Послание к Монсиньору
Монсиньор,
Вы всегда с такою теплотой относились к своим друзьям, что, смею надеяться, сочтете оправданным восхищение, которое я питаю к лучшему из моих друзей, и соблаговолите ознакомиться с его книгой. Сие отнюдь не означает, что Вы не преминете согласиться со всеми его выводами, ибо, как известно, господа сочинители — народ, живущий лишь домыслами да грезами. Я не раз повторял ему, что Вы считаете для себя вопросом чести говорить лишь то, что думаете, и что Вы не изменили бы этому своему обыкновению, столь редкостному и необычному среди близких ко Двору особ, и не стали бы расхваливать его книгу, покажись она Вам дурной. Но более всего, Монсиньор, мне хотелось бы, чтобы Вы соблаговолили выполнить нижайшую мою просьбу, разрешив спор, возникший между мною и моим другом. Для этого, Монсиньор, вовсе не обязательно ни быть светилом науки, ни обращаться за советом к ученым мужам. Вот в чем суть наших разногласий.
Я настаивал, чтобы он полностью изменил форму своего сочинения. Шутливый тон, в коем оно написано, отнюдь, как мне кажется, не соответствует содержанию. Каббала, говорил я ему, — это наука серьезная, и большинство из моих друзей относится к ее изучению с должной серьезностью; столь же серьезно следует ее и опровергать, поскольку все заключающиеся в ней заблуждения касаются вещей божественных, а порядочный человек не станет насмехаться над чем бы то ни было, крайне опасно зубоскалить по поводу столь серьезного предмета, ибо сие свидетельствует о недостатке благочестия. Каббалист должен изъясняться как святой, в противном случае окажется, что он весьма скверно играет свою роль; говоря как святой, он внушает уважение простакам уже одним этим внешним проявлением святости и убеждает своими видениями нагляднее, чем их могло бы опровергнуть любое зубоскальство.
Со всем высокомерием сочинителя, защищающего свою книгу, мой друг отвечал на это: каббала считается серьезной наукой лишь потому, что ею занимаются одни лишь меланхолики; попытавшись трактовать сию тему в догматическом духе и с серьезным видом распространяться о всяких глупостях, он сам себе показался смешным, а посему счел за благo выставить на посмешище не себя, а графа де Габалиса. Каббала, продолжал он, принадлежит к числу тех химер, которые набирают силу, когда с ними борются всерьез; одолеть их можно только играючи. В подтверждение своей мысли он привел мне выдержку из Тертуллиана. Вы, Монсинъор, знакомы с этим автором лучше нас обоих, так что Вам самому судить, верно или нет он процитировал его слова: «Мulta sunt risu digna revinci, ne gravitate adorentur».[1] Мой друг пояснил, что изречение это направлено против валентиниан, слывших своего рода каббалистами и визионерами.
Что же касается богопочитания — одной из основных тем этой книги, — то он утверждал, что каббалист должен говорить о Боге в силу насущной необходимости, однако особенность избранной им темы такова, что ради сохранения ее каббалистического характера еще более необходимо говорить о Боге с преувеличенным почтением; таким образом, сия книга ни в коей мере не может быть посягательством на религию; простаки читатели перещеголяют по части простоватости самого графа де Габалиса, позволив себе обольститься его неуемным благочестием, если только сии чары не будут развеяны его шуточками да прибауточками.
Исходя из этих и других соображений, коих, Монсиньор, я не стану Вам пересказывать, ибо хочу, чтобы Вы держались одного со мной мнения, мой друг утверждал, что должен был написать книгу против каббалы не иначе как в шутливом тоне. Рассудите же нас, если это будет Вам угодно. По-моему, выступать против каббалы и прочих тайных наук следует, лишь опираясь на серьезные и веские аргументы. Он говорил, что истина весела по самой сути своей и чем чаще она смеется, тем сильнее становится. Сие подтверждается словами одного древнего автора, коего Вы наверняка знаете и без труда вспомните, ибо Господь даровал Вам отменную память: «Convenit veritate ridere, quia laetans».[2]
Ко всему этому он добавлял, что сокровенное знание становится опасным, если к нему не относиться с некоторым пренебрежением, позволяющим развеять его курьезные тайны, указав на их суть и раскрыв глаза на все их нелепости людям, попусту тратящим время на их поиски.
Я приму Ваш приговор со всем подобающим почтением, неотделимым, как Вам известно, от моей искренней к Вам любви, с которой, Монсиньор, я всегда остаюсь Вашим покорнейшим и признательнейшим слугою.
Первый разговор о тайных науках
Да предстанет перед Богом душа графа де Габалиса, скончавшегося, как мне только что сообщили, от апоплексического удара. Господа всезнайки не преминут заметить, что такого рода смерть не в диковину для людей, не умеющих хранить тайны Мудрецов, и что с тех пор, как блаженный Раймунд Луллий осудил их в своем завещании, карающий ангел никогда не упускал возможности незамедлительно свернуть шею любому, кто опрометчиво разглашает философические тайны.
Но пусть же эти господа не осуждают столь легкомысленно сего ученейшего мужа, не уяснив для себя мотивов его поведения. Мне он открылся до конца, что правда, то правда; но сделал это со всеми каббалистическими предосторожностями. Отдавая долг его памяти, скажу, что он был ревностным почитателем религии своих отцов-Философов и согласился бы скорее взойти на костер, нежели опорочить ее святость, заговорив с каким-либо недостойным вельможей, честолюбцем или распутником — тремя разрядами людей, с коими Мудрецы предпочитают вовсе на знаться. По счастью, я не принадлежу к вельможам, почти начисто лишен самолюбия, а уж что касается моего целомудрия, мне мог бы позавидовать любой Мудрец. Он находил, что я наделен понятливым, любознательным и неробким умом; мне недоставало лишь толики меланхоличности, чтобы убедить всех тех, кто упрекал графа де Габалиса за его излишнюю со мной откровенность, что я вполне достоин стать адептом тайных наук. Без меланхоличности, что и говорить, больших успехов в этой области не добьешься, но и та малость ее, коей я наделен, не отвращала меня от подобных занятий. В вашем гороскопе, повторял он мне сотни раз, попятный Сатурн находится в собственном доме; это вселяет надежду, что рано или поздно проникнетесь меланхолией в той мере, в какой это необходимо для Мудреца; мудрейший из людей, как это нам ведомо из каббалы, имел, подобно вам, Юпитера в восхождении, и однако ни разу за всю свою жизнь не улыбнулся, настолько велико было на него влияниe Сатурна, хотя и куда более слабое, нежели у вас.
Стало быть, не графа де Габалиса, а моего Сатурна должны винить господа всезнайки за то, что я склонен скорее разглашать их тайны, чем применять на практике. Если звезды не исполняют своего долга, виною тому отнюдь не граф де Габалис, и если мне недостает духовного величия, чтобы притязать на роль властелина природы, управлять стихиями, беседовать с высшими сущностями, повелевать демонами, порождать исполинов, созидать новые миры, говорить с Богом, стоя пред грозным Его престолом, добиваться от херувима, стерегущего вход в земной рай, позволения прогуляться по его аллеям — за все это надобно порицать или жалеть меня самого; не подобает при этом оскорблять память сего необычайного мужа, говоря, будто он умер оттого, что поведал мне обо всех этих вещах. Не разумнее ли предположить, что, будучи неутомимым бойцом, он пал в схватке с каким-нибудь строптивым духом? А быть может, увидев Бога лицом к лицу, он не вынес Господня взора — ведь сказано же, что узревший Его должен умереть. Может быть и так, что он только притворился мертвым, следуя обыкновению Философов, которые делают вид, будто умерли в одном месте, чтобы тут же перенестись в другое. Как бы там ни было, я не считаю, что способ, посредством коего он доверил мне свои сокровища, заслуживает хулы.
Вот как все это произошло.
Поскольку здравый смысл всегда подсказывал мне, что в так называемых тайных науках имеется немало пробелов, я никогда не терял времени попусту, листая посвященные им книги; но, с другой стороны, не считая возможным огульно осуждать тех, кто ими занимается, — ведь это большей частью люди весьма мудрые и ученые, принадлежащие либо к дворянскому, либо к духовному сословию, — я, дабы избежать несправедливых суждений и не утомлять себя чтением докучных книг, счел за благо притвориться, будто увлечен этими науками подобно всем тем, кто с ними соприкоснулся. Поначалу я добился даже больших успехов, чем мог надеяться. Поскольку все эти господа, сколь бы таинственными и скрытными они ни казались, страшно любят делиться с первым встречным плодами своего воображения и своими открытиями, которые якобы сделаны ими в области природы, я в короткий срок вошел в доверие к самым значительным из них; они днем и ночью околачивались в моей библиотеке, которую я предусмотрительно украсил сочинениями самых сумасбродных из любимых ими авторов.
Не было такого чужеземного ученого, о коем я не успел бы составить мнение; короче говоря, вскорости я прослыл великим знатоком по части этой науки. Со мной водились особы королевской крови, знатные вельможи, духовные лица, красивые и не блещущие красотой дамы, ученые мужи, прелаты, монахи и монахини, не говоря уже о людях простого звания. Одни из них стремились к общению с ангелами, другие — с бесами, собственным гением или инкубами; они искали лекарство от всех болезней, интересовались загадками звезд и божественными тайнами; почти все были увлечены поисками философского камня.
Они единодушно сходились на том, что все эти великие тайны, и в особенности тайна философского камня, труднодостижимы и что лишь немногие из людей сумели ими овладеть, но каждый из них был о себе достаточно высокого мнения, чтобы причислить собственную особу к сонму избранных. В ту пору они с нетерпением ждали прибытия из сопредельных с Польшей земель Германии одного знатного вельможи, слывшего великим каббалистом. Он письменно пообещал сынам Философов, обретающимся в Париже, посетить их проездом из Франции в Англию. Мне было поручено написать ответ сему великому мужу; я приложил к письму свой гороскоп, дабы великий каббалист мог судить, способен ли я к постижению высшей мудрости. И послание мое, и гороскоп так понравились ему, что он удостоил меня ответа, в коем уведомлял, что я буду одним из первых, кого он посетит в Париже и, если небо тому не воспрепятствует, постарается ввести меня в сообщество Мудрецов.
