О норме вкуса

Огромное разнообразие вкусов, равно как и наиболее распространенных в мире мнений, слишком очевидно, чтобы его можно было не заметить. Даже люди самых ограниченных знаний способны заметить разницу вкусов в узком кругу своих знакомых, хотя бы это были лица, воспитанные при одном и том же правлении и с детства усвоившие одни и те же предрассудки. Но тех, кто способен расширить свой кругозор и исследовать вкусы народов, живущих в дальних странах и в отдаленных веках, особенно сильно поражает величайшая непоследовательность и противоречивость в вопросах вкуса. Мы склонны называть варварством все то, что резко отличается от нашего собственного вкуса и понимания, но очень быстро убеждаемся, что этот бранный эпитет относят и к нам самим. Даже человек, исполненный крайнего высокомерия и самомнения, видя всюду равную убежденность в своей правоте, в конце концов поколеблется и ввиду таких противоречий во взглядах уже не решится утверждать, что правота на его стороне.

Если разнообразие вкусов очевидно даже при самом поверхностном рассмотрении, то при исследовании выясняется, что это разнообразие в действительности еще больше, нежели кажется. В том, что касается прекрасного и безобразного, чувствования людей часто различаются, даже несмотря на то что их образ мыслей в общем одинаков. В любом языке существуют слова, одни из которых выражают порицание, а другие одобрение, и люди, говорящие на одном и том же языке, должны согласованно употреблять их. В литературных произведениях все единодушно одобряют изящество, пристойность, простоту, вдохновение и порицают напыщенность, аффектацию, холодность и ложное великолепие, но, когда критики переходят к частностям, это кажущееся единодушие исчезает и оказывается, что они придавали своим выражениям весьма различное значение. Во всех вопросах, касающихся убеждений и науки, имеется обратное положение: расхождения между людьми здесь чаще обнаруживаются в общем, нежели в частностях, и являются скорее кажущимися, нежели действительными. Разъяснение терминов обычно кладет конец спору, и спорящие стороны, к своему собственному удивлению, обнаруживают, что они занимались препирательствами, хотя в основном были солидарны в своих суждениях.

Те, кто основывает мораль больше на чувстве, чем на разуме, склонны понимать этику в соответствии с первым из приведенных наблюдений и утверждать, что во всех вопросах, касающихся поведения и обычаев, люди в действительности различаются значительно сильнее, чем это кажется на первый взгляд. Правда, очевидно, что писатели всего мира и во все века единодушно одобряли справедливость, человеколюбие, великодушие, благоразумие, правдивость и порицали противоположные качества. Даже поэты и другие писатели от Гомера до Фенедона, чьи творения были рассчитаны главным образом на то, чтобы влиять на воображение, внушали одни и те же моральные принципы и одобряли или порицали одни и те же добродетели и пороки. Такое замечательное единодушие обычно приписывается влиянию здравого смысла, сохраняющего у людей во всех этих случаях одинаковые чувства и не допускающего разногласий, которым так сильно подвержены абстрактные науки. Поскольку это единодушие действительно существует, такой довод можно считать удовлетворительным. Но мы также должны допустить, что кажущееся единогласие в отношении нравственности можно в известной мере объяснить самим характером языка. Слово добродетель, имеющее эквивалент на любом языке, означает похвалу, тогда как порок — порицание. И никто не мог бы, не делая самой грубой и очевидной ошибки, приписывать термину, воспринимаемому всеми в положительном смысле, значение упрека или же придавать смысл одобрения выражению, которое должно означать осуждение Общие поучения Гомера, где бы он их ни высказывал, не могут встретить возражения, но совершенно ясно, что, рисуя отдельные картины нравов и показывая героизм Ахилла и предусмотрительность Улисса, он приписывает значительно больше свирепости первому, а коварства и лукавства — второму, нежели это позволил бы себе фенелон. У греческого поэта глубокомысленный Улисс, казалось, наслаждается ложью и обманом, прибегая к ним часто без всякой нужды или какой-либо выгоды. Но у французского автора эпической поэмы более щепетильный сын Улисса готов скорее подвергнуть себя наиболее грозным опасностям, нежели уклониться от подлинной истины и правдивости.

Поклонники и последователи Корана настойчиво утверждают, что моральные поучения, пронизывающие все это дикое и нелепое произведение, прекрасны. Но при этом следует допустить, что арабские слова, соответствующие английским, как-то: беспристрастность, справедливость, умеренность, кротость, милосердие, — это слова, постоянно употребляемые на том языке в положительном смысле, и было бы величайшим невежеством не относительно нравов, но относительно языка употреблять их в связи с какими-либо иными эпитетами, кроме выражающих похвалу и одобрение Но как узнать, действительно ли тот, кто претендовал на роль пророка, достиг обладания правильным чувством нравственности? Давайте проследим за его повествованием, и мы быстро установим, что он воздает похвалы таким примерам предательства, бесчеловечности, жестокости, мести, фанатизма, какие совершенно несовместимы с цивилизованным обществом. По-видимому, он не руководствовался никакими твердыми принципами подобающего (right), которые следовало бы принимать во внимание, и всякое действие порицается или одобряется им лишь в той мере, в какой оно полезно или вредно истинно правоверным.

Давать общие моральные поучения поистине не слишком большая заслуга. Всякий, кто рекомендует какие-либо нравственные добродетели, фактически не идет дальше слов. Люди, которые создали слово милосердие и применяли его в положительном смысле, внушали заповедь будь милосерден более доуодчиво и гораздо более действенно, чем это делает человек, претендующий на роль законодателя или пророка и выдвигающий такой принцип поведения (maxim) в своих сочинениях. Все те выражения, которые наряду с другими значениями содержат в себе некоторую степень порицания или одобрения, менее всего могут быть извращены или ошибочно применены.

