Я уже давно питаю сомнения относительно суждений философов по всем вопросам и чувствую в себе большую склонность спорить с их выводами, нежели соглашаться с ними. Существует одна ошибка, в которой повинны почти все философы без исключения: они слишком узки и ограниченны в своих принципах и не учитывают то обширное многообразие, которое столь свойственно действиям природы. Выдвинув какой-либо излюбленный принцип, который, быть может, соответствует многим действиям природы, философ расширяет применимость этого принципа на весь мир творения, сводя к нему путем насильственного и нелепого рассуждения любое явление. Поскольку ум узок и поверхностен, мы не способны применить наше учение ко всему разнообразию природы, взятой в ее полном объеме, но представляем себе, что она так же ограниченна в своих действиях, как мы в наших рассуждениях.
Но если уж подозревать наличие у философов в каком-либо случае такой слабости, так это следует сделать прежде всего в связи с их суждениями о человеческой жизни и путях достижения счастья. В данном случае они сбиваются с толку не только из-за умственной узости, но и из-за своих аффектов. Почти каждый из них имеет какую-либо преобладающую склонность, которой подчинены остальные его желания и привязанности и которая руководит им, хотя, возможно, и с перерывами, в течение всей его жизни. Ему трудно понять, что любая вещь, которая кажется ему совершенно безразличной, может доставить другому радость или обладать чарами, недоступными его взору. Его собственные занятия, как он полагает, суть самые занимательные из всех; объект его аффекта наиболее ценен, а дорога, которой он следует, есть единственный путь к счастью.
Но пусть эти погрязшие в предрассудках резонеры на секунду задумаются; ведь так много явных примеров и доводов, способных вывести их из заблуждения и заставить их прийти к более широким правилам и принципам. Неужели они не видят огромного разнообразия склонностей среди себе подобных, каждый из которых кажется вполне удовлетворенным своим образом жизни, но, если его заставить жить так, как живет его сосед, почувствует себя глубоко несчастным. Неужели они сами не чувствуют, что то, что радует водном случае, вызывает неудовольствие в другом вследствие изменения наклонностей и что даже при самых напряженных усилиях не в их власти вернуть тот вкус или то желание, которое прежде придавали очарование тому, что теперь кажется безразличным или даже неприятным? Так какой же смысл в том предпочтении, которое отдают городской или сельской, деятельной или посвященной удовольствиям, уединенной или светской жизни, когда, не говоря уже о различных наклонностях разных людей, опыт одного и того же человека способен убедить его, что любой из этих образов жизни в свою очередь приятен и все они вместе в своем разнообразии или в своем разумном сочетании тоже приятны.
Но следует ли пускать это дело на самотек? Должен ли человек, определяя весь ход своей жизни, руководствоваться только своим нравом и наклонностью, не прибегая к помощи разума, который научил бы его, какая дорога предпочтительнее и в большей степени ведет к счастью? И разве нет различия между поведением одного человека и другого?
Да, отвечаю я, различие есть, и оно велико. Один человек, избрав в соответствии со своей наклонностью определенный жизненный путь, может употреблять более верные средства для достижения поставленной цели, чем другой, избравший аналогичный путь и домогающийся того же самого. Объектом твоего желания является богатство? Так приобрети должное профессиональное мастерство, применяй его с усердием, расширяй круг твоих друзей и знакомых, избегай праздности и расточительства, допуская последнее только в том случае, если ты уверен, что получишь от него больше, чем от бережливости. Ты желаешь приобрести общественное уважение? Остерегайся в равной степени таких крайностей, как высокомерие и раболепие. Пусть будет ясно, что ты знаешь себе цену, но не презираешь и других. Если же ты впадешь в одну из этих крайностей, то или раздражишь своей дерзостью человеческую гордыню, или же навлечешь на себя своим робким пресмыкательством и нерешительностью всеобщее презрение.
Но, скажешь ты, все это принципы обычной предусмотрительности, обычного благоразумия, которые внушает своим детям каждый родитель и которым следует в своей жизни, домогаясь избранной цели, любой обычный человек. Но чего же ты еще желаешь? Разве ты пришел к философу как к какому-то чародею, чтобы он научил тебя при помощи магии и колдовства тому, чего ты не в состоянии почерпнуть из обычной предусмотрительности и обычного благоразумия? Да, мы пришли к философу научиться тому, каковы должны быть избираемые нами цели, а не выяснять средства их достижения. Мы хотим знать, какие желания нам следует удовлетворять, каким аффектам давать простор, каким влияниям потворствовать. А что до остального, то мы полагаемся на здравый смысл и общепринятые максимы поведения.
Но в таком случае мне остается только сожалеть, что я претендовал на роль философа. Твои вопросы поставили меня в тупик, и я опасаюсь того, что если мой ответ окажется слишком суровым, то я могу прослыть педантом и схоластом, если же он будет слишком вольным, то как бы не оказаться мне проповедником порока и безнравственности. Однако я удовлетворю твое любопытство и изложу свое мнение в связи с данным вопросом. Мое единственное желание состоит в том, чтобы ты не придавал моему мнению слишком большого значения подобно тому, как не придаю ему такого значения и я сам. И ты не должен также считать, что оно заслуживает твоей насмешки или же твоего гнева.
