Но самое главное, дядя, приезжайте к нам завтра утром, к восьми, что вы сможете сделать, не поднимаясь раньше обычного часа, – ведь у вас такой замечательный иноходец. Итак, моля Бога о вашем здоровье, остаюсь вашей почтительною и любящею племянницей
Эдит Белленден.
P.S. Сегодня под вечер несколько лейб-гвардейцев доставили сюда арестованного – это ваш юный друг Генри Мортон из Милнвуда. Предполагая, что вас огорчит происшествие с этим молодым джентльменом, довожу об этом до вашего сведения на случай, если вы вздумаете ходатайствовать за него перед полковником Грэмом. Я не называла бабушке его имени, так как знаю ее неприязнь к семье Мортонов».

Письмо было надлежащим образом запечатано и отдано Дженни, после чего преданная служанка поспешила вручить его Джибби, готовому тронуться в путь. Она подробно объяснила ему, как нужно идти, так как предвидела, что он, конечно, собьется с дороги, не проделав ее предварительно раз пять или шесть, ибо природа наградила его такой же скудною порцией памяти, как и ума. В заключение она тихонько выпроводила его через окно кладовой, откуда он перелез на раскидистый тис, и с облегчением вздохнула, увидев, что Джибби благополучно достиг земли и, пускаясь в странствие, пошел в нужном направлении. Возвратившись к своей молодой госпоже, Дженни принялась уговаривать ее прилечь и хотя бы немного вздремнуть, уверяя ее, что Джибби, без сомнения, справится со своим посольством, и, кстати, мимоходом посетовала, что нет ее верного Кадди, который куда лучше исполнил бы подобное поручение.
Джибби-гонец оказался удачливее Джибби-кавалериста. Благодаря счастливой случайности, а не сметливости и расторопности, сбившись с пути не менее девяти раз и дав своему платью испробовать вкус воды во всех лужах, ручьях и болотах между Тиллитудлемом и Чарнвудом, он уже на рассвете добрался до ворот старого дома майора Беллендена, пройдя девять миль (ибо «кусок», как обычно, составлял добрых четыре мили) за девять часов с небольшим.

ГЛАВА XI

Во двор к нам примчался отряд удалой,
И там капитан им скомандовал: «Стой! »
Свифт

Давнишний слуга майора Беллендена Гедеон Пайк, принеся к постели своего господина одежду, приготовленную для утреннего туалета почтенного старого воина, и разбудив его на час раньше обычного, сообщил ему в свое оправдание, что из Тиллитудлема прибыл нарочный.
– Из Тиллитудлема? – переспросил старый джентльмен, поспешно поднимаясь с постели и усаживаясь на ней. – Отвори ставни, Пайк; надеюсь, моя невестка здорова; откинь полог, Пайк. Что тут такое? – продолжал он, бросая взгляд на письмо Эдит. – Подагра? Какая подагра? Она отлично знает, что у меня не было приступа с самого Сретенья. Смотр? Но ведь я говорил ей месяц назад, что не собираюсь там быть. Платье из падуанского шелка со свисающими рукавами? Повесить бы ее самое! Кир Великий и Филипп Даст. Филипп Черт Подери! Девчонка спятила, что ли? Стоило ли посылать нарочного и будить меня в пять утра ради такой дребедени! А что в постскриптуме? Боже мой! – воскликнул он, пробежав приписку. – Пайк, Пайк, немедленно седлай старика Килсайта и другого коня для себя!
– Надеюсь, сэр, ничего тревожного из Тиллитудлема? – спросил Пайк, пораженный внезапным порывом своего господина.
– Ничего… то есть… да, да, ничего; я должен там встретиться с Клеверхаузом по неотложному делу; итак, Пайк, в седло! Как можно быстрей! О господи! Ну и времена! Бедный мальчик… Сын моего соратника и старого друга! И глупая девчонка заткнула это известие куда-то в постскриптум, как она сама выражается, после всего этого вздора о старых платьях и новых романах!
В несколько минут старый офицер был совершенно готов к отъезду; усевшись на коня столь же величественно, как это сделал бы сам Марк Антоний, он направился в Тиллитудлем.
Зная о давней ненависти леди Маргарет ко всем без исключения пресвитерианам, он по дороге благоразумно решил не сообщать ей о том, кто и какого звания арестованный, находящийся в ее замке, но самостоятельно добиваться от Клеверхауза освобождения Мортона.
«Человек исключительной честности и благородства, он не может не пойти навстречу старому роялисту, – размышлял ветеран. – Все говорят, что он хороший солдат, а если так, то он с радостью поможет сыну старого воина. Я еще не встречал настоящих солдат, которые не были бы простосердечны, не были бы честными и прямыми ребятами, и я полагаю, что было бы в тысячу раз лучше, если бы стоять на страже законов (хотя грустно, конечно, что они находят необходимым издавать такие суровые) доверили людям военным, а не мелочным судейским крючкам или меднолобым сельским дворянам».
Таковы были размышления майора Майлса Беллендена, прерванные подвыпившим Джоном Гьюдьилом, который принял у него повод и помог ему спешиться на грубо вымощенном дворе Тиллитудлема.
– Ну, Джон, – сказал майор, – хороша у тебя, черт подери, дисциплина! Ты, никак, уже с утра успел начитаться женевской стряпни?
– Я читал литании, – ответил Джон, покачивая головой и смотря на майора с хмельною важностью (он уловил лишь одно слово из всего сказанного майором). – Жизнь коротка, сэр, и мы – полевые цветы, сэр, ик… ик… и лилии дола.
– Цветы и лилии? Нет, приятель, такие чудища, как мы с тобой, едва ли заслуживают другого названия, чем плевел, увядшая крапива или сухой бурьян; но ты считаешь, видимо, что мы все еще нуждаемся в орошении?
– Я старый солдат, сэр, и, благодарение Господу, ик… ик…
– Ты всего-навсего старый пьянчуга, приятель. Ладно, старина, проводи меня к своей госпоже.
Джон Гьюдьил привел майора в большой, выложенный каменными плитами зал, где леди Маргарет, суетясь и поминутно меняя свои приказания, заканчивала приготовления к приему знаменитого Клеверхауза, которого одни чтили и превозносили до небес, как героя, а другие проклинали, как кровожадного угнетателя.
– Разве я вам не сказала, – говорила леди Маргарет, обращаясь к своей главной помощнице, – разве я вам не сказала, Мизи, что хотела бы соблюсти в точности то убранство стола, которое было в столь памятное мне утро, когда его священнейшее величество вкушал завтрак у нас в Тиллитудлеме?
– Конечно, ваша милость именно так и приказывали, и я сделала как только могла получше… – начала было Мизи, но леди Маргарет, не дав ей докончить, перебила:
– Почему в таком случае паштет из дичи оказался у вас по левую руку от трона, а графин с кларетом – по правую, когда, как вы хорошо помните, Мизи, его священнейшее величество собственноручно переставил паштет поближе к графину, сказав, что они приятели и разлучать их негоже.
– Я это очень хорошо помню, сударыня, – сказала Мизи, – а если бы, упаси Боже, запамятовала, то ваша милость вспоминали об этом счастливом утре многое множество раз; но я думала, что все нужно поставить так, как оно было при входе в этот зал его величества, благослови его Господь, – он больше походил бы на ангела, чем на мужчину, когда бы не был таким смуглым с лица.
– А раз так, Мизи, значит, вы плохо думали и додумались до чепухи: ведь как бы его священнейшее величество ни переставлял графины и кубки, это в не меньшей мере, чем королевская воля в более значительных и важных делах, должно быть законом для его подданных и будет всегда таковым для тех, кто имеет отношение к Тиллитудлему.
– Все в порядке, сударыня, – сказала Мизи, делая необходимые перестановки, – ошибку нетрудно исправить; но только если всякой вещи полагается быть такой же, какою ее оставил король, то в паштете, с вашего позволения, была даже очень немалая дырка.
В это мгновение приоткрылась дверь.
– В чем дело, Джон Гьюдьил! – воскликнула старая леди. – Я занята и не стану ни с кем разговаривать. А, это вы, дорогой брат? – продолжала она, несколько удивившись при виде майора. – Ранехонько вы к нам сегодня пожаловали.
– Хоть и ранним гостем, но, надеюсь, все же желанным, – ответил майор, здороваясь со вдовой своего покойного брата. – Я узнал из записки, присланной Эдит в Чарнвуд по поводу кое-каких ее нарядов и книг, что вы ожидаете нынешним утром Клеверза, и подумал, что такой старый ружейный кремень, как я, не без удовольствия поболтал бы с этим идущим в гору солдатом. Я приказал Пайку седлать Килсайда, и вот мы оба у вас.
– И до чего кстати, – сказала старая леди. – Я сама хотела просить вас об этом, но посчитала, что уже поздно. Как видите, я занимаюсь приготовлениями. Все должно быть совершенно таким же, как тогда…
– Когда король завтракал в Тиллитудлеме, – сказал майор, который, подобно всем друзьям леди Маргарет, боялся повествования об этом событии и поторопился пресечь хорошо известный ему рассказ. – Да, да, это утро крепко засело у меня в памяти; вы помните, ведь я служил его величеству за столом.
– Совершенно верно, – сказала леди Маргарет, – и вы можете, должно быть, напомнить мне некоторые подробности.
– Нет, сестрица, увы! – ответил майор. – Проклятый обед, которым через несколько дней Нол угостил нас под Вустером, вышиб из моей памяти все ваши чудесные яства. Но что я вижу? Тут даже то большое турецкое кресло, и на нем те же подушки.
– Трон, братец; с вашего позволения, это трон, – наставительно произнесла леди Маргарет.
– Трон так трон, – продолжал майор, – и он послужит Клеверзу исходной позицией для атаки на паштет, не так ли, сестрица?
– Нет, братец, – ответила леди, – эти подушки покоили на себе нашего обожаемого монарха, и их, даст Бог, не обременит, пока я жива, тяжесть какой-нибудь менее достойной особы.
– В таком случае, – сказал старый солдат, – вам не следовало оставлять их на глазах почтенного старого кавалериста, проскакавшего до завтрака десять миль; признаюсь, они выглядят страшно заманчиво. А где Эдит?
– У зубцов сторожевой башенки, – ответила старая леди, – ждет, когда покажутся наши гости.
– Ну что ж, пожалуй, и я поднимусь наверх. И раз этот зал приведен в полную боевую готовность, то и вам не мешало бы отправиться вместе со мной. Чудесная вещь, доложу вам, любоваться кавалерийским полком на марше.
Произнося эти слова, майор со старинной галантностью предложил леди Маргарет руку, принятую ею с теми церемониями и выражениями признательности, что были в ходу в Холирудском дворце до 1642 года, который на время вывел из моды и придворные церемонии, и дворцы.
У зубцов башенки, куда они поднялись, проделав нелегкий путь по винтовой лестнице с неудобными, грубо сложенными ступенями, майор увидел Эдит, нисколько не похожую на молодую девицу, сгорающую от нетерпения и любопытства в ожидании блестящих драгун, но, напротив, бледную, подавленную, с лицом, которое неоспоримо доказывало, что минувшею ночью сон не слетал к ее изголовью. Доброго старого воина поразил и огорчил ее измученный вид, тогда как леди Маргарет в суете приготовлений к приему высокого гостя ничего этого, видимо, не замечала.
– Что с тобой, глупышка? – сказал он, обращаясь к Эдит. – Почему ты выглядишь, как жена офицера, раскрывающая после кровавого дела «Ньюз леттер» и боящаяся найти в списке убитых и раненых имя своего супруга? Впрочем, причина ясна: ты начиталась этих дурацких романов, ты глотаешь их днем и ночью и льешь слезы над страданиями, которых никто никогда не испытывал. Каким образом, черт побери, можешь ты верить бессмысленным басням вроде того, что Артамен, или как его там, сражался в одиночку против целого батальона? Удачно сразиться одному против трех – и то величайшее чудо, и я никогда не встречал никого, кроме капрала Раддлбейна, кто решался бы драться при этих условиях. А эти проклятые книги изображают какие-то совершенно невероятные подвиги, и позволительно думать, ты сочла бы капрала полным ничтожеством. Я охотно отправил бы тех, кто стряпает такую несусветную чушь, на аванпосты, поближе к огню.
Леди Маргарет, которая и сама любила романы, не преминула вступиться за них.
– Мосье Скюдери, – сказала она, – сам солдат, и, как мне приходилось слышать, отличный; то же самое и господин д’Юрфе.
– Тем хуже для них; кому-кому, а им полагалось бы основательно знать то, о чем они пишут. Что до меня, то последние двадцать лет я не раскрывал ни одной книги, за исключением Библии, да еще «В чем долг человека», и совсем недавно, – сочинения Тернера «Pallas Armata, или Руководство к использованию пикинеров», хотя и не согласен с придуманною им тактикой. Он предлагает располагать кавалерию впереди пикинеров, вместо того чтобы помещать ее на их крыльях; не сомневаюсь, что, поступи мы так при Килсайте и не поставь горсточки наших всадников с флангов, противник первой же своею атакой смял бы их и оттеснил к нашим горцам. Но что это? Я слышу литавры.
Все устремились к зубцам башенки, откуда открывался вид на далеко протянувшуюся долину реки. Замок Тиллитудлем стоял, а может быть, стоит и поныне на очень крутом и обрывистом берегу Клайда [Note20 — Замок Тиллитудлем – плод фантазии автора; впрочем, развалины замка Кренсена, на берегу Нисена, приблизительно в трех милях от его слияния с Клайдом, напомнят читателю описания, которые он встретит в романе. (Прим. автора.)], в том месте, где в него впадает довольно большой ручей. Через этот ручей, близ его устья, был переброшен узкий горбатый одноарочный мост, и по этому мосту, а затем у основания высокого и изрезанного берега проходила, извиваясь, большая дорога; укрепления Тиллитудлема, господствовавшие над дорогой и переправой, приобретали в военное время исключительно большое значение, ибо, кто хотел обеспечить за собой пути сообщения между лежащими выше глухими и дикими округами и теми, что находятся ниже, где долина расширяется, становясь пригодной для земледелия, тот должен был удерживать в своих руках эту твердыню. Внизу повсюду расстилались леса; впрочем, на ровных местах и слегка покатых склонах в непосредственном соседстве с рекой виднелись хорошо возделанные поля неправильной формы, отделенные одно от другого живыми изгородями и рощицами; было очевидно, что эти участки отвоеваны человеком у леса, который теснил их отовсюду, занимая сплошным массивом более крутые откосы и более отдаленные берега. Чистый сверкающий поток коричневого оттенка, напоминающего кернгорнский горный хрусталь, пробегает по этой романтической местности, делая смелые изгибы и петли, то прячась между деревьями, то вновь открываясь взору. С предусмотрительностью, неведомой в других уголках Шотландии, крестьяне развели вокруг своих жилищ сады, и бурное цветение яблонь в эту весеннюю пору придавало нижнему краю долины вид огромного цветника.
Вверх по течению Клайда характер пейзажа заметно менялся к худшему. Холмистый, пустынный, невозделанный край подступал к берегам реки, деревья здесь были редкими и теснились поближе к потоку; невдалеке от него унылые пустоши сменялись тяжелыми и бесформенными холмами, которые, в свою очередь, переходили в гряду величавых, высоких гор, смутно различаемых на горизонте. Таким образом, с башни открывался вид в двух направлениях: с одной стороны – на прекрасно возделанную и веселую местность, с другой – на дикие и мрачные, поросшие вереском пустоши.
Глаза собравшихся у зубцов башенки были прикованы к нижней стороне долины, и не только из-за того, что вид этот был привлекательнее, но также и потому, что оттуда, где извивалась, взбираясь вверх, большая дорога, начали доноситься далекие звуки военной музыки, возвещавшей приближение давно ожидаемого полка лейб-гвардейцев. Вскоре в отдалении показались их тускло поблескивающие ряды; они то исчезали, то вновь появлялись, так как иногда их скрывали деревья и изгибы дороги, и вообще различить их можно было главным образом по вспышкам яркого света, который время от времени излучало на солнце оружие. Колонна была длинная и внушительная – в ней насчитывалось до двухсот пятидесяти всадников; сверкание их палашей и развевающиеся знамена в сочетании со звонкими голосами труб и громыханием литавр заставляли сердца трепетать страхом и радостным возбуждением. По мере их приближения все отчетливее становились видны ряды этих отборных солдат, в полном вооружении и на великолепных конях, следовавшие длинною вереницей друг за другом.
– Это зрелище молодит меня лет на тридцать, – сказал старый кавалерист, – и все же мне был бы не по душе тот род службы, который навязывают этим бедным ребятам. Мне пришлось испить свою чашу во время гражданской войны; могу сказать, не колеблясь, что никогда не служил я с таким удовольствием, как за границей, когда мы рубились с врагами, у которых и лица и язык были чужими. Скверное дело слышать, как кто-нибудь на родном, шотландском наречии молит тебя о пощаде, а ты должен рубить его, как если бы он вопил чужеземное «Misericorde! » [Note21 — Пощады! (франц.)]. Ба, да они уже в Несервудской низинке; славные ребята, честное слово! И какие кони! Тот, кто несется вскачь от хвоста колонны к ее голове, не кто иной, как сам Клеверз; вот он уже впереди, и они въехали на мост; не пройдет и пяти минут, как они будут у нас.
Возле моста, под башней, полк разделился надвое, причем большая часть, поднявшись по левому берегу ручья и переправившись вброд несколько выше, пустилась к ферме – так обычно называли большую усадьбу с различными хозяйственными постройками, – где по приказанию леди Маргарет все было готово для их приема и угощения. Только офицеры со своим знаменем и охраной при нем направились по круто поднимавшемуся проезду к главным воротам замка, исчезая время от времени за выступами берега или среди огромных старых деревьев, скрывавших их своими ветвями. Наконец узкая тропа кончилась, и они оказались перед фасадом старого замка, ворота которого были гостеприимно распахнуты в ожидании их прибытия. Леди Маргарет вместе с Эдит и деверем, поспешно спустившись со своего наблюдательного поста, в сопровождении многочисленной свиты из слуг, которые в меру возможного, принимая во внимание вчерашнюю оргию, все же соблюдали установленный этикет, появились перед гостями, чтобы встретить и приветствовать их. Отменно галантный юный корнет (родня и тезка Клеверхауза, с которым читатель успел уже познакомиться) в знак уважения к высокому титулу знатной хозяйки и чарам ее красавицы внучки под звуки фанфар склонил офицерское знамя, и старые стены ответили эхом на переливчатые голоса труб и на топот и ржание коней.
Клеверхауз без посторонней помощи спрыгнул с вороного коня, который, быть может, был самым красивым во всей Шотландии. На нем не было ни одного белого волоска, и это обстоятельство, наряду с его нравом, быстротою и тем, что он нередко носил на себе своего седока в погоню за мятежными пресвитерианами, породило среди последних молву, что скакун был подарен своему нынешнему владельцу самим сатаною, чтобы помогать ему в преследовании этих вечных скитальцев. После того как Клеверхауз с чисто военной учтивостью выразил свое почтение дамам и принес извинения за все неудобства, которые причинил леди Маргарет и ее близким, а в ответ выслушал от нее подобающие случаю уверения в том, что никаких неудобств не было, да и быть не могло, раз столь заслуженный воин и столь верный слуга его величества короля оказывает своим присутствием честь стенам ее Тиллитудлема, – короче говоря, после того, как были соблюдены все правила и формулы гостеприимства и вежливости, полковник попросил у леди Маргарет позволения выслушать рапорт сержанта Босуэла, стоявшего тут же, и, отойдя в сторону, коротко с ним переговорил. Майор Белленден воспользовался этой заминкой и сказал, обращаясь к племяннице, однако так, чтобы леди Маргарет не услышала его слов:
– Ну и глупышка ты, Эдит! Посылать с нарочным письмо, набитое всяким вздором о книгах и тряпках, и всунуть единственное, за что можно дать мараведи, куда-то в самый конец, в постскриптум!
– Я не знала, – ответила Эдит в замешательстве, – я не знала, подобало ли мне, подобало ли…
– Понимаю, ты хочешь сказать, ты не знала, имеешь ли право испытывать сочувствие к пресвитерианину. Но я знал еще отца этого парня. Он был славный солдат, и если был когда-то на ложном пути, то был и на правильном. Я должен похвалить твою осторожность, Эдит: бабушке действительно не стоит говорить об этом юноше; ты можешь рассчитывать на мое молчание, я тоже не стану посвящать ее в это дело. Попробую поговорить с Клеверзом. Пойдем, дорогая, они уже отправились завтракать. Нужно идти и нам.

ГЛАВА XII

С утра они плотно решили поесть —
Такой уж обычай у путников есть.
Прайор

Завтрак леди Маргарет Белленден столько же походил на современный «dejeuner» [Note22 — легкий завтрак (франц.).], как большой, выложенный каменными плитами зал Тиллитудлема – на современную столовую. Ни чая, ни кофе, ни булочек, ни печенья, но зато солидная и существенная еда: пасторский окорок, рыцарское филе, благородная вырезка, отменный паштет из дичи; при этом серебряные кувшины, едва спасенные от ковенантеров и теперь вновь извлеченные из тайников, некоторые с элем, другие с медом, а прочие с тонким вином различных сортов и букетов. Аппетит гостей вполне соответствовал великолепию и солидности поданных яств – не вялое поклевывание, не детская забава, а упорное и длительное упражнение челюстей, к которому приучают ранний подъем и тяготы походной жизни.
Леди Маргарет с наслаждением наблюдала за тем, как заготовленные ею лакомые кусочки с поразительной быстротой исчезали во чреве ее почетных гостей; ей почти не приходилось потчевать кого-либо из них, за исключением разве одного Клеверхауза, а между тем в обычае дам той эпохи было вкладывать в это дело такую неумолимость, словно их гости подвергаются «peine forte et dure» [Note23 — наказанию тяжелому и суровому (франц.).].
Впрочем, самый почетный гость, озабоченный больше комплиментами по адресу мисс Белленден, возле которой его посадили, чем удовлетворением своего аппетита, был недостаточно внимателен к расставленным перед ним изысканным блюдам. Эдит молча слушала бесчисленные любезности, которые он ей расточал голосом, обладавшим счастливой способностью мягко журчать в приятной беседе, но в шуме сражения звучать «среброзвонной трубой». Сознание, что она находится рядом с внушающим ужас вождем, от чьего «да будет так» зависит судьба Генри Мортона, воспоминание о страхе и благоговейном трепете, порождаемых одним именем этого военачальника, лишили ее на время не только смелости отвечать на его вопросы, но даже решимости взглянуть на него. Когда же, ободренная наконец его тоном, она подняла на него глаза и пролепетала что-то ему в ответ, оказалось, что в сидящем рядом с ней человеке нет ни одного из тех жутких свойств, которыми она его наделила в своем воображении.
Грэм Клеверхауз был во цвете лет, невысок ростом и худощав, однако изящен; его жесты, речь и манеры были такими, каковы они обычно у тех, кто живет среди веселья и роскоши. Черты его отличались присущей только женщинам правильностью. Овальное лицо, прямой, красиво очерченный нос, темные газельи глаза, смуглая кожа, сглаживавшая некоторую женственность черт, маленькая верхняя губа со слегка приподнятыми, как у греческих статуй, уголками, оттененная едва заметной линией светло-каштановых усиков, и густые, крупно вьющиеся локоны такого же цвета, обрамлявшие с обеих сторон его выразительное лицо, – это была наружность, какую любят рисовать художники-портретисты и какою любуются женщины.
Суровость его характера, равно как и более возвышенное качество – безграничная и деятельная отвага, которую вынуждены были признавать в нем даже враги, таилась за внешностью, подходившей, казалось, скорее придворному или завсегдатаю салонов, чем солдату. Благожелательность и веселость, которыми дышали черты его привлекательного лица, одушевляли также любое его движение и любой жест; на первый взгляд Клеверхауз мог показаться скорее жрецом наслаждений, чем честолюбия. Но за этой мягкой наружностью скрывалась душа, безудержная в дерзаниях и замыслах и вместе с тем осторожная и расчетливая, как у самого Макиавелли. Глубокий политик, полный, само собой разумеется, того презрения к правам личности, которое порождается привычкой к интригам, этот полководец был холоден и бесстрастен в опасностях, самонадеян и пылок в своих действиях, беззаботен перед лицом смерти и беспощаден к врагам. Таковы бывают люди, воспитанные временем раздоров, люди, чьи лучшие качества, извращенные политической враждой и стремлением подавить обычное в таких случаях сопротивление, весьма часто сочетаются с пороками и страстями, сводящими на нет их достоинства и таланты.
Пытаясь отвечать на любезности Клеверхауза, Эдит проявила столько застенчивости, что ее бабушка сочла нужным поспешить к ней на помощь.
– Эдит Белленден, – сказала старая леди, – вследствие моего уединенного образа жизни так мало встречала людей своего круга, что ей и впрямь трудно поддерживать разговор и отвечать подобающим случаю образом. Воины у нас редкие гости, полковник Грэм, и, за исключением юного лорда Эвендела, нам едва ли случалось принимать у себя джентльмена в военной форме. Кстати, вспомнив об этом отличном молодом дворянине, могу ли я осведомиться у вас, будем ли мы иметь удовольствие видеть его сегодня среди ваших гвардейцев?
– Лорд Эвендел, сударыня, проделал поход вместе с нами, – ответил Клеверхауз, – но я счел необходимым послать его с небольшим отрядом, чтобы рассеять этих негодяев, которые до того обнаглели, что собрались в скопище на расстоянии каких-нибудь пяти миль от моей штаб-квартиры.
– Вот как! – воскликнула старая леди. – Это, можно сказать, верх безрассудства, на которое я считала неспособными этих мятежников изуверов. Да, странные у нас времена! Скверный дух в наших местах, полковник; это он толкает вассалов знатных особ бунтовать против тех, кто их содержит и кормит. Один из моих людей, здоровый и крепкий, на днях наотрез отказался выполнить мое требование и отправиться на боевой смотр. Не найдется ли закона, полковник, на такого ослушника?
– Полагаю, что за этим дело не станет, – ответил, сохраняя невозмутимое спокойствие, Клеверхауз. – Лишь бы ваша милость соизволила назвать имя и указать местопребывание провинившегося.
– Его имя, – ответила леди Маргарет, – Кутберт Хедриг. Не могу сказать, где сейчас его дом; после своей выходки, можете мне поверить, полковник, он недолго оставался у нас в Тиллитудлеме и был тотчас же изгнан за своеволие. Но я бы отнюдь не хотела, чтобы этого молодца наказали слишком сурово; тюрьма или даже немного розог послужили бы хорошим уроком для нашей округи. Его мать, под влиянием которой он, наверное, действовал, – давнишняя наша служанка, и это склоняет меня к снисходительности. Впрочем, – продолжала старая леди, устремив взгляд на портреты покойного мужа и сыновей, которыми была увешана одна из стен зала, и тяжко при этом вздыхая, – впрочем, полковник Грэм, я не имею права испытывать сострадание к этому упрямому и мятежному поколению. Они сделали меня бездетной вдовой, и, не находись я под защитою августейшего нашего государя и его храбрых солдат, они же не замедлили бы лишить меня и земли, и имущества, и крова, и даже Господнего алтаря. Семеро моих фермеров, арендная плата которых в совокупности достигает ста мерков в год, решительно отказались платить ее, равно как и другие налоги, и имели дерзость заявить моему управителю, что не признают ни короля, ни землевладельца, а только тех, кто принял их ковенант.
– С разрешения вашей милости я поговорю с ними по-своему, – сказал в ответ на эти жалобы Клеверхауз. – Я поступил бы неправильно, если бы не оказал поддержку законной власти, особенно когда она находится в таких достойных руках, как руки леди Белленден. Должен, однако, признаться, что положение в этой части страны день ото дня становится все беспокойнее, и потому принимать против смутьянов меры вынуждают меня скорее мои обязанности, чем личные склонности. И раз мы заговорили об этом, считаю своим долгом поблагодарить вашу честь за гостеприимство, которое вы изволили оказать небольшому отряду, доставившему сюда арестованного, повинного в том, что он предоставил убежище кровожадному убийце Белфуру Берли.
– Двери Тиллитудлема, – ответила леди Маргарет, – всегда открыты для верных слуг его величества короля, и я позволяю себе уповать, что замок не перестанет пребывать столько же в распоряжении короля и его слуг, сколько в нашем, пока камни, из которых сложены стены его, будут покоиться друг на друге. В связи с этим, полковник, мне вспомнилось, что джентльмен, начальствующий этим отрядом, – принимая во внимание, чья кровь течет в его жилах, – едва ли занимает в нашей армии подобающее ему по рождению место, и если бы я могла льстить себя надеждой на то, что моя просьба будет уважена, я взяла бы на себя смелость ходатайствовать перед вами, чтобы при первом удобном случае он был произведен в офицеры.
– Ваша честь имеет в виду сержанта Фрэнсиса Стюарта, которого мы зовем Босуэлом, – сказал с улыбкою Клеверхауз. – По правде говоря, попадая в сельскую местность, он чрезмерно усердствует и к тому же не безупречен в отношении дисциплины, которой требуют от нас правила службы. Но поставить меня в известность, чем я могу услужить леди Белленден, все равно что продиктовать мне закон. Босуэл, – продолжал он, обращаясь к сержанту, который в это мгновение появился в дверях, – поцелуйте леди Маргарет руку: она хлопочет за вас; вы получите производство при первой свободной вакансии.
Босуэл направился выполнять приказание, однако с явным намерением показать, что делает это с большой неохотой; покончив с этим, он заявил:
– Поцеловать руку у леди – не унижение для джентльмена; но поцеловать руку мужчине, за исключением короля, – нет, я не сделаю этого даже за генеральский мундир.
– Вы его слышите, леди, – заметил Клеверхауз, усмехаясь, – здесь его камень преткновения; он никак не может забыть своей родословной.
– Я уверен, – тем же тоном продолжал Босуэл, – я уверен, что вы не забудете, мой благородный полковник, о своем обещании; и тогда, быть может, вы разрешите корнету Стюарту помнить о своих прадедах, тогда как сержант должен о них забыть.
– Хватит, сударь, – сказал Клеверхауз привычным для него повелительным тоном, – хватит; скажите, зачем вы явились сюда и что имеете сообщить.
– Лорд Эвендел со своими людьми и несколькими задержанными дожидается ваших приказаний на дороге у замка, – ответил Босуэл.
– Лорд Эвендел! – вмешалась в разговор леди Маргарет. – Вы, конечно, разрешите ему, полковник, оказать мне честь своим посещением и скромно позавтракать с нами; позвольте напомнить, что его священнейшее величество, сам король, проезжая мимо нашего замка, остановился в нем и подкрепился в дорогу.
Так как леди Маргарет уже в третий раз вспомнила об этом достославном событии, полковник Грэм поспешно, однако не нарушая вежливости, воспользовался первою паузой, чтобы пресечь этот злополучный рассказ.
– Нас и без того более чем достаточно за этим столом. Но, понимая, как грустно было бы лорду Эвенделу, – сказал он, взглянув на Эдит, – лишиться того удовольствия, которое выпало на мою долю и на долю этих господ, я беру на себя смелость, рискуя злоупотребить вашим гостеприимством, принять от его имени ваше любезное приглашение. Босуэл, сообщите лорду Эвенделу, что леди Белленден просит оказать ей честь своим посещением.
– Не забудьте передать Гаррисону, – добавила почтенная леди, – чтобы он позаботился о людях и лошадях.
Во время этого разговора сердце Эдит затрепетало от радости: ей представилось, что благодаря своей власти над лордом Эвенделом она, быть может, найдет способ избавить Мортона от грозящей ему опасности, если ходатайство ее дяди пред Клеверхаузом окажется безуспешным. При других обстоятельствах она не разрешила бы себе воспользоваться этой властью: при всей ее неопытности в житейских делах врожденная чуткость не могла не подсказать ей, что красивая молодая женщина, принимая от молодого человека услуги, связывает себя известными обязательствами. Она не хотела обращаться к лорду Эвенделу с какой бы то ни было просьбой также и потому, что досужие кумушки Клайдсдейла уже давно – по причинам, о которых речь пойдет ниже, – судачили, будто он добивается ее руки. К тому же ей было ясно, что требуется лишь незначительное поощрение с ее стороны, и эти догадки, еще недавно не имевшие под собой никакой почвы, станут вполне справедливыми. А этого и нужно было больше всего опасаться: вздумай лорд Эвендел сделать ей формальное предложение, он имел бы все основания рассчитывать на поддержку леди Маргарет и всех ее близких, и она не могла бы противопоставить их увещаниям и родственной власти ничего, кроме своей любви к Мортону, а это было опасно и бесполезно. Поэтому она приняла решение выждать, чем завершатся хлопоты ее дяди, и, если они окажутся тщетными, о чем она, конечно, тотчас же догадается по взглядам или репликам старого воина, воспользоваться как последним средством спасения Мортона нежным вниманием к ней лорда Эвендела. Впрочем, она недолго оставалась в неведении относительно просьбы ее старого дяди.
Майор Белленден, отдавший должное обильному угощению и все время оживленно беседовавший с офицерами, которые сидели в том же конце стола, что и он, теперь, когда завтрак закончился и можно было встать с места, нашел удобный повод подойти к Клеверхаузу и попросил племянницу оказать ему честь, представив его полковнику. Так как майор был известен в военных кругах, они встретились как люди, глубоко уважающие друг друга. Эдит с замиранием сердца увидела, как ее пожилой родственник вместе со своим новым знакомым покинули остальное общество и уединились в проеме одного из стрельчатых окон зала. Она следила за их беседой почти невидящими глазами, так как напряженное ожидание затуманило ее зрение; впрочем, тревога, пожиравшая ее изнутри, обостряла в ней наблюдательность, и по немым жестам, сопровождавшим их разговор, она догадывалась о том, как Клеверхауз принял заступничество майора за Мортона и к чему может повести эта встреча.
Сначала лицо Клеверхауза выражало ту откровенную доброжелательность, которая, пока неизвестно, в чем состоит просьба, говорит о том, какое это огромное удовольствие оказать услугу просителю. Однако чем дольше продолжался их разговор, тем более хмурым и суровым становилось лицо полковника, и хотя черты его все еще сохраняли выражение безукоризненной и утонченной вежливости, оно показалось под конец испуганному воображению Эдит неумолимым и жестоким. Губы полковника были сжаты, словно он испытывал нетерпение; время от времени они кривились в улыбку, в которой проступало учтивое пренебрежение к доводам, приводимым майором. Ее дядя, насколько она могла судить по его жестам, горячо убеждал Клеверхауза со свойственным его характеру простодушием и вместе с тем с чувством собственного достоинства, на которое ему давали право возраст и безупречная репутация. Но его слова, видимо, не производили особого впечатления на полковника Грэма, который вскоре сделал движение, как бы намереваясь пресечь настойчивость старого воина и закончить разговор какой-нибудь фразой, содержащей любезное сожаление по поводу неисполнимости просьбы и вместе с тем решительный и твердый отказ. Они подошли так близко к Эдит, что она отчетливо слышала, как Клеверхауз произнес:
– Это невозможно, майор Белленден; снисходительность в этом случае несовместима с возложенными на меня обязанностями, хотя во всем остальном я искренне и с большой радостью оказал бы вам любую услугу. А вот и лорд Эвендел, и, надо полагать, с новостями. Какие вести, Эвендел? – продолжал он, обращаясь к юному лорду, только что вошедшему в зал. Он был в полной форме, хотя одежда его была в беспорядке и сапоги забрызганы грязью, что свидетельствовало о том, что ему пришлось проделать нелегкий путь.
– Дурные, сэр, – ответил Эвендел. – Большая толпа вооруженных вигов собралась на холмах; нам придется иметь дело с настоящим восстанием. Они всенародно сожгли Акт о верховенстве, и тот, которым утверждалась епископальная церковь, и манифест о мученическом венце Карла Первого, и ряд других документов; они заявили о своем намерении не расходиться и не расставаться с оружием, чтобы углубить и продолжить дело, возвещенное Реформацией.
Это неожиданное известие взволновало всех, за исключением Клеверхауза.
– Вы называете это дурными вестями? – сказал полковник, и его темные глаза загорелись мрачным огнем. – Но они много лучше всего, слышанного мной за последние месяцы. Теперь, когда негодяи собрались вместе, мы легко и сразу справимся с ними. Если ехидна покажется при дневном свете, – добавил он, ударяя каблуком об пол, словно и в самом деле собирался раздавить ядовитого гада, – я могу растоптать ее насмерть; но она в безопасности, пока скрывается в своем логове или болоте. Где эти прохвосты? – спросил он, обращаясь к лорду Эвенделу.
– В горах, приблизительно в десяти милях отсюда, в месте, именуемом Лоудон-хилл, – последовал ответ молодого лорда. – Я разогнал сборище, против которого вы послали меня, и захватил одного старика – это так называемый пуританский священник, которого мы застали за подстрекательством его паствы к восстанию, к борьбе, как он выражался, за правое дело, и, кроме того, еще двоих из его слушателей, показавшихся мне особенно наглыми; все прочее известно мне от местных жителей и лазутчиков.
– Каковы могут быть силы мятежников? – спросил Клеверхауз.
– Возможно, около тысячи, но сведения на этот счет очень разноречивы.
– В таком случае, господа, – сказал Клеверхауз, – пора в путь и нам. Босуэл, велите трубить наступление.
Босуэл, который, подобно боевому коню из Писания, чуял битву издалека, поспешил передать приказ Клеверхауза шестерым неграм в белых, богато расшитых галунами мундирах, с массивными серебряными воротниками и такими же нарукавниками. Эти черные служаки были в полку трубачами, и вскоре стены старого замка и окрестные леса огласились трубными звуками.
– Значит, вы покидаете нас? – спросила леди Маргарет; сердце ее болезненно сжалось, в ней ожили тягостные воспоминания о былом. – Не лучше ли послать людей для выяснения численности мятежников? О, сколько раз слышала я эти грозные звуки, сколько раз звали они из Тиллитудлема полных жизни и сил, молодых, цветущих мужчин, но мои старые глаза никогда не видели, чтобы они возвращались назад.
– Я не могу оставаться дольше, – сказал Клеверхауз, – в этих местах найдется достаточно негодяев, чтобы впятеро увеличить число мятежников, если мы немедленно их не раздавим.
– И так уже многие, – добавил Эвендел, – сбегаются к ним, и они утверждают, что ждут сильное подкрепление из принявших индульгенцию пресвитериан, которых ведет молодой Милнвуд, как они называют его, сын прославленного некогда круглоголового, полковника Сайлеса Мортона.
Присутствующие каждый по-своему восприняли это известие. Эдит, потрясенная им, едва не упала со стула, тогда как Клеверхауз устремил острый и полный сарказма взгляд на майора Беллендена, выражавший, казалось, следующее: «Теперь вы видите, каковы убеждения того юноши, за которого вы заступались».
– Это ложь, это наглая ложь бесстыдных фанатиков! – воскликнул майор. – Я готов отвечать за Генри Мортона, как отвечал бы за своего сына. Его религиозные взгляды столь же благонадежны, как взгляды любого офицера лейб-гвардии. В этом ни для кого нет ни малейшего сомнения. Он бывал со мной в церкви, по крайней мере, раз пятьдесят, и я ни разу не слышал, чтобы он не ответил вместе со всеми, когда это полагается по ходу богослужения. Эдит Белленден может подтвердить справедливость моего свидетельства – он пользуется тем же молитвенником, что и мы, и знает тексты Писания не хуже священника. Позовите, выслушайте его.
– Неповинен он или виновен, убытку от этого, конечно, не будет, – сказал Клеверхауз. – Майор Аллан, – продолжал он, поворачиваясь к старшему офицеру, – возьмите проводника и ведите полк к Лоудон-хиллу самой удобной и короткой дорогой. Двигайтесь как можно быстрее, но смотрите, чтобы люди не заморили коней. Лорд Эвендел и я нагоним вас через четверть часа. Оставьте Босуэла с небольшим отрядом, он будет конвоировать арестованных.
Аллан поклонился и вышел из зала в сопровождении всех офицеров, кроме Клеверхауза и молодого Эвендела. Через несколько минут звуки военной музыки и топот коней возвестили, что всадники покидают замок. Потом музыка стала доноситься только урывками и наконец замерла в отдалении.
Пока Клеверхауз старался успокоить тревогу леди Белленден и убедить старого воина в ошибочности его мнения о Мортоне, Эвендел, поборов застенчивость, обычную для неискушенного юноши в присутствии той, к кому он питает склонность, подошел к мисс Белленден и обратился к ней тоном глубокого уважения, в котором вместе с тем ощущалось сильное и нежное чувство.
– Мы должны вас покинуть, – сказал он, беря ее руку, которую сжал с неподдельным волнением, – покинуть ради дела, не лишенного известной опасности. Прощайте, дорогая, милая мисс Белленден; позвольте сказать в первый и, быть может, последний раз – дорогая Эдит! Мы уходим при обстоятельствах столь необычных, что они могут, как кажется, извинить некоторую торжественность при расставании с той, которую я так давно знаю и к которой испытываю столь глубокое уважение.
Тон лорда Эвендела не соответствовал содержанию его слов и свидетельствовал о чувстве более сильном, чем выраженное в произнесенных им фразах. Не нашлось бы, вероятно, женщины, которая могла бы остаться бесчувственной к этому скромному, идущему из глубины души изъявлению нежности. И хотя Эдит была подавлена горем и ужасной опасностью, нависшей над тем, кого она так любила, все же почтительная и безнадежная страсть милого юноши, прощавшегося с ней перед тем, как пойти навстречу неведомым и грозным опасностям, тронула и взволновала ее.
– Я надеюсь, я искренне убеждена, – сказала Эдит, – вам не угрожает опасность. Надеюсь, что нет оснований для такого торжественного прощания, что эти обезумевшие повстанцы будут рассеяны скорее собственным страхом, чем силою, и что лорд Эвендел вскоре возвратится сюда, и снова окажется с нами, и будет навсегда дорогим и уважаемым другом всех обитателей замка.
– Всех, – повторил Эвендел с нескрываемой грустью. – Пусть будет так: все, что близко и дорого вам, так же близко и дорого мне, и поэтому я ценю их внимание и любовь. Что же касается успеха нашего предприятия, то в нем я отнюдь не уверен. Нас так мало, что я не смею надеяться на быстрое, бескровное и благополучное завершение этого злосчастного бунта. Эти люди исполнены фанатизма, они решительны, они отчаянно храбры, и их вожди не лишены военного опыта. Я не могу освободиться от мысли, что порывистость нашего командира бросает нас против них, пожалуй, несколько преждевременно. Впрочем, о личной безопасности я не думаю; оснований щадить себя у меня меньше, чем у кого бы то ни было.
Теперь Эдит представился случай – чего она так хотела – попросить юного дворянина, чтобы он вступился за Мортона; ей казалось, что это единственный способ избавить того от почти неминуемой смерти. Но она чувствовала, что, обратившись к Эвенделу, злоупотребит преданностью и доверием влюбленного в нее юноши; она знала, что творится в его душе, как если бы он ей признался в любви. Совместимо ли с ее честью заставлять лорда Эвендела оказывать услуги сопернику? Благоразумно ли обращаться к нему с какой-либо просьбой и тем самым связать себя и дать пищу надеждам, которым никогда не суждено сбыться? Впрочем, момент был критический и не допускал ни длительных колебаний, ни объяснений, которые могли бы скрыть истинную причину ее горячего участия в Мортоне.
– Я допрошу этого молодца, – сказал Клеверхауз с противоположного конца зала, – после чего, лорд Эвендел, как мне ни грустно прерывать вашу беседу, нам придется все же сесть на коней. Босуэл, почему не ведут арестованного? Пусть двое солдат зарядят карабины.
Эдит услышала в этих словах смертный приговор ее Генри. Она пересилила робость, принуждавшую ее так долго к молчанию; в сильном смущении, запинаясь, она сказала:
– Лорд Эвендел, этот молодой человек – близкий друг моего дяди; вы, очевидно, имеете влияние на полковника – разрешите просить вас вступиться за Мортона… Этим вы премного обяжете дядю.
– Вы преувеличиваете мои возможности, мисс Белленден, – сказал лорд Эвендел. – Не раз, движимый простым человеколюбием, я обращался с тем же к полковнику, но, увы, безуспешно.
– А теперь попытайтесь ради моего старого дяди.
– А почему бы не ради вас, Эдит? – спросил лорд Эвендел. – Позвольте мне думать, что в этом деле я оказываю услугу вам, и никому больше. Неужели вы настолько не доверяете старому другу, неужели не хотите доставить ему удовольствие думать, что он исполнил ваше желание?
– Конечно, конечно, – поспешила согласиться Эдит, – вы бесконечно меня обяжете… Я принимаю к сердцу эту историю с молодым Мортоном, так как она очень волнует майора. Не теряйте времени, заклинаю вас Господом Богом!
Она все смелее и настойчивее обращалась к Эвенделу, потому что услышала шаги часовых, входивших в это мгновение вместе с арестованным в зал.
– В таком случае, – сказал лорд Эвендел, – клянусь небом, он не умрет, хотя бы мне пришлось отдать за него свою жизнь. Но в награду за мое усердное служение вам, – продолжал он, вновь беря ее руку, которую она в смятении не решалась отнять у него, – не дадите ли также и вы обещание выполнить одну мою просьбу?
– Все, что вы пожелаете, мой дорогой лорд, все, на что способна сестра ради любимого брата.
– И это все, – продолжал молодой человек, – и это все, что вы можете обещать моему чувству, пока я жив, и памяти обо мне в случае моей смерти…
– Не надо так говорить, милорд, – сказала Эдит, – ваши слова разрывают мне сердце; вы несправедливы к себе самому. У меня нет ни одного друга, которого я ценила бы так высоко, как вас, которому я могла бы с большей готовностью представить доказательства моего глубочайшего уважения, при условии… Но…
Прежде чем она успела закончить, тяжкий вздох внезапно заставил ее обернуться; и пока она подбирала слова, чтобы точнее выразить ограничение, которым хотела заключить свою фразу, ей стало ясно, что их слышал Мортон, проходивший в это мгновение у нее за спиной – в тяжелых оковах, под конвоем солдат, – чтобы предстать перед полковником Клеверхаузом. Взгляды их встретились; жесткий и полный упрека взгляд Мортона подтвердил, как ей показалось, что он частично слышал ее слова и превратно истолковал услышанное. Не хватало лишь этого, чтобы Эдит окончательно перестала владеть собой. Кровь, только что заливавшая краской румянца ее лицо, отхлынула к сердцу, и она стала бледной как смерть. Эта перемена не ускользнула от внимания лорда Эвендела, чей быстрый взгляд без труда обнаружил, что арестованного с предметом его привязанности связывают особого рода узы. Он выпустил руку мисс Белленден, еще раз с большим вниманием оглядел арестованного, снова взглянул на Эдит и явственно заметил смущение, которое она не могла дольше скрывать.
– Это, – сказал он глухо после минутного и тягостного молчания, – если не ошибаюсь, тот самый молодой джентльмен, который взял на стрелковом состязании приз.
– Может быть, – пробормотала Эдит, – нет… я склонна думать, что это не он, – произнесла она, едва ли понимая, что говорит.
– Нет, это он, – решительно заявил лорд Эвендел, – я узнал его. Победитель, – продолжал он несколько высокомерно, – должен был бы произвести большее впечатление на прекрасную зрительницу.
Сказав это, он отошел от нее и, приблизившись к столу, за которым расположился полковник, остановился невдалеке, опираясь на свой палаш, молчаливый, но отнюдь не равнодушный свидетель происходящего.