Естественно, что мы ищем норму вкуса, т. е. норму, позволяющую нам примирить различные чувства людей или найти по крайней мере какое-то решение, которое бы дало возможность одобрить одно чувство и осудить другое.

Существуют философские системы, совершенно отрицающие возможность успеха такой попытки и говорящие о невозможности когда-либо достигнуть какой-нибудь нормы вкуса. Утверждают, что между суждением и чувством разница очень велика. Всякое чувство правильно, ибо чувство не относится к чему-либо, кроме самого себя, и оно всегда реально, когда бы человек его ни осознавал. В отличие от этого не все суждения ума истинны, ибо суждения относятся к чему-либо вне их, а именно высказываются о чем-либо реальном и фактическом, а этой норме не все они соответствуют. Из тысячи различных мнений, имеющихся у разных людей относительно одного и того же предмета, существует одно, и только одно, справедливое и верное; вся трудность состоит в том, чтобы его установить и подтвердить. И наоборот, множество разных чувств, вызванных одним и тем же объектом, будут все правильны, ибо ни одно чувство не отражает того, что в действительности представляет собой данный объект. Оно означает лишь определенное соответствие или связь между объектом и органами или способностями духа, и если этого соответствия в действительности не существует, то и такого чувства ни в коем случае быть не могло. Прекрасное не есть качество, существующее в самих вещах; оно существует исключительно в духе, созерцающем их, и дух каждого человека усматривает иную красоту. Один может видеть безобразное даже в том, в чем другой чувствует прекрасное, и каждый должен придерживаться своего чувствования, не навязывая его другим. Поиски подлинно прекрасного или подлинно безобразного столь же бесплодны, как и претензии на то, чтобы установить, что доподлинно сладко, а что горько. В зависимости от состояния наших органов чувств одна и та же вещь может быть как сладкой, так и горькой, и верно сказано в пословице, что о вкусах не спорят. Вполне естественно и даже совершенно необходимо распространить эту аксиому как на физический, так и на духовный вкус. Таким образом, оказывается, что здравый смысл, который так часто расходится с философией, особенно с философией скептической, по крайней мере в одном случае высказывает сходный с ней взгляд.

Но хотя представляется, что эта аксиома, войдя в поговорку, была подтверждена здравым смыслом, все же существует род здравого смысла, который опровергает ее или по крайней мере модифицирует и ограничивает. Отстаивать равенство гения и изящества Оджилби и Мильтона или Баньяна и Эддисона столь же нелепо, как утверждать, что нора крота высока, как Тенериф, или что пруд подобен океану 109. Хотя, возможно, и найдутся люди, отдающие предпочтение первым авторам, но такой вкус никем не принимается во внимание; и мы без колебания объявляем мнение этих людей, претендующих на роль критиков [эстетиков], нелепым и смехотворным. О принципе естественного равенства вкусов здесь, следовательно, совершенно забывают, и, хотя в некоторых случаях, когда оцениваемые объекты близки друг к другу, этот принцип и допускают, он представляется нам нелепым парадоксом или, пожалуй, даже явным абсурдом, когда мы сравниваем между собой очень различные объекты.

Ясно, что путем априорного рассуждения не устанавливаются никакие правила композиции; последние не могут считаться с абстрактными выводами ума, сделанными исходя из сравнения вечных и неизменных свойств идей и связей между ними. Они основываются на том же, что и все прикладные науки, т. е. на опыте, и представляют собой не что иное, как общие наблюдения относительно того, что, по всеобщему мнению, доставляет удовольствие во всех странах и во все времена. Значительная часть прекрасного в поэзии и даже в красноречии основана на лжи и вымысле, на гиперболах, метафорах и неправильном употреблении или искажении подлинного значения слов. Контролировать вспышки воображения и сводить каждое выражение к геометрической истине и точности более всего противоречило бы законам критицизма [эстетики], так как это привело бы к созданию произведений, которые, как учит всеобщий опыт, были бы признаны самыми неинтересными и неприятными. Хотя поэзия никогда не может соответствовать точной истине, все же она должна подчиняться законам искусства, раскрывающимся автору через его дарование или наблюдения. Если некоторые авторы, пишущие небрежно или нарушающие правила (irregular), и нравились, то нравились они не своими нарушениями закона и порядка, а вопреки этим нарушениям, так как обладали другими достоинствами, которые соответствовали требованиям правильного критицизма, и сила этих достоинств была способна одолеть порицание и дать духу удовлетворение, компенсирующее недовольство, вызванное недостатками. Ариосто нравится, но не своими чудовищными и невероятными вымыслами, не своим причудливым смешением серьезного и комического стилей, не слабой связностью своих рассказов и постоянными разрывами повествования. Он очаровывает силой и ясностью выражения, живостью и разнообразием своих выдумок, правдивым изображением аффектов, в особенности веселого и любовного характера, и, как бы его неудачи ни ослабляли наше чувство удовлетворения, они не способны уничтожить его полностью. Если бы мы действительно получали удовольствие от тех частей его поэмы, которые мы называем неудачными, то это не означало бы упрека по адресу критицизма вообще, но лишь по адресу тех отдельных его правил, которые определяют такие свойства произведения как отрицательные и представляют их подлежащими безоговорочному порицанию. Если эти части находят приятными, то они не могут быть неудачными, хотя бы наслаждение, которое они доставляют, и было всегда столь неожиданным и необъяснимым.