Стремясь не упустить своего счастья, я вступил со знаменитым немцем в регулярную переписку. Время от времени я делился с ним своими сомнениями, рассуждал как мог о мировой гармонии, о числах Пифагора, видениях апостола Иоанна и первой главе книги Бытия. Восхищаясь величием всех этих вопросов, он повествовал мне о неслыханных чудеcax, и скоро я понял, что имею дело с человеком необычайного и необъятного воображения. Он прислал мне шесть или даже восемь десятков эпистол, отличавшихся столь поразительным стилем, что, оставаясь один в своей библиотеке, я уже не мог читать ничего, кроме них.
Как раз когда я упивался одним из самых возвышенных его посланий, ко мне пожаловал человек весьма представительной наружности. Степенно поклонившись, он обратился ко мне по-французски, хотя и с некоторым чужеземным акцентом:
— Чтите, сын мой, чтите всеблагого и великого Бога Философов и не вздумайте возгордиться тем, что Он послал вам одного из сынов мудрости, дабы приобщить вас к их сообществу и посвятить в тайны его Всемогущества.
Необычность сего обращения поначалу ошеломила меня, и я впервые в жизни подумал, что вижу перед собою привидение; однако мне удалось совладать с собой, и я принялся вглядываться в гостя столь внимательно, сколь это позволяли мне остатки моего страха.
— Кем бы вы ни были, — ответствовал я ему, — вы, чье приветствие столь необычно для сего мира, ваш визит делает мне великую честь. Но пред тем, как я обращусь к почита нию Бога Мудрецов, растолкуйте мне, пожалуйста, о каких Мудрецах и о каком Боге идет речь. Будьте любезны сесть вот в это кресло и не сочтите за труд поведать, кто таков этот Бог, эти Мудрецы, это сообщество, эти тайны Всемогущества, а также откройте мне, с какого рода существом я имею честь говорить.
— Не очень-то любезно вы принимаете меня, сударь, — ответил с улыбкой мой гость, усаживаясь в кресло. — Вы требуете тут же объяснить вам множество вещей, о которых, с вашего позволения, я не стану распространяться сегодня. Приветствие, с коим я к вам обратился, обычно для Мудрецов, имеющих дело с теми, кому они решили открыть и душу свою, и свои тайны. Из ваших писем явствует, что вы человек знающий, потому-то я и подумал, что мое приветствие вас не удивит и что его можно считать наилучшим комплиментом, который мог бы сделать вам граф де Габалис.
— Ах. сударь, — воскликнул я, вспомнив, какую важную роль мне предстоит сыграть, — да разве достоин я такой доброты? Возможно ли, чтобы величайший из людей очутился у меня в библиотеке, чтобы знаменитый граф де Габалис оказал мне честь своим визитом?
— Я — наималейший из Мудрецов, — с серьезным видом продолжал мой гость, — и Господь, расточающий свет своей мудрости в соответствии с весом и мерой своего Всемогущества, оделил меня лишь ничтожнейшей его частицей в сравнении с тем, чему я удивляюсь и восхищаюсь у моих сотоварищей. Надеюсь, что когда-нибудь вы сравняетесь с ними; ручательством тому служит ваш гороскоп, который вы мне любезно прислали. И кстати, сударь, — добавил он, смеясь, — позвольте извиниться перед вами за то, что вы поначалу приняли меня за призрак.
— Не совсем так, — ответил я, — но должен признаться вам, сударь, что, вспомнив рассказ Кардано о том, как его отцу явились однажды семеро незнакомцев, облаченных в разноцветные одежды, и повели довольно странные речи о своем происхождении и занятиях…
— Я вас понял, — прервал меня граф, — то были сильфы, о которых я вам когда-нибудь расскажу; это порода воздушных существ, иной раз навещающих Философов, дабы растолковать сочинения Аверроэса, в коих они прекрасно разбираются. Кардано поступил безрассудно, обнародовав этот случай во всех подробностях; он нашел запись о нем в бумагах своего отца, принадлежавшего к нашему сообществу. Видя, что сын его — прирожденный болтун, отец Кардано решил не открывать ему никаких важных секретов, позволив забавляться обычной астрологией, которая не помогла ему предсказать свой собственный печальный конец. Этот негодяй и повинен в том, что вы оскорбили меня, приняв за сильфа.
— Я вас оскорбил? — воскликнул я. — Неужто, сударь, вы считаете меня столь неучти вым, чтобы…
— Я не сержусь на вас за это, — снова прервал меня граф, — вы не обязаны знать, что все эти стихийные духи состоят у нас в учениках; что они безмерно счастливы, когда мы снисходим до того, чтобы чему-то их научить; наименьший из наших Мудрецов куда ученей и могущественнее, чем все эти крохотные господа. Но мы поговорим обо всем этом когда-нибудь в другой раз; сегодня я доволен уже тем, что увиделся с вами. Постарайтесь, сын мой, достойно подготовиться к принятию света каббалистических истин; час вашего возрождения близок, оно обновит все ваше существо. Горячо молите Того, Кто властен создавать новые души, чтобы Он даровал вам такую, которая была бы способна постичь те великие тайны, что я намерен вам открыть, а также чтобы я не умолчал ни об одной из них.
С этими словами он поднялся и, не дав мне возможности ответить, обнял меня:
— До свидания, сын мой, теперь мне надо повидать моих собратьев, обитающих в Париже, после чего я дам о себе знать. А пока бодрствуйте, молитесь, надейтесь и поменьше болтайте.
Сказав это, он вышел из библиотеки. Провожая гостя, я посетовал на краткость его визита, на то, сколь поспешно он меня покинул, позволив лишь мельком увидеть одну из искр светильника его мудрости. Любезнейшим тоном уверив меня, что я ничего не потеряю от ожидания, он сел в свою карету, а я вернулся к себе в состоянии невыразимого смятения.
«Нет сомнений, — повторял я себе, — что этот человек принадлежит к знатному роду и что у него тысяч пятьдесят наследственной ренты; кроме того, он кажется по-настоящему образованным. Но как согласовать со всем этим его безумные речи? Уж слишком невежливо отозвался он о своих сильфах. Уж не колдун ли он и не ошибался ли я, считая, что таковых более не существует? А если он из колдунов, то все ли они столь же благочестивы, как он мне показался?»
Так и не разобравшись в этих вопросах, я решил дождаться, чем все это кончится, хотя и предвидел, что мне придется наслушаться скучнейших проповедей, ибо вселившийся в моего гостя демон отличался, судя по всему, завидной склонностью к морализаторству и нравоучениям.
Второй разговор
Следуя наставлениям графа, я провел всю ночь в молитвах, а на следующий день, едва забрезжил рассвет, мне принесли от него записку, в коей говорилось, что он зайдет ко мне часов около восьми и что, если я не не против, мы могли бы вместе прогуляться. Он явился в назначенное время и после того, как мы обменялись приветствиями, сказал:
— Давайте-ка отправимся с вами в такое место, где можно чувствовать себя непринужденно и где ничто не помешало бы нашей беседе.
— Рюэль, — отвечал я ему, — кажется мне именнo таким местом, достаточно приятным и уединенным.
Мы сели в карету. По пути я внимательно вглядывался в моего нового знакомого. Ни в ком прежде не доводилось мне замечать та кой умиротворенности и безмятежности, какие сквозили в каждом его жесте и, как мне казалось, были вовсе не свойственны для колдуна. Во всем его обличье не было ничего, что говорило бы о муках нечистой совести, и я сгорал от нетерпения, ожидая, когда он начнет разговор. Я был не в силах уразуметь, как это человек, выглядящий во всех отношениях спокойным и рассудительным, может морочить себе голову видениями, о которых он мне давеча распространялся. А теперь он заговорил со мной о политике и был рад услышать, что я читал сочинения Платона, посвященные этой теме.
— Когда-нибудь все эти познания пригодятся вам, — молвил он, — и пригодятся в большей мере, чем вы думаете. И если уже сегодня мы с вами находим общий язык, вполне возможно, что со временем вы сможете употребить в дело сии мудрые изречения.
Добравшись до Рюэля, мы пошли в тамошние сады. Но вместо того, чтобы полюбоваться их красотами, граф направился прямиком к лабиринту. Удостоверившись, что теперь ничто не сможет нарушить нашего уединения, коего он так желал, мой спутник воскликнул, воздев глаза и руки к небу:
— Слава вечной мудрости за то, что она повелела мне не скрывать от вас ни одной из ее неизреченных истин. Как счастливы будете вы, сын мой, если она соблаговолит расположить вашу душу к принятию сих возвышенных тайн! Вы научитесь повелевать всею природой; только Бог будет вашим господином, только Мудрецы будут вашей ровней. Высшие разумные сущности почтут за честь исполнять все ваши желании, демоны не дерзнут появиться там, где вы пребываете; ваш голос заставит их трепетать в кладезях бездны, и все незримые существа, жители четырех стихий, пожелают стать наперсниками ваших наслаждении Славлю Тебя, великий Боже, за то, что Ты увенчал человека такою славой и поставил его самодержавным владыкой надо всеми творениями рук Твоих! Чувствительны ли вы, сын мой, — продолжал граф, оборотясь ко мне, — чувствительны ли вы к тем героическим порывам, кои составляют главную черту характера сынов мудрости? Достанет ли у вас мужества не служить никому, кроме единого Бога, и повелевать всем тем, что Богом не является? Уразумели ли вы, что такое быть человеком? И не разохотились ли оставаться рабом, ибо рождены, чтобы быть господином? И если вы успели проникнуться этими благородными мыслями — в чем я не сомневаюсь, зная ваш гороскоп, — поразмыслите хорошенько, достанет ли у вас храбрости и сил отречься от всего, что препятствует вам достичь того возвышенного состояния, к коему вы предназначены от самого рождения?
Тут он умолк и вперился в меня пристальным взглядом, словно ожидая моего ответа или пытаясь проникнуть в мои мысли.