Если мы можем положиться на какой-либо полученный от философии принцип, то это, я думаю, будет тот совершенно несомненный факт, что нет ничего такого, что само по себе было бы ценным или достойным презрения, желанным или ненавистным, прекрасным или уродливым. Все эти атрибуты зависят от тех или иных особенностей в организации и устройстве человеческих чувств и аффектов. То, что одному животному кажется самой изысканной пищей, у другого возбуждает отвращение; то, что приятно волнует чувства одного, у другого вызывает ощущение неудобства и беспокойства. Так, по общепризнанному мнению, обстоит дело со всеми телесными чувствами. Но стоит исследовать дело поглубже, и станет ясно, что точно так же обстоит дело и тогда, когда дух действует совместно с телом и смешивает свои чувства с направленными вовне влечениями.
Попроси страстно влюбленного описать характер своей возлюбленной. Он ответит тебе, что у него нет слов, чтобы выразить ее очарование, и совершенно серьезно спросит в свою очередь, приходилось ли тебе быть знакомым с богиней или ангелом. Если ты ответишь, что нет, не приходилось, то он скажет, что ты не сможешь создать себе представление о той божественной красоте, которой наделена его возлюбленная, о совершенстве ее форм, о пропорциональности ее черт, об очаровательном выражении ее лица, о прелести ее характера и веселости нрава. Но из всех этих разглагольствований ты можешь сделать только тот вывод, что бедняга влюблен и что вложенное природой во все живые существа обычное влечение подов друг к другу заставило его наделить один определенный объект всеми теми чертами, которые ему приятны. Это же самое божественное создание не только для другого животного, но и для другого человека есть всего лишь смертное существо, на которое можно взирать с полнейшим равнодушием.
Природа наделила все живые существа таким же предрассудком и по отношению к их потомству. Как только беспомощное дитя увидит свет, его любящий родитель начинает рассматривать его как существо, заслуживающее наибольшей привязанности, и предпочитает его любому, даже самому совершенному и законченному, объекту, хотя для всякого другого оно есть всего лишь жалкое и заслуживающее презрения создание. Только аффект, проистекающий из первоначального устройства и организации человеческой природы, придает ценность самым незначительным объектам.
Мы можем продолжить наше наблюдение и прийти к выводу, что и в том случае, когда дух действует сам по себе и, порицая одно и одобряя другое, называет один объект уродливым и гнусным, а другой — прекрасным и привлекательным, все эти качества в действительности принадлежат вовсе не самим объектам, а исключительно чувствам этого порицающего или восхваляющего духа. Я вполне допускаю, что сделать это положение очевидным и как бы ощутимым для нерадивых умов трудно, ибо природа более единообразна в настроениях духа, чем в большинстве телесных чувств, и порождает большее сходство во внутреннем, чем во внешнем аспекте человеческой природы. В духовных вкусах есть нечто подобное принципам, и критики [эстетики] могут рассуждать более убедительно, нежели повара или парфюмеры. Однако мы можем заметить, что это единообразие внутри человеческого рода не мешает существовать значительным различиям в суждениях о красоте и ценностях; не мешает оно и тому, что воспитание, привычки, предрассудки, капризы, нравы часто изменяют наш вкус в этой области. Вам никогда не убедить человека, который не привык к итальянской музыке и слух которого не способен освоиться с ее сложностью, что она лучше шотландской мелодии. Вы не сможете выдвинуть ни одного аргумента, кроме ссылки на свой вкус. Что же касается вашего противника, то его вкус явится для него самым решающим аргументом в этом деле. Если вы умны, то каждый из вас допустит, что вы оба правы. И, имея в виду множество других случаев подобного расхождения во вкусах, вы оба придете к выводу, что и красота и ценности полностью относительны и состоят в том приятном чувствовании, которое порождается объектом в том или ином духе в соответствии со структурой и устройством последнего.
Посредством этого разнообразия чувствований, наблюдаемых у человека, природа хотела, по всей вероятности, заставить нас почувствовать ее власть и понять, какие изумительные перемены может она породить во вкусах и желаниях людей при помощи одного лишь изменения их внутреннего устройства, не производя изменений в самих объектах. Этот аргумент может быть решающим для простонародья, но привыкший к размышлению человек может прибегнуть к более убедительному аргументу, исходящему из самой природы объекта.
В своих мыслительных операциях ум не делает ничего, кроме быстрого просмотра объектов, предполагая их такими, какими они существуют в действительности, ничего к ним не прибавляя и ничего от них не отнимая. Если я изучаю систему Птолемея и систему Коперника, то я стремлюсь только к тому, чтобы при помощи своего исследования узнать истинное расположение планет. Иными словами, я пытаюсь мысленно поставить их в такое же отношение друг к другу, в каком они находятся на небе. Таким образом, этой операции ума всегда соответствует реальное, хотя часто и неизвестное, мерило, заложенное в самой природе вещей, а не истина или ложь, зависящие от различия в человеческом понимании. Хотя бы все человечество пришло к выводу, что солнце движется, а земля покоится, солнце от этого не сдвинулось бы ни на дюйм и подобное умозаключение осталось бы навсегда ошибочным и ложным.
Но дело обстоит иначе с такими качествами, как прекрасное и безобразное, желанное и отвратительное. К ним неприложим критерий истины и лжи. В данном случае дух не довольствуется простым осмотром своих объектов в том виде, как они существуют сами по себе. Он также испытывает связанное с этим осмотром чувство, будь то восхищение или недовольство, одобрение или осуждение. И именно это чувство заставляет его присоединять к объектам эпитеты прекрасного или безобразного, желанного или отвратительного. Далее, очевидно, что такое чувство должно зависеть от строения или структуры духа, которые дают возможность тем или иным особенным формам действовать именно так, а не иначе, порождая соответствие или общность между духом и его объектами. Измените структуру духа или внутренних органов, и данное чувство более не будет иметь места, хотя форма осталась та же самая. Чувство отличается от объекта, оно возникает в результате его воздействия на органы духа, так что изменение последних должно изменить это воздействие и один и тот же объект не может породить то же самое чувство в совершенно другом духе.