Хотя все общие законы искусства основаны только на опыте и наблюдении обычных человеческих чувств, нам, однако, не следует предполагать, что во всех случаях чувства людей будут соответствовать этим законам. Более тонкие эмоции духа очень чувствительны и деликатны по своему характеру, и, для того чтобы заставить их действовать с легкостью и точностью в соответствии с их общими и установленными принципами, требуется стечение многих благоприятных обстоятельств. Малейшая внешняя помеха или внутренняя неполадка в столь миниатюрных пружинах мешает их движению и приводит к нарушению действия всего механизма. Если бы мы хотели проделать такого рода опыт и проверить воздействие какого-либо прекрасного или безобразного предмета, мы должны были бы тщательно выбрать надлежащее время и место и привести наше воображение в соответствующее состояние и расположение. Для этого необходима полная ясность духа, способность мысленного воспроизведения и сосредоточение внимания на объекте; если какого-нибудь из этих условий будет недоставать, наш опыт окажется ошибочным и мы не в состоянии будем судить о всечеловеческой и всеобщей красоте. Связь, которую природа установила между формой и чувством, станет во всяком случае еще менее ясной, и, чтобы обнаружить и разглядеть ее, потребуется еще большая точность. Установить ее влияние мы сумеем не столько по воздействию каждого отдельного прекрасного творения, сколько по тому долго сохраняющемуся восхищению, какое вызывают творения, пережившие все капризы моды и стиля, все ошибки невежества и зависти.

Тот же Гомер, который услаждал две тысячи лет назад Афины и Рим, все еще вызывает восхищение в Париже и Лондоне. Никакие изменения климата, системы правления, религии и языка не в силах были затмить его славы. Чей-либо авторитет и предрассудки могут придать временную популярность бездарному поэту или оратору, но его репутация никогда не будет прочной и общепризнанной. Когда потомство или иностранцы станут исследовать его произведения, очарование их рассеется и недостатки выступят в своем истинном виде; обратное происходит с подлинным гением: чем более долгое время его произведения воспринимаются и чем шире они распространяются, тем искреннее становится восхищение ими. Зависть и ревность играют слишком большую роль в узком кругу людей, и близкое знакомство с личностью гения может ослабить восхищение, вызванное его произведениями. Но когда эти препятствия устранены, прекрасные творения, естественная функция которых состоит в том, что они пробуждают приятные чувства, тотчас же начинают оказывать свое воздействие, и, пока существует мир, они сохраняют власть над человеческим духом.

Из этого следует, таким образом, что при всем разнообразии и причудах вкусов существуют определенные общие принципы одобрения и порицания, влияние которых внимательный глаз может проследить во всех действиях духа. Некоторые отдельные формы или качества, проистекающие из первоначальной внутренней структуры, рассчитаны на то, чтобы нравиться, другие, наоборот, на то, чтобы вызывать недовольство; и, если они не производят эффекта в том или ином отдельном случае, это объясняется явным изъяном или несовершенством воспринимающего органа. Человек, страдающий лихорадкой, не станет утверждать, что его нёбо способно определять оттенки вкусовых качеств; точно так же больной желтухой не будет претендовать на то, чтобы судить об оттенках красок. Каждое существо может быть в здоровом и в больном состоянии, и только в первом случае мы можем предполагать, что получим истинную норму вкуса и чувства. Если при здоровом состоянии соответствующего органа люди достигнут полного или почти полного единообразия чувства, мы сможем, исходя из этого, вынести представление об абсолютной красоте, точно так же как внешний вид объекта при дневном свете, воспринимаемый глазом здорового человека, называют его подлинным и настоящим цветом, даже если соглашаются с тем, что цвет просто иллюзия чувств.

Многочисленными и часто встречающимися являются недостатки во внутренних органах, мешающие или ослабляющие воздействие тех общих принципов, от которых зависит наше чувство прекрасного или безобразного. Хотя некоторые объекты в силу структуры нашего духа естественно рассчитаны на то, чтобы доставлять удовольствие, не следует ждать, однако, что каждый индивидуум будет испытывать это удовольствие в равной степени. Встречаются отдельные случаи и ситуации, в которых либо эти объекты предстают в ложном свете, либо создаются препятствия тому, чтобы их подлинный вид сообщил воображению надлежащее чувство и восприятие.

Без сомнения, одна из причин того, почему многие лишены правильного чувства прекрасного, заключается в недостатке утонченности воображения, которая необходима, чтобы чувствовать более утонченные эмоции. На эту утонченность воображения претендует каждый; каждый говорит о ней и охотно видел бы в ней норму всяких вкусов или чувств. Но поскольку мы стремимся в этом эссе сочетать чувства с некоторой ясностью понимания, может быть, стоит дать более точное определение утонченности, чем это пробовали сделать до сих пор. И чтобы не извлекать нашей философии из слишком глубоких источников, обратимся к известному месту из «Дон Кихота».

У меня есть основания считать себя знатоком вина, говорит Санчо оруженосцу с огромным носом. Свойство это передается в нашей семье по наследству. Двое моих родственников были однажды вызваны для дегустации вина, находящегося в большой бочке. Предполагалось, что вино прекрасно, ибо оно было старым и из хорошего винограда. Один из них отведал его и поели обстоятельного размышления объявил, что вино было бы хорошим, если бы не слабый привкус кожи, который он в нем почувствовал. Другой, дегустируя таким же образом, также высказал положительное суждение о вине, но отметил в нем заметный привкус железа. Вы не можете себе представить, как потешались над их суждениями. Но кто смеялся последним? Когда бочка с вином опустела, на дне ее нашли старый ключ, с привязанным к нему кожаным ремешком.