ГЛАВА XIII

Остерегайтесь ревности, милорд.
«Отелло»

Чтобы объяснить глубокое впечатление, произведенное на несчастного узника обрывками случайно подслушанного им разговора, который мы подробно передали выше, необходимо рассказать о его душевном состоянии незадолго до этого и о том, как он познакомился с Эдит Белленден.
Генри Мортон был одним из тех одаренных людей, которые, обладая множеством разнообразных способностей, даже не подозревают об этом. Он унаследовал от отца неустрашимую отвагу и стойкое, непримиримое отвращение к любому виду насилия как в политике, так и в религии. Однако его приверженность своим убеждениям, не взращенная на дрожжах пуританского духа, была свободна от всякого фанатизма. Душа молодого человека не была скована его путами, и этим он был обязан отчасти деятельным усилиям своего острого и проницательного ума, отчасти нередким и надолго затягивавшимся посещениям майора Беллендена. У последнего он встречался с его многочисленными гостями и, общаясь с ними, понял, что доброе сердце и достойная жизнь не являются исключительной привилегией тех, кто принадлежит к определенному религиозному исповеданию.
Гнусная скаредность дяди создала много помех его образованию и воспитанию; но он так использовал представлявшиеся ему возможности, что и наставники и друзья его были поражены успехами, которых он добился, несмотря на неблагоприятные обстоятельства. Тем не менее его душу постоянно сковывало сознание, что он зависим, беден и, сверх того, недостаточно и поверхностно образован. Это сделало его сдержанным и застенчивым, и никто, кроме самых близких друзей, не подозревал, как велики и многообразны его способности и как тверд и непреклонен его характер. Обстоятельства того времени придали его сдержанности вид нерешительности и безразличия, так как, не примыкая ни к одной из многочисленных партий, разделивших королевство на несколько враждующих станов, он мог производить впечатление человека ограниченного и бесстрастного, которому неведомы ни религиозное чувство, ни любовь к родине. Такое заключение было бы, однако, крайне несправедливым, потому что стремление к нейтралитету, которого он так упорно придерживался, коренилось в побуждениях совсем иного порядка и, надо сказать, достойных всяческой похвалы. Он завязал близкое знакомство с некоторыми из тех, кто подвергался преследованиям за свои убеждения, и его оттолкнули от них нетерпимость и узость владевшего ими сектантского духа, их мрачный фанатизм, непостижимое для него и претившее ему осуждение всех видов искусства, всех забав и развлечений, их отравленная взаимною ненавистью политическая непримиримость. Впрочем, еще больше его возмущали тиранический, попирающий все и вся образ правления, распущенность и жестокость солдат, казни на эшафоте и побоища в открытом поле, размещения войск на постой и вымогательства, чинимые под прикрытием военных законов, которые, неограниченно властвуя над жизнью и имуществом свободных людей, ставили их в положение азиатских рабов. Осуждая и ту и другую стороны за разного рода крайности, тяготясь творящимся у него на глазах злом и страдая от невозможности его облегчить, слыша вокруг себя то жалобы угнетенных, то клики ликующих угнетателей, чьей радости сочувствовать он не мог, Генри Мортон уже давно оставил бы родную Шотландию, если бы его не удерживала привязанность к Эдит Белленден.
Вначале молодые люди встречались в Чарнвуде, где Эдит гостила у майора Беллендена, который в делах любви был не более проницателен, чем сам дядюшка Тоби, и поощрял возникшую между ними взаимную склонность, не догадываясь о ее истинной сущности и не помышляя о ее естественных следствиях. Их любовь, как всегда в таких случаях, заимствовала у дружбы ее название, пользовалась ее языком и притязала на ее привилегии. После возвращения в замок Эдит, как это ни поразительно – в особенности принимая в расчет расстояние между Тиллитудлемом и Милнвудом, – по какому-то странному и неизменно возникавшему стечению обстоятельств стала во время своих одиноких прогулок часто встречать Генри Мортона. Как бы то ни было, она ни разу не выразила своего удивления – что было бы так естественно – по поводу этих постоянно повторяющихся случайностей, и их отношения мало-помалу сделались более близкими и задушевными, а их встречи стали похожи на заранее условленные свидания. Они обменивались книгами, рисунками, письмами, и всякая, самая мелкая услуга или любезность, оказанная или принятая, вызывала новые письма. Слова «любовь» они, правда, еще не успели произнести, но каждый из них хорошо понимал, что с ним происходит, и, конечно, догадывался, что творится в сердце другого. Не имея сил отказаться от исполненных такого очарования встреч, трепеща при мысли о слишком вероятных последствиях, избегая решительного объяснения, они продолжали поддерживать эту нежную дружбу, пока судьба не решила распорядиться по-своему.
Из-за всего этого, а также скромности, присущей характеру Мортона, его время от времени терзало неверие в ответные чувства Эдит. По своему положению она стояла неизмеримо выше его; она была настолько богата, так образованна, так красива, у нее были такие очаровательные манеры, что он жил в вечном страхе, как бы между ним и предметом его обожания не оказался какой-нибудь новый поклонник, взысканный судьбой больше его и более, чем он, приемлемый для семейства Белленден. Молва указывала на такого соперника: это был лорд Эвендел. Его происхождение, богатство, связи и политические взгляды, а также частые посещения Тиллитудлема и постоянное присутствие в обществе рядом с леди Маргарет и ее внучкой давали основание предполагать, что Эдит питает к нему склонность; нередко случалось, что разные увеселения, в которых принимал участие лорд Эвендел, препятствовали встрече влюбленных, и Генри не мог не заметить, что Эдит или старательно избегала говорить о молодом дворянине, или говорила о нем смущенно и с явной неохотой.
Эти недомолвки, вызванные в действительности нежностью ее чувства к Мортону, были превратно истолкованы его природной неуверенностью в себе, к тому же ревность, которую они в нем разожгли, нашла для себя пищу в замечаниях, как бы невзначай брошенных Дженни Деннисон. Как две капли воды похожая на служанку с театральных подмостков, она была законченной кокеткой и, когда ей не представлялось возможности дразнить собственных обожателей, пользовалась всяким удобным случаем, чтобы помучить поклонника ее юной леди. Происходило это не из-за ее неприязни к Мортону, который не только в глазах ее госпожи, но и в ее собственных, с его статной фигурой и красивым лицом, был жених хоть куда. Но лорд Эвендел был тоже красив; он был более щедр, чем Мортон, который не располагал для этого средствами, и к тому же был лордом. Если бы мисс Эдит Белленден приняла его предложение, то стала бы супругой барона, и, что самое важное, она, маленькая Дженни Деннисон, которою грозная домоправительница Тиллитудлема помыкала в свое удовольствие, превратилась бы в мисс Деннисон, собственную служанку ее милости леди Эвендел и, кто знает, может статься, даже в ее камеристку. Беспристрастие Дженни не простиралось поэтому так далеко, как беспристрастие миссис Куикли, и она не выражала желания, чтобы оба красивых соперника разом женились на ее юной леди, так как чаша весов ее расположения, нужно признать, все же склонялась в пользу лорда Эвендела, и выражалось это в самых различных формах, неизменно мучительных для Мортона: то она дарила его каким-нибудь дружеским предупреждением, то удостаивала сообщением «по секрету», то позволяла себе веселую шутку, но все это неизменно преследовало одну и ту же определенную цель, а именно – напомнить Мортону, что рано или поздно его романтические встречи с ее госпожой должны прекратиться и что Эдит Белленден, несмотря на летние прогулки в тени деревьев, обмен стихами, книгами и рисунками, кончит тем, что станет леди Эвендел.
Эти намеки попадали в самую точку, усиливая страхи и подозрения Мортона, и он был недалек от того, чтобы ощутить в себе муки ревности, которую испытывал всякий любящий по-настоящему, но которой особенно подвержены те, кто страдает из-за отсутствия дружеского участия или из-за досадных помех судьбы. Сама Эдит бессознательно, по благородству своей искренней и прямой натуры, вводила в заблуждение своего друга. Как-то в разговоре они коснулись насилий, учиненных недавно солдатами, которыми, как утверждали (впрочем, несправедливо), командовал лорд Эвендел. Эдит, одинаково верная как в любви, так и в дружбе, была задета словами сурового осуждения, высказанного по этому поводу Мортоном, который, возможно, был особенно резок под влиянием недоброго чувства к своему предполагаемому сопернику. Она вступилась за лорда Эвендела, и притом с таким пылом, что Мортон воспринял это как оскорбление, потрясшее его до глубины души, что немало потешило Дженни Деннисон, всегдашнюю спутницу их прогулок. Почувствовав, что допустила ошибку, Эдит постаралась ее исправить, но впечатление, которое произвел этот случай на Мортона, было не из тех, что легко изглаживаются, и оно немало способствовало укреплению в нем решимости отправиться за границу, чему, впрочем, помешали причины, о которых мы недавно упоминали.
Последнее их свидание, когда Эдит пришла к нему в башню, ее глубокое и искреннее участие в его судьбе – все это должно было бы рассеять его подозрения; однако, изобретая для себя все новые пытки, он решил, что и это – лишь проявление ее дружбы или, самое большее, мимолетного чувства, которое, конечно, не устоит перед обстоятельствами, внушениями друзей, властью леди Маргарет и постоянством лорда Эвендела.
«Но что виною, – вопрошал он себя, – что виною тому, что я не могу предстать перед всеми и открыто, как подобает мужчине, добиваться своего, а жду, пока меня обведут вокруг пальца? Да что же иное, как не вездесущая и проклятая тирания, которая властвует над нашими телами, душами, имуществом и любовью! Наемному головорезу деспотического правительства я должен уступить Эдит Белленден? Нет, не бывать тому, клянусь небом! Я был безучастен к общественным бедствиям, и вот теперь, как заслуженное мною возмездие, они со всею оскорбительностью коснулись меня самого, и притом в такой области, где это меньше всего можно стерпеть! »
Этот стремительный поток бурливших в нем мыслей и длинная вереница воспоминаний обо всех обидах и унижениях, которые пришлось перенести ему и его родине, были прерваны появлением у него в башне сержанта Босуэла, сопровождаемого двумя драгунами, у одного из которых были с собой наручники.
– Вам придется пройтись со мной, молодой человек, – сказал сержант, обращаясь к Мортону, – но сначала мы вас немножко принарядим.
– Принарядите? – спросил Мортон. – Как это следует понимать?
– Да никак: просто нам придется надеть на вас эти браслетики; они, правда, тяжеловаты, но ничего не поделаешь. Я не дерзнул бы – нет, я дерзнул бы, черт побери, на все что угодно, – но даже за три часа грабежа в только что захваченном городе я не повел бы к полковнику вига без оков на руках. Э, молодой человек, стоит ли огорчаться из-за таких пустяков!
Он направился к Мортону, чтобы надеть на него наручники, но тот, схватив дубовую скамейку, на которой перед этим сидел, заявил, что проломит голову первому, кто посмеет к нему приблизиться.
– Да я мог бы, мой мальчик, укротить вас в один миг, – сказал Босуэл, – но, право, было бы предпочтительнее, чтобы вы сами, без шума, убрали паруса и отдали якорь.
В таком случае он говорил сущую правду; ему хотелось поладить с Мортоном миром не потому, что арестованный внушал ему страх, и не из нежелания применить насилие, а потому, что он опасался шумной борьбы, из-за которой могло стать известно, что, вопреки строжайшим приказам, он оставил узника на ночь без кандалов.
– Для вас же лучше вести себя возможно благоразумнее, – продолжал он примирительным, как ему казалось, тоном, – и не портить себе игры. В замке поговаривают, что внучка леди Маргарет вот-вот пойдет под венец с нашим молодым капитаном, лордом Эвенделом. Я только что видел их в зале, они были вместе, и я слышал, как она просила его вступиться за вас. Она чертовски красива и была до того с ним нежна, что, клянусь моею душой… Вот те на! Что это с вами? Вы стали белый как полотно. Хотите глоточек бренди?
– Мисс Белленден просила обо мне лорда Эвендела? – едва слышно произнес Мортон.
– Ну, конечно же; нет друзей, равных женщинам, – уж они добьются всего и при дворе, и в армии. А! Вы, кажется, чуточку поумнели. И, сдается, пришли в себя.
Говоря это, он принялся надевать на арестованного наручники, и Мортон, потрясенный сообщением Босуэла, не оказал ему никакого сопротивления.
– Его молят пощадить мою жизнь, и молит об этом она! Надевайте скорее оковы… Мои руки не станут больше им противиться, если на душу мою навалилось такое бремя. Эдит молит о моей жизни – и молит лорда Эвендела!
– Вот именно, и он сможет добиться помилования, – заметил Босуэл, – ведь никто в полку не имеет такого влияния на полковника, как Эвендел.
На этом Босуэл закончил свои увещания, и Мортона повели в зал. Проходя позади кресла Эдит, несчастный узник услышал обрывки ее разговора с лордом Эвенделом; и того, что до него донеслось, было, как ему представлялось, совершенно достаточно, чтобы подтвердить сказанное сержантом. В это мгновение в нем произошел внезапный и крутой перелом. Глубочайшее отчаяние, в которое его повергли разбитые надежды на любовь и на счастье, опасность, угрожавшая его жизни, непостоянство Эдит, ее заступничество, звучавшее теперь горькой насмешкой, убили в нем, как он думал, всякое чувство к той, что заполняла всю его жизнь, и вместе с тем разбудили другие, заглушавшиеся до этого более нежными, но и более эгоистическими страстями. Отчаявшись защитить себя, он решил отстаивать права родины, попираемые в его лице. Его характер в эти мгновения изменился так же неузнаваемо, как меняется облик какой-нибудь загородной усадьбы, когда в нее вторгается воинский отряд и обиталище домашнего покоя и счастья тотчас же превращается в грозное укрепление.
Мы уже говорили, что он бросил на Эдит взгляд, полный упрека и печали, как бы прощаясь с ней навсегда. Вслед за этим он направился решительным шагом к столу, за которым сидел Клеверхауз.
– По какому праву, – сказал он твердо, не дожидаясь вопросов полковника, – по какому праву ваши солдаты, сударь, оторвали меня от моих домашних и надели оковы на руки свободного человека?
– На основании моего приказа, – ответил Клеверхауз, – а теперь я приказываю вам помолчать и выслушать мои вопросы.
– И не подумаю, – заявил уверенным тоном Мортон; его смелость, казалось, наэлектризовала всех свидетелей этой сцены.
– Я желаю знать, законно ли я заключен под стражу и перед гражданским ли судьей нахожусь. И желаю знать, не наносится ли в моем лице оскорбление конституции моей родины.
– Вот уж поистине примерный молодой человек! – проговорил Клеверхауз.
– Вы с ума сошли, Генри, – обратился майор Белленден к своему юному другу. – Ради самого Господа Бога, – продолжал он голосом, в котором слышалось и увещание и осуждение, – помните, что вы разговариваете с одним из офицеров его величества, занимающим высокое служебное положение.
– Именно поэтому, сударь, – твердо заявил Генри, – я и хочу выяснить, по какому праву он держит меня под арестом, не имея на то законного основания. Если бы здесь был представитель судебной власти, я знал бы, что мой долг – повиноваться ему.
– Ваш друг, – холодно сказал Клеверхауз, обращаясь к старому воину, – один из тех сверхщепетильных джентльменов, которые, подобно помешанному в комедии, не повяжут своего галстука без приговора судьи Пересола; но я смогу доказать этому юноше, прежде чем уеду отсюда, что мои аксельбанты – такие же символы власти, как жезл судьи. Итак, прекратим эти прения, и будьте любезны, молодой человек, ответить точно и ясно, когда вы видели Белфура Берли.
– Насколько я знаю, вы не имеете права задавать мне такой вопрос, – ответил Мортон, – и я отказываюсь на него отвечать.
– Вы признались моему сержанту, – сказал Клеверхауз, – что видели Берли и предоставили ему кров, хотя были осведомлены, что он – объявленный вне закона преступник; почему же вы не желаете быть столь же откровенным со мною?
– Потому, – ответил на это узник, – что полученное вами образование должно бы, казалось, обязывать вас уважать права, которые вы стремитесь попрать; а я хочу, чтобы вы знали, что еще не перевелись шотландцы, способные отстаивать свободу Шотландии.
– И эти воображаемые права вы готовы защищать своей шпагой, не так ли?
– Будь я вооружен так же, как вы, и случись нам с вами столкнуться в горах, вам не пришлось бы дважды задавать этот вопрос.
– С меня совершенно достаточно, – невозмутимо сказал Клеверхауз, – ваши речи вполне соответствуют всему, что я о вас слышал. Но вы сын солдата, хотя и мятежного, и вы не умрете смертью собаки; я избавлю вас от такого позора.
– Я умру так, как смогу, – отозвался Мортон, – я умру, как подобает сыну отважного человека, и да падет позор, о котором вы говорите, на головы тех, кто проливает невинную кровь.
– Даю вам пять минут для примирения с небом. Босуэл, ведите его во двор и приготовьте людей.
Этот жуткий разговор и его завершение до того потрясли присутствовавших, что все, кроме самих собеседников, пораженные ужасом, оцепенели в молчании. Теперь, однако, со всех сторон раздались возгласы и мольбы: старая леди Маргарет, несмотря на предубежденность, свойственную ее положению и взглядам, не смогла побороть в себе чувствительность своего пола и во всеуслышание вступилась за Мортона.
– О полковник, – воскликнула она, – пощадите его юную жизнь! Передайте его в руки закона; нет, нет, не отплачивайте мне за гостеприимство пролитием человеческой крови у порога моего дома!
– Полковник Грэм, вы ответите за свою жестокость, – сказал майор Белленден, – не думайте, что если я стар и немощен, то сын моего друга может быть безнаказанно умерщвлен у меня на глазах. Я смогу отыскать друзей, которые заставят вас ответить за это.
– Успокойтесь, майор, я отвечаю за свои действия, – бесстрастно сказал Клеверхауз. – А вы, сударыня, соблаговолите избавить меня от горькой необходимости отклонить вашу страстную просьбу о помиловании этого государственного преступника. Вспомните, что благородная кровь ваших родичей пролита такими, как он.
– Полковник Грэм, – ответила старая леди, дрожа от волнения, – я предоставляю отмщение Господу Богу, возвестившему, что оно принадлежит ему, и никому больше. Если вы прольете кровь этого юноши, вы не возвратите тех, кто дорог моему сердцу; да и могу ли я находить для себя утешение в том, что еще какая-нибудь вдова, быть может, лишится сына, как лишилась их я, из-за черного дела, совершенного у моей двери?
– Но ведь это безумие чистейшей воды, – возразил Клеверхауз. – Я обязан исполнить мой долг перед церковью и государством. Здесь тысяча негодяев, открыто поднявших восстание, а вы просите, чтобы я пощадил молодого фанатика, которого и одного было бы совершенно достаточно, чтобы зажечь пожаром все королевство. Нет, это решительно невозможно. Босуэл, уведите его!
Та, кто больше всех переживала это роковое решение, дважды делала попытку заговорить, но ее не слушался голос, ее ум не находил нужных слов, а язык был бессилен их вымолвить. Она вскочила со своего места, чтобы устремиться вперед, но упала бы навзничь на каменный пол, не подхвати ее вовремя верная Дженни.
– На помощь! – закричала она. – Ради Бога, на помощь! Моя юная леди кончается.
Услыхав ее крик, Эвендел, неподвижно стоявший на протяжении всей этой сцены, опираясь на свой палаш, теперь подошел к Клеверхаузу и произнес:
– Полковник Грэм, повремените с исполнением приговора и позвольте сказать вам два слова наедине.
Клеверхауз удивленно взглянул на Эвендела, но тотчас же встал из-за стола и отошел с ним в оконную нишу, где между ними произошел следующий краткий диалог.
– Надеюсь, полковник, мне незачем напоминать вам о том, что в минувшем году, когда наша семья оказала вам некоторые услуги в известном деле, которое разбиралось в Тайном совете, вы заявили, что считаете себя обязанным нам?
– Разумеется, мой милый Эвендел, – ответил Клеверхауз, – ведь я не принадлежу к числу тех, кто забывает свои долги, и вы доставите мне огромное удовольствие, указав, чем бы я мог выразить мою благодарность.
– Хорошо, будем считать, что с вашим долгом покончено, – продолжал лорд Эвендел, – если вы пощадите жизнь молодого Мортона.
– Эвендел, – возразил Клеверхауз, изумленный этой просьбой, – вы рехнулись, вы совершенно рехнулись. Что может вас побуждать вступаться за отродье какого-то круглоголового? Его отец был самым опасным человеком во всей Шотландии, можете мне поверить, это был холодный, решительный, отважный солдат, непреклонный в своих проклятых принципах. Что же касается сына, то он – весь в отца. Я, слава Богу, знаю людей, Эвендел; будь он ничтожным, фанатичным деревенским тупицей, разве я стал бы отказывать в таком пустяке, как его жизнь, леди Маргарет и ее домашним? Но это юноша пламенный, убежденный и к тому же с образованием, а этим негодяям недостает именно такого вождя, им нужен человек, который мог бы направить их слепую и полную энтузиазма отвагу. Я говорю об этом не потому, что намерен ответить отказом на вашу просьбу, но для того, чтобы вы отчетливо представляли себе возможные последствия вашего шага. Я никогда не отрекаюсь от своих обещаний и всегда оплачиваю свои долги – если вы просите сохранить его жизнь, она будет ему оставлена.
– Держите его под строгой охраной, – ответил Эвендел, – и не удивляйтесь, что я так настойчиво домогаюсь его помилования. Меня побуждают к этому весьма основательные причины.
– Пусть будет по-вашему, – сказал Клеверхауз, – но, молодой человек, если вы хотите достигнуть когда-нибудь высокого положения, служа своему королю и отечеству, пусть первейшей вашей обязанностью будет безоговорочное подчинение ваших страстей, привязанностей и чувств общественным интересам и служебному долгу. Теперь не время отказываться ради бредней выживших из ума стариков и слез неразумных женщин от спасительных мер, прибегать к которым нас вынуждают грозящие отовсюду опасности. И помните, что если на этот раз, поддавшись вашей настойчивости, я сдался, то эта уступка должна раз и навсегда избавить меня от ваших ходатайств такого же рода.
Сказав это, он вышел из ниши и бросил на Мортона испытующий взгляд, желая, видимо, выяснить, какое впечатление произвела на того эта жуткая пауза между жизнью и смертью, оледенившая ужасом всех окружающих. Мортон сохранял ту твердость духа, на которую в час смертельной опасности способны лишь те, кому на земле уже некого любить и не на что надеяться.
– Взгляните, – прошептал Клеверхауз лорду Эвенделу, – он стоит у самого края бездны, отделяющей сроки человеческие от вечности, в неведении более мучительном, чем самая страшная неотвратимость, и все же он единственный, чьих щек не покрыла бледность, чей взгляд спокоен, чье сердце бьется в обычном ритме, чьи нервы не сдали. Посмотрите на него хорошенько, Эвендел. Если этот человек станет когда-нибудь во главе войска мятежников, вам придется отвечать за содеянное вами нынешним утром. – Потом он громко сказал: – Молодой человек, на этот раз ваша жизнь будет пощажена. Этим вы обязаны заступничеству друзей. Уведите его, Босуэл; держите его под строгой охраной и возите за нами вместе с другими задержанными.
– Если мне сохраняют жизнь, – начал Мортон, уязвленный мыслью, что этим он обязан заступничеству своего удачливого соперника, – если мне сохраняют жизнь по ходатайству лорда Эвендела…
– Уведите узника, Босуэл, – сказал Клеверхауз, прерывая Мортона, – мне некогда ни произносить, ни выслушивать красивые речи.
Босуэл подтолкнул Мортона и заставил его выйти из зала. По дороге, ведя его во двор замка, он сказал ему:
– Разве у вас в кармане три жизни, кроме той, которая заключена в теле? Как же вы позволили своему языку, дружище, наболтать столько всякого вздора? Ладно, уж я постараюсь держать вас подальше от глаз полковника, не то, знаете, не пройдет и пяти минут, как у первого встречного дерева или первого рва ваша песенка будет спета. Ну, марш, марш к вашим товарищам по несчастью.
Произнося эти слова, сержант, который при всей своей внешней грубости ощущал что-то вроде симпатии к бесстрашному юноше, торопил Мортона сойти поскорее во двор, где под охраной драгун находились трое задержанных (двое мужчин и одна женщина), доставленных отрядом лорда Эвендела.
Тем временем Клеверхауз прощался с леди Маргарет и майором Белленденом. Доброй леди нелегко было, однако, забыть, что он не уважил ее заступничество.
– До сих пор я думала, – сказала она, – что мой Тиллитудлем всегда сможет служить убежищем для всякого, кому угрожает опасность, даже если его поведение и не столь безупречно, как ему полагалось бы быть; но я вижу, что старый плод теряет свой вкус; наши жертвы и наши заслуги – все это было слишком давно.
– Мною, сударыня, заверяю вас в этом, они никогда не будут забыты. И ничто, кроме велений моего священного Долга, не могло бы заставить меня отклонить вашу просьбу или просьбу майора. Итак, моя добрая леди, разрешите считать, что мне даровано ваше прощение, а когда нынешним вечером я вернусь к вам со стадом из двухсот вигов, пятьдесят голов ради вас я отпущу на свободу.
– Я буду счастлив узнать о вашем успехе, полковник, – сказал майор Белленден, – но внемлите совету старого воина: избегайте кровопролития по окончании битвы. И разрешите еще раз поручиться за юного Генри Мортона.
– Мы потолкуем об этом по моем возвращении, – сказал Клеверхауз. – А пока будьте спокойны: его жизнь в безопасности.
Во время этой беседы Эвендел несколько раз с беспокойством оглядывался вокруг, отыскивая взглядом Эдит; но Дженни Деннисон уже успела принять необходимые меры, и ее госпожа была перенесена в свою комнату.
Угрюмо и неохотно подчинился молодой лорд нетерпеливым напоминаниям Клеверхауза, который, попрощавшись по всем правилам этикета с леди Маргарет и майором, направился во двор замка. Арестованные и их конвой уже были в пути, и офицеры вместе с эскортом последовали за ними. Они торопились догнать главные силы, предполагая, что часа через два окажутся в виду неприятеля.