Начало его речей вселило в меня надежду, что вскорости мы перейдем к сути дела, однако окончание их повергло меня в смятение. Слово «отречься» меня просто ужаснуло: я нисколько не сомневался, что граф предложит мне отречься от крещения и от веры в силы небесные. Не зная, как выпутаться из сего затруднительного положения, я пробормотал:
— Отречься, сударь? Неужели мне предстоит от чего-то отрекаться?
— Вот именно, — отвечал он, — вам предстоит кое от чего отречься, и отречение это настолько необходимо, что с него-то и следует начинать. Не уверен, способны ли вы сие уразуметь, но мне ли не знать, что мудрость не вселится в плоть, подверженную греху, не внидет в душу, исполненную заблуждений или злобы. Мудрецы никогда не примут вас в свое сообщество, если вы тотчас не отречетесь от одной вещи, несовместимой с мудростью. Надобно, — прошептал он мне на ухо, — надобно отречься от всякой плотской связи с прекрасным полом.
Громко расхохотавшись в ответ на это предложение, я воскликнул:
— Мы квиты, сударь, мы квиты! Я-то думал, что вы предложите мне что-нибудь непосильное, но поскольку речь идет всего лишь о женщинах, считайте, мое отречение уже свершилось: я, слава Богу, девственник! Но у меня к вам один вопрос: если самому Соломону, прослывшему куда большим Мудрецом, чем, быть может, стану я, его мудрость не мешала впадать в искушение, то каким средством пользуетесь вы, чтобы обойтись без прекрасного пола? И что дурного было бы в том, если бы в раю Философов у каждого Адама была своя Ева?
— Вы спрашиваете меня о слишком серьезных вещах, — молвил мой собеседник, помолчав и словно бы прикидывая, стоит ли отвечать на мой вопрос. — Но раз для вас не составит труда отказаться от женщин, я могу открыть вам причины, в силу которых Мудрецы требуют от своих учеников соблюдения этого условия; заодно вы узнаете, в каком невежестве прозябают те, кто не принадлежит к нашему числу.
Когда вы освоитесь среди питомцев Философии и зрение ваше укрепится благодаря употреблению святейшего Эликсира, вы увидите, что стихии населены совершеннейшими существами, знания о которых и общение с коими были утрачены несчастными потомками Адама из-за греха, совершенного их не менее несчастным праотцем. Безмерное пространство между землей и небесами служит приютом для созданий куда более благородных, чем птицы или мошки; ширь морская скрывает в себе не только дельфинов и китов; в недрах земных ютятся не одни лишь кроты, да и огненная стихия, самая благородная из всех, не остается бесполезной и пустой.
Воздух полон бесчисленным множеством существ с человеческим обличьем, гордых с виду, но по сути своей покладистых; это большие почитатели тонких наук, помощники Философов и недруги безумцев и невежд. Жены и дочери этих созданий отмечены мужеподобной красотой, роднящей их с амазонками.
— Не верю своим ушам, сударь, — воскликнул я, — неужели вы хотели сказать, что эти духи женаты?
— Полно, сын мой, не горячитесь из-за таких пустяков, — отвечал мне граф. — Поверьте, что все мною сказанное истинно и верно; я излагаю вам всего лишь первоосновы древней каббалы, и только от вас зависит, захотите ли вы удостовериться во всем этом собственными глазами; примите же со спокойным сердцем тот свет, который посылает вам Господь при моем посредничестве. Забудьте все, что вы могли слышать об этих материях в школах невежд, иначе, когда вы убедитесь в истинности моих речей на собственном опыте, вам будет стыдно за ваше неуместнос упрямство.
Выслушайте же меня до конца: да будет вам ведомо, что моря и реки населены точно так же, как и воздух; древние Мудрецы именовали сих насельников ундинами или нимфами. У них мало мужчин и преизбыток женщин, их красота неописуема, дщери человеческие не могут идти с ними ни в какое сравнение.
Земля, почти до самого своего центра, переполнена гномами, существами малого роста, хранителями сокровищ, рудных жил и драгоценных камней. Эти великие искусники дружат с людьми и охотно подчиняются их приказам. Они доставляют сынам Мудрецов все необходимое им серебро, ничего не требуя взамен, но лишь гордясь тем, что делают. Гномиды, их жены, малы ростом, но весьма милы и одеваются как нельзя более причудливо.
Что же касается саламандр, пламенных обитателей области огня, то они также служат Философам, но не слишком стремятся к общению с ними; их дочери и жены редко показываются на глаза человеку.
— И правильно делают, — прервал я его, — меня только радует, что они освобождают нас от необходимости их лицезреть.
— Почему же? — удивился граф.
— Да потому, сударь, что не великое это удовольствие — беседа со столь безобразной тварью, как саламандра, будь она мужеского пола или женского.
— Вы не правы, — вскричал мой собеседник, — вы не избавились от представлений, внушенных вам невежественными живописцами и скульпторами; женщины-саламандры прекрасны, их красота воистину совершенна, ибо они — порождение чистейшей из всех стихий. Я не упомянул вам об этом в своем кратком описании сих существ, поскольку вы, будь на то ваша воля, еще насмотритесь на них в свое удовольствие. Вы увидите, как они одеваются и чем питаются, познакомитесь с их нравами, управлением, восхитительными законами. Их духовная красота очарует вас более, чем телесная, но вы не сможете не проникнуться жалостью к этим несчастным созданиям, когда они поведают вам, что душа их смертна и они лишены малейшей надежды на вечное ликование в лоне высшего существа, коего они так благоговейно почитают. Они объяснят вам, что состоят из тончайших частиц того элемента, который служит им обиталищем, — всего лишь одного элемента безо всяких противоположных примесей, — вследствие чего умирают лишь по прошествии многих столетий. Но что такое эти столетия в сравнении с вечностью? Удел бедных духов — возврат к вечному небытию. Эта мысль так угнетает несчастных, что нам стоит большого труда их утешить.
Наши отцы-Философы, говоря с Богом лицом к лицу, сетовали на горестную судьбу сих существ, и Господь, в безграничном своем милосердии, открыл им, что это несчастье поправимо. Он изрек, что подобно тому как человек, заключив завет с Богом, стал причастен божественности, так и сильфы, гномы, нимфы и саламандры, заключив союз с человеком, становятся причастниками бессмертия. Какая-нибудь нимфа или сильфида становится бессмертной и способной к достижению вечного блаженства — а к нему стремимся и мы сами, — если ей посчастливится выйти замуж за Мудреца; равным образом какой-нибудь сильф или гном перестает быть смертным с той поры, как сочетается браком с одной из наших дочерей.
Вот тут-то и коренится заблуждение первых веков христианства, заблуждение Тертуллиана, великомученика Юстина, Лактанция, Климента Александрийского, христианского философа Атенагора и вообще всех писателей того времени. Они признали, что эти стихийные полулюди ищут общения с девицами, но вообразили себе, будто падение ангелов произошло по причине любви, которой они к ним воспылали. В самом деле, иные из гномов, всеми силами стремясь к бессмертию, пытались завоевать благосклонность наших дочерей, поднося им самоцветы, единственными хранителями коих они являются, а вышеупомянутые авторы, опираясь на превратно понятую книгу Еноха, заключили, что все это не что иное, как козни влюбленных ангелов, посягающих на честь наших жен. Вначале сии сыны небес, внушив к себе любовь дщерей человеческих, породили пресловутых исполинов; дурные каббалисты Иосиф Флавий и Филон Александрийский, невежественные, как и все евреи, а вслед за ними и все писатели, те, которых я только что перечислил, а также Ориген и Макробий, поспешили заявить, будто это были ангелы, не подозревая о том, что на самом деле речь идет о сильфах и других насельниках стихий, нареченных, в отличие от сынов человеческих, сынами Элохима. Сдержанность мудрого Августина, не решавшегося высказываться по поводу приставаний, которыми Сатирессы и Фавнессы одолевали его соотечественников, объясняется тем, что я только что сказал, а именно желанием всех этих обитательниц стихий соединиться с людьми, ибо для них это единственный путь к достижению бессмертия, коим они не обладают.
Ах, наши Мудрецы и не думали делать женскую любовь причиной падения первых ангелов, они и не помышляли обвинять мужчин в связях с демоницами, извращая таким образом приключения нимф и сильфов, коими переполнены все исторические сочинения. На самом же деле во всем этом не было ничего предосудительного. Здесь можно говорить лишь о сильфах, всеми силами стремившихся к бессмертию. Их невинные страсти, отнюдь не приводя в негодование Философов, показались нам столь оправданными, что мы единодушно решили навсегда отречься от земных женщин и целиком предаться иммортализации нимф и сильфид.
— О Боже, — вскричал я, — что я слышу! Куда же может завести такая философическая блажь?
— Не блажь, сын мой, а достойная восхищения благотворительность. Подумайте о женщинах, чьи недолговечные прелести вянут на глазах, сменяясь ужасными морщинами: Мудрецы могут даровать им неувядаемую красоту и бессмертие. Вообразите себе любовь и признательность сих незримых любовниц, представьте тот пыл, с которым они стремятся завоевать расположение сострадательного Философа, способного их обессмертить.
— Нет, нет, сударь, увольте, — воскликнул я.
— Да, да, сын мой, — вновь перебил он меня, не дав возможности договорить. — Отрекитесь от пустых и пресных наслаждений, которые могут вам даровать женщины; самая прекрасная из них показалась бы уродиной в сравнении с самой невзрачной сильфидой; вы никогда не почувствовали бы ни малейшего пресыщения, проводя ночь в ее нежных объятиях. О несчастные невежды, откуда вам знать, что такое философическое сладострастие!
— О несчастный граф де Габалис, — прервал я его смешанным тоном гнева и сострадания, — да позвольте же мне наконец сказать, что я отрекаюсь от этой бессмысленной мудрости, что мне кажется смехотворной вся эта визионерская философия, что мне омерзительны эти объятия с призраками! Как мне страшно за вас! А вдруг какая-нибудь из ваших пресловутых сильфид возьмет да и утащит вас в преисподнюю в самый разгар любовных упоений — утащит, опасаясь, что столь порядочный человек, как вы, может в конце концов осознать все безумие этих химерических страстей и покаяться в своем великом прегрешении.
— Ох, ох, — простонал граф, отступив от меня на три шага, — горе вам, непокорный дух!