Эта история может служить для нас поучительным примером удивительного сходства духовного и физического вкуса. Хотя можно с уверенностью сказать, что прекрасное и безобразное еще больше, чем сладкое и горькое, не составляют качеств объектов, а всецело принадлежат внутреннему или внешнему чувству, однако следует допустить, что в объектах существуют определенные качества, которые по своей природе приспособлены к тому, чтобы порождать эти особые чувствования. Но поскольку эти качества могут либо встречаться в незначительной степени, либо быть смешанными и спутанными друг с другом, то часто бывает, что такие слабые качества не влияют на вкус или же последний не способен различать все вкусовые оттенки в той сумбурной смеси, в которой они нам даны. В тех случаях, когда органы так утонченны, что от них ничего не ускользает, и в то же время так точны, что воспринимают каждую составную часть данной смеси, мы называем это утонченностью вкуса независимо от того, применяем ли мы данные термины в буквальном или в метафорическом смысле. В данном случае могут быть полезны общие правила относительно прекрасного, выведенные из установленных образцов и наблюдений тех свойств, которые нравятся или не нравятся, когда выступают- отдельно и в большой концентрации. Но если те же самые качества, выступая в соединении с другими и в слабой концентрации, не вызывают в органах кого-либо заметного удовольствия или неудовольствия, то мы исключаем подобного человека из претендентов на упомянутую утонченность вкуса. Создать эти общие правила или общепризнанные образцы композиции все равно что найти ключ на кожаном ремешке, который подтвердил правильность суждений родственников Санчо и смутил тех, кто претендовал на роль экспертов и осудил этих родственников. Если бы винную бочку никогда не опорожняли до дна, вкус упомянутых дегустаторов был бы в той же степени утонченным, в какой вкус других людей ослаблен и испорчен, но доказать превосходство вкуса первых и убедить в этом присутствующих было бы в данном случае трудно. Подобным же образом обстоит дело и с прекрасным в литературе: если бы оно здесь никогда и не исследовалось методически и не сводилось бы к общим принципам и если бы никогда никакие его образцы не были общепризнанными, все же существовали бы разные степени вкуса и суждение одного человека было бы предпочтительнее суждения другого. Но не так-то просто было бы заставить замолчать плохого критика, который всегда может упорствовать в отстаивании своих личных чувств и не соглашаться с противником. Однако когда мы представим ему открыто признанный принцип искусства, когда мы проиллюстрируем этот принцип примерами, действие которых с точки зрения его же собственного частного вкуса ему же самому придется признать соответствующим этому принципу, когда мы докажем, что тот же принцип можно применить к данному случаю, в котором он не осознал и не почувствовал его воздействия, то этот критик должен будет сделать вывод, что недостаток в нем самом и что ему не хватает утонченности, необходимой для того, чтобы в любом произведении или в речи правильно почувствовать, что здесь прекрасно и что безобразно.

Совершенством всякого чувства или способности признают умение точно схватывать мельчайшие объекты, не давая ничему ускользнуть или остаться незамеченным. Чем меньше объекты, воспринимаемые глазом, тем тоньше и искуснее его строение и комбинация его частей. Тонкость нашего [физического] вкуса проверяется не острыми ощущениями, но тем, ощущаем ли мы в смеси дробных частиц каждую частицу, несмотря на ее малые размеры и на то что она находится в смешении с другими частицами. Точно так же быстрое и острое восприятие прекрасного и безобразного следует считать доказательством совершенства нашего духовного вкуса; человек не может быть удовлетворен соб®й, пока он подозревает, что нечто прекрасное или безобразное в некотором рассуждении осталось им не замечено. В этом случае совершенство человека соединяется с совершенством ощущений или чувствований. Очень утонченный вкус к яствам нередко может стать большим неудобством как для самого человека, так и для его друзей. Но тонкий вкус к остроумию и прекрасному всегда должен быть желанным качеством, ибо это источник всех самых утонченных и невинных наслаждений, которые доступны человеческой природе. На этом сходятся чувства всего человечества. Где бы вы ни находили утонченность вкуса, несомненно, такой вкус будет встречен с одобрением; и наилучший способ его найти — обратиться к тем образцам и принципам, которые были установлены единодушным согласием и вековым опытом народов.

Но хотя между различными людьми существует естественно большая разница в степени утонченности вкуса, ничто так не способствует дальнейшему усилению и развитию указанной способности, как практика в какой-либо области искусства, а также частые исследования и размышления над отдельными видами прекрасного. Когда какие-либо объекты впервые представляются нашему взору или воображению, испытываемые при этом чувства бывают туманны и сумбурны и дух не способен в полной мере оценить их достоинства и недостатки. Вкус еще не может воспринять разные достоинства исполнения и еще в меньшей мере может отличить особый характер каждого из них и определить его качество и степень. Если произведение признается в общем и целом прекрасным или безобразным — это максимум того, чего можно здесь ожидать. И даже такое суждение человек, не искушенный в данном деле, может вынести лишь с большой неуверенностью и с оговорками. Но когда этот человек приобретает опыт в данной области, его чувствования становятся более точными и правильными и он не только воспринимает красоту и недостатки каждой части, но и отмечает отличительные особенности каждого качества и выражает соответственно свою похвалу или порицание по их адресу. Ясные и определенные чувства управляют им на протяжении всего исследования данных объектов, и он распознает ту самую степень и характер одобрения или порицания, которое естественно способна вызвать каждая из частей. Туман, прежде, как казалось, обволакивавший объект, теперь рассеивается; орган чувств начинает действовать более совершенно и может определить достоинства всякого произведения без опасности впасть в ошибку. Словом, подобно тому как ловкость и умение вырабатываются благодаря практике в ходе исполнения всякой работы, так приобретается и способность судить о ценности всякого произведения.