К этому выводу каждый может прийти сам без какой-либо философии там, где чувство и объект явно различны. Кто не чувствовал, что власть, слава, месть желательны не сами по себе, но заимствуют свою важность из строения человеческих аффектов, заставляющих стремиться к тому или другому? Но когда речь заходит о красоте, будь то моральной или природной, всюду считают, что дело обстоит иначе. Полагают, что приятное качество присуще самому объекту, а не чувству. И это только потому, что чувство не столь бурно и неистово, чтобы явственно отличаться от восприятия объекта.
Но небольшое размышление помогает нам различить то и другое. Человек может знать точно все круги и эллипсы коперниковской системы и все неправильные петли птолемеевской, не чувствуя, что первая прекраснее второй. Эвклид полностью объяснял все качества круга, но нигде ни слова не сказал о его красоте. Причина этого ясна. Красота вовсе не есть качество крута. Ее нет где-либо в линии, части которой находятся на одинаковом расстоянии от общего центра. Это всего лишь действие, производимое фигурой на нави дух, строение, или структура, которого такова, что он восприимчив к подобным чувствованиям. Напрасно будете вы искать эту красоту в круге, разыскивать ее при помощи чувственного восприятия или же математического рассуждения в тех или иных свойствах данной фигуры.
Математик, который не видит иного удовольствия в чтении Вергилия, кроме прослеживания по карте путешествия Энея, может понимать все значения каждого латинского слова, примененного божественным автором, и, следовательно, иметь ясную идею о произведении. Он может обладать этой идеей в большей степени, чем тот, кто не изучил так точно географию поэмы. Итак, он знает в поэме каждую деталь, но красота ее ему недоступна, ибо, собственно говоря, эта красота заключена не в поэме, а в чувствовании или во вкусе читателя. И если у человека нет такой утонченности нрава, которая делала бы его восприимчивым к данному чувствованию, то, хотя бы он и обладал знаниями и рассудком ангела, красота останется для него недоступной *.
Из всего этого можно сделать вывод, что наслаждение от предмета, к которому стремится человек, вызывается не ценностью или достоинством самого предмета, но проистекает из того аффекта, под влиянием которого стремятся к нему, и из того успеха, который обретают, следуя данному стремлению. Сами по себе объекты абсолютно лишены всякой ценности и всякого достоинства. Свою ценность они извлекают только из аффекта. Если последний достаточно силен, устойчив и сопровождается успехом, то личность счастлива. Вряд ли можно сомневаться, что маленькая девочка в своем новом платье на школьном балу испытывает столь же полную радость, как и величайший оратор, торжествующий во всем блеске своего красноречия над аффектами и волей многочисленного собрания. Поэтому все различие между жизнью одного и другого человека состоит в характере либо аффектов, либо удовольствий, и этих различий вполне достаточно, чтобы создать столь взаимоудаленные крайности, как счастье и горе.
Если бы я не боялся, что мои рассуждения покажутся слишком философскими, я напомнил бы читателю знаменитое учение, которое считают в наши дни полностью доказанным, учение о том, что «вкусовые свойства, цвета и все другие чувственные качества находятся не в телах, а лишь в наших чувствах» 76. Точно так же обстоит дело с красотой и безобразием, добродетелью и пороком. Это учение, однако, отнимает у последних качеств не больше реальности, чем у первых, не наносит оно также никакой обиды ни критикам [эстетикам], ни моралистам Разве оттого, что местопребыванием цветов сделают орган зрения, красильщиков и художников будут менее уважать и ценить? В чувствах и ощущениях человечества достаточно единообразия, чтобы сделать все эти качества объектами искусства и размышления, оказывающими громадное влияние на жизнь и обычаи. И если достоверно, что вышеупомянутое открытие в философии природы не оказывает влияния на действия и поведение людей, то почему подобное открытие в моральной философии могло бы грозить какими либо переменами?
Чтобы доставлять счастье, аффект не должен быть ни слишком сильным, ни слишком слабым. В первом случае дух находился бы в состоянии постоянной горячки и смятения, во втором же случае погрузился бы в неприятную праздность и апатию.
Чтобы доставлять счастье, аффект должен быть благожелательным и социальным, а не грубым или свирепым. Эти последние аффекты далеко не столь приятны для нашего чувства, как первые. Какое может быть сравнение между злобой, враждебностью, завистью, местью, с одной стороны, и дружбой, мягкостью, милосердием и благодарностью — с другой?
Чтобы доставлять счастье, аффект должен быть веселым и жизнерадостным, а не мрачным или меланхолическим. Привычка надеяться и радоваться есть подлинное богатство, тогда как склонность к страху и к печали — подлинное бедствие.
Некоторые аффекты и наклонности по тому наслаждению, которое доставляют их предметы, не столь устойчивы и постоянны, как другие, и связанные с ними удовольствие и наслаждение не могут быть длительными. Например, увлечение философией, как и поэтическое воодушевление, — временное порождение возвышенного состояния духа, значительного досуга, тонкой одаренности, привычки к созерцанию и исследованию. Но, несмотря на все эти обстоятельства, абстрактный объект, подобный тому, какой естественная религия только и представляет нам, не способен долго воздействовать на наш дух, а тем более оказывать влияние на каждый момент нашей жизни. Чтобы придать аффекту продолжительный и постоянный характер, требуется особый метод воздействия на чувства и воображение, использование не только философского, но и исторического воззрения на божество. Для этой цели полезно использовать также народные суеверия и обряды.
