ГЛАВА I. ОБ ОБЩИХ ПРИНЦИПАХ МОРАЛИ
Диспуты с людьми, упорно отстаивающими свои принципы, наиболее утомительны по сравнению со всеми другими, за исключением, быть может, диспутов с личностями совершенно неискренними’, которые в действительности не верят во мнения, защищаемые ими, но вступают в споры из-за рисовки, из духа противоречия или же из желания показать, что мудрость и остроумие возвышают их над остальным человечеством. В обоих случаях следует ожидать одинаково слепой приверженности к собственным аргументам, одинакового неуважения к своим противникам и одинаково страстной неистовости в навязывании софистики и лжи. И так как рассуждение не есть источник, из которого тот или иной полемист черпает свои тезисы, тщетно ожидать, что какая-то логика, которая не соответствует его склонностям (affections), заставит его когда-либо принять более правильные принципы.
Те, кто отрицает реальность моральных различений, могут быть отнесены к неискренним спорщикам, так как непостижимо, чтобы какое-либо человеческое существо могло серьезно полагать, что все характеры и поступки в равной мере способны вызвать привязанность и уважение каждого. Различия, которые природа установила между людьми, велики и столь усугублены образованием, примерами и обычаями, что там, где соответствующие противоположности сразу воспринимаются нами, не существует скептицизма, который был бы столь щепетилен, и уверенности, которая была бы столь определенной, чтобы абсолютно отрицать всякое различие между ними. Как бы ни была велика невосприимчивость человека, его часто затрагивают представления о подобающем (right) и неподобающем (wrong), и, как бы он ни закоснел в своих предрассудках, он должен видеть, что и другие восприимчивы к подобным впечатлениям. Поэтому единственный способ наставить на путь истинный подобного рода противника состоит в том, чтобы представить его самому себе. Ведь, обнаружив, что никто не поддерживает с ним спора, он, вероятно, по собственной воле, когда ему просто надоест [упорствовать], перейдет на сторону здравого смысла и разума.
В гораздо большей мере заслуживает исследования недавно начатый спор относительно общих оснований морали. Проистекают ли они из разума или из чувства (sentiment)? Приобретаем ли мы знание о них с помощью цепи аргументов и индукции или же непосредственного чувства и более тонкого внутреннего ощущения; должны ли они подобно всем правильным суждениям о истинности и ложности быть одинаковыми для каждого одаренного рассудком существа, или же они, как и перцепции красоты или безобразия, всецело основываются на специфическом складе и конституции рода человеческого?
Древние философы хотя и утверждали часто, что добродетель не что иное, как соответствие разуму, вообще, однако, рассматривали, по-видимому, мораль как нечто проистекающее из вкуса и чувств. С другой стороны, наши современные исследователи, хотя они и немало говорят о красоте добродетели и безобразии порока, как правило, пытались объяснить эти различия с помощью метафизических рассуждений и вывести их из наиболее абстрактных принципов рассудка. Во всех этих вопросах царит такая путаница, что между той или иной системой и даже частями почти каждой отдельной системы могла существовать имеющая огромное значение противоположность, и никто до самого недавнего времени даже не чувствовал этого. Тонко чувствующий (elegant) лорд Шефтсбери, который первым заметил указанное различие и который в общем склонялся к принципам древних, сам не вполне освободился от такой путаницы.
Следует признать, что и тот и другой подход к вопросу могут быть обоснованы посредством правдоподобных аргументов. Моральные различия, можно сказать, усматриваются чистым разумом; иначе откуда же проистекает множество разногласий относительно этих предметов, господствующих как в повседневной жизни, так и в философии? Откуда же берется длинная цепь доказательств, на которую часто опираются обе стороны? Для чего приводят примеры, апеллируют к авторитетам, применяют аналогии, обнаруживают ошибки, осуществляют выводы, а многочисленные заключения приводят в соответствие с собственными принципами? Спорить можно об истине, а не о вкусе. То, что существует в природе вещей, есть мерило нашего суждения; то, что каждый человек ощущает в самом себе, есть мерило чувства. Предложения геометрии можно доказывать, системы в физике можно оспаривать, но гармония стихов, интимность чувства, блеск остроумия должны доставлять непосредственное удовольствие. Никто никогда не спорит относительно красоты другого лица, но каждый часто спорит насчет справедливости или несправедливости поступков этого лица. При каждом судебном разбирательстве первой целью подсудимого является опровержение приводимых фактов и отрицание приписываемых ему поступков; вторая цель состоит в том, чтобы доказать, что, даже если бы эти поступки имели место, их следовало бы оправдать как безобидные и сообразные с законом. По общему признанию, первый пункт доказывается посредством дедукций рассудка. Как можем мы полагать, что для установления второго пункта применяется другая способность духа?
С другой стороны, те, кто хотел бы свести все моральные определения к чувству, могут попытаться показать, что разум не в состоянии вывести когда-либо заключения этого типа. Добродетель, говорят они, привлекательна, а порок отвратителен. Это составляет саму их природу, или сущность. Но может ли разум или рассуждение распределить указанные эпитеты между какими-то предметами и объявить заблаговременно, что вот этот должен вызывать любовь, а тот — ненависть? И какое другое основание можем мы еще приписать этим аффектам, кроме первоначального строения и склада человеческой) духа, который от природы приспособлен к тому, чтобы воспринимать их?
Цель всех моральных рассуждений состоит в том, чтобы научить нас нашему долгу, с помощью надлежащих представлений о безобразии порока и красоте добродетели породить соответствующие привычки и заставить нас избегать одного и стремиться к другому. Но следует ли ожидать этого от выводов и заключений рассудка, которые сами по себе не имеют влияния на аффекты и не могут приводить в движение активные силы человека? Они открывают истины. Но где истины, открываемые ими, безразличны и не порождают ни желания, ни отвращения, там они не оказывают влияния на поведение. Что порядочно, красиво и подобающе, что благородно и великодушно, то овладевает сердцем и воодушевляет нас к принятию и поддержке такового. Что понятно или очевидно, что вероятно или истинно, то вызывает только холодное согласие рассудка и, удовлетворяя отвлеченную любознательность, кладет конец нашим исследованиям.
Уничтожьте все теплые чувства и предрасположения к добродетели и всякое омерзение и отвращение к пороку, сделайте человека совершенно равнодушным к этим различиям, и мораль не будет больше практической наукой и не будет оказывать какого-либо регулирующего воздействия на нашу жизнь и поступки.
Эти аргументы обеих сторон (а их можно привести гораздо больше) настолько правдоподобны, что я склонен подозревать следующее: как те, так и другие могут быть вескими и удовлетворительными, а разум и чувство сопутствуют друг другу почти во всех моральных определениях и выводах. Вероятно, то окончательное суждение, которое объявляет характеры и поступки приятными или отвратительными, заслуживающими похвалы или порицания, отмечает их печатью чести или бесчестья, одобрения или осуждения, делает нравственность активным принципом, добродетель — нашим счастьем, а порок — несчастьем, — это окончательное суждение, вероятно, говорю я, основывается на некотором внутреннем ощущении или чувстве, которым природа снабдила весь род человеческий, ибо что еще может оказывать такое влияние? Но дабы проложить дорогу такому чувству и воспитать подлинное умение распознавать его объект, как мы обнаруживаем, часто бывает необходимо, чтобы этому предшествовало множество рассуждений, чтобы были проведены тонкие различения, выведены точные заключения, осуществлены отдаленные сопоставления, исследованы сложные отношения, установлены и определены общие факты. Некоторые виды красоты, особенно естественной, при первом появлении вызывают нашу привязанность и одобрение; там же, где они не способны к такому действию, никаким рассуждением невозможно заменить их воздействия или привести их в соответствие с нашим вкусом и чувством. Но относительно многих разновидностей красоты, особенно красоты в изящных искусствах, надо немало поразмыслить, чтобы ощутить надлежащее чувство, и ложный вкус часто может быть исправлен при помощи аргументации и размышления. Существуют веские основания для того, чтобы заключить, что нравственная красота во многом близка этим последним видам красоты и что, дабы обеспечить ей надлежащее воздействие на человеческий дух, требуется помощь наших интеллектуальных способностей.
Но хотя этот вопрос относительно общих принципов морали интересен и важен, нам в данный момент нет нужды уделять и далее ему внимание в наших исследованиях, ибо если бы мы были настолько удачливы, что в ходе данного исследования открыли бы истинное происхождение морали, то тогда легко обнаружилось бы, в какой мере чувство или разум входит во все определения ее природы * 2. Чтобы добиться этой цели, мы попытаемся следовать очень простому методу: будем анализировать комплексы духовных качеств, которые образуют то, что в повседневной жизни мы называем личным достоинством; будем исследовать каждый атрибут духа, который делает человека объектом уважения и привязанности или ненависти и презрения, каждую привычку, чувство или способность, которые, будучи приписаны какой-либо личности, вызывают либо похвалу, либо порицание и которые могут входить в любой панегирик или сатиру по поводу его характера и манер. Повышенная восприимчивость, которая так свойственна человечеству в этих делах, дает философу достаточную гарантию того, что он никогда значительно не ошибется при составлении перечня объектов своего размышления и не подвергнется опасности неправильного их распределения. Ему нужно только заглянуть на миг в собственную душу и представить себе, желает он или нет иметь сам то или иное качество и исходит ли такое-то или такое-то оценивающее суждение от врага или друга. Сама природа языка почти безошибочно руководит нами при образовании суждений этого рода; и, поскольку в каждом языке есть ряд слов, которым придается хороший смысл, и ряд слов, снабженных дурным смыслом, малейшего знакомства с языком достаточно, чтобы мы, не прибегая к каким-либо рассуждениям, оказались сориентированными относительно сочетания и распределения человеческих качеств, заслуживающих уважения или, наоборот, порицания. Единственная цель рассуждения заключается в том, чтобы в обоих случаях обнаружить обстоятельства, которые общи этим качествам; увидеть те особенности, которые объединяют, с одной стороны, заслуживающие уважения качества, а с другой — качества, заслуживающие порицания, и тем самым достичь оснований этики и найти те универсальные принципы, из которых в конечном счете выводится всякое осуждение или же одобрение. Так как это вопрос, касающийся фактов, а не проблема абстрактной науки, мы вправе ожидать успеха, только следуя опытному методу и выводя общие принципы из сравнения частных случаев. Иной научный метод, при котором сначала устанавливается общий абстрактный принцип, а затем последний разветвляется на множество выводов и, заключений, может быть сам по себе совершенным, но он меньше соответствует несовершенству человеческой природы и является обычным источником иллюзий и заблуждений как в связи с этим вопросом, так и в связи со всеми другими. Люди ныне излечились от своей страсти к гипотезам и системам натурфилософии и не будут прислушиваться к каким-либо аргументам, кроме тех, которые извлекаются из опыта. Настало время предпринять попытку подобного преобразования во всех исследованиях по морали и отвергнуть любую систему этики, какой бы утонченной и остроумной таковая ни была, если она не основывается на фактах и наблюдении.
[cm.j приложение I. [О моральном чувстве].
Мы начнем наше исследование данного вопроса с рассмотрения социальных добродетелей — благожелательности и справедливости. Их объяснение, вероятно, укажет нам, как можно объяснить другие добродетели 3.
ГЛАВА II. О БЛАГОЖЕЛАТЕЛЬНОСТИ
ЧАСТЬ 1
Быть может, сочтут излишним доказательство того, что благожелательные и мягкие аффекты заслуживают уважения и что они вызывают одобрение и расположение 5 человечества там, где появляются. Эпитеты общительный, добродушный, человеколюбивый, сострадательный, благодарный, дружелюбный, великодушный, благодетельный или их эквиваленты известны во всех языках и всюду выражают самое высокое достоинство, которое только может быть достигнуто человеческой природой. Там, где эти приятные качества сопровождаются высоким происхождением, властью и выдающимися способностями и проявляются в хорошем правлении или полезных наставлениях человечеству, они, по-видимому, даже возвышают их обладателей над уровнем человеческой природы и приближают их в известной мере к божеству. Возвышенный ум, чуждое страху мужество, выдающийся успех могут только навлечь на героя или политического деятеля зависть и злобу толпы, но, как только к ним прибавляются похвалы в связи с человеколюбием и благодетельностью, как только обнаруживаются примеры милосердия, нежности и дружелюбия, сама зависть умолкает или исчезает в общем голосе одобрения и хвалы.
Когда Перикл, великий афинский государственный деятель и полководец, лежал на смертном одре, окружавшие его друзья, полагая, что он уже ничего не чувствует, начали предаваться скорби о своем умирающем патроне, перечисляя его великие качества и успехи, его завоевания и победы, необычно долгий срок его правления и великолепные трофеи, добытые им у врагов республики. Вы забываете, вскричал умирающий герой, который слышал все, вы забываете самую большую похвалу, которую можно воздать мне, тогда как столь долго останавливаетесь на тех обыкновенных достоинствах, в которых главную роль сыграла удача. Вы не сказали, что не было такого случая, когда какой-нибудь гражданин носил по моей вине траур *.
У людей с более заурядными силами и способностями социальные добродетели оказываются, если это возможно, еще более существенно необходимыми, так как в этом случае нет ничего выдающегося, что компенсировало бы их недостаток и предохранило бы такую личность от нашей суровой ненависти, равно как и презрения. Высокое честолюбие и необыкновенное мужество склонны, как говорит Цицерон, вырождаться у менее совершенных характеров в необузданную свирепость. Заслуживают уважения главным образом более социальные и мягкие (softer) добродетели. Они всегда хороши и приятны **.
Главное преимущество, которое Ювенал усматривает в обширных способностях человеческого рода, заключается в том, что они делают нашу благожелательность более объемлющей и дают нам больше возможностей распространить влияние нашей доброты,
Plut. in Pericle6, 38. *• Cic., De Officiis, lib. I \
чем это доступно низшим тварям *. Воистину следует признать, что, только делая добро, человек может действительно пользоваться преимуществами своего возвышенного существования. Его высокое положение само по себе подвергает его лишь опасностям и бурям. Его единственная прерогатива состоит в том, чтобы предоставлять прибежище низшим существам, которые отдают себя под его покровительство и охрану.
Но я забываю, что не мое дело сейчас рекомендовать великодушие и благожелательность или расписывать в истинных их красках все подлинные прелести социальных добродетелей. Они в действительности успешно овладевают всяким сердцем при первом же их восприятии. И трудно удержаться от того, чтобы приняться восхвалять их всякий раз, когда они встречаются в беседе или в рассуждении. Но поскольку нашим предметом здесь является в большей мере спекулятивная, чем практическая, часть морали, то будет достаточно заметить (и, я полагаю, это легко допустить), что никакие качества не способны в большей мере снискать всеобщее одобрение и расположение человечества, чем благожелательность и человеколюбие, дружелюбие и благодарность, естественная привязанность и патриотизм (public spirit) или что бы то ни было другое, вытекающее из нежной симпатии к другим лицам и благородного отношения к человеческому роду. Эти [качества], где бы они ни появились, по-видимому, в известной мере передаются каждому их очевидцу и вызывают у него к их собственной пользе те же приятные и нежные чувства, посредством которых они воздействуют на все окружающее.
ЧАСТЬ 2
Мы можем обнаружить, что, когда хвалят какого-либо человеколюбивого, благодетельного человека, одно обстоятельство всегда отмечают в достаточной мере полно, а именно счастье и удовлетворение, извлекаемые обществом из общения с ним и его добрых дел.
Sat., xv, 139 et seq».
Мы можем сказать, что своим родителям он становится дорог благодаря благочестивой преданности и исполненной сознания долга заботе еще более, чем в силу природных уз. Его дети никогда не чувствуют его власти, за исключением тех случаев, когда она применяется для их же пользы. Узы любви скрепляются у него благодеяниями и дружбой. Узы дружбы приближаются благодаря исполненной тепла готовности при каждом удобном случае оказать другим любезные услуги к узам любви и благосклонности. Его домашние и подчиненные имеют в его лице надежную опору и больше •не страшатся власти судеб сверх меры, в какой она простирается и над ним. Голодный от него получает пищу, нагой — одежду, невежественный и ленивый — мастерство и трудолюбие. Подобно солнцу, исполнителю воли провидения, он подбадривает, животворит и поддерживает окружающий мир.
Если он ограничивается частной жизнью, сфера его деятельности уже, но его влияние во всем благотворно и благодатно. Если же он поднимается до высокого общественного положения, человечество и потомство пожинают плоды его трудов.
Так как мы всегда, и притом с успехом, используем эти поводы для похвалы, если хотим вызвать уважение к какому-либо лицу, то нельзя ли отсюда заключить, что полезность, извлекаемая из социальных добродетелей, образует по крайней мере часть их достоинства и является одним из источников того одобрения и уважения, которыми их так повсеместно вознаграждают?
Когда мы рекомендуем хотя бы растение или животное как полезное и выгодное, мы хвалим и оцениваем его в соответствии с его природой. С другой стороны, размышление о губительной природе какого-либо из этих низших созданий всегда вызывает у нас чувство отвращения. Глазу приятен вид нивы и густого виноградника, пасущихся лошадей и стад овец, но он отвращается при виде зарослей шиповника и бурьяна, дающих прибежище волкам и змеям.
Какой-нибудь механизм, домашняя утварь, одежда, дом, хорошо приспособленные для употребления и создающие удобство, прекрасны, и их созерцают с удовольствием и одобрением. Опытный глаз в данном случае восприимчив ко многим совершенствам, которые ускользают от лиц невежественных и неосведомленных.
Можно ли, хваля такую профессию, как торговля или ремесло, привести что-либо более убедительное, чем наблюдение выгод, которые они доставляют обществу? И не возмутится ли монах или инквизитор, когда мы определим ту социальную группу, к которой он принадлежит, как бесполезную и вредную для человечества?
Историк ликует, когда обнаруживается польза его трудов. Автор рыцарских романов преуменьшает или отрицает дурные последствия, приписываемые этому виду литературных произведений.
Вообще какая похвала заключена в самом эпитете полезный, какой упрек — в противоположном этому!
Ваши боги, говорит Цицерон *, выступая против эпикурейцев, по справедливости не могут претендовать на какое-то поклонение и почитание, какими бы воображаемыми совершенствами вы ни пытались их наделить. Они совершенно бесполезны и бездеятельны. Даже египтяне, над которыми вы так много потешались, никогда не обожествляли какое-либо животное, кроме как по причине его полезности.
Скептики** утверждают, хотя это и неверно, что происхождение всякого религиозного поклонения коренилось в полезности неживых объектов, таких, как солнце и луна, для жизни и процветания человечества. Это является также обычным основанием, посредством которого историки объясняют обожествление выдающихся героев и законодателей***.
Сажать деревья, обрабатывать поля, рожать детей — достойные действия в соответствии с религией Зороастра.
При всех определениях нравственности это обстоятельство общественной полезности всегда принципиально имеется в виду. И какие бы споры ни возникали в философии или повседневной жизни относительно границ долга, этот вопрос никоим образом не может быть решен с большей достоверностью, чем посредством всестороннего выяснения истинных интересов человечества. Если обнаружилось, что преобладает какое-то ложное мнение, появившееся вследствие видимости, то, как только дальнейший опыт и правильное рассуждение дают нам более точное представление о человеческих делах, мы отказываемся от нашего первого чувствования и заново уточняем границы нравственного добра и зла.
De Nat. Deor., lib. 19, 36. *» Diod. Sif., passim.’° *** Sext. Emp., Advergus Math., lib. IX», 394, 18.
Раздача милостыни обыкновенным нищим, как правило, заслуживает, похвалы, ибо это, по-видимому, помощь страдальцам и бедным. Но когда мы наблюдаем поощрение, ведущее к праздности И разврату, мы рассматриваем эти виды благотворительности скорее как слабость, чем как добродетель.
Тираноубийство, или убийство узурпаторов и правителей-деспотов, высоко превозносили в древние времена, ибо оно освобождало человечество от многих из таких чудовищ и, по-видимому, держало в страхе других, которых меч или кинжал не мог достичь. Но так как история и опыт с тех пор убедили нас, что эта практика увеличивает подозрительность и жестокость правителей, то Тимолеон и Брут, хотя они и пользуются снисхождением ввиду предрассудков, свойственных их времени, все же рассматриваются теперь в качестве весьма неподходящих примеров для подражания.
Щедрость правителей считают признаком благодетельности. Но когда случается, что простой хлеб честных и трудолюбивых лиц превращается вследствие этого в изысканную пищу тунеядцев и бездельников, мы вскоре отказываемся от наших необдуманных похвал. Сожаления правителя, потерявшего попусту день, были бы благородны и великодушны. Но имей он намерение потратить его на проявления щедрости по отношению к его жадным придворным, то было бы лучше потерять этот день, чем злоупотребить им таким образом.
Роскошь, или изощренность в удовольствиях и жизненных удобствах, долго считалась источником всевозможной коррупции в правительстве, равно как и непосредственной причиной образования фракционных групп, призывов к беспорядкам, гражданских войн и полной утраты свободы. Она, следовательно, рассматривалась всеми как порок и была объектом критики сатириков и суровых моралистов. Те, кто доказывал или пытался доказать, что такая изощренность скорее способствует росту промышленности, гражданственности и искусств, заново упорядочивали нашу мораль так же, как и политические чувства, и изображали как похвальное или безвредное то, что прежде считалось пагубным и заслуживающим порицания.
После всего этого представляется несомненным, что ничто не может придать большее достоинство человеческому существу, чем достигшее значительной степени чувство благожелательности, и что по меньшей мере часть этого достоинства возникает из его тенденции содействовать интересам человеческого рода и приносить счастье человеческому обществу. Мы прослеживаем полезные последствия такого характера и такой наклонности и всякого, кто имеет такое благотворное влияние и способствует такой желательной цели, рассматриваем с удовлетворением и удовольствием. Социальные добродетели никогда не рассматриваются вне их полезных тенденций, никогда не считаются бесплодными и неплодотворными. Счастье человечества, общественный порядок, семейная гармония, взаимная поддержка друзей всегда расцениваются как результат мягкой власти этих добродетелей над совестью людей.
Насколько значительную часть их достоинства нам следовало бы приписать их полезности, лучше обнаружится в ходе дальнейших исследований*; это относится и к тем основаниям, в силу которых указанное обстоятельство столь властно определяет наше уважение и одобрение **.
[См] гл. III и IV «О справедливости» и «О политическом обществе».
* [См.] гл. V «Почему полезность приятна».
ГЛАВА III. О СПРАВЕДЛИВОСТИ
ЧАСТЬ 1
То, что справедливость полезна для общества и что, следовательно, по меньшей мере часть ее достоинства должна проистекать из указанного соображения, было бы излишне доказывать. То же, что общественная полезность есть единственный источник справедливости и что соображения о полезных следствиях этой добродетели являются единственным основанием ее достоинства, — это суждение, которое, будучи более любопытным и важным, в большей мере заслуживает нашего исследования и изучения.
Допустим, что природа предоставила человеческому роду такое изобилие всех внешних удобств, что каждый индивид без какой-либо неуверенности относительно последствий, без какой-либо заботы или усердия с нашей стороны находит себя полностью обеспеченным всем тем, что его самые алчные влечения только смогли бы потребовать, а его буйное воображение пожелать. Допустим, что его естественная красота превосходит всякие искусственные украшения. Постоянная мягкость времен года делает ненужными все одежды и покровы, дикие травы доставляют ему самые изысканные блюда, а чистый источник — вкуснейший напиток. Нет нужды в утомительных занятиях, обработке земли, мореплавании. Музыка, поэзия и размышления составляют его единственное занятие; беседы, веселье и дружба являются его единственными забавами.
Представляется очевидным, что при таком счастливом сочетании процветала и десятикратно умножалась бы всякая иная социальная добродетель, кроме осмотрительной, недоверчивой добродетели справедливости, о которой нечего было бы и мечтать. Какую цель преследовало бы разделение благ, если у каждого уже было бы более чем достаточно? Для чего вводить собственность там, где невозможна никакая несправедливость? Зачем называть этот предмет моим, когда, если им завладевает кто-нибудь другой, мне стоит лишь протянуть руку, чтобы самому овладеть равноценным предметом? Справедливость в этом случае, будучи совершенно бесполезной, была бы пустой формальностью и никогда не заняла бы места в перечне добродетелей.
Мы видим, что даже при нынешних затруднительных условиях существования человечества мы всякий раз, когда природа дарует какие-нибудь блага в неограниченном изобилии, оставляем их в общем пользовании всего человеческого рода и не делаем разграничений права и собственности. Вода и воздух, хотя они и являются наиболее необходимыми из всех объектов, не выступают в качестве собственности индивидов, и никто, самым интенсивным образом потребляя и используя эти блага, не может совершить тем самым несправедливость. В плодородных и обширных странах с небольшим числом жителей таким же образом относятся и к земле. И ни на чем другом столь сильно не настаивают те, кто защищает свободу морей, как на неограниченном использовании их для мореплавания. Будь выгоды, доставляемые мореплаванием, столь же неисчерпаемы, у этих мыслителей никогда не было бы никаких противников и ни у кого не возникло бы никаких притязаний на то, чтобы добиваться отдельного и исключительного господства над океаном.
В некоторых странах в некоторые периоды может быть установлена собственность на воду, но не на землю *, если последней будет больше, чем ее может использовать население, а первую будут находить с трудом и в очень небольших количествах.
Предположим далее, что хотя нужда человеческого рода продолжает быть такой же, как и в настоящее время, однако дух его настолько возвысился и так преисполнился дружелюбием и великодушием, что каждый человек испытывает величайшую нежность к другому и заботится о собственных интересах не больше, чем об интересах своих друзей. Представляется очевидным, что в этом случае применение справедливости было бы приостановлено в силу столь широко простирающейся благожелательности, при которой вопрос о границах и пределах собственности и обязанностей даже не приходил бы на ум. Зачем должен я связывать другого письменным обязательством или устным обещанием делать мне добро, когда я знаю, что сильнейшая склонность уже побуждает его искать моего счастья и он сам по себе осуществит желаемую услугу. В тех же случаях, когда вред, который он тем самым наносит себе, больше, чем выгода, достающаяся мне, он знает, что благодаря моему врожденному человеколюбию и дружелюбию я должен был бы первым восстать против его опрометчивого великодушия. Зачем ставить межевые знаки между полем соседа и моим, когда мое сердце не проводит различия между нашими интересами, а разделяет все его радости и печали с той же самой силой и живостью, как если бы они были моими собственными? Каждый человек в соответствии с таким предположением, будучи вторым я другого лица, полагался бы во всех своих интересах на усмотрение другого без зависти, без утайки и не проводя различий. И весь человеческий род составлял бы одну семью, где все было бы общим и потреблялось свободно, без оглядки на собственность, но в то же время и осмотрительно, на основе столь полного учета нужд каждого индивида, как если бы при этом были наиболее глубоко затронуты наши собственные интересы.
[Книга] Бытия, гл. XIII и XXI. 1U Давид Юм
При нынешних склонностях человеческого сердца было бы, может быть, трудно найти совершенные примеры столь широко простирающихся аффектов. Но все же мы можем видеть, что семья приближается к этому и что, чем сильнее взаимная благожелательность индивидов, тем больше она приближается к таким аффектам, до тех пор пока среди этих индивидов не окажутся уничтожены все различия в собственности. Законы предполагают, что узы дружбы между супругами столь сильны, что исключают всякое разделение имущества, и, действительно, они часто обладают приписываемой им силой. И можно наблюдать, что в пылу первоначального энтузиазма, когда каждый принцип доводится до крайности, часто пытались установить общность имущества и лишь опыт неудобств, связанных с этим вследствие возрождающегося или замаскированного эгоизма людей мог заставить дерзких фанатиков вновь принять идеи справедливости и частной собственности. Таким образом, верно, что указанная добродетель обретает существование всецело из-за постоянной потребности в ней для общения и общественного состояния людей.
Чтобы сделать эту истину более очевидной, вернемся к предыдущим предположениям и, доведя каждое явление до его противоположности, рассмотрим, что было бы следствием этих новых ситуаций. Предположим, что общество испытывает такую нужду в удовлетворении всех своих обычных потребностей, что чрезвычайная бережливость и трудолюбие не могут спасти значительное количество людей от гибели, а все общество в целом — от крайней нищеты. Я полагаю, тогда будет легко допустить, что при таком затруднительном положении приостанавливается действие строгих законов справедливости, которые уступают место более сильным мотивам нужды и самосохранения. Преступно ли воспользоваться после кораблекрушения любыми средствами или инструментами для спасения, которые только удалось схватить, не обращая внимания при этом на прежние ограничения собственности? Или, если бы осажденный город погибал от голода, могли бы мы вообразить, что люди будут видеть какие-то средства спасения и терять жизнь из-за скрупулезного соблюдения того, что при других ситуациях составляло бы правила справедливости? Польза и направленность указанной добродетели состоят в том, чтобы обеспечить счастье и безопасность путем сохранения порядка в обществе. Но там, где общество находится на грани гибели от чрезвычайной нужды, нечего опасаться большего зла из-за насилия и несправедливости и каждый человек может обеспечивать себя любыми средствами, которые продиктует предусмотрительность и позволит человеколюбие. Государство (public) даже и при менее безотлагательной нужде открывает амбары без согласия их хозяев, так как правильно полагает, что компетенция гражданских властей, согласуясь со справедливостью, может простираться настолько далеко. Но если бы некоторое число людей собралось, даже и не будучи уполномочено законами или властями, [и стало так поступать], то разве рассматривалось бы равное распределение хлеба во время голода, пусть и осуществленное посредством силы и даже насилия, как преступное и несправедливое?
Предположим также, что добродетельному человеку выпало на долю попасть в руки злодеев вдали от сени законов и правительства. Как следует ему вести себя в этой печальной ситуации? Он видит, что здесь господствует такое отчаянное хищничество, такое презрение к справедливости, такое неуважение к порядку, такая тупая слепота в отношении будущих последствий, что это должно непосредственно привести к самым трагическим результатам и окончиться гибелью большого числа людей и полным распадом остального общества. В то же время у него нет другого выхода, кроме как вооружиться, невзирая на то, кому принадлежит меч или щит, которым он завладевает, чтобы обеспечить себя всеми средствами защиты и безопасности. И свое собственное уважение к справедливости, которое больше не приносит пользы его личной безопасности или безопасности других лиц, он должен согласовать только с велениями чувства самосохранения, не обращая внимания на тех, кто больше не заслуживает его заботы и внимания.
Когда какой-либо человек вследствие своих преступлений вызывает неприязнь общества (public), он отвечает по закону своим имуществом и правами личности, иными словами, правила справедливости временно приостанавливают свое действие по отношению к нему, и становится справедливым причинить ему ради блага общества то, что в ином случае переносилось бы им как нечто несправедливое и обидное.
Ярость и неистовство гражданской войны — что это, как не отказ от справедливости во взаимоотношениях враждующих партий, которые понимают, что эта добродетель не приносит им уже более какой-либо пользы или выгоды! Законы войны, которые в данном случае сменяют законы справедливости, являются правилами, установленными в расчете на выгодность и полезность того частного состояния, в котором люди в это время находятся. И если бы цивилизованные нации имели дело с варварами, которые не соблюдают даже правил войны, они также должны были бы отказаться от соблюдения последних там, где это больше не служит какой-либо цели, и делать всякую стычку или сражение настолько кровопролитными и пагубными для тех, кто напал первыми, насколько это возможно.
Таким образом, правила воздаяния по заслугам, или справедливости (equity or justice), всецело зависят от частных положений и условий, в которых находятся люди, и обязаны своим происхождением и существованием той полезности, которая проистекает для народа от их строгого и неуклонного соблюдения. Внесите изменение в условия существования людей, изменив какие-нибудь значительные обстоятельства. Создайте чрезмерное изобилие или чрезвычайную бедность, вселите в человеческие души крайнюю умеренность и человеколюбие или крайнюю жадность и злобу, и, сделав справедливость совершенно бесполезной, вы тем самым полностью уничтожите ее сущность и лишите ее обязательной силы по отношению к человечеству.
Обычное состояние общества находится посреди всех этих крайностей. Мы, как правило, неравнодушны к самим себе и к нашим друзьям, но способны постигнуть преимущества, вытекающие из более справедливого поведения. Немного наслаждений дарует нам открытая и щедрая рука природы, но посредством искусства, труда и прилежания мы можем извлекать их в большем изобилии. В результате этого-то идеи собственности становятся необходимыми во всяком цивилизованном обществе, отсюда проистекает польза справедливости обществу (public), и только отсюда возникают ее ценность и ее нравственная обязательность.
Эти выводы являются столь естественными и очевидными, что их не избежали даже поэты в своих описаниях блаженства, сопровождавшего золотой век, или правление Сатурна. Климат в этот первый период существования природы был, если принять на веру этот приятный вымысел, столь умеренным, что людям не было нужды обеспечивать себя одеждой и жилищем как средствами против неистовства зноя и холода. В реках текло вино и молоко, дубы приносили мед, и природа сама по себе производила свои наиболее лакомые продукты.
Но и это еще не было главным преимуществом того счастливого века. Не только из природы были удалены бури, но и человеческим душам те яростные бури, которые теперь причиняют такое смятение, не были известны. Не было и слуха о жадности, честолюбии, жестокости и эгоизме. Сердечная привязанность, сострадание, симпатия были единственными движениями, с которыми только и была знакома душа. Даже тщательное различение твоего и моего было изгнано из [душ] этой счастливой расы смертных вместе с самими понятиями собственности и обязательства, справедливости и несправедливости.
Этот поэтический вымысел о золотом веке в некоторых отношениях согласуется с философской фикцией естественного состояния с той лишь разницей, что первый представляют наиболее восхитительным и мирным состоянием, которое только можно вообразить, тогда как последнее изображают как состояние взаимной войны и насилия, сопровождаемое самой крайней нуждой. В начальный период существования человечества, говорят нам, невежество и дикость настолько преобладали, что люди не могли доверять друг другу, а каждый из них должен был полагаться на самого себя и на собственные силы или хитрость в том, что касалось его безопасности и защиты. О законе не было и слуха, правила справедливости не были известны, различий собственности не уважали, сила была единственным мерилом права, и непрерывная война всех против всех являлась результатом необузданного эгоизма и варварства *.
Эта фикция естественного состояния как состояния войны была впервые создана не м-ром Гоббсом, как это обычно воображают. Платон стремится опровергнуть очень сходную гипотезу в 1, 2, 3 и 4-й книгах «Государства». Цицерон 12, наоборот, рассматривает ее как достойную и полностью принимает в следующем отрывке: «Quis enim vestrum, judices, ignorat, ita naturam rerum tulisse, ut quodam tempore homines, nonduin neque naturali, neque civili jure descripto, fusi per agros, ac dispersi vagarentur tantunique haberent quantum manu ac viribus, per caedem ac vulnera, aut eripere, aut retinere potuissent? Qui igitur primi virtute et consilio praestanti extiterunt, ii perspecto genere humanae docilitatis atque ingenii, dissipates, unum in locum congregarunt, eosque ex feritate ilia ab justitiam ac mansuetudinem transduxerunt. Turn res ad communem utilitatem, quas publicas appellamus, turn conventicula hominum, quae postea civitates nominatae sunt, turn domicilia conjuncta, quas urbes dicamus, invento et divino et humano jure, moenibus sepserunt. Atque inter hanc vitam, perpolitam humanitate, et illam iinmanem, nihil tarn interest quam jus atque vis. Horum utro uti nolimus, altero est utendum. Vim volumus extingui? Jus valeat necesse est, id est, judicia, quibus omne jus continetur. Judicia displicent, aut nulla sunt? Vis dominetur necesse est. Haee vident omnes». — Pro Sext.13, I, 42.