ГЛАВА XIV

Пусть убегают псы мои,
Пусть соколы в леса летят,
Пусть лорд возьмет себе мой дом, —
Я больше не вернусь назад.
Старинная баллада

Мы оставили Мортона в тот момент, когда он вместе с тремя арестованными двинулся в путь под охраною небольшого отряда, составлявшего арьергард колонны, которой командовал Клеверхауз, и находившегося в непосредственном подчинении у сержанта Босуэла. Они направлялись в сторону гор, где, согласно полученным донесениям, собрались мятежные пресвитериане. Наши всадники не проехали и четверти мили, как их обогнали Клеверхауз и Эвендел, проскакавшие мимо них в сопровождении ординарцев, чтобы занять свое место в колонне, успевшей пройти вперед. Едва они скрылись из виду, как Босуэл остановил отряд, которым командовал, и снял наручники с Мортона.
– Королевская кровь должна свято соблюдать данное слово, – сказал драгун. – Я обещал, что обращение с вами в меру возможности будет хорошим. Капрал Инглис, сюда! Пусть этот джентльмен едет бок о бок с тем молодым парнем, задержанным людьми лорда Эвендела; и ты можешь позволить им разговаривать в свое удовольствие, только смотри, не иначе как шепотом, да прикажи, чтобы за ними хорошенько присматривали двое рядовых с заряженными карабинами. Если попытаются улизнуть – уложить их на месте. Вы не можете назвать это невежливостью, – продолжал он, обращаясь к Мортону, – таковы законы войны, ничего не поделаешь. Так вот, Инглис, а что до попа и старухи, то пусть и они будут рядышком – лучшей пары не сыщешь: хватит с них и одного рядового. Если они вымолвят хоть словечко изо всей их ханжеской дребедени и фанатической чепухи – полоснуть их хорошенько ремнем. Есть надежда, что поп, которого мы заставим помалкивать, чего доброго, лопнет с досады: ведь если не дать ему разглагольствовать, он посчитает себя предателем и задохнется от ненависти к себе.
Отдав эти распоряжения, Босуэл тронул коня, и Инглис с шестью драгунами двинулся за сержантом. Они пустились крупною рысью, спеша нагнать полк.
Мортон, подавленный теснившимися в нем противоречивыми чувствами, проявил полное безразличие не только к мерам, принятым Босуэлом для его охраны, но и к освобождению от наручников. Он ощущал усталость и душевную пустоту, которые обычно следуют за ураганом страстей, и, больше не поддерживаемый гордостью и сознанием своей правоты, внушившими ему достойные ответы полковнику Клеверхаузу, в глубоком унынии созерцал просеки, по которым проезжал их отряд, и каждый поворот дороги напоминал ему о минувшем счастье и о безжалостно разбитых упованиях его сердца. Теперь они поднимались на ту возвышенность, откуда можно было увидеть замок, всякий раз открывавшийся его взорам, когда он подходил к Тиллитудлему или возвращался домой; нужно ли добавлять, что здесь он обыкновенно задерживался, чтобы с восторгом влюбленного рассматривать зубцы стен, выступавшие над высоким и густым лесом, указывая жилище той, которую он ожидал вскоре увидеть или с которой незадолго перед этим расстался. Инстинктивно он обернулся, чтобы бросить последний взгляд на картину, еще недавно столь дорогую ему, и так же инстинктивно вздохнул. Ему ответил громкий стон его товарища по несчастью, глаза которого, быть может, под влиянием тех же чувств, устремились туда же. Стон этого арестованного прозвучал, однако, скорее хрипло, чем нежно; но то был голос наболевшей души, и в этом отношении он был сродни вздоху Мортона. Они повернулись друг к другу, их глаза встретились, и Мортон увидел перед собой простецкое лицо Кадди Хедрига, теперь унылое и измученное, на котором скорбь о своей собственной участи сочеталась с выражением трогательного сочувствия к судьбе своего спутника.
– Ну и дела! – произнес отставной пахарь тиллитудлемской фермы. – Да ведь это же ни на что не похоже, чтобы добрых людей возили, как нас с вами, по всей стране, словно каких-нибудь чудищ.
– Мне очень прискорбно, Кадди, видеть вас в таких обстоятельствах, – сказал Мортон, который, при всех своих горестях, не утратил сострадания к несчастью другого.
– И мне тоже, мистер Генри, – ответил Кадди, – и за вас и за себя, но от этого нам легче не станет. За меня будьте спокойны, – продолжал арестованный земледелец, находя утешение в разговоре, хотя ему было отлично известно, что разговорами беде не поможешь, – за меня будьте спокойны, на мне вины нет, и держать меня не за что: в жизни не вымолвил я ни слова ни против нашего короля, ни против священников, но моя бедная матушка – та не смогла прикусить свой старый язык, и, видать, нам обоим придется поплатиться за это.
– Разве и ваша мать арестована? – рассеянно спросил Мортон.
– А как же! Скачет, словно невеста какая, рядом с этим старым хрычом проповедником, которого они называют Гэбриелом Тимпаном, – посадил бы его дьявол в этот самый тимпан! – ведь из-за него все дело и вышло. Видите ли, из Милнвуда-то нас с матерью тоже прогнали, и ваш дядюшка, и его хозяйка дверь за нами захлопнули и заперли ее на засов, точно мы какие-нибудь прокаженные. Тут я и говорю матери: «Куда нам податься? Всякая нора и дыра теперь нам с вами заказаны – ведь вы оскорбили мою старую госпожу и принудили солдат взять молодого Милнвуда». А она говорит: «Не падай духом, сынок, но препояшись мечом на выполнение великой задачи этого дня и ратуй, как подобает мужу, на стенах ковенанта».
– И вы, наверное, отправились на собрание? – спросил Мортон.
– Вы еще про это услышите, – продолжал Кадди, – так вот, не придумав ничего лучшего, мы отправились к одной старой бабке, такой же полоумной, как моя мать, и там нам дали немного похлебки и овсяных лепешек; но сначала они прочитали уйму молитв и пропели кучу псалмов – сдается, им хотелось задурить и меня, только меня от них лишь голод разобрал. Утром подняли меня чуть свет, и я должен был – хочешь не хочешь – тащиться с ними на большое собрание у Мирских ключей; и там этот парень Гэбриел Тимпан кричал им со склона холма, чтобы они, не колеблясь, поднялись ратовать и пошли на бой в этот Римский Гилеад или еще какое-то место. Ах, мистер Генри, ну и наворотил же им этот дед! Его было слышно за целую милю, само собою, по ветру. Он ревел, как корова на чужом выгоне. Так вот, думаю я, нет в нашей округе места, которое прозывалось бы Римский Гилеад, это где-нибудь на западе, в пустошах. И пока мы дойдем туда, я уж как-нибудь улизну с моей старой матерью, потому что мне вовсе не хочется сломать себе шею из-за какого-то там Гэбриела Тимпана. Так вот, – продолжал Кадди, отводя душу подробным рассказом о своих злоключениях и не задаваясь вопросом, насколько внимательно слушает его Мортон, – так вот, под конец проповеди, когда она просто ужас как надоела, кругом пошли разговоры, что подступают драгуны. Одни побежали, другие давай кричать: «Стой! »
– а некоторые вопили: «Долой филистимлян! » Тут я к матери, чтобы потихоньку да полегоньку удрать с нею подальше, пока на нас не набросились красные куртки, но мне было бы легче погнать без стрекала нашего старого тиллитудлемского вола, что ходит передним в упряжке; черта с два, она и с места не сдвинулась. Мы были в тесной ложбинке, туман поднялся густой-прегустой, и драгуны могли бы нас не заметить, помолчи мы хоть капельку; да куда там, держи карман шире! Дед Тимпан и один своим криком мог покойника разбудить, а они вдобавок еще псалом завыли, да так, что и в Ланрике, наверное, было слышно! Так вот, чтобы длинную басню маленько укоротить, вижу я, сам молодой лорд Эвендел скачет так, как только коню его вмочь, а за ним десятка два красных курток. Двое-трое из наших ребят стали отбиваться от них, и тут же их порешили, и они приняли венец мученический, но большого урону все-таки не было, потому что Эвендел крикнул, чтобы нас разгоняли, но, однако ж, щадили жизнь.
– И вы не сопротивлялись? – спросил Мортон, быть может, думая, что сам он встретил бы лорда Эвендела совсем по-другому.
– По правде говоря, нет, – ответил Кадди, – я заслонил собою мою старуху и стал просить о пощаде, но двое в красных куртках наскочили на нас, и один из них уже собирался огреть мою матушку своим палашом. Тут я поднял дубинку и сказал, что всыплю ему как следует. Тогда они оборотились против меня и начали размахивать палашами, и я стал защищаться как мог и продержался, пока не подоспел лорд Эвендел, а когда он приблизился, я ему крикнул, что я – работник из Тиллитудлема, – вы и сами хорошо знаете, у нас поговаривали, что он заглядывается на молодую хозяйку, – и он приказал, чтобы я бросил дубинку; так они и задержали нас с матушкой. Кто знает, может статься, нас бы и отпустили, но только этого Гэбриела Тимпана поймали совсем возле нас; он был верхом на лошади Эндрю Уилсона, а та прежде ходила под драгунским седлом, и чем сильнее старик ее шпорил, тем быстрее упрямая скотина неслась навстречу драгунам. Так вот, моя мать и он сошлись вместе и давай осыпать этих солдат ругательствами, да какими! И досталось же им на орехи! Отродье вавилонской блудницы – это было, пожалуй, самое ласковое из всего, что они изрыгнули. Те снова озлились и нас троих забрали с собой для острастки, как это у них называется.
– Это – гнусное, отвратительное насилие, – сказал Мортон, обращаясь скорее к себе, чем к своему собеседнику. – Несчастного тихого парня, пошедшего на собрание пресвитериан только из сыновней почтительности, заковали в цепи, словно вора или убийцу, и он умрет, возможно, от руки палача без судебного разбирательства, хотя наши законы не отказывают в нем даже наихудшему из злодеев! Быть свидетелем такого произвола, а тем более жертвой его – да от этого закипит кровь в самом смиренном и покорном рабе.
– Конечно, – отозвался Кадди, внимательно выслушав и только частично поняв горькие слова Мортона, вырвавшиеся из его жестоко оскорбленной души, – разумеется, о властях не полагается говорить плохо, моя старая леди повторяла это не раз и, конечно, имела на то полное право, потому что и она тоже вроде как власть; и, по правде сказать, я очень терпеливо слушал ее, потому что, окончив учить нас нашим обязанностям, она приказывала, бывало, угостить нас стопочкой водки, или капустной похлебкой, или еще чем другим. Но черт с нею, с водкой, капустой и чем другим, не говоря уж о той кружке холодной воды, которой жалуют нас лорды, что сидят в Эдинбурге, а потом рубят нашему брату головы, и вешают нас, и травят, напуская на нас своих негодяев, и грабят, забирая все, что найдут, и даже последнюю одежонку, словно мы какие преступники. Не могу сказать, чтобы это было мне по сердцу.
– Было бы странно, Кадди, если бы вы думали об этом иначе, – ответил Мортон, подавляя внутреннее волнение.
– А что хуже всего, – продолжал бедный Кадди, – так это наглость, с какою красные куртки подкатываются к девчонкам и отнимают у нас наших милых. Сердце у меня сжалось, когда сегодня во время завтрака проезжали мы мимо тиллитудлемской фермы, и я увидел, как из трубы нашей хижины вьется дымок, – ведь я знал, что кто-то другой, а не моя старая мать хлопочет у очага. Но мое сердце сжалось еще сильней, когда я увидел, как этот подлец Том Хеллидей целует у меня на глазах Дженни Деннисон. Удивляюсь, откуда у женщин столько бесстыдства, чтобы позволять себе подобные вещи; но они так и льнут к красным курткам. Я и сам думал было пойти в солдаты, считая, что иначе не заполучу Дженни; а может, и нехорошо так уж ее ругать; может, это ради меня позволила она Тому помять ленты у себя в волосах.
– Ради вас? – спросил Мортон, начиная проникаться интересом к тому, о чем рассказывал Кадди, так как ему показалось, что история Кадди и его собственная поразительным образом напоминают друг друга.
– Вот именно, Милнвуд, – ответил Кадди, – ведь бедняжка потому и любезничала с этим чертом (будь он проклят, если позволено так выражаться), чтобы подойти поближе ко мне; и она сказала, что молит Бога не оставлять меня помощью, и хотела сунуть мне денег; готов поручиться, что это была добрая половина ее жалованья и наградных, потому что остальное она истратила на приколки и кружево, когда ходила смотреть, как мы с вами стреляем в «попку».
– И вы взяли у нее деньги, Кадди? – спросил его Мортон.
– Нет, Милнвуд, не взял; я был такой дурак, что швырнул их обратно. Сердце мое не стерпело, когда я увидел, как этот парень обхаживает и целует ее, и я не смог удержаться. Но тут я сглупил – деньги пригодились бы и моей матери, и мне самому, а она все равно их истратит на тряпки и на всякие пустяки.
За этим последовало продолжительное молчание. Кадди, вероятно, предавался сожалениям о том, что пренебрег щедростью своей милой, тогда как Мортон усиленно размышлял, каким образом мисс Белленден удалось добиться от лорда Эвендела помощи в его деле.
Может быть, подсказывала ему пробудившаяся надежда, он слишком поспешно и ложно истолковал то влияние, которое она имеет на лорда Эвендела. Имеет ли он право так сурово ее осуждать, если ради спасения его жизни она прибегла к притворству и позволила этому знатному офицеру лелеять надежды, которым не суждено сбыться? Или, быть может, она обратилась с призывом к великодушию лорда Эвендела, которым, по общему мнению, он отличался, и, задев в нем честь, побудила его спасти жизнь своего более удачливого соперника?
Все же случайно подслушанные слова не давали ему покоя, и он возвращался к ним снова и снова, и боль от этого была столь же мучительна, как от укуса ядовитой змеи.
«Она ни в чем ему не откажет», – вспоминалось ему. Можно ли яснее и определеннее выразить свое обожание? Язык любви в устах девушки не знает более сильного выражения. Она потеряна для меня, потеряна окончательно, и мне не остается ничего больше, как мстить за мое несчастье и за насилия, которым ежечасно подвергается моя родина.
В голове Кадди, по-видимому, мелькали те же мысли, хотя выражались они в словах более простых. Во всяком случае, он неожиданно спросил шепотом Мортона:
– Как, по-вашему, было бы очень нехорошо удрать от этих ребят, если бы выпала такая удача?
– Напротив, – ответил Мортон, – как только представится подходящий случай, я не премину им воспользоваться.
– Мне очень приятно слышать это от вас, – сказал Кадди, – правда, я человек бедный и темный, но я думаю, что не такой уж великий грех вырваться силой отсюда, лишь бы дело хорошо закончилось. Я, знаете, такой человек, что не побоюсь рукопашной, если дойдет до нее; но наша старая леди назвала бы это неповиновением королевской власти.
– Я буду сопротивляться любой власти на свете, – заявил Мортон, – любой власти, деспотически попирающей права свободного человека, закрепленные хартией; я решил, что не позволю бросить себя без достаточных оснований в тюрьму или, быть может, вздернуть на виселицу, и сделаю все, что сумею, чтобы спастись от этих людей хитростью или силой.
– То же и у меня на уме, когда бы только мы смогли это выполнить. Но то, что вы говорите о хартии, касается лишь таких, как вы, из господского звания, а мне до этого далеко, раз я простой батрак, и ничего больше.
– Хартия, о которой я говорю, – возразил Мортон, – принадлежит всем шотландцам, и даже самому последнему среди них. Это свобода от кнута и тюрьмы, провозглашенная, как вы можете прочесть в Священном писании, не кем иным, как апостолом Павлом, и ее обязан отстаивать всякий, рожденный свободным, как ради себя самого, так и ради своих соотечественников.
– Так вот оно что, сударь! – сказал Кадди. – Много утекло бы воды, прежде чем леди Маргарет или моя матушка отыскали бы в Библии такие мудрые вещи. Госпожа моя – та всегда повторяла, что кесарю надо воздавать кесарево, а что до матери, то она совсем спятила со своим пресвитерианством. Болтовня этих старух вконец забила мне голову; но если бы мне удалось найти джентльмена, который взял бы меня к себе в услужение, я, наверное, сделался бы совсем другим человеком; и ваша честь, может быть, вспомнит об этих моих словах, когда выйдет из заточения, и тогда возьмет меня к себе камердином.
– Камердинером, Кадди? – ответил Мортон. – Увы! Это было бы довольно печально для вас, даже если бы мы были свободны.
– Понимаю, о чем вы толкуете, вы думаете, что я деревенщина и что из-за меня вам будет стыдно перед людьми. Ну так знайте: я сметлив, понимаю с полуслова, и все, что можно сделать руками, всему этому я легко научился, только вот читать, писать да считать – тут дело совсем другое; и в футбол лучше меня никто не играет; да и палашом я действую не хуже капрала Инглиса. Как-то я уже продырявил ему башку, даром что теперь он едет за нами такой важный. А потом, вы ведь не останетесь в этой стране? – сказал он, внезапно оборвав свою речь.
– Очень возможно, – ответил Мортон.
– Ну и ладно! Я отправил бы матушку к ее старшей сестре, тетушке Мег, в Глазго, в Гэллоугейт, думаю, ее там не сожгли бы, как ведьму, и не дали бы ей помереть с голоду, и не повесили бы, как рьяную пресвитерианку; там, говорят, городской старшина заботится о таких одиноких, покинутых бедняках. А мы с вами могли бы уехать и поискать свое счастье, как говорится в этих старых чудных сказках о Джоке, что разил великанов, и Валентине и Орсоне; а потом мы бы возвратились в веселую, как поется в песне, Шотландию, и я снова надел бы ходули и так бы разворотил пар на славных заливных лугах в Милнвуде, что не жалко было бы выставить целую пинту, лишь бы на это взглянуть.
– Боюсь, – сказал Мортон, – что у нас, мой добрый друг Кадди, очень мало надежды возвратиться к своим прежним занятиям.
– Что вы, сударь, что вы! – ответил Кадди. – Разве можно так поддаваться унынию – и разбитый корабль добирается иной раз до берега. Но что это? Лопнуть мне на месте, если моя старуха снова не принялась за свою проповедь! Мне ли не знать ее голос, как начнет она сыпать словами Писания, – точно ветер воет на чердаке; а вот и Тимпан взялся за работу. Господи Боже! Разозлись только солдаты, и они порешат их обоих, да и нас с вами в придачу.
Беседа их действительно была прервана каким-то раздавшимся за их спинами не то ревом, не то мычанием, в котором можно было разобрать голоса проповедника и старухи, один – напоминавший ворчанье фагота, другой – повизгиванье надтреснутой скрипки. Сперва оба престарелых страдальца довольствовались взаимными соболезнованиями, сетуя на свои несчастья и негодуя в весьма сдержанных выражениях; но, изливая друг перед другом душу, они распалялись все больше и под конец не могли сдерживать душивший их гнев.
– Горе, горе вам, трижды горе, кровожадные деспоты и насильники! – кричал почтенный Гэбриел Тимпан. – Горе, горе вам, трижды горе и до того, как сломаны будут печати, и раздастся трубный глас, и изольют влагу сосуды!
– Так… так… Да обуглятся их окаянные рожи, да поразит их Господь в день суда небесного десницей своею! – раздался, словно эхо, пронзительный альт старой Моз, исполнявшей партию второго голоса в этой фуге.
– Истинно говорю вам, – продолжал проповедник, – ваши походы и ваши набеги, фырканье ваших коней и горделивая поступь их, ваши кровавые, варварские, бесчеловечные злодейства, то, что вы глушите, умерщвляете и растлеваете совесть несчастных созданий Божьих кощунством и отвратительными соблазнами, – все это восходит от земли к небу, словно гнусный и отвратительный вой святотатца, и приблизит час расплаты и гнева. Кха… кха… кха… – Поток его слов был прерван приступом сильного кашля.
– А я говорю, – кричала Моз, тем же тоном и почти одновременно с проповедником, – что хоть глотка у меня старая, и одышка, и при такой быстрой езде…
– Черт подери! Хоть бы они перешли на галоп, – сказал Кадди. – Уж он заставил бы ее придержать язык.
– Да… да… хоть глотка моя старая и дыханье тяжелое, – продолжала выкрикивать Моз, – не перестану я клеймить вероотступничество, измену, ереси и колебания в нашей истинной вере. Я возвышу свой голос против всякого угнетения, против того, чему еще придет час возмездия.
– Помолчи, прошу тебя, помолчи, добрая женщина, – говорил проповедник, который наконец справился с мучительным приступом кашля и сокрушался, что Моз опередила его своими проклятиями, – помолчи и не вырывай из уст служителя алтаря слов, которые надлежит произнести ему, и только ему… А я скажу… Я возвышаю свой голос и говорю вам, что прежде чем игра будет окончена, да, прежде чем зайдет это солнце, вы узнаете, что ни гнусный иуда, ваш епископ Шарп, уже отправившийся, куда ему подобало, ни кощунствующий Олоферн, этот кровопийца Клеверхауз, ни надменный Диотреф, этот юнец Эвендел, ни алчный и рыщущий, как ищейка, Димас, кого вы зовете сержантом Босуэлом и кто отнимает у сирой вдовицы последний грош и все, что ни найдет у нее в чулане, ни ваши карабины, ни пистолеты, ни палаши или кони, ни ваши седла, уздечки, подпруги, мундштуки или сумки с овсом, из которых вы кормите лошадей, не отвратят от вас стрел, что уже отточены, и лука, чья тетива уже натянута против вас.
– Конечно, не отвратят, конечно, – как эхо, вторила Моз, – отверженные они, каждый из них… презренные они… метлы они, годные, только чтобы швырнуть их в огонь, после того как ими выметут мусор из храма Господня; бичи, сплетенные из бечевок, чтобы наказывать тех, кто больше алкает суетных благ и одежд, чем креста или ковенанта; но когда дело их будет выполнено, они сгодятся лишь на завязки к башмакам дьявола.
– Лукавый меня возьми, – сказал Кадди, обращаясь к Мортону, – сдается мне, что наша матушка проповедует не хуже попа. Жаль, едва он разойдется, как на него нападет кашель; и потом, долгая езда сегодня утром тоже не пошла ему впрок. А то бы он заглушил мою старую мать и тогда отвечал сам за себя. Счастье еще, что дорога здесь каменистая и солдаты не очень-то слышат, что они там городят: уж слишком стучат копыта; а вот дайте выехать на мягкую землю, тут уж дело так просто не обойдется.
Предположения Кадди полностью оправдались. Пока стук копыт на плотной, каменистой почве заглушал слова арестованных, солдаты почти не обращали на них внимания; теперь, однако, дорога пошла болотом, где обличения обоих ревностных пресвитериан лишились спасительного аккомпанемента, сопровождавшего их до этой поры. И действительно, едва кони побежали по вереску и зеленой траве, Гэбриэл Тимпан снова возопил пронзительным голосом:
– Итак, я подымаю мой голос, точно пеликан в пустыне…
– А я свой, – подхватила Моз, – точно воробей на застрехе…
Тут капрал, ехавший в хвосте маленького отряда, прокричал во всю мочь своих легких:
– Эй, вы! А ну-ка, придержать языки, обложи их черт язвами и болячками, не то быть вам у меня замундштученными.
– Не подчинюсь повелениям безбожника, – продолжал Гэбриел.
– И я не стану им подчиняться, никогда не признаю я, – вторила проповеднику Моз, – приказаний бренного черепка от сосуда из праха земного, будь он выкрашен в такую же алую краску, как кирпич самой Вавилонской башни, и зови он себя капралом.
– Хеллидей! – крикнул капрал. – Нет ли у тебя, старина, хорошего кляпа? Надо заткнуть им рты, пока они не заговорили нас до смерти.
Но прежде чем последовал ответ Хеллидея или могли быть приняты меры во исполнение пожеланий капрала, показался драгун, скакавший навстречу Босуэлу, который успел довольно значительно опередить свой отряд. Выслушав переданное ему приказание, Босуэл тотчас же повернул коня и подъехал к своим; он велел сомкнуться, пришпорить коней, соблюдать молчание и быть начеку, потому что вскоре они окажутся в виду неприятеля.

ГЛАВА XV

А мы хотели бы сказать,
Что лучше кровь не проливать,
А, положив конец раздорам
И перейдя к переговорам,
Сей поединок роковой
Окончить сделкой мировой.
Батлер

На быстром аллюре, которым теперь они двигались, у ревнителей истинной веры перехватило дыхание, и они поневоле вскоре умолкли. Уже больше мили скакали они по ровной и голой местности, оставив за собой перелески и рощицы, сопровождавшие их после того, как они выбрались из лесов Тиллитудлема. Впрочем, склоны узких ложбин все еще украшали редкие дубы и березы, а кое-где кучки этих деревьев можно было увидеть и на уходящей вдаль заболоченной и унылой местности. Но и они постепенно исчезали; перед всадниками расстилалась обширная пустынная равнина, переходившая в отдалении в покрытые темным вереском сумрачные холмы, изрытые глубокими, крутыми оврагами, в которых зимою бурлили бешеные потоки, а летом по несоразмерно широким руслам пробивались ничтожные ручейки, змеясь слабой струйкой среди нагромождения гальки и валунов – этих свидетелей зимних неистовств воды – и напоминая собою кутил, обнищавших и опустившихся после бесшабашного расточительства и сумасбродства. Эта необитаемая равнина простиралась, казалось, дальше, чем мог охватить глаз, лишенная величия, лишенная даже того достоинства, которое присуще диким горным пустошам. И все же она поражала своими размерами по сравнению с более благословенными клочками земли, пригодными к обработке и созданными для поддержания человеческого существования, и производила неизгладимое впечатление на душу наблюдателя, внушая ему мысль о всемогуществе природы и слабости человека и его хваленых мер борьбы с дурным климатом и бесплодием почвы.
Удивительный эффект таких пустынных пространств состоит в том, что они порождают ощущение одиночества даже у тех, кто путешествует здесь целыми группами, – до того сильно действует на их воображение несоизмеримость окружающей бескрайней пустыни с пересекающими ее людьми. Так, путники, бредущие среди песков с караваном в тысячу душ, могут испытывать среди песков Африки и Аравии чувство заброшенности и отчужденности от всего мира, незнакомое одинокому страннику, чей путь проходит по цветущей и возделанной области.
Вот почему, заметив на расстоянии полумили полк кавалерии (к которому принадлежала и охранявшая его стража), поднимавшийся по извилистой и крутой тропе из болот на холмы, Мортон почувствовал нечто вроде душевного облегчения. Число лейб-гвардейцев, казавшееся очень значительным, когда они теснились на узкой дороге, и еще большим, когда они мелькали то тут, то там, между деревьями, теперь как будто заметно уменьшилось. Все они были у него на виду: посреди неоглядных просторов колонна всадников, медленно взбиравшаяся по горному склону, скорее напоминала стадо быков, чем военный отряд. Их силы и численность казались теперь жалкими и ничтожными.
«Горсточка решительных людей, – подумал Мортон, – при условии, что их храбрость не уступает владеющему ими энтузиазму, имея перед собой такие слабые силы, как эти, может запереть любой проход в здешних горах».
Пока он размышлял обо всем этом, сторожившие их всадники быстро покрыли отделявшее их от товарищей расстояние, и, прежде чем голова колонны Клеверхауза достигла вершины холма, Босуэл со своей группой и арестованными соединился – или, точнее, почти соединился – с полком, который вел за собой полковник Грэм. Чрезвычайно неудобная, местами топкая, местами слишком круто поднимающаяся тропа немало затрудняла движение, особенно задним рядам, так как там, где тропа пролегала по топкому месту, после прохода основной массы всадников почва превращалась в жидкое месиво значительной глубины, и солдатам в хвосте колонны нередко приходилось пускаться в объезд в поисках более надежной дороги.
В таких случаях мучения достопочтенного Гэбриеля Тимпана и Моз Хедриг возрастали, так как сопровождавшие их солдаты, не считаясь с опасностью, которой подвергались столь неопытные наездники, заставляли их прыгать через канавы и ямы или гнать лошадей прямо в топь и трясину.
– Господь перенес меня через эту стену! – закричала несчастная Моз, когда ее лошадь, понукаемая драгунами, перескочила дерновую изгородь, отделявшую заброшенный загон для овец; совершая свой подвиг, Моз потеряла платок, и теперь ее седые волосы трепал ветер.
– Я увяз в глубокой трясине, где нет опоры для ног! Я попал в глубокую воду, и она покрывает меня! – завопил Тимпан, когда его конь погрузился по самое брюхо в один из ключей, которые питают болота. Грязная, смешанная с песком вода стекала по лицу и одежде злосчастного проповедника.
Эти крики вызвали дружный хохот драгун; но развернувшиеся вскоре события заставили их присмиреть и угомониться.
Передние ряды полковой колонны уже почти достигли вершины упомянутого нами крутого и обрывистого холма, как вдруг два-три всадника, в которых сразу узнали людей из высланного вперед дозора, выскочили на гребень холма и понеслись галопом к своим; кони их были загнаны, и все свидетельствовало о том, что они спасаются беспорядочным бегством. И действительно, вслед за ними появились другие всадники; их было пять или шесть, и они были вооружены; заметив полк лейб-гвардейцев, они остановились на вершине холма. Двое из тех, у кого были в руках карабины, спешились, спокойно взяли на мушку находившихся в переднем ряду и, разрядив свои ружья, ранили двух солдат, причем одного тяжело. Потом они сели на лошадей и скрылись за гребнем холма. Судя по спокойствию, с каким они это проделали, их не испугало приближение столь сильного неприятеля, так как они, видимо, чувствовали у себя за спиной достаточную поддержку. Это происшествие задержало весь полк, и пока Клеверхауз выслушивал донесение одного из разведчиков, вынужденных описанным образом возвратиться к своим, лорд Эвендел поднялся на вершину холма, только что покинутого группой мятежников, а майор Аллан, корнет Грэм и прочие офицеры вывели полк с неудобного для кавалерии места и развернули его на склоне в две линии – так, чтобы вторая могла поддерживать первую.
Был отдан приказ наступать; через несколько минут первая линия оказалась уже на гребне, с которого открывался вид на обратный склон. Вторая линия последовала за первой, и туда же направился арьергард с нашими узниками; теперь Мортон и его товарищи по несчастью также получили ясное представление о трудностях, которые предстояло преодолеть продвигавшемуся вперед полку Клеверхауза.
Склон холма, на котором были выстроены королевские лейб-гвардейцы, полого спускаясь на протяжении приблизительно четверти мили, представлял собою покатое поле, вполне пригодное для сражения в конном строю, несмотря на некоторую неровность поверхности. Только у самой его подошвы начиналась заболоченная низина с пересекавшим ее во всю ширину не то созданным природой овражком, не то вырытым человеческими руками глубоким дренажным рвом, края которого были изрезаны родниками и канавами, заполненными водой; по обе стороны этой выемки были места, где прежде копали торф, а теперь виднелись заросли низкорослой ольхи, настолько любящей сырость, что там, где тощая почва и стоячая вода не дают ей развиться в настоящее дерево, она растет небольшими кустами. За этим рвом или овражком местность снова шла вверх, образуя поросшую вереском возвышенность или горку, у подножия которой стояли готовые к решительной битве мятежники, преграждая неприятелю путь через этот обильный препятствиями участок и через ров, прикрывавший их с фронта.
Их пехота была выстроена в три линии. Первая, довольно сносно вооруженная огнестрельным оружием, была выдвинута вперед, к самому краю низины, и огонь этой линии мог причинить значительный урон королевской кавалерии при спуске с открытого для прицельной стрельбы противоположного склона, – огонь, впрочем, был бы еще гибельнее, если бы драгуны попытались преодолеть заболоченное пространство. За первой линией был поставлен отряд пикинеров для поддержки передних, на случай если бы врагам все же удалось форсировать топь. Позади них находилась третья линия: тут были крестьяне с косами, вертикально насаженными на колья, вилами, заступами, стрекалами, острогами и другими орудиями деревенского обихода, спешно превращенными в боевое оружие. На обоих флангах пехотных линий, впрочем, немного отступя от низины, очевидно, с тем, чтобы действовать на сухом и удобном поле, если бы противник все-таки пробился через препятствия, находилось по небольшому отряду всадников.
Почти все они были плохо вооружены, с конями у них обстояло и того хуже, но зато они горели желанием биться за правое дело, так как были главным образом мелкими землевладельцами или зажиточными фермерами, имевшими возможность выступить в поход на собственной лошади. Те, кто только что гнался за дозором, высланным королевскими лейб-гвардейцами, теперь неторопливо возвращались к своим. Из всего войска повстанцев лишь эти несколько человек были в движении. Остальные застыли в неколебимой неподвижности, как разбросанные вокруг среди вереска серые валуны.
Всего повстанцев насчитывалось около тысячи человек, однако конных здесь было не больше сотни, да и то добрая их половина не имела сносного вооружения. Впрочем, вожди восстания рассчитывали возместить недостаток оружия, снаряжения и боевой выучки выгодною позицией и сознанием того, что предпринятый шаг сделал отступление невозможным, а главное – пылким энтузиазмом мятежников.
Позади их войска, на склоне холма, виднелись женщины и даже дети, которых привели в эту глушь религиозное рвение и ненависть к тем, кто подвергал их гонениям. Они собрались, чтобы наблюдать за ходом сражения, от которого зависела и их собственная судьба, и судьба их отцов, мужей, сыновей. Пронзительные крики, которыми они, подобно женщинам древних германских племен, встретили сверкающие ряды врага, показавшегося на гребне противоположной возвышенности, были для их близких как бы призывом к битве не на живот, а на смерть в защиту тех, кто был им дороже всего. Этот призыв, очевидно, встретил живой отклик, и дикое улюлюканье, прокатившееся по рядам, едва были замечены приближавшиеся солдаты, подтвердило решимость повстанцев стоять до последнего.
Всадники Клеверхауза остановились на гребне холма, и их трубы и литавры исполнили дерзкий и воинственный туш, в котором слышались угроза и вызов: он пронесся над этой пустынной и дикой местностью, как пронзительный клич ангела разрушения. В ответ на это изгнанники соединили свои голоса в общем хоре и спели прозвучавшие как величавый и торжественный гимн две первые строфы из семьдесят шестого псалма в той его стихотворной редакции, которая принята шотландской церковью:

Всеславен в Иудее Бог,
В Израиле почтен.
Салем – пристанище его
И на Сионе – трон.
Он стрелы лука сокрушил,
И копья, и щиты,
Славнее и превыше гор,
Непобедимый, ты.

Громогласный крик или, скорее, торжественный возглас, заключил эти строки; затем, после минутной паузы, мятежники пропели следующие стихи, толкуя гибель ассирийцев как предсказание участи, уготованной их врагу в предстоящем единоборстве:

Ты гордых духом в прах поверг,
Они объяты сном,
И тот беспомощен теперь,
Кто прежде был вождем.
О Бог Иакова, когда
Ты грянул, разъярен,
Коней и колесницы их
Объял глубокий сон.