Признаюсь, что его поведение перепугало меня, но еще большим страхом я проникся, когда он, отойдя еще дальше, достал из кармана клочок бумаги, испещренный письменами, коих я, за дальностью расстояния не мог разобрать. Состроив скорбную физиономию, он принялся вполголоса читать свою писанину. Я решил, что он вызывает духов, чтобы те погубили меня, и почти раскаялся в безрассудной своей откровенности.
«Если мне удастся выйти живым из этой переделки, — думал я, — каббалист уже ничего не сможет мне сделать». Я взирал на него как на судью, готового произнести мне смертный приговор, и вдруг заметил, что его лицо прояснилось.
— Бесполезно брыкаться, — сказал он, улыбаясь и подходя ко мне, — бесполезно переть против рожна. Вы — избранный сосуд. Самим небом вам предназначено стать величайшим каббалистом нашего века. Вот ваш гороскоп, он не может лгать. Если не сейчас и не при моем посредничестве, ваше обращение все равно свершится тогда, когда это станет угодно вашему попятному Сатурну.
— Ах, если уж мне суждено стать Мудрецом, я без сомнения сделаюсь им благодаря участию великого графа де Габалиса, но, по правде говоря, вам будет не очень-то легко склонить меня к участию в этих философических шашнях.
— Неужто вы такой дурной физик, — молвил он, — чтобы усомниться в существовали упомянутых мною существ?
— Не знаю, — ответил я, — но мне кажется, что это всего лишь переодетые бесы.
— Выходит, вы продолжаете больше верить россказням вашей няньки, нежели здравому смыслу, нежели Платону, Пселлу, Проклу, Порфирию, Ямвлиху, Плотину, Трисмегисту, Флудду, больше, наконец, нежели великому Филиппу Ауреолу Теофрасту Бомбасту Парацельсу и всем нашим собратьям?
— Я верю вам, — ответил я, — верю больше, чем всем названным вами персонам, вот только, любезнейший мой, не могли бы вы уладить дело с вашими собратьями так, чтобы мне не пришлось таять от страсти ко всем этим стихийным барышням?
— Что ж, — ответил он, — вы человек свободный, а любви, как говорится, не прикажешь; мало кто устоит перед чарами саламандр, но среди Философов были и такие, кто, целиком посвятив себя более возвышенным целям — вы в свое время узнаете о них, — отказывался оказать эту честь и саламандрам, и нимфам.
— Стало быть, мне суждено принадлежать к их числу и таким образом я буду избавлен от церемоний, которые, по словам одного прелата, необходимо выполнить каждому, кто захотел бы общаться с духами.
— Ваш прелат не знал, о чем говорит, — молвил граф, — когда-нибудь вы увидите, что это вовсе никакие не духи; впрочем, истинный Мудрец никогда не прибегает ни к церемониям, ни к прочим такого рода нелепицам ради общения с духами, а тем паче — с существами, о коих мы говорим.
Каббалист действует сообразно с законами природы, и если иногда в наших книгах попадаются диковинные слова, знаки или рецепты диковинных воскурений, все это объясняется лишь тем, что мы хотим сокрыть от непосвященных тайны природных законов. Не переставайте же изумляться простоте самых чудесных явлений природы и постарайтесь распознать в этой простоте гармонию вечную, великую, истинную и необходимую, которая, вопреки вашей собственной воле, отвлечет вас от ваших скудных фантазий. То, что я вам сейчас скажу, мы открываем ученикам, коих не хотим допускать в святилище природы, в то же время не желая лишать их общества стихийных существ из сострадания к самим этим существам.
Саламандры, как вы, может быть, уже поняли, состоят из тончайших частиц огненной сферы, сплоченных воедино и организованных действием вселенского огня, о котором я расскажу в следующий раз; вселенским он называется потому, что в нем первопричина всех природных явлений. Сходным образом сильфы состоят из чистейших атомов воздуха, нимфы — из текучих капель воды, а гномы — из легчайших элементов земли. Есть немало сходства между Адамом и этими столь совершенными существами, ибо, будучи сотворен из самых чистых основ всех четырех элементов, Адам заключал в себе качества всех существ, которые в них обитают, и являлся их естественным владыкой. Но едва лишь совершенный им грех низринул его в отбросы элементов, о которых я тоже поведаю вам как-нибудь в другой раз, гармония была нарушена и он, сделавшись нечистым и грубым, утратил связь с этими чистыми и тонкими субстанциями. Каким же образом можно противодействовать этому злу? Как настроить сию расстроенную лютню, вновь обрести утраченную царственность? О природа! Почему люди изучают тебя так небрежно? Разве не понимаете вы, сын мой, как просто было бы природе вернуть человеку утраченные им сокровища?
— Увы, сударь, я абсолютный невежда во всех этих простых истинах, — отозвался я.
— А было бы лучше, сын мой, если б вы были в них сведущи. Если вы хотите, например, обрести власть над саламандрами, вам нужно очистить и подвергнуть возгонке элемент огня, таящийся в вас самих, и таким образом подтянуть и настроить соответствующую космическую струну. Для этого стоит лишь сосредоточить мировой огонь в вогнутых зеркалах, помещенных внутрь стеклянного шара; этот секрет, который древние свято хранили от непосвященных, был заново открыт божественным Теофрастом. В этом шаре образуется пыль, которая, сама собой очистившись от примесей других элементов и будучи соответственным образом обработана, через малое время обретает чудесную способность подвергать возгонке таящийся в вас самих огонь и, фигурально выражаясь, наделять вас огненной природой. Тогда обитатели сферы огня осознают свою зависимость от нас, проникаются к нам подобающим почтением и начинают прилагать все усилия, чтобы добиться от нас бессмертия, коим они не обладают. Надобно признаться, однако, что, будучи самыми долголетними из всех элементалей, саламандры не очень-то спешат получить бессмертную душу. Сблизившись с кем-нибудь из них, но не поборов отвращения, в коем вы мне признались, можете быть спокойны: избранный вами дух никогда не заговорит о том, чего вы так боитесь.
Иначе обстоит дело с сильфами, гномами и нимфами. Поскольку их век короче, они больше в нас нуждаются, а посему добиться их благосклонности совсем не трудно. Для этого достаточно наполнить колбу смесью воздуха с водой или землей, запечатать ее и в течение месяца держать на солнце. Потом, следуя правилам священной науки, разделить содержащиеся в ней элементы, что особенно легко в отношении воды и земли. И вы бы только знали, каким волшебным магнитом, притягивающим к себе нимф, сильфов и гномов, становятся эти очищенные элементы! Каждый день на протяжении нескольких месяцев над вами будут парить воздушные легионы сильфов, нимфы толпой сбегутся к вам со всех окрестных берегов, а хранители подземных сокровищ примутся одаривать вас своими богатствами. Таким образом, не прибегая ни к какой тайнописи, ни к каким магическим церемониям, ни к каким варварским заклинаниям, вы станете абсолютным властелином этих народов. Они не требуют от Мудреца никакого поклонения, ибо знают, что он куда более высокороден, чем они. Так могущественная природа учит своих детей очищать одни элементы посредством других. Так восстанавливается гармония. Так человек вновь становится владыкой своего естественного царства и по своей воле управляет элементами без помощи демонов и недозволенных магических искусств. Из всего этого, сын мой, вы можете заключить, что Мудрецы не так уж грешны, как вам сие представляется. Но вы ни словечка не молвили мне в ответ…
— При всем моем восхищении вами, сударь, — сказал я, — меня берет оторопь при мысли, что вы хотите сделать из вашего покорного слуги какого-то алхимика-дистиллятора.
— Боже упаси, — воскликнул граф, — ведь, согласно вашему гороскопу, вы предназначены вовсе не для таких пустяков. Я, со своей стороны, строго-настрого запрещаю вам этим заниматься. Я уже говорил, что Мудрецы открывают эти вещи лишь тем, кого они не хотят принять в свою компанию. Вы же обретете все обещанные мною блага вкупе с другими, еще более возвышенными и пленительными, пустив в ход совсем иные, истинно философические приемы. Я не описал их лишь затем, чтобы вы почувствовали всю безгрешность этой философии, а также чтобы оберечь вас от ваших панических страхов.
— Благодарение Богу, сударь, — ответил я, — теперь они терзают меня куда меньше, чем раньше. И, как бы там ни обстояло дело с вашим предложением насчет саламандр, утолите прежде мое любопытство, разъясните мне, откуда вы взяли, что эти нимфы и сильфы смертны?
— Они сами говорят нам об этом, а кроме нам случается присутствовать при их смерти.
— Как же вы можете присутствовать при этом, если ваше общение с ними делает их бессмертными?
— Так оно и было бы, но Мудрецов не столько, сколько этих существ; к тому же иные из нимф или сильфов предпочитают умереть, не обретя бессмертие и, возможно, не разделив незавидную участь демонов. Подобные мысли внушает им не кто иной, как дьявол; он лезет из кожи вон, чтобы помешать им стать бессмертными с нашей помощью. Так что, сын мой, ваше отвращение к этому делу кажется мне, да и вам должно казаться, столь же безрассудным, сколь и жестоким.
В довершение всего тот, кто присутствует при их смерти, не может не вспомнить слова оракула Аполлона о том, что все существа, прорицавшие через оракулов, смертны точно так же, как и сам этот бог, — об этом можно прочесть у Порфирия. А как вы думаете, что хотел сказать голос, разнесшийся по всем побережьям Италии, наводя ужас на корабельщиков, находившихся в открытом море? Великий Пан умер! Ведь это сыны воздуха делились с сынами вод горестной вестью о том, что старейший из сильфов только что испустил последний вздох.
— Когда прозвучал этот голос, мир, как мне кажется, поклонялся Пану и нимфам. Стало быть, те существа, знакомство с коими вы мне навязываете, были не чем иным, как языческими лжебогами.