Могла ли когда-либо существовать в таком положении (condition) человеческая природа, а если да, то могло ли это положение продолжаться столь долго, чтобы заслужить название состояния (state),—в этом можно не без основания сомневаться. Люди с необходимостью рождаются в обществе по крайней мере семьи, и родители обучают их некоторым правилам поведения. Но следует допустить, что если указанное состояние взаимной войны и насилия было когда-либо реальным, то его необходимым и неизбежным следствием было отрицание всяких законов справедливости из-за их абсолютной бесполезности.
Чем более разносторонними становятся наши взгляды на человеческую жизнь и чем более новыми и необычными оказываются аспекты, в которых мы ее рассматриваем, тем более мы убеждаемся, что то происхождение указанной добродетели, которое здесь ей приписывается, является реальным и удовлетворительным.
Если бы имелись налицо общающиеся с людьми виды существ, которые, будучи мыслящими, обладали бы, однако, столь незначительной духовной и телесной силой, что не были бы способны оказать какое-либо сопротивление и никогда, даже при самом сильном вызове их существованию, не давали бы нам почувствовать свое возмущение, то необходимым следствием этого, как я думаю, оказалось бы то, что мы должны были бы связать себя законами человеколюбия, чтобы обеспечить мягкое обращение с этими существами, но не должны были бы, строго говоря, устанавливать какое-либо сдерживающее начало справедливости в отношениях с ними, да и они не могли бы обладать какими-либо правами или собственностью, независимыми от их столь произвольно действующих господ. Наше общение с ними не могло бы быть названо обществом, которое ведь предполагает определенную степень равенства; нет, это было бы абсолютное господство, с одной стороны, и абсолютное повиновение — с другой. Все, чего мы домогаемся, они должны мгновенно отдавать. Наше разрешение является единственным правом, в силу которого они владеют своим имуществом. Наши сострадание и доброта — вот единственное препятствие, с помощью которого они сдерживают наше беззаконие. И так как проявление такого рода могущества, столь прочно коренящегося в природе, не приводит ни к каким неудобствам, то сдерживающие начала справедливости и собственности, будучи совершенно бесполезными, никогда не имели бы места в такой неравной конфедерации.
Именно таково положение человека по отношению к животным; а насколько о них можно сказать, что они обладают рассудком, я предоставляю определять другим. Величайшее превосходство цивилизованных европейцев над дикими индейцами вводит нас в искушение вообразить себя в том же самом положении по отношению к ним и избавиться от всех сдерживающих начал справедливости и даже человеколюбия в обращении с ними. У многих народов лица женского пола низведены до положения рабов и не способны иметь собственность в противоположность их высокомерным господам. Но хотя мужчины, будучи объединены, обладают во всех странах телесной силой, достаточной для того, чтобы поддерживать эту жестокую тиранию, однако вкрадчивость, ловкость и обаяние их прекрасных подруг таковы, что женщины, как правило, способны разрушить указанный союз и разделить с другим полом все права и привилегии общества.
Если бы человеческий род был так создан природой, что любой индивид обладал бы сам по Себе всякой способностью, необходимой как для его самосохранения, так и для продолжения его рода, если бы всякое общество людей и общение между ними было пресечено в силу преднамерения высшего творца, то, как представляется очевидным, столь одинокое существо было бы так же не способно к справедливости, как и к общению и обмену мыслями. Там, где взаимное уважение и терпимость не служили бы никакой цели, они никогда не направляли бы поведение какого-либо разумного человека. Безудержное течение страстей не сдерживалось бы никаким размышлением о будущих последствиях. И так как каждый человек, как предполагается в данном случае, любил бы лишь самого себя и полагался бы только на самого себя и на свою деятельность при обеспечении своей безопасности и счастья, он при каждом случае по мере своих возможностей стремился бы получить преимущество перед любым другим существом, ни с одним из которых он не был бы связан узами природы или взаимного интереса.
Но предположим, что коль скоро произошло объединение полов в природе, то непосредственно возникает семья и принимаются особые правила, признанные необходимыми для ее существования, хотя остальное человечество и не объемлется этими предписаниями. Предположим, что несколько семейств объединяются в одно общество, которое совершенно отделено от всех других семейств. Правила, которые сохраняют мир и порядок, распространяются до крайних пределов этого общества, но, становясь совершенно бесполезными, теряют свою силу, когда делают хотя бы один шаг дальше. Но предположим затем, что несколько различных обществ поддерживают определенное общение ради взаимного удобства и выгоды; тогда границы справедливости расширяются пропорционально широте человеческих взглядов и силе взаимных связей людей. История, опыт, разум в достаточной мере свидетельствуют нам об этом естественном прогрессе человеческих чувств и о последовательном увеличении нашего уважения к справедливости соответственно тому, как мы становимся более осведомленными о широко простирающейся пользе данной добродетели.
ЧА СТЪ S
Если мы исследуем частные законы, которые управляют справедливостью и определяют собственность, мы опять придем к такому же заключению. Благо человечества — вот единственная цель всех этих законов и предписаний. Ради мира и в интересах общества необходимо не только, чтобы имущество людей было разделено, но и чтобы правила, которым мы следуем, производя это разделение, были таковы, что могли бы лучше и дольше служить интересам общества.
Предположим, что существо, обладающее разумом, но не знакомое с человеческой природой, размышляет о том, какие правила справедливости и собственности наилучшим образом способствовали бы общественному интересу и устанавливали бы мир и безопасность среди человечества. Его наиболее очевидная мысль состояла бы в том, чтобы предназначить наибольшую собственность наибольшей добродетели и придать каждому силу делать добро в соответствии с его склонностью. В со вершенной теократии, где бесконечно разумное существо управляет посредством частных актов воли, это правило определенно имело бы место и могло бы служить самым мудрым целям, но, если бы человечество исполняло этот закон, неопределенность [морального] достоинства как вследствие естественной неясности, так и в силу самомнения каждого индивида была бы столь велика, что из такого достоинства нельзя было бы вывести ни одного определенного правила поведения, и это непосредственно повело бы к развалу общества. Фанатики могут допускать, что владычество основано на божьей милости и что только святые владеют земным царством, но гражданские власти совершенно справедливо ставят этих утонченных теоретиков на одну доску с обычными разбойниками и учат их посредством строжайших наказаний тому, что правило, которое с умозрительной точки зрения может казаться в высшей степени выгодным для общества, на практике может, однако, оказаться совершенно пагубным и губительным.
Что религиозные фанатики этого типа были в Англии в период гражданских войн — это мы знаем из истории, хотя, вероятно, очевидная тенденция этих принципов возбудила такой ужас в человечестве, что вскоре заставила опасных сторонников [религиозного] исступления (enthusiasts) отказаться от своих догматов или по крайней мере скрыть их. Возможно, что левеллеры, требовавшие равного распределения собственности, были из числа политических фанатиков, которые вышли из религиозных групп и более открыто провозгласили свои притязания, казавшиеся заслуживающими доверия как с точки зрения непосредственной практики, так и с точки зрения полезности для человеческого общества.
В самом деле, следует согласиться, что природа настолько щедра к человечеству, что если бы все ее дары были поровну распределены среди человеческого рода и усовершенствованы с помощью искусства и трудолюбия, то каждый индивид наслаждался бы всеми необходимыми и даже большей частью [возможных] удобств жизни и никто никогда не был бы подвержен никаким болезням, кроме тех, которые могут случайно возникнуть из-за слабого телосложения. Следует также признать, что всякий раз, когда мы отступаем от этого равенства, мы отнимаем у бедных больше удовольствия, чем прибавляем богатым, и что слабое удовлетворение пустячного тщеславия одного индивида часто стоит больше, чем средства к существованию для многих семейств и даже провинций. Может показаться, кроме того, что правило равенства, поскольку оно в высшей степени полезно, не является совершенно неосуществимым; это правило имело место, по крайней мере не полностью, в некоторых республиках, особенно в Спарте, где его сопровождали, как говорят, наиболее благоприятные последствия, не говоря уже о том, что аграрные законы, которых так часто требовали в Риме и которые были приведены в исполнение во многих греческих городах, все вытекали из общей идеи полезности указанного принципа.
Но историки и даже здравый смысл могут просветить нас относительно того, что, какими бы благовидными ни казались эти идеи полного равенства, реально в сущности они неосуществимы. И если бы это было не так, то это было бы чрезвычайно пагубно для человеческого общества. Сделайте когда-либо имущество равным, и люди, будучи различными по мастерству, прилежанию и трудолюбию, немедленно разрушат это равенство. А если вы воспрепятствуете этим добродетелям, вы доведете общество до величайшей бедности и, вместо того чтобы предупредить нужду и нищету, сделаете ее неизбежной для всего общества в целом. Необходим также крайне строгий надзор, дабы усматривать всякое неравенство при его первом же появлении, и крайне суровая юрисдикция, чтобы наказывать и исправлять его. Но, не говоря уже о том, что такая власть неминуемо должна выродиться вскоре в тиранию и что ее должны осуществлять с величайшей пристрастностью, кто же может обладать ею при таком положении, которое здесь предполагается? Полное равенство имуществ, разрушая всякую субординацию, крайне ослабляет авторитет гражданских властей и должно свести всякую власть, так же как и собственность, к одинаковому уровню.
Мы можем заключить, следовательно, что ради того, чтобы установить законы регулирования собственности, нам следует ознакомиться с природой и положением человека, отвергнуть поверхностные представления, которые могут быть ложными, хотя и благовидными, и искать таких правил, которые в целом являются полезными и выгодными. Для этой цели достаточны простой рассудок и поверхностный опыт, когда люди не дают простора своей слишком большой жадности или чрезмерным увлечениям (enthusiasm).
Кому не очевидно, например, что все, что производится или совершенствуется искусством или трудолюбием человека, должно навсегда закрепляться за ним, дабы поощрить такие полезные привычки и достижения; что собственность должна также передаваться детям и родственникам ради тех же самых полезных целей; что она может быть отчуждена по соглашению для того, чтобы породить ту торговлю и экономические отношения, которые столь выгодны для человеческого общества; и что все договоры и обещания должны тщательно выполняться, чтобы обеспечить взаимную веру (, доверие, которые столь способствуют общему интересу человечества?
\ Исследуйте авторов, писавших о естественном права и вы всегда найдете, что, из каких бы принципов они ни исходили, они непременно в конце концов останавливаются здесь и определяют в качестве окончательного основания каждого правила, которое они устанавливают, выгоды и потребности человечества. Такое вынужденное признание, сделанное вопреки его противоречию с системами, имеет больше веса, чем если бы оно было сделано в согласии с ними.
В самом деле, какие другие основания могли бы еще привести писатели для объяснения того, почему это должно быть моим, а это вашим, коль скоро природа, которую этому не научили, конечно, никогда не проводила подобных различений? Вещи, которые получают эти наименования, сами по себе чужды нам; они совершенно разъединены с нами, отделены от нас, и ничто, кроме всеобщих интересов общества, не может установить вышеуказанную связь.
Иногда интересы общества могут требовать какого-то правила справедливости в частном случае, но не могут определить какое-либо преимущественное частное правило среди нескольких, которые все в равной степени благотворны. В этом случае хватаются за малейшие аналогии, чтобы предупредить неясность и двусмысленность, которые были бы источником постоянных споров.
Таким образом, исключительно из владения, и при том из первоначального владения, должно проистекать право собственности там, где никто еще не высказал до этого ни требований, ни притязаний. Многие из рассуждений правоведов носят характер аналогий и основываются на самых незначительных связях воображения.
Должно ли одно какое-то сомнение при чрезвычайных обстоятельствах попирать все уважение к частной собственности индивидов и приносить в жертву общественному интересу различие, которое было установлено во имя самого этого интереса? Безопасность людей -ч высший закон. Все другие частные законы подчинены ему и зависят от него. И если при обычном течении событий им следуют и их уважают, то это только потому, что общественная безопасность и интерес обычно требуют такого равного и беспристрастного отправления правосудия.
Иногда недостаточно как полезности, так и аналогии, и законы справедливости остаются совершенно неопределенными. Итак, в высшей степени необходимо, чтобы давность, или длительное владение, давала право на собственность, но, сколько дней, месяцев или лет должно оказаться достаточным для этой цели, посредством одного только размышления определить невозможно.
Гражданское право заменяет собой совокупность естественных законов и определяет различные сроки давности в соответствии с различными видами полезности, предлагаемыми законодателем. По платежным приказам и векселям, согласно законам большинства стран, взыскивают быстрее, чем по долговым обязательствам, закладным и договоренностям более формального характера.
Вообще мы можем наблюдать, что все вопросы собственности подлежат сфере компетенции гражданского права, которое расширяет, ограничивает, видоизменяет и переделывает правила естественной справедливости в соответствии с частной выгодой каждого общества. Законы постоянно учитывают или должны учитывать структуру правления, обычаи, климат, религию, торговлю, положение каждого общества. Один недавно умерший писатель, столь же гениальный, сколь и образованный14, детально исследовал этот предмет и установил, исходя из указанных принципов, систему политического знания, которая изобилует проницательными и блестящими мыслями и не страдает от недостатка основательности *.
Автор «L’Esprit des Loix» «. Этот прославленный писатель выдвигает, однако, другую теорию и предполагает, что всякое право основывается на определенных связях или взаимоотношениях; вся система, которая, по моему мнению, никогда не будет согласовываться с истинной философией. Отец М»льбранш, насколько я знаю, был первым сформулировавшим эту абстрактную теорию морали, которая была впоследствии принята Кедвортом, Кларком16 и другими, и, так как она исключала всякие чувства и основывалась исключительно на i разуме, она не испытывала недостатка в последователях в наш философский век (см. главу I и приложение I). Что касается добродетели, рассматриваемой здесь, т. е. Справедливo Ai, то соответствующие доводы против указанной теории представляются краткими и убедительными. Собственность признают находящейся в зависимости от гражданского права. Гражданское право, как признается, не имеет другой цели, кроме интереса общества. Последний, следовательно, следует признать единственным основанием собственности и справедливости, не говоря уже о том, что сам по себе наш долг повиноваться власти и ее законам не основан ни на чем, кроме интересов общества.
Что является собственностью человека? Любая вещь, которой он, и только он, может пользоваться по закону. Но каким правилом обладаем мы, чтобы быть состоянии различать такие вещи? Здесь мы должны тратиться к указам, обычаям, прецедентам, аналогиям сотне других обстоятельств, из коих некоторые
Если идеи справедливости иногда не совпадают с предписаниями гражданского права, то мы обнаруживаем, что эти случаи, вместо того чтобы служить возражениями против теории, представленной выше, являются ее подтверждениями. Там, где гражданское право столь упорно в своей неправоте, что противодействует всем интересам общества, оно теряет всякую власть и люди судят, исходя из идей естественной справедливости, которые соответствуют этим интересам. Кроме того, в некоторых случаях гражданское право ради пользы дела требует соблюдения формальностей при совершении ка_ кого-либо акта, и там, где это не соблюдено, его решения идут наперекор обычному смыслу справедливости. Но того, кто получает выгоду от такого крючкотворства, обычно не считают честным человеком. Итак, интересы общества требуют, чтобы договоры выполнялись, и нет более существенного пункта как естественной, так и гражданской справедливости. Но пренебрежение незначительными обстоятельствами будет часто в соответствии с законом лишать силы договор in foro humano, а не in foro conscientia 17, как выражаются богословы. В этих случаях предполагается, что власти лишь не используют своей возможности провести право в жизнь, но не совершают изменения права. Там, где их намерения распространяются на право и соответствуют интересам общества, властям всегда удается изменить право, — и это ясно доказывает, что происхождение справедливости и собственности таково, как указывалось выше.
являются постоянными и неизменными, а некоторые изменчивыми и произвольными. Но конечным пунктов, в котором все явно завершается, является интересуй счастье человеческого общества. Там, где это не принимается во внимание, ничто не покажется более причудливым, неестественным и даже исполненным суеверия, чем все законы справедливости и собственности или большинство из них.
Те, кто высмеивает примитивные суеверия и указывает на глупость какого-нибудь особенного отношения к пище, дням, местностям, позам и платью, ставят/перед собой нетрудную задачу, когда рассматривают’все качества и отношения объектов и не обнаруживают какого-либо адекватного основания для симпатии’ или антипатии, благоговения или ужаса, которые могут оказывать столь могущественное воздействие на значительную часть человечества. Сириец скорее умер бы от голода, чем отведал бы голубя. Египтянин не дотронулся бы до свинины. Но если бы эти виды пищи исследовали при помощи чувств зрения, обоняния или вкуса либо изучили с точки зрения химической, медицинской или физической науки, то между ними и другими видами пищи не было бы найдено никакой разницы и нельзя было бы установить точные обстоятельства, которые могли бы предоставить прочное основание религиозным страстям. Дичь в четверг — допустимая пища; в пятницу — отвратительная, яйца в данном доме и в данной епархии разрешено есть во время великого поста, а на сто шагов дальше есть их — ужасный грех. Эта земля или строение вчера были нечестивыми, а сегодня благодаря тому, что были пробормотаны некоторые слова, они стали священными. Рассуждения, подобные этим, исходя из уст философа, можно с уверенностью сказать, слишком очевидны, чтобы оказывать какое-то воздействие, ибо они должны всегда появляться у каждого человека с первого же взгляда, и там, где они не господствуют сами по себе, им, конечно, мешают воспитание, предрассудки и страсть, а не невежество или ошибки.
При поверхностном рассмотрении или же слишком абстрактном рассуждении может показаться, что всякое
Чувствo справедливости включает в себя подобное же доверие и что, если человек подвергнет принадлежащей ему объект или то, что мы называем собственностью, некоторому испытанию посредством ощущений и науки, он не обнаружит при самом тщательном исследовании каких-либо оснований для тех различий, которые проводит нравственное чувство. Я по праву могу обеспечивать себе пропитание, используя данное дерево, но прикасаться к плодам другого дерева того же вида, находящегося на расстоянии десяти шагов, — это для меня нечто преступное. Если бы я носил данное платье час назад, я заслуживал бы строжайшего наказания; но некий человек, произнеся несколько магических слов, сделал его теперь пригодным для моего употребления. Если бы этот дом находился на соседней территории, с моей стороны было бы безнравственно обитать в нем. Но, находясь на данной стороне реки, он подпадает под действие другого муниципального закона, и, поскольку он стал моим18, я не подвергаюсь какому-либо осуждению или неодобрению. Можно полагать, что те же самые виды рассуждения, которые столь успешно разоблачают суеверие, применимы также и к справедливости и что невозможно в одном случае более ясно, чем в другом, указать то точное качество объекта или связанное с объектом обстоятельство, которое является основанием чувства.
Но существенное различие между суеверием и справедливостью состоит в том, что первое поверхностно, бесполезно и обременительно, тогда как последнее абсолютно необходимо для благополучия человечества и существования общества. Если мы отвлечемся от этого обстоятельства (ведь оно слишком очевидно, чтобы его когда-нибудь упустить из виду), то придется согласиться с тем, что всякое уважение к правам и собственности представляется совершенно безосновательным так же, как самые грубые и вульгарные суеверия. Если бы интересы общества никоим образом не были затронуты, то было бы непостижимо почему произнесение некоторых звуков, подразумевающих согласие, должно изменить природу моих действий по отношению к частному объекту, так же как было бы недостижимо, почему чтение литургии священником в определенном облачет и определенной позе должно освятить груду брусьев кирпичей и сделать ее священной отныне и навсегда •».
Эти размышления далеки от того, чтобы ослабить обязанности, проистекающие из чувства справедливости, или каким-то образом умалить любые проявления самой святой заботы о собственности. Напротив, данное рассуждение должно придать новую силу таким чувствам, ибо можно ли пожелать или вообразит, более прочное основание какого-либо долга, чем усмотрение того, что человеческое общество или даже человеческая природа не могли бы существовать без него и
Очевидно, что воля или согласие сами по себе никогда не осуществляют передачу собственности и не обусловливают обязанности выполнять обещание (ибо одно и то же рассуждение распространяется на то и на другое), но что воля должна быть выражена словами или знаками, чтобы налагать какие-то обязательства на человека. Такое выражение воли, появившись как ее вспомогательное средство, вскоре становится главной частью обещания, и человек не будет в меньшей степени связан своим словом, если он втайне направит свои помыслы в иную сторону и будет в душе не согласен [со сказанным им]. Но хотя такое выражение составляет в большинстве случаев полноту обещания, все же так бывает не всегда, и тот, кто использует какое-нибудь выражение, значения которого он не знает и которое он употребляет, не представляя его последствий, конечно, не будет связан им. Мало того, если даже он знает значение этого выражения, но пользуется им только в шутку и сопровождая его такими знаками, которые явно показывают, что он не имеет серьезного намерения связывать себя, то он не будет связан обязанностью исполнить обещанное, ведь необходимо, чтобы слова были полным выражением воли и отсутствовали какие-либо противоречащие знаки. И даже это мы не должны простирать так далеко, чтобы воображать, будто в том случае, когда некто имеет намерение обмануть нас, как мы предполагаем, используя свойственную нам смекалку, на основании определенных знаков, он не связан своим выражением, или словесным обещанием, если мы принимаем таковое; мы должны ограничить это заключение, применяя его лишь в тех случаях, где знаки имеют иную природу, чем знаки обмана. Все эти противоречия легко объяснимы, если справедливость всецело возникает из полезности обществу, но их никогда не объяснит какая-либо иная гипотеза.
Примечательно, что моральные различения иезуитов и других казуи сюв, как правило, возникали в ходе рассмотрения некоторых тонкостей в рассуждениях такого рода, как те, что будут тем более счастливы и совершенны, чем более нерушимо окажется то уважение, которым пользуется этот долг 20?
^Представляется очевидной следующая дилемма: поскольку справедливость, несомненно, имеет тенденцию способствовать общественной пользе и поддерживать гражданское общество, то чувство справедливости либо выводится из наших размышлений об этой тенденции, либо подобно голоду, жажде и другим влечениям, негодованию, любви к жизни, привязанности к потомству и другим аффектам возникает из простого изначального инстинкта человеческой души, которым природа наделила таковую для подобных полезных целей21. Если имеет место последнее, то отсюда следует, что собственность, которая является объектом справедливости, также распознается посредством простого изначального инстинкта, а не устанавливается посредством какого-либо довода или рассуждения. Но кто когда-либо слышал о таком инстинкте? Или это предмет, относительно которого могут быть сделаны новые открытия? Мы можем с таким же успехом попытаться открыть в теле новые ощущения, которые до сих пор ускользали от наблюдения всего человечества.
указаны здесь, и проистекали как из-за привычки к схоластической изощренности, так и из-за испорченности сердца, если можно опереться на авторитет Бейля. Посмотрите в его «Словаре» статью о Лойоле. И почему в человечестве пробудилось такое негодование против этих казуистов? Только потому, что, как понял каждый, человеческое общество не могло бы существовать, если бы возобладала такая практика, и мораль всегда должна согласовываться в большей мере с общественным интересом, чем с философской системой. Если бы какое-либо тайное направление помыслов, сказал бы каждый здравомыслящий человек, могло лишить законной силы договор, то где была бы наша безопасность? И однако, философ-схоласт мог бы подумать, что если там, где, как предполагается, намерение было необходимым, это намерение реально не имело места, то не должны бы иметь место какие-либо последствия и налагаться какие-либо обязанности. Казуистические тонкости не могут быть больше, чем тонкости правоведов, на которые указывалось выше; но так как первые пагубны, а последние безвредны и даже необходимы, то это и обусловливает весьма различный прием, который им оказывают в мире.
Согласно учению римской церкви, священник тайным направлением своих помыслов может лишить законной силы любое таинство. Это положение проистекает из строгого и неуклонного следования той очевидной истине, что одни пустые слова без какого-либо значения или намерения говорящего никогда не могут сопровождаться каким-либо действием. Если тот же самый вывод не принимают при рассуждениях относительно гражданских договоров, когда, как это признают, речь идет о гораздо меньших последствиях по сравнению с вечным проклятием тысяч людей, то это всецело проистекает из того, что люди чувствуют опасность и невыгодность данною учения в первом случае. И мы можем, следовательно, убедиться в том, что какими бы самоуверенными, высокомерными или до магическими ни казались какие-либо суеверия, они никогда не могут внушить сколько-нибудь полное убеждение относительно реальности соответствующих объектов или в какой-либо степени согласовать их с обычными случаями жизни, о которых мы узнаем из повседневного наблюдения и основанного на опыте рассуждения 19.
Но далее, хотя утверждение, что сама природа благодаря инстинктивному чувству различает собственность, и кажется очень простым, однако в действительности мы обнаруживаем, что для этой цели требуется десять тысяч различных инстинктов и что они применяются к объектам, обладающим величайшей сложностью и едва уловимыми различиями. Ибо когда требуется определить собственность, то обнаруживают, что это отношение сводится к всякого рода владениям, приобретаемым посредством захвата, трудолюбия, права давности, наследования, договора и т. д. Можем ли мы думать, что природа благодаря своему изначальному инстинкту сообщает нам о всех этих способах приобретения?
Эти слова — наследование и договор — также выражают бесконечно сложные идеи, и, чтобы определить их точно, было бы мало сотен томов законов и тысяч томов комментариев к ним. Объемлет ли природа, инстинкты которой в человеке совершенно просты, столь сложные и искусственные объекты и создает ли она разумное существо, не вверяя любое явление действию его разума?
Но даже если допустить все вышесказанное, это не было бы удовлетворительным. Положительные законы явно могут передавать собственность. Признаем ли мы власть королей и сенатов и отмечаем ли мы все границы их юрисдикции благодаря какому-либо иному изначальному инстинкту? Также и судьям, даже если их приговоры ошибочны и беззаконны, следует позволить во имя мира и порядка иметь решающую власть неокончательно определять собственность. Имеем ли мы изначальные, врожденные идеи преторов, канцлеров и присяжных? Кто не видит, что все эти общественные институты возникают лишь из потребностей человеческого общества?
Все птицы одного и того же вида в любое время и в любой стране строят свои гнезда одинаковым образом. В этом мы усматриваем силу инстинкта. Люди в разные времена и в разных местах строят свои дома по-разному. Здесь мы наблюдаем влияние разума и обычая. Подобное же заключение может быть выведено из сравнения инстинкта продолжения рода и института собственности.
Как ни разнообразны гражданские законы, следует согласиться, что в своих главных чертах они довольно постоянно совпадают, ибо цели, которым они служат, весьма похожи друг на друга. Подобным же образом все дома имеют крыши и стены, окна и трубы, хотя они и различаются между собой по своим очертаниям, внешнему виду и строительным материалам. Замысел последних, ориентирующийся на удобства человеческой жизни, обнаруживает свое происхождение от разума и размышления не с большей откровенностью, чем замысел первых, ориентирующийся во всех случаях на подобную же цель.
Мне нет нужды в том, чтобы упоминать изменения, которые происходят со всеми правилами собственности вследствие тонких поворотов и связей воображения, а также благодаря тонкостям и абстракциям в рассуждениях юристов. Нет никакой возможности примирить указанное наблюдение с понятием изначальных инстинктов.
Единственное, что будет порождать сомнения относительно теории, на которой я настаиваю, — это влияние воспитания и приобретенных привычек, благодаря которым мы столь привыкли осуждать несправедливость, что в каждом отдельном случае не отдаем себе отчета о непосредственных соображениях насчет ee пагубных последствий. Мнения, которые наиболее привычны нам, могут именно по этой причине ускользать от нас; и то, что мы очень часто выполняли в силу определенных мотивов, мы склонны также продолжать выполнять механически, не вспоминая в каждом случае о тех соображениях, которые вначале оказывали на нас определяющее влияние. Выгода или, скорее, необходимость, которая ведет к справедливости, столь универсальна и везде в такой мере свидетельствует в пользу одинаковых правил, что такого рода привычка имеет место во всех обществах и мы способны определить ее истинное происхождение не ранее, чем осуществив тщательное исследование. Дело, однако, не настолько неясно, чтобы мы не могли даже в обыденной жизни обратиться к принципу общественной полезности и спросить: что должно стать с миром, если бы такая манера поведения стала господствовать; как могло бы общество существовать при таком непорядке? Можно ли вообразить, что если бы различение или разделение имуществ было совершенно бесполезным, оно когда-либо могло сохраниться в обществе?
Итак, нам представляется, что в общем и целом мы сумели постигнуть значение того принципа, на котором здесь настаивали, и в состоянии определить, какую степень уважения или нравственного одобрения мы можем получить из рассуждений относительно общественного интереса или полезности. Необходимость справедливости для поддержания общества есть единственное основание данной добродетели. И поскольку никакое моральное совершенство не оценивается более высоко, мы можем заключить, что указанное обстоятельство полезности вообще имеет огромную силу и должно полностью господствовать над нашими чувствами. Оно должно быть, следовательно, источником значительной части достоинства, приписываемого человеколюбию, благожелательности, дружелюбию, патриотизму и другим социальным добродетелям такого рода, подобно тому как оно представляет собой единственный источник того морального одобрения, посредством которого вознаграждается верность, справедливость, правдивость, честность и другие ценные и полезные качества и принципы. Это всецело согласуется с правилами философии и даже здравого смысла, в соответствии с коими любому принципу, который, как обнаружено, имеет большую силу и мощь в одном случае, приписывают подобную же силу во всех сходных случаях. Это в самом деле есть Ньютоново главное правило философствования 22
ГЛАВА IV. О ПОЛИТИЧЕСКОМ ОБЩЕСТВЕ
Если бы каждый человек имел сообразительность, достаточную, чтобы всегда уяснить себе тог глубокий интерес, который обязывает его соблюдать справедливость, и силу духа, достаточную, чтобы упорно и неуклонно следовать общим и отдаленным интересам, противоборствуя соблазнам наличного удовольствия и наличной выгоды, то в этом случае никогда не было бы ничего подобного правительству или политическому обществу, а каждый человек, следуя собственной свободе, жил бы в полном мире и согласии со всеми другими. Какова необходимость в положительном законе там, где естественная справедливость является сама по себе достаточным сдерживающим началом? Зачем создавать органы власти там, где никогда не возникает никакого беспорядка или беззакония? Зачем ограничивать нашу врожденную свободу, когда в любом случае крайнее ее проявление находят безвредным и благотворным? Очевидно, что, если бы правительство было совершенно бесполезным, его никогда не могло бы быть и что единственным основанием долга верноподданства является выгода, которую он дает обществу, сохраняя среди людей мир и порядок.
Когда создается множество политических сообществ и они поддерживают между собой широкое общение, немедленно обнаруживается полезность нового ряда*
Principia, lib. III2».
правил в этой частной ситуации и соответственно они оказываются налицо под названием международного права. Таковы неприкосновенность личности послов, воздержание от использования отравленного оружия, право на пощаду при военных действиях и тому подобные правила, которые явным образом рассчитаны на выгоду государств и королевств в их взаимоотношениях друг с другом.
Правила справедливости, которые господствуют среди отдельных лиц, не отменяются полностью в отношениях между политическими сообществами. Все имеющие власть претендуют на уважение к правам других властителей, и некоторые, несомненно, делают это без лицемерия. Между независимыми государствами ежедневно заключаются союзы и договоры, которые были бы лишь пустой тратой бумаги, если бы опыт не показывал, что им присущи некоторое влияние и авторитет. Но в этом пункте существует различие между королевствами и отдельными лицами. Человеческая природа никоим образом не может сохраняться помимо ассоциации индивидов, и эта ассоциация никогда не имела бы места, не будь того уважения, которым пользуются законы справедливости. Беспорядок, смятение, война всех против всех являются необходимыми следствиями такого распущенного поведения. Но нации могут существовать без взаимного общения. Они могут существовать в известной степени даже в условиях всеобщей войны. Соблюдение справедливости, хотя и полезное для них, не гарантируется столь настоятельной необходимостью, как это имеет место среди отдельных лиц, а нравственный долг находится в прямом соответствии с полезностью. Все политики и большинство философов допустят, что, следуя государственным соображениям, при определенных обстоятельствах можно обходиться без правил справедливости и делать недействительным любой договор или союз, строгое соблюдение которого было бы в значительной степени вредным для одной из договаривающихся сторон. Но согласимся, что только самая крайняя необходимость может оправдать отдельных лиц при нарушении ими обещаний или посягательстве на собственность других.
В федеративном государстве, таком, как древняя Ахейская республика или Швейцарские кантоны и Соединенные провинции24 в наше время, вследствие того что союз приобретает здесь особую полезность, условия объединения обладают особой святостью и авторитетом, а нарушение их считается не менее и даже более преступным, нежели какое-либо личное оскорбление или несправедливость.
Долгое и беспомощное младенчество человека требует союза родителей ради поддержания существования их потомства; а этот союз в свою очередь требует добродетели целомудрия, или верности супружескому ложу. Легко признать, что, не будь такой полезности, о подобной добродетели никогда бы и не подумали *.
Неверность указанного рода гораздо более пагубна у женщин, чем у мужчин. Поэтому законы целомудрия гораздо строже по отношению к первому полу, чем ко второму.
Все эти правила имеют отношение к продолжению рода; и, однако, считается, что женщины в том возрасте, когда они уже не могут забеременеть, свободны от них не более, чем во времена расцвета своей молодости и красоты. Общие правила часто простираются за пределы принципа, из которого они первоначально возникают, и это относится ко всем вопросам, касающимся вкуса и чувства. Существует широко распространенная в Париже история, которая гласит, что во время
* Единственный ответ Платона на все возражения, которые могут быть выдвинуты против общности женщин, установленной в его воображаемом государстве, таков: «Κάλλιστα γαρ st) τούτο χαί λέγεται χα’ι λελέξεται, ότι το με’; ωφέλιμο•» χαλο4, To 5s βλαβερό•; α’ισχρον». — «Scite enim Istud et dicitur et dicetur, Id quod utile sit honestum esse, quod autem inutile sit turpe esse». — De Rep, llb. 5, p. 45725. И этот принцип будет, несомненно, принят там, где дело идет об общественной пользе, к которой и стремился Платон. И действительно, какой еще иной цели служат все идеи целомудрия и скромности? «Nisi utile est, quod facimus, frustra est gloria» 26, — говорит Федр, З, 7, 12. «КоАоч τ&4 βλαβερών ουδέ•<»,—говорит Плутарх В «De vitloso pudore», 529 f. — «Nihil eorum quae damnosa sunt, pulchrum est»27. Таково же мнение стоиков: «Фокич о3ч οί Στωιχοί άγαδόν είναι ωφέλεια^ η ου/ ετέρας ωφελείας, ωφέλειας (ίέ•<λέγο•<τες τ•»)4 άρετήν
Ц
βλ<
%αι τή•< σπ’.υοαίαν πραςι•*».—Sext, Emp„ lib. 3, cap. 202e.
ажиотажа вокруг Миссисипи некий горбун каждый день ходил на Рю де Квинсенпуа, где собирались большими толпами биржевые спекулянты, и получал хорошую плату за то, что позволял им пользоваться своим горбом как конторкой для того, чтобы подписывать на нем заключаемые ими контракты. Сделало ли его красавцем состояние, которое он составил при помощи этой уловки, хотя, как следует согласиться, личная красота в значительной мере проистекает из идеи полезности? На воображение влияют ассоциации идей, которые хотя и возникают вначале из суждений, но не так-то легко изменяются под воздействием всякого частного исключения, встречающегося нам К этому мы можем добавить в связи с обсуждающимся нами в данном случае целомудрием, что пример, подаваемый старшим поколением, был бы гибельным для молодежи и что женщины, постоянно предвкушая, что известное время принесет им свободу удовлетворения желаний, как правило, приближали бы наступление этого периода и относились бы в целом более легкомысленно к этой обязанности, столь необходимой для общества.
Тем, кто живет в одной семье, столь часто предоставляется возможность для распущенности такого рода, что никто не мог бы сохранить чистоту нравов, если бы были разрешены браки среди ближайших родственников или если бы законом или обычаем оправдывалось какое-либо любовное общение между ними. Кровосмешение, следовательно, будучи в высшей степени пагубным, представляет собой также величайшую низость, к которой прибавляется нравственное уродство.