Хотя характеры людей весьма различны, можно с уверенностью сказать, что в общем жизнь, посвященная удовольствиям, не способна столь долго поддерживать саму себя, как жизнь, отданная делу; она гораздо более подвержена пресыщению и отвращению. Наиболее длительно действующие, устойчивые удовольствия предполагают прилежание и внимание. Таковы игра и охота. Вообще труд и деятельность заполняют все громадные пустоты в человеческой жизни.
Но там, где характер наиболее расположен к какому-то определенному удовольствию, нужный предмет часто отсутствует. В этом отношении направленные на внешние предметы аффекты не могут доставить нам такого же счастья, как аффекты, связанные с предметами, внутренне нам присущими. Ведь мы не можем иметь уверенности ни в том, что приобретем нужные для удовлетворения аффекта внешние объекты, ни в том, что сможем обладать ими, не испытывая страха перед их утратой. Поэтому для счастья аффект, побуждающий к учению, предпочтительнее аффекта, побуждающего к богатству.
Правда, некоторые люди обладают такой силой духа, что, даже стремясь к внешним объектам, не поддаются разочарованию [в случае неуспеха] и возобновляют свою деятельность, не утрачивая бодрости. Ничто так не способствует счастью, как подобное свойство духа.
Согласно этому краткому и несовершенному очерку человеческой жизни самое счастливое расположение духа — добродетельность, или, иными словами, такое расположение, которое побуждает нас к деятельности и к труду, делает нас чувствительными к социальным аффектам, закаляет сердце против ударов судьбы, должным образом умеряет наши аффекты, делает для нас увеселением наши собственные мысли и склоняет нас скорее к удовольствиям, доставляемым обществом и беседой, чем к чувственным наслаждениям. И для самого беззаботного человека, когда настают плохие времена, становится ясным, что наклонности духа весьма неодинаково благоприятствуют счастью, что один аффект, или состояние духа, может быть в высшей степени желателен, а другой нет. Все различия между условиями жизни зависят от духа, сама по себе любая ситуация не предпочтительнее всякой другой. Добро и зло, будь то естественное или моральное, полностью зависят от человеческих чувствований и аффектов. Если бы человек был способен изменять свои переживания, никто бы не был несчастлив. Подобный Протею, он мог бы, постоянно меняя свои формы, уклоняться от любого удара судьбы.
Но природа в значительной мере лишила нас этой возможности. Строение и устройство нашего духа зависят от нас не в большей степени, чем строение нашего тела. А большинство людей не имеют даже понятия, что какие-либо изменения в данном отношении могут быть желательны. Подобно тому как поток необходимо следует в своем течении за всеми понижениями почвы, невежественная и немыслящая часть человечества побуждается к действиям своими природными наклонностями. У всех этих людей нет никаких притязаний на философию и столь хвалимую медицину ума. Но природа оказывает громадное влияние также и на людей мыслящих и мудрых; и не всегда бывает в человеческой власти при всем прилежании и искусстве исправить свой нрав и достичь желаемой добродетельности характера. Власть философии распространяется на очень немногих, и даже в отношении этих немногих ее права весьма слабы и ограниченны. Люди могут чувствовать ценность добродетели и желать ее достигнуть, и все же нет уверенности, что они преуспеют в исполнении этих своих желаний.
Всякий, кто без предубеждения рассмотрит, как протекают человеческие действия, найдет, что человечество почти исключительно руководствуется своей телесной организацией и характером и что общие принципы имеют ничтожное влияние, да и то только на наши вкусы и чувства. Если человек обладает живым чувством чести и добродетели и его аффекты умеренны, его поведение всегда будет отвечать требованиям морали, и если он отступит от последних, то его возвращение к ним будет быстрым и легким. Но если, с другой стороны, человек родится с таким порочным складом духа, с таким черствым и невосприимчивым характером, что у него нет наклонности к добродетели и человеколюбию, нет симпатии к его ближнему, нет желания к тому, чтобы быть хвалимым и признанным, то он навсегда останется совершенно неизлечимым и всякая философия для него бесполезна. Он чувствует удовлетворение только от низменных и чувственных объектов, от потворства злобным аффектам. У него нет ни сожаления, ни желания исправить свои порочные наклонности. У него отсутствует даже то чувство или тот вкус, который необходим для того, чтобы он желал иметь лучший характер. Что касается меня, то я не знаю, как я должен обращаться к такому существу или посредством каких доводов мне следует стремиться его преобразовать. Если я начну ему говорить о том внутреннем удовлетворении, которое проистекает из похвальных и человеколюбивых поступков, о тонком наслаждении бескорыстной любовью и дружбой, о прочных радостях, связанных с добрым именем и хорошей репутацией, то он может мне ответить, что, возможно, все эти удовольствия и имеют для кого-либо цену, что же касается его, он обладает совершенно другими наклонностями и интересами. Повторяю: в таком случае моя философия бессильна, и я могу только выразить сожаление по поводу несчастного состояния указанного существа. Но существует ли, спрошу я, какая-либо другая философия, способная оказать в данном случае помощь? Можно ли при помощи какой-либо системы сделать все человечество добродетельным, сколь бы порочным ни было его естественное строение духа? Опыт быстро убедит нас в противном, и я рискну утверждать, что, возможно, главная выгода, доставляемая философией, приобретается косвенным образом77 и проистекает более из ее тайного, невидимого влияния, чем от ее непосредственного применения.