— Так оно и есть, сын мой, — подтвердил граф. — Мудрецы испокон веков считали, что демон не так-то уж силен, чтобы заставить кого-то поклоняться ему. Он слишком жалок и слаб — такое удовольствие ему не по зубам. Но он мог уговорить хозяев стихий являться людям, которые вслед за тем стали воздвигать им статуи в храмах; будучи владыками того или иного природного элемента, эти существа могли приводить в смятение воздух и море, колебать твердь земную и низвергать на нее огонь с небес; немудрено поэтому, что люди принимали их зa божества, забыв о верховном существе, отнюдь не стремящемся к спасению рода людского. Но дьяволу не суждено было воспользоваться плодами своей хитрости, ибо Пан, нимфы и прочие владыки стихий сумели превратить это культовое служение в служение любви — вы ведь знаете, что у древних Пан был царем тех божеств, коих называют инкубами, а они весьма падки на женские прелести. Таким образом, многие язычники ускользнули от когтей демона, а заодно и от пламени ада.
— Признаться, сударь, я вас не совсем понимаю, — вмешался я.
— Вы просто невнимательно меня слушаете, — продолжал насмешливым тоном мой собеседник, — с вами происходит то самое, что со всеми вашими хвалеными докторами наук, знать не знающими подлинной и прекрасной метафизики. Я имею в виду ту часть философии, которая изучает стихийные элементы; будь она знакома вам, вы — если у вас осталась хоть капля самолюбия — перебороли бы собственное отвращение, свидетельствующее лишь о нехватке истинно философского духа. Знайте же, сын мой, но не вздумайте разглашать сию великую тайну какому-нибудь недостойному невежде, — знайте же: если сильфы обретают бессмертную душу, вступая в союз с предназначенными для этого людьми, то есть люди, непричастные вечной славе; бессмертие для этих горемык — весьма сомнительный удел, и не для них был послан на землю Мессия…
— Выходит, что вы, господа каббалисты, заодно являетесь еще и янсенистами? — снова прервал его я.
— Мы, сын мой, понятия не имеем, что это такое, — резко возразил граф. — Нам не пристало разбираться во всех этих многоразличных сектах и религиях, к коим так привязаны глупцы и невежды. Мы держимся древней веры наших отцов-Философов, и я не оставляю надежды познакомить вас с нею. Но вернемся к моему прерванному из ложению-, эти людишки, для кого печальное бессмертие оборачивается вечным наказанием, эти заблудшие дети, от которых отвернулся их божественный Отец, еще имеют возможность стать бессмертными посредстством союза со стихийными духами. Таким образом, вы видите, что Мудрецы могут так или иначе удостоиться вечного блаженства: те из них, кто отмечен печатью избранничества, могут, вырвавшись из темницы собственного тела, прихватить с собою в небеса сильфиду или нимфу, которую они обессмертили; те же, кто не был избран, благодаря союзу с сильфидой обретают смертную душу, избавляющую их от ужасов вторичной смерти. Посмотрели бы вы, как скрежетал зубами демон, видя язычников, вырвавшихся из его когтей с помощью нимф! Именно таким образом Мудрецы и друзья Мудрецов, милостию Божией познавшие какую-нибудь из четырех стихийных тайн — я уже говорил нам о них, — спасаются от печальной участи грешников в аду.
— Честное слово, сударь, — воскликнул я, рискуя рассердить графа, выложив ему напрямик все, что я думаю, прежде чем он успеет открыть мне тайны своей каббалы, показавшиеся мне, судя по его последним речам, весьма странными и подозрительными. — Честное слово, сударь, вы стараетесь перемудрить самое премудрость! Но не могу с вами не согласиться: все это превосходит разумение наших ученых мужей. Да и разумение блюстителей закона: ведь, узнай они, каким образом вырываются из когтей дьявола ваши любимчики, они тут же встали бы на его сторону и устроили бы беглецам веселенькую жизнь!
— Вот потому-то, — сказал граф, — я и просил вас не разбалтывать каждому встречному и поперечному тайны, в которые вы посвящены. Странный это народ, ваши блюстители закона! Невиннейший поступок они готовы уравнять с самым черным преступлением! Каким варварством было сожжение тех двух священников, о коих писал Пико делла Мирандола, — их предали огню лишь за то, что они, по сорок лет каждый, сожительствовали со своими сильфидами! Столь же бесчеловечной была казнь Жанны Эрвилье, которая целых тридцать лет положила на то, чтобы обессмертить некоего гнома. И каким невеждой выказал себя Жан Боден, обругав ее ведьмой в своей мерзкой книге о так называемых колдунах и тем самым подлив масла в огонь простонародных предрассудков. Но я заговорился и совсем забыл, что вы еще не обедали…
— Помилуйте, сударь, я готов с удовольствием слушать вас хоть до самого утра, вот только чувствую, что и вы сами проголодались.
— Сразу видно, — усмехнулся граф, направляясь к воротам, — сразу видно, что вы имеете ни малейшего понятия о Философии. Мудрецы никогда не едят из необходимости, а лишь единственно ради удовольствия.
— У меня было несколько иное представление о мудрости, — возразил я. — В моем понимании Мудрец должен есть лишь затем, чтобы утолить насущную потребность.
— Вы ошибаетесь, — сказал граф. — Как думаете, сколько времени могут продержаться без пищи наши Мудрецы?
— Откуда мне знать? — удивился я. — Моисей и Илия продержались по сорок дней, ваши Мудрецы, должно быть, продержатся чуть меньше.
— Вот и не угадали, — продолжал он. — Ученейший человек на свете, божествен ным, почти богоподобный Парацельс утверждает, что водил знакомство со многими Мудрецами, у коих по двадцать лет маковой росинки во рту не было. Да и сам он, перед тем как отойти в царство премудрости, скипетр которого мы ему единодушно вручили, прожил долгие годы, подкрепляя себя лишь пылинкой солнечной квинтэссенции. А для того, чтобы простой человек мог, подобно ему, жить, не принимая пищи, достаточно лишь положить на живот щепоть земли, обработанной гномами, и менять ее, как только она высохнет. Так можно без малейшего труда продержаться сколь угодно долго без еды и питья; именно этим способом в течение полугода пользовался и сам правдивейший Парацельс.
Но всецелебная каббалистическая медицина избавляет нас и от многих других докучных обязанностей, навязанных природой невеждам. Мы едим лишь тогда, когда нам хочется; все излишки пищи незаметно испаряются из наших тел, так что нам не приходится испытывать стыда за свою телесность.
На этом граф умолк, ибо мы уже подошли к нашей карете и, усевшись в нее, отправились в соседнюю деревню, чтобы вкусить легкий обед, приличествующий поклонникам Философии.
Третий разговор
Отобедав, мы возвратились в лабиринт. Я пребывал в задумчивости, меня одолевала жалость к графу, чьи чудачества было не так-то просто уврачевать; посему я никак не мог отвлечься от того, что он сказал, хотя сделал бы это, будь у меня надежда тем самым вернуть ему хоть крупицу здравого смысла. Я стал мысленно перебирать события древности, стараясь припомнить такое, которое могло бы служить аргументом против его бредней, ибо он и слышать не хотел об истинах Церкви, заявляя, что держится древней религии своих отцов-Философов. Бесполезно было взывать к его здравому смыслу, спорить с ним: кто знает, что творится в голове у этих каббалистов!
Мне пришло на ум, что все сказанное графом насчет лжебогов, коих он заменил сильфами и прочими стихийными духами, можно опровергнуть, вспомнив о языческих оракулах, повсюду в Писании именуемых бесами, а отнюдь не сильфами. Но поскольку я не знал, припишет ли граф речения оракулов какой-либо естественной причине, ибо это вполне может соответствовать принципам каббалистики, мне пришлось спросить у него, что он сам обо всем этом думает.
Хороший повод для начала разговора подсказали мне статуи, красовавшиеся перед входом в лабиринт.
— Великолепные скульптуры, — молвил граф, — в этом парке они производят особенно сильное впечатление.
— У кардинала, велевшего установить их здесь, — возразил я ему, — было воображение, нисколько не соразмерное с его великим гением. Он считал, что многие из этих фигур могли в свое время служить оракулами, оттого-то ему и пришлось выложить за скульптуры кругленькую сумму.
— Это недуг, свойственный многим, — отозвался граф. — Невежество заставляет обратиться к преступному идолослужению; люди бережно хранят и ценят идолов, кото рыми будто бы пользовались некогда бесы, чтобы внушить к себе почтение. О Боже! Неужто вам неведомо, что враги рода человеческого были в начале времен низринуты под землю, шагая по которой вы попираете плененных демонов, томящихся в вихрях мрака? Причуды кардинала нельзя назвать похвальными; их можно было бы извинить лишь в том случае, если бы он собирал здесь эти пресловутые бесовские изваяния, находясь в искреннем убеждении, что на самом-то деле они никогда не служили оракулами ангелов тьмы.
— Не думаю, — прервал я графа, — что подобные убеждения свойственны чрезмерно любознательным кардиналам, хотя вполне могут встречаться среди вольнодумцев. Не так давно некое собрание, созванное специально для обсуждения данного вопроса, высказалось устами своих мудрейших и образованнейших участников в том смысле, что-де все эти так называемые оракулы — всего лишь плутовство жадных языческих жрецов или политическая уловка тогдашних правителей.
— Уж не были ли участниками этого заседания магометане, входящие в состав посольства, направленного к вашему королю? Уж не они ли решили разобраться в этом вопросе?
— Нет, сударь, — ответил я.
— Так какой же тогда религии держатся эти ваши господа, не ставящие ни в грош свидетельства Священного Писания, в которых неоднократно упоминаются различные оракулы? И среди них те прорицатели, что вещали с помощью частей своего тела, предназначенных для умножения рода человече ского, а человек — это, как известно, образ и подобие Бога.
— Я имел в виду всех этих чревовещателей, коих Саул изгнал из своего царства, — подтвердил я, — осталась лишь единственная волшебница, одной ногой уже стоявшая в могиле — это ее властный голос воскресил Самуила, предрекшего гибель Саулу. Но наши ученые мужи никак не могут согласиться с тем, что оракулы и впрямь существовали.