В чем причина того, что по афинским законам можно было жениться на сводной сестре с отцовской, но не с материнской стороны? Ясно почему: нравы афинян были так строги, что мужчине никогда не позволялось посещать комнаты женщин даже в одной и той же семье, за исключением того случая, когда он навещал свою мать Его мачеха и ее дети так же были тщательно скрыты от него, как и женщины любой другой семьи, и опасность каких-либо преступных сношений между ними была крайне мала. Дяди и племянницы по тем же причинам могли в Афинах вступать в брак, но ни они, ни сводные братья и сестры не могли заключать этот союз в Риме, где общение между полами было более свободным. Общественная польза — вот причина всех этих различий.
Принято считать, что повторить что либо проскользнувшее у человека в частной беседе или использовать его личные письма во вред ему — вещь в высшей степени предосудительная. Свободное и компанейское общение умов должно быть чрезвычайно затруднено там, где не установлены такие правила лояльности.
Даже в тех случаях, когда, пересказывая ранее рассказанное нам, мы не можем предвидеть, что результатом этого явятся какие либо дурные последствия, сообщение имени первоначального рассказчика рассматривается все же как нечто неучтивое, если не безнравственное. Эти рассказы, переходя из уст в уста и претерпевая обычные при этом изменения, часто попадают к заинтересованным лицам и вызывают раздражение и ссоры среди людей, чьи намерения были в высшей степени невинными и безобидными.
Допытываться чужих секретов, вскрывать или далее читать письма других, следить за их словами, взглядами и действиями — какие еще привычки были бы более неудобными в обществе? Какие еще привычки из-за своих последствий заслуживали бы большего порицания?
Этот принцип является также основанием большинства правил хорошего тона, своего рода малой этики, расчитанной на достижение непринужденности в компаниям и при беседах. Осуждаются и слишком большая и слишком малая церемонность, а все то, что способствует непринужденности, но не ведет к непристойной фамильярности, полезно и похвально
Постоянство в дружбе, привязанностях и знакомствах похвально и необходимо для того, чтобы поддерживать исполненные доверия и добрые отношения в обществе. Но в местах больших, хотя и случайных, стечений народа, где разношерстная публика собирается под влиянием заботы о здоровье и ради удовольствий, ради общественного удобства эта максима отвергается и устанавливается обычай, который позволяет вести неограничиваемую чем либо беседу в течение определенного времени, давая право прервать затем маловажное знакомство без какого-либо отступления от правил вежливости или хорошего тона.
Даже в сообществах, которые основываются на наиболее безнравственных и пагубных для интересов общества в целом принципах, требуются определенные правила, соблюдать которые членов этого сообщества вынуждает своего рода ложная честь, а также частный интерес. Разбойники и пираты, как это часто отмечалось, не могли бы сохранять свои пагубные шайки, если бы не установили новой дистрибутивной справедливости в своей среде и не обратились к тем законам справедливости, которые они нарушили по отношению к остальному человечеству.
Я ненавижу такого собутыльника, говорит греческая пословица, который никогда ничего не забывает. Безрассудство последнего дебоша должно быть предано вечному забвению для того, чтобы дать полный простор безрассудству тех, что последуют за ним.
Среди наций, где безнравственная ветреность, если ее прикрывает тонкая вуаль скрытности, до некоторой степени санкционируется обычаем, немедленно возникает ряд правил, имеющих целью удобство такого рода отношений. Знаменитое судилище по делам любви в Провансе29 разрешало некогда все трудные случаи такого рода.
В игорных сообществах существуют законы, необходимые для ведения игры; ‘и эти законы различны для каждой из игр. Основание таких сообществ я считаю делом недостойным; их законы по большей мере, хотя и не всецело, капризны и произвольны. Есть существенное различие между ними и правилами справедливости, верности и преданности. Обычные сообщества людей абсолютно необходимы для поддержания [человеческого] рода, и общественная выгода, которая регулирует мораль, непоколебимо заложена в природе человека и мира, в котором он живет. Сравнение, следовательно, в этом отношении очень несовершенно. Мы можем узнать из него лишь необходимость правил, нужных всякий раз, когда люди вступают друг с другом в общение.
Люди не могут даже пересекать пути друг друга на улице без правил. Возчики, кучера и форейторы имеют свои принципы, следуя которым они уступают друг другу дорогу. И эти принципы основываются главным образом на взаимной непринужденности и удобстве. Иногда же они условны или по меньшей мере зависят от капризной аналогии, как и многие из рассуждений законоведов *.
Исследуя вопрос далее, мы можем заметить, что люди не могут даже убивать друг друга без законов, правил и идей справедливости и чести. Война имеет свои законы, так же как и мир, и даже спортивная «война», которую ведут борцы, боксеры, бойцы на дубинках, гладиаторы, регулируется определенными правилами. Общий интерес и польза безошибочно порождают норму подобающего или неподобающего среди заинтересованных партий.
ГЛАВА V. ПОЧЕМУ ПОЛЕЗНОСТЬ ПРИЯТНА
ЧАСТЬ 1
Мысль приписать полезности ту похвалу, которую мы воздаем социальным добродетелям, кажется столь естественной, что можно было бы ожидать, что мы повсеместно встретим этот принцип у писателей, занимающихся вопросами морали, в качестве главного основания их рассуждений и исследования. В обыденной жизни, как мы можем заметить, всегда взывают к обстоятельству полезности. Считается, что нельзя воздать большую похвалу человеку, чем это бывает, когда выставляют напоказ его полезность народу и перечисляют услуги, которые он оказал человечеству и обществу. Ведь похвалы заслуживает даже неодушевленный предмет, если правильность и изящество его частей не разрушают его пригодности для какой-либо полезной цели! И как легко можно простить даже какую-нибудь диспропорцию или кажущееся безобразие, если мы можем показать необходимость данной особой конструкции для намеченной цели. Корабль кажется более прекрасным мастеру своего дела либо более или менее искусному в мореплавании человеку тогда, когда его нос широк и возвышается над кормой, чем если бы он был сооружен геометрически совершенно правильно, но в противоречии со всеми законами механики. Дом, двери и окна которого были бы совершенно квадратными, болезненно поражал бы глаз именно в силу этой пропорциональности, столь плохо приспособленной к фигуре человеческого существа, служить которому должно данное строение. Что же удивительного в том, что человек, привычки и поведение которого вредны обществу и опасны и пагубны для каждого, кто вступает с этим человеком в общение, должен вследствие этого быть объектом осуждения и внушать каждому, кто его наблюдает, сильнейшее чувство отвращения и ненависти? *
Правило, согласно которому более легкая упряжка уступает путь более тяжелой, а среди упряжек одного и того же типа пустая уступает нагруженной, основано на удобстве. То, что люди, направляющиеся в столипу, получают преимущество перед теми, кто едет оттуда, основывается, по-видимому, на известной идее высолого достоинства большого города и предпочтении будущего прошлому. По аналогичной же причине пешеход имеет право придерживаться стены, если таковая находится с правой руки, что предупреждает столкновение, которого миролюбивые люди избегают как крайне неприятного и неудобного.
Не следует воображать, будто благодаря тому, что неодушевленный объект может быть так же полезен, как и человек, он также в соответствии с данной системой заслуживает названия добродетельного. Чувства, вызываемые полезностью, в этих двух случаях весьма различны, и с привязанностью, уважением, одобрением смешивается одно из них, но не другое. Аналогичным образом неодушевленный объект может иметь красивый цвет и пропорции подобно человеческой фигуре. Но можем ли мы когда-либо любить его? Существует большое количество аффектов и чувств, единственными подлинными объектами которых являются мыслящие, разумные существа. И хотя те же самые качества переносятся и на бесчувственные, неодушевленные объекты, они не возбуждают тех же чувств. Благотворные качества лекарственных трав и минералов действительно иногда называют их благодетельными свойствами, но это результат каприза языка, который не
Однако, может быть, то обстоятельство, что учесть эти результаты полезности или, наоборот, [вредности] трудно, удержало философов от включения данных результатов в свои этические системы и побудило их при объяснении нравственного добра и зла пользоваться любыми другими принципами, кроме указанного. Но если мы не можем дать удовлетворительного объяснения происхождению какого-либо принципа, подтверждаемого опытом, и не способны вывести его из других более общих принципов, то это еще не является достаточной причиной отказа от него. И если бы мы потрудились немного обдумать этот вопрос, то мы не испытывали бы никаких затруднений при объяснении влияния полезности и выведении его из превосходно известных и открыто признаваемых принципов человеческой природы.
Скептики, как древние, так и современные, без обиняков заключили из очевидной полезности социальных добродетелей, что все нравственные различия возникают из воспитания и были поначалу изобретены, а впоследствии поощрялись искусством политиков для того, чтобы сделать людей послушными и обуздать их естественную жестокость и эгоизм, которые делали их неспособными к жизни в обществе. Действительно, следует признать, что этот принцип наставления и воспитания имеет столь мощное влияние, что может часто увеличить или уменьшить чувства одобрения или неодобрения сверх их естественной меры и в состоянии даже в частных случаях без посредства какого-либо естественного принципа вызвать новое чувство такого следует принимать в расчет. Ибо хотя и существуют формы одобрения по отношению даже к неодушевленным объектам, если они приносят благо, однако это чувство столь слабо и столь отлично от того, которое направлено на представителей власти или государственных деятелей, которые действуют на благо людей, что такие объекты не следует подводить под тот же самый класс или наименование.
Очень небольшое изменение объекта, даже когда сохраняются его прежние качества, разрушает чувство. Так, та же самая красота, перенесенная на другой пол, не вызывает любовной страсти, если только натура не испорчена в высшей степени.
рода, о чем свидетельствуют все суеверные обряды и обычаи. Но что именно так возникает всякая нравственная привязанность или же неприязнь, — этого, конечно, никогда не утверждал ни один здравомыслящий исследователь. Если бы природа не проводила такого различия, основанного на первичном складе духа, то слова почтеный и постыдный, привлекательный и отвратительный, благородный и презренный никогда не появились бы в каком-либо языке, а политики, если бы они и изобрели эти термины, никогда не были бы в состоянии сделать их понятными или заставить их сообщать какую-нибудь идею тем, кто их слышит. Так что не может быть чего-либо более поверхностного, чем этот парадокс скептиков, и было бы хорошо, если бы в трудных исследованиях по логике и метафизике мы могли бы столь же легко противостоять ухищрениям указанной секты, как и в практических и более легких для понимания политических и нравственных науках.
Надо допустить, следовательно, что социальные добродетели обладают естественной красотой и привлекательностью, которая с самого начала, предшествуя всякому наставлению или образованию, вызывает у необразованного человечества уважение и завоевывает его благосклонность. И так как общественная полезность этих добродетелей есть главное обстоятельство, из которого проистекает их достоинство, то отсюда следует, что цель, на достижение которой они направлены, должна быть некоторым образом приятна для нас и вызывать известную естественную привязанность. Она должна быть приятной или из эгоистических соображений, или в силу более благородных мотивов и взглядов.
Часто утверждалось, что, поскольку каждый человек тесно связан с обществом и представляет себе невозможность одинокого существования, он становится благодаря этому расположен ко всем тем привычкам или принципам, которые способствуют обеспечению порядка в обществе и гарантируют ему спокойное обладание столь неоценимым благом. В той же самой степени, в какой мы ценим наше собственное счастье и благоденствие, мы должны одобрять осуществление справедливости и человеколюбия, единственно благодаря которым социальные узы могут быть поддержаны, а каждый человек может пожать плоды взаимной поддержки и сотрудничества.
Это выведение морали из любви к самому себе или заботы о личных интересах представляет собой очень ясную мысль, которая возникла не только благодаря неглубоким догадкам и шутливым полемическим выпадам скептиков. Не упоминая других, отметим, что Полибий, один из серьезнейших и рассудительнейших, равно как и наиболее нравственных, писателей античности, приписал такое эгоистическое происхождение всем нашим добродетельным чувствам *. Но хотя трезвый практический рассудок этого автора и его отвращение ко всякого рода пустым тонкостям делают весьма авторитетным его мнение по данному вопросу, однако в настоящем случае дело невозможно решить посредством ссылки на авторитет и голос природы и опыта, по-видимому, явно протестует против теории эгоизма.
Мы часто расточаем похвалы добродетельным делам, совершенным в очень далекие времена и в очень отдаленных странах, т. е. в случаях, когда и крайне изощренное воображение не открыло бы какой-либо видимости эгоизма и не обнаружило бы никакой связи нашего нынешнего счастья и безопасности с событиями, столь отдаленными от нас.
Великодушное, храброе, благородное дело, совершенное соперником, вызывает наше одобрение, хотя его последствия могут быть признаны вредными для нашего частного интереса.
Забвение сыновнего и дочернего долга осуждается человечеством, προ4ρω;-ι.έ’;ϊυ; τι μέλλον, χαι συλλογιζομένου;, δΐΐ το παραπλήσιοι έ-ώατ’Λί амшч συγχυρήσει30. Неблагодарность по той жэ причине (хотя она здесь, по-видимому, смешивается с более благородными обстоятельствами) συναγα'<αιιτιΰ’ηα; у.гч τω πέλα;, ΐ4αφέρι’ηας о’ έπ’ αστούς το παραπλήσιοι. Ε; ων όπογίγ^εται τις έ'<νκα παρ’ έχάϊτο) τιΰ τ.α9()Χ04τος δυ^άμεω; χα’ι Οεώρια;.—Lit». VI, Cap. б31. Может быть, историк хотел только сказать, что наша симпатия и человеколюбие были возбуждены соображениями о сходстве нашего положения с положением страдающего лица, что является справедливым соображением.
Там, где личная выгода сталкивается с общей привязанностью к добродетели, мы легко воспринимаем и признаем сочетание этих различных чувств, которые оказывают очень разное воздействие на душу. Мы расточаем похвалы, быть может, с большим рвением там, где благородный, человеколюбивый поступок способствует нашему частному интересу. Но основания похвалы, на которой мы настаиваем, очень далеки от этого обстоятельства. И мы можем попытаться вызвать у других лиц такие же чувства, как и у нас, не стараясь убедить их, что они получат какую-то выгоду от дел, которые мы рекомендуем им как достойные одобрения и восхваления.
Представьте образец заслуживающего похвалы характера, охватывающий все наиболее приятные нравственные добродетели, приведите примеры того, как последние проявляют себя выдающимся и необычным образом, и вы легко возбудите уважение и одобрение всей вашей аудитории, которая никогда не станет особенно настойчиво выяснять, в каком веке и в какой стране жила личность, обладавшая этими благородными качествами. Между тем данное обстоятельство по сравнению со всеми другими наиболее существенно с точки зрения эгоистического интереса или заботы о нашем собственном личном счастье.
Однажды некий государственный деятель, одержав верх в столкновении и борьбе партий, настолько укрепил собственное господство, что благодаря силе своего красноречия добился изгнания талантливого соперника, которого он тайно поддерживал, предлагая ему деньги во время его ссылки и утешая его в несчастье. «Увы!—вскричал изгнанный государственный деятель. — С какой же печалью должен я оставить своих друзей в этом городе, когда даже враги столь великодушныЬ) Ему понравилась в данном случае добродетель, хотя бы и обнаруженная у врага, и мы также отдаем ей справедливую дань похвалы и одобрения и не отрекаемся от своих чувств, когда узнаем, что этот поступок произошел в Афинах около двух тысяч лет назад и что имена указанных людей были Эсхин и Демосфен.
Какое мне до этого дело? Существует несколько случаев, когда такой вопрос неуместен. И если бы он имел то всеобщее и непоколебимое влияние, которое ему приписывают, он сделал бы смешным каждое сочинение и почти каждый разговор, в которых была бы какая-либо похвала или порицание людей и манеры их поведения.
И это не более как слабая уловка, когда под воздействием названных фактов и аргументов ссылаются на ю, что мы переносимся благодаря силе воображения в отдаленные века и страны и принимаем во внимание ту выгоду, которую мы получили бы от лиц с данным характером, если бы мы были их современниками и как-либо общались с ними. Невозможно представить, каким именно образом реальное чувство или аффект могут когда-либо возникнуть из известного воображаемого интереса, особенно когда еще сохраняется представление о нашем реальном интересе и таковой часто рассматривается как совершенно отличный от воображаемого, а иногда даже и как противоположный ему.
Человек, подведенный к краю пропасти, не может смотреть вниз без ужаса, и у него возникает чувство воображаемой опасности вопреки мнению и убеждению о реальной безопасности. Воображению здесь содействует присутствие объекта, вызывающего страх, однако этого недостаточно; кроме того, ему помогают также новизна и необычный вид объекта. Привычка вскоре примиряет нас с вершинами и пропастями и притупляет наши ложные и иллюзорные ужасы. Обратное наблюдается при оценке характеров и манеры поведения, и, чем больше мы привыкаем к точному критическому разбору морали, тем больше приобретаем тонкое чувство мельчайших различий между пороком и добродетелью. В самом деле, в повседневной жизни мы имеем так много поводов к тому, чтобы высказывать все виды нравственных определений, что ни один объект указанного рода не может быть новым или необычным для нас, и опыту не могли бы противостоять никакие ложные взгляды и предубеждения, когда он столь всеобщ и известен. Поскольку в основном ассоциации идей формируются опытом, то невозможно, чтобы какая-либо ассоциация могла быть сформирована и сохранена, если она прямо противоречит данному принципу.
Полезность приятна и вызывает наше одобрение. Это действительный факт, подтверждаемый повседневным наблюдением. Но полезность в связи с чем? В связи с некоторым реальным интересом, конечно. Но с чьим же именно? Не только с нашим собственным, ибо наше одобрение часто простирается дальше. Это должен быть, следовательно, интерес тех, кому служат характер или поступок, вызывающий одобрение. А таковые, как мы можем заключить, не являются совершенно безразличными для нас, сколь бы далеко они от нас ни отстояли. Введя этот принцип, мы откроем один из величайших источников нравственных различий.
часть 2
Себялюбие является столь могущественным принципом человеческой природы и интерес каждого индивида в общем так тесно связан с интересом общества, что можно простить тех философов, которые воображали, будто всю нашу заботу об обществе можно рассматривать как результат заботы о нашем собственном счастье и самосохранении32. Они все время наблюдали случаи проявления одобрения или порицания, удовлетворения или неудовлетворения по отношению к характерам и поступкам; они именовали объекты этих чувств добродетелями или пороками; они видели, что первые способствуют счастью человечества, а последние — его несчастью. Они спрашивали, можем ли мы испытывать чувство какой-то общей заботы об обществе или какого-то бескорыстного беспокойства по поводу благоденствия или бедствий других людей; они нашли, что проще рассматривать все эти чувства как модификации себялюбия; и они открыли по крайней мере кажущееся основание для этого единства принципа в том тесном переплетении интересов, которое столь явно наблюдается при рассмотрении общества (public) и каждого отдельного человека.
Но, несмотря на эту часто происходящую путаницу интересов, легко можно отыскать то, что философы, изучавшие природу, называли вслед за лордом Бэконом experimentum cracis, т. е. такой эксперимент, который указывает правильный способ [решения вопроса] при любом сомнении или двусмысленности. Мы обнаружили случаи, когда личный интерес отличается от общественного и даже противоречит последнему. Однако мы заметили, что нравственное чувство продолжает существовать, несмотря на такое разделение интересов. И всякий раз, когда имеет место ощутимое столкновение этих различных интересов, мы всегда находим ощутимое возрастание чувства — и более горячую привязанность к добродетели, и более сильное отвращение к пороку, или то, что мы в узком смысле слова называем благодарностью или мстительностью. Под влиянием этих случаев мы должны отказаться от теории, которая объясняет всякое нравственное чувство исходя из принципа себялюбия. Мы должны принять склонность (affection), имеющую в большей мере общественный характер, и признать, что интересы общества, даже сами по себе, не совсем безразличны для нас. Полезность есть только стремление к определенной цели, и было бы противоречием утверждать, что какое-либо явление нравится нам как средство достижения цели в том случае, когда сама цель никоим образом нас не затрагивает. Следовательно, если полезность является источником нравственного чувства и если ее не всегда рассматривают в отношении к самому себе, то отсюда следует, что каждое явление, которое способствует счастью общества, непосредственно зарекомендовывает себя как достойное нашего одобрения и благосклонности. Здесь налицо принцип, который в значительной мере объясняет происхождение морали. И зачем нам искать трудные для понимания и исходящие из чего-то далекого системы, когда мы встретили здесь такую ясную и естественную? *
Бесполезно заводить наши исследования так далеко, чтобы задаваться вопросом, почему мы проявляем человеколюбие и симпатию по отношению к другим людям. Достаточно
Трудно ли нам постигнуть силу человеколюбия и благожелательности или понять то, как сам вид счастья, радости, процветания приносит удовольствие, а вид страдания, боли, печали вызывает тревогу? Лицо человека, говорит Гораций *, перенимает смех и слезы другого лица. Сделайте человека одиноким, и он потеряет всякую радость, кроме чувственной и спекулятивной. И это потому, что движения его сердца не сопровождаются соответствующими движениями у его ближних. Знаки печали и траура, хотя они и условны, вызывают у нас меланхолию. Естественные же симптомы — слезы, крики и стоны — всегда в состоянии вселить в нас сострадание и тревогу. И если нас столь живо затрагивают следствия несчастья, то можно ли полагать, что мы совершенно бесчувственны и безразличны к его причинам, когда перед нами предстает злонамеренный и коварный характер или когда налицо такое же поведение?
Предположим, мы входим в удобное, теплое, хорошо спланированное помещение. Мы непременно получаем удовольствие от самого его осмотра, ибо оно предоставляет нам приятные идеи удобства, покоя и удовольствия. Появляется гостеприимный, добродушный, отзывчивый хозяин, и его появление делает все еще более прекрасным. Нам трудно удержаться от приятных того, что это воспринимается в процессе опыта как принцип человеческой природы. Нам следует где-то остановиться в нашем исследовании причин, и в каждой науке существуют некоторые общие принципы, за пределами которых мы не можем надеяться найти какой-то еще более общий принцип. Нет человека, который был бы абсолютно безразличен к счастью и несчастьям других лиц. Первое имеет естественную склонность приносить нам удовольствие, второе — боль. Каждый может обнаружить это в себе. Невероятно, чтобы указанные принципы могли быть основаны на принципах еще более простых и всеобщих, какие бы попытки ни предпринимались для доказательства этого. Но если это и возможно, то это не относится к данной теме. Мы можем здесь без опаски рассматривать указанные принципы как исходные и можем быть удовлетворены, если сумеем сделать все вытекающие из них следствия достаточно ясными и понятными. * «Uti ridentibus arrident, ita flentibus adflent Huniani vultus». — Дог,, Ars poet33, 101,
размышлений о том удовольствии, которое каждый из нас получает от общения с ним и его любезного отношения.
Вся его семья достаточно ясно выражает свое счастье свободой, непринужденностью, доверием и радостью, запечатленными на лицах. У меня появляется чувство приятной симпатии при виде такой радости, и я никогда не смогу рассматривать ее источник без того, чтобы при этом у меня не возникали самые благожелательные эмоции.
Он рассказывает мне, что деспотичный и сильный сосед пытается завладеть его наследственным имением и долгое время чинит препятствия всем его невинным и компанейским развлечениям. Я чувствую, что во мне немедленно вскипает возмущение против такого насилия и несправедливости.
Не удивительно, добавляет он, что частное зло неминуемо исходит от человека, который поработил целые провинции, истребил население городов и залил поля и эшафоты реками человеческой крови. Я поражен ужасом при мысли о таких несчастьях и проникаюсь антипатией к их виновнику.
Вообще, несомненно, что, куда бы мы ни направлялись, о чем бы ни размышляли и с кем бы ни беседовали, каждое явление предстает перед нами в его отношении к человеческому счастью или несчастью и возбуждает в нашей душе вызванное сочувствием движение удовольствия или тревоги. И в наших серьезных занятиях, и в наших беззаботных развлечениях этот принцип до сих пор всегда обнаруживал свою активную силу.
Человек, который входит в театр, сразу же бывает поражен видом громадной толпы, участвующей в одном общем развлечении, и благодаря уже одному этому виду обнаруживает повышенную чувствительность или склонность откликаться на каждое чувствование, которое он разделяет со своими ближними.
Он видит, что актеры воодушевлены видом полного зала и переживают такой подъем, который не может охватить их, когда они одиноки и их окружает тишина.
Каждое движение на сцене искусством драматурга как бы посредством магии передается зрителям, которые плачут, трепещут, негодуют, радуются и пламенно переживают все многочисленные страсти, возбуждаемые в них несколькими персонажами драмы.
Там, где какое-либо событие происходит наперекор нашим желаниям и нарушает счастье любимых героев, мы ощущаем заметную тревогу и чувство озабоченности. Там же, где их страдания возникают из-за вероломства, жестокости или тирании врага, наши «души проникаются живейшим негодованием против виновников этих бедствий.
Считается, что изображать какое-либо безразличное явление противоречило бы правилам искусства. Драматургу следует по возможности избегать [введения в пьесу] далекого друга [героя] или доверенного лица, которое непосредственно непричастно к развязке, так как оно сообщило бы подобное безразличие аудитории и воспрепятствовало бы нарастанию аффектов.
Немногие виды поэзии более занимательны, чем поэзия пасторальная, и каждый чувствует, что основной источник его удовольствия при этом кроется в образах мягкого и нежного спокойствия, которые олицетворены в персонажах и от которых подобные же чувства передаются читателю. Саннадзаро34, который в своем поэтическом сочинении перенес место действия на морское побережье, признался, что хотя им и изображено наиболее величественное из явлений природы, но он ошибся в своем выборе. Идея изнурительного труда и опасностей, которым подвергается рыбак, тягостна вследствие неизбежной симпатии, сопровождающей всякое ощущение человеческого счастья или несчастья.
Когда мне было двадцать лет, говорит один французский поэт, моим любимцем был Овидий. Теперь мне сорок, и я предпочитаю Горация. Несомненно, что мы легче проникаемся чувствами, которые напоминают нам то, что мы чувствуем повседневно. Но ни один аффект, когда он искусно отображен, не может быть совершенно безразличен для нас, ибо не существует таких аффектов, которых не имел бы в себе каждый человек хотя бы в зачаточном состоянии. Задача поэзии состоит в том, чтобы сделать всякий аффект близким нам, при помощи живого воображения и изображения и заставить рассматривать его как нечто истинное и реальное. Это является достоверным доказательством того, что всякий раз, когда налицо такая реальность, наш ум обнаруживает склонность оказаться сильно затронутым ею.
Любое недавнее событие, или новость, оказывающее воздействие на судьбы государств, провинций или многих индивидов, чрезвычайно интересно даже для тех лиц, благосостояние которых оно непосредственно не затрагивает. Такие известия распространяются быстро, их жадно выслушивают и воспринимают с вниманием и заинтересованностью. Интерес общества выступает здесь в определенной мере как интерес каждого отдельного лица. Воображение при этом, конечно, затрагивается, хотя возбуждаемые в данном случае аффекты и могут не всегда быть столь сильными и упорными, чтобы оказать значительное влияние на поступки и поведение.
Чтение истории кажется спокойным развлечением. Но оно не было бы развлечением вообще, если бы наши сердца не бились в унисон с сердцами тех людей, жизнь которых описывается историком.
Фукидид и Гвиччардини с трудом привлекают наше внимание, когда первый описывает повседневные стычки маленьких греческих городов, а последний — безобидные военные действия Пизы. Этим интересуются немногие, а незначительный интерес не захватывает воображения и не возбуждает участия. Крупные же невзгоды многочисленной афинской армии под Сиракузами, опасность, которая столь непосредственно угрожает Венеции, — вот это возбуждает сострадание, вызывает ужас и беспокойство.
Безразличный, не вызывающий интереса стиль Светония, равно как и мастерское перо Тацита, может убедить нас в жестокой порочности Нерона или Тиберия. Но какое различие чувств! Если первый хладнокровно излагает факты, то последний заставляет возникнуть перед нашими глазами благородные фигуры Сорана и Фрасеи35, проявляющих бесстрашие в своих поступках и движимых только чувством скорби о своих друзьях и родственниках. Какая симпатия пробуждается тогда в каждом человеческом сердце! Какое возмущение против тирана, чей беспричинный страх или необоснованная злоба вызвали такое отвратительное варварство!
Если мы [мысленно] приблизим эти явления и устраним все сомнения относительно того, нет ли здесь вымысла и обмана, то камин сильное -участие пробудится в нашей душе и насколько оно в ряде случаев будет выше, чем привязанности, вытекающие из себялюбия и частного интереса!
Антиправительственная агитация среди народа, партийное рвение, преданное повиновение лидерам своей группы — вот примеры наиболее заметных, хотя и наименее похвальных, следствий социальной симпатии, заложенной в человеческой природе.
Ничтожность некоторого явления не в состоянии, как мы можем убедиться, полностью отдалить нас от и того, что влечет за собой образы человеческих чувств и привязанностей.
Когда человек заикается и с трудом произносит слова, мы симпатизируем даже его тривиальному затруднению и страдаем за этого человека. И эстетическим правилом является то, что каждая комбинация слогов или букв, которая причиняет неудобство органам речи при произношении, оказывается благодаря своего рода симпатии также трудной и неприятной для уха. Более того, когда мы пробегаем книгу глазами, мы чувствуем подобные негармоничные сочетания, ибо представляем, что некто читает их нам, и страдаем от произношения таких дисгармоничных звуков. Настолько тонко наше чувство симпатии!
Легкие и непринужденные позы и движения всегда красивы. Здоровое и энергичное выражение лица приятно. Платье, которое согревает тело, не обременяя его, и облегает фигуру, не стесняя членов, хорошо сидит. В каждом суждении о красоте принимаются во внимание чувства затрагиваемой личности, и последние передают зрителю подобные же чувствования огорченяя или удовольствия *. Что же удивительного в том, что мы не можем вынести суждение относительно характера и поведения человека, не принимая в расчет направленности его действий и того, счастье или несчастье вызывается таковыми в обществе? Какая ассоциация идей могла бы когда-либо иметь место, если бы этот принцип здесь совершенно не оказывал воздействия? **
Если на какого-то человека вследствие холодной бесчувственности или узкой себялюбивости характера не производят впечатления образы человеческого счастья и несчастья, то он в равной степени должен быть безразличен и к образам добродетели и порока. Также и, с другой стороны, всегда оказывается, что теплое участие, проявляемое к интересам человеческого рода, сопровождается тонким ощущением всех моральных различий, сильным негодованием при виде несправедливости, причиненной людям, и живым одобрением при виде их благоденствия. И хотя в этом пункте, как можно убедиться, существует значительное превосходство одного человека над другим, однако никто не безразличен к интересам своих ближних в такой степени, чтобы не воспринимать различий нравственного добра и зла как следствия различной направленности действий и принципов. В самом деле, можно ли допустить, чтобы кто-либо, в ком бьется человеческое сердце, получив предложение оценить один характер, или систему поведения, который благоприятен, и другой, который пагубен для его рода или общества, мог не оказать первому хотя бы слабого предпочтения или не приписать ему хотя бы самого малого достоинства или заслуги? Предположим, что некая личность очень эгоистична и личный интерес сильно завладел ее вниманием. Однако в тех случаях,-когда ее интересы не затронуты, она должна неизбежно испытывать некоторую склонность к благу человечества и делать ее при прочих равных условиях объектом своего выбора.
«Decentior equus cujus astricta sunt ilia; sed idem velocior. Pulcher aspectu sit athleta, cujus lacertos exercitatio cxpressit; idem certamini paratior. ‘Nunquam enim species ab atilitate dividitur. Sed hoc quidem discernere modici judicii est». — Quintilian, Inst. lib. VIII, Cap. 33β.
* В соответствии с положением, которым обладает человек, и отношениями, в которых он находится, мы всегда ожидаем от него в большей или меньшей степени добра, и когда разочаровываемся, то осуждаем его бесполезность, если же из-за его поведения происходят какое-либо зло или несправедливость, то мы порицаем его еще более. Когда интересы одной страны сталкиваются с интересами другой, мы оцениваем достоинства государственного деятеля, исходя из того блага или зла, которые вследствие предпринятых им мер и поданных им советов испытывает его собственная страна, отвлекаясь от той несправедливости, которую он причиняет врагам и соперникам. Его сограждане являются теми объектами, которые прежде всего встают перед глазами, когда мы определяем его характер. И так как природа вселила в каждого человека преобладающую склонность (affection) к собственной стране, мы никогда не ожидаем в тех случаях, когда возникает соперничество, какого-либо уважения к чужим нациям. Мы сознаем, кроме того, что всеобщий интерес человечества будет соблюден лучше, если каждый человек станет принимать во внимание благо своих сограждан, а не слишком общие, неопределенные воззрения на счет блага всех, на основании которых нельзя даже предпринять какого-либо благоприятного действия ввиду отсутствия строго определенного объекта, по отношению к которому они могли» бы быть предприняты.
Наступит ли прогуливающийся человек на пораженную подагрой ногу другого лица, с которым он не находится в состоянии вражды, с такой же легкостью, как и на твердый камень или на пол? Здесь, конечно, будет различие. Мы, несомненно, принимаем во внимание счастье и несчастье других людей при оценке собственных мотивов действия и склонны к первому, когда наши личные заботы не побуждают нас искать преимущества и выгоды для себя посредством нанесения обид ближним. И если принципы человеколюбия во многих случаях способны воздействовать на наши поступки, они должны всегда иметь некоторую власть над нашими чувствами и предоставлять нам общую положительную оценку того, что для общества полезно, и порицание того, что опасно или пагубно. Степень этих чувств может быть предметом спора, но реальность их существования, надо полагать, должна быть допущена в каждой теории и системе.
Существа, абсолютно злобные и недоброжелательные, если бы такие имелись в природе, должны были бы относиться к образам добродетели и порока не просто безразлично, а значительно хуже. Все их чувства должны были бы быть извращенными и прямо противоположными тем, которые преобладают у человеческого рода. Все, что способствует благу человечества, препятствуя постоянной направленности их желаний и стремлений, должно было бы вызывать у них неодобрение и тревогу. И наоборот, все, что является источником беспорядка и несчастья в обществе, должно было бы по тем же причинам рассматриваться ими с удовольствием и удовлетворением. Тимон, который, вероятно, скорее из-за своего меланхолического умонастроения, чем из-за какой-либо закоренелой злобы, был прозван человеконенавистником, принял Алкивиада с большой нежностью. Продолжай, мой мальчик, вскричал он, добейся доверия народа. Я предвижу, что однажды ты окажешься для него причиной больших бедствий! * Если бы мы могли принять две первопричины манихейцев38, то неизбежным следствием было бы то, что свойственные каждой из этих первопричин чувствования по отношению к человеческим поступкам, равно как и к каждому явлению вообще, были бы совершенно противоположными и каждый образец справедливости и человеколюбия был бы приятен одному божеству, но неприятен другому. Все человечество до сих пор походило на первую первопричину, так что там, где интерес, мстительность или зависть не извращают нашего предрасположения, мы всегда склонны благодаря нашему естественному человеколюбию отдать предпочтение счастью общества и; следовательно, добродетели перед ее противоположностью. Абсолютная, ничем не вызванная и не связанная ни с каким интересом злоба никогда, возможно, не имела места в какой-либо человеческой душе. А если бы она и имела место, она должна была бы извратить все нравственные чувствования, равно как и чувства человеколюбия. Если допустить, что жестокость Нерона была совершенно беспричинной, а но являлась результатом постоянного страха и негодования, то очевидно, что Тигеллин, а не Сенека и Бурр39 должен был вызывать его постоянное и неизменное одобрение.
Plutarch, Alcib. эт, 16.
Государственный деятель или патриот, который служит нашему отечеству в наше время, всегда вызывает более страстное уважение, чем тот, чье благотворное влияние сказывалось в отдаленную эпоху и у далеких народов, поскольку благо, являвшееся результатом его великодушного человеколюбия, будучи меньше связано с нами, кажется нам менее явным и вызывает у нас менее живую симпатию. Но мы можем признать достоинство обоих одинаково большим, хотя наши чувства не достигают равного уровня в обоих случаях. Суждение здесь исправляет неравенство наших внутренних эмоций и восприятии, так же как оно предохраняет нас от ошибки при видоизменении образов, представляющихся нашим внешним чувствам.