Несомненно, что серьезные занятия науками, в том числе гуманитарными, смягчают и делают человеколюбивым характер, воспитывая те прекрасные эмоции, с которыми связана истинная добродетель и честность. Редко, очень редко бывает, чтобы человек, обладающий вкусом и ученостью, не был по крайней мере порядочным, несмотря на свои слабости. Его приверженность к спекулятивным занятиям и размышлениям должна подавлять в нем эгоистические и честолюбивые аффекты и в то же время делать его более чувствительным ко всем приличиям и обязанностям в жизни. Он более чуток к нравственным различиям в характерах и поведении, его размышления не ослабляют, а, наоборот, заметно усиливают соответствующее чувство.
Занятия и прилежание, весьма вероятно, способны породить и другие перемены в характере и нраве человека помимо указанных малозаметных изменений. Огромное воздействие образования способно убедить нас в том, что дух отнюдь не является совершенно неизменным и неподатливым, но допускает многочисленные изменения своего первоначального состояния и структуры. Пусть человек создаст для себя как бы модель того характера, который ему желателен, и пусть он выяснит, в чем его характер расходится с желаемым, пусть он все время наблюдает себя и постоянным усилием отклоняет свой дух от порока, направляя его к добродетели, и я нисколько не сомневаюсь в том, что со временем он найдет в своем характере изменения к лучшему.
Другим мощным средством преобразования духа и внедрения в него хороших наклонностей и свойств является привычка. Человек, который привык к умеренности и сдержанности, будет ненавидеть необузданность и разгульную жизнь. Если он занимается практическими делами или наукой, праздность для него наказание. Если он понуждает себя к благодеяниям и приветливому обхождению, он вскоре возненавидит всякого рода спесь и насилие. Если кто-либо вполне убежден в том, что добродетельный образ жизни более предпочтителен, и, кроме того, решился хотя бы некоторое время подавлять в себе дурное, то вряд ли его постигнет разочарование. Вся беда в том, что такое убеждение и такая решимость невозможны, если данный человек уже до этого не был достаточно добродетельным.
Но так или иначе, именно в этом состоит главный триумф философии и искусства: они постепенно шлифуют нравы, указывают нам те черты характера и те наклонности, которых мы должны стремиться достигнуть посредством постоянных усилий нашего духа и неоднократных упражнений. Кроме этого, я не вижу, какое еще влияние они могут оказать, и должен выразить свое сомнение относительно ценности всех тех увещеваний и утешений, которые столь модны среди спекулятивных мыслителей.
Мы уже заметили, что объекты не являются желанными или отвратительными, ценными или достойными пренебрежения сами по себе, а приобретают указанные качества благодаря особому характеру и строению духа, рассматривающего их. Поэтому, чтобы усилить или ослабить оценку того или иного объекта той или иной личностью, возбудить или умерить аффекты данной личности, нет прямых аргументов или оснований, которые имели бы силу и влияние. Ловля мух наподобие той, которой предавался Домициан, если только она доставит кому-либо удовольствие, будет более предпочтительным занятием, чем охота на диких зверей вроде той, которой занимался Уильям Руф78, или завоевание царств, подобное тому, которое осуществлял Александр.
Но хотя ценность каждого предмета может быть определена только соответствующим чувством или аффектом той или иной личности, мы можем заметить, что аффект, вынося свое суждение, не просто имеет в виду предмет, каков он сам по себе, а рассматривает его со всеми сопутствующими ему обстоятельствами. Человек, испытывающий радость от обладания алмазом, не ограничивается только тем, что перед ним сверкающий камень, он осознает также его редкостность, и отсюда-то в основном и проистекают его радость и ликование. Здесь-то и может вмешаться философ и обратить внимание на особенные мнения, соображения и обстоятельства, которые иначе от нас ускользнули бы; и при помощи этого средства он может ослабить или усилить любой определенный аффект.
Может показаться совершенно неразумным отрицать в данной связи авторитет философии. Надлежит, однако, признать, что здесь скрывается и сильное возражение против нее: если указанные взгляды естественны, то они могли бы возникнуть сами, без помощи философии, если же они неестественны, то они не могут иметь никакого влияния на аффекты. Последние по природе своей весьма утонченны, и их нельзя насильственно вынуждать к чему-либо даже посредством величайшего искусства или прилежания. Применяемое нами для данной цели рассуждение, в которое мы вникаем с трудом и которое мы не можем сохранить в нашем сознании без заботы и напряжения внимания, никогда не породит тех истинных и длительных движений аффектов, причина которых коренится в природе и строении духа. Человек может пытаться излечиться от любви, рассматривая свою возлюбленную в искусственных условиях посредством микроскопа или лорнета и обнаруживая всю неровность ее кожи и ужасные диспропорции ее черт, так же как надеяться возбудить или умерить какой-либо аффект посредством искусственных аргументов какого-нибудь Сенеки или Эпиктета. Но воспоминание о естественном облике предмета и его естественном положении будет и в том и в другом случае жить в нем. Философские рассуждения слишком тонки и отвлеченны, чтобы занимать какое-либо место в обыденной жизни или способствовать преодолению какого-либо аффекта. Воздух, находящийся выше атмосферы с ее облаками и ветрами, слишком тонок и разрежен, чтобы им можно было дышать.