Практика настолько полезна для распознавания прекрасного, что, прежде чем судить о каком-либо значительном произведении, нам необходимо неоднократно внимательно прочитать и вдумчиво рассмотреть его в различных аспектах. Когда какое-либо произведение рассматривается впервые, то это делается поверхностно и бегло, что нарушает подлинное чувство прекрасного. Соотношение частей при этом не распознается; истинный характер стиля усматривается слабо; отдельные достоинства и недостатки кажутся спутанными и предстают в воображении неотчетливо. Я не говорю уже о том, что существуют виды прекрасного, которые, будучи цветистыми и внешне привлекательными, сначала нравятся, но, когда обнаруживается их несовместимость с правдивым выражением разума и аффектов, быстро приедаются, а затем с пренебрежением отвергаются или по меньшей мере утрачивают значительную часть своей ценности.

Практически невозможно заниматься созерцанием какого-либо рода прекрасного, если не проводить частых сравнений между отдельными видами и степенями прекрасного и не определять их соотношения. Человек, которому никогда не приходилось сравнивать различные виды прекрасного, в сущности совершенно не компетентен высказать какое-нибудь мнение относительно того или иного представленного ему объекта. Только путем сравнения мы устанавливаем, что заслуживает похвалы или порицания, и узнаем, какую степень этой оценки следует употребить. Самая грубая мазня содержит в себе некоторую яркость красок и точность подражания, а в рамках этого и известную красоту, и она могла бы воздействовать на душу крестьянина или индейца, вызвав у них огромный восторг.

Вульгарнейшие баллады не лишены все же полностью гармонии и естественности, и никто, кроме человека, осведомленного относительно высших видов прекрасного, не определит, что элементы их формы грубы, а содержание неинтересно. У человека, хорошо знакомого с лучшими образцами данного рода, ярко выраженная неполноценность прекрасного вызывает болезненное чувство, и поэтому он называет его безобразным. Что касается наиболее хорошо исполненного объекта, с которым мы знакомимся, то, естественно, предполагается, что им достигнута вершина совершенства и он получает право на самое высокое одобрение. Только тот, кто привык понимать, исследовать и оценивать отдельные произведения, вызывающие восхищение в разные века и у разных народов, может оценить достоинства представленного его взору творения и отвести ему надлежащее место среди произведений человеческого гения.

Но чтобы критик был в состоянии выполнить эту задачу в более полной мере, он должен быть свободен от всяких предрассудков и не принимать во внимание ничего, кроме самого объекта, представленного ему на рассмотрение. Можно заметить, что каждое произведение искусства следует рассматривать с определенной точки зрения, чтобы оно надлежащим образом воздействовало на дух, и оно не может соответствовать в полной мере вкусу того человека, реальное или воображаемое состояние которого не соответствует состоянию, которого требует это произведение. Оратор, выступающий перед определенной аудиторией, должен учитывать уровень ее способностей, интересов, мнений, аффектов и предрассудков; в противном случае он напрасно будет рассчитывать на влияние среди слушателей и на их привязанность. Даже если у аудитории есть какие-либо предубеждения против него, то, какими бы необоснованными они ни были, он не должен проходить мимо этого неблагоприятного факта и, прежде чем приступить к предмету своего выступления, ему следует постараться расположить к себе аудиторию и добиться ее благосклонности. Чтобы дать правильную оценку этой речи, критику, живущему в другом веке или принадлежащему к другой нации, читая ее, следует иметь в виду все указанные обстоятельства и поставить себя в положение тогдашних слушателей. Подобным же образом когда какое-нибудь произведение обращено к общественности, то независимо от своих дружеских или враждебных чувств к его автору я должен отвлечься от данной ситуации и, считая себя человеком вообще, забыть, если возможно, свою индивидуальную сущность и свои личные обстоятельства. Тот, кто находится во власти предрассудков, не способен выполнить это условие. Он упорно сохраняет свою естественную позицию и не занимает той позиции, которая требуется для понимания данного произведения. Если это произведение обращено к людям другого века или другой нации, он не принимает во внимание особенностей их взглядов и предрассудков и, будучи воспитан в нравах своего века и своей страны, опрометчиво порицает то, чем восторгались люди, на которых в сущности данный труд и был рассчитан. Если это произведение предназначено для широкой общественности, критик все же никогда в достаточной мере не расширит рамки своего понимания и не сможет отвлечься от интересов, свойственных ему как другу или же как врагу, как сопернику или комментатору. Таким образом, его чувства оказываются искаженными, и ни прекрасное, ни безобразное не оказывают на него того воздействия, какое он испытывал бы, если бы благодаря соответствующему усилию своего воображения на какой-то момент забыл о себе. Тем самым его вкус явно отклоняется от истинной нормы, всякое доверие к нему утрачивается, и он в итоге теряет авторитет.