Один и тот же объект на вдвое большем расстоянии в действительности является зрению имеющим только половину своих размеров. Однако мы представляем, что он обладает одними и теми же размерами в обоих случаях, ибо знаем, что при приближении к нему образ его увеличился бы в наших глазах, так что различие заключено не в самом объекте, а в нашем положении по отношению к нему. И в самом деле, без подобного исправления видимости как при внутренних, так и при внешних ощущениях мы никогда не могли бы сколько-нибудь определенно мыслить или высказываться по какому-либо вопросу, ибо постоянно изменяющиеся ситуации вызывают непрерывные изменения объектов и заставляют их представать в столь различных и противоположных ракурсах и положениях *.
По аналогичной причине в наших определениях или общих суждениях рассматриваются только тенденции поступков и характеров, а не их реальные случайные последствия, хотя в нашем действительном чувствовании мы не можем не оказать большее уважение тому, кого положение наряду с добродетелью делает действительно полезным для общества, чем тому, кто проявляет свои социальные добродетели только в добрых намерениях и благожелательных аффектах. Отделяя характер от действительного поведения легким и необходимым усилием мысли, мы объявляем соответствующие личности одинаковыми и воздаем им одинаковую общую похвалу. Суждение исправляет или старается исправить видимость. Но оно не может всецело возобладать над нашим чувством.
Чем больше мы общаемся с людьми и чем более широко простирающиеся социальные взаимоотношения мы поддерживаем, тем больше мы свыкаемся с теми общими предпочтениями и различениями, без которых наши беседы и рассуждения едва ли могли бы быть понятными для других. Личный интерес каждого человека свойствен именно ему, и нельзя полагать, что те антипатии и склонности, которые возникают благодаря такому интересу, в той же степени затрагивают И ^Друри^-лтпдпй. Будучи спчдатт для nfimern упптдейлйния, общий язык должен поэтому основываться на некоторых общих взглядах и распределять эпитеты одобрения или осуждения в соответствии с чувствами, вытекающими из общих (general) интересов общества (community). И если эти чувства у большинства людей не столь сильны, как те, которые имеют отношение к личному благу, они должны все-таки заставлять даже наиболее испорченных и эгоистичных лиц проводить некоторые различения и связывать понятие блага с благоприятным, а зла — с неблагоприятным поведением. Допустим, симпатия гораздо слабее, чем наша забота о самих себе, а симпатия к людям, далеким от нас, гораздо слабее, чем к людям, которые нам близки и с которыми мы непосредственно соприкасаемся40. Но именно по этой причине необходимо, чтобы мы, беспристрастно вынося суждения и беседуя о характерах людей, отбрасывали все эти различия и придавали нашим чувствам более социальный характер. Не говоря о том, что мы сами часто изменяем нашу позицию в данном отношении, мы повседневно встречаемся с лицами, которые находятся в положении, отличном от нас, и которые никогда не общались бы с нами, если бы мы постоянно занимали ту позицию и исходили из той точки зрения, которые свойственны только нам самим. Следовательно, обмен чувствами в обществе и беседы заставляют нас образовать некую общую неизменную норму, согласно которой мы можем одобрять или порицать характеры и манеру поведения. И хотя сердце не вполне склоняется на сторону этих общих представлений и не распределяет всю свою любовь и ненависть под влиянием всеобщих абстрактных различий порока и добродетели безотносительно к нашей собственной личности или личностям, с которыми мы более интимно связаны, однако указанные моральные различия оказывают значительное влияние и! будучи достаточны по крайней мере для беседы, служат всем целям, которые мы преследуем в обществе, на кафедре проповедника, в театре и в школах *.
Почему об этом персиковом дереве говорят, что оно лучше, чем другое? Только потому, что оно приносит большее количество плодов и плоды его лучше. А была бы дана ему та же самая похвала, если бы улитки и черви разрушили его плоды до того, как они достигли полной зрелости? Не обстоит ли и в морали дело так, что дерево познается по плодам его? И не можем ли мы провести различие между природой и случайностью в одном случае с такой же легкостью, как и в другом?
Таким образом, с какой бы стороны мы ни подходили к этому вопросу, ценность, приписываемая социальным добродетелям, оказывается постоянной и проистекает главным образом из того уважения, которое естественное чувство благожелательности обязывает нас оказывать интересам человечества и общества. Если мы рассмотрим принципы человеческой природы в том виде, как они выявляются из повседневного опыта и наблюдения, то мы должны будем a priori заключить, что такое существо, как человек, не может быть совершенно безразличным к благополучию или
Природа мудро устроила так, что личные связи должны, как правило, преобладать над всеобщими взглядами и соображениями. В противном случае наши аффекты и действия рассеивались и терялись бы из-за недостатка надлежащим образом ограниченного объекта. Так, небольшая польза, принесенная нам самим или нашим близким друзьям, вызывает более живые чувства любви и одобрения, чем большая польза, принесенная некоторому отдаленному политическому целому (commonwealth). Но все-таки и в данном случае, подобно тому как это имеет место при всех ощущениях, мы знаем, как исправить такое неравенство посредством размышления и поддержать общее мерило порока и добродетели, основанное главным образом на всеобщей пользе.
неблагополучию своих ближних и не может не провозглашать с готовностью и без каких-либо дальнейших соображений и размышлений там, где ничто не вызывает у него какого-либо частного пристрастия, что то, что способствует счастью этих людей, есть благо, а то, что способствует их несчастью, — зло. Здесь поэтому имеются по крайней мере слабые основы или контуры всеобщего различия между действиями; и соответственно тому, как возрастает человеколюбие личности, ее связь с теми, кто обделен благами или же пользуется ими, ее живое представление о их счастье или несчастье, ее последующее одобрение или неодобрение приобретают соответствующую силу. Нет необходимости, чтобы благородные действия, бегло отмеченные в старой книге по истории или сообщенные в давнишней газете, вызывали какие-либо сильные чувства восхищения и одобрения. Добродетель, находящаяся на таком расстоянии, подобна неподвижной звезде, которая хотя и может представиться взору разума такой же яркой, как солнце в зените, однако пребывает в столь бесконечном отдалении, что не вызывает ощущений ни света, ни тепла. Если эта добродетель станет нам ближе благодаря нашему знакомству или связи с соответствующими лицами или хотя бы немногословному повествованию об указанном случае, то наши сердца сразу же будут тронуты, наша симпатия окажется более живой и наше холодное одобрение превратится в самые теплые чувства дружбы и уважения. Это представляется необходимым и неизбежным следствием общих принципов человеческой природы в том виде, как они обнаруживаются в повседневной жизни и практике.
Теперь рассмотрим эти взгляды и рассуждения в обратном порядке. Исследуем a posteriori вопрос и, взвесив следствия, посмотрим, не вытекает ли (моральное] достоинство социальной добродетели в значительной мере из чувств человеколюбия, которые оно вызывает у наблюдателей. Представляется [очевидным] фактом, что обстоятельство полезности во всех случаях является источником похвалы и одобрения и к нему постоянно апеллируют при всех моральных решениях относительно достоинства или предосудительности поступков; что это единственный источник того высокого уважения, которое оказывают справедливости, верности, чести, верноподданству и целомудрию; что оно неотделимо от всех других социальных добродетелей — человеколюбия, великодушия, приветливости, милосердия, кротости, сострадания и умеренности — словом, что это основание главной части морали, которая имеет отношение к человечеству и к нашим ближним.
Представляется также, что когда нашим общим одобрением пользуются некоторые характеры и манеры поведения, то при этом полезная склонность к социальным добродетелям не приводит нас в движение посредством заботы о собственных интересах, но оказывает гораздо более всеобщее и широкое влияние. Представляется, что стремление к общественному благу, к достижению мира, порядка и гармонии в обществе, воздействуя на благие принципы нашей организации, всегда привлекает нас на сторону социальных добродетелей. И представляется в качестве дополнительного подтверждения сказанного, что эти принципы человеколюбия и симпатии столь глубоко пронизывают все наши чувства и оказывают столь сильное влияние, что могут возбудить сильнейшее порицание или одобрение. Данная теория есть просто результат всех этих выводов, каждый из которых кажется основанным на единообразном опыте и наблюдении.
Пусть является сомнительным, существует ли в нашей природе такой принцип, как человеколюбие, или забота о других людях, однако когда мы видим на бесчисленных примерах, что все имеющее тенденцию способствовать интересам общества оценивается очень высоко, то нам приходится признать силу указанного благого принципа, поскольку невозможно, чтобы какое-либо явление нравилось как средство достижения цели, а цель при этом оставалась совершенно безразличной. С другой стороны, пусть сомнительно, существует ли какой-либо воплощедный в нашей природе общий принцип нравственного осуждения или одобрения; однако когда мы убеждаемся из бесчисленных примеров во влиянии человеколюбия, то мы должны отсюда заключить, что невозможно, чтобы каждое явление, которое способствует интересам общества, не вызывало удовольствия, а то, которое пагубно, не вселяло чувства неудовольствия. И когда эти различные размышления и наблюдения содействуют друг другу при выведении одного и того же заключения, то не должны ли они придавать ему несомненную очевидность?
Во всяком случае можно надеяться, что продолжение этого рассуждения принесет дальнейшее подтверждение данной теории, показав возникновение иных чувств уважения и почтения из тех же или подобных принципов.
ГЛАВА VI. О КАЧЕСТВАХ, ПОЛЕЗНЫХ НАМ САМИМ
ЧАСТЬ 1
Представляется очевидным, что если мы подвергаем исследованию какое-либо качество или привычку и если они оказываются в каком-либо отношении вредными для лица, обладающего ими, либо делающими его неспособным к определенному занятию или действию, то они немедленно осуждаются и причисляются к его недостаткам и несовершенствам. Леность, неряшливость, отсутствие чувства порядка и методичности, упрямство, непостоянство, опрометчивость, легковерность — эти качества никогда не расценивались кем-либо как несущественные для характера, а еще менее того восхвалялись кем-либо как достоинства и добродетели. Вред, который они приносят, непосредственно бросается в глаза и внушает нам чувство огорчения и неодобрения.
Ни одно качество, если угодно, не является абсолютно заслуживающим порицания или же похвалы. Все зависит от степени. Надлежащая середина, говорят
перипатетики, является признаком добродетели. Но эта середина определяется главным образом полезностью. Подобающая быстрота в каком-либо деле, например, достойна похвалы. Когда она недостаточна, то нет никакого прогресса в достижении цели. Когда же она чрезмерна, она приводит нас к опрометчивым и плохо продуманным мерам и предприятиям. Посредством таких рассуждений мы определяем надлежащую и достойную похвалы середину во всех нравственных и продиктованных благоразумием изысканиях и никогда не упускаем из виду преимущества, обусловленные тем или иным характером или привычкой.
И вот если личность, обладающая данным характером, наслаждается этими преимуществами, себялюбие никогда не может сделать их вид приятным для нас, зрителей, и никогда не способно внушить нам уважение к ним и заставить нас одобрить их. Никакая сила воображения не может превратить нас в другую личность и заставить нас вообразить, будто мы, будучи указанной личностью, пользуемся выгодой, проистекающей из тех ценных качеств, которыми она обладает. А если бы это и произошло, то никакая быстрота воображения не смогла бы вновь перенести нас к самим себе и заставить нас любить и уважать личность, столь отличающуюся от нас. Взгляды и чувства, столь противоречащие известной истине и друг другу, никогда не могли бы существовать в одно и то же время и в одном и том же месте. Следовательно, всякие подозрения в наличии эгоистического интереса в данном случае исключается полностью. Совершенно иной принцип волнует нашу душу и пробуждает в нас интерес к счастью личности, о которой мы размышляем. Когда прирожденные таланты и благоприобретенные способности такой личности открывают перед нами перспективу возвышения, успеха, прочного положения, процветания, постоянной власти над судьбой и свершения великих и полезных дел, мы бываем поражены такими приятными образами и в нас немедленно возникает уважение к ней. Идеи счастья, радости, успеха и процветания связаны со всеми свойствами ее характера и распространяют в наших душах приятное чувство симпатии и человеколюбия *’.
Представим себе личность, изначально сформированную так, что у нее нет какой-либо заботы о своих ближних, она созерцает счастье и несчастье всех одаренных чувствами существ с большим безразличием, чем два смежных пятна одного и того же цвета. Предположим, что если бы процветание народов оказалось на одной чаше весов, а их гибель — на другой и от этого человека потребовали выбора, то он пребывал бы подобно ослу схоласта42 в нерешительности, колеблясь между равными мотивами, или, лучше сказать, подобно тому же ослу между двумя кусками дерева или мрамора, не будучи в состоянии отдать предпочтение или проявить склонность к одной из сторон. Я полагаю, следует считать правильным вывод, что такая личность, будучи абсолютно незаинтересованной ни в общественном благе, ни в частной пользе других лиц, взирала бы на каждое качество, каким бы пагубным или благим оно ни было для общества или для его обладателя, с тем же безразличием, что и на самый заурядный и неинтересный объект.
Можно осмелиться утверждать, что нет человеческого существа, которому созерцание счастья (когда отсутствует зависть или мстительность) ни приносило бы удовольствия, а созерцание несчастья — тревоги. Это кажется неотделимым от нашего склада характера и конституции. Но лишь наиболее благородные души под влиянием этого рьяно стремятся обеспечить благо других людей и действительно горячо заинтересованы в их благополучии. У людей, дух которых ограничен и лишен благородства, эта симпатия не выходит за пределы легкого возбуждения воображения, которое способствует лишь тому, чтобы возбудить чувства удовлетворения или порицания и наделить объект почетным или же позорным наименованием. Завзятый скряга, например, чрезвычайно хвалит трудолюбие и бережливость даже у других лиц и ставит эти качества выше всех других добродетелей, вынося свою оценку. Ему известны блага, которые достигаются благодаря указанным качествам, и он ощущает счастье такого рода с более живой симпатией, чем какое-либо другое, которое вы могли бы показать ему, хотя, быть может, он не дал бы и шиллинга, чтобы осчастливить трудолюбивого человека, которого он так сильно хвалит
Но если мы предположим, что вместо этого вымышленного чудовища в данном случае вырабатывает суждение и принимает решение человек, то он будет иметь ясное основание для предпочтения там, где все прочие условия равны; и, сколь бы бесстрастным ни оказался его выбор, если его сердце эгоистично или если личность, интересы которой затронуты, удалена от него, все-таки это должен быть выбор или различение между тем, что полезно, и тем, что пагубно. И это различение полностью совпадает с моральным различением, истоки которого столь часто и столь тщетно исследовались. Одни и те же способности духа при всех обстоятельствах приятны нравственному чувству и человеколюбию. Один и тот же склад характера в высшей степени способен возбудить и то и другое. И одно и то же изменение в положении объектов, приближаются ли они к человеку, или же человек сам вступает с ними в связь, возбуждает оба чувства. Следовательно, по всем правилам философии мы должны заключить, что эти чувства в своих истоках одни и те же, поскольку в каждом частном случае, даже наиболее незначительном, ими управляют одни и те же законы и их возбуждают одни и те же объекты.
Почему философы заключают с величайшей достоверностью, что Луну удерживает на ее орбите та же самая сила тяготения, которая заставляет падать тела вблизи поверхности Земли, как не потому, что эти действия при вычислении оказываются похожими друг на друга и равными? И не следует ли признать такое рассуждение столь же убедительным в моральных исследованиях, как и в естественных?
Доказывать сколько-нибудь обстоятельно, что все качества, полезные для их обладателя, одобряются, а противоположные порицаются, было бы излишним. Здесь было бы достаточно самого поверхностного размышления над тем, что повседневно встречается нам в жизни. Мы укажем только несколько примеров, чтобы устранить, если это возможно, всякие сомнения и колебания.
Качество, наиболее необходимое для свершения какого-либо полезного предприятия, есть благоразумие (discretion), при наличии которого мы поддерживаем безопасное общение с другими людьми, уделяем должное внимание их и нашему собственному характеру, взвешиваем каждое обстоятельство дела, которое мы предпринимаем, и применяем наиболее надежные и безопасные средства для достижения той или иной цели.
Кромвелю или, быть может, де Ретцу благоразумие могло казаться добродетелью олдермена, как ее называет д-р Свифт, и, будучи несовместимого теми широкими замыслами, к которым их влекли смелость и честолюбие, оно, возможно, действительно было для них недостатком или несовершенством. Но в повседневной жизни эта добродетель наиболее необходима не только для того, чтобы добиться успеха, но и для того, чтобы избежать самых роковых неудач и разочарований.
При отсутствии таковой, как замечает один тонкий писатель, величайшие способности могут оказаться роковыми для тех, кто ими обладает, подобно тому как Полифем, лишенный глаза, оказался вследствие своей огромной силы и могучего телосложения лишь еще более уязвимым.
И поистине, наилучший характер, если только он не слишком совершенен для человеческой природы, — это тот, который не колеблется под влиянием каких-либо настроений, но попеременно применяет смелость и осторожность, когда каждая из них оказывается полезной для той частной цели, которая имеется в виду.
Такое превосходное качество Сент-Эвремон приписывает маршалу Тюренну43, который по мере того, как он становился старше, проявлял в каждой кампании все больше военной дерзости и, будучи благодаря долгому опыту вполне знаком с любой случайностью войны, продвигался более решительно и уверенно, чем прежде, по пути, так хорошо изученному им. Фабий, говорит Макиавелли, был осторожен, а Сципион смел. И оба добились успеха, потому что положение дел Рима во время командования каждого было особенно благоприятно его гению, но оба потерпели бы неудачу, если бы соответствующие ситуации поменять местами. Счастлив тот, обстоятельства жизни которого соответствуют его характеру, но его превосходит тот, кто может приспособить свой характер к любым обстоятельствам.
Надо ли нам расточать здесь похвалы трудолюбию и превозносить его преимущества при приобретении власти или богатств или достижении того, что мы называем в этом мире счастьем? Черепаха, как гласит сказка, одержала благодаря своей настойчивости победу, бегая наперегонки с зайцем, хотя последний и обладал гораздо большей быстротой. Время человека, когда его затрачивают с толком, подобно хорошо возделанному полю, несколько акров которого производят больше полезных для жизни продуктов, чем обширные территории, даже обладающие богатейшей почвой, если они заросли сорняками и бурьяном.
Но все надежды на успех в жизни или хотя бы на умеренно обеспеченное существование должны потерпеть крах там, где отсутствует разумная бережливость. Запасы, вместо того чтобы увеличиваться, каждый день уменьшаются, и обладатель их становится тем более несчастным, что, оказавшись не в состоянии ограничить свои расходы рамками большого дохода, он еще менее сможет жить удовлетворительно на небольшой. Согласно Платону *, души людей, разжигаемые нечистыми желаниями и утратившие тело, которое единственно давало им средства к удовлетворению таковых, парят над землей и часто посещают те места, в которых захоронены их тела, движимые страстным желанием вновь обрести органы чувств, которых они лишены. Подобно этому мы можем видеть, как никчемные моты, растратившие свой достаток в диких кутежах, проталкиваются ко всякому обильному столу и ко всяким удовольствиям, будучи ненавидимы даже порочными людьми и презираемы даже дураками.
Крайним проявлением бережливости является скупость, которая, с одной стороны, лишая человека возможности пользоваться своими богатствами, а с другой — препятствуя гостеприимству и всяким компанейским удовольствиям, справедливо осуждается и по той и по другой причине. Расточительность, другая краиность, обычно более вредна для самого человека. Каждая из этих крайностей порицается больше другой в зависимости от характера личности, которая их порицает, и в соответствии с большей или меньшей восприимчивостью к удовольствию социальному или чувственному.
Федон, 81, ?
Достоинства (душевных] качеств часто проистекают из смешанных источников. Честность, верность, правдивость хвалят за их непосредственную тенденцию способствовать интересам общества. Но после того как под добродетели однажды подведено это основание, их рассматривают как выгодные для самой личности и как источник той веры и доверия, которые только и могут принести человеку какое-либо уважение в жизни. Презрение и ненависть навлекает на себя тот, кто забывает долг, который обязывает его в этом случае по отношению как к себе самому, так и к обществу 44.
Может быть, это соображение является одним из главных источников столь сильного осуждения любого случая нарушения целомудрия женщинами. Величайшее уважение, которого может достичь этот пол, вытекает из соблюдения его представительницами верности. И та женщина, которая в данном отношении не на высоте, становится пошлой и вульгарной, утрачивает свое положение в обществе и делается уязвимой для всяких оскорбительных намеков по ее адресу. Малейший промах достаточен при этом, чтобы повредить ее репутации. Женщина имеет так много возможностей тайно потворствовать своим желаниям, что ничто не может дать нам уверенности (в ее целомудрии], кроме ее абсолютной скромности и воздержанности. И там, где однажды пробита брешь, ее едва ли можно когда-либо полность заделать. Если мужчина однажды проявил трусость, то поведение, имеющее противоположный характер, восстанавливает его репутацию. Но посредством какого поступка женщина, которая однажды повела себя беспутно, может уверить нас в том, что она приняла лучшее решение и обладает достаточным самообладанием, чтобы провести его в жизнь?
Считается, что все люди в равной мере стремятся к счастью. Но немногие преуспевают в осуществлении этого своего стремления. Одной из важных причин такого положения является недостаток силы воли, которая дала бы им возможность сопротивляться соблазну предаться теперь праздности или удовольствиям и отказаться от таковых ради более отдаленных выгод и радостей. Наши привязаниости на основе обычного вида их предметов формируют определенные правила поведения и определенные нормы предпочтения одного другому. И хотя эти решения реально являются результатом наших умеренных (calm) аффектов и склонностей (ибо что же еще иное может сделать какой-либо предмет предпочтительным или же наоборот), однако вследствие естественной ошибки в употреблении терминов говорят, будто они представляют собой определения чистого разума и размышления. Но когда некоторые из этих предметов становятся более близкий нам или приобретают связанные с благоприятным освещением или положением преимущества, которые затрагивают сердце или воображение, то наши обычные решения часто терпят крах, мы оказываем предпочтение какому-либо незначительному удовольствию и надолго оказываемся потом во власти печали и стыда. И как бы ни изощрялись поэты в остроумии и красноречии, прославляя удовольствия сегодняшнего дня и отвергая всякие отдаленные перспективы славы, здоровья и счастья, очевидно, что такая практика является источником всяческого беспорядка и хаоса, сокрушений и несчастий. Человек с сильным и решительным характером твердо придерживается своих обычных решений, никогда не впадает в соблазн под влиянием приманок удовольствия и не страшится угрожающих ему страданий, но всегда имеет в виду те отдаленные цели, которым он однажды вверил свое счастье и честь.
Самоудовлетворенность, по крайней мере простирающаяся до известной степени, является преимуществом, которое в равной мере выпадает на долю глупого и мудрого человека. Но только она одна. Нет ни одного другого житейского обстоятельства, по отношению к которому глупость и мудрость были бы равны. Серьезные занятия, книги, беседа — ко всему этому дурак совершенно не способен, и, если только он не осужден в силу своего положения на самую тяжелую и грубую работу, он бесполезно обременяет землю. Соответственно обнаруживается, что люди чрезвычайно ревностно защищают свой характер в данном отношении, и, хотя имеется много примеров совершенно неприкрытого и нескрываемого распутства и вероломства, никто не сносит терпеливо обвинения в невежестве и тупости. Македонский военачальник Дикеарх, который, как рассказывает нам Полибий, совершенно открыто воздвиг один алтарь нечестию, а другой — несправедливости, чтобы бросить вызов человечеству, даже он, я уверен, не пропустил бы мимо ушей эпитета дурак и решился бы отомстить за такое оскорбительное прозвище *. Кроме привязанности к родителям, самых сильных и нерушимых уз в природе, ни одна связь не имеет достаточной силы для того, чтобы воспрепятствовать отвращению, вызываемому этой чертой душевного склада. Даже любовь, которая может существовать при вероломстве, неблагодарности, злобе и неверности, немедленно угасает под воздействием этой черты, когда последнюю воспринимают и распознают. Ни безобразие, ни старость не являются в большей степени роковыми для указанной страсти. Столь неприятными оказываются представления о полнейшей неспособности к какому-либо начинанию или предприятию и о непрерывных заблуждениях и неправильном поведении на протяжении жизни.
Спрашивают: является ли способность к быстрому или медленному пониманию положения вещей наиболее ценной и следует ли более ценить тех, кто с первого взгляда глубоко проникает в предмет, но не может ничего добиться при его [дальнейшем] изучении, или лиц противоположного характера, вынужденных овладевать любым предметом только посредством прилежания? Что более ценно; ясная голова или незаурядная изобретательность, гениальная проницательность или трезвость суждений? Короче, какой характер или специфический склад ума превосходит другие? Очевидно, что мы не можем ответить ни на один из этих вопросов, не рассмотрев того, какие качества наилучшим образом приспосабливают человека к окружающему его миру и дают ему возможность дальше всего продвинуться в каком-либо предприятии.
• Lib. XVIII, cap. 35.
Хотя утонченный вкус и высокоодаренный разум не так полезны, как здравый смысл, однако их редкость и новизна, а также благородство их объектов компенсируют это и заставляют людей восторгаться обладателями соответствующих качеств, подобно тому как золото, хотя оно и менее полезно, чем железо, приобретает благодаря своей редкости гораздо более высокую ценность. Недостатки способности суждения не могут быть восполнены никаким искусством или изобретательностью, недостатки же памяти как в деловой жизни, так и в научных занятиях нередко могут быть восполнены методичностью, трудолюбием, а также тщательным записыванием всего, что надо запомнить; и мы едва ли когда-нибудь слышали, чтобы плохую память считали основанием чьей-либо неудачи в каком-то предприятии. Но в древности, когда человек не мог добиться положения без применения ораторского таланта и когда слушатели были слишком тонкими ценителями, чтобы терпеть такие сырые, непродуманные разглагольствования, какие наши импровизированные ораторы предлагают публичным собраниям, способность памяти имела величайшее значение и соответственно гораздо более ценилась, чем в настоящее время. Мало кто из великих умов античности не восхвалял этого таланта, и Цицерон перечисляет его среди других высоких достоинств самого Цезаря *.
Особые обычаи и манера поведения меняют полезность качеств духа. Они также изменяют их [моральное] достоинство. Частные ситуации и случайности оказывают в известной степени такое же влияние. Всегда будут больше ценить того, кто обладает талантами и достоинствами, соответствующими его положению и профессии, чем того, кому судьба неправильно выделила занимаемое им место. Частные или эгоистические добродетели в этом отношении более зависят от мнений, чем публичные и социальные. В иных отношениях они, возможно, менее подвержены сомнениям и спорам.
«Fuit in illo ingenium, ratio, memoria, literae, cura, cogitatio. deligentia» etc. — Phil. II45, 45.
В нашем королевстве в последнее время господствовало такое хвастовство в отношении патриотизма среди людей, занятых делами практической жизни, и в отношении благожелательности среди людей, предающихся мыслительной деятельности, а на обладание каждым из этих качеств высказывалось так много ложных претензий, что лица, умудренные жизненным опытом, без каких-либо плохих намерений проявляли мрачное недоверие к указанным моральным достоинствам и иногда даже абсолютно отрицали их существование и реальность. Аналогичным образом, я полагаю, что в прежние времена беспрестанное лицемерие стоиков и киников в вопросах добродетели, их высокопарные разглагольствования и жалкие поступки породили у людей отвращение, и Лукиан, этот распущенный в том, что касается удовольствий, но весьма нравственный в других отношениях автор, не может иногда говорить о добродетели, которой так хвастались, не выказывая знаков раздражения и насмешки *. Конечно, эта прихотливая чувствительность, откуда бы она ни проистекала, никогда не может дойти до того, чтобы заставить нас отрицать существование (моральных] достоинств любого рода и любое различие в манерах и поведении. Кроме благоразумия, предусмотрительности, предприимчивости, трудолюбия, усердия, умеренности, бережливости, здравого смысла, расчетливости, проницательности — кроме этих дарований, сами имена которых вынуждают нас признать их [моральные] достоинства, существуют многие другие, которым самый решительный скептицизм не может отказать в похвале и одобрении. Воздержанность, трезвость, терпеливость, постоянство, выдержка, предусмотрительность, внимательность, умение хранить тайну, любовь к порядку, приятное обхождение, тактичность, присутствие духа, сообразительность, легкость в речи — ни один человек не будет отрицать преимуществ и совершенств этих и тысячи других, им подобных качеств. Поскольку их достоинство заключается в тенденции служить личности, обладающей ими, и не связано с какими-либо высокими претензиями на общественные (public) и социальные заслуги, то мы с меньшей подозрительностью относимся к притязаниям этих качеств и легко допускаем их в число подлежащих похвале. Мы не замечаем, что благодаря этой уступке открываем дорогу всем другим нравственным совершенствам и не можем больше колебаться, когда речь идет о вере в бескорыстную благожелательность, патриотизм и человеколюбие.
Αρετών τίνα τ,αί ασώματα χα’ι λτ)ρου; μεγάλη τι) φων•») ξυνειρόντων.—LllC., Timon., 9. И снова: Και συναγάγοντες (ο[ φιλοσοφεί) εάεξαπάτητα μειράχια τ’γι τε πολυ&ρυλλητον άρετήν τραγωδοΰσι.—Icaro-Men., 30. В Другом месте: «Η που γαρ εστίν ή πολυδρύλλητοϊ αρετή, χα’ι φύσις, χα’ι ειμαρμένη, v.a’. τύχη, ανυπόστατα χαί κ,ενά πραγμάτων ονόματα. — Deor. Concil., 13 4β.
В самом деле, представляется несомненным, что первоначальная видимость здесь, как правило, чрезвычайно обманчива и что свести спекулятивным путем к себялюбию достоинства, приписываемые нами вышеуказанным эгоистическим добродетелям, более трудно, чем даже достоинства, которые мы приписываем таким социальным добродетелям, как справедливость и благотворительность. С целью обосновать это нам необходимо только заметить, что каждый раз, когда поведение способствует благу общества, общество любит, хвалит и ценит его за ту пользу и выгоду, которую получает каждый из его членов. И хотя эта благосклонность и уважение в действительности являются благодарностью, а не себялюбием, однако даже столь очевидное различение не может быть с легкостью проведено поверхностным мыслителем и по меньшей мере в течение некоторого времени остается место для ухищрений и споров. Но коль скоро качества, которые приносят пользу лишь их обладателю безотносительно к нам или к обществу, ценятся и уважаются, то с помощью какой теории или системы можем мы объяснить это чувство из себялюбия или вывести его из этого предпочитаемого нами источника? По-видимому, в данном случае надо признать, что счастье и несчастье других не являются зрелищем, совершенно безразличным для нас, но что вид первого, каковы бы ни были его причины и следствия, подобно солнечному свету или хорошо возделанным полям (чтобы не предъявлять более высоких претензий) вызывает скрытую радость и удовлетворение, а вид последней подобно мрачным тучам и бесплодному ландшафту наводит меланхолию, угнетающе действующую на воображение. Эта уступка, коль скоро она сделана, устраняет трудность, и можно надеяться, что естественное, не навязанное нам объяснение явлений человеческой жизни впоследствии возобладает у всех теоретически мыслящих исследователей.
ЧАСТЬ 2
Вероятно, не будет неуместным именно здесь исследовать влияние телесных преимуществ и благ, даруемых судьбой, на наши чувства уважения и одобрения и рассмотреть, усиливают или ослабляют эти явления данную теорию. Естественно ожидать, что красота тела, как предполагают все древние моралисты, в известном отношении похожа на духовную красоту и что всякого рода уважение, которое оказывают человеку, имеет нечто общее в своих истоках независимо от того, возникает ли оно благодаря духовным дарованиям или же внешним обстоятельствам47.
Очевидно, что одним из важных источников красоты у всех животных является преимущество, которым они пользуются благодаря особому строению их членов в соответствии с тем особым образом жизни, к которому они предназначены природой. Правильные пропорции тела лошади, описанные Ксенофонтом и Вергилием, таковы же, как и те пропорции, которые признаются правильными и в наши дни современными жокеями, ибо основание их одно и то же, а именно наблюдение того, что вредно или полезно для животного.
Широкие плечи, крепкие суставы, стройный стан, οί ройные ноги — все это красиво у людей, потому что это признаки силы и энергии. Идеи полезности и того, что противоположно ей, хотя и не определяют всецело, что красиво, а что безобразно, но все же являются, очевидно, источником значительной части одобрения или неодобрения.
В древности телесная сила и ловкость, будучи гораздо более полезными и важными на войне, также ценились и уважались больше, чем в настоящем. Не обращаясь к Гомеру и поэтам, мы можем отметить, что историки не решаются обойти молчанием телесную силу среди других совершенств даже у Эпаминонда48, которого они признают величайшим героем, государственным деятелем и полководцем среди всех греков *. Подобная же похвала воздается Помпею, одному из величайших римлян**. Этот пример напоминает тот, ко торый мы приводили выше относительно памяти.
Сколь большому осмеянию и презрению со стороны лиц обоих полов подвергается импотенция, когда несчастный субъект рассматривается как лишенный величайшего удовольствия в жизни и в то же время неспособный сообщить его другим! Бесплодие же жен • щин, будучи также разновидностью бесполезности, вызывает укор, но не в такой степени. Почему это так, совершенно очевидно из данной теории50.
В живописи и ваянии не существует более строгого правила, чем правило, требующее уравновешивать фигуры и располагать их, с величайшей точностью учитывая их центр тяжести. Фигура, которая не уравновешена точно, безобразна, ибо она сообщает нам неприятные идеи падения, повреждения и страдания *.
Diodoras Siculus, lib. 15, 88. Может быть, не будет лишним привести характеристику Эпаминонда, данную историком, чтобы продемонстрировать идеи совершенного достоинства, которые господствовали в те века. Наблюдая других знаменитых людей, говорит он ты заметишь, что каждый обладал каким-нибудь одним блестящим качеством, которое было основанием его славы. У Эпаминонда же мы находим соединение всех добродетелей: телесной силы, изящества в выражениях, силы ума, презрения к богатству, мягкости в отношениях с людьми и того, чт-о главным образом заслуживает уважения, — воинского мужества.
* «Cum alacribus, saitu; cus velocibus, cursu, cum validis recte certabat». — Sallust. apud Veget. De Re Mil. 19 49.
Склонность, или предрасположение, духа, которая способствует продвижению человека в обществе и достижению им счастья, как уже было объяснено, заслуживает уважения и одобрения. Поэтому можно естественным образом предположить, что действительное обладание богатством и властью будет оказывать значительное воздействие на эти чувства.
Исследуем любую гипотезу, при помощи которой мы можем объяснить уважение, оказываемое богатству и власти. Мы не найдем ни одной удовлетворительной, кроме той, которая выводит его из радости, вызываемой у созерцающего его лица картинами процветания, счастья, благоденствия, изобилия, могущества и возможности удовлетворить каждое желание. Себялюбие, например, которое кое-кто столь охотно рассматривает как источник всякого чувства, несомненно, недостаточно для этой цели. Там, где не проявляется благорасположения или дружбы, трудно представить себе, на чем мы можем основывать какую-либо надежду на выгоду от богатств других, хотя мы, как правило, уважаем богатых людей даже еще до того, как они проявят какое-либо благорасположение к нам.