Затем снова раздался такой же возглас, как предыдущий, вслед за чем наступила мертвая тишина.
Пока этот торжественный гимн, слетавший с тысячи уст, звучал среди холмов, Клеверхауз внимательно осматривал местность и боевой порядок повстанцев, принятый ими в ожидании атаки противника.
– Среди этих мужланов, – сказал он, – несомненно, есть несколько старых солдат – деревенщина не сумел бы выбрать такую позицию.
– Утверждают, что с ними Берли, – заметил лорд Эвендел, – а также Хэкстон из Рэтилета, Пэтон из Медоухеда, Клиленд и еще кое-кто, знакомый с военным делом.
– Я так и думал, – продолжал Клеверхауз, – это было видно по легкости, с какою их всадники перескочили ров, возвращаясь к своим. Нетрудно было понять, что среди них несколько бывалых кавалеристов из круглоголовых, этих подлинных исчадий ковенанта. Нам предстоит действовать не только отважно, но и с величайшею осмотрительностью. Эвендел, соберите офицеров у этого холмика.
Он направился к небольшому, заросшему мхом надгробному камню, под которым, возможно, покоился прах какого-нибудь кельтского вождя далеких времен, и по сигналу: «Офицеры, вперед! » – они собрались вокруг своего командира.
– Я созвал вас, джентльмены, – сказал Клеверхауз, – не для того, чтобы устроить формальный военный совет: я никогда не стану перекладывать на других ответственность, которую мое положение возлагает на меня самого. Я только хотел бы ознакомиться с вашим мнением, оставляя за собой право руководствоваться своим, как это делает большинство людей, просящих совета. Итак, что скажете, корнет Грэм? Напасть ли нам на этот воюющий сброд? Среди нас вы самый молодой и горячий, и поэтому за вами первое слово.
– Мне оказана честь охранять штандарт лейб-гвардейцев, – ответил корнет, – а он никогда, пока это зависит от моей воли, не станет уклоняться от встречи с мятежниками. На ваш вопрос я говорю: атакуйте во имя Бога и короля.
– А что скажете вы, майор Аллан, – продолжал Клеверхауз, – Эвендел настолько скромен, что его все равно не заставишь говорить прежде вас.
– Этих парней, – сказал майор Аллан, старый и опытный кавалерист,
– приходится на каждого из нас трое или, может быть, даже четверо. Не думаю, чтобы в открытом поле это было чересчур много, но они заняли чрезвычайно выгодную позицию и, по всей видимости, не склонны ее оставлять. Поэтому, в отличие от корнета Грэма, я нахожу, что нам следует повернуть назад в Тиллитудлем, занять дорогу, ведущую к холмам, и послать за подкреплением к лорду Россу, находящемуся с пехотным полком в Глазго. Сделав это, мы сможем отрезать их от долины Клайда, и тогда они либо покинут свою твердыню и решатся на сражение в благоприятных для нас условиях, либо, если они останутся на старой позиции, мы их атакуем, как только к нам подойдет пехота и у нас будет возможность действовать вместе с нею среди этих болот, трясин и канав.
– Вот еще, – заметил юный корнет, – какое значение может иметь выгодная боевая позиция, если ее занимает шайка распевающих псалмы старых ханжей?
– Мужчина не сражается хуже оттого, что чтит свою Библию и Псалтырь, – отпарировал майор Аллан. – Эти парни докажут, что они крепки как сталь. Я их знаю не первый день.
– Их гнусавое пение, – сказал корнет Грэм, – напоминает нашему майору скачку при Данбаре.
– Молодой человек, если бы вам довелось принимать участие в этой скачке, – ответил майор, – вы бы и без напоминаний помнили о ней до последнего дня своей жизни.
– Хватит, джентльмены, хватит, – прервал споривших Клеверхауз, – это неуместные препирательства; я принял бы ваш совет, майор Аллан, если бы канальи дозорные (они еще понесут должное наказание! ) своевременно донесли о численности и позиции неприятеля. Но мы предстали пред ним в развернутом боевом порядке, и отступление лейб-гвардейцев было бы воспринято как свидетельство их неуверенности в себе, что послужило бы сигналом к восстанию на всем западе. В этом случае мы не только не сможем рассчитывать на помощь со стороны лорда Росса, но, уверяю вас, я бы испытывал весьма серьезное опасение, как бы мы не оказались отрезанными один от другого, так и не успев объединить наши силы. Отступление привело бы к столь же пагубным для королевского дела последствиям, как поражение. Ну, а что касается вопроса о степени опасности, угрожающей нам лично, то, джентльмены, я нисколько не сомневаюсь, что никто из вас об этом не думает. Здесь должны быть проходы через трясину, по которым мы сможем прорваться вперед; и, уж конечно, ни один лейб-гвардеец, ступив на твердую почву, не усомнится в том, что наши эскадроны растопчут в прах этих мужланов, будь их хоть вдвое больше. Теперь ваше слово, Эвендел!
– Осмеливаюсь думать, – сказал лорд Эвендел, – что, каков бы ни был исход сражения, оно будет очень кровопролитным; мы потеряем немало наших смелых товарищей и будем вынуждены, быть может, перебить большое число этих заблудших, которые все же шотландцы и подданные его величества короля Карла, как и мы с вами.
– Мятежники! Мятежники, не заслуживающие названия шотландцев и подданных, – прервал лорда Эвендела Клеверхауз. – Но продолжайте, милорд, в чем же все-таки состоит ваше мнение?
– Войти в переговоры с этими невежественными и обманутыми своими вождями людьми, – ответил молодой дворянин.
– В переговоры! С мятежниками, взявшими в руки оружие! Пока я жив – никогда! – заявил Клеверхауз.
– Во всяком случае, послать к ним трубача и парламентера с предложением перемирия, постараться их убедить сложить оружие и разойтись, – продолжал лорд Эвендел, – пообещать им прощение, если они подчинятся этому требованию; я не раз слышал, что, сделай мы это перед битвою у Пентлендских холмов, не было бы пролито так много крови.
– Допустим, – сказал Клеверхауз. – Но кто же, черт подери, возьмет на себя смелость обратиться с подобными увещаниями к этим доведенным до отчаяния фанатикам? Они не признают законов войны. Их вожди принимали участие в умерщвлении архиепископа Сент-Эндрю и сражаются с веревкой на шее; они умышленно убьют нашего парламентера, чтобы запятнать своих приверженцев верноподданной кровью и лишить их надежды на возможность прощения, как лишены ее они сами.
– С вашего позволения я это сделаю, – сказал лорд Эвендел. – Я часто рисковал собственной кровью, проливая чужую; разрешите и теперь ею рискнуть, на этот раз ради спасения человеческих жизней.
– Нет, я не могу направить вас с таким поручением, – заявил Клеверхауз. – Ваш титул и положение в свете делают вашу жизнь особенно ценной, и если бы вы погибли, это повлекло бы за собой тяжелые последствия для страны, особенно в наше время, когда добрые убеждения
– вещь в высшей степени редкая. С нами сын моего брата Дик Грэм; он не боится ни вражеской пули, ни вражеского клинка, точно сам дьявол одел его в защитную броню – так же, как и его дядю, по словам этих фанатиков. Корнет с белым флагом в руке, прихватив с собой трубача, подъедет к краю низины и попытается убедить их сложить оружие и разойтись по домам.
– С величайшей охотой, полковник, – ответил корнет. – Я прикреплю к пике мой шарф, который послужит мне вместо белого флага, – эти негодяи никогда еще не видели вымпела из такого тонкого фландрского кружева.
– Полковник Грэм, – говорил Клеверхаузу Эвендел, пока корнет готовился к выполнению данного ему поручения, – этот молодой человек – ваш племянник и вместе с тем, очевидно, наследник. Ради Бога, не препятствуйте мне отправиться к ним. Это был мой совет, и я обязан принять риск на себя.
– Будь он моим собственным единственным сыном, – сказал Клеверхауз, – все равно я не счел бы для себя допустимым щадить при таких обстоятельствах его жизнь. Надеюсь, что мои личные привязанности и чувства никогда не мешали и не будут мешать выполнению моего служебного долга. Если погибнет Дик Грэм, то это будет главным образом моей личной потерей; если умрете вы, ваша честь, пострадает король и вместе с ним вся Шотландия. Итак, джентльмены, прошу по местам. Если наши предложения будут отвергнуты, мы немедленно атакуем. И, как начертано на старинном гербе Шотландии, – правому поможет Господь.

ГЛАВА XVI

И гром и звон кругом стоят,
Скрестился с палицей булат.
«Гудибрас»

Корнет Ричард Грэм с импровизированным белым флагом в руке спускался по склону возвышенности, насвистывая песенку и заставляя своего отлично выезженного коня проделывать в такт ей прыжки и курбеты. За ним следовал трубач. Пять или шесть всадников, похожих с виду на офицеров, отделились от флангов пресвитерианского войска и, съехавшись в центре, приблизились, насколько позволяло болото, ко рву, проходившему по низине. К этой группе, держась противоположного края топи, и направлял своего коня корнет Грэм, на котором теперь сосредоточилось внимание и того и другого стана; не умаляя мужества тех и других, допустимо предполагать, что обе стороны страстно желали, чтобы это посольство отвратило готовое свершиться кровопролитие.
Остановив коня как раз против тех, кто, выехав навстречу парламентеру, принял на себя роль начальников неприятельских сил, корнет Грэм велел трубачу проиграть сигнал, приглашавший к открытию переговоров. У повстанцев не было трубачей, чтобы ответить на него подобающим образом, и один из них прокричал сильным и чистым голосом, спрашивая, с какою целью он прибыл.
– Чтобы призвать вас от имени короля и Джона Грэма Клеверхауза, имеющего особые полномочия от достопочтенного Тайного совета Шотландии, – ответил корнет, – сложить оружие и распустить по домам ваших приверженцев, которых вы подняли на мятеж, противный законам Господа Бога, короля и всей нашей страны.
– Возвратись к пославшим тебя, – сказал один из вождей повстанцев, – и передай, что мы взялись за оружие в защиту попранного ковенанта и нашей гонимой церкви; передай, что мы отрекаемся от развратного и вероломного Карла Стюарта, которого вы именуете королем, так же как он отрекся от ковенанта после того, что не раз давал клятву добиваться всей своей властью исполнения этого договора, добиваться деятельно, неуклонно, добросовестно во все дни своей жизни, и не иметь других врагов, кроме врагов ковенанта, и других друзей, кроме его друзей. Между тем он не сдержал своей клятвы, в свидетели которой призывал Господа Бога и ангелов, и первым шагом его после возвращения в королевства Англии и Шотландии было гнусное посягательство на власть Всемогущего посредством этого мерзкого Акта о верховенстве и изгнание, без вызова в суд, без предъявления обвинения и без судебного разбирательства, многих сотен достославных, истинно благочестивых проповедников слова Божия, вследствие чего он отнял хлеб жизни у алчущих уст, у этих несчастных созданий, и насильнически заткнул им глотку мертвыми, не уснащенными солью, безвкусными, ни холодными, ни горячими опресноками четырнадцати лжепрелатов и поставленных ими продажных, бездушных, погрязших в плотских наслаждениях, позорящих род человеческий и во всем покорных их воле священников.
– Я прибыл сюда совсем не затем, чтобы выслушивать ваши проповеди, – сказал офицер, – но чтобы без дальних околичностей выяснить, разойдетесь ли вы на условиях полного прощения всех, за исключением убийц архиепископа Сент-Эндрю, или вы намерены дожидаться атаки войск его величества короля, которые готовы немедленно выступить против вас.
– Раз без дальних околичностей, то да будет тебе известно, – ответил оратор, – что мы пребываем здесь с мечом у бедра, как подобает мужчинам, несущим стражу в ночи. Мы все, как один, разделим общую участь, как равные во всем братья. Пусть кровь того, кто восстанет на наше правое дело, падет на его собственную голову. Итак, возвращайся к пославшим тебя, и да откроет Господь и им и тебе всю мерзость ваших путей.
– Как ваше имя? – спросил корнет, которому показалось, что он где-то уже встречал человека, отвечавшего ему сейчас от лица мятежников. – Не зовут ли вас Джон Белфур Берли?
– А если и так, – сказал тот, – что ты можешь иметь против этого имени?
– Только то, – ответил корнет, – что прощение, обещанное мною от имени короля и моего командира, на вас отнюдь не распространяется, и я предлагаю его не вам, а этому простому деревенскому люду; и еще, что я послан для переговоров не с вами и не с подобными вам.
– Ты, приятель, видать, еще совсем зеленый солдат, – отозвался Берли, – и недостаточно понаторел в своем ремесле; иначе тебе полагалось бы знать, что предлагающий перемирие не вправе вести переговоры с неприятельской армией, а должен сноситься лишь с ее офицерами; и если он позволяет себе нарушать это условие, то утрачивает права, обеспечивающие его безопасность.
Произнося эти слова, Берли снял с плеча карабин и взял его в руки.
– Угрозы убийцы не помешают мне исполнить свой долг, – заявил корнет Грэм. – Слушай меня, добрые люди: объявляю от имени короля и моего командира полное прощение всем, за исключением…
– Еще раз предупреждаю тебя! – крикнул Берли, вскидывая ружье.
– … полное прощение всем, – продолжал молодой офицер, обращаясь к строю мятежников, – всем, кроме…
– Раз так… да примет Господь твою душу, аминь! – произнес Берли.
С этими словами он выстрелил, и корнет Ричард Грэм свалился с коня. Выстрел поразил его насмерть. Несчастный молодой человек, напрягая последние силы, повернулся на бок и еле слышно пробормотал: «Бедная мать! » Это усилие ускорило его смерть. Обезумевший конь во весь опор помчался к полку, и за ним поскакал перепуганный не меньше его трубач.
– Что вы наделали! – сказал, обращаясь к Белфуру, один из его соратников.
– Я исполнил свой долг, – твердо ответил Белфур. – Не сказано ли в Писании: «Ты будешь ревностен и тогда, когда убиваешь»? Пусть теперь кто-нибудь посмеет заговорить о перемирии или прощении!
Клеверхауз видел, как упал его племянник. Он обратил свой взгляд на Эвендела, и его невозмутимо спокойные черты на какую-то долю секунды исказились неописуемой скорбью. Он только сказал:
– Вот, видели!
– Я отомщу за него или погибну! – воскликнул Эвендел и, пришпорив коня, бешено помчался вниз по склону холма, увлекая за собой свой эскадрон и солдат павшего Грэма, устремившихся на врага по собственному почину; и так как каждый хотел опередить остальных, чтобы первым отомстить за своего офицера, ряды вскоре пришли в расстройство. Эти эскадроны составляли первую линию королевских войск. Тщетно Клеверхауз восклицал: «Стой! Стой! Эта стремительность нас погубит! » Единственное, чего ему удалось добиться, носясь сломя голову вдоль второй линии, убеждая, приказывая и даже угрожая солдатам шпагой, – это чтобы остальные не последовали столь заразительному примеру.
– Аллан, – сказал он, водворив в рядах драгун относительный порядок, – ведите их, не торопясь, вниз по склону холма, чтобы оказать поддержку лорду Эвенделу, который в ней, видимо, очень нуждается. Босуэл, ты хладнокровный и решительный парень…
– Что ж, – пробурчал Босуэл, – в такой момент, как сейчас, вы, пожалуй, можете вспомнить об этом.
– Ты поведешь десяток рядов направо вверх по ложбине, – продолжал его командир, – и попытаешься любым способом переправиться через топь; там ты построишь солдат и атакуешь мятежников с фланга и с тыла, а мы одновременно ударим им в лоб.
Босуэл поклонился в знак того, что понял свою задачу и повинуется, и тотчас же поскакал со своими людьми в указанном ему направлении.
Между тем опасения Клеверхауза стали оправдываться. Солдаты, бросившись вслед за лордом Эвенделом, вскоре столкнулись с препятствиями, остановившими их беспорядочный натиск.
Некоторые, пытаясь переправиться через трясину, увязли в ней, другие, отказавшись от этой попытки, остановились у ее края, третьи рассыпались, чтобы отыскать более удобное место для перехода. Среди этого замешательства первая линия пресвитериан, изготовившись к стрельбе по противнику: передний ряд – с колена, второй – пригнувшись, а третий – во весь рост, – открыла убийственный плотный огонь, поваливший с коней не менее двадцати всадников и вызвавший еще больший беспорядок среди драгун. Лорду Эвенделу и вслед за ним кучке солдат, кони которых были получше, удалось перескочить ров, но едва они оказались по ту сторону рва, как их атаковал левый отряд вражеской кавалерии. Ободренные малочисленностью преодолевших препятствие лейб-гвардейцев, повстанцы бешено понеслись на них с яростным криком: «Горе, горе необрезанным филистимлянам! Долой Дагона и всех поклоняющихся ему! »
Молодой дворянин сражался как лев, но большинство последовавших за ним солдат было убито, да и сам он не избежал бы такой же участи, если бы не сильный ружейный огонь, которым поддержал его Клеверхауз; подойдя со второй линией ближе ко рву, он так разил противника, что конница и пехота повстанцев начали отходить. Эвендел, избавленный благодаря этому от неравного боя и оставшийся почти в одиночестве, перебрался назад через трясину и присоединился к своим. Впрочем, несмотря на потери, причиненные действиями Клеверхауза, повстанцы вскоре оправились; они поняли, что преимущество в численности и в занимаемой ими позиции настолько обеспечивает их перевес, что, ограничиваясь упорной, но вместе с тем деятельной обороной, они смогут нанести поражение лейб-гвардейцам. Их вожди носились между рядами, убеждая не поддаваться и разъясняя, насколько сокрушителен их огонь, поражающий одновременно и всадника и коня, так как драгуны, в соответствии с установившимся в кавалерийских частях обычаем, стреляли не спешиваясь. Клеверхауз, видя, что его лучшие люди падают от неприятельского огня, ответить на который достойным образом они не могли, неоднократно в разных местах делал попытки пройти через трясину и навязать противнику бой на твердой почве и в более благоприятных для королевских солдат условиях. Но плотный огонь повстанцев в сочетании с естественными препятствиями помешал ему выполнить этот замысел.
– Если диверсия Босуэла не удастся, придется, видимо, отступать, – сказал он Эвенделу. – А пока отведите людей за пределы досягаемости неприятельского огня, оставив в ольшанике группы застрельщиков; пусть они из-за укрытия беспокоят противника.
Эти приказания были выполнены, и Клеверхауз стал с нетерпением ждать, когда же покажутся Босуэл и его люди. Но и тому пришлось столкнуться с препятствиями. Начатый им обход справа не ускользнул от бдительного ока Белфура Берли, который немедля ответил на него выдвижением левого фланга своей кавалерии, так что, когда Босуэл, проскакав довольно значительное расстояние по ложбине, нашел более или менее подходящую переправу, он увидел, что силы противника превосходят его собственные.
Эта неожиданность нисколько, однако, не охладила его пыла.
– За мной, ребята, – обратился он к своим людям, – пусть никто не посмеет сказать, что мы показали спину, наткнувшись на этих круглоголовых ханжей!
Затем, как если бы в него вселился дух его предков, он зычным голосом крикнул: «Босуэл, Босуэл! » – и, бросившись прямо в топь, проскочил ее во главе отряда и налетел на всадников Берли с такой яростью, что отогнал их на расстояние пистолетного выстрела, собственноручно убив троих. Берли, предвидя, какие последствия вызовет поражение на этом участке, и зная, что его всадники хотя и превосходят противника численностью, однако не выдерживают никакого сравнения с солдатами регулярной армии ни в искусстве владеть оружием, ни в кавалерийской выучке, устремился наперерез Босуэлу и столкнулся с ним один на один. В этих бойцах люди возглавляемых ими отрядов видели как бы своих представителей, и в результате произошло то, чему скорее место в романе, чем в описании достоверного события. И лейб-гвардейцы и повстанцы перестали сражаться и смотрели на Босуэла и на Берли такими глазами, словно судьба всего этого дня зависела от исхода единоборства между этими искусными и опытными рубаками. Участники поединка и сами, видимо, разделяли такое же мнение, так как, обменявшись двумя-тремя нетерпеливыми наскоками и нападениями, они, точно по уговору, опустили оружие, чтобы немного передохнуть после предшествовавшей борьбы и приготовиться к новой схватке; каждый из них понимал, что перед ним – достойный противник.
– Ты гнусный убийца, Берли, – сказал Босуэл, крепко сжимая палаш и стиснув зубы, – однажды тебе удалось от меня ускользнуть, но твоя голова (он выпалил такое ужасающее проклятие, что мы не решаемся его повторить)… стоит того, во что ее оценили, и она будет болтаться у луки моего седла, или мой конь возвратится к своим с пустым седлом.
– Да, – отозвался Берли с видом суровой и мрачной решимости, – да, я тот самый Берли, который обещал уложить тебя на землю так, чтобы ты не смог поднять больше голову. И да сотворит со мной Господь то же самое и еще худшее, если я не сдержу своего слова.
– Значит, или ложе из вереска, или тысяча мерков! – воскликнул Босуэл, обрушиваясь изо всей силы на Берли.
– Меч Господа и меч Гедеона! – прокричал Белфур, отбивая удар Босуэла и отвечая ему своим.
Едва ли часто случалось, чтобы оба участника поединка были столь равны в физической силе, в искусстве владеть оружием и конем, в безграничной храбрости и в непримиримой взаимной вражде. Обменявшись многочисленными свирепыми ударами, нанеся и получив по нескольку незначительных ран, они в бешенстве набросились друг на друга, подгоняемые слепым нетерпением смертельной ненависти: Босуэл схватил Берли за портупею, Белфур вцепился в воротник его куртки, и оба свалились наземь. Товарищи Берли поспешили ему на выручку, но им помешали драгуны, и борьба опять стала общей. Но ничто не могло оторвать Берли и Босуэла друг от друга, и они продолжали кататься по земле, борясь, беснуясь, с пеной у рта, упорством своим подобные чистокровным бульдогам.
Несколько лошадей промчались над ними, но они не разжали объятий, пока удар копытом не сломал правую руку Босуэла. Подавляя глубокий стон, он отпустил врага, и они оба вскочили на ноги. Сломанная рука Босуэла беспомощно повисла у него на боку, но левой рукой он пытался нащупать место, где должен был находиться кинжал, который, однако, выпал из ножен во время борьбы. Устремив на противника взгляд, в котором сочетались бешенство и отчаяние, он стоял теперь безоружный и беззащитный; и Белфур, с диким торжествующим хохотом взмахнув палашом, обрушил его на противника. Тот устоял на ногах, так как палаш лишь слегка задел ему ребра. Босуэл больше не защищался, но, взглянув на Берли с усмешкой, в которой выразил всю свою беспредельную ненависть, он презрительно бросил ему:
– Подлый мужлан, ты пролил королевскую кровь!
– Умри, жалкая тварь! – закричал Белфур, нанося новый удар, и на этот раз с большим успехом. И, наступив ногой на тело упавшего Босуэла, он в третий раз ударил его своим палашом: – Умри, кровожадный пес! Умри, как ты жил; умри, как подыхают животные, ни на что не уповая, ни во что не веря.
– И ничего не страшась, – прохрипел Босуэл, собрав последние силы, чтобы произнести эти гордые, полные непримиримости слова, и тотчас же испустил дух.
Поймать пробегавшую лошадь за повод, вскочить в седло и броситься на помощь своим было для Берли делом какого-нибудь мгновения. Гибель Босуэла окрылила повстанцев не меньше, чем смутила королевских драгун, и это сразу решило исход возобновившейся стычки. Несколько солдат было убито, остальные перебрались через трясину и обратились в бегство. Победитель Берли, в свою очередь, переправился через топь, задумав использовать против Клеверхауза такой же маневр, какой должен был выполнить Босуэл. Он построил своих людей, собираясь атаковать правое крыло королевских войск. Сообщая главным силам о своем успехе, он заклинал их именем неба перейти болото и завершить славное дело Господне общей атакою на врага.
Между тем Клеверхауз успел несколько выправить положение, создавшееся после беспорядочной и безуспешной атаки, и теперь ограничивался стрельбой по мятежникам издали, которую вели несколько спешенных им лейб-гвардейцев. Действуя в густом ольшанике у самого края топи, они своим плотным и метким огнем сильно тревожили неприятеля и сверх того внушали ему преувеличенное представление о численности королевских солдат. Ведя бой списанным образом и все еще не теряя надежды, что диверсия Босуэла и его людей сможет создать благоприятные условия для общей атаки по фронту, Клеверхауз неожиданно увидел перед собой одного из драгун, окровавленное лицо и измученный конь которого явно свидетельствовали, что он только что из жаркого дела.
– Ну что, Хеллидей? – спросил Клеверхауз, знавший по имени каждого драгуна в полку. – Где Босуэл?
– Босуэл погиб, – ответил Хеллидей, – и вместе с ним много хороших ребят.
– В таком случае, Хеллидей, – сказал Клеверхауз с обычной невозмутимостью, – король потерял стойкого и преданного солдата. Неприятель, видно, перешел через топь? ..
– Большим конным отрядом, под командой самого дьявола, что убил Босуэла, – ответил перепуганный насмерть солдат.
– Тише, тише! – оборвал его Клеверхауз, прикладывая палец к губам.
– Никому ни слова об этом. Лорд Эвендел, наше отступление неизбежно. Такова воля рока. Соберите людей, что засели в кустах, ведя огонь по врагу. Пусть Аллан построит полк. Приказываю вам и ему отступать вверх по склону холма, разделившись на два отряда и попеременно прикрывая друг друга. А я буду сдерживать этих висельников силами арьергарда, время от времени останавливаясь и сходясь с ними врукопашную. Они сейчас будут по эту сторону рва; весь их боевой порядок пришел в движение, они готовятся к переправе; не теряйте же времени!
– Где Босуэл и его люди? – спросил лорд Эвендел, пораженный спокойствием своего командира.
– Угомонился навеки, – ответил Клеверхауз ему на ухо, – король потерял слугу; теперь он слуга дьявола. Но к делу, Эвендел, поезжайте, соберите людей. Аллану и вам придется зажать их в кулак. Отступление – дело для нас непривычное; но ничего, настанет и наш черед.
Аллан и Эвендел занялись выполнением возложенной на них Клеверхаузом задачи, но, прежде чем полк, разделенный на два отряда, успел перестроиться для отступления, значительные силы противника начали переходить топь. Клеверхауз, собравший вокруг себя несколько самых опытных и отважных драгун, бросился с ними на перешедших через трясину, но еще действовавших в одиночку повстанцев. Некоторые из них были убиты, другие загнаны назад в топь, и это позволило основному ядру лейб-гвардейцев, теперь значительно уменьшившихся в числе и павших духом из-за понесенных потерь, начать отход вверх по склону холма.
Однако авангард неприятеля, получив подкрепление и поддерживаемый всем войском пресвитериан, заставил Клеверхауза последовать за полком. Никогда ни один человек не показывал примера такого безупречного солдатского поведения, как он в этом бою. Приметный из-за своего вороного коня и белых перьев на шляпе, он первым летел в многочисленные атаки, которые возобновлял всякий раз, как только представлялась хоть какая-нибудь возможность остановить продвижение неприятеля и прикрыть отступление. Являясь мишенью для каждого, он, казалось, был недоступен пулям. Суеверные фанатики, убежденные в том, что его охраняет сам сатана, уверяли, будто видели собственными глазами, как в разгар сражения, когда он носился взад и вперед в вихре жестокой схватки, от его кожаной куртки и от ботфортов отскакивали, словно градины от гранитной скалы, целые рои пуль. Многие из повстанцев заряжали в этот день мушкеты разрезанным на куски серебряным долларом, считая, что этого гонителя святой церкви, которого не берет свинец, можно убить только серебряной пулей.
– Бей его холодным оружием! – кричали в рядах повстанцев, когда он бросался в атаку. – Палить в него – только зря переводить порох. От этого столько же проку, как от стрельбы в сатану.
Но хотя подобные крики раздавались со всех сторон, появление Клеверхауза наполняло души повстанцев таким суеверным ужасом, что они расступались, завидев его, словно он был сверхъестественным существом, и лишь немногие отваживались скрестить с ним клинки. И все же его войска были вынуждены отходить назад и испытывать на себе все тяготы отступления. Солдаты, отход которых он обеспечивал, обнаружив, что численность переправившихся через болото повстанцев продолжает неуклонно расти, утратили стойкость, так что майору Аллану и лорду Эвенделу было все труднее заставлять их останавливаться и сохранять боевой порядок. Отход лейб-гвардейцев становился все торопливее, и это вносило еще большее замешательство в их ряды. Чем ближе подходили драгуны к вершине холма, откуда в недобрый час спустились в ложбину, тем больше возрастала среди них паника. Всякому не терпелось перевалить поскорее через гребень возвышенности и укрыться, таким образом, от выстрелов преследующего противника, и никто не желал отступать последним и жертвовать собой ради других. Охваченные страхом, несколько драгун, пришпорив коней, покинули строй и бежали; остальные стали так нечетко и небрежно проделывать марши и необходимые перестроения, что офицеры все время дрожали, как бы и эти не последовали примеру беглецов.
Среди этой страшной картины, среди льющейся повсюду крови, топота коней, стонов раненых, среди все продолжающегося огня повстанцев, ставшего теперь непрерывным, среди громких криков, раздававшихся всякий раз, когда меткая пуля сражала кого-нибудь из драгун, среди всех ужасов и сумятицы боя, не сомневаясь, что обезумевшие от страха солдаты могут в любую минуту бросить своих офицеров и удариться в бегство, Эвендел все же не преминул отметить про себя самоообладание своего командира. Даже утром, за завтраком у леди Белленден, взор его не был более ясным и поведение – более выдержанным. Он подъехал к лорду Эвенделу, чтобы отдать ему кое-какие распоряжения и попросить нескольких человек для своего арьергарда.
– Еще пять минут этой бойни, – сказал он ему вполголоса, – и наши негодяи предоставят честь заканчивать эту битву вам, милорд, старому Аллану и мне нашими собственными руками. Я должен во что бы то ни стало рассеять стрелков неприятеля, причиняющих нам столько урона, или мы покроем себя позором. Не старайтесь помочь, если увидите, что мне приходится туго; станьте во главе ваших людей и, заклинаю вас Господом Богом, выбирайтесь отсюда, как сможете, и передайте его величеству королю и Совету, что я умер, исполняя свой долг.
Проговорив это и приказав двум десяткам отважных драгун следовать неотступно за ним, он ринулся в такую отчаянную и неожиданную атаку, что смял передних бойцов пресвитерианского войска и отбросил их на некоторое расстояние. В горячке атаки Клеверхауз увидел Белфура Берли и, желая внести смятение в ряды неприятеля, обрушил на его голову удар такой сокрушительной силы, что перерубил каску и свалил его с лошади. Берли грохнулся наземь; он был оглушен, но не ранен. Впоследствии немало толковали о том, каким образом человека такой поразительной силы, как Белфур, мог свалить удар столь хрупкого, судя по внешности, Клеверхауза; простой народ, разумеется, склонен был усматривать в этом вмешательство сверхъестественных сил, относя на их счет мощь, которую непреклонный дух иногда придает даже относительно слабой руке. Во время этой последней атаки Клеверхауз, однако, слишком глубоко врезался в гущу повстанцев, и они окружили его со всех сторон.
Лорд Эвендел заметил опасность, угрожавшую его командиру, – в этот момент его отряд сдерживал натиск врага, тогда как Аллан со своими людьми отходил вверх по склону. Пренебрегая приказанием Клеверхауза, согласно которому он не должен был оказывать ему помощь, Эвендел велел своим людям броситься вниз на выручку полковника. Несколько человек последовали за ним, большинство в нерешительности осталось на месте, многие ускакали подальше. С теми, кто подчинился его приказу, Эвендел и спас Клеверхауза. Его помощь подоспела в самую решительную минуту; один из мятежных крестьян ударом косы сильно ранил коня Клеверхауза и готовился повторить удар, когда лорд Эвендел зарубил его насмерть. Выбравшись из рукопашной схватки, они смогли наконец осмотреться и уяснить себе положение. Солдаты Аллана скрылись за гребнем возвышенности; даже авторитет этого офицера не смог удержать их от бегства. Отряд Эвендела также рассыпался и метался в полном смятении и беспорядке по склону холма.
– Что же нам делать, полковник? – спросил лорд Эвендел.
– Мы, кажется, последние, оставшиеся на поле сражения, – сказал Клеверхауз, – а если люди дрались, пока могли, то нет никакого позора искать спасения в бегстве. Если двадцати приходится биться с целою тысячей, то и самому Гектору было бы не зазорно сказать: «Пусть дьявол забирает себе отставшего! » Спасайтесь, ребята, а потом как можно быстрее соберитесь все вместе. Едем и мы, милорд; ради этого надо поторопиться и нам.
Сказав это, он пришпорил своего раненого коня, и благородное животное, как бы понимая, что жизнь всадника зависит от усилий, какие оно приложит, стрелой понеслось вперед, словно не чувствовало никакой боли и потеря крови совсем не сказалась на нем. Несколько офицеров и солдат в беспорядке последовали за ним. Отъезд Клеверхауза явился сигналом для всех отставших, все еще оказывавших кое-какое сопротивление наступающему противнику; и они также поспешно бежали, окончательно уступив поле битвы победившим повстанцам.

ГЛАВА XVII

Смотри, с поля битвы, сквозь гром и огонь,
Чей мчится безумный без всадника конь?
Кэмбел