Хорошо известно, что во всех вопросах, представленных на рассмотрение ума, предубеждение пагубно влияет на здравость суждения и искажает всю интеллектуальную деятельность; оно не в меньшей степени противоречит хорошему вкусу и извращает наше чувство прекрасного. В обоих случаях побеждать такое влияние должен здравый смысл, и в данном отношении, как и во многих других, разум если и не составляет существенной части вкуса, то по крайней мере необходим для проявления последнего. Во всех наиболее прекрасных творениях духа существует взаимосвязь и соразмерность частей. Человек не может постигнуть ни прекрасного, ни безобразного, если его мысль не способна в достаточной мере охватить все эти части и сравнить их друг с другом так, чтобы понять согласованность и единство целого. Каждое произведение искусства имеет определенную цель, для которой оно предназначено, и его следует считать более или менее совершенным в зависимости от большей или меньшей степени пригодности для данной цели. Цель красноречия — убеждение; цель истории — поучение; цель поэзии — доставлять наслаждение, воздействуя на аффекты и воображение. Эти цеди нам следует постоянно иметь в виду, рассматривая какое-либо произведение, и мы должны уметь определять, насколько применяемые средства приспособлены к соответствующим целям. Кроме того, каждый вид произведения, даже самого поэтического, есть не что иное, как цепь утверждений и рассуждений, не всегда, правда, совершенно верных и точных, но все же правдоподобных и внушающих доверие, хотя и приукрашенных воображением. Персонажи, введенные в трагедию или эпическую поэму, должны быть выведены рассуждающими, размышляющими, принимающими решения и действующими соответственно своему характеру и обстоятельствам; и, не имея своего суждения, а также вкуса и выдумки, поэт не может надеяться на успех в столь тонком деле. Я не говорю уже о том, что те же блестящие способности, которые способствуют совершенствованию разума, та же ясность представления, точность различения и живость усвоения идей (apprehension) также являются существенными факторами в проявлении правильного вкуса и неизменно способствуют ему. Редко или, пожалуй, никогда не бывает так, чтобы здравомыслящий человек, обладающий опытом в какой-либо области искусства, не смог бы судить о его красоте, и не менее редко можно встретить человека, который имел бы правильный вкус, но не мог бы мыслить здраво.

Следовательно, хотя принципы вкуса всеобщи и почти, если и не вполне, тождественны у всех людей, однако немногие способны вынести суждение о каком-либо произведении искусства или утвердить свое собственное чувство в качестве нормы прекрасного. Органы внутренних впечатлений (internal sensation) редко бывают настолько совершенными, чтобы полностью соответствовать общим принципам и вызывать чувства (feeling), этим принципам соответствующие. Эти органы или работают неполноценно, или испорчены из-за какого-либо расстройства и вследствие этого вызывают чувство, которое может оказаться ложным. Когда критик лишен утонченности, он выносит суждение, не проводя соответствующих различений и находясь лишь под впечатлением более резко и явно выраженных качеств данного объекта, тонкие штрихи он не замечает и не принимает во внимание. В тех случаях, когда опыт ему ничего не подсказывает, его суждения неясны и неуверенны. В тех случаях, когда он не пользуется методами сравнения, самые пустые поделки от искусства, заслуживающие, скорее, названия скверных, являются предметом его восхищения. У критика же, находящегося во власти предрассудков, все его природные чувства извращены. Когда у него недостает здравого смысла, он не способен распознать красоту изображения и мысли, которые являются самым высоким и самым совершенным видом прекрасного. Поскольку те или иные из названных недостатков вообще свойственны людям, то истинные суждения об изящных искусствах даже в периоды их наибольшего расцвета встречаются очень редко. Только человека, обладающего здравым смыслом, сочетающимся с тонким чувством, обогащенного опытом, усовершенствованным посредством сравнения, и свободного от всяких предрассудков, можно назвать таким ценным критиком, а суждение, вынесенное на основе единства взглядов таких критиков, в любом случае будет истинной нормой вкуса и прекрасного, Но где найти таких критиков? По каким признакам их узнать? Как отличить их от самозванцев? Все это сложные вопросы, и они, по-видимому, вернут нас к тому же состоянию неуверенности, из которого в настоящем эссе мы старались выйти.

Однако если мы подойдем к этому вопросу правильно, то окажется, что он относится к области фактов, а не чувства. Обладает ли какой-нибудь челочек здравым суждением и тонким воображением, свободен ли он от предрассудков — это часто может быть предметом спора и подвергается широкому обсуждению и рассмотрению, но с тем, что человек обладающий совокупностью таких качеств, представляет ценность и достоин уважения, нельзя не согласиться. В тех случаях, когда возникают сомнения, люди могут сделать не более, чем в связи с другими спорными вопросами, представленными на рассмотрение их ума: они должны вривести самые веские аргументы, к«кде подсказывает им сообразительность, признать, что где-то действительно существует истинная и окончательно установленная норма, и терпимо относиться к тем, кого привлекает другая норма, отличающаяся от их нормы. Для нашей цели достаточно, если мы докажем, что не у всех людей вкус одинаков и что некоторые личности, как бы ни трудно было их особо выделить, должны быть в общем признаны всем человечеством в качестве людей, имеющих над другими преимущество.

В действительности, однако, найти норму вкуса даже в частных случаях не так уж трудно, как обычно представляется. Хотя теоретически мы π можем с готовностью признать определенный критерий в науке и отрицать наличие его по отношению к чувству, однако на практике оказывается, что в науке установить его значительно труднее. Абстрактные философские теории и глубокие теологические системы господствовали в течение одного века; в последующий период они были повсеместно разбиты, их абсурдность была доказана; другие теории и системы заняли их место; последние были в свою очередь вытеснены их преемниками; и, как показал опыт, ничто так не подвержено случаю и моде, как эти мнимые решения науки. Не то происходит, когда мы имеем дело с прекрасными произведениями поэзии и прозы. Правдивые выражения аффектов и характера, несомненно, в короткий срок завоевывают всеобщее признание, которое и сохраняют за собой навсегда. Аристотель и Платон, Эпикур и Декарт последовательно сменяли друг друга, но Теренций и Вергилий сохраняют свою всеобщую в неоспоримую власть над умами человечества. Абстрактная философия Цицерона утратила свое влияние, но страстность его красноречия и поныне восхищает нас.