Все люди в равной мере подвержены страданиям и болезням и в равной мере снова могут обрести здоровье и благоденствие. Эти обстоятельства, поскольку они не вызывают какого-либо различия между людьми, не являются источником гордости и униженности, уважения или презрения. Но при сравнении нашего собственного рода с высшим то, что мы обречены быть существами, столь подверженными болезням и немощам, оказывается очень печальным соображением, и господь бог соответственно пользуется им, чтобы подорвать наше самомнение и тщеславие. Эти аффекты имели бы больше успеха, если бы нам не была присуща склонность в мыслях постоянно сравнивать нас самих с другими людьми. Немощи вызывают у старости ужас потому, что стариков можно сравнить с молодыми Зло, содеянное королем, тщательно утаивается потому, что оно воздействует на других лиц и нередко передается наследникам. Почти то же самое имеет место при таких болезнях, которые придают человеку отталкивающий и безобразный вид, например: эпилепсии, язвах, болячках на теле, парше и т. д.
Мы подвержены тем же самым чувствам, когда находимся так далеко вне сферы деятельности таких людей, что не можем даже предположить, что в их силах сослужить нам какую-либо службу. К военнопленному у всех цивилизованных наций относятся с уважением, соответствующим его рангу, а богатство, очевидно, в значительной мере способствует определению ранга любого лица. Если при этом играют роль также и происхождение и общественное положение, то это обстоятельство предоставляет нам добавочный аргумент для нашей цели, ибо кого же еще называем мы человеком благородного происхождения, как не того, кто происходит от длинного ряда богатых и могущественных предков и приобретает наше уважение благодаря своим связям с лицами, которых мы уважаем? Следовательно, его предшественников, хотя они и умерли, в известной мере уважают благодаря их богатству, а значит, безотносительно к какого-либо рода ожиданиям.
Но не обязательно обращаться к военнопленным и умершим, чтобы обнаружить примеры такого бескорыстного уважения к богатству. Достаточно с некоторым вниманием наблюдать те явления, которые встречаются в обыденной жизни и при общении Человек, который, предположим, обладает хорошим состоянием и не имеет определенной профессии, попав в компанию незнакомых людей, естественно рассматривает их с различной степенью уважения в зависимости от того, что ему известно о различиях в их судьбах и положении, хотя он и не мог бы столь быстро предположить, что с их помощью выгадает что-либо в денежном отношении, а может быть, и не принял бы такой выгоды, если бы ему предоставилась эта возможность. Путешественника всегда допускают в общество и встречают с любезностью в соответствии с тем, свидетельствуют ли его экипаж и спутники о нем как о человеке со значительным или же скромным состоянием. Короче говоря, различие рангов людей в значительной мере определяется богатством. И это имеет место по отноше нию как к высшим, так и к низшим, как к незнакомым, так и к знакомым лицам.
Что же еще, следовательно, остается, как не заключить, что поскольку люди жаждут для себя богатства только как средства удовлетворения своих желаний в настоящем или же в некотором доступном воображению будущем, то богатство вызывает уважение у других лиц лишь благодаря тому, что оно обладает такой силой И действительно, такова сама природа и сущность богатства. Оно имеет прямое отношение к удобствам и удовольствиям жизни. В противном случае вексель разорившегося банкира или золото на пустынном острове полностью сохраняли бы свою ценность. Когда нам встречается человек, который, как мы выражаемся, живет в хороших условиях, у нас возникают приятные идеи изобилия, удовлетворения, чистоты, теплоты, жизнерадостного домашнего обихода, элегантной обстановки, проворной прислуги и всего, чего вы только ни пожелаете из пищи, питья или платья. И наоборот, когда появляется бедный человек, неприятные образы нужды, бедности, тяжелого труда, скверной обстановки, грубого или рваного платья, отвратительной еды и противных напитков немедленно поражают наше воображение. Что же еще мы подразумеваем, говоря, что один богат, а другой беден? И поскольку уважение или презрение является естественным следствием таких различных положений в жизни, легко увидеть, какой дополнительный свет проливает это на выдвинутую нами ранее теорию относительно всех моральных различений и какую ясность вносит это в нее *.
Есть нечто необычное и с виду необъяснимое в действии наших аффекюв, когда мы рассматриваем судьбу и положение других лиц Очень часто успехи и процветание других людей вызывают зависть, в значительной мере смешанную с ненавистью, возникает же эта зависть главным образом благодаря сравнению нас самих с определенной личностью В то же самое время или по крайней мере через очень небольшие промежутки времени мы можем чувствовать аффект уважения, который является разновидностью привязанности или расположения с примесью униженности С другой стороны, несчастья наших друзей часто вызывают жалость, к которой в значительной мере примешано расположение. Это чувство жалости тесно связано с презрением, являющимся разновидностью неприязни с примесью гордости. Я указываю эти явления только как предмет размышления для тех, кто проявляет любознательность по отношению к моральным изысканиям. Для данной цели достаточно отметить вообще, что сила и богатство обычно вызывают уважение, а нищета и убожество — презрение, хотя с особых точек зрения и в особых случаях они могут иногда вызывать аффекты зависти и жалости.
Человек, который излечился от всех смешных предрассудков и полностью, искренне и твердо убедился из опыта, так же как из философии, что различие в состоянии меньше воздействует на различия в счастье, чем это обычно предполагается, не будет соразмерять степень уважения с доходом своего приятеля. Внешне он действительно может оказывать более высокое уважение крупному сеньору перед вассалом, поскольку богатство является наиболее удобным источником различения, будучи наиболее определенным и точным средством для проведения такового. Но его внутренние чувства в большей степени определяются личными свойствами людей, чем случайными и капризными милостями судьбы.
В большинстве стран Европы род, т. е. унаследованное богатство, отмечаемое монархами с помощью титулов и гербов, является главным источником отличий. В Англии воздается больше уважения благоприобретенному богатству и достатку. И та и другая практика имеет свои преимущества и недостатки.
Там, где почитают знатное происхождение, бездеятельные и вялые души остаются в высокомерной праздности и не думают ни о чем, кроме родословных и генеалогий, благородные же и честолюбивые ищут славы и власти, доброго имени и всяческих преимуществ. Там, где главным идолом является богатство, господствуют продажность, подкупы, грабеж, но в то же время процветают искусства, мануфактуры, торговля, сельское хозяйство. Первый предрассудок, будучи благоприятен воинской добродетели, более подходит монархиям. Последний, будучи главным стимулом трудолюбия, более соответствует республиканскому правлению. Соответственно мы находим, что каждая из этих форм правления, по-разному реализуя полезность этих обычаев, оказывает обычно соответствующее воздействие на человеческие чувства.
ГЛАВА VII. О КАЧЕСТВАХ, НЕПОСРЕДСТВЕННО ПРИЯТНЫХ НАМ САМИМ
Всякий, кто провел вечер с серьезными, задумчивыми людьми и наблюдал, как вдруг оживлялась беседа и какими веселыми становились лица, речь и поведение каждого из них, когда появлялся добродушный, жизнерадостный собеседник, тот легко допустит, что веселость (cheerfulness) заключает в себе немалое достоинство и, как правило, привлекает расположение людей. И в самом деле, ни одно качество не передается окружающим с большей легкостью, ибо ни одно из них не имеет большей склонности к тому, чтобы проявляться в веселых беседах и приятных развлечениях. Огонь распространяется по всему кругу и часто воспламеняет самых склонных к брюзжанию и самых угрюмых людей. То, что меланхолики ненавидят весельчаков, о чем говорит Гораций, я допускаю с известным трудом, ибо я всегда наблюдал, что там, где веселье умеренно и не выходит за рамки приличий, серьезные люди получают особенно большое удовольствие от того, что такое веселье рассеивает уныние, в которое они обычно погружены, и доставляет им несвойственную радость.
Исходя из этого воздействия веселости, проявляющегося как в том, что она передается другим, так ив том, что она вызывает одобрение, мы можем представить себе, что существует другой ряд духовных качеств, которые безотносительно к какой-либо полезности или к какой-либо тенденции способствовать благу общества или обладателя соответствующих качеств вызывают одобрение у тех, кто их наблюдает, и обеспечивают дружбу и уважение. Лицу, обладающему ими, приятно непосредственное чувствование их. Другие приходят в то же самое настроение и перенимают это чувствование под влиянием своего рода заражения или естественной симпатии. И так как мы не можем воздержаться от любви к тому, кто приятен нам, у нас возникает благожелательная эмоция по отношению к личности, которая вызывает столь большое удовольствие. Эта личность являет собой воодушевляющее зрелище. Ее присутствие наполняет нас довольством и радостью. Наше воображение, проникая в ее чувства и склонности, возбуждается более приятным образом, чем если бы перед нами был меланхоличный, подавленный, мрачный и полный тревог характер. Отсюда одобрение и привязанность, которые сопутствуют первому, и отвращение и неприязнь, с которыми мы относимся ко второму *.
Немногие люди позавидовали бы характеру, который Цезарь приписывает Кассию: …Он не любит игр И музыки, не то что ты, Антоний, Смеется редко, если ж и смеется, То словно над самим собой с презреньем За то, что не сумел сдержать улыбку51.
Такие люди не только, как добавляет Цезарь, обычно бывают опасны, они, кроме того, имея мало радости сами, никогда не могут стать приятными другим иди способствовать увеселению общества. Все благовоспитанные народы во все эпохи расценивали вкус к удовольствиям, сопровождаемый умеренностью и приличием, как значительное достоинство, даже когда имелись в виду великие люди, а когда имелись в виду лица более низкого ранга и характера, обладание таким вкусом считалось еще более необходимым. Французский писатель дает такое привлекательное в этом отношении изображение состояния собственного духа. Добродетель я люблю, говорит он, но без аскетизма, удовольствие — без изнеженности и жизнь — без всякого страха ее потерять *.
Нет человека, который при особых обстоятельствах не оказался бы подвержен неприятным аффектам: страху, гневу, угнетенности, горю, печали, тревоге и пр. Но эти аффекты, поскольку они естественны и всеобщи, не определяют различий между одним и другим человеком и никогда не могут быть объектом осуждения. Только тогда, когда предрасположение влечет за собой склонность к какому-либо из этих неприятных аффектов, они портят характер и, вызывая неловкость, порождают у наблюдателя чувство неодобрения.
Кто не бывал поражен каким-нибудь характерным примером величия духа или благородства характера, возвышенностью чувства, презрением к рабству и той благородной гордостью и одухотворенностью, которые проистекают из сознания добродетели? Возвышенное, говорит Лонгин, часто есть не что иное, как эхо или отображение величия духа, и когда это качество проявляется в ком-либо, то оно вызывает наше одобрение и восхищение, даже если не произнесено ни слова, как это можно наблюдать в случае столь прославленного молчания Аякса в «Одиссее», которое выражает более благородное пренебрежение и решительное негодование, чем это может передать какой-либо язык **.
«Будь я Александром, — сказал Парменион, — я принял бы предложение Дария» 53. — «Я тоже, — отвечал Александр, — будь я Парменионом». Это высказывание великолепно, говорит Лонгин, исходя из подобного же принципа. «Возвращайтесь! — крикнул тот же герой своим солдатам, когда они отказались следовать за ним в Индию. — Возвращайтесь и расскажите своим соотечественникам, что вы покинули Александра, когда он собирался закончить завоевание мира». «Александр, — говорит принц Конде54, который всегда восхищался этим отрывком, — покинутый своими солдатами среди варваров, все-таки отнюдь не покорился, чувствуя в себе такое достоинство и право на владычество, что не мог даже поверить в возможность того, Чтобы кто-нибудь отказался повиноваться ему. В Европе он или в Азии, среди греков или персов — все это было для него безразлично. Всюду, где он встречал людей, он был убежден, что найдет себе подданных».
J’aime la vertu, sans rudesse, J’aime Ie plaisir, sans molesse, J’aime la vie et n’en crains point la fin.
Saint-Evremond.
* [Longinas, De subl], cap. 952. *** Там же.
Наперсница Медеи в трагедии рекомендует осторожность и покорность и, перечисляя все горести этой несчастной героини, спрашивает ее, что поддерживает ее в борьбе с многочисленными и неумолимыми врагами. Я сама себя, отвечает она, сама, говорю я, и этого достаточно. Буало справедливо рекомендует этот отрывок как пример истинной возвышенности *.
Когда Фокиона, скромнейшего, мягкого Фокиона, вели на казнь, он обратился к одному из своих собратьев по несчастью, который оплакивал свою жестокую участь. Разве не достаточно тебе той славы, сказал он, что ты умираешь рядом с ФокиономУ **
Рассмотрим в качестве противоположного этому образ Вителлия, как его рисует Тацит, низвергнутого с престола империи, продлевающего время своего позорища из низменной любви к жизни, отданного безжалостной толпе, которая швыряет, бьет и пинает его ногами, вынужденного под угрозой кинжала, приставленного к его горлу, поднимать голову и подвергаться всевозможным оскорблениям. Какое жалкое бесчестье! Какое низкое унижение! Однако даже здесь, говорит историк, он выказал некоторые признаки присутствия духа, не совсем выродившегося. Трибуну, который оскорблял его, он ответил: «Я еще твой император» ***.
Мы никогда не прощаем абсолютного отсутствия сознания своего я и достоинства характера, т. е. надлежащего чувства того, что нам должно быть воздано, будь то в обществе либо же в обычном житейском обиходе. Этот порок составляет то, что мы справедливо называем низостью; последняя имеет место, когда человек может унизиться до самого низкого рабства, чтобы добиться своих целей, заискивать перед теми, кто оскорбляет его, и унижать себя близостью и доверительным отношением к недостойным, стоящим ниже его людям. Определенная степень благородной гордости и самоуважения столь необходима, что отсутствие их в душе неприятно так же, как отсутствие носа, глаза или какой-либо из наиболее важных частей лица или членов тела *.
Reflexion 10 sur Longin б5. ** Plutarch, Phoc.56, 36.
** Tacit, Hist., lib. Ill, 84. Автор, начиная свое повествование, говорит: «Lamata vests, foedam spectacalam dacebatar, maltis increpantibus, nullo inlacrtmante: deformitas exitus misencordiam abstulerat» 67. Чтобы полностью понять этот способ мышления, мы должны принять во внимание принципы древних, в силу которых не следовало добиваться продления своей жизни, после того как она стала бесчестной. Но так как человек всегда имел право распоряжаться своей жизнью, то затем стало обязанностью отказываться [в этом случае] от нее.
Полезность мужества как для общества, так и для лица, обладающего им, является очевидной основой достоинства. Но любому, кто должным образом рассматривает вопрос, станет ясно, что это качество обладает особым блеском, который всецело проистекает из него самого и неотделимого от него благородного подъема. Его образ, начертанный художниками и поэтами, обнаруживает в каждой из своих черт возвышенность и смелую уверенность, которая привлекает взор, пробуждает к нему привязанность и наделяет благодаря симпатии такой же возвышенностью чувства каждого, кто его наблюдает.
Столь блестящими красками рисует Демосфен Филиппа там, где оратор защищает свое правление и оправдывает упорную любовь к свободе, которую он внушал афинянам! «Я видел Филиппа, — говорит он, — того, с кем вы решительно сражались, в то время, когда он стремился к созданию империи и к господству,
Отсутствие добродетели часто может быть пороком, и притом самым значительным. Примером служит как неблагодарность, так и низость Там, где мы ожидаем встретить красоту, разочарование влечет за собой неприятное ощущение и вызывает восприятие настоящего безобразия. Ничтожность характера так же отвратительна и презренна. Там, где человек не имеет чувства собственного достоинства, и нам, вероятно, не следует оценивать его сколько-нибудь более высоко И если какой-либо человек, который гнет шею перед теми, кто выше его, ведет себя спесиво по отношению к лицам нижестоящим (а это случается нередко), то такая противоречивость поведения, вместо того чтобы исправить первый порок, чрезвычайно обостряет его путем добавления еще более отвратительного порока См. гл VIII «О качествах, непосредственно приятных Другим лицам».
подвергая себя всяческим опасностям. Его глаз был пронзен, его шея вывихнута, его рука и бедро изранены, — любую часть своего тела, которую отнимала у него судьба, он с радостью отдавал, лишь бы иметь возможность жить в чести и славе с тем, что оставалось. И следует еще сказать, что он, рожденный в Пелле, месте до этого незначительном и неизвестном, был вдохновлен столь высоким честолюбием и жаждой славы, в то время как вы, афиняне, и т. д.» *
Эти похвалы вызывают самое живое восхищение. Но взгляды, выражаемые оратором, не выводят нас за пределы образа самого героя и не рассматривают будущие выгодные последствия его доблести.
Воинственный характер римлян, воспламеняемый их непрерывными войнами, сделал их уважение к мужеству столь высоким, что в их языке оно было названо добродетелью, дабы отличить его от всех других моральных качеств и возвысить его над ними. Свевы, по словам Тацита, украшали себя прической с похвальным намерением: не для того, чтобы прихорашиваться для любовных дел, но только имея в виду своих врагов, для того, чтобы казаться выше ростом и приобрести более устрашающий вид **. Это мнение историка, которое выглядело бы несколько странным у других народов и в другие эпохи.
Согласно Геродоту, скифы, оскальпировав своих врагов, специально выделывали содранную кожу и использовали ее в качестве полотенец, а тот, кто имел наибольшее число таких лоскутов, был наиболее почитаем среди них ***. Воинственная смелость у этой нации, как и у некоторых других, была столь сильной, что она разрушала чувства человеколюбия — добродетели, конечно, гораздо более полезной и привлекательной.
В самом деле, можно заметить, что у всех цивилизованных наций, еще не вполне убедившихся из опыта в преимуществах, сопровождающих благодетедьность, справедливость и социальные добродетели, мужество рассматривается как самое высокое качество и больше всего прославляется поэтами, его поощряют родители и наставники, да и вообще оно является предметом восхищения публики. Этика Гомера в данном отношении очень отличается от этики его тонкого подражателя Фенелона и вполне соответствует эпохе, когда один герой, как отмечал Фукидид, мог спросить другого, нисколько его не обижая, не разбойник ли он *. Такой же в значительно более позднее время была система этики, господствовавшая во многих варварских частях Ирландии, если мы можем доверять тому рассудительному описанию состояния этого королевства, которое дает Спенсер ** 60.
» Pro corona 68, 67, 68. ** De moribus Germ.59, 38. «* Lib. IV, 64.
Такого же типа добродетелью, как и мужество, является невозмутимое философское спокойствие, которое возвышается над страданием, печалью, гневом и всякими ударами враждебной судьбы. Сознавая собственную добродетельность, говорят философы, мудрец возвышается над случайностями жизни и, надежно укрытый в замке мудрости, смотрит сверху вниз на копошащихся где-то внизу смертных, занятых погоней за славой, богатством, почетом и всякими легкомысленными наслаждениями. Эти притязания, когда их доводят до крайности, являются, несомненно, чрезмерными для человеческой природы. Однако они исполнены величия, которое захватывает наблюдателя и вызывает его восхищение. И чем ближе мы приближаемся на практике к этому величественному спокойствию и безразличию (а мы должны отличать его от тупой бесчувственности), тем более надежного удовольствия достигнем мы сами и тем большее величие духа явим миру. Философское спокойствие воистину может рассматриваться как вид духовного величия.
Lib. I, 5.
* Обычной практикой среди сыновей их знати, говорит он, является следующее: как только они оказываются способными пользоваться оружием, они собирают трех или четырех бродяг или кого-либо ив мужичья (kern), с которыми затем праздно разгуливают по стране вдоль и поперек, питаясь только мясом. В конце концов каждый из них попадает в какую-нибудь плохую историю. Когда же это становится известным, то с этого времени его считают достойным и обладающим мужеством человеком.
Кто не восхищается Сократом, его постоянной безмятежностью и удовлетворенностью среди величайшей нищеты и семейных неурядиц, его твердым презрением к богатству и его полной духовного величия заботой о сохранении свободы, когда он отверг всякую помощь со стороны друзей и учеников и уклонился даже от того, чтобы каким-либо обязательством поставить себя в зависимость? У Эпиктета не было даже двери в его маленьком доме или лачуге, и поэтому он вскоре лишился своей железной лампы, единственного имущества, которое можно было у него украсть. Но, решив разочаровать всех грабителей в будущем, он заменил ее земляной лампой, которой он очень мирно с тех пор владел.
Древние герои в философской сфере, так же как и на войне и в гражданской жизни, обладали величием и силой чувства, которые удивляют наши слабые души и опрометчиво отвергаются нами как сверхъестественные и необычайные. В свою очередь я позволю себе предположить, что эти герои имели бы равные основания рассматривать как нечто романтическое и неправдоподобное ту степень человеколюбия, милосердия, порядка, спокойствия и других социальных добродетелей, которых мы достигли в наши времена в осуществлении правительственной власти, если бы кто-нибудь из них был в состоянии в то время получить об этом ясное представление. Такова компенсация, которую выдает природа, или, скорее, воспитание при распределении высоких качеств и добродетелей в разные эпохи.
[Моральная] ценность благожелательности, возникающая из ее полезности и ее тенденции способствовать благу человечества, уже была объяснена нами; она является, несомненно, источником значительной части того уважения, которое столь повсеместно оказывают этому чувству. Но согласимся также, что сама мягкость и деликатность данного чувства, его подкупающая нежность, ласковость его выражения, связанная с ним тонкая предупредительность и весь тот поток взаимного доверия и заботы, который имеет место при теплом любовном и дружеском расположении, согласимся, говорю я, что эти чувствования, будучи очаровательны сами по себе, с необходимостью передаются тому, кто их наблюдает, и вызывают у него такую же нежность и чувствительность. У нас обычно появляются слезы на глазах, когда мы проникаемся теплым чувством такого рода. Наша грудь вздымается, сердце волнуется, и каждая чувствительная частица нашего тела приходит в движение, доставляя нам самое чистое и приятное наслаждение.
Когда поэты описывают Елисейские поля, счастливые обитатели которых не нуждаются в помощи друг друга, они, однако, изображают их поддерживающими постоянные отношения любви и дружбы и тешат нашу фантазию приятными образами этих нежных и мягких аффектов. Идея благодушного спокойствия в пастушеской Аркадии приятна в силу оснований, аналогичных тем, которые были рассмотрены выше *.
Кто захотел бы жить среди постоянной брани, ссор и взаимных упреков? Грубость и жестокость этих эмоций беспокоят нас и вызывают у нас недовольство, мы страдаем, заражаясь ими и испытывая симпатию; мы не можем остаться безразличными зрителями, хотя бы и было известно, что эти гневные аффекты не повлекут за собой никаких пагубных последствий.
Достоверным доказательством того, что [моральная] ценность благожелательности не выводится полностью из ее полезности, мы можем считать следующий факт. Мы не без упрека говорим о ком-либо он слишком добр, когда он делает более, чем того требуют его обязанности в обществе, и в своем внимании к другим лицам выходит за надлежащие пределы. Аналогичным образом мы можем сказать, что человек слишком чистосердечен, неустрашим, безразличен к богатству, это упреки, которые на деле в конечном счете обнаруживают больше уважения, чем многие панегирики. Привыкнув оценивать достоинства и недостатки характеров главным образом по их полезным или пагубным тенденциям, мы не можем воздержаться от того, чтобы применять осуждающий эпитет, когда обнаруживаем чувство, возвышающееся до такой степени, что оно приносит вред. Но в то же время может случиться, что его благородная возвышенность или привлекательная нежность так захватят сердце, что скорее увеличат нашу дружбу с соответствующей личностью и наше уважение к ней *.
[См.] гл. V «Почему полезность приятна». Ч. 2.
Любовные шашни и личные привязанности Генриха IV во Франции во времена гражданских войн Лиги часто вредили его интересам и его делу61. Но по крайней мере все молодые и испытывающие любовь люди, которые могут симпатизировать таким нежным страстям, согласятся, что именно указанная слабость (а они легко признают ее таковой) главным образом и вызывает у них любовь к этому герою и заинтересовывает их в его судьбе.
Беспредельная храбрость и решительная непреклонность Карла XII разоряли его собственную страну и тревожили всех его соседей, но они столь великолепны и величественны в своих проявлениях, что вызывают у нас восхищение и их даже можно было бы в известной мере оправдать, если бы они иногда слишком очевидно не свидетельствовали о сумасшествии и беспорядочности духа.
Афиняне претендовали на роль первооткрывателей земледелия и законов и всегда чрезвычайно высоко оценивали себя, исходя из тех выгод, которые они принесли тем самым всему человеческому роду. Они также гордились, и не без основания, своими военными предприятиями, особенно теми, которые были осуществлены ими в борьбе с бесчисленным флотом и сухопутными войсками персов, вторгшимися в Грецию во времена правления Дария и Ксеркса. Но хотя в данном случае мирная и военная слава несравнимы с точки зрения полезности, мы обнаруживаем, что ораторы, которые написали столь искусные панегирики этому известному городу, главным образом ликовали по поводу его военных успехов. Лисий, Фукидид, Платон и Исократ обнаруживают одно и то же пристрастие, которое хотя и осуждается здравым рассудком и спокойным размышлением, но является очень естественным для человеческого духа.
Веселость вряд ли могла бы выбывать осуждение, когда она избыточна, если бы распущенное ликование, не имеющее должной причины или предмета, не было верным симптомом и признаком глупости и вследствие этого не внушало бы отвращения.
Можно заметить, что величайшая прелесть поэзии заключается в живых картинах величественных аффектов: великодушия, мужества, пренебрежения к судьбе, а также аффектов нежной привязанности, любви и дружбы, которые согревают сердце и возбуждают в нем подобные же чувства и эмоции. И хотя можно видеть, что аффекты любого типа, даже такие неприятные, как горе и гнев, когда их вызывает поэзия, приносят удовлетворение, которое не легко объяснить исходя из механизма природы, однако эти более изысканные и тонкие аффекты оказывают на нас особое воздействие и нравятся нам благодаря более чем одной причине или принципу; не будем забывать и того, что только они и интересуют нас в судьбе представленных нам лиц или вызывают какое-либо уважение и одобрительное отношение к их характеру.
И можно ли сомневаться в том, что этот поэтический талант, необходимый, чтобы приводить в движение аффекты и возбуждать патетические и возвышенные чувства, сам является весьма значительным достоинством и, будучи особо ценным из-за его чрезвычайной редкости, может вознести личность, обладающую им, превыше всякого иного лица того века, в котором она живет?
Умное, расчетливое, уверенное и мягкое правление Августа, которого украшало все великолепие его знатного рода и императорской короны, сделали его лишь весьма неравным соперником славы Вергидия, который не положил на противоположную чашу весов ничего, кроме божественной красоты своего поэтического гения.
Сама по себе чувствительность к этой красоте, или утонченность вкуса, прекрасна в любом характере, ибо она сообщает нам самое чистое, продолжительное и невинное наслаждение.
Все это примеры различных видов достоинства, которые оцениваются исходя из того непосредственного удовольствия, которое они приносят лицам, обладающим ими. Никакие ожидания пользы или будущих выгодных последствий не включаются в это чувство одобрения, однако оно в какой-то мере похоже на то другое чувство, которое возникает благодаря представлениям об общественной или частной пользе. Оба этих чувства вызываются, как мы можем наблюдать, одной и той же социальной симпатией, или сочувствием к человеческому счастью или несчастью, и такую аналогичность всех частей данной теории можно по справедливости рассматривать как ее подтверждение.
ГЛАВА VIII. О КАЧЕСТВАХ, НЕПОСРЕДСТВЕННО ПРИЯТНЫХ ДРУГИМ ЛИЦАМ*
Подобно тому как взаимные столкновения в обществе и противоположность интересов и себялюбия [людей] вынудили человечество установить законы справедливости, чтобы сохранить преимущества взаимной помощи и поддержки, вечные противоречия человеческой, гордости и самомнения в житейском общении (cornрапу) привели к установлению правил хороших манер, или воспитанности, рассчитанных на то, чтобы облегчить общение умов и спокойную беседу. Среди хорошо воспитанных людей соблюдается взаимное уважение, презрение к другим лицам не высказывается, авторитет 4. оказывается завуалирован, и каждому по очереди уделяется внимание. Поддерживается легкое течение беседы без горячности, без каких-либо нарушений, без стремления кого-либо одержать победу над другими и без того, чтобы кто-либо обнаруживал дух превосходства. Это внимание и заботливость непосредственно приятны другим лицам независимо от каких-либо соображений о полезности или стремлений к выгоде. Такие качества вызывают привязанность, способствуют уважению и чрезвычайно усиливают достоинства личности, которая с их помощью упорядочивает свое поведение.
Сущность и подлинное определение добродетели заключаются в том, что это есть духовное качество, приятное для каждого и одобряемое каждым, кто рассматривает его или размышляет о нем,. Но некоторые качества вызывают удовольствии потому, что они полезны обществу или полезны и приятны самой личности. Друше же вызывают его более непосредственно. Именно так обстоит дело с добродетелями того типа, который рассматривается здесь,
Многие формы хороших манер условны и случайны. Но то, что они выражают, остается неизменным. Испанец выходит из своего дома ранее гостя, чтобы показать, что он оставляет его хозяином всего. В других странах хозяин обычно в знак уважения и внимания выходит последним.
Но чтобы человек был вполне приятным для общества, он должен обладать кроме хороших манер еще остроумием (wit) и сообразительностью (ingenuity).
Что такое остроумие, может быть, будет и нелегко определить. Но нетрудно, конечно, указать, что это качество, непосредственно приятное для других и вызывающее при первом же его обнаружении живую радость и удовлетворение в каждом, кто имеет какое-либо представление о нем. При объяснении различных типов и видов остроумия воистину могла бы пригодиться самая глубокая метафизика. И многие его виды, которые ныне воспринимаются лишь благодаря свидетельствам вкуса и чувства, возможно, могут быть объяснены посредством более общих принципов. Но для нашей настоящей цели достаточно, что остроумие воздействует на вкус и чувство и, даруя непосредственное наслаждение, является надежным источником одобрения и привязанности.
В странах, где люди отводят большую часть своего времени беседам, визитам и собраниям, их, так сказать, компанейские качества пользуются самым высоким уважением и составляют главную долю личного достоинства. В странах, где люди в большей мере являются домоседами и либо занимаются делами, либо развлекаются в узком кругу знакомых, пользуются уважением в основном более солидные качества. Так, я часто наблюдал, что у французов о незнакомце спрашивают прежде всего, любезен ли он, остроумен ли он. В нашей же собственной стране главная похвала — это всегда признание того, что данный человек добропорядочен и здраво мыслит.
В беседе живость диалога приятна даже для тех, кто не желает принимать какого-либо участия в данном обсуждении. Следовательно, весьма мало одобрения заслужит рассказчик длинных историй или помпезный декламатор. Большинство людей хотят сами участвовать в беседе ν весьма неприязненно относятся к болтливости других лиц, лишающей их права, к соблюдению которого они, естественно, стремятся столь рьяно.
Существует разновидность безвредных лгунов, которые часто встречаются в обществе и льнут ко всему удивительному. Их обычное намерение состоит в том, чтобы нравиться публике и занимать ее. Но так как люди больше всего находят удовольствия в том, что они представляют себе в качестве истины, то эти лица крайне заблуждаются насчет средств понравиться и навлекают на себя всеобщее порицание. Известное попустительство, однако, проявляется в отношении лжи или выдумки в юмористических рассказах, потому что они действительно приятны и занимательны, истинность же не имеет здесь никакого значения.
Красноречие, талант любого рода и даже здравый рассудок и ясное суждение, достигающие выдающегося уровня и применяемые лицами значительного достоинства и тонкой проницательности, — все эти дарования представляются непосредственно приятными и обладают достоинством, отличным от их полезности.
Редкость, которая столь увеличивает цену каждой вещи, также должна придавать дополнительную ценность этим благородным талантам человеческого духа. Скромность можно понимать по-разному, даже отвлекаясь от целомудрия, которое уже рассматривалось. Она означает иногда ту мягкость и утонченность чувства чести, тот страх перед пороком, ту боязнь нарушить права других лиц и обидеть их, то опасение (pudor), которое является подлинным стражем всякой добродетели и надежной гарантией против порока и испорченности. Но в ее наиболее обычном значении она противопоставляется дерзости и высокомерию и выражает неуверенность в нашем собственном суждении и должное внимание и уважение к суждениям других людей. У молодых людей это качество в особенности является несомненным признаком здравого смысла, равно как и надежным средством упрочить это достоинство, оставляя умы открытыми для наставлений и заставляя их стремиться к усовершенствованию. Но оно имеет, кроме того, прелесть для каждого очевидца, льстя его тщеславию и создавая видимость наличия послушного ученика, который воспринимает с подлинным вниманием и уважением всякое произносимое наставником слово.
Люди вообще гораздо более склонны переоценивать, чем недооценивать себя, несмотря на мнение Аристотеля *. Это заставляет нас более опасаться избытка первого из упомянутых качеств и относиться с особым снисхождением ко всякой склонности быть скромным и застенчивым, оценивая ее как меньшую опасность впасть в порочную крайность соответствующего рода. Подобным же образом в странах, где люди предрасположены к излишней тучности, красота индивида ассоциируется с гораздо большей степенью худощавости, чем в странах, где таковая представляет собой самый обычный недостаток. Столь часто сталкиваясь со случаями какого-либо одного вида уродства, люди думают, что они никогда не смогут слишком удалиться от него и всегда предпочитают симпатизировать всему противоположному. Аналогичным образом если бы всегда было дозволено самовосхваление и соблюдалась максима Монтеня насчет того, что следует искренне говорить я разумен, я учен, я храбр, красив или мудр (как, конечно, мы часто и думаем), если бы было так, говорю я, то, как поймет каждый, на нас обрушился бы такой поток наглости, который сделал бы общественную жизнь совершенно невыносимой. По этой причине обычай установил правило, согласно которому люди не должны позволять себе в обществе самовосхваления или хотя бы много говорить о себе и только среди близких друзей или людей весьма мужественного поведения считается справедливым воздать себе должное. Никто не упрекнет Морипа, принца Оранского, за то, что на вопрос, кого он считает первым полководцем эпохи, он ответил: «Маркиз Спинола—второй из них»; впрочем, можно заметить, что подразумевающееся тут самовосхваление выражено лучше, чем если бы оно было высказано прямо, без обиняков и маскировки.
Ethic ad Nicomachum, IV, 3, 37. 20*
Надо быть очень поверхностным мыслителем, чтобы считать, будто во всех случаях следует принимать за чистую монету проявления взаимного уважения и будто человек больше был бы уважаем, если бы не знал своих собственных достоинств и совершенств. Небольшую склонность к скромности даже в сокровенных чувствах расценивают благоприятно, особенно у молодых людей, а во внешнем поведении такая склонность должна быть весьма сильной. Но это не исключает благородной гордости и самолюбия, которые могут открыто проявляться в полном объеме, когда кого-либо оговаривают или угнетают. Благородное, как называет его Цицерон, неповиновение Сократа в высшей степени прославилось во все века и, будучи соединено с обычной скромностью его поведения, составило картину яркого характера. Афинянин Ификрат, будучи обвинен в предательстве интересов своей страны, спросил обвинителя: «Совершил ли бы ты в подобном случае такое же преступление?» — «Никоим образом», — отвечал тот. «И ты можешь вообразить, — вскричал герой, — что Ификрат совершил его?» *Короче говоря, благородное самолюбие и самоуважение, хорошо обоснованные, скромно завуалированные и мужественно утверждаемые, несмотря на бедствия и клевету, являются очень возвышенными качествами, и достоинство их, по-видимому, вытекает из благородной возвышенности их чувствования или из их непосредственной приятности их обладателю; в обыкновенных же характерах мы одобряем склонность к скромности, которая есть качество, непосредственно приятное для других. Пагубный избыток первой добродетели, а именно наглость или высокомерие, непосредственно неприятен для других лиц; избыток же последней — для ее обладателя. Так устанавливаются границы этих обязанностей.
Quintil., hb. V, cap 12.
Желание добиться славы, почета или [хорошей] репутации среди других лиц настолько далеко от того, чтобы быть порицаемым, что кажется неотделимым от добродетели, таланта и благородного настроения духа. Общество ожидает и требует от тех, кто хочет нравиться, внимательного отношения даже к мелочам. И никто не удивится, если мы обнаружим, что человек в обществе носит более элегантное платье и проявляет больше красноречия, чем тогда, когда он приходит домой и проводит время в кругу своей семьи.