Во время ожесточенной схватки, описанной нами в предыдущей главе, Мортон, Кадди, его мать и достопочтенный мистер Гэбриел Тимпан оставались на гребне возвышенности, близ того каменного надгробия, возле которого Клеверхауз держал перед боем военный совет, и это позволило им следить за ходом событий, происходивших внизу. Их охрана, состоявшая из капрала Инглиса и четырех солдат, как нетрудно себе представить, уделяла неизмеримо больше внимания капризам фортуны на поле сражения, чем поведению арестованных.
– Если эти ребята постоят за себя, – сказал Кадди, – нам, может, опять удастся избегнуть пенькового галстука. Да только что-то не верится. Плохие они вояки, сударь.
– А здесь, Кадди, большого искусства не требуется, – ответил Мортон. – У них выгодная позиция, они сносно вооружены и больше чем втрое превосходят нападающих в численности. Если они не сумеют постоять за свою свободу и на этот раз, значит, они и их сторонники заслуживают того, чтобы утратить ее навсегда.
– Ах! – воскликнула Моз. – Зрелище это воистину великолепно! Дух мой подобен духу благословенного пророка Илии, он пылает во мне; внутренности мои – словно сусло, что бурлит и рвется наружу, еще немного, и я лопну, как сосуд, в который налито молодое вино. О, если бы Господь обратил в этот день суда и освобождения взоры свои на избранный им народ! Но что печалит тебя, бесценный наш Гэбриел? Я спрашиваю, что печалит тебя, который во время оно был бы назареем чище, чем снег, белее, чем молоко, краснее сапфира (старая Моз, видимо, не очень-то разбиралась в драгоценных камнях); я говорю, что печалит тебя, почему лицо твое сделалось чернее, чем уголь? Почему увяла твоя красота? Почему испарилась твоя любезность и ты стал сухим, как глиняный черепок? Сейчас самое время восстать и действовать, время воззвать во весь голос и беспощадно разить; время вознести молитвы свои за наших страдальцев, которые ратуют за правое дело, не жалея ни своей крови, ни крови врагов.
Это пламенное обращение Моз заключало в себе горький упрек мистеру Гэбриелу Тимпану, который, сущий Воанергес, что означает сын грома, на кафедре, вдали от врагов, и достаточно упорный, как мы видели, даже попав в их руки, утратил теперь от пальбы, криков и неистовых воплей, доносившихся из долины, способность членораздельной речи и был до того перепуган – впрочем, это могло бы случиться со всяким, окажись он в положении, когда нельзя ни броситься в бой, ни бежать, – что не только не мог воспользоваться благоприятным случаем и громить гонителей пресвитерианства, чего ожидала от него бесстрашная Моз, но и молиться об успешном завершении битвы. И все же он сохранял некоторое присутствие духа и не менее ревниво, чем прежде, заботился о поддержании своей славы несгибаемого и пламенного глашатая слова Господня.
– Помолчи, женщина, – сказал он, – не нарушай моих размышлений и не отвлекай от борьбы, которую я веду с врагами в сердце моем. Однако, говоря по правде, выстрелы неприятеля учащаются! Шальная пуля, чего доброго, может залететь и сюда! Ага! Я укроюсь, пожалуй, за камнем, как за несокрушимой крепостною стеной.
– Он просто-напросто трус, – сказал Кадди, отнюдь не лишенный той храбрости, которая равнодушна к опасности, – он всего-навсего жалкий трус! Далеко ему до Рамблбери, Господи Боже! Тот бился и громил своими проклятиями, как крылатый дракон. Как жаль, что ему, бедняге, не удалось избежать петли! Говорят, он шел на казнь, распевая псалмы, бодро и даже весело, как я бы, скажем, пошел к миске с похлебкой, проголодавшись, как сейчас, например. Эх, страшно взглянуть, что там творится, а все смотришь и глаз не оторвешь.
В самом деле, жадное любопытство Мортона и Кадди и пламенный энтузиазм Моз заставляли их оставаться на месте, так как отсюда они могли лучше всего следить за ходом событий, между тем как почтенный Гэбриел Тимпан один укрывался в безопасном убежище. Хотя наши узники и видели с вершины холма все описанные нами превратности битвы, они не могли по-настоящему разобраться в положении дел. Что пресвитериане не поддаются, было очевидно по густому, тяжелому, освещаемому частыми вспышками дыму, который теперь застилал всю долину и накрыл борющихся своей серою тенью. Однако непрерывная стрельба с ближнего края низины свидетельствовала о том, что враг упорно стремится вперед, что бой протекает крайне ожесточенно и что от сражения, в котором не обученным военному делу крестьянам приходится отбивать атаки прекрасно вооруженного регулярного войска под командою опытных офицеров, можно ожидать любого исхода.
Наконец из окутанной дымом лощины начали выскакивать кони без всадников; судя по сбруе, они принадлежали драгунам. Потом показались спешенные солдаты, покидавшие поле боя и торопившиеся перевалить через гребень холма, чтобы поскорее уйти от опасности. Число этих беглецов все увеличивалось, и можно было предполагать, что судьба дня решена. Затем из клубов дыма вынырнул большой отряд лейб-гвардейцев, он кое-как построился на склоне холма, с трудом удерживаемый на месте стараниями своих офицеров; потом появился так же поспешно отступавший отряд лорда Эвендела. Исход боя был очевиден; узники торжествовали: они радовались и победе пресвитериан, и своему скорому освобождению.
– Эти уже зашабашили, – сказал Кадди, – и работать больше не станут!
– Они бегут! Бегут! – воскликнула радостно Моз. – О, спесивые тираны! Они скачут, как никогда еще не скакали. О, лукавые египтяне… О, надменные ассирийцы, филистимляне, моавитяне, идумеи, измаильтяне! Господь направил на них остро отточенные мечи, чтобы стали они пропитанием для птиц поднебесных и тварей земных. Смотрите, какие тучи и вспышки огня преследуют их по пятам, смотрите, как предшествуют они избранным сынам ковенанта – точно столп облачный и столп огненный, что вели народ израильский из Египта! День сей – воистину день освобождения праведных, день гнева на гонителей и безбожников!
– Спаси нас, Господи! Матушка, – сказал Кадди, – придержали бы вы свой язык да легли бы за камнем, как мистер Тимпан, золотой человек! Пули вигов не очень-то разбирают, в кого им попасть, и так же легко могут размозжить голову распевающей псалмы старухе, как и изрыгающему богохульства драгуну.
– Не бойся за меня, Кадди, – ответила старая Моз, обрадованная и возбужденная успехом повстанцев, – не бойся! Я поднимусь на могильник и, словно Дебора, вознесу песнь мою в поношение этих людей из Харошеф-Гоима, что разбили подковы коней своих, спесиво гарцуя перед людьми.
Восторженная старуха и впрямь проделала бы задуманное и, взобравшись на камень, стала бы, как она выражалась, хоругвью и стягом своего народа, если бы Кадди, преисполненный скорее сыновней заботливости, чем почтительности, не принудил ее, хотя его руки и были связаны, остаться на месте.
– Ого, – сказал он, покончив с этим, – взгляните сюда, Милнвуд, смотрите, видали ли вы когда-нибудь, чтобы кто из смертных дрался, как этот сатана Клеверз? Смотрите, он трижды был в самой гуще и трижды выбирался из нее невредимым… Но и мы сами, сдается, скоро выберемся отсюда. Инглис со своими солдатами что-то частенько стали поглядывать через плечо, точно дорога назад им милее, чем та, что ведет вперед.
Кадди не ошибся. Когда главная масса бегущих поравнялась с местом, где они находились, капрал и его люди выстрелили, не целясь, по приближающимся повстанцам и, бросив всякое попечение об арестованных, присоединились к своим отступавшим товарищам. Мортон и старая Моз, которые не были связаны, не теряя времени, развязали Кадди и проповедника, освободив их скрученные за спиной руки. Едва успели они это сделать, как почти у самой подошвы холма, на вершине которого было не раз уже упоминавшееся нами надгробие, показался арьергард отступающих, все еще сохранявших подобие строя. Во всем замечались та спешка и то смятение, которые всегда налицо при отходе, но они все же еще не потеряли облика воинской части. Впереди скакал Клеверхауз; его обнаженный палаш, так же как лицо и одежда, был окровавлен. Конь был покрыт корками запекшейся крови и засекался от слабости. Лорд Эвендел, чей вид немногим отличался от вида Клеверхауза, вел за собою последнюю группу драгун, увещевая их не разбредаться и сохранять присутствие духа. Среди них было несколько раненых, и один или двое свалились с коней, уже поднявшись на холм.
При этом зрелище Моз снова зажглась вдохновением. Стоя среди густого вереска, с непокрытою головою, с седыми, развевающимися на ветру космами, она довольно точно являла собою образ престарелой вакханки или фессалийской колдуньи, исступленно предающейся своим заклинаниям. Она тотчас же узнала мчавшегося во главе отступающих Клеверхауза и воскликнула с едкой иронией:
– Остановись, остановись! Ведь ты всегда жаждал побывать на собраниях святых мучеников, ведь ты готов был обрыскать все, какие есть, болота Шотландии, чтобы отыскать такое собрание. Что же ты не остановишься, когда нашел его наконец? Не желаешь ли выслушать еще одно слово? Не желаешь ли дождаться послеобеденной проповеди? Горе тебе! – продолжала она, внезапно меняя тон. – Да подсекутся сухожилия у той твари, на быстроту которой ты уповаешь! Смотри, смотри, тебе приходит конец, тебе, пролившему столько крови и тщащемуся теперь спастись самому, тебе, наглый Рабсак, изрыгающий кощунства Семей, кровожадный Доик! Подъят обнаженный меч, и вскоре он настигнет тебя, как бы быстро ты ни скакал.
Клеверхаузу, как нетрудно предположить, было не до того, чтобы прислушиваться к ее гневным речам. Надеясь собрать беглецов вокруг своего боевого штандарта, он торопился перевалить через гребень возвышенности, заботясь только о том, чтобы вывести остатки полка за пределы досягаемости неприятельских выстрелов. Но, когда последняя группа драгун поднялась на вершину холма, пуля поразила лошадь лорда Эвендела, и она тотчас же грохнулась наземь, увлекая за собой и его. Двое повстанцев на конях, опередившие своих сотоварищей в преследовании бегущих, понеслись к нему, чтобы убить его, ибо в те времена никому не давали пощады. Устремился к нему, но чтобы спасти ему жизнь, и Мортон, побуждаемый как врожденным великодушием, так и желанием уплатить долг, которым лорд Эвендел обязал его утром того же дня и который в силу известных читателю обстоятельств заставил его так жестоко страдать. Пока он помогал раненому освободиться из-под убитой лошади и встать на ноги, подоспели и оба всадника, и один из них, закричав: «Смерть тирану в краской куртке! » – обрушил на знатного юношу свой палаш; Мортон, с трудом отпарировавший удар, крикнул всаднику, оказавшемуся не кем иным, как Белфуром Берли:
– Пощадите этого человека ради меня, ради, – добавил он, замечая, что Берли его не узнал, – ради Генри Мортона, еще так недавно предоставившего вам кров.
– Генри Мортон? – откликнулся Берли, вытирая окровавленный лоб рукой, еще более окровавленной. – Разве не говорил я, что сын Сайлеса Мортона покинет страну утеснения и явится к нам, что недолго ему оставаться еще в шатрах, раскинутых в стране Хама? Ты головня, извлеченная из пожарища… Но этот обутый в ботфорты апостол епископства, он умрет положенной ему смертью! Мы должны безжалостно их разить, мы должны истреблять их под корень от восхода и до заката. Мы посланы, чтобы убивать их, как амалекитян, уничтожать весь их род, не щадить ни мужчины, ни женщины, ни дитяти, ни сосунка, и потому не мешай мне, – прибавил он, снова замахиваясь палашом на лорда Эвендела, – ибо дело это нужно делать как следует.
– Вы не должны его убивать, вы его не убьете, особенно теперь, когда он лишен возможности защищаться, – горячо произнес Мортон, заслоняя собою лорда Эвендела и готовый принять удар, предназначавшийся офицеру. – Сегодня утром он спас мою жизнь, жизнь, которой грозила опасность только из-за того, что я укрыл вас в Милнвуде; пролить его кровь теперь, когда он не может сопротивляться, было бы не только жестокостью, ненавистной и Богу и человеку, но и отвратительной неблагодарностью как по отношению к нему, так и ко мне.
Берли опустил руку.
– Ты все еще, – сказал он, – в содоме язычников, и я скорблю о твоей слепоте и слабости. Жесткое мясо не для младенцев; великое и тяжкое испытание, заставившее меня взяться за меч, не для тех, чьи сердца обитают в глиняных хижинах, чьи ноги опутали тенета бренных привязанностей, кто облачается в покров, называемый покровом праведника, хотя он не что иное, как мерзкое рубище. Но направить душу на путь веры и истины куда лучше, чем отослать злодея в Тофет, а потому я пощажу юношу, за которого ты заступаешься, полагая, что эта милость будет подтверждена военным советом Господней армии, которую Отец наш небесный благословил в этот день предвестием близкого освобождения. У тебя нет, как вижу, оружия; дожидайся моего возвращения. Я должен преследовать этих грешников, этих амалекитян; я должен разить их, пока они не будут окончательно стерты с лика земли, от Хавилы до Суры.
Проговорив это, он пришпорил коня и снова пустился в погоню.
– Кадди, – сказал Мортон, – ради Бога, достань лошадь, и как можно скорее. Я не могу доверить жизнь лорда Эвендела людям, настолько ожесточившимся. Как ваши раны, милорд? Можете ли вы продолжать путь? – добавил он, обращаясь к пленнику, оглушенному падением, который стал понемногу приходить в себя.
– Полагаю, что да, – ответил молодой лорд. – Но возможно ли? Ужели я обязан своею жизнью мистеру Мортону?
– Я помешал бы убийству пленного и из простой человечности, – ответил Мортон. – А что касается вашей чести, то, вступившись за вас, я к тому же уплатил священный долг благодарности.
В этот момент возвратился с лошадью Кадди.
– Ради Господа Бога, садитесь, садитесь в седло и летите, как ястреб, милорд, – сказал добродушный парень. – Я не я, если они не перебьют всех до последнего – и пленных и раненых.
Лорд Эвендел, которому Кадди почтительно придержал стремя, не без труда взобрался на лошадь.
– Отойди подальше, дружок; смотри, как бы эта предупредительность не стоила тебе жизни. Мистер Мортон, – продолжал он, обращаясь к Генри, – мы связаны теперь навсегда; я никогда не забуду вашего благородства. Прощайте!
Он повернул коня и поскакал в том направлении, где была наименее вероятна угроза погони.
Не успел лорд Эвендел умчаться, как небольшая группа повстанцев из числа тех, кто преследовал отступающего противника, окружила Кадди и Мортона, угрожая им местью за помощь, которую они оказали улизнувшему филистимлянину, как они называли знатного юношу.
– А что же нам оставалось, по-вашему, делать? – закричал Кадди. – Как могли бы мы задержать человека, у которого два пистолета да еще в придачу палаш? А почему вы сами не поторопились, вместо того чтобы кидаться теперь на ни в чем не повинных людей?
Эти оправдания едва ли были бы признаны состоятельными, если бы оправившийся от недавнего страха мистер Тимпан, который пользовался известностью и уважением среди гонимых скитальцев, а также старая Моз, умевшая говорить их языком не хуже самого проповедника, горячо и страстно не вступилась за них.
– Не трогайте их, не творите им зла! – воскликнул Тимпан своим лучшим басовым тембром. – Это сын знаменитого Сайлеса Мортона, руками коего Господь свершил в этой стране большие дела; это было в то время, когда начиналась борьба против епископства, когда потоком лилось слово Божие, когда обновлялся дух ковенанта. Он был героем и бойцом в те благословенные дни, когда у нас была сила и власть, когда уличенные в злодеяниях грешники обращались к истинной вере, когда святых мучеников объединяло братство в бою и молитве, когда благоухали ароматы райских садов.
– А это сынок мой Кадди, – подхватила, в свою очередь, Моз. – Это сын отца своего, Джуддена Хедрига, славного и честного человека, и матери своей Моз Миддлмес, недостойной рабы Господней, которая исповедует чистую веру, и борется за нее, и всею своей душой ваша. Разве не начертано в Священном писании: «Не погубите колена племен Каафовых из среды Левитов» («Числа», глава четвертая, стих восемнадцатый)? Ох, ребята, что же вы стоите безо всякого дела и препираетесь с честным народом, когда нужно воспользоваться победой, которой благословило вас провидение?
Не успел удалиться этот отряд, как их тотчас же окружил новый, и пришлось повторять те же самые объяснения. Гэбриел Тимпан, страх которого рассеялся вместе с дымом от последнего выстрела, снова вступился за них и, заметив, насколько существенно его слово для обеспечения безопасности недавних его товарищей по заключению, осмелел до того, что стал приписывать своим заслугам немалую долю в одержанной над королевскими войсками победе. Ссылаясь на Мортона и на Кадди, он утверждал, что, пока не был ясен исход сражения, он, как Моисей на горе Иегова-Нисси, возносил молитвы о том, чтобы Израиль взял верх над амалекитянами; он говорил, кроме того, что Мортон и Кадди поддерживали его воздетые к небу руки, когда они в изнеможении опускались; они делали это, как Ор и Аарон, поддерживающие руки пророка. Очень возможно, что Гэбриел Тимпан столь щедро делился заслугами со своими товарищами по несчастью для того, чтобы у них не было искушения разоблачить его привязанность к бренной жизни и жалкую трусость, заставившие его забыть обо всем, кроме своей безопасности.
Эти веские свидетельства в пользу только что освобожденных узников Клеверхауза быстро, со многими преувеличениями, распространились среди победоносного воинства.
Толки на этот счет были чрезвычайно разнообразны; все они сходились, однако, на том, что молодой Мортон из Милнвуда, сын стойкого воина ковенанта Сайлеса Мортона, вместе с достопочтенным Гэбриелом Тимпаном и простой, но набожною старухой, относительно которой многие думают, что она столь же хорошо, как и сам проповедник, приводит на память и толкует тексты Писания, будь то слова гнева или слова утешения, прибыли поддержать старинное правое дело, приведя с собой подкрепление из сотни вооруженных до зубов обитателей Среднего Уорда.

ГЛАВА XVIII

Стучал по кафедре горлан,
Как будто бил он в барабан.
«Гудибрас»

Между тем конница повстанцев, изнуренная непривычными для нее усилиями, прекратила преследование драгун и вернулась назад; собралась на отвоеванной земле и пехота, изнемогавшая от голода и усталости. Впрочем, успех так опьянял сердца, что казалось, будто он может заменить и пищу и отдых. И действительно, он превзошел даже самые смелые ожидания; не понеся больших потерь, они разбили наголову целый полк отборных солдат, во главе которых стоял первый военачальник Шотландии, одним своим именем долгое время внушавший им ужас.
Эта неожиданная победа поразила и потрясла их души, тем более что взялись они за оружие, побуждаемые скорее отчаянием, чем надеждою. Да и объединились они тоже случайно и приготовились к бою наскоро, избрав из своей среды командиров, отличавшихся пламенной верой и храбростью, а не какими-либо другими качествами. Отсутствие надлежащей организации и дисциплины повело к тому, что почти вся масса повстанцев превратилась в своего рода военный совет, горячо обсуждавший, что именно следует предпринять в развитие одержанного успеха, и не было такого дикого и несуразного предложения, которое не нашло бы сторонников и защитников. Некоторые советовали идти на Глазго, другие – на Гамильтон, третьи – на Эдинбург, четвертые – прямо на Лондон. Одни хотели отправить ко двору депутацию, чтобы разъяснить Карлу II его заблуждения и обратить его на путь истинный; сторонники более крутых мер предлагали возвести на престол нового короля или объявить Шотландию независимою республикой. Независимый парламент и независимый союз церковных общин – таковы были требования наиболее благоразумной и умеренной партии. Между тем среди солдат поднялся ропот; они требовали хлеба и всего, в чем нуждались, и хотя все жаловались на лишения и голод, никто не принимал мер, чтобы наладить подвоз продовольствия. Короче говоря, лагерь ковенантов, несмотря на только что одержанную победу, казалось, готов был рассыпаться, словно дом из песка, и причиною этому было отсутствие твердых принципов, которые объединяли бы и сплачивали восставших.
Берли, принимавший участие в преследовании противника и только теперь возвратившийся на поле сражения, застал войско повстанцев в состоянии полного разброда и замешательства. Обладая способностью опытного военачальника не теряться в любых обстоятельствах, он предложил выделить сотню наименее истомленных людей для несения лагерной службы, составить временный комитет из числа тех, кто выполнял до этой поры обязанности военачальников, передав ему, впредь до избрания командиров, верховное руководство, и поручить Гэбриелу Тимпану отметить дарованный небом успех подобающей проповедью, обращенной ко всей повстанческой армии. Он особенно настаивал на последней из перечисленных мер, и не без веской причины, так как это был единственный способ занять внимание массы повстанцев и доставить возможность ему и еще двум-трем военачальникам держать военный совет, не отвлекаясь противоречивыми мнениями и бессмысленными криками целого войска.
Гэбриел Тимпан превзошел ожидания Берли. Два битых часа проповедовал он без запинки; и, конечно, ничьи наставления, кроме как мистера Гэбриела Тимпана, не могли в течение столь долгого времени приковывать внимание слушателей, и притом в таких критических обстоятельствах. Но он в совершенстве владел секретом грубого и незамысловатого красноречия, присущего многим проповедникам той эпохи; оно было бы с презрением отвергнуто аудиторией, обладающей хоть крупицею вкуса, но явилось хлебом насущным для слушателей Тимпана. Взятый им текст был из сорок девятой главы Книги пророка Исайи: «И плененные сильным будут отняты, и добыча тирана будет избавлена, потому что я буду состязаться с противниками твоими, и сыновей твоих я спасу».
«И притеснителей твоих накормлю собственною их плотью, и они будут упоены кровью своею, как молодым вином; и всякая плоть узнает, что я Господь, спаситель твой и искупитель твой, сильный Иаковлев».
Речь, произнесенная Тимпаном на эту тему, была разделена на пятнадцать частей, причем каждой части сопутствовало семь практических приложений основного тезиса проповедника; два должны были служить целям утешения, два – устрашения, два изъясняли причины вероотступничества и гнева Господнего, а последнее возвещало обещанное и чаемое освобождение. Первую часть своей речи он посвятил собственному освобождению и освобождению своих товарищей по несчастью; он воспользовался случаем, чтобы сказать несколько слов в похвалу молодого Милнвуда, от которого, как от защитника ковенанта, он ожидал великих деяний. Вторую часть он заполнил перечислением кар, которые неминуемо в близком будущем поразят тираническое правительство. То он говорил тоном разговорным и обыденным, то возвышал голос, и тогда речь его становилась бурной и стремительной; иные места ее были высокопарны, иные, напротив, опускались до уровня самого непритязательного шутовства; то с огромным воодушевлением отстаивал он право всякого свободного человека чтить Господа Бога в соответствии с велениями собственной совести, то возлагал вину за бедствия и муки народные на непростительную небрежность правителей, которые не только не провозгласили пресвитерианства общенациональным исповедованием, но отнеслись с преступной терпимостью к сектантам разного толка – папистам, прелатистам, эрастианам, присвоившим себе название пресвитериан, индепендентам, социнианам и квакерам, коих всех Тимпан предлагал изгнать из страны одним решительным актом парламента и тем самым полностью восстановить былое благолепие скинии. Потом он подробно остановился на учении об оборонительных действиях и о сопротивлении Карлу II, отметив, что этот монарх, вместо того чтобы пестовать, как отец, шотландскую церковь, в действительности не пестовал никого, кроме прижитых им вне брака детей. Затем он распространился относительно образа жизни и развлечений этого веселого государя, и, надо признаться, кое-что и в самом деле заслуживало тех выражений, которыми сыпал наш не очень-то учтивый оратор, окрестивший короля презренными именами Иеровоама, Омри, Ахава, Шаллума, Факея и всех прочих нечестивых царей, упоминаемых в книгах Паралипоменон. Свою речь мистер Тимпан заключил следующим текстом Писания: «Ибо Тофет давно уже устроен; он приготовлен и для царя, глубок и широк; в костре его много огня и дров; дуновение Господа, как поток серы, зажжет его».
Едва Тимпан кончил проповедь и спустился с высокой скалы, служившей ему пасторской кафедрой, как на его месте появился новый оратор, резко отличавшийся от него своим обликом. Достопочтенный Гэбриел был человек преклонного возраста, плотный, с громовым голосом, квадратною головой, и тупыми, невыразительными чертами лица, отчего и казалось, что плоть в нем берет верх над духом, а это едва ли было пристойно для глашатая слова Божьего. Молодой человек, обратившийся теперь с увещаниями к этому столь необыкновенному сборищу, Эфраим Мак-Брайер, был не старше двадцати лет; и все же весь его облик наглядно свидетельствовал, что, при своем чахоточном сложении, он к тому же еще изнурен бдениями, постами, всяческими лишениями, связанными с пребыванием в тюрьме и тяготами скитальческой жизни. Несмотря на молодость, он уже дважды претерпел заключение продолжительностью в несколько месяцев; он много страдал, и это создало ему большой авторитет среди приверженцев его секты. Усталыми глазами окинул он толпу и поле сражения, и взгляд его зажегся ликованием, а бледное выразительное лицо покрылось болезненным, мгновенно вспыхнувшим и так же угасшим румянцем радости. Он сложил руки, поднял голову и, прежде чем обратиться к народу, видимо, мысленно погрузился в благодарственную молитву. Вначале его тихая, нетвердая речь как будто не могла выразить волновавшие его мысли. Но напряженное молчание слушателей, жадность, с которою они ловили каждое его слово, подобная той, с какою изголодавшиеся иудеи собирали манну небесную, произвели, очевидно, соответствующее действие на самого проповедника. Речь его стала отчетливее, жесты живее и энергичнее; все говорило о том, что религиозный пыл одолел телесные недуги и слабость.
Красноречие Мак-Браиера также не было лишено налета грубости, свойственной его секте, но, сглаженное природным вкусом, оно было свободно от наиболее нелепых и смешных недостатков проповедей его единоверцев; стихи Писания, терявшие порою в их устах смысл из-за неуместного применения, звучали у него красочно и величаво и производили такое же впечатление, какое в старинных соборах производят солнечные лучи, проникая сквозь стрельчатые окна с изображенными на них житиями святых и мучеников за веру.
В ярких красках обрисовал он бедственное положение церкви в последний период ее неурядиц. Он сравнил ее с Агарью, следящей среди безводной пустыни за угасанием жизни в ее возлюбленном чаде, с Иудой под пальмою, скорбящим о разорении храма, с Рахилью, оплакивающей свое бесплодие и отвергающей утешения. Но он достиг вершины сурового и величавого красноречия, когда непосредственно обратился к людям, еще не успевшим остыть после битвы. Он призывал их не забывать о великих делах, сотворенных ради них Господом, и упорно идти вперед, не оставляя того пути, на который вывела их победа.
– Ваши одежды окрасились, но не соком виноградной лозы; ваши мечи сбагрены кровью, – восклицал он, – но это не кровь коз и ягнят; пыль в пустыне, которую вы попираете, пропиталась туком и кровью, но это не кровь быков, ибо «жертва у Господа в Восоре и большое заклание в земле Едома». То не были первенцы от стад, мелкий скот для сожжения жертвы, эти тела, что лежат, словно удобрение на поле, вспаханном рачительным хозяином; не благовоние мирры, ладана или душистых трав, то, что доносится до ваших ноздрей: это залитые кровью трупы тех, кто держал лук и копье, кто был жестокосерд и безжалостен, чей голос рокотал, словно море, кто садился в седло не иначе, как обвесив себя оружием, словно отправлялся на бой; это трупы могучих воинов, что пришли сразиться с Иаковом в день освобождения его, и этот дым – дым тех огней, что пожрали их. И эти дикие холмы, что вас окружают, не скиния, изукрашенная кедровым деревом и серебром, и вы не священники, прислуживающие у алтаря с кадильницами и факелами; в ваших руках меч, и лук, и орудия смерти, и говорю вам воистину, даже тогда, когда древний храм пребывал в изначальной славе своей, даже тогда не была принесена жертва, более угодная Богу, чем та, которую вы принесли сегодня, предав закланию тирана и утеснителя, когда скалы были алтарем вашим, небеса – сводами святилища вашего, а ваши добрые, остро отточенные мечи – орудиями жертвоприношения. А посему не бросайте плуга на борозде, не сходите с тропы, на которую однажды вступили, будьте как славные витязи во времена оны, призванные Господом ради прославления его имени и ради освобождения угнетаемого народа, не останавливайте своего бега, раз вы начали состязание, чтобы конец не стал хуже начала.
Итак, водрузите над этой страною стяг, трубите в трубы с горных вершин; пусть пастух не лепится к стаду своему и сеятель – к вспаханной ниве; но будьте на страже, оттачивайте наконечники стрел, начищайте до блеска щиты, изберите себе начальников тысяч и начальников сотен, полусотен, десятков; пусть пешие будут как дыхание ветра; пусть всадники устремятся, словно потоки неиссякаемых вод, ибо переправы перед угнетателями разверзлись и бичи их сожжены, ибо лица их воинов обращены вспять; Господь был за вас, и он сломал лук власть имеющего; пусть сердце каждого уподобится сердцу отважного Маккавея, пусть рука каждого будет рукою могучего силой Самсона, пусть меч каждого будет мечом Гедеона, поражавшего насмерть любого врага, ибо знамя реформации плещется на горах в изначальной красоте своей, и врата адовы не одолеют его.
Блажен, кто обменяет в день сей дом свой на боевой шлем, кто продаст одежды свои, чтобы приобрести меч, кто разделит участь свою с участью детей ковенанта, и да будет так, пока не исполнится обетованное; и горе, горе тому, кто ради бренных житейских целей и личной корысти уклонится от великого дела, ибо проклятие будет на нем еще горше, чем на Мерозе, который не пришел к Господу, чтобы помочь ему против могущественного врага. Итак, поднимайтесь и действуйте; кровь мучеников, что дымится на лобном месте, вопиет об отмщении; кости святых, что, белея, лежат на дорогах, требуют воздаяния; стоны невинных, что доносятся с заброшенных островов морских, из темниц, сокрытых в твердынях тирана, исходят мольбой об освобождении; молитвы гонимых христиан, скрывающихся от меча утеснителей в пещерах и бесплодных пустынях, терзаемых голодом, лишенных огня, пищи, крова, одежды, ибо они предпочитают служить скорее Богу, чем человеку, – все они с вами, все ходатайствуют за вас, бдят у врат царства, стучат, осаждают их, дабы явил Господь вам милость свою. Само небо будет сражаться за вас, подобно тому как звезды в беге своем сражались против Сисары. И кто жаждет заслужить бессмертную славу в мире сем и вечное блаженство в оном, что грядет, тот пусть вступает в службу Господню и получит задаток из руки смиреннейшего его слуги, а именно благословение и ему, и дому его, и детям его, и потомкам его до девятого колена, и благословение, коим Господь осенил Авраама и род его, навеки и навсегда. Аминь!
Красноречие проповедника вознаградил глухой гул одобрения, прокатившийся в рядах вооруженных слушателей по окончании его речи, которая так хорошо осветила и то, что они уже совершили, и то, что еще предстояло им совершить. Слушая эту проповедь, возносившую их над всеми невзгодами и бедствиями этого мира и отождествлявшую дело, за которое они борются, с делом самого божества, раненый забывал о том, что у него болят раны, слабый и голодный – о переносимых тяготах и лишениях. И когда проповедник спустился с возвышения, с которого говорил, вокруг него собралась большая толпа. Прикасаясь к нему руками, на которых еще не запеклась кровь, люди клялись, что будут стойкими бойцами за дело Господне. Изнуренный собственным энтузиазмом и вдохновением, которое он вложил в свою речь, Мак-Брайер мог отвечать лишь скупыми словами и слабым голосом: «Да благословит вас Господь, братья мои, – мы боремся за его дело. Поднимайтесь и действуйте, как подобает мужчинам; самое худшее, что может выпасть на вашу долю, – это быстрое и обагренное кровью переселение в иной мир».
Белфур и другие вожди не теряли между тем времени, и, пока остальные предавались благочестивым занятиям, были разожжены лагерные костры, расставлены часовые и из припасов, собранных на близлежащих фермах и в окрестных деревнях, приготовлен обед. Удовлетворив, таким образом, самые насущные нужды, они подумали о дальнейшем. Были разосланы небольшие отряды, чтобы оповестить народ об одержанной ими победе и добыть если не добром, то силою то, в чем они острее всего нуждались. В этом они преуспели гораздо больше, чем ожидали, так как в одной из деревень им удалось обнаружить небольшой склад продовольствия, фуража и снаряжения, заготовленных для королевских войск. Этот успех не только избавил их на первое время от забот о самом необходимом, но и настолько укрепил их надежды, что, несмотря на колебания некоторых, чей пыл уже успел поостыть, было принято единодушное решение не расходиться и с оружием в руках отстаивать свое правое дело до последнего вздоха.
Что бы ни думали мы о нелепости, ханжестве и узком догматизме многих разделяемых ими воззрений, нельзя не воздать должное самоотверженному мужеству нескольких сот крестьян, которые без вождей, денег, складов, без какого-либо определенного плана действий и почти без оружия, поддерживаемые лишь ревностной верой и ненавистью к своим угнетателям, осмелились открыто начать войну против правительства, опирающегося на регулярную армию и силы трех королевств.

ГЛАВА XIX

И старец тоже может быть полезен.
«Генрих IV», ч. II

Нам следует снова перенестись в Тиллитудлем, где после ухода драгун утром этого полного стольких событий дня воцарились тишина и… беспокойство. Уверениям лорда Эвендела не удалось рассеять страхи Эдит. Она знала, что молодой лорд благороден и сдержит данное слово, но ей было ясно, что он подозревает в Мортоне удачливого соперника; а раз так, то могла ли она ожидать от него усилий победить человеческую природу, могла ли надеяться, что он будет неотступно следить за Мортоном и оберегать его от опасностей, угрожающих ему как арестованному по столь серьезному обвинению. Ее одолевали поэтому бесконечные страхи, терзавшие ей сердце, и она не воспринимала и даже почти не слышала многочисленных доводов, приводимых один за другим ей в утешение верною Дженни Деннисон, уподоблявшейся искусному военачальнику, который непрерывно атакует врага, последовательно бросая против него находящиеся в его распоряжении части.
Сначала Дженни высказывала уверенность, что с молодым Милнвудом ничего страшного не случится, ну а если случится, говорила она, то пусть мисс Эдит утешается тем, что лорд Эвендел – лучшая и более подходящая для нее партия; кроме того, надо полагать, что произойдет бой, в котором названного лорда Эвендела могут убить, и тогда это дело устроится безо всяких хлопот; наконец, если виги одолеют гвардейцев, то Милнвуд и Кадди возвратятся в замок и силою получат возлюбленных своего сердца.
– Ведь я позабыла сказать, – продолжала Дженни, прикладывая к глазам платок, – что бедный Кадди так же в руках филистимлян, как и молодой Милнвуд; его привезли сюда нынче утром, и мне пришлось наговорить Тому Хеллидею кучу любезностей и подольститься к нему, чтобы он подпустил меня поближе к этому горемыке, а Кадди был такой неблагодарный, как никогда прежде, – добавила она, сразу меняя тон и резко отнимая от лица платок, – так что я никогда больше и не подумаю портить себе глаза, сокрушаясь о нем. Молодых людей останется у нас более чем достаточно, даже если красные куртки перевешают добрую их половину.
Остальные обитатели замка также имели основания для неудовольствия и тревоги. Леди Маргарет полагала, что полковник Грэм, приказав расстрелять Мортона у дверей ее дома и отклонив ее просьбу об отмене этого приговора, тем самым отказал ей в уважении, подобающем ее титулу, и больше того – нарушил ее права.
– Полковнику, – говорила она, – надлежало бы помнить, дорогой брат, что баронству Тиллитудлем присвоены прерогативы тюрьмы, и поэтому, если молодого человека нужно было казнить обязательно у меня в поместье (что я считаю совершеннейшим неприличием, потому что это было бы сделано во владениях женщины, для которой такие трагедии невыносимы), то и в этом случае полагалось бы, согласно обычному праву, передать преступника моему управителю, который и решил бы его дело по своему усмотрению.
– Сейчас, сестра, всякий закон отступает перед военным законом, – отвечал майор Белленден. – Впрочем, нельзя не признать, что полковник Грэм был недостаточно внимателен к вам; не могу сказать, чтобы и я был чрезмерно польщен его поведением: он уступил просьбе молодого Эвендела (возможно, потому, что он лорд и имеет связи в Тайном совете), отказав такому старому слуге короля, как я. Но раз жизнь этого молодца спасена, я готов найти утешение в заключительных словах песенки, такой же старой, как и я сам. – И, сказав это, он промурлыкал следующий куплет:

Пускай настанут холода,
Засеребрится смоль волос,
Но бодрым, рыцарь, будь всегда,
Вино сильнее, чем мороз.

Я вынужден на сегодня навязаться вам в гости, сестра.
Мне хочется знать, чем закончится столкновение в Лоудон-хилле; впрочем, его исход предрешен: трудно себе представить, чтобы мятежники могли устоять против такого полка кавалерии, как наши недавние гости. Увы! Было время, когда ничто, кроме болезни, не могло бы заставить меня сидеть в четырех стенах, дожидаясь новостей о стычке, происходящей на расстоянии каких-нибудь десяти миль от меня! Но, как поется в старинной песне:

Пройдут года и сталь клинка
Покроют слоем ржавой пыли…
Где тот, которого б года,
Летя вперед, не победили?