— Если Писание их не убеждает, — молвил граф, — следует обратиться к древней истории, в которой сыщется тьма тьмущая самых убедительных доказательств. Вспомним обо всех этих девах-пророчицах, беременных судьбами смертных и порождающих дурную или благую участь для того, кто их вопрошает. Призовем в свидетели Иоанна Златоуста и Оригена: они упоминают о божественных людях, коих греки именовали «энгастримандрами», из утроб этих людей исходили самые знаменитые пророчества. А если вашим господам не по душе ни Писание, ни свидетельства отцов церкви, им следовало бы перечесть Павсания, рассказывающего о девах, которые превратились в голубок и в этом обличье изрекали пророчества в Додонском святилище. Можно напомнить им и о составляющих славу вашей страны галльских девах: они не только изрекали пророчества, но и умели на глазах у вопрошавших превращаться в кого и во что угодно, а также могли усмирять бури на море и врачевать неизлечимых больных.
— Все эти чудесные доказательства принято теперь считать апокрифическими, — вставил я.
— Неужто они стали таковыми лишь в силу своей древности? Тогда вспомните об оракулax, продолжающих звучать и в наши дни.
— И где же они звучат?
— В Париже.
— В Париже? — воскликнул я.
— Да, в Париже, — повторил граф. — Как вы, мастак по части библейской истории, можетe этого не знать? Разве не вопрошаем мы оракулов в бокале с водой или в пруду, не обращаемся к оракулам воздушным при помощи зеркал? Разве не случается нам таким образом отыскать потерянные четки или вернуть украденные часы? Разве не узнаём мы с помощью всего этого новости из дальних стран, не видим тех, кто находится далеко от нас?
— Хе-хе-хе, сударь, что за сказки вы мне называете?
— Никакие это не сказки, — возразил граф, — я говорю лишь о том, что происходит каждодневно и чему нетрудно найти тысячи свидетелей и очевидцев.
— Не верю я ничему этому! Уж если наши судейские чины готовы покарать любой невинный поступок, то идолопоклонства они и подавно не потерпели бы…
— Скажите пожалуйста какая прыть! — прервал меня граф. — Во всем этом не так уж много чертовщины, как вам кажется. Провидение не допустило бы утраты человечеством тех остатков Философии, что уцелели после прискорбного крушения Истины. Если нам удалось сохранить хоть какую-то память об устрашающей силе божественных имен, то не станете же вы утверждать, будто мы утратили почтение и благоговение к величайшему из них — имени Агла, с помощью которого творятся все эти чудеса, даже если оно призывается невеждами и грешниками, не говоря уже о настоящих каббалистах? Если бы вам захотелось убедить ваших ученых мужей в истинности пророчеств, достаточно было бы, призвав на помощь все ваше воображение и вашу веру, обратиться лицом к востоку и громко произнести имя Агла…
— Я, сударь, поостерегся бы прибегать к подобным доводам в обществе людей разумных, которые как пить дать сочли бы меня фанатиком. Они ни за что не поверили бы мне, да к тому же и я сам вряд ли смог бы осуществить сию каббалистическую операцию, поскольку веры у меня еще меньше, чем у них.
— Полно, полно, — утешил меня граф, — если у вас нет веры, мы поможем вам обрести ее. А если ваши господа не желают верить тому, что собственными глазами могут видеть в Париже, напомните им одну сравнительно недавнюю историю. Я имею в виду того необыкновенного человека, который, по свидетельству Селия Родигинуса, в конце прошлого века изрекал пророчества с помощью того же органа, что и Эврикл у Плутарха.
— Я не стал бы приводить в свидетели Родигинуса: во-первых, цитировать нужно точно, а во-вторых, поговаривают, что упомянутый им человек был наверняка сумасшедшим.
— Слишком уж по-монашески все это звучит, — отозвался граф.
— Сударь, — продолжал я, — несмотря на истинно каббалистическое отвращение, которое вы питаете к монашеской братии, я никак не могу с вами согласиться. Мне кажется, не стоит ни огульно отрицать само существование оракулов, ни утверждать, что дело тут обошлось без вмешательства бесов. Ибо святые отцы и теологи…
— Ибо святые отцы и теологи, — перебил он меня, — до сих пор не могут согласиться с тем, что премудрая Самбетея, старейшая из Сивилл, была дочерью Ноя…
— Какая разница, кому она приходилась дочерью?
— Разве не пишет Плутарх, — продолжал граф, — что старейшая из Сивилл была первой из тех, кто начал изрекать пророчества в Дельфах? Дух, вещавший из ее чрева, никак не мог быть ни дьяволом, ни Аполлоном, ибо идолопоклонство зародилось много позже смешения языков; неразумно приписывать отцу лжи и сами священные «Книги Сивилл», и почерпнутые из них отцами церкви доказательства истинной веры. К тому же, сын мой, — продолжал он, улыбаясь, — не вам расторгать брак, заключенный великим кардиналом между Давидом и Сивиллой, не вам обвинять сего ученейшего мужа в том, что он поставил на одну доску великого пророка и несчастную женщину, якобы одержимую бесом! Ибо нужно принять одно из двух: либо Давид подкрепляет свидетельство Сивиллы, либо Сивилла умаляет авторитет Давида.
— Прошу вас, сударь, — прервал я его, — говорить более серьезным тоном.
— Да я и сам не против, но при условии, что вы не обвините меня в чрезмерной серьезности. Как вам кажется, может ли демон пойти против себя самого? Может ли он действовать вопреки собственным интересам?
— Почему бы и нет?
— Почему бы и нет? Да потому, что с этим не согласился бы Разум Божий, как его удачно и великолепно называл Тертуллиан. Сатана никогда не пойдет против себя самого. Из этого следует, что либо демон никогда не вещал посредством оракулов, либо никогда не действовал в ущерб себе. Следует из этого и вот еще что: если пророчества противоречили интересам демона, значит, вовсе не он вещал через оракулов.
— А не мог ли сам Господь, — спросил я, — вынудить демона свидетельствовать истину, обращая таким образом свои речи против себя же самого?
— Мог, но не сделал этого.
— Да у вас, оказывается, здравого смысла побольшe, чем у монахов! — воскликнул я.
— Готов с этим согласиться, — продолжал граф, — но должен чистосердечно признать, что мне не хотелось бы опираться на свидетельства отцов церкви в данном вопросе, невзирая на все благоговение, которое вы питаете к сим великим мужам. Сама их религия, а также довольно пристрастное отношение к интересующему нас предмету, не говоря уже об их любви к истине, могли бы посеять в них предубеждения на сей счет. В свое время, видя эту истину нагой и нищей, они принялись приукрашивать ее и выряжать в одежды лжи; они были всего лишь людьми и, следовательно, согласно выражению поэта синагоги, могли быть лишь ненадежными свидетелями. Посему я вынужден обратиться к человеку, коего невозможно заподозрить ни в чем подобном: это язычник, но язычник совсем иной породы, нежели Лукреций, Лукиан или эпикурейцы; это язычник, привязанный к бесчисленным богам и демонам, битком набитый всевозможными предрассудками, великий маг или по крайне мере возомнивший себя таковым и, следовательно, великий поборник всяческой чертовщины; вы поняли, что я имею в виду Порфирия. Вот — слово в слово — несколько сообщаемых им пророчеств.
Оракул
«За сферой небесного огня вечно сияет некое неугасимое пламя, источник жизни и всех живых существ, первоначало всех вещей. Это пламя все порождает и все истребляет. Мы познаем его благодаря ему самому, оно вездесуще, бестелесно и нематериально, оно окружает небеса, испуская из себя малые искры, которые мы называем Солнцем, Луною и звездами. Вот что я знаю о Боге; не старайся же знать о Нем большего, ибо Он превосходит твое разумение, каким бы мудрецом ты ни был. Знай, кроме того, что ни один грешник или злодей не в силах укрыться от лика Бога. Никакие уловки и самооправдания не ускользнут от Его всевидящих очей. Все полно Богом, Бог повсюду».
— Ну, как по-вашему, сын мой, — спросил граф, — сильно отдает чертовщиной?
— По крайней мере, — отвечал я, — демон выведен в надлежащем ему обличье.
— А вот еще одно пророчество, возвещающее еще более возвышенные мысли.
Оракул
«В Боге содержится неизмеримая бездна пламени, но сердцу человеческому не надо бояться сего божественного огня. Это пламя не спалит его, а лишь овеет благодатным теплом, с помощью которого поддерживаются в мире гармония и порядок. Все существует только благодаря ему, этим огнем и является сам Бог. Никем не порожденный, не имеющий матери, Он ведает все, а мы не ведаем о Нем ничего. Он неколебим в замыслах своих, ими Его неисповедимо. Вот что такое Бог; что касается нас, Его вестников, то мы — всего лишь малая Его частица».
— Ну, что вы скажете на все это? — снова спросил меня граф.
— Скажу, что Бог все-таки может принудить отца лжи к свидетельству Истины.
— Тогда выслушайте еще одно — оно должно избавить вас от всех сомнений.
Оракул
«…Прорицатели, восседающие на треножниках, плачьте, творя надгробные моления по своему Аполлону! Увы, он смертен, он скоро умрет, он угаснет, его погубит свет небесного пламени».
— Теперь вы видите, сын мой, что, кто бы ни вещал словами этих пророчеств, втолковывая язычникам понятия Сущности Бога, Его Единства, Бесконечности и Вечности, он признаёт себя смертным, считает себя лишь искрой Божьей. Стало быть, так говорит отнюдь не демон, ведь демон бессмертен и Бог не принуждает его отрицать это. Известно, что Сатана не может пойти против себя самого. И есть ли у него более нелепый способ заставить род людской поклоняться ему, чем проповедовать бытие единого Бога? Дьявол не признает себя смертным, и с каких это пор, позвольте вас спросить, он преисполнился такого смирения, что начал отрицать собственную природу? Итак, вы видите, сын мой, что если первоначало, именуемое Богом Философов, существует, то им никак не может быть демон, якобы вещавший посредством оракулов.
— Но если им не был демон, либо бесстыдно лгавший, что он смертен, либо, принуждаемый Богом говорить правду, то кому ваша каббала приписывает действительно сбывшиеся пророчества? Уж не земным ли испарениям, как это утверждали Аристотель, Цицерон и Плутарх?
— Все что угодно, только не это, сын мой, — молвил граф. — Благодаря священной каббале я не страдаю столь больным воображением.
— Неужели это мнение кажется вам плодом такого воображения? Ведь высказывавшие его авторитеты слывут людьми здравомыслящими.