Другой недостаток тех утонченных рассуждений, которые предлагает нам философия, состоит в том, что обычно они не могут ослабить или уничтожить наши порочные аффекты, не уничтожая или не ослабляя при этом и добродетельных и не делая дух совершенно безразличным и пассивным. Эти рассуждения в большинстве случаев носят общий характер и приложимы ко всем нашим аффектам. Напрасно стали бы мы надеяться направить влияние данных рассуждений только в одну сторону. Если путем постоянного изучения и размышления мы делаем их нашим внутренним достоянием, они проникают повсюду и распространяют на весь дух всеобщую бесчувственность. Когда мы разрушаем нервы, то вместе с возможностью ощущения боли уничтожаем и возможность ощущения удовольствия.
Весьма нетрудно с первого же взгляда увидеть один из указанных недостатков в большинстве философских рассуждений, столь прославленных в древние и новые времена. Никогда не позволяй, чтобы причиняемые тебе обиды или чинимое над тобой насилие, говорят философы *, возбудили твой гнев или твою ненависть. Ведь ты не будешь гневаться на обезьяну за ее злобу или на тигра за его свирепость^ Это рассуждение побуждает нас дать плохую оценку человеческой природе и ведет к уничтожению социальных аффектов. Если человек считает, что порок столь же свойствен человечеству, как те или иные инстинкты грубым тварям, то это ведет к тому, что у человека не остается даже сожаления о его преступлениях.
Все несчастья проистекают из порядка, царящего во вселенной, которая абсолютно совершенна. Неужели тебе хочется разрушить ради своей частной выгоды столь божественный порядок^ Что из того, что несчастья, от которых я страдаю, возникают из-за злобы или угнетения? Но пороки и недостатки людей входят составной частью в порядок вселенной.
Если чума и землетрясение не нарушают предначертания небес, то разве могут это сделать Борджиа или Катилина} Допустим, что это так, но тогда и мои пороки также будут частью того же самого порядка.
Тому человеку, который сказал, что счастлив лишь тот, кто может подняться выше людского мнения, один спартанец ответил, что в таком случае счастливы только мошенники и грабители **.
Человек рождается, дабы быть несчастным, так что же он начинает удивляться по поводу какого-либо определенного несчастья? Вправе ли он давать волю печали и стенать по поводу какого-либо несчастья^ Да, он справедливо сокрушается по поводу того, что родился, чтобы быть несчастным. А твои утешения сто раз хуже беды, от которой ты хотел бы его избавить.
Plut., De ira cohibenda79.
* Plut., Lacon, Apophteg.
У тебя всегда должны быть перед глазами смерть, болезни нищета, слепота, изгнания, клевета и позор, т е те бедствия, которые вообще свойственны человеческой природе. Если какое-либо из этих бедствий выпадет на твою долю, ты лучше снесешь его, если заранее будешь к нему готов. Я отвечу, что если мы ограничимся общим и отдаленным размышлением о бедствиях человеческой жизни, то это не окажет никакого содействия нашей готовности подвергнуться им. Если же посредством пристального и напряженного размышления мы сделаем их нашим внутренним достоянием, то это будет верным средством к тому, чтобы отравить все наши удовольствия и сделать нас совершенно несчастными.
Твоя печаль бесплодна и не изменит течения судеб. Совершенно верно, вот поэтому-то я и огорчаюсь.
Утешение, которое Цицерон дает глухому, совершенно курьезно. Как много языков, говорит он, которые тебе непонятны! Пунический. испанский, галльский, египетский и т. д. Относительно всех их ты как бы глух, однако тебя это не тревожит. Так велико ли несчастье быть глухим еще к одному языку? *
Я предпочту скорее остроумие Антипатра Киренаика, который, когда некая женщина пожалела его за слепоту, сказал: «Что ты/ Ты думаешь, что в темноте нельзя наслаждаться?»
Ничто не может быть более разрушительным для честолюбия и страсти к завоеваниям, говорит Фонтенель, чем истинная система астрономии. Как жалок весь земной шар по сравнению с бесконечной протяженностью природы! Это соображение явно чересчур выспренне, чтобы иметь какой-либо эффект. А если бы оно имело какой-либо эффект, то не уничтожило ли бы оно наравне с честолюбием также и патриотизм? Тот же самый галантный автор не без основания добавляет, что сверкающие взоры дам — единственный объект, который ничего не утрачивает в своем блеске или ценности от самых широких астрономических познаний, но выдерживает испытание посредством всяких систем. Не значит ли это, что сами философы советуют нам ограничить наше стремление к ним?
• Tusc. Quaest., lib. V, 40.
Изгнание, говорит Плутарх своему другу, изгнанному из родных мест, не есть зло. Математики говорят нам, что вся земля по сравнению с небом всего лишь одна точка. Переменить страну — это не больше, чем перейти с одной улицы на другую. Человек не есть растение, пускающее корни в определенный вид почвы. Все почвы и все климаты одинаково для него хороши *. Эти соображения были бы превосходны, но при условии, что они попадали бы только в руки изгнанников. А что если они станут известны тем, кто занят общественными делами, и разрушат всю приверженность этих людей к их отчизне? Или они должны действовать, как средство шарлатанов, одинаково пригодное для лечения диабета и водянки?