– Оставшись с нами, вы доставите нам огромное удовольствие, дорогой брат, – сказала леди Маргарет. – И хоть не очень-то вежливо покидать вас, я все же воспользуюсь правом нашей старинной дружбы и пойду навести порядок в хозяйстве, несомненно пострадавшем от утреннего приема.
– О, я ненавижу церемонии; они для меня так же несносны, как спотыкливый конь, – ответил майор. – К тому же, если вы останетесь здесь со мной, ваши мысли все равно будут с холодным мясом и с остатками ваших паштетов. Где Эдит?
– Ей нездоровится; мне сообщили, что она у себя и прилегла отдохнуть, – ответила старая леди. – Как только она проснется, я дам ей капель.
– Вот тебе на! Должно быть, это солдаты произвели на нее такое впечатление, – заметил майор Белленден. – Она не привыкла к тому, чтобы одного из ее знакомых вели у нее на глазах на расстрел, а другой отправлялся в бой, откуда, быть может, ему не суждено возвратиться. Но если опять вспыхнет гражданская война, она скоро привыкнет к этому.
– Не дай Боже, братец, – сказала леди Маргарет.
– Не дай Боже, как вы говорите; а пока что я, пожалуй, сыграю с Гаррисоном в триктрак.
– Он уехал, сэр, – сообщил Гьюдьил, – чтобы узнать, нет ли каких новостей о битве.
– А ну ее к черту! – сказал майор. – Весь дом ходуном заходил, как если бы в нашей стране никогда ничего похожего не бывало, но ведь было же, Джон, и такое место, как Килсайт, не так ли?
– Еще бы, а Типпермур, ваша честь, – отозвался Гьюдьил, – а Типпермур, где я был в последнем ряду отряда, которым начальствовал его милость покойный мой господин.
– А Элфорд, Джон, – подхватил майор, – где я командовал конницей; а Инверлохи, где я был адъютантом великого маркиза, а Олд-Эрн, а Бриг-о-Ди?
– А Филипхоу, ваша честь?
– Уф, – сказал майор, – чем меньше мы будем толковать обо всем этом, тем лучше.
Однако, заговорив о походах Монтроза, они принялись сражаться с таким неослабным усердием, что долго торжествовали над страшным врагом, именуемым Время, с которым удалившиеся на покой ветераны, пребывая в своем затворничестве вдали от кипучей жизни, непрерывно ведут войну.
Не раз отмечали, что слухи о важных событиях разносятся с невероятною быстротой и что молва, в основных чертах соответствующая истинному положению дел и искажающая только кое-какие частности, обычно предшествует достоверным известиям, точно ее приносят по воздуху птицы небесные. Такие слухи предвосхищают действительность, напоминая собой «тени грядущих событий», занимавшие воображение пророка с гор. Гаррисон дорогой услышал кое-что об исходе сражения и в большом волнении повернул коня назад, к Тиллитудлему; прибыв в замок, он прежде всего постарался найти майора и, застав старого воина в самом разгаре его обстоятельного повествования об осаде и штурме Данди, прервал его восклицанием:
– Дай Боже, майор, чтобы нам с вами не пришлось увидеть осаду Тиллитудлема прежде, чем мы постареем на несколько дней.
– Что это значит, Гаррисон? Что за чертовщину вы мелете? – воскликнул изумленный майор.
– Да, да, сэр, поговаривают, и все упорнее, что Клеверза разбили наголову; некоторые передают, будто он даже убит, а солдаты его рассеяны, и мятежники поспешно идут сюда, угрожая смертью и разорением всякому, кто не примет их ковенанта.
– Никогда не поверю, – сказал майор, вставая со своего места, – никогда не поверю, чтоб лейб-гвардейцы отступали перед мятежниками; а впрочем, что там, – продолжал он, – если я собственными глазами не раз видел такие вещи. Пошлите Пайка и одного или двух слуг на разведку, и пусть люди в замке, а также в деревне, кому только можно довериться, вооружаются. Наш старый замок сможет малую толику продержаться, лишь бы хватило продовольствия и людей, а ведь он запирает проход между горами и остальным краем. Хорошо еще, что я здесь оказался. Идите, Гаррисон, проверьте людей. Ну, а ты, Гьюдьил, подсчитай, как у тебя с провиантом, и подумай, что еще можно достать, и потом приготовься, если известия подтвердятся, прирезать столько быков, сколько туш ты в состоянии засолить. Что до колодца, то в нем всегда довольно воды; на стенах найдется несколько пушек, правда, старинных, и, если б нам удалось раздобыть пороха, мы смогли бы, пожалуй, за себя постоять.
– Несколько бочонков пороху у нас есть; утром солдаты оставили их на ферме, с тем чтобы забрать на обратном пути.
– В таком случае поторапливайся, – сказал майор, – вели перетащить их в замок; собери все, какие найдутся, пики, палаши, шпаги, пистолеты, ружья, все, что сможешь; не оставляй ничего, даже шила. Как хорошо, что я здесь! Мне нужно поговорить с сестрой.
Неожиданная и страшная новость потрясла леди Маргарет. Ей казалось, что внушительного отряда, который этим утром покинул замок, за глаза хватит, чтобы стереть в порошок всех неблагонадежных в Шотландии, даже если они соберутся вместе, и теперь она сразу подумала, насколько ничтожны их средства защиты против армии, оказавшейся достаточно сильной, чтобы нанести поражение самому Клеверхаузу с полком отборных солдат.
– Горе мне, горе! – повторяла она. – Как нам устоять против них? Наше сопротивление не поведет ни к чему, кроме разрушения замка и гибели бедной сиротки Эдит. Ибо, видит Бог, о себе я совсем не думаю.
– Что вы, дорогая сестра! Не падайте духом! – воскликнул майор. – Ваш замок – твердыня, а мятежники не обучены и плохо вооружены; дом моего брата не станет логовом воров и мятежников, пока в нем старина Майлс Белленден. Моя рука, конечно, слабее, чем была некогда, но я не первый год живу на свете и в военном деле кое-что смыслю. А вот и Пайк с новостями. Что нового, Пайк? Еще одно Филипхоу, не так ли?
– Так точно, сэр, – невозмутимо ответил Пайк, – полный разгром. Я еще утром подумал: не будет добра от их новомодных ружейных приемов.
– Кого ты видел? Кто тебе об этом сказал?
– О, полдюжины драгун, если не больше. Эти ребята мчались наперегонки, кто первым приедет в Гамильтон. Все они будут в выигрыше, готов поручиться; а битву пусть выигрывает тот, кому это нравится.
– Продолжайте приготовления, Гаррисон, – приказал неутомимый старый солдат. – Собирайте оружие, режьте скот. Пошлите людей в местечко скупить продовольствие, какое только найдут. Мы не можем терять ни минуты. Не лучше ли было бы, дорогая сестра, отправиться вам и Эдит, пока не поздно, в Чарнвуд?
– Нет, брат, – ответила леди Маргарет, очень бледная, но внешне совершенно спокойная, – пока старый замок будет держаться, я буду ожидать в нем своей участи. Дважды в жизни я бежала отсюда и всякий раз, возвратившись, не находила в нем самых отважных и лучших; так что теперь я остаюсь за его стенами и здесь окончу мой земной путь.
– В конце концов, может статься, что это и впрямь самое безопасное место для Эдит и для вас, – заметил майор. – Виги, конечно, взбунтуются до самого Глазго, и ехать вам туда или жить в Чарнвуде окажется небезопасным.
– Итак, быть по сему, – заявила леди Белленден, – и, дорогой брат, поскольку вы ближайший кровный родственник моего покойного мужа, я препоручаю вам вместе с этим символом власти (тут она отдала ему знаменитый жезл с золотым набалдашником) охрану моего замка Тиллитудлем, верховное управление им и сенешальскую власть над ним и над всем, что входит в его владения, предоставляя вам полномочия умерщвлять, поражать и наносить урон тем, кто осмелится покуситься на вышеназванный замок, делая это с таким же правом, с каким могла бы действовать я сама. Я уверена, что вы будете защищать его не иначе, чем подобает защищать дом, удостоенный посещением его священнейшего величества…
– Полно, сестрица, – прервал старую леди майор, – полно, у нас нет времени вспоминать о короле и его завтраке.
И, поспешно оставив комнату, он с проворством двадцатипятилетнего юноши бросился проверять состояние гарнизона и принимать меры, необходимые для обороны старого замка.
Замку Тиллитудлем с его толстыми стенами, узкими прорезями окон, защищенному с единственно доступной неприятелю стороны сильными укреплениями с двумя башнями, а с трех других – глубоким рвом, – этому замку страшна была лишь тяжелая артиллерия. Для гарнизона крепости опаснее всего был голод или штурм с помощью лестниц. Что же касается артиллерии, то на верхней площадке главной замковой башни находились кое-какие устаревшие крепостные орудия, носившие вышедшие из употребления названия кулеврин, фальконетов, секеров, полусекеров и фальконов. Майор приказал Джону Гьюдьилу прочистить и зарядить эти пушки, установив их с таким расчетом, чтобы можно было держать под обстрелом дорогу на склоне противоположной возвышенности – ее не могли миновать мятежники, приближаясь к замку. Он приказал также срубить два-три больших дерева, которые помешали бы действиям артиллерии, если бы случилось пустить ее в дело. Из стволов этих деревьев и подручного материала он велел построить три баррикады, разместив их в аллее, которая, отходя от большой дороги, поднималась петлями к замку; эти баррикады были воздвигнуты так, чтобы всякая последующая господствовала над предыдущей. Большие ворота, ведущие во внутренний двор, он забаррикадировал еще основательнее, оставив единственную калитку для сообщения с внешним миром. Больше всего его беспокоила малочисленность гарнизона; несмотря на все усилия управителя, удалось набрать только девять защитников, включая его самого и Гьюдьила: местному населению повстанцы внушали гораздо больше симпатии, чем правительство. Таким образом, вместе с майором Белленденом и его верным слугою Пайком гарнизон насчитывал одиннадцать человек, из которых добрую половину составляли старики. Численность гарнизона можно было бы довести до дюжины, если бы леди Маргарет изъявила согласие на возвращение Джибби в ряды вооруженных сил. Но Гьюдьил, осмелившийся с нею об этом заговорить, встретил с ее стороны решительный и гневный отпор: она все еще хорошо помнила о недавних подвигах этого злополучного всадника и заявила, что скорее готова потерять замок, чем допустить Джибби к участию в его обороне. Итак, располагая одиннадцатью людьми, включая в это число и себя, майор Белленден решил отстаивать Тиллитудлем до последней возможности.
К отражению неприятеля готовились не без шума и сутолоки; визгливо кричали женщины, ревел скот, лаяли собаки; мужчины, непрерывно разражаясь проклятиями и бранью, сновали взад и вперед; грохотали пушки, перекатываемые вдоль зубцов укреплений с места на место; во дворе не смолкал конский топот – то прибывали и снова отъезжали с важными поручениями гонцы, и шум военных приготовлений мешался с причитаниями и плачем женщин.
Это столпотворение могло разбудить даже мертвого, и оно, понятно, не замедлило развеять хрупкое забытье, в которое погрузилась Эдит. Она послала Дженни узнать о причинах сумятицы, сотрясавшей замок до самого основания, но Дженни, попавшей в этот кипящий водоворот, нужно было о стольком порасспросить и столько всякой всячины выслушать, что она начисто забыла о тревоге и озабоченности, в которых оставила свою юную госпожу. Не имея голубя, чтобы направить его за нужными сведениями, раз ее гонец-ворон почему-то не возвратился, Эдит, покинув ковчег своей комнаты, сама отправилась за новостями и тотчас же окунулась в потоп суматохи, заливавший весь замок. В ответ на ее первый вопрос голосов шесть, перебивая друг друга, оповестили ее о том, что Клеверз и все его люди убиты, что десять тысяч вигов идут к Тиллитудлему, чтобы осадить замок, и что во главе их Джон Белфур Берли, молодой Милнвуд и Кадди Хедриг. Странное сочетание имен заставило ее усомниться в достоверности этого сообщения, хотя всеобщая суматоха в замке и говорила о какой-то грозящей ему опасности.
– Где леди Маргарет? – таков был второй вопрос мисс Эдит.
– В молельне, – ответили ей.
Это была крошечная клетушка рядом с часовней; здесь славная старая леди проводила дни, предназначенные епископальной церковью для выполнения религиозных обрядов, годовщины гибели ее супруга и сыновей и, наконец, часы, когда общегосударственные или домашние неурядицы призывали ее туда для проникновенного и торжественного обращения к небу.
– Где же майор Белленден? – спросила, тревожась все больше и больше, Эдит.
– На стене замка, сударыня, он устанавливает пушки.
Туда она и направилась; встретив по пути множество всяких помех и препятствий, Эдит в конце концов нашла старого джентльмена в родной ему военной стихии: он распоряжался, отчитывал, подбодрял, наставлял, короче говоря – выполнял многочисленные обязанности хорошего коменданта.
– Ради Бога, в чем дело, дядя? – воскликнула юная леди.
– В чем дело, любовь моя? – отозвался майор, изучая с очками на носу позицию пушки. – В чем дело? А ну-ка, Джон Гьюдьил, подними казенную часть примерно на фут. В чем дело? Клеверза разбили наголову, голубка моя, и виги с большими силами идут прямо на нас, вот и все.
– Боже милостивый! – вскричала Эдит, бросая взгляд на дорогу, шедшую вверх по реке. – Да они уже здесь!
– Где? Где? – спросил старый воин. Взглянув в указанном Эдит направлении, он увидел большой кавалерийский отряд, двигавшийся в их сторону.
– К пушкам, ребята! – скомандовал он. – Мы заставим их раскошелиться и заплатить пошлину, когда они будут проходить по оврагу. Но погодите, погодите, это же лейб-гвардейцы!
– Да нет же, нет, уверяю вас, дядя, – сказала Эдит, – посмотрите, как беспорядочно они едут, посмотрите, как плохо соблюдают равнение; это не могут быть те самые молодцы, которые были у нас поутру.
– Ах, моя дорогая девочка, – ответил на это майор, – ты и представить себе не можешь, как меняются люди, потерпевшие поражение; но это как-никак лейб-гвардейцы, я вижу красные и голубые цвета и королевское знамя. Хорошо, что хоть оно уцелело.
Предположения майора окончательно подтвердились, когда всадники приблизились к замку и остановились перед ним на дороге; их командир, приказав сделать привал, чтобы дать отдохнуть коням, поспешно направился в замок.
– Это Клеверхауз, это, конечно, он, – сказал майор. – Рад, что он вышел из этой бойни живым; но он потерял своего знаменитого боевого коня. Джон Гьюдьил, извести о его прибытии леди Маргарет; прикажи накормить драгун, выдай овса для коней; а мы с тобою, Эдит, пойдем в прихожую встречать полковника Грэма. Нам предстоит, вероятно, услышать тяжелые вести.

ГЛАВА XX

И весел, и невозмутим,
На север он спешил,
Как будто страшного врага
В бою он победил.
«Хардиканут»

Полковник Грэм Клеверхауз, встретившись с леди Маргарет и ее домашними, собравшимися в одной из зал замка, был так же невозмутим и любезен, как утром. Он не забыл привести в относительный порядок одежду, смыл с лица и рук следы крови и выглядел так, как будто только что вернулся с утренней прогулки верхом.
– Я бесконечно огорчена, – сказала почтенная старая леди, по лицу ее струились слезы, – я бесконечно огорчена.
– И я огорчен, милая леди Маргарет, – ответил Клеверхауз, – что это несчастье может повлечь за собою опасность для вашего дальнейшего пребывания в Тиллитудлеме, особенно принимая во внимание недавнее гостеприимство, оказанное вами королевским войскам, и всем известную преданность вашу его величеству королю. И я заехал сюда главным образом для того, чтобы предложить мисс Белленден и вам сопровождать вас обеих (если вы не побрезгуете услугами жалкого беглеца) до Глазго, откуда я смогу безопасно доставить вас в Эдинбург или в Дамбартон, как вам будет угодно.
– Премного обязана вам, полковник, – ответила леди Маргарет, – но мой деверь, майор Белленден, взялся отстаивать наш дом от мятежников; и если будет на то воля Божья, они не смогут изгнать Маргарет Белленден из ее родового гнезда, пока есть отважный солдат, ручающийся, что он его защитит.
– А майор Белленден и в самом деле имеет такое намерение? – торопливо спросил Клеверхауз, и радостный огонек сверкнул в его темных глазах, когда он обернулся к майору. – Но зачем я спрашиваю об этом; вся его жизнь свидетельством тому, что иначе и быть не может. Но все же, майор, чем вы располагаете?
– Всем, кроме людей и достаточного количества провианта; и того и другого у нас не хватает.
– Что до людей, – сказал Клеверхауз, – то я мог бы оставить вам дюжину или даже два десятка ребят, которые способны справиться с самим дьяволом. Исключительно важно, чтобы вы продержались хотя бы неделю; а в течение этого времени вы, конечно, получите помощь.
– Столько мы, безусловно, продержимся, – ответил майор. – Имея двадцать пять отважных бойцов, запас пороха и все, что нужно, мы, разумеется, выстоим, даже если придется грызть от голода подошвы наших сапог; впрочем, я рассчитываю добыть провиант в деревнях.
– Позвольте мне обратиться к вам с просьбой, полковник, – сказала леди Маргарет, – мне хотелось бы, чтобы людьми, которых вы так любезно оставляете в помощь нашему гарнизону, командовал сержант Фрэнсис Стюарт; это может способствовать его производству, а я высоко ценю его за благородное происхождение.
– Сержант покончил с войной, сударыня, – сказал Грэм тем же спокойным тоном, – он больше не нуждается в производстве, которое может дать ему земной властелин.
– Извините меня, – сказал майор Белленден, беря Клеверхауза под руку и отводя в сторону, – но я тревожусь за моих добрых друзей; боюсь, что вы понесли другую и еще более тяжелую утрату. Я вижу, что ваш штандарт в руках незнакомого мне офицера, а не вашего молодого племянника.
– Вы правы, майор Белленден, – твердо сказал Клеверхауз, – моего племянника нет в живых. Он умер, исполняя свой долг.
– Великий Боже! – воскликнул майор. – Какое несчастье! Красивый, достойный, отважный юноша!
– Он действительно был таким, как вы говорите, – ответил Клеверхауз, – бедный Ричард был для меня как бы первенцем, зеницею моего ока, моим наследником; но он погиб, исполняя свой долг, и я… я, майор Белленден (говоря это, он сильно сжал руку майора)… я остался жить, чтобы отметить за него.
– Полковник Грэм, – взволнованно сказал старый воин, – я рад, что вы переносите свое горе с таким мужеством.
– Я не принадлежу к числу тех, кто думает лишь о себе, хотя свет, быть может, готов утверждать обратное; я думаю не только о себе, когда надеюсь или страшусь, когда радуюсь или скорблю. Я никогда не был суровым из личных склонностей, алчным для себя, честолюбивым ради себя. Служба моему государю и на благо нашей страны – вот что я неизменно имел в виду. Может быть, моя строгость переходила порою в жестокость, но я всегда был исполнен добрых намерений. И теперь я не стану уделять моим чувствам больше внимания, чем уделял чувствам других.
– Поражен вашей стойкостью перед лицом всех свалившихся на вас бедствий.
– Да, – сказал Клеверхауз, – да, мои недруги в Тайном совете постараются свалить вину за это несчастье на меня одного, но я презираю их обвинения. Они оклевещут меня перед моим государем – я могу отклонить их наветы. Враги общественного порядка и государственные преступники будут торжествовать по поводу моего бегства, но придет время, и я докажу, что они преждевременно торжествовали. Молодой человек, только что павший на поле сражения, был единственной преградой, защищавшей наследство, которое останется после меня, от моей не в меру сребролюбивой родни, – ведь вам известно, что мой брак бесплоден. Мир праху бедного юноши! Но потеря Ричарда Грэма для страны все же не такая тяжелая утрата, как гибель вашего друга, лорда Эвендела, который, проявив редкостную отвагу, видимо, тоже погиб.
– Что за роковой день! – воскликнул майор. – Я слышал об этом, но толки были противоречивые. Говорят и о том, что горячность несчастного юноши привела к поражению в этом злосчастном бою.
– Нет, майор, это не так, – возразил Клеверхауз, – пусть позор, если тут есть что-либо позорное, падет на головы тех, кто остался в живых, а лавры на могилах павших пусть не увянут вовеки; впрочем, я не могу положительно утверждать, что лорд Эвендел погиб, но все же опасаюсь, что он или убит, или попал в руки мятежников. В последний раз мы говорили с ним сейчас же после того, как он выбрался из жаркой схватки. Мы собирались тогда выйти из боя, он вел за собой арьергард, в котором насчитывалось человек двадцать – остальные к этому времени успели уже разбежаться.
– Но, очевидно, опять подтянулись, – заметил майор, смотря в окно на драгун, кормивших коней и подкреплявшихся у ручья.
– Вы правы, – ответил полковник, – мои разбойники не испытывали большого желания дезертировать или бежать дальше тех мест, куда их занесла первая паника. Со здешними мужиками они не очень-то в дружбе, и отношения между ними, скажем прямо, весьма натянутые. Любая деревня, через которую им случается проходить, готова прямо-таки их растерзать, и эти негодяи, боясь заступов, кольев, вил и рогатин, предпочли держаться поближе к своему знамени. Но поговорим о ваших планах, нуждах и средствах сообщения с вами. Говоря по правде, я не очень-то убежден, что смогу продержаться долгое время в Глазго, даже если мне удастся соединиться с полком лорда Росса: этот минутный и случайный успех фанатиков натворит черт знает что в западных графствах.
Они обсудили оборонительные мероприятия майора Беллендена и возможности поддержания связи, в случае если страна будет охвачена всеобщим восстанием, что было более чем вероятно. Клеверхауз повторил свое предложение проводить дам в безопасное место, но, взвесив все обстоятельства за и против, майор Белленден нашел, что в не меньшей безопасности они будут и в Тиллитудлеме.
Закончив беседу с майором, полковник любезно простился с леди Маргарет и мисс Белленден; он заверил их, что, вынужденный в столь тревожное время покинуть их в Тиллитудлеме, он почитает первейшей своей задачей как можно скорее восстановить свою репутацию честного и верного рыцаря и что они могут рассчитывать увидеть его или услышать о нем в самом непродолжительном времени.
Леди Маргарет, одолеваемая сомнениями и страхами, не в силах была ответить на эту речь, исполненную чувств, столь близких ей самой, и ограничилась пожеланием доброго пути и изъявлением благодарности за обещанную им помощь. Эдит томилась желанием спросить о судьбе Генри Мортона, но, не придумав предлога, должна была удовольствоваться надеждой, что дядя, возможно, осведомился о нем во время своего продолжительного разговора с полковником. В этом, однако, она обманулась, так как старый роялист был до того поглощен своими новыми заботами и обязанностями, что говорил с Клеверхаузом почти исключительно о военных предметах: вероятно, даже если бы на чашу весов была положена не судьба сына его товарища, а судьба его собственного сына, он был бы столь же забывчив.
Клеверхауз спустился с холма, на котором высился замок, чтобы немедленно двинуться дальше. Майор пошел вместе с ним; ему предстояло принять людей, оставляемых полковником в Тиллитудлеме.
– С вами останется Инглис, – сказал Клеверхауз, – я в таком положении, что не могу отпустить офицера; нас едва хватает на то, чтобы не давать разбежаться нашим солдатам. Впрочем, если у вас появится кто-либо из офицеров моего полка, а из них нескольких мы недосчитываемся, я разрешаю вам удержать его у себя – это будет для вас весьма кстати, так как мои ребята не очень-то любят повиноваться кому-либо, кроме своих.
Построив драгун, Клеверхауз поименно вызвал шестнадцать солдат и передал их под команду капрала Инглиса, которого тут же произвел в сержанты.
– И смотрите, джентльмены, – сказал он, напутствуя их напоследок, – я оставляю вас, чтобы вы защищали дом леди; вы будете под началом ее брата, майора Беллендена, заслуженного и верного слуги короля. Будьте отважными, трезвыми, исправными в службе, беспрекословно повинуйтесь всем приказаниям, и каждый из вас получит щедрое вознаграждение, когда я приду на выручку гарнизона. В случае бунта, трусости, невыполнения обязанностей или малейшего оскорбления обитателей замка – палач и веревка! Понятно? Вы знаете, я хозяин своего слова как в хорошем, так и в плохом.
Он прикоснулся к шляпе, прощаясь с ними, и крепко пожал руку майору.
– До свиданья, – сказал он, – мой доблестный друг! Желаю успеха, и да наступят лучшие времена!
Всадники, которыми он командовал, стараниями майора Аллана были приведены в сносный вид. Правда, они лишились своего блеска, и позолота их изрядно поблекла, но, выступая, они стали все же гораздо больше походить на подразделение регулярных войск, чем когда возвратились в замок после понесенного поражения.
Майор Белленден, предоставленный отныне себе самому, разослал повсюду людей – добыть возможно больше съестных припасов, и особенно муки, и узнать о движении неприятеля. Все сведения касательно последнего, которые ему удалось собрать, свидетельствовали о том, что мятежники предполагают заночевать на поле сражения. Но и они тоже разослали отряды и фуражиров собирать продовольствие, и в великом сомнении и тревоге оказались те, к кому были обращены предписания от имени короля – отправить припасы в замок Тиллитудлем, и от имени независимой церкви – выслать продовольствие в лагерь благочестивых ревнителей истинной веры, поднявшихся за ковенант и стоящих у Драмклога, близ Лоудон-хилла. Те и другие угрожали ослушникам огнем и мечом, так как не могли положиться на религиозное рвение или верноподданническую преданность тех, к кому были обращены эти приказы, и рассчитывать, что они расстанутся со своим добром по собственной воле. Так что народ метался, не зная, как поступить, и, по правде сказать, нашлось немало таких, кто удовлетворил требования обеих сторон.
– В эти трудные времена самый мудрый из нас и тот наделает глупостей, – говорил, обращаясь к дочке, Нийл Блейн, благоразумный хозяин «Приюта». – Но я все-таки постараюсь не терять головы. Дженни, сколько муки у нас в кладовой?
– Четыре куля овсяной, два куля ячменной и два куля гороховой, – ответила Дженни.
– Так вот, деточка, – продолжал Нийл Блейн, тяжко вздыхая, – пусть Болди отвезет гороховую и ячменную муку в лагерь, он виг и пахал у нашей покойной хозяйки; лепешки из мешаной муки как нельзя лучше сгодятся для их болотного брюха. Пусть скажет, что это последняя унция в доме, а если он не захочет соврать (хотя едва ли, ведь это на пользу нашему дому), то пусть подождет, пока этот старый пьяница, солдат Дункан Глен, отвезет овсяную муку в Тиллитудлем и с моим нижайшим почтением передаст миледи и майору Беллендену, что я не оставил себе даже на миску похлебки. И если Дункан ловко обделает это дельце, я поднесу ему стаканчик такого виски, что у него изо рта покажется голубой огонек.
– А что же мы будем есть сами, отец, – спросила Дженни, – если отошлем всю муку, какая только ни есть в кладовой и в ларе?
– Уж придется посидеть на пшеничной муке, – сказал Нийл, в тоне которого слышалась покорность печальной необходимости. – Это не такая уж плохая еда, хотя она и не по вкусу настоящим шотландцам и не так идет на пользу желудку, как овсяная, да еще смолотая на ручной мельнице; а вот англичане, те живут главным образом ею; ведь эти пок-пудинги ничего лучшего и не знают.
Пока миролюбивые и осторожные старались, подобно Нийлу Блейну, ладить с обоими станами, те, кто более ревностно относился к общественным делам (или к интересам своей партии), стали браться за оружие. Роялистов в этих местах насчитывалось немного, но это были люди влиятельные, богатые, землевладельцы из старинных родов, которые вместе со своими братьями, кузенами и родичами вплоть до девятого колена, а также слугами, составляли род ополчения, способного защищать свои дома-крепости от небольших отрядов повстанцев, отказывать им в поставках и перехватывать продовольствие, направлявшееся в лагерь пресвитериан. Известие, что Тиллитудлем будет обороняться против мятежников, окрылило этих добровольных защитников королевской власти и поддержало их решимость бороться с пресвитерианами, так как они смотрели на замок как на твердыню, где можно будет укрыться, если малая война, которую они готовы были начать, окажется для них непосильною.
Но города, деревни, фермы и хозяйства мелких крестьян послали к пресвитерианам сильное пополнение. Эти люди больше всего страдали от притеснений, чинимых правительством. Они были оскорблены, раздражены и доведены до отчаяния всякого рода насилиями и жестокостями. Их взгляды и на цель этого страшного восстания, и на средства достижения этой цели никоим образом не совпадали, но все же большинство видело в нем как бы двери, отверстые провидением, чтобы добиться давно уже отнятой у них свободы исповедания и сбросить с себя тиранию, давящую одновременно и тело и душу. Вот почему множество этих людей взялось за оружие и, выражаясь языком их времени и их партии, решилось связать свою собственную судьбу с судьбой победителей при Лоудон-хилле.

ГЛАВА XXI

Анания
Не по душе мне парень! Он язычник,
А говорит на языке библейском.
Скорбь
Жди часа вдохновенья, и правдивым
Он станет. А грозить ему напрасно.
«Алхимик»

Вернемся теперь к Генри Мортону, которого оставили на поле сражения. Он только что съел у костра свою порцию розданной ковенантерам пищи и размышлял, какого пути ему в дальнейшем держаться, как вдруг к нему подошли Берли и тот молодой проповедник, речь которого, вскоре после окончания боя, произвела на слушателей такое сильное впечатление.
– Генри Мортон, – резко и отрывисто сказал Белфур, – совет армии ковенанта, полагая, что сын Сайлеса Мортона не может быть ни равнодушным лаодикейцем, ни безразличным к делам веры Галлионом, назначил вас одним из военачальников войска с правом голоса в названном выше совете и со всеми правами и полномочиями, подобающими офицеру, который начальствует над христианскими воинами.
– Мистер Белфур, – не задумываясь, ответил Мортон, – я польщен этим знаком доверия; неудивительно, что естественное возмущение теми насилиями, которым подвергается моя родина, не говоря уж об испытаниях, выпавших на долю мне самому, вызывает во мне желание обнажить шпагу за свободу совести. Но должен вам сказать наперед: прежде чем принять этот пост, я хочу знать, какие цели вы себе ставите.
– Неужели вы можете сомневаться в справедливости наших целей? – ответил на это Берли. – Ведь мы боремся за реформу церкви и государства, за восстановление поруганного святилища, за возвращение рассеянных по всему миру святых страстотерпцев и низложение мужа греха.
– Скажу вам со всей откровенностью, мистер Белфур, – отозвался Мортон, – что этот язык, который, как я вижу, так сильно действует на других, для меня нисколько не убедителен. Надо, чтобы вы были об этом осведомлены заранее. (Тут молодой проповедник тяжко вздохнул.) Мои слова вам, сударь, не по душе, но это, может быть, оттого, что вы не выслушали меня до конца. Я уважаю Писание не менее глубоко, чем вы или любой другой христианин. Я взираю на книги Завета со смиренной надеждой извлечь из них правила поведения и закон, следуя которому я мог бы спасти свою душу. Но я хочу отыскать его, поняв общий смысл Писания, дух, которым оно проникнуто, а не выхватывая оттуда отдельные места или прилагая цитаты из Библии к обстоятельствам и событиям, нередко имеющим к ним весьма отдаленное отношение.
Молодой проповедник, казалось, был возмущен и потрясен до глубины души этим заявлением Мортона и собирался, видимо, ответить ему страстной отповедью.
– Помолчи, Эфраим! – сказал Берли. – Помни, что он еще младенец в пеленках. Слушай меня, Генри Мортон. Я буду говорить с тобой на мирском языке, пользоваться доводами бренного разума, который все еще продолжает оставаться твоим слепым и несовершенным руководителем. Ради чего готов ты обнажить меч? Не ради того ли, чтобы церковь и государство были преобразованы в соответствии со свободно выраженною волей независимого парламента, чтобы были изданы такие законы, которые раз и навсегда пресекли бы для исполнительной власти возможность проливать кровь, пытать и бросать в тюрьмы инакомыслящих, отнимать их имущество, надругаться над человеческой совестью по своему нечестивому произволу?
– Безусловно, – ответил Мортон, – я считаю эти насилия достаточным основанием для войны и буду бороться с ними, пока моя рука способна держать шпагу.
– Послушайте… – вмешался Мак-Брайер, – вы подходите к этому делу с непостижимой бесстрастностью. Но моя совесть не позволяет мне прикрашивать и замазывать злодеяния, вопиющие о возмездии гнева Господня…
– Успокойся, Эфраим Мак-Брайер! – прервал его Берли.
– Не успокоюсь, – упрямо заявил молодой человек. – Разве дело, на которое я послан Господом, не его дело? Разве не кощунство, не эрастианское посягательство на его права, не присвоение его власти, не унижение его имени – ставить короля или парламент на его место, допускать, чтобы они, как хозяева, распоряжались домом его и прелюбодействовали с женою его?
– Слова твои исполнены красноречия, – сказал Берли, уводя его в сторону, – но лишены мудрости. Собственными ушами слышал ты этим вечером в нашем совете, каковы разногласия среди тех немногих, кто остался в наших рядах. И ты хочешь поместить между ними завесу, которая окончательно разъединила бы их? Можно ли построить стену, связав ее негашеною известью? Ткнись в такую стену лисица, и стена тотчас рассыплется.
– Я знаю, – сказал в ответ проповедник, – я знаю: ты предан нашему делу, ты честен, ты исполнен рвения к Господу и не остановишься перед пролитием крови, но эти мирские уловки, эта снисходительность ко греху и бессилию сами по себе есть отступничество, и я опасаюсь, что небо не допустит нас свершить многое во славу его, если мы станем прибегать к бренным хитростям и к земному оружию. Священная цель должна быть достигнута священными средствами.
– Говорю тебе, – ответил на это Белфур, – в этом деле твое рвение чересчур непреклонно; мы не можем сейчас обойтись без помощи лаодикейцев и эрастиан; некоторое время нам придется сотрудничать с принявшими индульгенцию, придется терпеть их в составе совета, ибо сыны Саруйи еще слишком сильны для нас.
– А я говорю, что мне это не нравится, – сказал Мак-Брайер. – Господь может принести избавление рукою немногих совершенно так же, как и рукой множества. Войско верующих, которое было разбито у Пентлендских холмов, понесло заслуженное возмездие за признание мирских интересов этого тирана и угнетателя Карла Стюарта.
– Довольно об этом, – сказал Белфур, – тебе известно принятое советом мудрое и спасительное решение обнародовать манифест, который мог бы удовлетворить самую щепетильную совесть всех стонущих под игом наших нынешних угнетателей; возвратись в совет, если желаешь, и убеди их отказаться от этого манифеста; и составь новый, более резкий и решительный. Но оставь меня: не препятствуй мне завоевать этого юношу, о котором печется моя душа; одно имя его привлечет под наши знамена сотни бойцов.
– Действуй, как знаешь, – сказал на это Мак-Брайер, – не хочу способствовать обольщению этого юноши и ввергать его в опасности бренной жизни, не утвердив в нем те основания, которые обеспечили бы ему блаженство во веки веков.
Избавившись от беспокойного проповедника, более ловкий Белфур возвратился к Мортону и продолжил прерванную беседу.
Чтобы освободить себя от подробного изложения доводов, которыми он убеждал Мортона присоединиться к повстанцам, мы воспользуемся удобным случаем и, вкратце охарактеризовав этого человека, объясним вместе с тем и причины, побуждавшие его с такою настойчивостью добиваться обращения Мортона.
Джон Белфур Кинлох, или Берли, – мы встречаем его под обоими этими именами в хрониках и прокламациях того мрачного времени, – был состоятельным дворянином хорошего рода из графства Файф и смолоду служил в армии. В юности он отличался распущенностью и необузданностью нрава, но вскоре оставил разгул и принял строгие догмы кальвинистского исповедания. Привычку к излишествам и невоздержанности ему удалось искоренить из своего страстного, деятельного, изобилующего темными глубинами характера, к несчастью, с большею легкостью, чем мстительность и честолюбие, продолжавшие, несмотря на его истовость в делах веры, сохранять немалую власть над его душой. Смелый в замыслах, решительный и беспощадный в их исполнении, доходящий до крайностей наиболее непримиримого нонконформизма, он жаждал возглавить движение пресвитериан.
Стремясь завоевать положение среди вигов, он усердно посещал их молитвенные собрания и не раз командовал ими, когда они брались за оружие и отбивались от высланных против них королевских войск. В конце концов из свирепого фанатизма, а также, как говорили, сводя личные счеты, он стал во главе людей, убивших примаса Шотландии, как основного виновника страданий пресвитериан. Беспощадные меры, принятые правительством с целью покарать это убийство и направленные не только против его исполнителей, но и против всех последователей той религии, которую исповедовали убийцы, наряду с давнишними и длительными преследованиями и отсутствием всякой надежды на избавление от тирании иным путем, чем силой оружия, явились причиной восстания, начавшегося, как мы видели, с поражения Клеверхауза в кровавой схватке у Лоудон-хилла.
Однако, несмотря на несомненные заслуги, принадлежавшие ему в одержанной победе, Берли занимал в армии пресвитериан отнюдь не то положение, на которое притязало его честолюбие. Происходило это отчасти из-за неодинакового отношения разных слоев повстанцев к убийству архиепископа Шарпа. Наиболее крайние, конечно, безоговорочно одобряли это убийство как акт справедливости, совершенный над гонителем церкви Господней по непосредственному внушению самого божества; но большая часть пресвитериан смотрела на убийство архиепископа как на великое злодеяние, допуская, однако, что постигшая его кара была вполне им заслужена. Повстанцы расходились еще в одном важном вопросе, которого мы уже касались. Самые фанатичные из них осуждали священников и общины, которые согласились на тех или иных условиях исповедовать веру с разрешения государственной власти; они вменяли им это в вину, как малодушный отказ от исконных прав, присвоенных церкви. Это было, по их мнению, эрастианством чистой воды, подчинением церкви Господней контролю со стороны светской власти, а потому принявшие индульгенцию были нисколько не лучше прелатистов или папистов. Более умеренная партия соглашалась признавать права короля на престол и повиноваться в светских делах установленной власти, пока эта власть уважает свободу подданных и соблюдает законы королевства. Между тем учение самой непримиримой секты, называемой камеронцами по имени их вождя Ричарда Камерона, начисто отвергало права царствующего монарха и любого его преемника, если они не признают Священной лиги и ковенанта. Таким образом, в злосчастной партии пресвитериан были заложены семена разлада и неразрешимых противоречий. Белфур, несмотря на свой фанатизм и приверженность к крайним взглядам, понимал, что упорствовать в таких критических обстоятельствах, когда так необходимо единство, значит, погубить общее дело. Вот почему он, как мы видели, не одобрял честного, прямолинейного и пылкого рвения Мак-Брайера и хотел во что бы то ни стало добиться поддержки умеренных пресвитериан, чтобы немедленно низложить правительство, рассчитывая, что в будущем он окажется в состоянии продиктовать им свою волю.
Это-то и побуждало Берли так настойчиво добиваться присоединения Генри Мортона к стану восставших. Среди пресвитериан все еще помнили и чтили его отца, и так как повстанцы насчитывали в своих рядах немного сколько-нибудь видных людей, принадлежность молодого человека к хорошей семье и его личные дарования обеспечивали ему возможность быть избранным одним из вождей восстания. При помощи Мортона, как сына своего старого товарища по оружию, Берли думал влиять на умеренную часть армии и даже, может быть, настолько сблизиться с ними, чтобы стать главнокомандующим, в чем и заключалась конечная цель его честолюбивых замыслов. Поэтому, не дожидаясь, пока кто-нибудь другой сделает это, он стал превозносить в военном совете способности и моральные качества Мортона и легко добился его избрания на многотрудный пост одного из вождей этого лишенного единства и совершенно недисциплинированного войска.
Доводы, при помощи которых Белфур, избавившись от своего более прямодушного и несговорчивого товарища Эфраима Мак-Брайера, убеждал Мортона принять это опасное назначение, были весьма искусны и убедительны. Он не пытался ни отрицать, ни скрывать, что его собственные взгляды на церковное управление не отличаются, в сущности, от взглядов только что покинувшего их проповедника. Но он утверждал, что в момент такой страшной опасности различия во взглядах не должны помешать тем, кто любит свою угнетенную родину, обнажить меч ради ее защиты. Многие вопросы, говорил он, составляющие предмет разногласий, в том числе и вопрос об индульгенции, возникли из обстоятельств, которые перестанут существовать, в случае если их попытка освободить родину завершится успехом, так как пресвитерианство, став господствующею религией, не будет нуждаться в подобных соглашениях с властью, и, вместе с отменою индульгенции, спор о ее законности разрешится сам по себе. Он упорно настаивал на необходимости использовать благоприятную обстановку, на том, что к ним, несомненно, присоединятся пресвитериане западных графств; он говорил, что великая вина и ответственность лягут на тех, кто, видя воочию бедствия родины и всевозрастающий произвол властей, из страха перед ними или из безразличия, воздержится от деятельной помощи правому делу.
Мортон не нуждался во всех этих доводах; он готов был и без того присоединиться к любому восстанию, сулящему свободу его стране. Правда, он сомневался, соберут ли повстанцы нужные для успеха силы и хватит ли у них благоразумия и терпимости, чтобы использовать этот успех, если его удастся достигнуть. В общем, под впечатлением пережитого в последние дни и думая о насилиях, которым всечасно подвергались его сограждане, а также учитывая опасное положение, в котором он оказался в результате всего происшедшего, Мортон пришел к выводу, что решительно все заставляет его присоединиться к отряду восставших пресвитериан.
Впрочем, выражая Берли признательность за избрание на пост вождя и члена военного совета повстанческой армии, он заявил о своем согласии не без некоторых весьма существенных оговорок.
– Я хочу помочь, – сказал он, – чем только смогу, освобождению своей родины, но только прошу вас понять меня до конца. Я самым решительным образом осуждаю тот акт, с которого, по-видимому, началось это восстание. Никакие доводы не смогли бы меня побудить присоединиться к повстанцам, если бы я знал наперед, что восставшие станут прибегать к таким средствам, как то, которое положило ему начало.
Кровь прилила к загорелым щекам Берли, лицо его потемнело.
– Вы разумеете, – сказал он тоном, который должен был скрыть, что слова Мортона задели его за живое, – вы разумеете смерть Джеймса Шарпа?
– Да, – ответил Мортон, – я разумею именно это.
– Итак, вы воображаете, – сказал Берли, – что Всемогущий в пору великих страданий не пользуется любым средством, чтобы избавить свою церковь от угнетателей? Неужели вы думаете, что справедливость кары определяется не объемом преступлений виновного, не тем, что он заслужил возмездие, не тем общим и полезным воздействием, которое этот пример должен оказывать на прочих злодеев, но платьем судьи, высотою помоста, откуда он произносит свой приговор, или голосом судебного пристава? Разве казнь не может быть равно справедливой, приведена ли она в исполнение на эшафоте или в открытом поле? И если королевские судьи из трусости или в силу корыстного сговора со злонамеренными преступниками допускают не только их свободное передвижение по стране, но даже пребывание на высоких постах, где они обагряют свои одежды кровью святых страдальцев, то неужели несколько бесстрашных людей, обнаживших мечи в защиту справедливого дела, не совершают в этом случае благого деяния?
– Не стану обсуждать этот поступок сам по себе, однако хочу, чтобы вы имели ясное представление о моих взглядах, – ответил на это Мортон.
– Повторяю еще раз: ваши доводы не удовлетворяют меня. Если Всемогущий, пути коего неисповедимы, приводит пролившего кровь к заслуженному им кровавому концу, то это еще не оправдывает тех, кто, не имея никаких полномочий, возлагает на себя обязанность быть орудием казни и притязает именоваться исполнителем божественного возмездия.
– А почему бы и нет, – горячо воскликнул Берли. – Разве мы… разве каждый, кто борется во имя шотландской церкви, какою ей полагается быть в соответствии с ковенантом, не должен был в силу этого самого ковенанта уничтожить иуду, продавшего дело Господне за пять, десят тысяч мерков, получаемых им ежегодно? Если бы он встретился нам на обратном пути из Лондона и мы уже тогда поразили его острием наших мечей, мы бы лишь выполнили свой долг, как люди, верные своему делу и своим клятвам, запечатленным на небесах. Разве то, как была исполнена эта казнь, не является доказательством, что мы были уполномочены ее совершить? Разве Господь не предал его в наши руки? Разве это не произошло в то самое время, когда мы подстерегали гораздо менее значительное орудие чинимых нам угнетений? Разве мы не молились, чтобы узнать, как поступить, разве не ощутили в сердцах, точно это было врезано в них алмазом: «Да, вы должны схватить его и умертвить»? Не тянулась ли эта трагедия, пока свершалось заклание жертвы, в течение получаса, не происходила ли она в открытом поле, почти на глазах у патрулей, разосланных их гарнизонами? Но помешал ли кто-нибудь нашему великому делу? Залаяла ли хотя бы одна собака, пока мы гнались за ним, пока хватали и умерщвляли его, пока разъезжались затем в разные стороны? Так кто же скажет, кто осмелится сказать после этого, что здесь не действовала рука более мощная, нежели наша?
– Вы заблуждаетесь, мистер Белфур, – возразил Мортон, – многим чудовищным злодеяниям сопутствовали такие же благоприятные обстоятельства, и многим убийцам удавалось благополучно скрыться. Но я вам не судья. Я не забыл, что начало освобождению Шотландии было некогда положено насильственным актом, который никем не может быть оправдан, – я имею в виду убийство Комина, свершенное рукою Роберта Брюса; поэтому, осуждая убийство архиепископа, как мне велит моя совесть, я готов все же предположить, что вы действовали из побуждений, оправдывающих вас в ваших глазах, хотя они не могут найти оправдания ни в моих глазах, ни в глазах всякого здравомыслящего человека. Говорю об этом только затем, чтобы вы поняли меня правильно. Я присоединяюсь к делу людей, открыто поднявшихся на войну, которая должна вестись в соответствии с правилами, принятыми у цивилизованных наций, но никоим образом не одобряю акта насилия, послужившего непосредственным поводом к ее началу.
Белфур прикусил губу и с трудом удержался от резкого ответа. Он обнаружил с досадою, что его молодой соратник обладает ясностью мысли и твердостью духа, не оставлявших слишком много надежд на возможность оказывать на него влияние, на которое он рассчитывал. Все же, помолчав немного, он холодно произнес:
– Мое поведение – на виду у людей и у ангелов Божьих. Деяние было сотворено не в темном углу; я стою здесь, готовый держать за него ответ, и не тревожусь о том, как и где я буду призван к нему – в совете ли, на поле брани, на эшафоте или в великий день Страшного суда. Я не хочу обсуждать это с тем, кто все еще за завесою. Но если вы готовы по-братски разделить с нами нашу судьбу, идем вместе со мною в совет, который все еще заседает, обсуждая предстоящий поход и средства добиться победы.
Мортон встал и молча за ним последовал. Он ни в коей мере не обольщался насчет своего сотоварища и готов был скорее удовлетвориться сознанием справедливости всего дела в целом, чем способом действий и побуждениями многих из числа тех, кто присоединился к нему.