В чем же тогда состоит тщеславие, которое столь справедливо расценивается как недостаток или несовершенство? Оно, по-видимому, заключается в столь неумеренном подчеркивании своих преимуществ в славе и достижениях, в столь назойливом и открытом притязании на похвалу и восхищение, которые оскорбительны для других людей и слишком сильно посягают на их тайное тщеславие и амбицию. Кроме того, это несомненный признак недостатка истинного величия и возвышенности духа, которые так украшают любой характер, ибо откуда берется это страстное желание снискать одобрение, как не из того, что у вас нет справедливого права на него и вы не можете с обоснованной уверенностью ожидать, что оно всегда будет сопутствовать вам? Почему вы так назойливо сообщаете нам о высоком обществе, в котором вращаетесь, о любезностях, которые вам говорили, о почете и знаках внимания, которые выпали вам на долю, как не потому, что все это не в порядке вещей и не подразумевалось нами само собой, без каких-либо напоминаний?
Благопристойность, или сообразность возрасту, полу, репутации и положению в обществе, может быть отнесена к тем качествам, которые непосредственно приятны для других и благодаря этому получают похвалу и одобрение. Женственное поведение мужчины и грубые манеры женщины безобразны, ибо не подобают их характеру и отличаются от тех качеств, которые мы ожидаем от каждого из полов. Они подобны трагедии в комических сценах или комедии в сценах трагических. Такие диспропорции режут глаз и, вызывая неприятное чувство у зрителя, оказываются источником порицания и неодобрения. Это то нарушение приличий, которое так подробно объясняется Цицероном в его «Officiis» 62.
Среди других добродетелей мы можем также выделить место чистоплотности, поскольку она естественно делает нас приятными для других и является немалым источником любви и привязанности. Никто не будет отрицать, что неряшливость в этом отношении представляет собой недостаток. И поскольку недостатки есть не что иное, как небольшие пороки, и данный недостаток не может иметь другого источника, кроме неприятного ощущения, которое он возбуждает в других, мы можем на этом примере, представляющемся столь тривиальным, отчетливо проследить происхождение моральных различений, при исследовании которых ученые столь сильно запутались в лабиринте хитросплетений и ошибок.
Однако помимо всех приятных качеств, прелесть которых проистекает из истоков, которые мы можем в известной степени объяснить и оценить, остается еще нечто таинственное и необъяснимое, нечто такое, что дает непосредственное удовлетворение тому, кто его наблюдает; но как, почему, по какой причине — на определение этого последний претендовать не может. Существует умение держать себя, изящество, легкость, мягкость, и я не знаю, что еще; этими качествами некоторые люди обладают в большей степени, чем другие; качества эти очень сильно отличаются от внешней красоты и миловидности и тем не менее завоевывают наши симпатии почти столь же внезапно и властно. И хотя об изящных манерах говорят, главным образом имея в виду страсть между полами, где скрытая магия легко объяснима, но, конечно, они в значительной мере оказывают преобладающее влияние на все наши оценки характеров и составляют немалую часть личного достоинства. Следовательно, относительно этого вида совершенств надлежит положиться на слепые, но надежные показания вкуса и чувства; его следует рассматривать как часть этики, оставленную природой для того, чтобы сбить спесь с философии и заставить ее почувствовать узость ее границ и незначительность ее достижений.
Мы одобряем другого человека за его остроумие, воспитанность, скромность, благопристойность и любые иные приятные качества, которыми он обладает, хотя бы такой человек и не был нашим знакомым и никогда не доставлял нам благодаря этим достоинствам никаких удовольствий. Представление, которое мы получаем о воздействии его качеств на нас, если бы мы были с ним знакомы, оказывает благоприятное воздействие на наше воображение и вызывает у нас чувство одобрения. Этот принцип входит также во все суждения относительно манер и характеров, складывающиеся у нас.
ГЛАВА IX. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
ЧАСТЬ 1
По справедливости может показаться удивительным, что какой-то человек в новое время находит необходимым доказывать путем тщательного рассуждения, что личное достоинство63 всецело состоит в обладании духовными качествами, полезными или приятными самой этой личности или другим людям. Можно было бы ожидать, что этот принцип пришел бы на ум уже первому примитивному и неумелому исследователю морали и был бы принят благодаря его очевидности без каких-либо рассуждений или споров. Все, что так или иначе ценно, столь естественно попадает в рубрику полезного или приятного, что не легко представить себе, почему мы должны всегда искать еще чего-то и рассматривать «тот вопрос в качестве предмета тщательного исследования, или изыскания. И поскольку каждая полезная или приятная вещь должна обладать данными качествами по отношению или к самой этой личности, или к другим людям, то полное изображение или описание достоинства кажется чем-то возникающим столь же естественно, как тень, отбрасываемая солнцем, или образ, возникающий от отражения чего-либо в воде. Если земля, на которую ложится тень, не вспахана и ровна, а поверхность, на которой отражается образ, спокойна и безмятежна, то немедленно без какого-либо искусства или усилий будет получено точное отображение фигуры. И по-видимому, разумно допустить, что системы и гипотезы исказили наше естественное понимание, если столь простая и очевидная теория могла так долго ускользать от самого тщательного исследования.
Но что бы ни случилось с философией, в обычной жизни придерживаются этих принципов, и никакое другое основание похвалы или порицания никогда не приходит на ум, когда мы расхваливаем или высмеиваем, одобряем или осуждаем человеческие действия и поведение. Если мы будем наблюдать людей, когда они заняты делами или развлечениями, рассуждениями или беседой, мы обнаружим, что, за исключением школ, они нигде не испытывают относительно этого каких-либо затруднений.
Что более естественно, чем, например, следующий диалог? Вы очень счастливы, говорит, предположим, кто-либо, обращаясь к другому, что вы выдали свою дочь за Клеанта. Он честный и гуманный человек. Каждый, кто общался с ним, убедился в справедливости и доброте его обращения *. Я поздравляю вас, говорит другой, по поводу радужных надежд относительно зятя, ибо его усердные занятия по изучению законов, быстрая проницательность и рано приобретенное знание людей и дел предсказывают ему величайший почет и успехи**. Вы удивляете меня, вступает в беседу третий, когда говорите о Клеанте как о деловом и прилежном человеке. Я встретил его недавно в кругу очень веселой компании, и он вносил оживление в беседу и направлял ее ход. Столько остроумия в сочетании с хорошими манерами, так много любезности, но без жеманства, такие тонкие познания, выражаемые в столь изысканной форме, я никогда не встречал прежде совмещенными в ком-либо одном *. Вы восхищались бы им еще больше, говорит четвертый, если бы знали его более близко. Та веселость, которую вы можете заметить в нем, — это не внезапная вспышка, вызванная компанией, она пронизывает весь его образ жизни и позволяет ему сохранять постоянную безмятежность в выражении лица и равновесие души. Он встретился с суровыми испытаниями, несчастьями и опасностями, но благодаря величию своего духа преодолел их все **. Тот образ Клеанта, джентльмены, какой вы здесь нарисовали, вскричал бы я, — это законченное совершенство! Каждый из вас прибавил штрих к его портрету, и вы, сами того не зная, превзошли все картины, нарисованные Грацианом или Кастильоне64. Философ может избрать этот характер в качестве образца совершенной добродетели.
Качества, полезные другим лицам. ** Качества, полезные нам самим. Гл. VI.
И подобно тому как каждое качество, которое полезно или приятно нам самим или другим людям в обычной жизни, считается частью личного достоинства, ничто другое никогда не окажется приятным в тех случаях, когда люди судят о вещах, исходя из естественных, не искаженных предрассудками оснований, а не из обманчивых толкований суеверия и ложной религии. Безбрачие, пост, эпитимия, умерщвление плоти, самоотречение, униженность, обет молчания и одиночества и целый ряд монашеских добродетелей — по какой же еще причине все это отвергается здравомыслящими людьми, как не потому, что это отнюдь не способствует какой-либо [полезной] цели: не помогает человеку достичь счастья в мире, не делает его более ценным членом общества, не воспитывает его для компанейских развлечений, не увеличивает его собственную возможность доставить себе радость? Наоборот, мы наблюдаем, что все они препятствуют достижению этих желанных целей, притупляют ум и огрубляют сердце, заставляют тускнеть фантазию и портят нрав. Поэтому мы на справедливом основании заносим их в противоположную рубрику, помещаем их в список пороков, и никакое суеверие не обладает достаточным влиянием на людей в нашем мире, чтобы полностью извратить эти естественные чувства. Мрачный свихнувшийся фанатик после своей смерти может найти место в календаре, но едва ли когда-либо, пока он жив, кто-либо, кроме таких же исступленных и унылых людей, как и он сам, допустит его в общество ν завяжет с ним близкие отношения.
Качества, непосредственно приятные другим. Гл. VIII. ** Качества, непосредственно приятные нам самим. Гл. VII.
И по-видимому, для данной теории благотворно, что она не занимается вульгарным спором о том, в какой степени благожелательность или себялюбие преобладают в человеческой природе, спором, который, наверное, никогда не приведет к какому-либо результату как вследствие того, что людей, которые принимают в нем участие, не легко убедить, так и вследствие того, что явления, на которые может сослаться каждая из сторон, столь разъединены и неопределенны, а также допускают столь много истолкований, что едва ли возможно точно их сравнивать и делать из них какие-либо определенные выводы иди заключения. Для нашей нынешней цели достаточно, если будет допущено, — а это, конечно, было бы в высшей степени абсурдно оспаривать, — что в нашем сердце существует известная благожелательность, какой бы незначительной она ни была, и какая-то искра дружеского участия к человеческому роду, а в нашей природе есть некое голубиное начало наряду с началами волка и змеи. Допустим, что эти благородные чувства столь слабы, что они недостаточны даже для того, чтобы пошевелить рукой или пальцем, они должны, однако, направлять решения нашего ума и в тех случаях, когда все явления одинаковы, трезво отдавать предпочтение тому, что полезно и служит человечеству, перед тем, что пагубно и опасно. Следовательно, немедленно возникают моральное различение, обычное чувство осуждения или одобрения, склонность, какой бы слабой она ни была, к объектам одного и соответствующее отвращение к объектам другого. Мыслители, которые так ревностно настаивают на том, что в человеческом роде преобладает эгоизм, никоим образом не будут шокированы, услышав о слабых чувствах добродетели, воплощенных в нашей натуре. Напротив, окажется, что они с одинаковой легкостью поддерживают как один, так и другой принцип, и свойственный им дух сатиры (так как здесь скорее проявляется он, чем дух испорченности), естественно, вызывает к жизни оба мнения, которые воистину находятся в сильнейшей и почти неразрывной связи.
Скупость, честолюбие, тщеславие и все аффекты обычно, хотя и неправильно, охватываемые наименованием себялюбие, исключаются здесь из нашей теории относительно происхождения морали не потому, что они слишком слабы, но потому, что они не имеют соответствующей направленности. Понятие морали подразумевает некоторое общее всему человечеству чувство, которое рекомендует один и тот же объект как заслуживающий общего одобрения и заставляет каждого человека или большинство людей соглашаться друг с другом, приходя к одному и тому же мнению или решению относительно него. Это понятие подразумевает также некоторое чувство, настолько всеобщее и всеобъемлющее, что оно распространяется на все человечество и делает поступки и поведение даже наиболее удаленных лиц объектом одобрения или осуждения в соответствии с тем, согласуются или не согласуются таковые с установленными правилами подобающего (right). Эти два необходимых обстоятельства связаны только с чувством человеколюбия, на котором мы здесь настаивали. Другие аффекты вызывают в груди каждого множество сильных чувств желания или отвращения, привязанности или ненависти. Но они не настолько всеобщи и всеохватывающи, чтобы быть основанием для какой-либо общей системы или установившейся теории осуждения или одобрения.
Когда один человек называет другого своим врагом, соперником, оппонентом, противником, становится понятно, что он говорит языком себялюбия и выражает чувства, свойственные лишь ему самому и возникающие под влиянием его частных обстоятельств и положения. Но, наделяя какого-нибудь человека эпитетами порочного, мерзкого или развратного, од говорит на другом языке и выражает чувства, с которыми по его ожиданиям должны согласиться все, кто его слушает. Он должен, следовательно, оставить в стороне свое частное и особенное положение и выбрать точку зрения, общую ему с другими людьми. Он должен выдвинуть некоторый общий принцип человеческой природы и затронуть такую струну, которая прозвучала бы в унисон с чувствами всего человечества. Поэтому, если он намеревается выразить то, что данный человек обладает качествами, направленность которых пагубна для общества, то он выбрал [именно] такую общую точку зрения и затронул принцип человеколюбия, с которым до известной степени согласится каждый человек. До тех пор пока человеческое сердце состоит из тех же самых элементов, что и ныне, оно никогда не будет всецело безразлично к общественному благу и к определенной направленности характеров и нравов. И хотя эту склонность к человеколюбию нельзя, как правило, считать столь же сильной, как тщеславие или честолюбие, однако только она, будучи присуща всем людям, может быть основанием морали или какой-либо общей системы порицания или похвалы. Честолюбие одного человека не есть честолюбие другого, и один и тот же объект не будет удовлетворять обоих. Но человеколюбие одного лица есть человеколюбие каждого, и один и тот же объект затрагивает этот аффект во всех человеческих существах.
Однако чувства, вырастающие из человеколюбия, не только одинаковы у всех человеческих существ и вызывают у них одинаковое одобрение или осуждение, они также охватывают все человеческие существа, и нет никого, чье поведение или характер не были бы благодаря таким чувствам объектом одобрения или осуждения каждого. Напротив, те другие аффекты, которые обычно именуют эгоистическими, вызывают различные чувства у каждого индивида в соответствии с его особым положением, в то же время большая часть человечества для них крайне безразлична и лишена интереса. Всякий, кто оказывает мне высокое уважение, льстит моему тщеславию; тот же, кто выражает по отношению ко мне презрение, огорчает и печалит меня. Но поскольку мое имя известно лишь незначительной части человечества, то мало кто попадает в сферу этого аффекта или возбуждает благодаря ему мою склонность или отвращение. Но если вы изображаете тираническое, наглое или варварское поведение в любой стране или в любую эпоху, мой взор вскоре обращается к пагубной направленности такого поведения и я испытываю чувство отвращения и неудовольствия по отношению к нему.
Ни один характер, как бы ни был он мне далек, не может быть с этой точки зрения совершенно для меня безразличен. Тому, что выгодно обществу или самой данной личности, следует оказывать предпочтение. И всякое качество или действие любого человеческого существа вследствие этого должно быть включено в некоторый класс или подведено под некоторое наименование, выражающее общее одобрение или осуждение.
Итак, что же еще может нам понадобиться, чтобы отличить чувства, зависящие от человеколюбия, от чувств, связанных с каким-либо иным аффектом, или получить удовлетворительный ответ на вопрос о том, почему первые, а не последние являются источником морали? Всякий раз, когда чье-либо поведение заслуживает моего одобрения, затрагивая мое человеколюбие, оно получает также похвалу всего человечества, воздействуя на него с тем же основанием. Но то, что служит моей скупости или честолюбию, потворствует этим аффектам лишь во мне и не затрагивает скупости или честолюбия остального человечества. Нет ни одной черты в поведении какого-либо человека при условии, что оно имеет благожелательную направленность, которая не согласовывалась бы с моим человеколюбием, сколь бы далека от меня ни была данная личность. Но всякий человек, который настолько далек от меня, что не препятствует и не способствует удовлетворению моей скупости и моего честолюбия, рассматривается с точки зрения этих аффектов как совершенно безразличный. Следовательно, различие между двумя указанными видами чувств столь велико и очевидно, что язык вскоре должен запечатлеть его и изобрести особый ряд терминов для того, чтобы выразить те всеобщие чувства порицания или одобрения, которые возникают из человеколюбия и представлений об общей пользе и наоборот. Тогда становятся известными добродетель и порок, получает признание мораль, образуются некоторые общие идеи относительно человеческого поведения, таких-то мер начинают ожидать от человека при таких-то ситуациях, такое-то действие определяется как согласующееся с нашим абстрактным правилом, а некоторое другое — как противоречащее ему. И посредством таких всеобщих принципов нередко контролируются и ограничиваются частные чувства себялюбия *.
На примере народных мятежей, призывов к бунту, партийных раздоров, паники и всех аффектов, которые разделяются толпой, мы можем уяснить себе воздействие общества, проявляющееся при возбуждении и поддержании любых эмоций, когда наиболее необузданные беспорядки, как мы обнаруживаем, возникают в силу указанного обстоятельства по самым незначительным и легковесным поводам. Солон был не слишком жестоким, хотя, быть может, и несправедливым законодателем, наказывавшим тех, кто сохранял нейтралитет в гражданских войнах; и я полагаю, что немногие навлекли бы на себя наказание в таких случаях, если бы их привязанности и рассуждения расценивались как достаточные для того, чтобы простить их. Никакой эгоизм да, верно, и никакая философия недостаточно сильны, чтобы поддержать всеобщую холодность и безразличие, и нужно быть либо сверхчеловеком, либо недочеловеком, чтобы не загореться общим огнем.
Кажется достоверным исходя как из разума, так и из опыта, что примитивный и невежественный дикарь подчиняет свою любовь и ненависть главным образом идеям относительно частной пользы и вреда и имеет лишь слабые представления об общем правиле или системе поведения. Человека, который противостоит ему в сражении, он искренне ненавидит не только в настоящий момент, что почти неизбежно, но и всегда после, удовлетворяясь только, если такой человек подвергается самому крайнему наказанию и мести. Но мы, привыкнув к обществу (society) и более широко смотря на вещи, считаем, что такой человек служит своей собственной стране и обществу (community), что каждый в том же положении делал бы то же, что мы сами при подобных обстоятельствах вели бы себя так же и что вообще человеческое общество наилучшим образом поддерживают именно такие принципы. И с помощью этих предположений и представлений мы в известной мере исправляем наши более примитивные и узкие аффекты. И хотя во многом наша дружба и вражда еще повинуются частным соображениям выгоды и вреда, мы воздаем по крайней мере должное общим правилам, которые привыкли уважать, когда обычно извращаем поведение нашего противника, приписывая ему злобу и несправедливость, чтобы дать выход тем аффектам, которые возникают из себялюбия и частного интереса. Когда сердце исполнено ярости, оно никогда не испытывает недостатка в претензиях такого рода, хотя иногда они столь же легкомысленны, как и те, под влиянием которых Гораций, будучи почти раздавлен упавшим деревом, обвинял в отцеубийстве того, кто, это дерево посадил.
Что же удивительного в том, что моральные чувства оказываются в жизни столь влиятельными, хотя они проистекают из принципов, которые могут на первый взгляд показаться незначительными и слабыми? Но эти принципы, как мы должны отметить, являются социальными и всеобщими. Они образуют в некотором смысле партию человеческого рода против порока или беспорядка, общего врага человечества. И поскольку благожелательная забота о других лицах в большей или меньшей степени распространена среди всех людей и одинакова у всех, то она часто фигурирует в рассуждениях, взлелеивается обществом и поощряется в беседах, а осуждение и одобрение, являющиеся ее результатом, пробуждаются из той летаргии, в которой они, вероятно, пребывали бы в одинокой и неразвитой натуре. Другие аффекты, хотя, быть может, первоначально и более сильные, будучи эгоистичными и частными, оказываются при этом подавлены и уступают господство над нашими душами указанным социальным (social) и общественным (public) принципам.
Другим источником присущего нам склада (constitution), придающим огромную дополнительную силу нравственному чувству, является любовь к славе, которая столь бесконтрольно управляет всеми благородными душами и часто представляет собой главную цель всех их намерений и предприятий. Благодаря нашему непрерывному и ревностному стремлению к известности, имени, репутации в свете мы часто выставляем на обозрение наши собственные манеры и поведение и учитываем, как они выглядят в глазах тех, кто близок нам или связан с нами каким-либо отношением. Эта постоянная привычка рассматривать самих себя, так сказать, в отраженном виде придает живость всем чувствам подобающего и неподобающего и порождает в благородных натурах определенное почтение к самим себе, равно как и к другим, представляющее собой надежнейшую гарантию всякой добродетели. Телесные удобства и удовольствия постепенно утрачивают свое значение, тогда как духовная красота и нравственное изящество старательно приобретаются, и дух преуспевает в любом совершенстве, которое может украсить разумное создание.
Вот где проявляется наиболее совершенная нравственность, которая нам известна; вот где обнаруживается сила многих симпатий! Наше нравственное чувство само по себе обладает в основном такой природой, и наше уважение к репутации других возникает, по-видимому, только из заботы о сохранении нашей собственной репутации. Чтобы добиться этой цели, мы находим необходимым поддержать наше шаткое суждение одобрением человечества.
Но чтобы мы могли уладить все вопросы и устранить, если это возможно, любую трудность, допустим, что все приведенные рассуждения ложны. Допустим, что, растворяя удовольствие, возникающее благодаря видам на пользу в будущем, в чувствах человеколюбия и симпатии, мы следуем ложной гипотезе. Признаем необходимым найти некоторое другое объяснение тем похвалам, которые воздаются объектам всякого рода— одушевленным, неодушевленным или разумным, если они имеют направленность, способствующую благоденствию и выгоде человечества. Как бы ни было трудно представить себе, что объект одобряют благодаря его направленности к определенной цели, тогда как сама цель остается совершенно безразлична, поверим в такую несуразность и рассмотрим, какие следствия из этого вытекают. Предшествующее описание или определение личного достоинства66 должно сохранить при этом свою очевидность и значение. Следует допустить, что всякое качество духа, которое полезно или приятно самой данной личности или другим лицам, вызывает удовольствие у того, кто их наблюдает, возбуждает его уважение и наделяется почетным именем добродетели или [морального] достоинства. Разве не ценятся справедливость, верность, честь, правдивость, верноподданство, целомудрие лишь благодаря их направленности на благо общества? Разве эту направленность можно отделить от человеколюбия, благожелательности, милосердия, великодушия, благодарности, умеренности, мягкости, дружелюбия и всех других социальных добродетелей? Можно ли сомневаться в том, что трудолюбие, благоразумие, бережливость, умение хранить тайну, стойкость, любовь к порядку, предусмотрительность, рассудительность и весь этот класс добродетелей и совершенств, перечень которых не был бы исчерпан на многих страницах, можно ли сомневаться, говорю я, что направленность указанных качеств на то, чтобы благоприятствовать интересам и способствовать счастью их обладателя, является единственным основанием их достоинства? Кто может оспаривать, что дух, в котором поддерживается постоянная безмятежность и веселость, благородное достоинство и неустрашимость, нежная привязанность и доброжелательность ко всему окружающему, именно потому, что он заключает больше радости в себе самом, являет собой более воодушевляющее и радующее зрелище, чем удрученный меланхолией, мучимый тревогой, полный ярости или опустившийся до самой жалкой низости и пришедший в упадок? Что касается качеств, непосредственно приятных другим людям, они достаточно говорят сами за себя. И должен быть поистине несчастлив либо вследствие своего нрава, либо вследствие своего положения в обществе тот, кто никогда не чувствовал прелести остроумной шутливости или очаровательной приветливости, деликатной скромности или сдержанной мягкости обращения и манер.
Я сознаю, что ничто не может быть более нефилософским, чем проявление твердой уверенности или догматичности в любом вопросе, и что даже если бы можно было придерживаться крайнего (excessive) скептицизма, то и это не было бы более гибельным для всякого правильного рассуждения и исследования. Я убежден, что там, где люди крайне уверены в своей правоте и высокомерны, они обычно больше всего ошибаются и дают волю страстям без надлежащей осмотрительности и осторожности, которые только и могли бы обезопасить их от величайших ошибок.
Но я должен признать, что это перечисление столь сильно проясняет дело, что я теперь не могу быть уверен в какой-либо истине, которую усвоил из рассуждений и умозаключений, больше, чем в той, что личное достоинство всецело заключается в полезности или приятности качеств для лица, обладающего ими, или для других лиц, которые как-либо с ним общаются. Однако, когда я размышляю о том, что хотя объем и очертания Земли измерены и описаны, движения приливов и отливов объяснены, порядок и организация небесных тел подчинены присущим им законам и само бесконечное сведено к исчислению, однако люди все еще спорят об основаниях своих моральных обязанностей, когда я размышляю об этом, говорю я, я впадаю в робость и скептицизм и подозреваю, что любая столь очевидная гипотеза, будь она истинной, уже давно получила бы единодушное согласие человечества.
После того как мы высказались о моральном одобрении, сопровождающем достоинство или добродетель, остается66 лишь вкратце рассмотреть связанную с нашим личным интересом обязанность выражать таковое, а также исследовать, не обеспечит ли любой человек, который сколько-нибудь заботится о своем счастье и благоденствии, свои интересы наилучшим образом, выполняя всякий моральный долг. Если в этом можно ясно удостовериться из предшествующей теории, то мы с удовлетворением должны будем прийти к выводу, что достигли принципов, которые не только, можно надеяться, установят критерий рассуждения и исследования, но смогут способствовать исправлению жизни людей и их усовершенствованию в нравственности и социальной добродетели. И хотя философская истинность любого предложения никоим образом не зависит от его направленности на то, чтобы содействовать интересам общества, однако малопривлекателен человек, защищающий теорию, которая, сколь бы истинна она ни была, ведет, как он должен признать, к опасным и гибельным последствиям на практике. Зачем копаться в тех уголках природы, из которых во все стороны распространяется испорченность? Зачем извлекать заразу из ямы, в которой она погребена? Изобретательностью ваших исследований могут восхищаться, но системы ваши внушат отвращение. И человечество договорится о том, чтобы навеки предать их молчаливому забвению, если оно не сможет опровергнуть их. Истины, которые гибельны для общества, если таковые окажутся налицо, уступят место ошибкам, которые полезны и выгодны.
Но какие философские истины могут быть более выгодны для общества, чем те, которые были представлены здесь и которые изображают добродетель во всем ее подлинном и в высшей степени воодушевляющем очаровании и заставляют нас подходить к ней непринужденно, с доверием и благосклонностью? Спадают мрачные покровы, в которые ее облекли многие богословы и некоторые философы, и взору не открывается ничего, кроме мягкости, человеколюбия, благожелательности, приветливости, а в надлежащее время и игривости, шутливости и веселости.
Она ничего не говорит о бесполезном аскетизме и строгости, страданиях и самоотречении. Она заявляет, что ее единственная цель состоит в том, чтобы сделать своих приверженцев и все человечество в каждое мгновение его существования, если это возможно, бодрыми и счастливыми. Она никогда не отказывается по собственной воле от какого-либо удовольствия, кроме тех случаев, когда есть надежда получить полную компенсацию за это в какой-либо иной период жизни. Единственная забота, которой она требует уделять внимание, — это забота о точном исчислении и неуклонном предпочтении наибольшего счастья. А если какие-нибудь суровые претенденты, враги радости и удовольствия, добиваются ее, она либо отвергает их как лицемеров и обманщиков, либо, допуская их в свою свиту, уделяет им место среди своих наименее любимых почитателей.
Да и опуская всякие фигуральные выражения, воистину какая надежда может быть у нас на то, чтобы когда-либо привлечь человечество к практике, которая, как мы признаем, полна суровости и строгости? Или какая теория морали может служить когда-либо какой-нибудь полезной цели, если она не может детальным образом показать, что все обязанности, которые она предписывает, совпадают в то же время с истинным интересом каждого индивида? Особенным преимуществом предшествующей системы представляется то, что она указывает надлежащие средства для достижения этой цели.
То, что добродетели, которые непосредственно полезны или приятны личности, обладающей ими, оказываются желанными вследствие эгоизма, было бы, конечно, излишне доказывать. Воистину моралисты могут избавить себя от тех усилий, которые они нередко прилагают, предписывая соответствующие обязанности. Для чего умножать аргументы, убеждающие, что умеренность выгодна, а излишек удовольствия вреден, когда очевидно, что последний именуется излишком только из-за приносимого им вреда и что, если бы, например, неограниченное потребление крепких напитков вредило здоровью и способностям духа и тела не больше, чем потребление воздуха или воды, оно никоим образом не было бы в большей степени порочным или предосудительным.
По-видимому, в равной мере излишне доказывать, что компанейские добродетели — хорошие манеры и остроумие, благопристойность и мягкость — более желанны, чем противоположные качества. Уже одно тщеславие безотносительно к каким-либо иным соображениям является достаточным мотивом, чтобы вселить в нас желание обладать этими совершенствами. Никогда не было ни одного человека, который хотел бы быть в данном отношении неполноценным. Все наши недостатки в этой области проистекают от плохого образования, недостатка способностей или же от извращенного и лишенного гибкости предрасположения. Хотели бы вы, чтобы компания, с которой вы имеете дело, завидовала вам, восхищалась, следовала за вами, а не ненавидела, презирала и избегала вас? Будет ли кто-нибудь серьезно раздумывать в этом случае? И подобно тому как никакая радость не искренна без какого-либо отношения к компании и обществу, общество не может быть приятным или хотя бы сносным, если человек ощущает, что его присутствие нежеланно, и повсюду наталкивается на признаки, свидетельствующие об отвращении и омерзении к нему.
Но почему в наиболее крупных сообществах и объединениях человечества не должно случаться того же самого, что и в частных кружках и компаниях? Почему утверждение, что такие широко простирающиеся добродетели, как человеколюбие, великодушие, благожелательность, желанны с точки зрения счастья и личного интереса, более сомнительно, чем подобное утверждение относительно таких ограниченных дарований, как остроумие и благовоспитанность. Опасаемся ли мы, что эти социальные аффекты в большей мере и более непосредственно, чем другие стремления, воспрепятствуют частной пользе и что они не смогут быть удовлетворены без того, чтобы в значительной мере были принесены в жертву честь и выгода? Если это так, то мы лишь весьма плохо осведомлены о природе человеческих аффектов и словесные дистинкции влияют на нас больше, чем реальные различия.
Какие бы противоречия ни усматривали профаны между эгоистическими и социальными чувствами или склонностями, в действительности они не в большей мере противостоят друг другу, чем склонности эгоистические и честолюбивые, эгоистические и мстительные, эгоистические и тщеславные. Должна существовать некоторая первоначальная склонность, которая была бы основой себялюбия, придавая привлекательность объектам его стремления, и ничто не подходит к этой цели больше, чем благожелательность или человеколюбие. Блага, даруемые судьбой, затрачиваются на то или иное удовольствие. Скупец, который сберегает свой годовой доход и дает его взаймы под проценты, в действительности тратит его на удовлетворение своей скупости. И было бы трудно показать, почему человек теряет вследствие великодушного действия больше, чем вследствие какого-либо другого способа затраты, поскольку самое крайнее, чего он может достичь посредством самого последовательного эгоизма, — это потворство некоторой привязанности.
Далее, если жизнь, лишенная аффектов, должна быть совершенно безвкусной и утомительной, то пусть какой-либо человек допустит, что он имеет полную возможность формировать свои собственные склонности, и обдумает, какое вожделение или желание были бы выбраны им в качестве основания своего счастья и радости. Он обнаружит, что всякая склонность, когда она успешно удовлетворяется, доставляет удовольствие, пропорциональное ее силе и страстности, но кроме этого общего всем склонностям преимущества непосредственное чувство благожелательности и дружбы, человеколюбия и доброты исполнено спокойствия и нежности, сладостно и приятно, независимо от каких-либо превратностей судьбы и случайностей. Эти добродетели, кроме того, сопровождаются приятным сознанием или воспоминанием и поддерживают хорошее настроение как и у других, так и у нас самих, ибо мы сохраняем приятную мысль о том, что нами исполнена обязанность по отношению к человечеству и обществу. И хотя все люди проявляют ревность к нашим успехам в удовлетворении скупости и честолюбия, мы почти уверены в их благосклонности и благожелательности, когда упорно придерживаемся стези добродетели и заняты осуществлением благородных планов и целей. Существует ли иной аффект, в связи с которым мы обнаружили бы так много преимуществ сразу: приятное чувство, удовлетворенное сознание, хорошую репутацию? Но в истинности всего этого, как мы можем наблюдать, люди вполне убеждены сами. И они несовершенным образом исполняют свои обязанности по отношению к обществу не потому, что не желают быть великодушными, дружелюбными и человечными, а потому, что не чувствуют себя таковыми.
Рассматривая порок с величайшей беспристрастностью и делая по отношению к нему все допустимые скидки, мы должны признать, что ни в одном случае нет малейшего предлога, чтобы отдать ему с точки зрения эгоизма предпочтение перед добродетелью, за исключением, быть может, случая со справедливостью, когда человек, рассматривая вещи в определенном свете, может, по-видимому, часто думать, что он терпит ущерб вследствие своей прямоты (integrity). И хотя признается, что без уважения к собственности общество не могло бы существовать, однако в соответствии с несовершенным способом осуществления человеческих дел смышленый негодяй в отдельных случаяхмог бы подумать, что акт беззакония или неверности приведет к значительному возрастанию его богатства, не причиняя сколько-нибудь существенного ущерба социальному единству и союзу. То, что честность есть наилучшая политика, быть может, и хорошее общее правило, однако оно подвержено многим исключениям. И быть может, можно подумать, что наиболее мудро ведет себя тот, кто соблюдает общее правило, но пользуется преимуществами всех исключении из него.
Я должен признать, что если кто-либо думает, что это рассуждение настоятельно требует ответа, то будет нетрудно найти какой-либо ответ, который покажется ему удовлетворительным и убедительным. Если его сердце не восстает против таких гибельных принципов, если он не испытывает отвращения к подлым и злодейским мыслям, значит, он действительно утратил важнейший мотив, побуждающий к добродетели, и можно ожидать, что его практические действия будут соответствовать его умонастроениям. Но у всех благородных натур антипатия к предательству и мошенничеству слишком сильна, чтобы ее могли уравновесить какие-либо перспективы барыша или денежных выгод. Внутренний покой духа, сознание свой честности, удовлетворенность, возникающая, когда окидываешь взором собственное поведение, — эти условия крайне необходимы для счастья, и каждый честный человек,
Который чувствует их важность, будет бережно относиться к ним и заботиться о них.
Такому человеку часто доставляет удовольствие зрелище того, как, несмотря на все хитрости и уловки негодяев, их предают собственные принципы и, в то время как они стремятся умеренно и скрыто осуществить свои мошенничества, им встречается соблазнительный случай, их природа оказывается слабой и они попадают в ловушку, откуда никогда не могут выбраться, не утратив полностью репутации и не лишившись всякого доверия людей в будущем.
Да и будь негодяи даже очень скрытны и удачливы, честный человек, если он не совсем лишен философского склада или даже обычной наблюдательности и рассудительности, обнаружит, что в конечном счете они являются величайшими простофилями, которые пожертвовали бесценными радостями личности, по крайней мере что касается их самих, ради приобретения бесполезных безделушек и пустяков. Ведь так мало требуется, чтобы удовлетворить потребности своей природы! И если говорить об удовольствии, то какое сравнение может быть между удовольствием, которое не покупается, от бесед, общества, занятий науками, даже от здоровья и обычных красот природы, но прежде всего от мирных размышлений о собственном поведении, какое сравнение, говорю я, может быть между всем этим и лихорадочным, пустым развлечением, связанным с роскошью и затратами? Эти естественные удовольствия воистину бесценны как потому, что они ниже всякой цены с точки зрения их купли, так и потому, что они выше ее с точки зрения доставляемых ими радостей.
ПРИЛОЖЕНИЕ I
О МОРАЛЬНОМ ЧУВСТВЕ
Если принять изложенную выше гипотезу, то теперь нам будет легко решить вопрос относительно общих принципов морали, поставленный ранее»»; и хотя мы отложили решение данного вопроса, чтобы это не завлекло нас в дебри запутанных спекуляций, которые не годятся для моральных рассуждений, мы можем в настоящее время вернуться к нему и исследовать, в какой мере разум или же чувство участвуют во всех решениях относительно одобрения или порицания.