Конечно, если бы в человеческое тело вселилось высшее существо, то жизнь для него показалась бы презренной, пустой и жалкой и никогда нельзя было бы заставить его принять в чем-либо участие и обратить его внимание на то, что происходит вокруг него. Заставить его снизойти до того, чтобы с усердием и прилежанием играть роль какого-нибудь царя Филиппа, было бы так же трудно, как принудить того же Филиппа, в течение пятидесяти лет бывшего царем и завоевателем, заниматься с должным прилежанием и вниманием починкой старой обуви — занятием, которое Лукиан приписал ему в аду. И вот те самые соображения, которыми руководствовалось бы в своем презрении к человеческим делам это воображаемое существо, приходят на ум и философу, но, будучи в некотором роде несоразмерными с человеческой природой и не получая поддержки от опыта, они не могут оказать на него полного впечатления. Он понимает, но не чувствует в полной мере их истину. Он всегда остается возвышенным философом, пока ему не требуется ничего, т. е. пока ничто не волнует его или не возбуждает в нем никаких аффектов. Когда в игре участвуют другие, он удивляется их страстности и пыду но положение сразу меняется, едва только он сам окажется во власти тех же аффектов, которые он столь осуждал, когда оставался только зрителем.
De exilio80.
В философских книгах можно встретить два главных соображения, от которых можно ожидать значительного эффекта, потому что они порождены обыденной жизнью и возникают уже при самом поверхностном наблюдении человеческих дел. Когда мы размышляем о краткости и непрочности жизни, какими жалкими кажутся нам все наши поиски счастья! И даже в том случае, когда наши интересы простираются за пределы нашей личной жизни, какими легкомысленными покажутся наши самые обширные проекты, если мы подумаем о постоянных изменениях и переворотах в человеческих делах, вследствие которых законы и доктрины, книги и правительства уносятся временем, словно стремительным потоком, и теряются в бескрайнем океане материи! Такое размышление явно способно заглушить все наши аффекты. Но не противоречит ли оно поэтому хитрости (artifice) природы, которая ввела нас в счастливое заблужение, что человеческая жизнь имеет какую-то ценность? И разве не может подобное рассуждение быть с успехом использовано сластолюбцами, чтобы увести нас с дороги деятельности и добродетели на цветущие луга праздности и наслаждений?
Фукидид рассказывает, что во время знаменитой чумы в Афинах, когда каждому человеку угрожала смерть, среди народа царило распущенное веселье, каждый убеждал другого наслаждаться, пока еще длится жизнь. Подобное же наблюдение делает и Боккаччо в связи с чумой во Флоренции. Этот же принцип заставляет солдат во время войны предаваться разгулу и мотовству так, как этого не делают никакие другие люди. Наслаждение текущего момента81 всегда обладает силой, и все то, что уменьшает важность прочих объектов, только придает ему дополнительное влияние и ценность.
Второе философское соображение, которое часто может иметь влияние на страсти и аффекты, проистекает из сравнения условий нашей жизни с положением других людей. Подобное сравнение мы производим постоянно даже в нашей обыденной жизни, но, к сожалению, мы более склонны сравнивать наше положение с положением тех, кто выше нас, чем тех, кто нас ниже. Философ исправляет этот естественный недостаток, обращая внимание на другую сторону дела, дабы чувствовать себя спокойным в том положении, в которое может его поставить судьба. Весьма мало таких людей, которые не извлекут утешения из данного размышления, хотя у очень доброго человека наблюдение несчастий человечества вызовет скорее печаль, нежели удовлетворение, и прибавит к его сожалениям по поводу собственных несчастий глубокую жалость к несчастьям других людей. Таковы недостатки даже самых лучших способов утешения, доставляемых философией *.
Возможно, что скептики заходят слишком далеко, когда ограничивают все философские размышления и темы двумя указанными. По-видимому, есть и другие темы, истинность которых несомненна и естественная тенденция которых состоит в успокоении и смягчении аффектов. Философия жадно хватается за них, изучает их, обдумывает, запоминает, делает их достоянием ума. И влияние их на те характеры, которым свойственно глубокомыслие, кротость и сдержанность, может быть значительным Но разве можно говорить о таком влиянии, скажете вы, если у характера уже есть те склонности, которые вы таким образом хотите ему придать? Однако по крайней мере можно укреплять этот характер и снабжать его принципами, при помощи которых он может сохранять и поддерживать себя. Вот несколько примеров таких философских принципов: 1. Разве подлежит сомнению, что в любом положении кроются несчастья? Так зачем же завидовать кому-либо?
2. Каждый хлебнул горя. Но повсюду это чем-то компенсируется. Почему бы не довольствоваться тем, что имеется налицо?
3. Привычка делает нас невосприимчивыми к добру и злу и все уравнивает.
4 Важны только здоровье и настроение. Остальное имеет значение лишь постольку, поскольку на них влияет.
5. Как много у меня других благ! Почему же я должен скорбеть из-за отсутствия еще одного?
6. Сколь многие счастливы в тех условиях, на которые я жалуюсь! А сколько еще людей мне завидует!
7. За всякое благо нужно платить: богатство добывается трудом, милости — лестью. Могу ли я не соглашаться платить такую цену и, однако, требовать соответствующей выгоды?
8 Не рассчитывай на слишком большое счастье в жизни. Человеческая природа не позволяет достичь этого.
9. Не стремись к счастью слишком сложному (complicated). Но разве это от меня зависит? Да, зависит первый выбор. Жизнь подобна игре. Игру можно выбирать. А страсть постепенно устремляется к соответствующему объекту.
10. Предвосхищай своими надеждами и своим воображением то будущее утешение, которое неизменно приносит время всякому горю.
11 Я желаю разбогатеть. Для чего? Чтобы владеть многими прекрасными предметами: домами, садами, экипажами и т. д. Как много, однако, прекрасных предметов предлагает нам природа без всяких затрат! Если они тебя радуют, этого вполне достаточно Если же тебе их мало, посмотри на действие привычки или характера, которое скоро лишило бы [тебя] всякого вкуса к богатству.