ГЛАВА XXII

Взгляни, как много греческих палаток
На той равнине. Столько же и мнений.
«Троил и Крессида»

В небольшой ложбине у подошвы возвышенности, на расстоянии приблизительно четверти мили от поля сражения, стояла хижина пастуха; эта жалкая лачуга, единственное жилище близ лагеря, была избрана вождями пресвитерианского войска для заседаний совета. Сюда и повел Берли Мортона, которого поразило, когда они приблизились к этому месту, какое-то невероятное смешение самых разнообразных звуков, долетавших оттуда. Тишина и сосредоточенная серьезность, которые должны были царить в созванном по такому важному поводу и в столь трудное время совете, казалось, отступили, вытесненные неистовыми спорами и громкими криками, воспринятыми новым соратником ковенантеров как дурное предзнаменование их будущих дурных деяний. Подойдя к двери хижины, Мортон и Берли увидели, что она распахнута настежь, но при этом совершенно забита крестьянами, которые, не состоя в совете, тем не менее не стеснялись вмешиваться в обсуждение животрепещущих и насущных для них вопросов. Требуя, угрожая и даже не останавливаясь перед применением физического воздействия, Берли, решительность которого дала ему перевес над этими разобщенными силами, заставил крестьян разойтись и, введя Мортона в хижину, затворил за собой дверь, чтобы оградить совет от назойливого любопытства толпы.
В более спокойный момент молодой человек был бы, вероятно, заинтересован той необыкновенной картиной, которая предстала пред ним.
Темную полуразвалившуюся хижину чуть освещал пылавший в очаге дрок; дым, для которого не было положенного ему законного выхода, стлался вокруг, образуя над головами членов совета такую же малопроницаемую, как их отвлеченное богословие, облачную завесу, сквозь которую, словно звезды в тумане, смутно мерцало несколько мигавших свечей или, точнее, облитых салом веток, предоставленных нищим владельцем хибарки; они были прикреплены к стенам комками размятой глины. При этом тусклом, прерывистом свете Мортон увидел множество лиц, озаренных духовной гордостью или омраченных неистовым фанатизмом. Были здесь и другие: их озабоченные, неуверенные, блуждающие взгляды свидетельствовали о том, что они, слишком поспешно ввязавшись в дело, для которого у них не было ни достаточной смелости, ни решимости, теперь раскаивались и думали только о том, как бы его покинуть, но стыдились сделать это открыто. Действительно, в собрании царили колебания и разногласия. Наиболее активными были те, кто вместе с Берли участвовал в убийстве архиепископа Шарпа; четырем или пяти из них удалось добраться и до Лоудон-хилла, вместе с другими, отличавшимися столь же неутомимым и непреклонным рвением и дерзнувшими на те или иные противоправительственные деяния, о прощении которых не могло быть и речи.
С ними вместе прибыли сюда и их проповедники, презревшие индульгенцию, предложенную им государственной властью, и предпочитавшие собирать свою паству в пустынных местах под открытым небом, лишь бы не служить в храмах, возведенных человеческими руками, так как это могло бы дать правительству повод вмешиваться в суверенные дела церкви. Остальную часть членов совета составляли землевладельцы со скромным достатком и крепкие фермеры, которые взялись за оружие и примкнули к восставшим из-за невыносимых преследований и притеснений. С ними были и их священники; многие из этих представителей духовенства, приняв индульгенцию и воспользовавшись ее преимуществами, готовились оказать сопротивление тем из своих разделявших крайние взгляды собратьев, которые предлагали опубликовать декларацию с осуждением индульгенции и инструкции к ней, как документов, исполненных беззакония и греха. В первой редакции манифестов, в которых они хотели объяснить многочисленные причины, побудившие их прибегнуть к оружию, этот трудный вопрос был старательно обойден молчанием, но он снова был поднят в отсутствие Белфура, который, вернувшись, к своей великой досаде увидел, что обе стороны яростно препираются по этому поводу, что Мак-Брайер, Тимпан и другие вероучители гонимых скитальцев с пеной у рта наседают на Питера Паундтекста, принявшего индульгенцию пастора в милнвудском приходе, а он, хотя и препоясал себя мечом, все же, прежде чем выйти за правое дело на поле сражения, мужественно отстаивает свои взгляды в военном совете. Этот спор, который вели главным образом Паундтекст и Тимпан, вместе с криками сторонников того и другого и был причиною шума, поразившего слух Мортона, когда он с Берли подходил к хижине. Оба священнослужителя, обладая красноречием и могучими легкими, защищали свои убеждения с неистовой страстью и нетерпимостью и, быстро находя в памяти библейские тексты, нещадно побивали ими друг друга. Они придавали исключительную важность предмету своих расхождений, и их прения сопровождались такими криками, как будто тут шла самая настоящая драка.
Берли, возмущенный возобновившейся распрей, проявлением которой была эта яростная словесная перепалка, остановил спорщиков. Указав на несвоевременность разногласий, польстив тщеславию обеих сторон и использовав авторитет, который ему доставили заслуги в победе этого дня, он в конце концов добился прекращения спора. Впрочем, хотя Тимпан и Паундтекст на время замолкли, они тем не менее продолжали пожирать друг друга глазами, как псы, которые, схватившись, были разняты хозяевами и, забравшись под кресла своих владельцев, пристально следят за движениями врага, обнаруживая ворчанием, взъерошенной на спине шерстью, поднятыми торчком ушами и взглядами налитых кровью глаз, что ненависть их еще не угасла и что они лишь дожидаются удобного случая, чтобы снова вцепиться друг другу в горло.
Белфур воспользовался минутною передышкой, чтобы представить совету мистера Генри Мортона из поместья Милнвуд – одного из тех, кто не пожелал равнодушно взирать на злодеяния власть имущих и решил рискнуть своим состоянием и даже жизнью ради священного дела, во славу которого отец его, знаменитый Сайлес Мортон, совершил в свое время великие подвиги. Мортон был немедленно встречен дружеским рукопожатием своего давнего пастыря Паундтекста и приветственными возгласами тех из повстанцев, кто разделял умеренные воззрения. Остальные пробурчали что-то сквозь зубы о проклятом эрастианстве и напомнили друг другу на ухо, что Сайлес Мортон, хотя и был когда-то стойким и достойным слугой ковенанта, все же оказался отступником в тот печальной памяти день, когда сторонники позорных резолюций 1650 года расчистили Карлу Стюарту путь к королевскому трону, предоставив нынешнему тирану возможность возвратиться в Шотландию и тем самым угнетать их церковь и родину. Правда, добавляли они, в великий день зова Господня они не станут отказываться от содружества с тем, кто так же, как они сами, готов возложить руку на плуг. Так Мортон был избран одним из вождей и членом совета, – если не при полном одобрении своих новых товарищей, то, во всяком случае, без формального или явного их протеста. По предложению Берли они распределили между собой собравшихся под их знамя людей, число которых непрерывно росло. При этом повстанцы из прихода и паствы Паундтекста попали, разумеется, под начало Мортона; это было одинаково приятно и им и ему, так как они доверяли Мортону и вследствие его личных качеств, и вследствие того, что он родился среди них.
Покончив с этим, они должны были решить, как воспользоваться только что одержанною победой. Когда кто-то из членов совета назвал Тиллитудлем как одну из наиболее сильных позиций, подлежащих немедленному захвату, у Мортона защемило сердце. Замок, как мы уже не раз говорили, стоял на пути, соединяющем плодородные области края с местами пустынными, и должен был, по мнению тех, кто с достаточным основанием предлагал эту меру, стать оплотом и местом сбора окрестной знати и других врагов ковенанта, если бы повстанцы обошли его стороной. На занятии Тиллитудлема особенно настаивали Паундтекст и те из его сторонников, жилищам и семьям которых грозила бы и в самом деле большая опасность, если бы эта крепость осталась за роялистами.
– Полагаю, – сказал Паундтекст, подобно многим священнослужителям той эпохи расточавший, не колеблясь, советы по военным вопросам, в которых был круглым невеждою, – полагаю, что нам следует взять и сровнять с землею эту твердыню жены, именуемой Маргарет Белленден, даже если бы пришлось воздвигнуть ради этого грозные бастионы и насыпать целую гору; владельцы замка – отродье зловредное и кровожадное, и рука их была тяжелой для чад ковенанта как прежде, так и в последнее время. Их крюк был продет в наши ноздри, их удила были между нашими челюстями.
– А каковы их средства защиты? Сколько у них людей? – спросил Берли. – Крепость действительно превосходна, но не думаю, чтобы две женщины могли быть страшны целому войску.
– Кроме них, – ответил ему Паундтекст, – там есть еще Гаррисон, управитель, и Джон Гьюдьил, главный дворецкий, который хвалится, что служил в солдатах с молодых лет и был под знаменем этого слуги Велиала, Джеймса Грэма Монтроза.
– Хм, – презрительно бросил Берли, – дворецкий!
– Там есть и этот старый язычник, Майлс Белленден из Чарнвуда, руки которого обагрены кровью святых страдальцев.
– Если этот самый Майлс Белленден, брат сэра Артура, – заметил Берли, – то меч его не уклонится от битвы, только он должен быть уже в преклонных летах.
– Когда я направлялся сюда, – сказал один из членов совета, – мне говорили, что, прослышав о дарованной нам победе, они распорядились закрыть на все запоры ворота, созвали людей и добыли, где смогли, вооружение и припасы. Их род всегда был надменным и злобным.
– И все же, – заявил Берли, – я решительно против того, чтобы связывать себе руки осадой, которая может занять много времени. Мы должны устремиться вперед и, используя наш успех, захватить Глазго; не думаю, чтобы разбитые нами войска, даже соединившись с полком лорда Росса, сочли для себя безопасным дожидаться нас в этом городе.
– Во всяком случае, – предложил Паундтекст, – мы можем, развернув знамя, подойти к замку, подать трубою сигнал и убедить их сложить оружие. Возможно, что они сами сдадутся, хотя, надо признаться, это очень строптивый народ. И мы предложим их женщинам выйти из этой твердыни – я имею в виду леди Маргарет Белленден, и ее внучку, и еще Дженни Деннисон, девицу с глазами, полными соблазна, и других девушек,
– и дадим им свободный пропуск, и с миром отправим их в город, хотя бы даже и в Эдинбург. Но Джона Гьюдьила, Хью Гаррисона и Майлса Беллендена мы бросим в оковы, как в былое время делали они сами с нашими святыми страдальцами.
– Кто толкует о свободном пропуске и о мире? – раздался из толпы пронзительный, дребезжащий, надтреснутый голос.
– Помолчи, брат Аввакум, – сказал Мак-Брайер успокоительным тоном, обращаясь к тому, кто прокричал эти слова.
– Не стану молчать! – раздался снова тот же странный и неестественный голос. – Время ли говорить о мире, когда земля содрогается, и горы раскалываются, и реки превращаются в текущую кровь, когда обоюдоострый меч извлечен из ножен, чтобы упиться ею, словно водою, и пожирать плоть, как огонь пожирает сухое жнивье?
Произнеся эти слова, оратор успел пробраться вперед и выйти в середину круга, и перед Мортоном предстала фигура, вполне под стать такому голосу и таким речам. Жалкие лохмотья, бывшие некогда черной курткой и такого же цвета штанами, вместе с рваными лоскутьями пастушьего пледа составляли все его платье, которое кое-как прикрывало его наготу, но не могло согреть тело. Длинная белая как снег борода, спускавшаяся ему на грудь, сплеталась с клочковатыми, нечесаными седыми волосами, свисавшими космами и обрамлявшими лицо, сразу приковывающее к себе внимание. Черты, изможденные голодом и лишениями, едва сохраняли подобие человеческих. Глаза – серые, дикие, блуждающие
– неоспоримо свидетельствовали о возбужденном, необузданном воображении. Он держал в руке старый, проржавленный меч, покрытый запекшейся кровью; ею были забрызганы и его тощие длинные руки, пальцы которых заканчивались ногтями, похожими на орлиные когти.
– Во имя Неба, кто это? – шепотом спросил Мортон у Паундтекста; он был удивлен, потрясен и даже испуган появлением этого страшного призрака, который был скорее похож на восставшего из могилы жреца людоедов или друида, обагренного кровью человеческой жертвы, чем на смертного обитателя земли.
– Это Аввакум Многогневный, – прошептал Паундтекст. – Наши враги долгое время держали его в заключении в разных замках и крепостях, и теперь рассудок его покинул, и боюсь, не вселились ли в него бесы. Несмотря на это, наши истовые и неугомонные братья, как один, утверждают, что он говорит в наитии и что речи его для них высокопоучительны.
Здесь Паундтекста прервал сам Многогневный, закричавший таким пронзительным голосом, что задрожали стропила под крышей:
– Кто толкует о мире и о свободном пропуске? Кто говорит о пощаде кровожадному роду злодеев? А я говорю: хватайте младенцев и разбивайте им черепа о камни; хватайте дщерей и жен дома сего и свергайте их со стен, на которые они уповали, и пусть псы жиреют от крови их, как некогда разжирели они от крови Иезавели, супруги Ахава, и пусть трупы их станут туком для земли их отцов.
– Правильно! – воскликнуло несколько злобных голосов позади него.
– Мы окажем плохую услугу нашему великому делу, если станем нянчиться с врагами Господними.
– Но ведь это предел гнусности, это дерзкое святотатство! – воскликнул Мортон, не сдержав своего возмущения. – Можно ли ждать, что Господь дарует благословение тому делу, творя которое вы прислушиваетесь к безумному и свирепому бреду?
– Помолчи, молодой человек, – крикнул Тимпан, – и прибереги свои суждения для того, что тебе по силам понять! Не тебе судить, в какие сосуды может вмещаться дух Божий!
– Мы судим о древе по плодам его, – сказал Паундтекст, – и не можем поверить, чтобы Бог внушал противоречащее законам его.
– Вы, брат мой, забываете, – заметил на это Мак-Брайер, – что наступили последние дни, когда умножаются знамения и чудеса.
Паундтекст вышел было вперед, чтобы ответить, но, прежде чем он смог произнести хотя бы единое слово, безумный проповедник разразился таким отчаянным воплем, что пресек всякую возможность соперничества:
– Кто толкует о знамениях и чудесах? Или я не Аввакум Многогневный, чье имя ныне Магор-Миссавив, ибо я стал ужасом для себя самого и для всех, кто окружает меня. Я слышал это. Когда я слышал? Не свершилось ли то в замке Бэсс, что висит над бескрайней пустынею моря? И слышалось это в завывании ветра, и ревело это в волнах, и вопило, и свистело, и мешалось с воплями, и визгом, и свистом птиц морских, когда они парили, и метались, и низвергались вниз, носясь над пучиною вод и ныряя в нее. И я это видел. Где я видел? Не было ли то на взнесенных ввысь камнях Дамбартона, когда я устремлял взор на запад, на плодородную землю, или на север, на дикие горы и пустынные холмы; когда собирались тучи, и готовилась буря, и молнии небесные полыхали полотнищами, широкими, как знамена боевых ратей? Что же я видел? Мертвые тела и раненых коней, сумятицу битвы и одежды, обагренные кровью. Что же я слышал? Голос, который воззвал: истребляйте, истребляйте, разите, истребляйте бестрепетною рукой! Пусть глаз ваш не ведает жалости. Истребляйте бестрепетною рукой и старого, и малого, и деву, и ребенка, и женщину, голова которой покрыта сединами; оскверните дом и наполните дворы трупами!
– Мы принимаем повеление! – воскликнули многие из присутствующих.
– Шесть дней он не молвил ни слова, шесть дней не преломлял хлеба, и ныне дан ему голос; мы принимаем повеление. Как он сказал, так и будем творить.
Исполненный ужаса и отвращения ко всему, что он видел и слышал, Мортон поспешно протиснулся к выходу и покинул хижину. За ним последовал Берли, который не спускал с него глаз и заметил его волнение.
– Куда вы? – спросил он, беря Мортона под руку.
– Куда угодно – мне безразлично куда, но здесь я оставаться дольше не стану.
– Скоро же ты устал, юноша! – сказал Берли. – Твоя рука не успела еще взяться за плуг, а ты готов уже оставить его? Так-то привержен ты делу отца?
– Ни одно дело, – негодуя, ответил Мортон, – ни одно дело при таком руководстве не может увенчаться успехом; одни одобряют кровожадный бред сумасшедшего, вождь других – старый педант, глава третьих… – Он остановился, и его спутник закончил оборванную им мысль:
– Гнусный убийца, хотел ты сказать, вроде Джона Белфура Берли? Я могу снести это ложное истолкование моих действий, не испытывая ни обиды, ни злобы против тебя. Ты не можешь понять, что в эти дни гнева и ярости не трезвым и не спокойно-рассудительным дано свершить суд и добиться освобождения. Если бы ты видел парламентские армии тысяча шестьсот сорокового года, ряды которых были полны сектантов и всевозможных энтузиастов, еще более ревностных и неистовых, чем мюнстерские анабаптисты, вот тогда тебе было бы чему удивляться; и все же эти люди на поле сражения были непобедимы и руки их сотворили поразительные дела, доставившие свободу их родине.
– Но их действиями, – ответил на это Мортон, – мудро руководили, а их неудержимое религиозное рвение находило для себя выход в молитвах и проповедях, не внося разлада в управление армией и жестокости – в их поведение. Я часто слышал об этом от отца и должен сказать, что больше всего его удивляло резкое противоречие между их религиозными догматами и мудрой уверенностью, с какою они вели военные действия и управляли страной. А в нашем совете, на мой взгляд, – сплошной хаос!
– Ты должен запастись терпением, Генри Мортон, – сказал Белфур, – ты не можешь покинуть дело твоей веры и твоей родины из-за какого-нибудь нелепого слова или сумасбродного поступка. Выслушай, что я скажу. Я только что убеждал наиболее благоразумных из наших друзей, что совет слишком многолюден и слишком громоздок, и нельзя ожидать, чтобы мадианитяне, при таком большом числе его членов, попались к нам в руки. Они прислушались к моему голосу, и наши собрания вскоре будут насчитывать лишь столько участников, сколько способно договориться друг с другом и действовать сообща; в таком совете ты сможешь свободно говорить как о наших военных делах, так и о помиловании тех, кто, по-твоему, должен быть пощажен. Удовлетворен ли ты этим?
– Разумеется, я был бы рад способствовать смягчению ужасов гражданской войны, – сказал Мортон, – и я не покину принятого мною поста, разве только если увижу, что творятся дела, несогласные с моей совестью. Но кровавые побоища после того, как враг запросил пощады, или расправы без следствия и суда никогда не встретят с моей стороны ни поддержки, ни одобрения, и вы можете быть уверены, что я воспротивлюсь им словом и делом, твердо и решительно, будут ли в них повинны наши сторонники или наши враги.
Белфур нетерпеливо махнул рукой.
– Ты скоро убедишься воочию, – сказал он, – что упрямое и жестокосердное племя, с которым нам приходится иметь дело, должно быть наказано скорпионами, прежде чем сердца их смирятся и они примут кару за свои беззакония. Это о них сказано в Священном писании: «Я воздвигну меч против тебя, и меч сей отметит за поругание завета моего». Что надлежит сделать, то должно быть сделано благоразумно и по здравом размышлении, подобно тому, как это свершил благочестивый Джеймс Мелвин, приведший в исполнение приговор над тираном и угнетателем кардиналом Битоном.
– Должен признаться, – ответил на это Мортон, – что я испытываю еще большее отвращение к заранее обдуманной и холодной жестокости, чем к тем зверствам, которые творятся под горячую руку, в религиозном экстазе или в пылу раздражения.
– Ты еще юноша, – сказал Белфур, – и где тебе знать, как легковесны на чаше весов несколько капель человеческой крови по сравнению с важностью и значением этого великого общенародного дела. Но не тревожься; ты сам будешь подавать голос и выносить приговоры, и кто знает – быть может, у нас с тобою не будет особых причин пререкаться друг с другом.
Мортону пришлось удовольствоваться этими обещаниями. Посоветовав ему прилечь и отдохнуть, так как утром, вероятно, войско двинется дальше, Берли собрался уходить.
– А вы, – спросил Мортон, – разве вы не будете отдыхать?
– Нет, – сказал Берли, – мои глаза пока еще не имеют права смыкаться. Это дело нельзя делать небрежно. Я еще должен определить состав комитета вождей; рано утром я приглашу вас на его заседание.
Сказав это, он удалился.
Место, где оказался Мортон, было неплохо приспособлено для ночлега: это был укромный уголок под высокой скалой, хорошо защищенной с той стороны, с которой в этих местах чаще всего дует ветер. Довольно толстый слой мха, покрывавшего землю, представлял собою отличное ложе, особенно для человека, перенесшего столько физических и моральных страданий. Мортон завернулся в солдатский плащ, с которым не расставался со вчерашнего дня, растянулся на мху и предался грустным размышлениям о положении родины и о своих личных делах. Впрочем, эти размышления не слишком долго томили его, так как вскоре он погрузился в глубокий, здоровый сон.
Вся повстанческая армия, разбившись на группы, спала на земле. Каждая группа располагалась там, где было удобнее и где можно было укрыться от холодного ветра. Не спали только несколько главных вождей, всю ночь напролет обсуждавших вместе с Берли создавшееся положение, да часовые, которые, поддерживая в себе бодрость, распевали псалмы или слушали, как их поют наиболее искусные среди них.

ГЛАВА XXIII

Все получив – скорее на коней!
«Генрих IV», ч. I.

С первым светом Генри проснулся и увидел стоявшего возле него верного Кадди с походною сумкой в руках.
– А я только что сложил ваши вещи, чтобы все было готово, когда ваша милость проснется, – сказал Кадди, – это моя обязанность; ведь вы были такой добрый, что взяли меня к себе в услужение.
– Я взял тебя в услужение, Кадди? – сказал Мортон. – Да ты еще не проснулся.
– Ну уж нет, сударь, – ответил Кадди, – разве я не говорил вам вчера, когда еще был привязан к коню, что, если вы когда-нибудь выйдете на свободу, я буду вашим слугою? Разве вы сказали на это «нет»? А если это не договор, то что же это такое? Вы, правда, не дали мне задатка, но зато подарили еще в Милнвуде достаточно денег.
– Ладно, Кадди, если ты готов разделить со мною превратности моей злосчастной судьбы…
– А я уверен, что она будет у нас счастливою, – весело отвечал Кадди, – и наконец-то моя бедная старая матушка будет пристроена как полагается. Я начал постигать солдатское ремесло, и с того конца, с которого научиться ему проще всего.
– Значит, ты научился грабительству, не так ли? – сказал Мортон. – Откуда еще могла бы оказаться у тебя в руках эта сумка?
– Не знаю, грабительство ли это или как оно там называется, – ответил Кадди, – но только так выходит само собой, и это – доходное ремесло. Наши люди, прежде чем мы с вами освободились, до того обчистили убитых драгун, что они теперь как новорожденные младенцы. Но когда я увидел, что виги развесили уши, слушая Гэбриела Тимпана и того молодого парня, то пустился в дальний поход ради себя самого и ради вас, ваша честь. Вот я и пошел себе потихоньку, пошел чуточку по трясине, да свернул потом вправо, где приметил следы многих коней, и пришел прямо на место, где и вправду здорово молотили, видать, друг дружку. Бедные ребята лежали одетые в свое платье, как они утром надели его, и никто до меня не наткнулся на эти залежи трупов. И кто же был среди оных (так сказала бы моя матушка), как не наш с вами старый знакомый, не сам сержант Босуэл!
– Что ты говоришь, Кадди! Стало быть, Босуэл убит?
– Убит, – ответил Кадди. – Глаза его были открыты, и лоб нахмурен, а зубы крепко стиснуты, как клещи капкана, какие ставят на хорьков, когда пружина сожмется, – так что мне прямо страшно было смотреть на него; но я решил, что теперь наступил и его черед, и обшарил его карманы, как он частенько проделывал с честным народом, и вот вам ваши кровные денежки (или вашего дяди, только это одно и то же), что он заполучил в Милнвуде в тот несчастный день, который сделал нас с вами солдатами.
– Не будет греха, Кадди, – сказал Мортон, – если мы воспользуемся этими деньгами: ведь нам хорошо известно, как они попали к нему; но ты должен взять свою долю.
– Постойте, постойте! Тут есть еще колечко на черном шнурке, которое висело у него на груди. Наверно, это память о той, кого он любил, бедняга; даже у самых жестоких бывает любимая девушка; а вот и книжка с какими-то бумагами, и еще две-три странные вещички, которые я оставлю, пожалуй, себе.
– Честное слово, Кадди, ты совершил блестящий набег, особенно для начинающего, – сказал Мортон.
– Правда? – воскликнул Кадди с торжествующим видом. – Ведь я вам говорил, что не такой уж я чурбан, если что плохо лежит. Кстати, я раздобыл еще пару добрых коней. Один хилый, никудышный парнишка, ткач из Стравена, бросивший свой станок и дом, чтобы сидеть да скулить на холодной горе, поймал двух драгунских коней, а девать их ему некуда. Вот он и взял с меня за них золотой; я бы мог, пожалуй, сторговаться и за ползолотого, да тут неподходящее место, чтобы разменивать деньги. Вы увидите, что в кошельке Босуэла одной монеты недостает.
– Ты сделал превосходное и чрезвычайно полезное приобретение, Кадди; но у тебя в руках еще походная сумка?
– Походная сумка? – ответил Кадди. – Вчера она была лорда Эвендела, а сегодня сделалась вашей. Я нашел ее там, за кустами, – всякой собаке ее денек. Вы ведь знаете, как поется в старинной песне:

За вами, матушка, черед, —
Промолвил Том из Линна.

И раз я заговорил об этом, пойду уж навестить матушку, коли ваша честь чего не прикажет.
– Но, Кадди, послушай, – сказал Мортон, – я никак не могу взять эти вещи, не заплатив за них ни гроша.
– Да ну вас, сударь, – ответил Кадди, – берите, что уж там. А заплатите вы как-нибудь в другой раз, с меня хватит кое-каких вещичек, которые больше по мне. Что стал бы я делать с богатым обмундированием лорда Эвендела? Нет уж, с меня довольно и того, что было на Босуэле.
Не сумев убедить в такой же мере упрямого, как и бескорыстного Кадди, чтобы он взял себе хоть что-нибудь из этой военной добычи, Мортон решил сберечь и возвратить лорду Эвенделу, если он жив, принадлежавшие ему вещи, а пока, не раздумывая, воспользовался кое-чем из содержимого сумки, а именно бельем и разною мелочью, которая могла пригодиться в походной жизни.
Потом он просмотрел бумаги в записной книжке Босуэла. Они были самого разнообразного содержания. Сперва Мортону попались на глаза: список подразделения, которым командовал Босуэл, с отметкою, кто отлучился в отпуск, счета трактирщиков, списки обложенных штрафом или подлежащих преследованию за какие-либо провинности перед властями, а также копия указа Тайного совета об аресте некоторых весьма видных и значительных лиц. В другом отделении этой записной книжки находились один или два патента на чины, в разное время полученные Босуэлом, и отзывы о его службе за границей, в которых давалась весьма высокая оценка его храбрости и военным талантам. Но самой примечательною бумагой была тщательно составленная родословная с ссылками на многочисленные документы, подтверждавшие ее подлинность; к этой родословной был приложен список обширных владений, конфискованных некогда у графов Босуэлов, и, кроме того, список, в котором подробно указывалось, кому из придворных и представителей знати (предкам нынешних владельцев этих земель) и что именно пожаловал король Иаков VI; под этим списком красными чернилами рукою покойного было написано: «Haud Immemor [Note24 — Не забывающий (лат.).]. Ф.С.Г.Б.»; последние четыре буквы, надо думать, обозначали Фрэнсис Стюарт, граф Босуэл. Кроме этих бумаг, отчетливо рисовавших образ мыслей и чувства того, кто был их владельцем, были здесь и другие, показывавшие Босуэла совсем в ином свете, чем мы до сих пор представляли его читателю.
В потайном отделении книжки, до которого Мортон добрался не сразу, хранилось несколько писем, написанных красивым женским почерком. Даты, проставленные на них, свидетельствовали об их двадцатилетней давности; они не заключали в себе указания, к кому, собственно, обращены, и были подписаны инициалами. Не имея времени подробнее ознакомиться с ними, Мортон все же отметил нежное и трогательное чувство, которым они были проникнуты. Писавшая старалась рассеять ревность своего возлюбленного и робко пеняла на его вспыльчивый, подозрительный и необузданный нрав. Чернила выцвели от времени, и, несмотря на заботливость, с которою Босуэл оберегал эти письма от порчи, в двух или трех местах бумага истерлась настолько, что ничего нельзя было разобрать.
«Не беда, – эти слова были написаны на обертке одного из наиболее пострадавших писем, – я знаю их наизусть».
Вместе с письмами, в том же потайном отделении книжки, хранилась, кроме того, прядь волос, завернутая в листок со стихами, продиктованными, видимо, глубоким и сильным чувством, искупавшим в глазах Мортона неуклюжесть версификации и вычурность выражений в соответствии со вкусом того времени:

Агнесы локон золотой,
Ты блещешь, как и ночью той,
Когда она, склонясь ко мне,
«Люблю», – шепнула в тишине.
Как жег тебя, о дивный дар,
Моей груди безмерный жар,
Где гнев и ненависть горят,
Где грех, открывший людям ад.
Мое дыханье – как вулкан,
А кровь – как бурный океан.
Но если этот страшный жар
Не сжег тебя, о чудный дар,
Насколько ж все влиянье зла
Агнеса б усмирить могла,
И я б, ведом ее рукой,
Был чист пред небом и землей.
Когда б она осталась жить,
Осталась жить, меня любить,
Тогда бы мне отрадой был
Не только скачки дикой пыл,
Не страсть охотничья б была
Одна на свете мне мила, —
Добычу выследить, загнать,
Схватить, на части растерзать
И путь спокойно продолжать, —
Нет, усмирен святой рукой,
Пред небесами и землей
Я мог бы нынче чистым быть,
Когда бы ты осталась жить.

Прочтя эти строки, Мортон не мог не проникнуться сочувствием к участи этого странного, раздавленного судьбой человека, который, дойдя до последней ступени падения и даже позора, постоянно думал о высоком положении, предназначенном ему его рождением, и, погрязнув в разврате, втайне, с горьким раскаянием, вспоминал дни своей юности, когда он переживал чистую, хоть и несчастную страсть.
«Увы! – подумал Мортон. – Что мы такое, если наши лучшие и наиболее похвальные чувства могут быть до такой степени унижены, извращены, если достойная уважения гордость может превратиться в высокомерное и дерзкое пренебрежение общественным мнением, если страдания несчастной любви живут в той же душе, которую избрали своей твердыней развращенность, мстительность, алчность. И всюду одно и то же: у одного широта взглядов переходит в холодное и бесчувственное безразличие, у другого религиозное рвение превращается в исступленный и дикий фанатизм. Наши решения, наши страсти подобны морским волнам, и без помощи того, кто вложил в нас жизнь, мы не можем сказать: „До сих пор, но не дальше“.
Предаваясь этим размышлениям, Мортон поднял глаза и увидел перед собой Белфура Берли.
– Ты уже проснулся? – сказал ему вождь ковенантеров. – Это хорошо; значит, ты горишь желанием вступить на уготованный тебе путь. Что у тебя за бумаги? – продолжал он.
Мортон коротко рассказал об успешном походе Кадди и передал ему записную книжку Босуэла со всем ее содержимым. Вождь камеронцев внимательно просмотрел бумаги, имевшие отношение к военным или общественным делам; дойдя до стихов, он с презрением отбросил их прочь.
– Я был далек от мысли, – сказал он, – когда с Божьего благословения трижды пронзил мечом это главное орудие жестокости и гонений, что столь отчаянный и опасный человек может предаваться такому пустому и вместе с тем богомерзкому занятию. Но я вижу, что сатана сочетает порою в излюбленных и избранных исполнителях воли своей самые разнообразные качества, и та же рука, которая подъемлет дубину и смертоубийственное оружие на праведников в сей юдоли земной, бряцает на лютне или цитре и услаждает слух дщерей погибели на торжище суеты.
– Ваши представления о долге, – сказал Мортон, – несовместимы с любовью к изящным искусствам, которые, как принято думать, очищают и возвышают душу. Не так ли?
– Для меня, молодой человек, – отвечал Берли, – и для всех тех, кто думает так же, как я, все наслаждения этого мира, каким бы именем они ни прикрывались, есть суета, а власть и величие – не более как силки, расставленные для человека. Для нас на земле существует только одна задача – построение храма Господня.
– Я не раз слышал, – заметил Мортон, – как отец утверждал, что многие, овладев властью во имя Неба, были так ревнивы в пользовании ею и так не хотели с ней расставаться, что казалось, будто ими руководят побуждения мирского честолюбия; но об этом как-нибудь в другой раз. Удалось ли вам добиться назначения руководящего комитета?
– Да, – ответил Берли, – он будет состоять из шести членов, в числе коих и вы; я пришел, чтобы повести вас на заседание.
Мортон последовал за Берли на уединенную лужайку, где их уже ожидали остальные члены руководящего комитета. Обе партии, борьба которых вносила раздор в войско повстанцев, позаботились послать в этот высший орган исполнительной власти по трое своих представителей. Со стороны камеронцев то были Берли, Мак-Брайер и Тимпан; со стороны умеренных – Паундтекст, Генри Мортон и еще один мелкий землевладелец, которого все звали лэрдом Лонгкейла. Таким образом, в комитете обе партии уравновешивали друг друга, хотя представители крайних взглядов, как обычно в таких случаях, действовали энергичнее. Впрочем, на этот раз заседание протекало в более деловой обстановке, чем можно было предполагать, исходя из вчерашнего. Трезво оценив свои силы и положение, а также учитывая возможный рост численности их армии, они сочли нужным провести этот день на прежней позиции, чтобы дать отдых людям и чтобы успели подойти подкрепления, и постановили наутро выступить к Тиллитудлему и потребовать сдачи этой твердыни язычества, как они выражались. Если владельцы замка не согласятся на их предложение, они решили взять его стремительным приступом, а в случае неудачи оставить у его стен часть своего войска, с тем чтобы повести правильную осаду и голодом принудить его защитников к капитуляции. Между тем главные силы должны были двинуться дальше, чтобы выбить Клеверхауза и лорда Росса из Глазго. Таковы были решения руководящего комитета, и Мортону, едва вступившему на путь борьбы, предстояло, по-видимому, в качестве первого дела на новом поприще осаждать замок, принадлежавший ближайшей родственнице владычицы его сердца и защищаемый ее дядей, майором Белленденом, которому он был столь многим обязан! Понимая всю затруднительность своего положения, он утешал себя тем, что власть в повстанческом войске позволит ему оказать обитателям Тиллитудлема помощь и покровительство, на что при других обстоятельствах они не могли бы рассчитывать. Он не терял, кроме того, надежды, что сможет добиться соглашения между ними и пресвитерианской армией и обеспечить им безопасный нейтралитет на время готовой разразиться войны.