[См.] гл. I «Об общих принципах морали».
Предполагается, что одно из важнейших оснований нравственного одобрения заключается в полезности того или иного качества или поступка. Очевидно, что разум должен в значительной мере участвовать при вынесении всех решений такого рода, поскольку ничто, кроме этой способности, не может осведомить нас о направленности качеств и поступков и указать их выгодные последствия для общества и их обладателя. Во многих случаях это бывает весьма спорным. Могут возникать сомнения, сталкиваться противоположные интересы, и предпочтение должно быть отдано одной из сторон на основе очень утонченных соображений и при наличии весьма незначительного преобладания полезности. Это особенно заметно в вопросах, связанных со справедливостью, как можно было бы естественно предположить, имея в виду те виды полезности, которые свойственны этой добродетели *. Если бы в каждом единичном случае справедливость подобно благожелательности была полезна для общества, то налицо была бы более простая ситуация, при которой редко имелась бы почва для рьяных споров. Но поскольку в единичных случаях справедливость часто бывает пагубна по своей первоначальной и непосредственной тенденции и поскольку выгода для общества проистекает только из соблюдения общего правила и из сотрудничества и объединения нескольких лиц при выполнении одного и того же справедливого действия, то дело становится здесь более запутанным и сложным. Различные условия [жизни] общества, различные следствия какого-либо поступка, различные интересы, которые должны быть приняты во внимание, — все это во многих случаях вызывает сомнение и подлежит самому серьезному обсуждению и изучению. Цель гражданских законов и заключается в том, чтобы разрешить все эти вопросы по справедливости. Дебаты специалистов по гражданскому праву, размышления политиков, прецеденты из истории и исторических хроник — все это направлено к одной и той же цели. И часто требуется очень точный разум или очень строгое рассуждение, чтобы прийти к истинному решению, оказавшись среди всяких изощренных сомнений, возникающих из темных или противоположных {соображений о] полезности.
См. приложение III «Некоторые дальнейшие соображения относительно справедливости».
Но хотя разум, когда он действует в полную силу и вполне совершенен, достаточен, чтобы осведомить нас о пагубных или полезных тенденциях качеств и поступков, одного его недостаточно, чтобы дать начало какому-либо нравственному осуждению или одобрению. Полезность есть лишь направленность к определенной цели, и, если бы цель была совершенно безразлична для нас, мы должны были бы испытывать такое же безразличие и по отношению к средствам. Здесь должно проявиться некоторое чувство, для того чтобы полезной тенденции было оказано предпочтение перед пагубной. Это чувство не может быть чем-либо иным, кроме радости по поводу счастья человечества и негодования по поводу его страданий, поскольку то и другое представляют собой те различные цели, на достижение которых направлены добродетель и порок. Следовательно, здесь разум осведомляет нас о нескольких тенденциях поступков, а человеколюбие проводит между ними различение в пользу тех, которые полезны и выгодны.
Это раздельное участие способностей понимания и чувства во всех моральных решениях представляется ясным из предшествующей гипотезы. Но я предположу, что эта гипотеза ложна. Тогда нужно будет подыскать некоторую другую теорию, которая сможет быть удовлетворительной. И я осмеливаюсь утверждать, что ни одна такая теория никогда не будет найдена до тех пор, пока мы будем предполагать, что разум является единственным источником морали. Чтобы доказать это,
надлежит рассмотреть следующие пять соображений: I. Ложной гипотезе легко придать видимость истины, когда она всецело остается в пределах общих положений, применяет неопределенные термины и пользуется сравнениями вместо фактов. Это особенно заметно в той философии, которая приписывает умение распознавать все моральные различия одному лишь разуму без какого-либо участия чувства. Невозможно, чтобы в каком-либо частном случае эта гипотеза могла бы быть сделана понятной, какой бы правдоподобный вид она ни принимала в общих декламациях и рассуждениях. Исследуем, например, такое преступление (crime), как неблагодарность, которое имеет место, когда мы, с одной стороны, наблюдаем ясно выраженную и ставшую известной благожелательность наряду с некоторыми оказанными услугами, а с другой — в качестве ответа недоброжелательность или безразличие наряду с плохими услугами или небрежным отношением. Расчлените все эти обстоятельства и исследуйте с помощью одного лишь разума, в чем состоит ущербность или предосудительность этого. Вы никогда не придете при этом к какому-либо результату или выводу.
Разум судит или о фактах, или об отношениях. Исследуем же, во-первых, где имел место тот факт, который мы здесь называем преступлением, укажем его, определим время его совершения, опишем его сущность, или природу, объясним то чувство или способность, где оно обнаруживает себя. Оно имеет место в душе лица, которое неблагодарно. Последнее должно, следовательно, чувствовать и осознавать его. Но в его душе нет ничего, за исключением аффектов недоброжелательности или абсолютного безразличия. Вы но можете сказать, что эти аффекты сами по себе всегда и при всех обстоятельствах являются преступлением. Нет, они преступны только в тех случаях, когда направлены против лиц, которые перед тем выразили и проявили по отношению к нам добрую волю. Следовательно, мы можем заключить, что преступление неблагодарности не есть какой-либо частный индивидуальный факт, а представляет собой нечто возникающее из комплекса обстоятельств, которые, будучи представлены (presented to) наблюдателю, вызывают чувство порицания вследствие специфической структуры и строения (fabric) его духа.
Эта картина, скажете вы, ложна. Преступление в действительности не является частным фактом, в реальности которого нас убеждает разум, а состоит в определенных моральных отношениях, открываемых разумом тем же самым образом, каким мы открываем с его помощью истины геометрии или алгебры. Но каковы отношения, спрошу я, о которых вы здесь говорите? В вышеупомянутом случае я вижу, во-первых, благожелательность и добрые услуги, оказанные данной личностью, а затем недоброжелательность и плохие услуги, оказанные другой. Между ними существует отношение противоречия. Заключается ли преступление в этом отношении? Но допустим, что какое-либо лицо питает ко мне недоброжелательность или оказывает мне плохие услуги, я же в качестве ответа проявляю безразличие к нему или же оказываю ему добрые услуги. Здесь то же самое отношение противоречия, и, однако, мое поведение в этом случае часто оказывается в высшей степени похвальным.
Поворачивайте этот вопрос как вам угодно, вы никогда не сможете основать нравственность на отношении, и вам придется прибегнуть к помощи решений чувства.
Когда утверждают, что два плюс три равны половине десяти, то я полностью понимаю это отношение равенства. Я представляю себе, что если десять разделить на две части, одна из которых имеет столько же единиц, как и другая, и если любую из таких частей сравнить с соединением двух и трех, то она будет содержать в себе столько же единиц, как и это составное число. Но когда вы усматриваете здесь аналогию с моральными отношениями, то я признаюсь, что совершенно не способен понять вас. Какое-либо моральное действие, какое-либо преступление, как, например, неблагодарность, есть сложный объект. Состоит ли нравственность в отношении его частей друг к другу? Как?
Каким образом? Определите отношение. Будьте более конкретны и ясны в ваших утверждениях, и вы легко увидите их ложность.
Нет, скажете вы, нравственность состоит в отношении поступков к мерилу подобающего (right), и они именуются хорошими или плохими в соответствии с тем, насколько согласуются или не согласуются с ним. Что же тогда представляет собой это мерило подобающего? В чем оно состоит? Чем оно определяется? Разумом, скажете вы, исследующим моральные отношения поступков. Итак, моральные отношения определяются сравнением поступков с мерилом. А это мерило определяется рассмотрением моральных отношений объектов. Разве это не прекрасное рассуждение?
Все это метафизика! — вскричите вы. Этого достаточно. Не требуется больше ничего, чтобы найти сильное основание для предположения о ложности [рассуждения]. Да, отвечу я. Здесь, конечно, метафизика. Но она всецело на вашей стороне, поскольку вы выдвигаете неясную гипотезу, которая никогда не может быть ни сделана понятной, ни быть согласована с каким-либо частным примером или иллюстрацией. Гипотеза, которую мы выбираем, ясна. Она утверждает, что нравственность определяется чувством. Она определяет как добродетель всякое духовное действие или качество, которое доставляет тому, кто его наблюдает, приятное чувство удовлетворения; порок же — как нечто обратное. Затем мы переходим к исследованию простого факта, а именно того, какие действия оказывают такое влияние. Мы рассмотрим все частности, в которых эти действия похожи друг на друга, и отсюда пытаемся извлечь некоторые общие наблюдения относительно этих чувств. Если вы называете это метафизикой и находите здесь что-либо неясным, вам надо только сделать вывод, что ваш склад ума не годится для моральных наук.
II. Если человек в какое-либо время размышляет относительно собственного поведения (например, не должен ли он помочь брату или благодетелю, находящемуся в чрезвычайно бедственном положении), он должен рассматривать эти частные отношения наряду со всеми обстоятельствами и ситуациями, затрагивающими соответствующие личности, чтобы определит], свой высший долг и обязанность. Для того чтобы опре делить соотношение линий в каком-либо треугольнике, также необходимо исследовать природу данной фигуры и отношения, которые ее части имеют друг к другу. Но, несмотря на это очевидное сходство обоих случаев. в сущности между ними существует чрезвычайно большое различие. Тот, кто спекулятивным образом исследует треугольники или окружности, рассматривает несколько известных и данных отношений между частями указанных фигур. Благодаря этому он выводит отсюда некоторое неизвестное отношение, которое за висит от первых. Но в моральных рассуждениях мь должны быть заблаговременно знакомы со всеми объектами и всеми их отношениями друг к другу и иг сравнения с целым определить, каков должен бып наш выбор или наше одобрение. Здесь не надо утверждать ни одного нового факта, не надо открывать ни одного нового отношения. Предполагается, что все обстоятельства дела находятся перед нами, прежде чем мы можем сформулировать какое-либо предложение, содержащее осуждение или одобрение. Если какое-либо существенное обстоятельство еще неизвестно или сомнительно, мы должны прежде всего направить наше исследование или наши интеллектуальные способности на то, чтобы выяснить его и отложить на время все моральные решения или чувства.
До тех пор пока мы не знаем, был ли некий человек нападающей стороной или нет, как можем мы определить, является ли лицо, убившее его, преступником, или же оно невиновно? Но после того как каждое обстоятельство, каждое отношение становится известно, у рассудка не остается поля для действия, не остается объекта, которым он мог бы заняться. Одобрение или осуждение, которое затем последует, не может быть результатом работы рассудка, оно представляет собой плод деятельности сердца; это не спекулятивное предложение или утверждение, но активное чувство, или переживание (feeling or sentiment). В исследованиях, проводимых рассудком, мы выводим из известных обстоятельств и отношений некоторые новые и дотоле неизвестные. При вынесении же моральных решений все обстоятельства и отношения должны быть предварительно известны. И благодаря созерцанию целого дух испытывает здесь некоторое новое впечатление привязанности или отвращения, уважения или презрения, одобрения или осуждения.
Отсюда проистекает огромное различие между фактической ошибкой и ошибкой по отношению к тому, что подобает, и в этом причина того, почему одна обычно преступна, другая же нет. Когда Эдип убил Лайя, он не знал о соответствующем отношении и на основе обстоятельств невинно и невольно образовал ошибочные мнения относительно действия, которое он совершил. Но когда Нерон убил Агриппину, все отношения между ним и данной личностью, а также все фактические обстоятельства были ему предварительно известны. Однако мотив мести, страха или же корысти преобладал в его варварском сердце над чувствами долга и человеколюбия. И когда мы выражаем к нему отвращение, к каковому у него самого вскоре притупилась душа, то дело не в том, что мы видим какие-то отношения, о которых он не знал, но в том, что благодаря правильности наших наклонностей мы испытываем чувства, к которым он стал черствым вследствие лести и длительное время совершаемых тягчайших преступлений. В этих чувствах, а не в открытии отношений какого-либо рода заключаются все моральные определения. Прежде чем мы сможем претендовать на принятие любых решений данного рода, должно быть известно и определено все, что касается объекта или действия. Нам остается лишь испытывать некоторое чувство осуждения или одобрения, благодаря которому мы объявляем действие преступным или добродетельным.
III. Это учение станет еще более очевидным, если мы сравним нравственную красоту с естественной, с которой она во многих отношениях имеет так много общего. Всякая естественная красота зависит от пропорции, отношения и расположения частей, но отсюда было бы абсурдно заключать, что восприятие прекрасного подобно восприятию истины в геометрических задачах всецело состоит в восприятии отношений и полностью осуществляется при помощи ума, или интеллектуальных способностей. Во всех науках наш ум исходя из известных отношений исследует неизвестные. Но при всех решениях, касающихся вкуса или внешней красоты, все отношения явственно предстают перед нашими глазами. И мы, исходя из этого, испытываем чувство удовлетворения или отвращения в соответствии с природой объекта и предрасположенностью наших органов.
Эвклид полностью объяснил все свойства окружности, но ни в одном предложении не высказал ни слова о ее красоте. Причина этого очевидна. Красота не есть свойство окружности. Она не расположена на какой-либо части линии, точки которой равно удалены от общего центра. Она есть лишь воздействие, которое эта фигура производит на дух, специфическое строение или структура которого делают его восприимчивым к таким чувствам. Напрасно вы искали бы ее в окружности либо пытались обнаружить ее при помощи ваших ощущений либо математических рассуждений в любых свойствах этой фигуры.
Обратимся к Палладио и Перро67 и посмотрим, как они объясняют все части и пропорции колонны. Они говорят о карнизе и фризе, базисе и антаблементе, стержне и архитраве, дают описание и объясняют положение каждого из этих элементов. Но если бы вы спросили их о характере и местоположении ее красоты, то они немедля ответили бы, что красота не заключена в какой-либо из частей или элементов колонны, но выступает как результат целого, когда эта сложная фигура предстает перед понимающим духом, способным к тонким восприятиям. До тех пор пока не появился такой зритель, не существует ничего, кроме фигуры данных специфических размеров и пропорций. Изящество и красота колонны возникают лишь из чувствований этого зрителя.
Далее, обратимся к Цицерону, когда он описывает преступление Верреса68 и Катилины. Вы должны признать, что нравственная низость возникает подобным же образом из созерцания целого, когда оно представляется существу, органы которого имеют известную специфическую структуру и организацию. Оратор может описывать ярость, наглость, варварство, с одной стороны, кротость, страдание, печаль, невинность — с другой. Но если вы чувствуете, что у вас при этом не пробуждается ни негодования, ни сострадания в связи с данным стечением обстоятельств, то вы напрасно бы спрашивали его, в чем состоит преступление или злодеяние, против которого он так страстно восстает, когда и в связи с чем оно было впервые осуществлено, что стало с ним спустя несколько месяцев, когда все склонности и мысли всех действующих лиц полностью изменились или оказались уничтожены. На любой из этих вопросов нельзя дать удовлетворительного ответа с точки зрения абстрактной гипотезы о морали, и мы должны в конечном счете признать, что преступление или безнравственность не являются частным фактом или отношением, которые могут быть объектом рассудка, но возникают всецело благодаря чувству неодобрения, которое мы в силу строения человеческой природы неизбежно испытываем при восприятии варварства или вероломства.
IV. Неодушевленные предметы могут вступать друг с другом в те же самые отношения, которые мы наблюдаем у моральных агентов, хотя первые никогда не могут стать предметом любви или ненависти и, следовательно, не могут быть восприимчивыми к [моральному] достоинству или предосудительности. Молодое дерево, когда оно обгоняет в росте и губит тем самым своих же собственных родителей, находится к ним совершенно в тех же отношениях, что и Нерон, когда он убил Агриппину, и если нравственность заключалась бы лишь в отношениях, то дерево, несомненно, было бы в такой же мере преступником.
V. Представляется очевидным, что конечные цели человеческих поступков ни в коем случае не могут быть объяснены исходя из разума, но полностью опираются на чувства и привязанности людей вне какой-либо зависимости от их интеллектуальных способностей.
Спросите какого-либо человека, почему он занимается телесными упражнениями, и он ответит: потому что желаю сохранить свое здоровье. Если вы затем будете допытываться, почему он хочет быть здоровым, он с готовностью ответит: потому что болезненное состояние приносит страдания. Если вы продолжите ваши изыскания и захотите узнать причину того, почему он ненавидит страдания, то он не сможет дать когда-либо какой-нибудь ответ. Это уже конечная цель, и она никогда не будет сведена к какой-то другой.
Возможно, что на ваш второй вопрос, почему он желает быть здоровым, он сможет также ответить, что это необходимо для занятия его профессией. Если вы спросите, почему он заботится об этом, он ответит: потому что желаю получать деньги. Если же вы поинтересуетесь: почему? Потому что это средство получения удовольствий, скажет он. И дальнейшие расспросы о причине будут абсурдны. Невозможно, чтобы в данном случае имел место прогресс in infinitum и всегда оказывалось, что какая-то одна вещь является причиной того, почему желают другой вещи. Должно быть нечто такое, чего желают ради него самого и вследствие его непосредственного согласия или соответствия с человеческими чувствами и привязанностями.
Далее, поскольку добродетель есть цель и она желанна ради нее самой помимо какого-либо вознаграждения благодаря лишь непосредственному удовлетворению, приносимому ею, то должно быть некоторое чувство, которое затрагивается ею, некоторый внутренний вкус или ощущение, или назовите его как угодно, различающее нравственное добро и зло и принимающее одно и отвергающее другое.
Таким образом, разграничительные линии между разумом и вкусом и их функции установить нетрудно. Первый доставляет познание .истины и ложности. Последний доставляет чувство красоты и безобразия, порока и добродетели. Один обнаруживает объекты в том виде, как они реально существуют в природе, ничего не добавляя и не убавляя. Другой обладает продуктивной способностью и, украшая и расцвечивая все объекты красками, заимствованными из внутреннего чувства, создает в определенной мере новое творение. Разум, будучи холодным и незаинтересованным, не является мотивом к действию и лишь направляет импульс, полученный от желания или склонности, показывая нам средства добиться счастья и избежать несчастья. От известных или предполагаемых обстоятельств и отношений разум ведет нас к открытию скрытого и неизвестного. После того как все обстоятельства и отношения оказываются перед нами, вкус заставляет нас испытывать от целого новое чувство осуждения или одобрения. Мерило одного, будучи основано на природе вещей, вечно и неизменно даже в отношении воли высшего существа. Мерило другого, возникая из внутреннего строения и склада живых существ, в конечном счете выводится из той верховной воли, которая дарует каждому существу его особую природу и устанавливает несколько классов и порядков существования.
ПРИЛОЖЕНИЕ II.
О СЕБЯЛЮБИИ 6Э
Существует принцип, который, как полагают, господствует над многими людьми, будучи совершенно несовместим с всякой добродетелью и нравственным чувством. И так как он не может проистекать из чего-то иного, кроме самой порочной предрасположенности характера, то он в свою очередь стремится еще больше поощрить эту порочность. Данный принцип состоит в утверждении, что всякая благожелательность есть лишь лицемерие, дружба — обман, патриотизм — фарс, верность — уловка, чтобы добиться доверия, и что, в то время как мы все в конечном счете преследуем только наши частные интересы, мы носим эти красивые маски, чтобы ослабить бдительность других людей и сделать их более беззащитными перед лицом наших хитростей и махинаций. Легко вообразить, каким сердцем должен обладать тот, кто проповедует такие принципы и не испытывает внутреннего чувства, которое изобличало бы лживость столь пагубной теории, а также в какой мере он может испытывать привязанность и благожелательность к людям, которых он изображает в столь отвратительных красках и считает столь мало способными проявить благодарность или ответную привязанность. И если нам не следует всецело приписывать эти принципы испорченности сердца, мы должны по крайней мере объяснить их как результат самого небрежного и проведенного второпях исследования. В самом деле, поверхностные мыслители, наблюдая много притворства у людей и не ощущая, быть может, очень сильного сдерживающего начала в своих собственных склонностях, могут вывести поспешное заключение общего характера, что все в равной мере испорчены и что люди в отличие от всех других животных и фактически от всех других видов существующего не допускают вариации степеней хорошего и плохого, но в каждом отдельном случае в разных обличьях и личинах остаются теми же самыми существами.
Существует и другой принцип, который отчасти напоминает первый и который интенсивно отстаивался философами и был основанием многих систем, а именно принцип, согласно которому никакой аффект не есть и не может быть бескорыстным, какую бы привязанность кто-либо ни испытывал или воображал, что испытывает к другим; самая великодушная дружба, какой бы искренней она ни была, представляет собой модификацию себялюбия; и мы, даже не сознавая этого, ищем только удовольствия для самих себя, когда нам кажется, что мы наиболее глубоко поглощены проектами относительно свободы и счастья человечества. Благодаря игре воображения, утонченности размышления и восторженности аффектов нам кажется, что мы принимаем участие в интересах других лиц, и мы воображаем, будто лишены всяких эгоистических соображений. Но в конечном счете самый великодушный патриот и самый скупой скряга, храбрейший герой и жалчайший трус в равной степени в каждом своем поступке обнаруживают заботу о собственном счастье и благополучии.
Тот, кто заключит на основании кажущейся тенденции данного мнения, будто лица, проповедующие его, лишены возможности испытывать истинное чувство благожелательности или чувствовать какое-либо уважение к подлинной добродетели, в практической жизни нередко обнаружит, что он весьма заблуждается. Честность и благородство не были незнакомы Эпикуру и его секте. Аттик и Гораций70, по-видимому, обладали от природы благородными и дружелюбными наклонностями и развивали их посредством размышлений подобно любым ученикам более строгих школ. И среди современных философов Гоббс и Локк, которые поддерживали эгоистическую систему морали, жили безукоризненной жизнью, хотя первый и не испытывал никакого сдерживающего влияния религии, которое могло бы возместить недостатки его философии.
Сторонник Эпикура или Гоббса без труда допускает, что в мире существует такая вещь, как дружба, лишенная лицемерия или маскировки, хотя он и может попытаться, если так можно выразиться, разложить элементы этого аффекта при помощи философской химии на элементы другого аффекта и объяснить каждую привязанность как себялюбие, искаженное и преобразованное особой игрой воображения, создающей разнообразие форм видимости. Но так как каждому человеку несвойственна одна и та же игра воображения и она не дает одного и того же направления исходному аффекту, то ее достаточно, даже в соответствии с эгоистической системой, для того, чтобы провести широко простирающееся различение между человеческими характерами и назвать одного человека добродетельным и человеколюбивым, а другого—порочным и наделенным низменными интересами. Я уважаю человека, себялюбие которого благодаря чему бы то ни было оказалось направлено так, что внушает ему заботу о других людях и делает его способным служить обществу, так же, как ненавижу или презираю того, кто не интересуется ничем, кроме собственных удовольствий и радостей. Напрасно стали бы вы внушать мне, что указанные, по-видимому, противоположные характеры в конечном счете одинаковы и что вся разница между ними порождается лишь очень незначительными различиями в мыслях. Каждый характер, несмотря на эту незначительную разницу, кажется мне прочным и устойчивым. И я не нахожу, чтобы в данном случае естественные чувства, возникающие под влиянием общего вида вещей, разрушались утонченными рассуждениями относительно точного источника этого вида более легко, чем в случае, когда затронуты какие-либо иные предметы. Разве свежий, здоровый цвет лица не вызывает у меня благодушия и удовольствия, даже если я и знаю из философии, что все различие в цвете лица возникает исключительно из-за незначительных различий в толщине крайне мелких частиц кожи, отчего поверхности ее приходится отражать один из основных цветов света и поглощать другие?
Но хотя вопрос относительно всеобщего или частного эгоизма человека не столь важен, как это обычно воображают, для нравственности и практики, он, несомненно, имеет важное значение для спекулятивных наук о человеческой природе и является подходящим предметом для проявления любопытства и исследований. Следовательно, не будет ничего неуместного, если мы посвятим ему здесь несколько соображений *.
Наиболее очевидное возражение против гипотезы эгоизма заключается в том, что поскольку она противоречит обычному чувству и нашим самым непредубежденным представлениям, то для того, чтобы установить столь необычайный парадокс, требуется величайшее философское напряжение. Самый беззаботный наблюдатель обнаруживает, что существуют такие склонности, как благожелательность и великодушие, такие аффекты, как любовь, дружба, сострадание, благодарность. Эти чувства имеют свои причины, действия, объекты и свойственный им характер обнаружения, обозначаемые обыденным языком, отмечаемые при наблюдении и ясно отличаемые от причин, действий и т. д. эгоистических аффектов.
Благожелательность естественно разделяется на два типа: общую и частную. Первая имеет место там, где у нас нет дружбы, связи с личностью или уважения к ней, но мы испытываем лишь общую симпатию к ней, жалость к ее страданиям или удовлетворение от ее удовольствия. Другие виды благожелательности основаны на мнении о добродетели, об услугах, оказываемых нам, или о некоторых иных частных отношениях. Следует допустить, что эти чувства реально существуют в человеческой природе, но можно ли их свести к некоторым утонченным соображениям себялюбия, — это вопрос в большей степени любопытный, чем важный. Первое чувство, а именно чувство общей благожелательности, человеколюбия или симпатии, мы будем иметь случай часто рассматривать в ходе этого исследования, и я рогусяаю, что оно реально, на основании общих данных опыта без каких-либо дальнейших доказательств.
И поскольку вещи несомненно предстают в таком виде, то это следует признать, до тех пор пока не будет открыта некоторая гипотеза, которая, глубже проникая в человеческую природу, сможет доказать, что первые аффекты являются не чем иным, как модификацией последних. Все попытки такого рода, предпринятые до сих пор, обнаружили свою бесплодность и, по-видимому, всецело проистекали из той любви к простоте, которая явилась источником многих ложных рассуждений в философии. Я не буду здесь входить в детали данного вопроса. Многие талантливые философы показали недостаточность этих систем. И я буду считать доказанным то, что, как я полагаю, самое легкое размышление сделает очевидным для каждого беспристрастного исследователя.
Но природа данного вопроса дает весьма сильные основания предполагать, что и в будущем никогда не будет изобретена лучшая система, чтобы объяснить происхождение чувств благожелательности из эгоистических аффектов и свести все различные эмоции человеческого духа к чему-то совершенно простому. Положение в данного рода философии иное, чем в физике. При более точном критическом исследовании было обнаружено, что многие гипотезы о природе в противоположность первому впечатлению о них прочны и удовлетворительны. Примеры этого рода так многочисленны, что столь же здравомыслящий, как и остроумный философ * берет на себя смелость утверждать, что если существует более одного способа, которым может быть получено какое-либо явление, то имеет место общее основание для предположения о его возникновении из причин, являющихся наименее очевидными и знакомыми. Но во всех исследованиях относительно происхождения наших аффектов и внутренних операций человеческого духа основания для предположения всегда носят иной характер. Простейшая и наиболее вероятная причина, которая может быть приписана какому-либо явлению, есть, вероятно, истинная причина. Когда философ при объяснении своей системы вынужден обращаться к некоторым очень утонченным и изощренным рассуждениям и предполагать, что они существенны для возникновения какого-либо аффекта или эмоции, у нас есть основание проявить чрезвычайную бдительность в отношении столь ошибочной гипотезы. Аффекты не восприимчивы к какой-либо утонченной деятельности разума или воображения, и всегда оказывается, что сильное напряжение последних способностей с необходимостью вследствие ограниченности возможностей человеческого духа губит всякую активность первых. Наш преобладающий мотив, или намерение, действительно часто скрыт от нас самих, когда он смешан и спутан с другими мотивами, которые ум из тщеславия или самомнения желает рассматривать как господствующие. Но не было случая, чтобы подобная скрытность возникала из-за неясности и запутанности мотива. Человек, потерявший своего друга или покровителя, может обольщаться, считая, что вся его печаль возникает из-за благородных чувств без какой-либо примеси узких или корыстных соображений. Но если человек сокрушается о своем дорогом друге, которому были необходимы его покровительство и помощь, то разве можем мы предполагать, что его страстная нежность возникает из-за какой-то метафизической заботы о эгоизме, которая не имеет никакой основы или реальности? Мы можем с равным правом воображать, будто мельчайшие колесики и пружинки вроде часовых сообщают движение грузовому фургону, как и объяснять происхождение аффектов из таких неясных соображений.
Оказывается, что и животные восприимчивы к доброте, проявляемой как представителями их вида, так и нами, и в этом случае нет ни малейшего основания подозревать их в лицемерии или хитрости. Будем ли мы также объяснять все их чувства посредством утонченных дедукций относительно эгоизма? А если мы допускаем бескорыстную благожелательность у низших сущестй, то по какому же правилу аналогии можем мы отвергнуть его у высших?
Г-н фонтерель71,
Любовь между полами порождает благодушность и благожелательность, весьма отличающиеся от удовлетворения желания. У всех наделенных чувствами существ нежность к их отпрыскам, как правило, способна сама по себе превзойти самые сильные мотивы себялюбия, и она никоим образом не зависит от последнего аффекта. Каким интересом может руководствоваться любящая мать, которая теряет свое здоровье из-за усердного ухода за своим больным ребенком, а впоследствии чахнет и умирает от горя, когда она освобождается вследствие его смерти от тягот этого ухода?
Разве благодарность — это не аффект, присущий человеческой душе? Разве это только слово без смысла или реальности? Разве мы не получаем удовольствия от общества одного человека больше, чем от общества другого, и не желаем благополучия нашему Кругу, даже если отсутствие или смерть помешает нам принять какое-либо участие в этом его благополучии? И что же еще вызывает у нас, как правило, какое-либо участие в нем, если мы живы и сопричастны его благу, кроме нашей привязанности и уважения к нему?
Эти и тысячи других примеров свидетельствуют о всеобщей благожелательности человеческой природы при отсутствии реального интереса, который связывал бы нас с данным предметом. И каким именно образом воображаемый интерес, известный и признанный в качестве такового, может быть источником какого-либо аффекта или эмоции, — это, по-видимому, трудно объяснить. Для объяснения этого не было еще найдено ни одной удовлетворительной гипотезы, и нет ни малейшей вероятности, что будущие усилия людей когда-нибудь увенчаются в данном отношении более благоприятными результатами.
Но далее, если мы рассмотрим должным образом вопрос, мы обнаружим, что гипотеза, которая допускает бескорыстную благожелательность, отличающуюся от себялюбия, в действительности более проста и больше соответствует аналогии с природой, чем та, которая претендует на то, чтобы свести все дружелюбие и человеколюбие к этому последнему принципу. Существуют осознаваемые каждым телесные желания и потребности, которые с необходимостью предшествуют всякому чувственному наслаждению и непосредственно побуждают нас стремиться к обладанию некоторым предметом. Так, голод и жажда в конечном счете приводят к еде и питью, и благодаря удовлетворению этих первичных потребностей возникает удовольствие, которое может стать объектом других видов желания или наклонности — вторичных и корыстных. Аналогичным образом существуют духовные аффекты, которые непосредственно побуждают нас стремиться к определенным объектам, таким, как слава, власть или же мщение, безотносительно к интересу, и когда эти цели достигаются, то в результате возникает наслаждение как следствие ублаготворения наших аффектов. В силу внутреннего устройства и структуры духа природа должна наделить нас некоторой первоначальной склонностью к славе еще до того, как мы сможем получить какое-либо наслаждение от обладания ею или стремиться к ней, исходя из мотивов себялюбия или желания счастья. Если у меня нет тщеславия, я не получаю удовольствия от похвалы по моему адресу. Если я не раздражен, наказание противника совершенно для меня безразлично. Во всех этих случаях имеет место аффект, который непосредственно указывает на объект и делает из него наше благо или счастье, а также и иные, вторичные аффекты, которые возникают впоследствии и стремятся к указанному объекту как к части нашего счастья, если однажды он стал таковой вследствие наших первоначальных склонностей. Не будь какой-либо потребности, предшествующей себялюбию, эта наклонность вряд ли могла бы когда-либо оказать воздействие, ибо в этом случае мы испытывали бы незначительные и слабые страдания или наслаждения и знали бы мало горя или счастья, которых надо было бы избегать или добиваться.
Далее, разве трудно представить себе, что точно так же может обстоять дело и с благожелательностью и дружбой и что благодаря первоначальному складу нашего характера мы можем желать другому человеку счастья или блага, которое благодаря этому аффекту становится нашим собственным благом, а затем делается объектом стремлений, основанных на сочетании мотивов благожелательности и самоудовлетворения? Кто не видит, что к мести, предпринимаемой единственно из-за сильного аффекта, можно стремиться столь яростно, что это заставит нас сознательно отказываться от всяких соображений спокойствия, интереса или безопасности и подобно некоторым мстительным животным вкладывать сами наши души в раны, наносимые врагу *. И что же это должна быть за пагубная философия, которая не дает человеколюбию и дружелюбию тех же самых привилегий, которые она без спора предоставляет темным страстям вражды и ненависти? Такая философия больше походит на сатиру, чем на истинное описание или изображение человеческой природы, и может быть хороша как основа для парадоксальных рассуждений и карикатур, но очень плоха как основание для каких-либо серьезных умозаключений и размышлений.
ПРИЛОЖЕНИЕ III.
НЕКОТОРЫЕ ДАЛЬНЕЙШИЕ СООБРАЖЕНИЯ ОТНОСИТЕЛЬНО СПРАВЕДЛИВОСТИ
Цель этого приложения в том, чтобы дать более подробное объяснение происхождения и природы справедливости и отметить некоторые различия между ней и другими добродетелями.
«Animasque in vulnere ponunt». — Virg., Georg., 4, 238. «Dum alteri noceat, sui negligens, in ipsa inruens tela», — говорит Сенека о гневе. De ira I, 1n. —
Социальные добродетели человеколюбия и благожелательности оказывают свое воздействие непосредственно путем прямой склонности или инстинкта, который в основном имеет в виду простой объект, вызывающий привязанность, и не распространяется ни на какие схемы, системы или следствия, возникающие благодаря подражанию, совместному действию ряда лиц или примеру других людей. Родители бросаются на помощь своему ребенку, движимые той естественной симпатией, которая побуждает их к этому и не оставляет времени для рассуждений о чувствах и поведении остального человечества при подобных обстоятельствах. Великодушный человек радостно пользуется всеми возможностями оказать услугу своему другу, потому что испытывает при этом власть аффекта благожелательности, и такой человек не заботится о том, действовал ли кто-нибудь во вселенной до этого под воздействием таких благородных мотивов или докажет ли кто-то когда-либо впоследствии их влияние. Во всех этих случаях социальные аффекты ориентированы на некоторый единичный объект и преследуют безопасность и счастье лишь того лица, которое вызывает любовь и уважение. Этим они удовлетворяются, на этом они успокаиваются. И поскольку добро, возникающее благодаря их благотворному влиянию, само по себе законченно и полно, оно также возбуждает моральное чувство одобрения, не связанное с какими-либо размышлениями о дальнейших последствиях и какими-либо далеко идущими видами на согласие или подражание других членов общества. Наоборот, если бы великодушный друг или бескорыстный патриот был единственным, кто совершал такие благодеяния, это скорее возвысило бы его в наших глазах и присоединило бы похвалу за редкость и новизну к другим, более превозносимым его достоинствам.
С социальными добродетелями справедливости и верности дело обстоит иначе. Они в высшей степени полезны и воистину абсолютно необходимы для благоденствия человечества. Однако выгода, получаемая от них, не является следствием одного-единственного индивидуального акта, но возникает благодаря целой схеме или системе, распространяющейся на все общество или на большую его часть. Спутниками справедливости являются всеобщий мир и порядок, а также всеобщее воздержание от претензий на имущество других лиц. Но особое уважение к частным правам отдельного гражданина может часто вести, если рассматривать его само по себе, к пагубным последствиям. Результат индивидуального акта здесь во многих случаях прямо противоположен результату целой системы действий, и первый может быть чрезвычайно вредным, в то время как последний в высшей степени полезен. Богатство, полученное по наследству от родителей, в руках дурного человека становится орудием зла. Право собственности может в отдельном случае оказаться вредным. Его выгода возникает только благодаря соблюдению общего правила, и достаточно, если тем самым будет компенсироваться все то зло и все те неудобства, которые проистекают из частных характеров и ситуаций.