12. Я желаю прославиться. Подумай, если я буду хорошо поступать, я приобрету уважение всех своих знакомых. А что мне до остальных?
Эти рассуждения столь очевидны, что было бы удивительно. рслп бы они не приходили на ум каждому человеку. Они столь убедительны, что было бы удивительно, если бы они не оказывали влияния на каждого. Но возможно, они приходят на ум большинству людей и убеждают их лишь тогда, когда человеческая жизнь рассматривается с общей точки зрения и в спокойном состоянии. Но когда случаются реальные происшествия, действующие на чувства, пробуждаются страсти, разгорается воображение, то философ исчезает в человеке, и напрасно ищет он той убежденности, которая только что казалась столь твердой и непоколебимой. Каково же средство от этого зла? Помогай себе частым и внимательным чтением замечательных моралистов. Обращайся за помощью к учености Плутарха, воображению Лукиана, красноречию Цицерона, острому уму Сенеки, шутливости Монтеня, возвышенности Шефтсбери. Таким путем выраженные моральные принципы действуют глубже и укрепляют ум против иллюзий, вызываемых аффектами. Но вместе с тем не полагайся лишь на помощь, приходящую извне. Привычкой и исследованием развивай в себе тот философский характер, который придает силу размышлению и, делая большую часть нашего счастья независимым от обстоятельств, лишает беспорядочно протекающие аффекты их остроты и успокаивает дух. Не презирай эту помощь, но также и не жди от нее слишком многого, если природа не была к тебе благосклонна, наделяя тебя соответствующим характером.
Я закончу данное рассуждение замечанием, что хотя добродетель, несомненно, наилучшее, что следует избрать, коль скоро она достижима, однако дела человеческие столь беспорядочны и запутанны, что нечего ожидать в этой жизни какого-либо совершенного или правильного распределения счастья и несчастья. Не только материальные блага и телесные дары (а и то и другое весьма важно), не только эти преимущества, говорю я, неравномерно распределены между добродетельными и порочными людьми, но даже и сам ум в известной мере участвует в этом беспорядке, и сам строй чувств ведет к тому, что наиболее достойный характер далеко не всегда наслаждается высшим счастьем.
Известно, что хотя телесная боль порождается нарушениями в членах или органах, однако она не всегда пропорциональна по своей силе характеру нарушения: она сильнее или слабее в зависимости от большей или меньшей чувствительности члена, на который распространяют свое влияние пагубные гуморальные жидкости. Зубная боль вызывает более острые приступы боли, чем чахотка или водянка. Таким же образом мы можем заметить и относительно строения духа, что все пороки, конечно, пагубны, однако нарушение или боль не соразмеряются природой с пороком так, чтобы была соблюдена строгая пропорция, и человек высшей добродетели, даже если отвлечься от внешних случайностей, отнюдь не всегда является наиболее счастливым человеком. Мрачный и меланхолический темперамент, конечно, является, согласно нашему мнению, пороком или несовершенством, но, поскольку он способен сочетаться с высоким чувством чести или большой честностью, его можно найти в самых достойных характерах. Но одного его достаточно, чтобы испортить жизнь и сделать человека совершенно несчастливым. С другой стороны, эгоистичный негодяй может обладать живым и бодрым характером, некоторой жизнерадостностью, которая действительно является хорошим качеством, но которая вознаграждается более, чем она того заслуживает; и когда последняя соединена с хорошим состоянием, то она способна компенсировать все беспокойства и угрызения совести, связанные со всеми другими пороками.
К этому я добавлю, что если человек, подверженный порокам или недостаткам, обладает, что может легко случиться, наряду с пороками некоторым хорошим качеством, то это делает его еще более несчастным, чем если бы он был совершенно порочным. Личность, наделенная такой слабостью характера, что она может легко быть сломлена бедой, более несчастлива, когда она наделена благородными и отзывчивыми склонностями, которые заставляют ее заботиться о других и быть более уязвимой для ударов судьбы и случая. Чувство стыда у человека с несовершенным характером — это, конечно, добродетель, но оно вызывает большое беспокойство и угрызения совести, от которых полностью свободен законченный негодяй. Человек влюбчивого темперамента с сердцем, неспособным к дружбе, более счастлив, чем такой же невоздержанный в любви человек с благородным характером, заставляющим его сочувствовать окружающим и превращающим его в полного раба предмета своей страсти.
Короче говоря, человеческой жизнью управляет более случай, чем разум, ее следует рассматривать скорее как глупую игру, нежели как серьезное занятие, и она более зависит от особенностей характера, чем от общих принципов. Должны ли мы участвовать в ней со всей страстностью и озабоченностью? Она этого не заслуживает. Должны ли мы быть безразличными к счастью? Мы лишимся всякого удовольствия от игры, если будем флегматичны и станем относиться ко всему спустя рукава. Пока мы рассуждаем о жизни, жизнь проходит, и смерть одинаково обходится и с дураком, и с философом, хотя, возможно, они и принимают ее по-разному. Сводить жизнь к точным правилам, подчинять ее строгому методу обычно трудное, а часто и бесплодное занятие. И это ли не доказательство также и того, что мы переоценили приз, за который боремся? Даже рассуждать о ней столь обстоятельно и устанавливать с точностью истинное представление относительно нее значило бы ее переоценивать, если бы только для некоторых характеров это занятие не было наиболее приятным из тех, которыми их жизнь может быть занята.