— В данном вопросе, сын мой, они далеки цепкого здравомыслия: приписывать земным испарениям какую бы то ни было роль в прорицаниях оракулов просто безрассудно. Возьмите, например, описанного Тацитом человека, который явился во сне жрецам храма Геркулеса в Армении и велел готовиться к встрече с ловцами, отправившимися на охоту. Этот сон еще можно объяснить влиянием земных испарений, но когда под вечер усталые охотники с пустыми колчанами и впрямь явились в храм, а наутро в лесу обнаружилось столько битой дичи, сколько было стрел у них в колчанах, то ни о каких испарениях уже не могло идти и речи. Тем паче о дьяволе, ибо нужно иметь совершенно превратные и отнюдь не каббалистические понятия об этом Божьем супостате, чтобы поверить в то, что охотникам было позволено развлекаться, гоняясь за сернами и зайцами.
— Чем же объясняет все это ваша божественная каббала? — осведомился я.
— Не спешите, — ответил он. — Прежде чем я раскрою вам сию тайну, мне надобно рассеять ваше заблуждение относительно этиx пресловутых испарений, о которых вы начитались у Аристотеля, Плутарха и Цицерона. Вы могли бы еще процитировать Ямвлиха: при всем своем уме, он некоторое время придерживался таких же ложных взглядов, пока сам не опроверг их в «Книге мистерий», где он подробно разбирает этот вопрос. Пьетро д’Апоне, Помпонацци, Левинит Сиренеус Луцилий Ванико пришли в восторг, отыскав сходные опровержения и у других античных классиков. Все так называемые вольнодумцы, говоря о вещах божественных, нередко выдают желаемое за действительное и не хотят видеть в пророчествах ничего сверхчеловеческого из страха признать что-либо, превосходящее человека. Они боятся встречи с иерархиями духовных существ — вместо этого они предпочли бы измыслить такую, что ведет прямехонько в бездну небытия. Вместо того чтобы воспарить к небесам, они копаются в земле; вместо того чтобы искать среди существ, превосходящих человека, причины его возвышенных озарений и проблесков божественности, они приписывают каким-то там испарениям свойство проникать в будущее, раскрывать сокровенное и возноситься до познания высочайших божественных тайн.
Такова плачевная участь человека, снедаемого духом противоречия и желанием во что бы то ни стало думать обо всем иначе, нежели остальные. Но ничего путного у таких людей не получается, они только и знают, что топчутся на месте. Эти вольнодумцы, не желая признать зависимости человека от субстанций менее материальных, чем он сам, силятся подчинить его каким-то испарениям, не принимая в расчет, что не может существовать ни малейшей связи между этим химерическим дымом и человеческой душой, между этой надуманной причиной и чудесными ее следствиями; будучи просто-напросто чудаками, они мнят себя людьми здравомыслящими, отрицая существование духов, корчат из себя вольнодумцев.
— Неужели, сударь, их чудачества так сильно вас волнуют? — прервал я графа.
— Ах, сын мой, — молвил он в ответ, — эти чудачества на самом деле — чума для здравого смысла и камень преткновения для самых сильных умов. Каким бы великим логиком ни был Аристотель, даже ему не удалось избежать ловушки, в которую заводят людей обуревающие их чудачества и фантазии.
— Так оно было и с Аристотелем, — поддакнул я, — он не смог избежать путаницы и противоречий. В своих книгах, «О происхождении животных» и «Этика», он говорит, что рассудок и понимание даются человеку извне, а не переходят как бы по наследству, от родителей; изучая духовные проявления, он приходит к выводу, что наша душа обладает совсем иной природой, нежели ожидаемый ею телесный состав, лишь затрудняющий наши мыслительные возможности, а вовсе им не споспешествуя.
— Каким же слепцом был бедный Аристотель, если, согласно вам, наш материальный состав не может служить источником возвышенных мыслей! Что уж тут говорить о каких-то жалких испарениях — могут ли они быть причиной наших мыслительных способностей и того экстаза, в который впадают пифии, изрекая свои пророчества? Вы и сами видите, сын мой, что наш древний вольнодумец заблуждался и сам себе противоречил, находясь в плену собственного сумасбродства.
— Вы, сударь, рассуждаете весьма здраво, — отозвался я, обрадованный тем, что мой собеседник и впрямь заговорил как человек, находящийся в здравом уме; это вселило в меня надежду, что его недуг может поддаться излечению, если только Богу будет угодно…
— Плутарх, — перебил мои размышления граф, — столь основательный в других сочинениях, не вызывает ничего, кроме жалости, своим диалогом «Отчего прекратились речения оракулов», где он позволяет себе оспаривать недоступные его уму и неоспоримые истины. Чего он только не придумывает! Но ведь если причиной вдохновения прорицательниц считать испарения земных недр, то все приблизившиеся к треножнику, а не одна только восседающая на нем девственница были бы охвачены таким же порывом озарения. Но как эти пары связаны с чревовещанием? Они вызываются естественными причинами, и посему действие их должно быть постоянным и непрерывным; почему же тогда прорицательницы впадают в экстаз лишь тогда, когда к ним являются вопрошатели? Не менее важен и другой вопрос: отчего земля перестала испускать эти божественные испарения? Стала ли она совсем не тою землей, какой была прежде? Получает ли она откуда-то совсем иные влияния? Омывают ли ее иные моря и иные реки? Кто решился замуровать ее поры, изменить саму ее природу?
Меня приводят в восторг Помпонацци, Луцилий и прочие вольнодумцы, принявшие идею Плутарха, но переиначившие ее на свой лад. Будучи человеком здравомыслящим, он рассуждал более справедливо, чем Цицерон и Аристотель; однако, не зная что сказать по поводу всех этих оракулов, после долгих колебаний остановился на том, будто исходящие из земных недр испарения вызваны неким божественным духом; божественными, по его мнению, были и необычайные озарения и прорицания жриц Аполлона. «Эти пророческие пары, — писал он, — суть дыхание божественнейшего и святейшего существа».
Что же касается Помпонацци и Луцилия с современными атеистами в придачу, то они не могли согласиться с таким объяснением, подразумевающим существование некоей божественной силы. «Эти испарения, — говорят они, — сродни тем парам, коими отравляются иные меланхолики, страдающие разлитием желчи и начинающие вследствие этого вещать на языках, которых вовсе не знают. Но Ферпель убедительно опроверг этих нечестивцев, доказав, что такая зловредная жидкость не может явиться причиной глаголания на незнакомых языках, каковое является одним из чудеснейших следствий нашего разумения. Впрочем, и он был так же непоследователен, приписав дар Пселлу и другим людям, не сумевшим достаточно глубоко проникнуть в тайны нашей божественной Философии. Не зная, чем объяснить эти поразительные явления, он, подобно монахам и базарным кумушкам, приписал их дьяволу.
— А кому же их следует приписывать? — осведомился я. — Жду не дождусь, когда же вы раскроете передо мной сию каббалистическую тайну.
— На нее набрел и сам Плутарх, но у него не хватило духу на том и остановиться. Этот язычник утверждал, что чревовещание не очень-то пристойное занятие для величественных богов, но в то же время оно превосходит духовные способности человека. Боги оказали огромную услугу философии, поставив между самими собой и людьми неких смертных посредников, коим можно приписать все, что не под силу слабым людям, и которые в то же время не дерзают приблизиться к божественному величию. Таково мнение всей древней философии. Платоники и пифагорейцы переняли его у египтян, а те в свою очередь унаследовали от Иосифа и прочих иудеев, живших в Египте до перехода через Чермное море. Иудеи называли таких существ, посредников между ангелом и человеком, „садаимами“, а греки, поменяв порядок слогов в этом наименовании и прибавив к ним еще одну букву, нарекли их „даймонами“. Судя по описанию античных авторов, эти демоны были воздушным переплетением, властвующим над природными стихиями, но племенем смертным и способным к деторождению. В наш век, несклонный к разысканию истины в ее первоистоках, то бишь в иудейской каббале и теологии, мало кто подозревает о существовании этого воздушного народа, тогда как иудеи были наделены особым даром, позволявшим общаться и беседовать с его представителями.
— Вы, сударь, как мне кажется, снова вернулись к своим сильфам, — заметил я.
— Да, сын мой, — ответствовал он. — Поклонение терафимам было лишь внешней церемонией, которую иудеям приходилось соблюдать ради общения с этими существами. Пророк Михей, жалуясь в книге Судей Израилевых на то, что у него отняли огонь богов, оплакивал лишь утрату небольшой статуэтки, посредством которой с ним общались сильфы. Бог, коего Рахиль похитила у своего отца, был еще одним терафимом. Но ни Михей, ни Лаван не сделались идолопоклонниками, ведь не стал бы Иаков целых четырнадцать лет жить в доме человека, чтущего идолов, а затем вступать с ним в родство, взяв себе в жены его дочь. Все они общались с сильфами, и мы знаем из преданий, что синагога считала такое общение позволительным и что идол жены царя Давида был на самом деле терафимом, позволявшим ей советоваться со стихийными духами, ибо не мог великий пророк смириться с идолопоклонством в собственном доме.
После того как Господь, карая человечество за первородный грех, перестал заботиться о спасении мира, эти стихийные духи принялись посредством оракулов сообщать людям то, что им известно о Боге, призывать их к добродетели, давать им мудрые и полезные советы, которые во множестве сохранились в сочинениях Плутарха и прочих древних историков.
Но как только Господь сжалился над миром и возжелал сам стать его спасителем, этим малым учителям пришлось уступить Ему место — именно так и объясняется молчание оракулов.
— Из ваших речей следует, что оракулы и в самом деле имели место и что посредством их вещали сильфы, доныне являющиеся нам в склянках и зеркалах.
— Да, то были сильфы и саламандры, гномы и ундины, — уточнил граф.
— Если это так, — молвил я, — всех ваших стихийных духов следует считать существами довольно бесчестными.
— Это еще почему? — удивился мой собеседник.
— Да может ли быть что-либо столь бесчестное, как двусмысленные ответы, которые они всегда нам дают?