ГЛАВА XXIV

С побоища рыцарь примчался верхом,
Обрызганный кровью, омытый дождем.
Финлей

Теперь мы должны вернуться к Тиллитудлему и его обитателям. На следующий день после битвы при Лоудон-хилле, когда первые солнечные лучи коснулись зубцов замковых стен и защитники, готовясь к осаде, возобновили свои работы, часовой, находившийся на платформе высокой башни, именуемой Башнею стража, сообщил, что видит направляющегося к крепости всадника. Всадник приблизился; медленный шаг коня и поза всадника, склонившегося над лукой седла, явно указывали, что он болен или тяжело ранен. Тотчас была открыта калитка, и лорд Эвендел въехал во внутренний двор; он так ослабел от потери крови, что не смог самостоятельно слезть с коня. Когда, поддерживаемый слугою, он вошел в зал, обе женщины вскрикнули от удивления и испуга; бледный как смерть, забрызганный кровью, в испачканном грязью и изодранном платье, с растрепанными, спутавшимися волосами, он был больше похож на призрак, чем на живого человека. Но вслед за тем они разразились восклицаниями, радуясь, что он спасся.
– Благодарение Господу, – воскликнула леди Маргарет, – что вы с нами и что вам удалось ускользнуть от рук этих кровожадных убийц, перебивших столько верных слуг короля!
– Благодарение Господу, – добавила Эдит, – что вы здесь и находитесь в безопасности. Мы страшились самого худшего. Но вы ранены, а я не уверена, что мы сможем оказать вам необходимую помощь.
– Это только сабельные удары, – сказал молодой лорд, опускаясь в кресло, – боль от них не Бог весть какая, и я бы не чувствовал себя таким изнуренным, если бы не потерял столько крови. Но я ехал сюда не затем, чтобы добавлять свои немощи к вашим трудностям и опасностям, но чтобы по мере сил помочь вам справиться с ними. Что могу я сделать для вас? Разрешите, – добавил он, обращаясь к леди Маргарет, – считать себя вашим сыном, сударыня, и вашим братом, Эдит.
На последних словах он сделал ударение; он опасался, что мисс Белленден, увидев в нем навязчивого поклонника, может отказаться от предлагаемых им услуг. Она оценила его деликатность, но сейчас было не до того, чтобы разбираться во всех этих тонкостях.
– Мы готовимся защищаться, – сказала с большим достоинством старая леди, – мой деверь принял начальство над гарнизоном, и, с Божьей помощью, мы окажем мятежникам заслуженный ими прием.
– С какой радостью, – воскликнул лорд Эвендел, – я принял бы участие в обороне замка! Но в теперешнем моем состоянии я буду скорее обузою – нет, хуже, чем просто обузою: если эти негодяи проведают, что здесь находится офицер лейб-гвардейцев, они постараются во что бы то ни стало овладеть Тиллитудлемом. Если же они будут знать, что его защищают только свои, то, быть может, они не станут пытаться взять его приступом и двинутся прямо на Глазго.
– Неужели вы так дурно думаете о нас, милорд, – сказала Эдит, отдаваясь порыву великодушия, которое так часто бывает свойственно женщинам и так их украшает; ее голос дрожал от волнения, лицо залила краска благородной горячности, подсказавшей ей эти слова, – неужели вы так дурно думаете о ваших друзьях, что допускаете мысль, будто подобные соображения могут побудить их отказать вам в убежище и защите, когда вы не в силах сами себя защитить и когда вся округа полна врагов? Да разве найдется в Шотландии хоть одна хижина, хозяин которой позволил бы своему дорогому другу покинуть ее в таких обстоятельствах? И неужели вы полагаете, что мы отпустим вас из нашего замка, который считаем достаточно укрепленным, чтобы защитить нас самих?
– Пусть лорд Эвендел и не помышляет об этом, – вмешалась леди Маргарет, – я сама перевяжу его раны; ведь только на это и годна в военное время такая старуха, как я. Но покинуть Тиллитудлем, когда меч врага взнесен над вашею головою, милорд, когда он готов опуститься на вас, – да я бы не позволила этого и последнему из солдат, носившему когда-либо мундир королевских войск, и тем более не позволю того же лорду Эвенделу. Наш дом не таков, чтобы стерпеть подобный позор. Замок Тиллитудлем был слишком высоко вознесен посещением его священнейшего вели…
В этом месте ее речь была прервана появлением майора Беллендена.
– Мы захватили пленного, дядя, – сказала Эдит, – наш пленник ранен и хочет бежать от нас. Вы должны нам помочь удержать его силою.
– Лорд Эвендел! – воскликнул старый майор. – Я не меньше обрадован, чем когда получил свое первое производство. Клеверхауз говорил, что вы или убиты, или, во всяком случае, пропали без вести.
– Я был бы убит, если бы не ваш друг, – взволнованно сказал лорд Эвендел, опустив глаза, как если бы не желал видеть, какое впечатление произведут на мисс Белленден его слова. – Я потерял коня и был лишен возможности защищаться; один из мятежников уже поднял надо мною палаш, чтобы поразить меня насмерть, как вдруг молодой мистер Мортон, – это тот арестованный, в судьбе которого вы приняли вчера утром такое участие, – вступился за меня самым великодушным образом, спас от неминуемой гибели и дал возможность вырваться из гущи врагов.
Сказав это, он почувствовал мучительное любопытство, пересилившее первоначально принятое решение: он поднял глаза и посмотрел на Эдит; румянец покрыл ее щеки, глаза заблестели, и ему показалось, что он прочел на ее лице радость, – ведь ее возлюбленный в безопасности и на свободе, – и торжество, – ведь он не уступил в этом соперничестве великодушия и благородства. Таковы в действительности и были охватившие ее чувства; но здесь было и восхищение искренностью лорда Эвендела, поспешившего отдать должное своему счастливому сопернику и признать, что он обязан ему жизнью, хотя, по всей вероятности, он предпочел бы, чтобы эту услугу оказал ему кто угодно, но только не Мортон.
Майор Белленден, который не заметил бы этих чувств, будь они выражены и более явно, удовольствовался тем, что сказал:
– Поскольку Генри Мортон среди этих разбойников пользуется влиянием, я счастлив, что он смог употребить его с такой благородной целью; но я надеюсь, что он отделается от них при первой возможности. У меня нет ни малейшего основания сомневаться в этом. Я знаю его убеждения и знаю, как он ненавидит их ханжество и лицемерие. Я тысячу раз слышал, как он смеялся над педантизмом этого старого подлеца Паундтекста, который, имея индульгенцию правительства в течение стольких лет, теперь, едва начались беспорядки, показал свое истинное лицо и отправился с тремя четвертями своей лопоухой паствы на соединение с этой ордой изуверов. Но как же вам все-таки удалось избегнуть погони, милорд, выбравшись с поля сражения?
– Я мчался, спасая жизнь, словно трусливый рыцарь, – ответил с улыбкою лорд Эвендел. – Я выбрал дорогу, на которой, казалось, была наименьшая опасность столкнуться с врагами, и потом на несколько часов я нашел убежище – поручусь, что вы не угадаете, где.
– В замке Брэклен, наверно, – сказала леди Маргарет, – или в доме какого-нибудь другого верного королю джентльмена.
– Нет, сударыня. Я тщетно стучался в ворота многих дворянских усадеб, но под разными предлогами, а в действительности – опасаясь погони, меня не приняли ни в одной; я нашел убежище в хижине бедной вдовы, муж которой месяца три назад пал в схватке с одним из наших отрядов, и оба сына сейчас находятся в войске мятежников.
– Неужели! – воскликнула леди Маргарет. – Неужели эта фанатичная женщина оказалась способной на такое великодушие? Но она, видимо, не одобряет взглядов своих домашних.
– Напротив, сударыня, – продолжал молодой лорд, – эта вдова по своим убеждениям ярая пресвитерианка, но она поняла грозившую мне опасность, поняла, в каком отчаянном положении я нахожусь, и увидела во мне своего ближнего, постаравшись забыть о том, что я приверженец короля и солдат. Она перевязала мне раны, уложила в свою постель; она скрыла меня от отряда мятежников, искавших наших солдат, накормила, напоила и не выпустила из своего дома, пока не убедилась, что я смогу безопасно добраться до замка.
– Это был в высшей степени великодушный поступок, – заметила мисс Белленден, – и я уповаю, что вы в самом непродолжительном будущем сможете вознаградить ее благородство.
– Печальные обстоятельства минувшего дня, мисс Белленден, вынудили меня оставить за собой целый хвост обязательств такого же рода, – ответил молодой лорд. – Но когда я получу возможность выразить свою благодарность, то в доброй воле недостатка у меня, конечно, не будет.
Все снова принялись уговаривать лорда Эвендела не покидать замка; но доводы майора Беллендена оказались самыми убедительными:
– Ваше присутствие в замке будет чрезвычайно полезным, а быть может, и совершенно необходимым, милорд, чтобы с помощью вашего авторитета поддерживать надлежащую дисциплину среди солдат, которых Клеверхауз оставил у нас в гарнизоне и которые не производят впечатления больших поклонников субординации; к тому же именно в этих целях полковник предоставил нам право задержать любого офицера его полка, если он будет проезжать мимо замка.
– Это, – сказал лорд Эвендел, – довод, против которого мне нечего возразить, так как он говорит в пользу того, что мое пребывание в замке, даже в таком беспомощном состоянии, как сейчас, может оказаться полезным.
– Что касается ваших ран, милорд, – заявил майор, – то лишь бы моя дорогая сестра, леди Белленден, согласилась вступить в сражение с лихорадкою, если она на вас нападет, а я, со своей стороны, ручаюсь, что мой старый боевой товарищ Гедеон Пайк перевяжет ваши раны не хуже любого члена корпорации цирюльников-костоправов. У него было довольно практики во времена Монтроза, потому что у нас, как вы понимаете, было не так уж много дипломированных хирургов. Итак, решено: вы остаетесь с нами.
– Причины, побуждавшие меня уехать из замка, – сказал лорд Эвендел, бросая взгляд на Эдит, – представлялись мне достаточно вескими, но они полностью теряют свое значение после того, как вы меня убедили, что я могу на что-нибудь пригодиться. Разрешите спросить, майор, какие средства защиты вы подготовили и каковы ваши планы? Могу ли я также осмотреть вместе с вами оборонительные работы?
От внимательного взора Эдит не укрылось, однако, что лорд Эвендел и физически и нравственно бесконечно устал.
– Я предлагаю, сэр, – сказала она, обращаясь к майору, – что раз лорд Эвендел соблаговолил стать офицером нашего гарнизона, вы прежде всего должны потребовать от него полного подчинения; прикажите ему отправиться в его комнату и отдохнуть, прежде чем он приступит к исполнению своих новых обязанностей.
– Эдит права, – поддержала ее старая леди, – вы сейчас же должны лечь в постель, милорд, и принять лекарство от лихорадки, я его приготовлю своими руками; тем временем моя фрейлина, миссис Марта Уэддел, состряпает для вас цыпленка по-монастырски или какое-нибудь столь же легкое блюдо. От вина, по-моему, следует пока воздержаться. Джон Гьюдьил, скажите домоправительнице, чтобы она привела в порядок комнату с альковом. Лорд Эвендел должен немедленно лечь в постель. Пусть Пайк снимет повязки и исследует его раны.
– Все это, признаться, грустные приготовления, – сказал лорд Эвендел, поблагодарив леди Маргарет за заботы и готовясь покинуть зал, – но я вынужден беспрекословно подчиняться указаниям вашей милости; надеюсь, что ваше искусство вскоре восстановит мои силы, и я стану более боеспособным защитником замка, чем мог бы быть в данное время. Как можно скорее исцелите мое тело; ну, а голова моя вам не понадобится, пока с вами майор Белленден. – С этими словами он вышел из зала.
– Превосходный молодой человек, и какой скромный, – заметил майор.
– И ни капли самоуверенности, – добавила леди Белленден, – которая нередко внушает юнцам, будто они знают лучше людей с опытом за плечами, как нужно лечить их недуги.
– И такой благородный, такой красавчик, – ввернула Дженни Деннисон, вошедшая в зал к концу этого разговора и теперь оставшаяся наедине со своею юною госпожой, так как майор возвратился к своим военным заботам, а леди Маргарет отправилась готовить лекарства для лорда Эвендела.
В ответ на все эти восхваления Эдит только вздохнула; она молчала, но никто лучше нее не чувствовал и не знал, насколько они справедливы. Дженни между тем возобновила атаку:
– В конце концов совершенно правильно говорит леди Маргарет – нет ни одного вполне порядочного пресвитерианца; все они бесчестные, лживые люди. Кто мог бы подумать, что молодой Милнвуд и Кадди Хедриг заодно с этими мятежными негодяями?
– Зачем ты повторяешь этот нелепый вздор, Дженни? – раздраженно спросила ее юная госпожа.
– Я знаю, сударыня, что слушать про это вам неприятно, – смело ответила Дженни, – да и мне не очень-то приятно рассказывать. Но то же самое вы можете узнать от кого угодно, потому что весь замок только и толкует об этом.
– О чем же толкует, Дженни? Ты хочешь меня с ума свести, что ли? – сказала нетерпеливо Эдит.
– Да о том, что Генри Милнвуд заодно с мятежниками и что он один из их главарей.
– Это ложь! – вскричала Эдит. – Это низкая клевета! И ты смеешь повторять этот вздор! Генри Мортон не способен на такую измену своему королю и отечеству, не способен на такую жестокость ко мне… ко всем невинным и беззащитным жертвам – я разумею тех, кто пострадает в гражданской войне; повторяю тебе: он совершенно, никак не способен на это.
– Ах, дорогая моя, милая мисс Эдит, – продолжая упорствовать, ответила Дженни, – нужно знать молодых людей не в пример лучше, чем знаю их я или хотела бы знать, чтобы предсказать наперед, на что они способны и на что не способны. Но там побывал солдат Том и еще один парень. На них были береты и серые пледы, они были с виду совсем как крестьяне и ходили туда для рекогно… рекогносцировки – так, кажется, назвал это Джон Гьюдьил; они побывали среди мятежников и сообщили, что видели молодого Милнвуда верхом на драгунской лошади, одной из тех, что были захвачены под Лоудон-хиллом, и он был с палашом и пистолетами и запанибрата с самыми что ни есть главными из них; он учил людей и командовал ими; а по пятам за ним в расшитом галунами камзоле сержанта Босуэла ехал наш Кадди; и на нем была треугольная шляпа с пучком голубых лент – в знак того, что он бьется за старое дело священного ковенанта (Кадди всегда любил голубые ленты), – и рубашка с кружевными манжетами, словно на знатном лорде. Воображаю, каков он в этом наряде!
– Дженни, – сказала ее юная госпожа, – не может быть, чтобы россказни этих людей были правдой; ведь дядя до сих пор ничего об этом не слышал.
– А это потому, – ответила горничная, – что Том Хеллидей прискакал к нам через каких-нибудь пять минут после лорда Эвендела, и когда он узнал, что лорд у нас в замке, то поклялся (вот богохульник! ), что будь он проклят, если станет рапортовать (таким словом он это назвал) о своих новостях майору Беллендену, раз в гарнизоне есть офицер его собственного полка. Вот он и решил ничего не рассказывать до завтрашнего утра, пока не проснется молодой лорд; про это он сказал только мне одной (тут Дженни опустила глаза), чтобы помучить меня известиями о Кадди.
– Так вот оно что! Ах ты, дурочка, – сказала Эдит, несколько ободряясь. – Ведь он все это выдумал, чтобы тебя подразнить.
– Нет, сударыня, это не так; Джон Гьюдьил повел в погреб другого драгуна (немолодого такого, с грубым лицом, не знаю, как его звать) и налил ему кружку бренди, чтобы выведать у него новости, и он слово в слово повторил то же, что сообщил Том Хеллидей; после этого мистер Гьюдьил вроде как взбесился и рассказал нам обо всем, и он утверждает, что весь мятеж произошел из-за глупой доброты леди Маргарет, и майора, и лорда Эвендела, которые вчера поутру хлопотали за молодого Милнвуда и Кадди пред полковником Клеверхаузом, и что если бы они были наказаны, то в стране все было бы спокойно. Говоря по правде, я и сама держусь такого же мнения.
Последнее замечание Дженни добавила лишь в отместку своей госпоже, рассерженная ее упрямой, не поддающейся никаким убеждениям недоверчивостью. Но она тотчас же испугалась, встревоженная тем впечатлением, которое произвели ее новости на юную леди; это впечатление было тем сильнее, что Эдит воспитывалась в строгих правилах англиканской церкви и разделяла все ее предрассудки. Ее лицо стало мертвенно-бледным, дыхание – таким затрудненным, словно она была при смерти, ноги так ослабели, что не могли выдержать ее собственной тяжести, и, почти теряя сознание, она скорее упала, чем села на одно из расставленных в зале кресел. Дженни принялась брызгать ей в лицо холодной водой, жгла перья, расшнуровала корсаж и употребила все средства, применяемые при нервных припадках, но ничего не добилась.
– Господи, что я наделала! – воскликнула в отчаянии горничная. – Хоть бы мне отрезали мой проклятый язык! Кто б мог подумать, что она станет так убиваться, и еще из-за молодого человека? О мисс Эдит, милая мисс Эдит, не обращайте на это внимания, – может статься, все, о чем я наболтала, неправда, типун мне на язык! Все говорят, что он не доведет меня до добра. А что, если войдет миледи? Или майор? И к тому же она сидит на троне, на который не садился никто с того утра, как здесь был король! Ах, Боже мой, что мне делать! Что теперь станется с нами со всеми!
Пока Дженни Деннисон причитала над своей госпожой и попутно не забывала себя самое, Эдит постепенно оправилась от припадка, вызванного столь неожиданным и невероятным известием.
– Если б он был несчастлив, – сказала она, – я никогда не покинула бы его; и я не сделала этого, хотя знала, что мое вмешательство навлечет на меня неприятности и даже опасность. Если б он умер, я бы горевала о нем, если бы он был неверен, я могла бы его простить; но он мятежник, восставший против своего короля, он изменник отечеству, он друг и товарищ разбойников и самых обыкновенных убийц, он тот, кто беспощадно истребляет все благородное и возвышенное, он завзятый, сознательно богохульствующий враг всего, что ни есть святого! Нет, я вырву его из моего сердца, даже если в этом усилии мне придется истечь собственной кровью.
Она вытерла глаза и поспешно встала с большого кресла (или трона, как обычно называла его леди Маргарет). Перепуганная служанка бросилась взбивать лежавшую на кресле подушку, чтобы не было видно, что кто-то сидел на этом священном месте, хотя, наверно, сам король Карл, учитывая красоту и молодость, а также горести той, кто невольно посягнул на его непререкаемые права, не нашел бы во всем случившемся ни малейшего оскорбления своей августейшей особы. Покончив с этим, Дженни поторопилась навязать свою помощь Эдит, ходившей взад и вперед по залу в глубоком раздумье.
– Положитесь на меня, сударыня, уж лучше положитесь на меня; всякая печаль в конце концов забывается и, конечно…
– Нет, Дженни, – ответила твердо Эдит, – ты видела мою слабость, ты увидишь теперь мою силу.
– Но вы уже как-то доверились мне, мисс Эдит, помните, в то утро, когда вы были так опечалены.
– Недостойное и заблуждающееся чувство может нуждаться в поддержке, Дженни, но сознание долга находит поддержку в себе самом. Впрочем, я не стану поступать торопливо и опрометчиво. Я постараюсь взвесить причины его поведения… и тогда… и потом я вырву его из моего сердца навеки, – таков был твердый и решительный ответ молодой госпожи.
Ошеломленная словами Эдит, не способная ни понять ее побуждения, ни оценить по достоинству ее мужественную решимость, Дженни проворчала сквозь зубы:
– Господи Боже, пусть только пройдет первый порыв, и мисс Эдит отнесется ко всему так же легко, как я, и, пожалуй, легче моего, хотя могу поручиться, я и вполовину не любила так моего Кадди, как она своего молодого Милнвуда. А кроме того, совсем не так уж плохо иметь друзей и с той и с другой стороны: ведь если вигам удастся захватить замок – а мне кажется, это может случиться, потому что у нас мало еды, а драгуны пожирают все, что ни попадется им под руку, – то Милнвуд и Кадди окажутся победителями, и их дружба будет нам дороже золота. Я раздумывала над этим сегодня утром, еще прежде, чем услышала наши новости.
Успокаивая себя таким образом, служанка вернулась к своим обычным обязанностям, а ее госпожа, оставшись в одиночестве, принялась изыскивать способ как бы вырвать из сердца свое прежнее чувство к Мортону.

ГЛАВА XXV

За мной, на штурм, друзья, за мной, на штурм!
«Генрих V»

К вечеру того же дня обитатели замка на основании собранных данных убедились, что наутро все войско мятежников выступит по направлению к Тиллитудлему. Раны лорда Эвендела, которыми занялся Пайк, оказались, в общем, в неплохом состоянии. Их было много, но ни одна не внушала больших опасений; потеря крови, а может быть, и хваленые средства леди Маргарет предупредили возникновение лихорадки, так что раненый, несмотря на боль и сильную слабость, утверждал, что может ходить, опираясь на палку. При сложившихся обстоятельствах он не желал оставаться у себя в комнате, полагая, что своим присутствием сможет поднять дух драгун, и рассчитывая внести кое-какие улучшения в план обороны, так как майор Белленден составил его, возможно, в соответствии с устаревшими положениями военного искусства. Лорд Эвендел, служивший еще почти мальчиком во Франции и в Нидерландах, действительно был хорошо осведомлен в фортификации и мог быть полезен своими советами. Впрочем, сделанное менять почти не пришлось, и если бы не скудость запасов, то не было бы никаких оснований опасаться за судьбу крепости, особенно при отсутствии военного опыта в рядах тех, кто угрожал ей осадою.
С первым светом майор Белленден и лорд Эвендел поднялись на крепостную стену. Они снова и снова проверяли ход оборонительных работ, с тревогой и нетерпением ожидая появления неприятеля. Нужно сказать, что теперь лазутчики регулярно снабжали их сведениями. Но майор с недоверием отнесся к известию о том, что молодой Мортон взялся за оружие и выступил против правительства.
– Я знаю его лучше, чем кто-либо, – вот единственное замечание, которым он удостоил толки об этом. – Наши ребята не отважились подойти ближе; их обмануло мнимое сходство или они подцепили какую-то басню.
– Я не согласен с вами, майор, – ответил на это Эвендел, – я полагаю, что вы все же увидите этого молодого человека во главе войска мятежников, и, хотя я буду глубоко огорчен, это меня нисколько не удивит.
– Вы ничуть не лучше полковника Клеверхауза, – сказал майор, – позавчера утром он мне с пеной у рта доказывал, что этот молодой человек, самый одаренный, самый благородный и самый великодушный мальчик, каких мне когда-либо доводилось встречать, ждет только случая, чтобы стать во главе мятежников.
– Вспомните о насилиях, которым он подвергся, а также о предъявленном ему обвинении, – сказал лорд Эвендел. – Что еще ему оставалось? Ну, а я… право, не знаю, чего он больше заслуживает, порицания или жалости.
– Порицания, сударь? Жалости? – повторил, словно эхо, майор, пораженный такой снисходительностью. – Он заслуживает веревки, вот чего он заслуживает, и если б он был даже моим собственным сыном, я с удовольствием посмотрел бы, как его вздернут. Вот уж действительно порицания! Но вы не можете думать того, что изволите говорить.
– Честное слово, майор Белленден, с некоторого времени я полагаю, что наши политики и прелаты довели дела в нашей стране до прискорбной крайности, всяческими насилиями они отвратили от себя не только простой народ, но и тех, кто, принадлежа к высшим слоям, свободен от сословных предрассудков и кого придворные интересы не привязывают к знамени.
– Я не политик, – ответил майор, – и не разбираюсь во всех этих тонкостях. Шпага моя принадлежит королю, и когда он приказывает, я обнажаю ее ради него.
– Надеюсь, – сказал молодой лорд, – вы понимаете, что я делаю то же самое, хотя от всего сердца желал бы, чтобы нашим неприятелем были иноземцы. Впрочем, сейчас не время спорить об этом, так как вот они, наши враги, и мы должны защищаться всеми доступными средствами.
В то время как лорд Эвендел произносил эти слова, на дороге, которая, пересекая вершину холма, спускалась против замка в долину, показался передовой отряд ковенантеров. Остановившись на гребне холма, повстанцы не решились двигаться дальше, видимо, опасаясь подставить свои колонны под огонь крепостной артиллерии. Их силы, сначала казавшиеся незначительными, прибывали, ряды сжимались и становились гуще, так что, судя по авангарду, вышедшему на вершину холма, их войско было весьма многочисленным. Обе стороны настороженно выжидали. И пока волнующиеся ряды повстанцев толклись на месте, как бы испытывая давление сзади или не зная, куда направиться дальше, их оружие, живописное в своем разнообразии, блестело в лучах солнца, которые отражались от целого леса пик, мушкетов, алебард и боевых топоров. Так продолжалось минуту-другую, пока трое или четверо всадников, очевидно – вожди, не выехали вперед и не собрались у высокого пригорка, оказавшись таким образом чуть ближе, чем главные силы, к старому замку. Опытный артиллерист Джон Гьюдьил, еще не забывший своего искусства артиллериста, навел пушку на эту отделившуюся от войска мятежников группу.
– Я готов спустить сокола (маленькая пушка, у которой он находился, называлась фальконом, что значит «сокол»), я готов спустить сокола, как только ваша милость подаст команду; клянусь честью, он хорошенько растреплет им перья.
Майор вопросительно взглянул на лорда Эвендела.
– Погодите минутку, – сказал молодой лорд, – они посылают к нам своего представителя.
И действительно, один из всадников спешился и, подвязав к пике лоскут белой ткани, направился к замку. Майор и лорд Эвендел, сойдя со стены, пошли ему навстречу к первой баррикаде, так как считали, что было бы неразумным впускать вражеского парламентера за линию тех укреплений, которые они готовились защищать. Как только посланец мятежников тронулся в путь, остальные всадники, как бы догадываясь о приготовлениях Джона Гьюдьила, покинули пригорок, на котором только что совещались, и возвратились в ряды главных сил.
Парламентер ковенантеров, судя по выражению лица и манерам, был преисполнен той внутренней гордости, которая отличала приверженцев его секты. Лицо его застыло в пренебрежительной мине, полузакрытые глаза, казалось, не хотели унизиться до лицезрения земной скверны; он торжественно шествовал, и при каждом шаге носки его сапог выворачивались наружу, как бы выказывая презрение к той земле, которую они попирали. Лорд Эвендел не мог подавить улыбку при виде этой необыкновенной фигуры.
– Видели ли вы хоть когда-нибудь такую нелепую марионетку? – спросил он майора Беллендена. – Можно подумать, что он передвигается на пружинах. Как вы думаете, умеет ли он говорить?
– О да, – ответил майор, – это, кажется, один из моих давних знакомцев. Он пуританин чистой воды, выросший на фарисейских дрожжах. Погодите, он откашливается, видимо, прочищает горло. Уж не собирается ли он обратиться к нашему замку с проповедью, вместо обычного сигнала трубой?
Предположение старого воина, который в свое время имел достаточно случаев познакомиться с повадками этих сектантов, было недалеко от истины; только вместо прозаического вступления лэрд Лонгкейла – ибо это был не кто иной, как он сам собственной персоной – затянул голосом Стентора стих из двадцать третьего псалма:

Врата, вы вверх вздымитеся, вы, двери,
Издревле утвержденные навеки,
Раскройтесь!

– Я же вам говорил, – сказал майор лорду Эвенделу и, став перед баррикадою, обратился к парламентеру, спросив, чего ради он, точно овца на ветру, поднимает у ворот замка это скорбное блеяние.
– Я сюда прибыл, – ответил парламентер высоким и резким голосом, обходясь без обычных приветствий или учтивостей, – я сюда прибыл от имени благочестивой армии Торжественной лиги и ковенанта, чтобы вступить в переговоры с двумя нечестивцами: Уильямом Максуэллом, именуемым лордом Эвенделом, и Майлсом Белленденом из Чарнвуда.
– А что именно вы намерены сообщить Майлсу Беллендену и лорду Эвенделу? – спросил парламентера майор.
– Вы, что ли, и являетесь этими лицами? – сказал лэрд Лонгкейла, тем же резким, высокомерным, вызывающим тоном.
– Они самые, за неимением лучших, – ответил майор.
– В таком случае вот официальное требование капитуляции, – заявил посланец мятежников, вручая бумагу лорду Эвенделу, – а вот личное письмо Майлсу Беллендену от некоего благочестивого юноши, удостоившегося стать начальником одной из частей нашего войска. Прочитайте скорее и то и другое, и пусть Господь окажет вам милость и вразумит извлечь пользу из их содержания, в чем, впрочем, я весьма сомневаюсь.
Предложение капитулировать гласило:
«Мы, избранные и утвержденные вожди землевладельцев, священников и прочих, отстаивающих в настоящее время оружием свободу и истинное исповедание веры, увещеваем Уильяма, лорда Эвендела, и Майлса Беллендена из Чарнвуда, и всех других, находящихся в настоящее время при оружии и составляющих гарнизон замка Тиллитудлем, сдать названный замок и обещаем им пощаду и свободный пропуск из крепости со всеми пожитками и имуществом. В случае неприятия этих условий защитникам грозит истребление огнем и мечом согласно с законом войны, применяемым по отношению к тем, кто отказывается капитулировать. Да защитит Господь свое правое дело! »

Этот документ был подписан Джоном Белфуром Берли, главнокомандующим армии ковенанта, от своего личного имени и по уполномочию остальных вождей.
Письмо майору Беллендену было от Генри Мортона. Он писал следующее:

«Боюсь, мой уважаемый друг, что сделанный мною шаг, кроме многих других печальных последствий, вызовет ваше безоговорочное и суровое осуждение. Но я принял свое решение честно и искренне и с полного одобрения моей совести. Я не могу дольше терпеть, чтобы мои права и права моих ближних попирались самым бесстыдным образом, чтобы на каждом шагу нарушали нашу свободу, чтобы нашу кровь проливали рекой безо всякого законного основания и судебного разбирательства. Само провидение через насилия угнетателей указало путь к нашему освобождению от этой невыносимой тирании, и я не могу считать достойным имени и прав свободного человека того, кто, думая так же, как я, не отдаст своего оружия в защиту нашей страны. Пусть Господь Бог, ведающий мое сердце, будет моим свидетелем: я не разделяю ни ненависти, ни злобы, ни других безудержных страстей, одолевающих угнетенных и исстрадавшихся мучеников, совместно с которыми я теперь действую. Мое самое пылкое и искреннее желание состоит в том, чтобы это противоестественное побоище было возможно скорее пресечено благодаря совместным усилиям всего доброго, мудрого и умеренного, что только ни наличествует в обеих партиях, и чтобы наступил мир, который, не ущемляя законных оговоренных конституцией прав короля, мог бы обеспечить действие справедливых законов вместо царящего ныне произвола военных властей, предоставил каждому право общаться с Богом в согласии с собственной совестью, а правительство угасило наконец фанатический энтузиазм этих людей посредством разумного и мягкого управления, вместо того чтобы доводить их до неистовства преследованиями и нетерпимостью.
Вы можете представить себе, как мне тягостно, держась таких взглядов, подходить с оружием к дому вашей достопочтенной родственницы, который вы, очевидно, намерены защищать. Разрешите мне попытаться убедить вас, что ваши усилия в этом плане поведут лишь к напрасному кровопролитию; если приступ окажется безуспешным, у нас хватит сил, чтобы обложить замок осадою и голодом вынудить его к сдаче; нам хорошо известно, что ваши продовольственные запасы невелики и вы не в состоянии выдержать длительную осаду. Мое сердце сжимается при мысли о том, сколько в этом случае вам предстоит выстрадать и на кого главным образом обрушатся эти страдания.
Не думайте, мой уважаемый друг, что я предлагаю условия, способные бросить пятно на вашу почтенную и безупречную репутацию, которой вы так заслуженно и так давно пользуетесь. Если солдаты правительственной армии, которым я берусь обеспечить свободный пропуск, будут удалены из вашего замка, от вас, поверьте, не потребуется ничего больше, кроме честного слова соблюдать нейтралитет в течение этой злосчастной войны. Кроме того, я приму необходимые меры, чтобы собственность леди Маргарет, равно как и ваша, была неприкосновенна. Обещаю вам, что в этом случае мы не введем в замок своего гарнизона. Я мог бы высказать многое в пользу этого предложения, но боюсь, что любые доводы, исходящие из враждебного лагеря и от того, кто представляется вам гнусным преступником, не будут иметь для вас силу. Закончу поэтому уверениями, что, каковы бы ни были отныне ваши чувства ко мне, моя благодарность и признательность за все, что вы для меня сделали, сохранятся навеки, и я буду счастливейшим человеком в мире, когда смогу предоставить вам доказательства этого средствами более убедительными, чем пустые слова. Следуя первому побуждению, вы, быть может, и отвергнете мои предложения, но пусть это не помешает вам вернуться к ним снова, если события сделают их более приемлемыми для вас, ибо, где бы и когда бы мне ни довелось оказать вам услугу, она неизменно доставит величайшее удовлетворение
Генри Мортону».
Прочитав это письмо с нескрываемым негодованием, майор передал его лорду Эвенделу.
– Я никогда не поверил бы этому, – сказал он, – если бы даже полчеловечества клятвенно подтвердило истинность данного сообщения! О, неблагодарный, гнусный предатель! Уравновешенный, хладнокровный предатель, в котором нет и следа фанатизма, согревающего печенку такого свихнувшегося глупца, как, например, наш приятель парламентер. Впрочем, я должен был помнить, что Мортон – пресвитерианин; я обязан был знать, что воспитал волка, сатанинская природа которого раньше или позже, но скажется, волка, который при первой возможности меня загрызет. Явись сам святой Павел на землю и исповедуй он пресвитерианство – через три месяца и ему не миновать стать мятежником. Это у них в крови.
– Итак, – сказал лорд Эвендел, – разумеется, я не советую вам принять их условия, но если наши запасы иссякнут и не прибудет помощь из Эдинбурга или из Глазго, я думаю, нам все же придется воспользоваться этой возможностью, чтобы переправить в безопасное место хотя бы женщин.
– Они скорее перенесут любые лишения, чем примут покровительство этого сладкогласного лицемера, – ответил гневно майор, – в противном случае я перестану считать их своими родственницами. Но пора отпустить достопочтенного парламентера. Послушайте, приятель, как вас там, – продолжал он, обернувшись к лэрду Лонгкейла, – передайте вашим вождям и всему тому сброду, который они привели с собой, что если они не слишком убеждены в исключительной крепости своих черепов, то я посоветовал бы им не тыкаться в эти старые стены. И еще вот что: пусть больше не присылают парламентеров, так как мы не замедлим повесить такого посла в воздаяние за злодейское убийство корнета Ричарда Грэма.
Выслушав этот ответ, парламентер возвратился к своим. Не успел он добраться до главных сил своего войска, как в толпе послышались крики и перед рядами повстанцев появился большой красный флаг, края которого были обшиты голубой каймой. И едва затрепетало на утреннем ветру широкое полотнище этого символа враждебности и войны, как тотчас же над стенами замка взвилось старинное родовое знамя леди Маргарет и рядом с ним – королевский штандарт; в то же мгновение грянул залп, причинивший некоторый урон передним рядам повстанцев. Вожди поспешно укрыли людей за гребнем холма.
– Полагаю, – сказал Джон Гьюдьил, заряжая свои орудия, – что клюв моего сокола для них, пожалуй, чуточку жестковат, и выходит, что мой соколок посвистывает не зря.
Впрочем, как только он произнес эти слова, на гребне холма снова показались плотные ряды повстанцев. Они произвели общий залп по защитникам, стоявшим на укреплениях. Прикрываясь дымом от выстрелов, колонна отборных бойцов храбро устремилась вниз по дороге и, стойко выдержав убийственный огонь гарнизона, прорвалась вперед и докатилась до первой из баррикад, преграждавших проезд от большой дороги к воротам замка. Их вел сам Белфур, храбрость которого не уступала его фанатизму. Сломив сопротивление оборонявшихся, они ворвались на баррикаду и, перебив часть защитников, вынудили остальных отойти на следующий рубеж. Но меры, принятые майором, помешали закрепить этот успех. Едва ковенантеры появились на баррикаде, как со стен замка и с укреплений, расположенных позади и господствовавших над нею, был открыт плотный и сокрушительный ружейный огонь. Не имея возможности укрыться от выстрелов или подавить ответным огнем пр