Хотя люди утонченного вкуса и встречаются редко, в обществе их легко отличить благодаря их здравому рассудку и превосходству их способностей по сравнению с остальными. Широкое влияние, приобретаемое этими людьми, способствует распространению того живого одобрения, с каким они встречают всякое высокоталантливое произведение, и делает это одобрение преобладающей оценкой. Многие люди, предоставленные сами себе, лишь слабо и туманно воспринимают прекрасное, однако и они способны оценить его тонкие проявления, если на это обратят их внимание. Всякий раз, когда подлинный поэт или оратор становится предметом восхищения для какого-либо человека, последний привлекает на свою сторону и других людей. Хотя предрассудки некоторое время и могут преобладать, они никогда не приведут к всеобщему признанию соперника подлинного гения и в конечном счете уступят силе природы и справедливого чувства. И хотя цивилизованные нации легко могут ошибиться в выборе своего любимого философа, они никогда не ошибались сколько-нибудь продолжительное время в своих чувствах к любимому эпическому писателю или драматургу.

Но, несмотря на все наши старания установить норму вкуса и примирить противоречивые восприятия (apprehensions) людей, все же остаются два источника, порождающие различия, которые, правда, недостаточны для того, чтобы стереть все границы между прекрасным и безобразным, но которые часто приводят к тому, что наши одобрение или порицание оказываются различными по своей степени. Один из указанных источников — это различие в склонностях отдельных людей; другой — это особые нравы и мнения нашего века и нашей страны. Главные принципы вкуса единообразно присущи человеческой природе. В тех случаях, когда суждения людей различны, это обычно объясняют некоторым недостатком или отклонением в способностях, проистекающим из предрассудков, из недостаточности опыта или же из недостаточно утонченного вкуса; и имеется справедливое основание одобрить вкус одного человека и признать негодным вкус другого. Но когда различие в суждениях вытекает из внутренних свойств людей или же из внешних условий, а упрекнуть их не в чем, то здесь не будет места для предпочтения одного другому; в этом случае некоторая степень различия в суждениях является неизбежной, и напрасно мы стали бы искать норму, с помощью которой могли бы примирить противоречивые чувствования.

Молодого человека, страсти которого отличаются пылкостью, больше тронут любовные и нежные образы, чем человека зрелого возраста, который находит удовольствие в мудрых философских размышлениях о поведении в жизни и воздержании от страстей. В двадцать лет любимым писателем может быть Овидий, в сорок — Гораций, а в пятьдесят, возможно, Тацит. В таких случаях мы напрасно пытались бы проникнуться чувствами других людей, лишая себя склонностей, свойственных нам по природе. Мы выбираем себе любимого писателя так, как выбираем друга, исходя из склонности и расположения. Веселость или страстность, чувство или рассудочность — какое бы из этих качеств больше всего ни преобладало в нашем характере, оно создает у нас особую симпатию к писателю, с которым у нас имеется сходство.

Одному больше нравится возвышенность, другому — нежность, третьему — зубоскальство. Один сильно чувствителен к недостаткам и исключительно скрупулезно заботится о том, чтобы все было правильно, другой с более живым чувством прекрасного способен простить двадцать нелепостей и промахов за одно возвышенное патетическое место. Ухо одного человека восприимчиво к сжатости и энергии, другой наслаждается размахом, богатством и гармонией выражений. На одного производит благоприятное впечатление простота, на другого — вычурность. Комедия, трагедия, сатира, ода — все они имеют своих приверженцев, отдающих предпочтение одному из этих отдельных видов литературного творчества. Одобрять лишь одид вид или стиль литературного творчества и отвергать все остальные — это явно ошибочная позиция для критика. Но не испытывать склонности к тому, что соответствует нашему личному складу характера и расположению, почти невозможно. Эти предпочтения неизбежны и не приносят вреда, и они никогда не должны быть предметом спора, ибо нет такой нормы, исходя из которой о них можно было бы судить.

По той же причине во время чтения нам больше доставляют удовольствия картины и характеры, которые напоминают нам вещи, встречающиеся в нашем веке и в нашей стране, чем те, которые описывают другие обычаи. Нам нелегко примириться с простотой нравов у древних, когда мы читаем о принцессах, которые носят из ручья воду, и о королях и героях, готовящих себе пищу. Вообще мы можем допускать, что изображение подобных нравов не является ошибкой писателя ц не портит произведения, но такое изображение нас не волнует. Поэтому комедию нелегко перенести из одного века в другой, от одного народа к другому. Французу или англичанину не нравится «Андрия» Теренция110 или «Клипия» Макиавелли, где красивая женщина, вокруг которой вращается действие всей пьесы, ни разу не появляется перед зрителями и находится все время за сценой, что соответствует скрытному нраву древних греков и современных итальянцев. Человек образованный и мыслящий способен принять во внимание эти особенности нравов, но обычная аудитория никогда не в состоянии настолько далеко отойти от своих обычных идей и чувств, чтобы наслаждаться столь чуждыми ей картинами.