Кир, будучи молодым и неопытным, принимал во внимание только индивидуальный случай, с которым он столкнулся, и размышлял только об ограниченной пользе и удобстве, когда он предназначил длинную одежду высокому мальчику, а короткую — другому, более низкого роста. Его воспитатель наставлял его лучше, когда он обращал внимание своего ученика на более широкие перспективы и последствия и знакомил его с общими неизменными правилами, необходимыми для того, чтобы поддерживать всеобщий мир и порядок в обществе.
Счастье и процветание человечества, возникающие благодаря социальной добродетели благожелательности и ее разновидностям, можно сравнить с возводимой многими руками стеной, которая растет с каждым камнем, заложенным в нее, и увеличивается пропорционально усердию и заботе каждого труженика. Подобно этому и счастье, создаваемое социальной добродетелью справедливости и ее разновидностями,’ можно сравнить со сводом, где каждый отдельный камень сам по себе упал бы на землю и где все сооружение в целом держится только благодаря взаимной поддермке и сочетанию соответствующих его частей.
Все естественные законы, которые регулируют собственность, так же как и все гражданские законы, носят общий характер и учитывают только некоторые существенные обстоятельства дела, не принимая во внимание характера, положения и связи заинтересованных лиц или какие-либо частные следствия, которые могут иметь место благодаря установлению этих законов в каком-либо частном случае. Они без колебаний лишают щедрого человека всего его имущества, если оно приобретено по ошибке и без должного документа, дающего на него право, и даруют это имущество эгоистичному скряге, который уже накопил огромные запасы излишних богатств. Общественная польза требует, чтобы собственность регулировалась общими неизменными правилами, и, хотя такие правила при-^ способлены для того, чтобы наилучшим образом служить той же цели общественной пользы, невозможно предупредить все отдельные трудности или обеспечить благотворные последствия в каждом единичном случае. Достаточно, если план или схема в целом окажутся необходимыми для поддержания гражданского общества, если чаша весов, на которой находится добро, как правило, будет значительно перевешивать чашу весов, на которой находится зло. Даже общие законы вселенной, хотя их планирует бесконечная мудрость, не могут исключить всего зла и неудобства в каждом частном действии.
Некоторые утверждали, что справедливость возникает благодаря человеческому соглашению и проистекает из добровольного выбора, согласия или единения человечества. Если под соглашением здесь подразумевается обещание (а это самый обычный смысл данного слова), то не может быть ничего абсурднее этой позиции. Соблюдение обещаний само является одним из наиболее значительных элементов справедливости, и мы, конечно, не обязаны держать наше слово именно потому, что дали слово держать его. Но если под соглашением понимается чувство общего интереса, которое каждый человек испытывает в собственной груди,
которое он замечает в своих сотоварищах и которое побуждает его совместно с другими к реализации общего плана или системы действий, направленных на общественную пользу, то следует признать, что в этом смысле справедливость возникает из человеческих соглашений. Ибо если допустить (а это воистину очевидно), что частные следствия частного акта справедливости могут быть вредны для общественности, так же как и для отдельного индивида, то отсюда следует, что каждый человек, проникаясь указанной добродетелью, должен представлять себе весь план или систему в целом и ожидать согласованных действий своих сотоварищей. И если бы все его мысли были ограничены пределами последствий каждого из его собственных поступков, то его благожелательность и человеколюбие, равно как и себялюбие, часто могли бы предписывать ему способы поведения, весьма отличные от тех, которые соответствуют строгим правилам относительно того, что подобает, и относительно справедливости.
Так, два человека гребут в лодке по общему соглашению, ради общего интереса, без какого-либо обещания или договора. Так, золото и серебро делаются мерилом обмена, а речь, слова и язык определяются человеческим соглашением и уговором. Все, что выгодно для двух или более лиц, если все они исполняют свою обязанность, но что перестает быть выгодным, если только один из них не выполняет ее, не может основываться на каком-либо ином принципе, иначе не было бы никакого побудительного мотива для кого-либо подчиниться этой схеме поведения *.
Эта теория относительно происхождения собственности и, следовательно, справедливости является в основном такой же, как и та. которая набросана и принята Гропием. «Hinc discimus, quae fuerit causa, ob quam a primaeva communione rerum primo mobilium, deinde et immobilium discessum est: nimirum quod cum non content! homines vesci sponte natis, antra habitare, corpore aut nudo agere, aut corticibus arborum ferarumve pellibus vestito, vitae genus exquisitus delegissent, industria opus fuit, quam singuli rebus singulis adhiberent: Quo minus autem fructus in commune conferrentur, primum obstitit locorum, in quae homines discesserunt, distantia, deinde justitiae et amoris defectus, per quern fiebat, ut nec in labore, nec in consumtione fructuum, quae debebat, aequalitas servaretur. Simul discimus, quomodo res in proprietatem iverint; non animi actu solo, neque enim scire alii poterant, quid alii suum esse vellent, ut eo abstinerent et idem velle plures poterant; sed pacto quodam aut expresso, ut per divisionem, aut tacito, ut per occupationem». — De jure Belli et Pacis. Lib. II cap. 2, § 2, art. 4 et 5 «.
Слово естественный обычно употребляется в столь многих смыслах и имеет такое неопределенное значение, что представляется бесполезным обсуждать, естественна справедливость или нет. Если себялюбие и благожелательность естественны для человека, если разум и предусмотрительность также естественны, то тот же эпитет может быть применен к справедливости, порядку, верности, собственности, обществу. Наклонности людей и их потребности побуждают их к объединению, их разум и опыт говорят им, что это объединение невозможно там, где никто не руководствуется определенными нормами и не испытывает уважения к собственности других. И благодаря соединению этих аффектов и размышлений, насколько нам удается наблюдать подобные аффекты и размышления у других лиц, у каждого индивида человеческого рода во все века неминуемо и непременно в той или иной степени имело место чувство справедливости. То, что с необходимостью возникает в столь умном животном благодаря проявлению его интеллектуальных способностей, может справедливо оцениваться как естественное *.
Естественное может быть противопоставлено либо тому, что необыкновенно, удивительно, либо тому, что искусственно. В двух первых смыслах справедливость и собственность, несомненно, естественны. Но поскольку они предполагают разум, предусмотрительность, замысел и социальный союз и объединение людей, то этот эпитет в последнем смысле, строго говоря, не может быть к ним применен. Если бы люди жили вне общества, собственность не была бы известна и ни справедливость, ни несправедливость никогда бы не существовали. Но общество человеческих существ было бы невозможно без разума и предусмотрительности. Более низкоразвитые животные в своих объединениях руководствуются инстинктом, который занимает у них место разума. Но все это лишь словесные споры.
У всех цивилизованных наций существовало постоянное стремление устранить все условное и пристрастное из решений о собственности и обосновать приговоры судей такими общими взглядами и соображениями, которые могли бы уравнять каждого члена общества. Ибо помимо того, что ничто не может быть опасней, чем приучить судей, хотя бы и в самых незначительных случаях, принимать во внимание частную дружбу или вражду, несомненно, что люди, когда они воображают, будто для того, чтобы предпочесть им их соперников, не было других причин, кроме личной благосклонности, способны проникнуться сильнейшим недоброжелательством против гражданских властей и судей. Следовательно, когда естественное основание не указывает определенной перспективы общественной полезности, с точки зрения которой могут быть разрешены споры о собственности, его место часто занимают положительные законы, которые и определяют процедуру всего судебного разбирательства. Там, где их оказывается недостаточно, обращаются к прецедентам, и предшествовавшее решение, хотя оно часто само было принято без достаточного на то основания, законно становится достаточным основанием для нового решения. Если недостает прямых законов или прецедентов, то на помощь приходят несовершенные и косвенные. И спорный случай связывается с ними при помощи аналогий и сравнений, сходств и соответствий, которые часто скорее фантастичны, чем реальны.
Вообще можно с уверенностью утверждать, что юриспруденция в этом отношении отлична от всех наук и что при рассмотрении многих ее утонченных вопросов нельзя, собственно, говорить, что истлна или ложь находится на той или иной стороне. Если адвокат одной из сторон подводит случай под какой-либо прежний закон или прецедент при помощи тонкой аналогии или сравнения, то адвокату противоположной стороны нетрудно будет найти противоположную аналогию или сравнение. И предпочтение, оказываемое судьей, часто основывается больше на вкусе и воображении, чем на какой-либо солидной аргументации. Общественная польза является общей целью всех судебных разбирательств. И эта польза также требует устойчивой нормы для всех споров.
Но там, где представлено несколько одинаковых и безразличных норм, решение в пользу одной из сторон закрепляется весьма незначительным различием в истолковании *.
Существование разделения и различения имуществ, а также устойчивость и постоянство этого разделения абсолютно необходимы в интересах общества, и в этом состоит источник справедливости и собственности. А какие именно имущества определены частным лицам, — это, вообще говоря, совершенно безразлично и часто определяется на основании весьма поверхностных взглядов и соображений. Мы укажем здесь на несколько частностей.
Если бы общество состояло из нескольких независимых членов, то наиболее очевидное правило, с которым можно было бы согласиться, заключалось бы в том, чтобы закрепить как собственность нынешнее владение и оставить каждому право на то, чем он пользуется в данный момент. Отношение владения, которое имеет место между личностью и объектом, естественно влечет за собой отношение собственности.
По аналогичной причине захват, или первоначальное владение, становится основанием собственности.
Там, где человек прилагает свой труд и свое прилежание к объекту, который прежде никому не принадлежал, как это имеет место при рубке и обработке дерева, при возделывании поля и т. д., изменения, которые он производит, создают отношение между ним и объектом и естественно обязывают нас включить его в новое отношение собственности. Эта причина действует здесь наряду с общественной пользой, которая заключается в поощрении, воздаваемом прилежанию и труду.
Возможно также, что проявленное нами лично к владельцу человеколюбие совпадает в данном случае с другими мотивами и обязывает нас оставить ему то, что он приобрел своим потом и трудом и благодаря чему он надеялся постоянно испытывать радость, ибо хотя человеколюбие к отдельному лицу никоим образом не может быть источником справедливости, поскольку последняя добродетель столь часто противоречит первой, однако, когда правило раздельного и постоянного владения однажды уже создано неотвратимыми потребностями общества, человеколюбие к отдельным лицам и отвращение к причинению страданий другому человеку может в частном случае привести к частному правилу относительно собственности.
Я весьма склонен думать, что право наследования по закону или по завещанию во многом зависит от этих связей воображения и что отношение к прежнему собственнику, порождающее отношение к объекту, является причиной того, почему собсгвенность передается человеку после смерти его родственника. И это правильно. Передача имущества детям или близким родственникам поощряет прилежание. Но это соображение уместно только в цивилизованном обществе, между тем как право наследования пользуется уважением даже среди величайших варваров.
Мы можем еще заметить, прежде чем закончим рассмотрение этой темы, что, после того как законы справедливости установлены исходя из точки зрения общей полезности, несправедливость, лишения и обиды, которые испытывает тот или иной индивид от нарушения этих законов, учитываются в весьма значительной мере и являются обширным источником того всеобщего осуждения, которым сопровождается всякая неправда или несправедливость. По законам общества это платье, эта лошадь мои и должны постоянно оставаться в моем владении. Я рассчитываю на надежно гарантированное обладание ими. Лишая меня этого, вы разочаровываете меня в моих ожиданиях, вдвойне раздражаете меня и оскорбляете каждого очевидца. Это общественное зло, поскольку нарушены правила справедливости. Это частная обида, поскольку совершена несправедливость по отношению к отдельному лицу. И хотя второе соображение может и не иметь места, если не установлено предварительно первое, ибо иначе различие твоего и моего было бы неизвестно обществу, однако несомненно, что уважение к общественному благу во многом усиливается заботой о благе частном. О том, что несправедливо по отношению к обществу, но не причиняет ущерба какому-либо индивиду, часто думают не очень строго. Но не удивительно, что там, где величайшее общественное зло соединяется со значительным частным злом, такое поведение сопровождается самым сильным неодобрением75.
Приобретение собственности в виде приращения (accession) нельзя объяснить, не обращаясь к отношениям и связям, создаваемым воображением.
Собственность на реки по законам большинства наций и в соответствии с естественным ходом нашей мысли приписывается собственникам их берегов, за исключением таких широких рек, как Рейн или Дунай, которые, по-видимому, слишком велики, чтобы быть приращением к собственности на соседние поля. Однако даже эти реки рассматриваются как собственность той нации, во владениях которой они протекают, ибо идея нации достаточно обширна для того, чтобы включать в себя их и иметь к ним отношение в воображении.
Приращения к земле, окаймляющей реки, присоединяются к этой земле, говорят специалисты по гражданскому праву, в том случае, если они совершаются таким образом, который они называют наносами, т. е. неощутимо и незаметно Это как раз такие обстоятельства, которые помогают воображению осуществить соединение.
Там, где какой-либо значительный кусок отрывается от одного берега и прибивается к другому, он не становится собственностью того, на чью землю он попадает, до тех пор, пока не соединится с данной землей и пока деревья и растения не пустят свои корни и в ту и в другую землю. До наступления этого мысль не в достаточной мере объединяет их.
Короче говоря, мы всегда должны отличать необходимость разделения и постоянного закрепления имущества людей от правил, которые отдают частные объекты в руки частных лиц. Необходимость первого очевидна, сильна и непреодолима, последнее же может зависеть от общественной пользы менее важного, поверхностного свойства, от чувства человеколюбия, испытываемого по отношению к отдельным лицам, и возмущения по поводу того, что они терпят лишения, от позитивных законов, от прецедентов, аналогий и очень утонченных сьяяоч и изгибов воображения. 74
ПРИЛОЖЕНИЕ IV О НЕКОТОРЫХ СЛОВЕСНЫХ СПОРАХ ‘»
Нет ничего более обычного для философов, чем вторгаться в область грамматики и заниматься спорами о словах, в то время как они воображают, что ведут дискуссию величайшей важности и значения77. Именно для того, чтобы избежать бесцельной и пустой перебранки, я стремился крайне тщательно установить цель нашего настоящего исследования и предложил просто составить, с одной стороны, список тех духовных качеств, которые являются объектами любви или уважения и образуют часть личного достоинства, с другой — каталог тех качеств, которые являются объектами осуждения или укора и понижают репутацию личности, обладающей ими; я добавил к этому некоторые размышления относительно происхождения указанных чувств одобрения или осуждения. Во всех случаях, когда могли возникнуть малейшие колебания, я избегал терминов добродетель и порок, ибо некоторые из тех качеств, которые я поместил среди объектов похвалы, получают в английском языке наименование талантов, а не добродетелей, подобно тому как некоторые из осуждаемых или порицаемых качеств часто называют недостатками, а не пороками. Быть может, теперь можно ожидать, что перед тем, как закончить это моральное исследование, мы должны точно отделить одно от другого, отметить строгие границы добродетелей и талантов, пороков и недостатков и объяснить основание и происхождение указанного различия. Но чтобы освободиться от такого занятия, которое в конце концов оказалось бы только грамматическим изысканием, я добавлю четыре следующих рассуждения, которые будут содержать в себе все, что я намеревался сказать по поводу данного предмета.
Во-первых, я нахожу, что ни в английском, ни в другом любом современном языке не определены точно границы между добродетелями и талантами, пороками и недостатками, и я сомневаюсь, что точные определения таковых могут быть даны таким образом, чтобы одно противополагалось другому. Если бы мы сказали, например, что единственно лишь пользующиеся уважением качества, которые зависят от нашей воли, имеют право называться добродетелями, мы припомнили бы вскоре качества мужества, хладнокровия, терпения, самообладания вместе со многими другими, которые почти каждый язык подводит под вышеупомянутое название, хотя они мало зависят от нашего выбора или вообще от него не зависят. Если бы мы стали утверждать, что только те качества, которые побуждают нас играть отведенную нам роль в обществе, заслуживают такого благородного наименования, то нам немедленно пришло бы на ум, что это действительно наиболее ценные качества и их, как правило, называют социальными добродетелями, но что этот самый эпитет предполагает и существование добродетелей иного вида78. Если бы мы провели различие между интеллектуальными и моральными дарованиями и утверждали, что только последние суть действительные и подлинные добродетели, поскольку они ведут к действию, то мы обнаружили бы, что многие из данных качеств, обычно называемые интеллектуальными добродетелями, такие, как благоразумие, проницательность, способность к различениям, осторожность, также оказывают значительное влияние на поведение. Можно также провести различение между сердцем и головой. Качества первого могут быть определены как такие, которые при своем непосредственном проявлении сопровождаются переживанием, или чувствованием, и только они могут быть названы подлинными добродетелями. Но трудолюбив, бережливость, умеренность, умение сохранять тайну, стойкость и многие другие похвальные способности и привычки, обычно именуемые добродетелями, как правило, обнаруживаются у лица, обладающего ими, без какого-либо непосредственного чувствования и известны ему только по их последствиям. К счастью, при всех кажущихся затруднениях данный вопрос, будучи чисто словесным, не может иметь какого-либо значения. При морально-философском рассуждении нет нужды вникать во все эти капризы языка, которые столь различны в разных диалектах и в разные эпохи существования одного и того же диалекта79. Но в целом, мне кажется, что хотя всегда допускается существование добродетелей самого различного рода, однако, называя человека добродетельным или именуя его воплощением добродетели, мы в основном обращаем внимание на его социальные качества, которые воистину являются наиболее ценными. В то же время несомненно, что сколько-нибудь заметный недостаток мужества, умеренности, бережливости, трудолюбия, ума, благородства духа лишил бы даже очень благодушного и честного человека этого почетного наименования. Кто сказал бы когда-либо, кроме как с иронией, что данный человек исполнен величайшей добродетели, но является отъявленным болваном?
Но во-вторых, не удивительно, что языки не должны быть очень точны при указании границ между добродетелями и талантами, пороками и недостатками, поскольку, внутренне оценивая таковые, мы в столь незначительной мере проводим различие между ними. Действительно, по-видимому, достоверно, что чуентво осознанной ценности, самоудовлетворенности, проистекая только из рассмотрения человеком собственного поведения и характера, по-видимому, достоверно, говорю я, что это чувство, хотя и наиболее распространенное из всех других, но не имеющее надлежащего наименования в нашем языке *, берет начало от таких качеств, как мужество и способность, прилежание и изобретательность, равно как и от любых иных духовных совершенств. С другой стороны, кто не испытывает глубокой подавленности под влиянием размышлений о собственной глупости и невоспитанности и не чувствует втайне боли и раскаяния всякий раз, когда в его памяти встает какое-либо прошлое событие, в связи с которым он вел себя глупо и невоспитанно? Никакое время не может стереть тягостных воспоминаний человека о своем глупом поведении или об оскорблениях, которые он навлек на себя из-за своей трусости или неосторожности. Они упорно преследуют его в часы одиночества, гнетуще действуют на его самые вдохновенные мысли и приводят к тому, что он даже самому себе представляется в самом презренном и неприглядном виде, какой только можно вообразить. Существует ли что-либо, что мы в большей мере старались бы скрыть от других людей, чем такие промахи, слабости и низости; существует ли что-либо, из-за чего мы в большей мере опасались бы оказаться выставленными на посмешище? И не являются ли главными объектами тщеславия наше мужество и наши познания, наша мудрость и воспитанность, наше красноречие и умение держаться, наш вкус и наши способности? Мы демонстрируем все это тщательно, если не хвастливо, и обычно проявляем больше стремления выделиться на данном поприще, чем даже на поприще самих социальных добродетелей, которые в действительности представляют собой большую ценность. Добродушие и честность, особенно последняя, столь необходимы, что хотя любое нарушение этих обязанностей влечет за собой величайшее осуждение, однако обычные примеры их соблюдения, представляющиеся существенными для поддержания человеческого общества, не встречают возвышенных похвал. И в этом, по моему мнению, заключается причина того, почему люди, которые зачастую так щедро превозносят качества своего сердца, избегают хвалить достоинства своей головы; ведь последние добродетели, являясь, как предполагается, более редкими и необыкновенными, оказываются более обычными объектами гордости и самомнения, и когда кто-либо хвастается ими, то это порождает сильное подозрение насчет наличия у данного человека этих качеств.
Термин гордость обычно употребляется в дурном смысле. Но это чувство, по-видимому, [само по себе] безразлично и может быть плохим или хорошим, в соответствии с тем, хорошо или плохо оно обосновано, а также сообразно другим обстоятельствам, которые его сопровождают. Французы обозначают это чувство термином amour-propre, но так как они тем же термином обозначают также себялюбие и тщеславие, то из-за этого у Ларошфуко и других французских авторов, трактующих вопросы морали, возникла огромная путаница.
Трудно сказать, оскорбите ли вы человека больше, если вы, говоря о его характере, назовете его негодяем или же трусом; и в такой ли же мере скотоподобный обжора или пьяница отвратителен и презрен, как и эгоистический, подлый скряга. Если бы мне был предоставлен выбор, то ради собственного счастья и самоудовлетворения я скорее хотел бы иметь дружелюбное, человеколюбивое сердце, чем обладать всеми другими добродетелями Демосфена и Филиппа, вместе взятыми. Но я скорее предпочел бы, чтобы мир считал меня одаренным далеко простирающейся гениальностью и неустрашимым мужеством, и от этого ожидал бы более дружного общего восхищения и оваций. Положение, которого человек добивается в жизни, прием, который он встречает в обществе, уважение, которое ему оказывают при знакомстве с ним, — все эти преимущества во многом зависят от его здравого смысла и рассудительности, равно как и от любых иных сторон его характера. Пусть у человека самые лучшие намерения в мире и он исключительно далек от всякой несправедливости и насилия, все же он никогда не будет в состоянии заставить как следует уважать себя, если хотя бы в скромной мере не будет обладать способностями и умом.
О чем же тогда можем мы здесь спорить? Если здравый смысл и мужество, умеренность и трудолюбие, мудрость и знание по общему признанию образуют значительную часть личного достоинства, если человек, обладающий этими качествами, в наибольшей степени удовлетворен самим собой и имеет право на доброжелательность, уважение и услуги других людей более, чем кто-либо, кто лишен их, если, короче говоря, чувства, которые возникают благодаря дарованиям и социальным добродетелям, сходны между собой, то имеются ли какие-нибудь основания для того, чтобы быть щепетильными в отношении слова или спорить, имеют ли право эти качества именоваться добродетелями 80? Можно, правда, ссылаться на то, что чувство удовлетворения, которое порождается этими достоинствами, не только ниже того чувства, которое сопровождает добродетели справедливости и человеколюбия, но и несколько отлично от него. Однако это, по-видимому, не является достаточным основанием для того, чтобы зачислять их в различные классы и наделять различными наименованиями. Характер Цезаря и характер Катона в том виде, как их изображает Саллюстий81, оба добродетельны в самом строгом и узком смысле этого слова, но они добродетельны по-разному. Чувства, которые они вызывают, также неодинаковы. Один вызывает любовь, а другой — уважение. Один привлекателен, а другой внушает почтение. Мы хотели бы встретить один из этих характеров у друга, а другим желали бы обладать сами. Аналогичным образом то уважение, которое сопровождает умеренность, трудолюбие или бережливость, может быть несколько отличным от того, которым вознаграждаются социальные добродетели, хотя это и не два совершенно разных вида уважения. И воистину мы можем наблюдать, что все эти качества не вызывают одобрения одного и того же рода и это характерно для них более, чем для каких-либо иных добродетелей. Здравый смысл и гениальность порождают уважение и известность.
Остроумие же и юмор вызывают любовь и привязанность *.
Большинство людей, я полагаю, легко согласится с определением изящного и рассудительного поэта: Добродетель (ибо простое добродушие есть глупость)— Это чувство и дух, соединенные с человеколюбием **.
Какие притязания может иметь на нашу великодушную помощь или добрые услуги человек, который развеял свое богатство по ветру ради чрезмерных расходов, пустого тщеславия, химерических прожектов, беспутных удовольствий и расточительных игр? Эти пороки (а мы не колеблемся назвать их так) навлекают не вызывающие сострадания беды и презрение на каждого, кто подвержен им.
Ахей, мудрый и рассудительный государь, попал в роковую ловушку, которая стоила ему короны и жизни, после того как он использовал все разумные меры предосторожности, чтобы обезопасить себя от этого. Благодаря этому, говорит историк, он стал подлинным объектом уважения и сострадания, а его предатель — объектом лишь ненависти и презрения *.
Любовь и уважение являются почти одним и тем же аффектом и возникают из похожих друг на друга причин. Качества, порождающие их, таковы же, что и те, которые сообщают удовольствие. Но там, где это удовольствие носит серьезный характер, где его объект велик и производит сильное впечатление или где он в какой-то мере вызывает смирение и благоговение, — во всех этих случаях аффект, который возникает из удовольствия, более правильно называть уважением, чем любовью. Благожелательность сопровождает и то и другое, но она больше связана с любовью. Здесь, по-видимому, имеет место более сильная примесь гордости в презрении, чем униженности в уважении, и для того, кто тщательно изучал аффекты, нетрудно выяснить причину этого. Все эти различные смеси, соединения и оттенки чувства образуют очень любопытный предмет размышления, но далеки от преследуемой нами ныне цели. В ходе данного исследования мы рассматриваем в общем, какие качества являются предметом похвалы или осуждения, не входя во все детальные различия чувства, которое они возбуждают. Ведь очевидно, все то, что презирают, как и то, что оказывается объектом ненависти, также и не нравится; и здесь мы стараемся рассматривать объекты в их наиболее простом виде и проявлении. Эти науки, однако, склонны представляться обычным читателям абстрактными даже при всех тех предосторожностях, которые мы в состоянии предпринять, чтобы освободить их от излишних спекуляций и сделать доступными каждому человеку.
•* Армстронг, Искусство сохранять здоровье, кн. 4.
Поспешное бегство и неосмотрительная небрежность Помпея в начале гражданских войн показались Цицерону столь возмутительными ошибками, что совершенно подорвали его дружественное отношение к атому великому человеку. Подобным же образом, говорит он, недостаток чистоплотности, благопристойности и рассудительности у возлюбленной отвращает от нее наши симпатии. Так он выражается, когда говорит не как философ, но как государственный деятель и человек света своему другу Аттику **.
Но тот же Цицерон, когда он рассуждает как философ, подражая всем древним моралистам, весьма расширительно трактует свои идеи добродетели и охватывает данным почетным наименованием все похвальные качества и дарования духа. Это приводит к третьему соображению, которое мы намереваемся выдвинуть, а именно к соображению о том, что древние моралисты, и притом самые лучшие из них, не проводили существенного различия между разными видами духовных дарований и недостатков, но трактовали равным образом все эти виды как нечто охватываемое названиями добродетель и порок и делали их без всякого исключения предметом своих моральных рассуждений83. Благоразумие, как разъясняется в сочинении Цицерона «Об обязанностях», есть та проницательность, которая ведет к открытию истины и предохраняет от ошибок и заблуждений ***. Великодушие, умеренность, благопристойность также в общем являются там предметом обсуждения. И так как этот красноречивый моралист следовал общепринятому делению на четыре основные добродетели, то наши социальные обязанности образуют только одну рубрику в общей классификации, данной им в связи с рассматриваемым предметом *.
• Polybius, lib. VIII, cap. 2, 8 et 9 м.
•• Lib. IX, Epist. 10, 2.
•** De officiis, I, cap. 6.
Достаточно только прочитать названия глав в «Этике» Аристотеля, чтобы убедиться, что он помещает мужество, умеренность, величие, великодушие, благоразумие, скромность и мужественную прямоту в разряд добродетелей, так же как справедливость и дружелюбие. Терпеть и воздерживаться, т. е. обладать терпеливостью и быть воздержанным, — вот что в древности казалось некоторым резюме всякой морали.
Эпиктет едва ли когда-либо упоминал чувство человеколюбия и сострадания, а если и касался его, то только для того, чтобы предостеречь против него своих учеников. Добродетель стоиков, по-видимому, заключалась главным образом в непоколебимом характере и здравом уме. Для них, так же как для Соломона и восточных моралистов, глупость и мудрость тождественны соответственно пороку и добродетели.
Стоит процитировать следующий отрывок из Цицерона, более ясно и определенно свидетельствующий в пользу того, что мы утверждаем, чем все, что только можно вообразить; в споре, который в основном идет из-за слов, по мнению автора, этому месту принадлежит бесспорный авторитет. «Virtus autem, quae est per se ipsa laudabilis, et sine qua nihil laudari potest, tamen habet plures partes, quarum alia est alia ad lau-~ dationem aptior. Sunt enim aliae virtutes, quae videntur in moribus hominum et quadam comitate ac beneficentia positae: aliae, quae in ingenii aliqua facultate, aut animi magnitudine ac robore. Nam dementia, justitia, benignitas, fides, fortitudo in periculis communibus, jucunda est auditu in laudationibus. Omnes enim hae virtutes non tarn ipsis, qui eas in se habent, Cfuam generi hominum fructuosae putantur. Sapientia et magnitude animi, qua omnes res humanae tenues et pro nihilo putantur, et in cogitando vis quaedam ingenii, et ipsa eloquentia admirationis habet non minus, jucunditatis minus. Ipsos enim magis videtur, quos laudamus, quam illos, apud quos laudamus, ornare ac tueri; sed tamen in laudando jungenda sunt etiam haec genera virtuturn. Ferunt enim aures hominum, cum ilia quae jucunda et grata, turn etiam ilia, quae mirabilia sunt in virtute, laudari». — De Oral, lib. II, cap. 8484. Я полагаю, что если бы Цицерон был ныне жив, то оказалось бы трудным ограничить его моральные чувства рамками узких систем или убедить его, что никакое качество не следует допускать в число добродетелей или признавать частью личного достоинства, кроме тех, которые диктуются совокупностью человеческих обязанностей85.
Люди будут хвалить тебя, говорит Давид, когда ты будешь сам себе делать нечто хорошее *. Я ненавижу мудрого человека, говорит греческий поэт, который немудр по отношению к самому себе **
Плутарх в равной мере не позволил системам совратить себя ни в своей философии, ни в своей истории. Там, где он сравнивает великих людей Греции и Рима, он справедливо противополагает друг другу все их недостатки и совершенства всякого рода и не опускает ничего значительного, что могло бы принизить или же возвысить их характеры. Его нравственные рассуждения содержат такую же свободную и естественную оценку людей и манер.
Характер Ганнибала в том виде, как он описан Ливием ***, расценивается как изображенный небеспристрастно, но при этом Ливии признал наличие у него многих выдающихся достоинств. Никогда не было такого гения, говорит историк, который годился бы сразу для двух противоположных задач: и командовать и подчиняться; и было бы поэтому трудно определить, был ли он дороже верховному полководцу или армии. Гасдрубал88 никому другому не доверял с большей охотой проведения опасной операции. Ни при ком ином солдаты не обнаруживали большей отваги и доверия. [Ему были присущи] величайшая смелость перед лицом опасности и величайшее благоразумие при преодолении таковой. Никакой труд не мог утомить его тело или привести в угнетенное состояние его дух. Для него были безразличны холод и жара. Пищу и питье он искал ради удовлетворения природных потребностей, а не чувственных желаний. Он не делал различий между ночью и днем при необходимости бодрствовать или спать. Эти его великие добродетели уравновешивались великими пороками — бесчеловечной жестокостью и вероломством, даже большим, чем оно обычно имело место у карфагенян; не было у него ни истины, ни веры, ни уважения к клятвам, обещаниям или религии.
Псалом 49-й. ** Μισώ σοφιστή όστις wb’ αυτω σοφό;. Euripid, Fragm. 111м.
** Lib. XXI, cap. 4 ч7.
Характер Александра VI, каким мы находим еуо у Гвиччардини, был почти таким же, но более справедливым. И это доказывает, что даже современные авторы, когда они говорят безыскусственно, придерживает^ ся того же языка, что и древние. У этого папы, пишет Гвиччардини, была исключительная проницательность и рассудительность, достойное восхищения благоразумие, удивительный талант убеждать и невероятное усердие и ловкость во всех важных делах. Но эти добродетели бесконечно перевешивались его пороками: не было у него ни веры, ни религии, но зато были ненасытная жадность, непомерное честолюбие и более чем варварская жестокость *.
Полибий, порицающий Тимея за его пристрастность к Агафоклу, которого сам он считает наиболее жестоким и нечестивым из всех тиранов, говорит: если он нашел пристанище в Сиракузах, как утверждает этот историк, убежав от грязи, копоти и тяжелого труда, связанных с его прежней профессией горшечника, и если, обладая вначале столь незначительным положением, он стал через небольшое время господином всей Сицилии, поставив Карфагенское государство перед лицом крайней опасности, и в конце концов умер в старости, достигнув высших почестей, — то не следует ли допустить, что он представлял собой нечто необыкновенное и чрезвычайное и обладал великими талантами и способностями к разным делам и деятельности. Его историк, следовательно, не должен был ограничиваться сообщением о том, что способствовало бы его осуждению и бесчестью, но должен был также рассмотреть и то, что привело к его восхвалению и почитанию **.
Вообще мы можем наблюдать, что древние обращали совсем мало внимания на различие произвольного и непроизвольного в своих моральных рассуждениях, в которых они часто рассматривали как весьма спорный вопрос о том, можно ли научиться добродегелц*. Они справедливо считали, что трусость, низость, легкомыслие, боязливость, нетерпеливость, глупость и многие другие качества духа могут казаться смешными и уродливыми, презренными и отвратительными, хотя и не зависящими от воли. Нельзя предполагать во все времена и в каждом человеке наличие способности добиться духовной красоты любого рода в большей мере, чем способности добиться красоты телесной.
Lib. I83.
* Lib. XII, 15.
И здесь возникает четвертое соображение, которое я намерен сформулировать, указав на причину того, почему современные философы в своих моральных исследованиях часто следовали направлению, столь отличному от направления древних.
В последнее время философия всех видов, в особенности же этика, была более тесно связана с теологией, чем это когда-либо прежде наблюдалось у язычников; и так как эта последняя наука не допускает никакого компромисса и подчиняет каждую отрасль знания собственной цели, не обращая почти никакого внимания на явления природы или беспристрастные чувства души, то мышление и даже язык сбились со своего естественного пути и пытались установить различия там, где разница между объектами была в некотором роде недоступна восприятию. Философы или, скорее, богословы под маской философов, рассматривая91 всю мораль как нечто имеющее то же основание, что и гражданские законы, охраняемые санкциями награды и наказания, с необходимостью приходили к тому, чтобы сделать этот фактор произвольного или непроизвольного основанием всей своей теории. Каждый может употреблять термины в том смысле, какой ему нравится. Но в то же время следует допустить, что чувства одобрения и осуждения, объекты которых лежат за пределами сферы действия воли или выбора, воспринимаются ежедневно и в связи с ними нам подобает, если не как моралистам, то по крайней мере как спекулятивным философам, дать некоторую удовлетворительна теорию или объяснение ;’
• Plato, Meno; Seneca, De otio sap., cap. 31; Horace, Virtutern doctrina paret, naturane donet. Epist., lib. I, 18, 100; Aeschines Socrat., Dial.,w I.
Недостаток, проступок, порок, преступление — эти выражения, по-видимому, обозначают разные степени осуждения и неодобрения,, которые, однако, в своей основе все весьма близки друг другу. Объяснение одного из них легко приведет нас к правильному представлению о других92, а это имеет гораздо большее значение в отношении вещей, чем в отношении словесных наименований. То, что мы имеем обязанности перед самими собой, признают даже самые примитивные системы морали, и исследование этих обязанностей важно дня того, чтобы увидеть, родственны ли они тем обязанностям, которые мы имеем перед обществом. Вероятно, одобрение, сопровождающее соблюдение того и другого, сходно по своей природе и возникает из похожих друг на друга принципов, какое бы наименование этим совершенствам мы ни давали.