И здесь возникает мысль, которая может оказаться полезной при рассмотрении знаменитого спора относительно древней и современной культуры, в котором одна сторона прощает всякую кажущуюся нелепость у древних ссылкой на нравы того века, а другая не допускает этого или, самое большее, извиняет автора, но не само произведение. На мой взгляд, спорящие стороны редко умели определить точные рамки этого спора. Изображение всяких невинных особенностей нравов подобно вышеупомянутым, разумеется, следует допускать, и человек, которого они шокируют, явно обнаруживает ложную изысканность и утонченность. Памятник поэту, который прочнее меди ш, должен был бы рассыпаться подобно простому кирпичу или глине, если бы люди не учитывали постоянных изменений, происходящих в нравах и обычаях, и не допускали ничего, кроме того, что соответствует господствующей в настоящее время моде. Следует ли нам выбросить портреты наших предков из-за того, что они изображены на них в рюшах и кринолинах? Но если представления о морали и приличиях при переходе от одного века к другому изменились, и порочные нравы описываются без надлежащего порицания, то это следует признать искажающим данное поэтическое произведение и делающим его подлинно безобразным. Я не могу и не должен проникаться подобными чувствами. Я способен извинить поэта, принимая во внимание обычаи его века, но наслаждаться его произве- > дением никоим образом не в состоянии. Недостаток человеколюбия и благопристойности, столь разительный в персонажах, созданных некоторыми древними поэтами, не исключая и Гомера, а также авторов греческих трагедий, значительно снижает достоинства их знаменитых творений и заставляет отдавать предпочтение произведениям современных авторов. Нас не интересуют судьбы и чувства столь грубых героев, нам не нравится отсутствие границ между пороком и добродетелью в запутанном клубке того и другого. И какое бы снисхождение мы не оказывали предрассудкам автора, мы не можем заставить себя проникнуться его чувствами или испытывать привязанность к персонажам, которых мы явно считаем отрицательными.

С моральными принципами дело обстоит иначе, чем со всякого рода умозрительными взглядами. Они находятся в постоянном движении и изменении. Сын избирает иную систему, нежели отец. Более того, едва ли найдется человек, который мог бы похвастаться большим постоянством и устойчивостью в данном отношении. Какие бы умозрительные ошибки ни обнаруживались в области изящной словесности любого века или любой страны, они лишь в незначительной мере снижают ценность таких произведений. Нужна только определенная установка мысли и воображения, чтобы заставить нас вникнуть во все господствовавшие в то время взгляды и наслаждаться чувствами или выводами, вытекающими из этих взглядов. Но требуется огромное усилие, чтобы изменить наше суждение о нравах и вызвать чувства одобрения или порицания, любви или ненависти, отличающиеся от чувств, к которым за долгое время привык наш дух. В случае когда человек уверен в высокой нравственности той нормы морали, исходя из которой он выносит свое суждение, он по праву ревностно относится к ней и не станет на время менять свои идущие от сердца чувства в угоду какому бы то ни было писателю.

Из bcox умозрительных ошибок в гениальных произведениях самыми простительными являются те, которые относятся к религии. Никогда не следует судить о культуре или мудрости какого-либо народа или даже отдельных лиц по грубости или утонченности их теологических принципов. К тому здравому смыслу, который руководит людьми в обычных условиях жизни, в религиозных делах не прислушиваются; последние, как предполагают, находятся за пределами человеческого разума. Поэтому критик, стремящийся дать правильное представление о древней поэзии, не должен принимать во внимание все нелепости теологических воззрений язычников, а наше потомство должно в свою очередь отнестись к своим предкам столь же снисходительно. Ни одному поэту никогда нельзя ставить в вину какие-либо религиозные принципы до тех пор, пока они остаются просто теоретическими принципами и не овладевают им настолько, что бросают на него пятно фанатизма или суеверия. Когда же это происходит, они разрушают чувства морали и нарушают естественную границу между пороком и добродетелью. Поэтому согласно вышеупомянутому признаку они являются вечными позорными пятнами, и никакие предрассудки и ложные взгляды века не в силах их оправдать.

Для римско-католической религии важно внушить жгучую ненависть ко всякому другому религиозному культу и представить всех язычников, магометан и еретиков в качестве объектов божественного гнева и возмездия. Хотя в действительности такие чувства в высшей степени заслуживают осуждения, закоснелые фанатики считают их добродетельными и изображают в своих трагедиях и эпических поэмах в виде своего рода священной доблести. Этот фанатизм изуродовал две очень хорошие трагедии французского театра: «Полиевкта» и «Аталию» 112, где неумеренная приверженность к определенному культу выдвигалась с невообразимой напыщенностью и образовала главную черту характера героев. «Что это значит? — вопрошает Иозабету высокомерный Иоад, увидев ее беседующей с Матаном, жрецом Ваала. — Дочь Давида говорит с изменником? Неужели ты не страшишься, что земля разверзнется и пламя, исторгнутое ею, поглотит вас обоих? Или что эти священные стены рухнут и раздавят вас? Что ему здесь надобно? Зачем этот враг бога приходит сюда отравлять своим страшным присутствием воздух, которым мы дышим?» Такие чувства встречены в парижском театре овацией, но в Лондоне зрители были бы столь же довольны, услыхав Ахилла, заявляющего Агамемнону, что у него ум собаки, а сердце лани, или Юпитера, грозящего Юноне изрядно поколотить ее, если она не успокоится.

Религиозные принципы являются также недостатком во всяком произведении изящного искусства, когда они доходят до суеверия, религиозных предрассудков и вторгаются во всякое чувство, каким бы далеким от религии оно ни было.

Нельзя извинить автора тем, что обычаи его стран’ы отягощали жизнь столь многочисленными религиозными обрядами и церемониями, что никакая область жизни не была свободна от этого ярма. Петрарка дал повод для смеха во все последующие времена, сравнив свою возлюбленную Лауру с Иисусом Христом. Не менее курьезно у очаровательного вольнодумца (libertine) Боккаччо звучат его совершенно серьезно произносимые благодарности всемогущему богу и дамам за то, что они содействовали защите его от врагов.

Об авторе Дэвид Юм

(англ. David Hume; 7 мая (26 апреля по старому стилю), 1711 года Эдинбург — 25 августа 1776 года, там же) — шотландский философ, представитель эмпиризма и агностицизма, предшественник позитивизма, экономист и историк, публицист, один из крупнейших деятелей шотландского Просвещения.