— Так-таки уж и всегда? — продолжал граф. — Разве двусмысленно выражалась описанная Тацитом сильфида, предсказавшая некоему жившему в Азии римлянину, что ему суждено стать проконсулом? Разве Тацит не утверждает, что так оно и случилось? А вспомните знаменитые письмена и статуи, посредством которых несчастный испанский король Родригес узнал о том, что его любопытство и самонадеянность будут наказаны темнокожими воинами, коим было суждено покорить Испанию и долгое время править ею! Что может быть яснее этих пророчеств, сбывшихся в тот же год? Разве мавры не свергли с престола изнеженного короля? Вам известна эта история, и вы должны понимать, что дьявол, лишившийся после прихода Мессии всех своих владений, никак не мог быть автором подобного пророчества: оно наверняка принадлежит какому-нибудь великому каббалисту, вдохновленному одной из самых мудрых саламандр. Это племя стихийных духов особенно ценит в людях целомудрие и предупреждает нас о несчастьях, которые вызываются отсутствием оной добродетели.
— Но скажите мне, сударь, считаете ли вы столь уж целомудренной и достойной каббалистического почтения ту двусмысленную часть тела, которую ваши сильфы и саламандры избрали для проповеди своей морали?
— Ах, — рассмеялся мой собеседник, — какое же у вас больное воображение! Разве не ясна вам физическая причина, притягивающая огненных саламандр к самым пламенным участкам нашей плоти?
— Я все уразумел с полуслова, сударь, вы можете не продолжать.
— Что же касается темноты некоторых пророчеств, — произнес граф серьезным тоном, — той темноты, что вы называете обманом и надувательством, то не является ли мрак обычным обиталищем истины? Самому Богу было угодно скрыть ее темным покровом, а вечный оракул, оставленный Им своим чадам — я разумею божественное Писание, — также окутан благоговейной темнотой, которая смущает и сбивает гордецов с пути истинного, тогда как исходящий от Писания свет направляет на этот путь людей смиренных.
Если, сын мой, вас смущает только это, я посоветовал бы вам не медлить со вступлением в общество стихийных духов. Вы найдете их честными, мудрыми, благожелательными небоязненными. Я уверен, что вы начнете с саламандр, ибо в вашем гороскопе наиболее сильно влияние Марса, из чего следует, что во всех ваших поступках немало огня и пыла. Но что касается брачных уз, тут вам следовало бы остановиться на какой-нибудь сильфиде, поскольку Юпитер у вас в восхождении, а Венера в секстиле. Вспомните, что именно Юпитер властвует над воздушной стихией и ее обитателями. Однако здесь следовало бы и посоветоваться с собственным сердцем, ибо, как вы в свое время узнаете, Мудрец руководствуется прежде всего влиянием внутренних светил, а созвездия внешнего неба служат ему лишь затем, чтобы поверять это влияние внутреннего неба, сокрытого во всех живых существах. Итак, откройте же мне, на ком вы решили остановить свой выбор, и мы займемся заключением вашего союза с представительницей того племени стихийных духов, которое вам более всего по вкусу.
— Я полагаю, сударь, что в подобном деле необходима некоторая осмотрительность.
— Весьма достойный ответ, — молвил граф, кладя руку мне на плечо. — Поразмышляйте обо всем этом и посовещайтесь с тем, кого зовут ангелом Великого Совета. Становитесь же на молитву, а я появлюсь у вас завтра в два часа пополудни.
Мы возвратились в Париж. По дороге граф занимал меня речами, направленными против атеистов и вольнодумцев; мне никогда еще не приходилось внимать столь разумным словесам, слышать столь возвышенные и обоснованные доказательства в пользу бытия Божия, а также обличения слепцов, прожигающих свою жизнь и не желающих целиком отдаться искреннему и непрестанному служению той Силе, которая создала нас и поддерживает наше существование. Я был изумлен характером этого человека, мне никак не удавалось уразуметь, как он умудряется совмещать в себе такую мощь и такую слабость, выглядеть одновременно очаровательным и столь смешным.
Четвертый разговор
Я поджидал у себя господина графа де Габалиса, как мы о том условились накануне. Он явился в назначенный час и улыбаясь сказал мне:
— Так что же, сын мой, к какому из незримых племен вы более всего тяготеете, какой союз вас более всего устроил бы — с саламандрами, гномами, нимфами или сильфидами?
— Видите ли, я еще не решился окончательно на подобный союз.
— За чем же дело? — осведомился граф.
— Честно говоря, сударь, — мне пока не удалось исцелить мое больное воображение, рисующее ваших пресловутых обитателей стихий в виде пособников дьявола.
— О Господи, рассей светом своим тот мрак, коим невежество и дурное воспитание окутали душу этого избранника, на которого ты сам же мне указал, предназначив его для великих свершений. А вы, сын мой, не преграждайте дорогу истине, жаждущей воцариться в вашем сердце, не будьте чересчур строптивы. Хотя нет, я не прав, покорность только повредила бы вам, ибо оскорбительно для истины выбирать себе торные пути. Она в силах сломать железные врата и проникнуть, куда ей угодно, несмотря не все потуги лжи. Что вы способны ей противопоставить? Разве Господь не мог создать этих стихийных существ такими, как я вам описываю?
— Я не задавался вопросом о невозможности такого творения, коль скоро всего один элемент может служить материалом для создания крови, плоти и костей этих существ и способен обеспечить им беспримесный темперамент и не противоречащие один другому поступки; но если даже допустить, что Господь и мог все это сделать, то имеются ли веские доказательства, свидетельствующие, что он и впрямь это сделал?
— Вы желаете получить немедленное доказательство? — безо всяких церемоний спросил меня граф. — Что ж, я могу пригласить сюда сильфов, некогда знавшихся с Кардано, и вы услышите из их собственных уст, чем они занимаются.
— Все что угодно, сударь, только не это, — вскричал я встревоженно. — Избавьте меня, я вас умоляю, от доказательств такого рода до тех пор, пока я не удостоверюсь, что эти создания не являются врагами Господа, ибо лучше уж умереть, нежели навеки загубить свою душу…
— Вот, вот они, невежество и притворное благочестие века сего! — гневно прервал меня граф. — Почему бы тогда не вычеркнуть из месяцеслова имя величайшего из отшельников? Почему бы не сжечь его статуи? Как жаль, что никто не спешит надругаться над его почтенным прахом, никто не думает развеять его по ветру, как то случилось с прахом горемык, обвиненных в сношениях с демонами! Изгонял ли он беса из сильфов или обращался с ними точь-в-точь как с людьми? Что вы ответите на все это, господин скептик, что ответят мне ваши жалкие ученые мужи? Неужто сильф, беседовавший о своей природе с этим патриархом, мог быть приспешником демона? Неужто сей несравненный человек преподавал истины Евангелия зауряднейшему бесу? А ведь вы, по сути дела, обвиняете его в том, что он осквернял высочайшие тайны, выбалтывал их какому-то призраку, супостату Бога! Послушать вас, выходит, будто Афанасий и Иероним недостойны числиться в мудрейших мужах, коль скоро они столь красноречиво славили человека, который так человечно обходился с врагами рода человеческого. Если они считали сильфа дьяволом, им следовало либо помалкивать об этом, либо помешать духовным александрийским проповедям отшельника, более ревностного и доверчивого, чем вы. А если они считали, что благодать искупления коснулась и этого существа точно так же, как нас, людей, если появление его было знаком особой милости Господней к тому святому, чье житие они составляли, то разумно ли мнить себя более ученым, чем Афанасий и Иероним, и более причастным святости, чем сам святой Антоний? Что бы вы сказали этому необыкновенному человеку, посчастливься вам оказаться в числе тех десяти тысяч анахоретов, коим он поведал, что на днях обратил сильфа? Считая себя более мудрым и просвещенным, чем все эти земные ангелы, вы, разумеется, заявили бы святейшему отцу, что сия история — не что иное, как чистая иллюзия, и запретили бы его ученику Афанасию разносить по всей земле какие-то бредни, несовместимые с религией, наукой и здравым смыслом. Разве не верно?
— Верно то, — отвечал я, — что мне следовало либо вовсе не касаться данного вопроса, либо высказаться более развернуто, чем я это сделал.
— А вот Афанасий и Иероним не болтали лишнего, а говорили только о том, что достоверно знали, и если бы узнали больше, что доступно лишь членам нашего братства, то не осмелились бы разглашать тайны божественной Премудрости.
— Но почему же этот сильф не предложил святому Антонию то, что вы предлагаете мне сегодня?
— Вы имеете в виду брачный союз? — рассмеялся мой собеседник. — Да мыслимое ли это дело для престарелого отшельника?
— Ясно как день, — продолжал я, — что он не принял бы такого предложения.
— Целиком с вами согласен, — молвил граф, — жениться в таком возрасте, да еще просить у Бога детей, — значит попросту искушать Его.
— А разве на сильфидах женятся еще и затем, чтобы иметь от них детей?
— Почему бы и нет? — ответил граф. — Да и позволительно ли вступать в брак, преследуя какие-то иные цели?
— А я-то думал, что такого рода брачные союзы заключаются лишь для того, чтобы даровать сильфидам бессмертие.
— Ах, вы ошибаетесь: хотя милосердие Философов преследует именно такую цель, но природе угодно, чтобы подобные браки не оставались бесплодными. Вы сами увидите в воздушных пространствах — стоит лишь вам пожелать — эти философические семейства. Как счастлив был бы мир, если бы в нем жили только такие супруги и дети, если бы не обитали в нем чада греха!
— Кого же вы именуете этими чадами, сударь? — спросил я.
— Это, сын мой, все дети, рождающиеся обычным путем; дети, зачатые вожделением плоти, а не волей Господа; дети гнева и проклятья — одним словом, дети мужчины и женщины. Вы готовы прервать меня, и я заранее знаю, что вертится у вас на языке. Да, сын мой, знайте, что воля Господа никогда не предусматривала, чтобы мужчина и женщина производили потомство таким образом, как они это делают. Замысел мудрейшего Создателя был куда более благородным; Он хотел населить мир совсем иначе, нежели сей мир населен теперь. Если бы несчастный Адам не преступил Господних велений и не касался бы Евы, довольствуясь плодами из сада наслаждений, сиречь всеми прелестями нимф и сильфид, мир не оказался бы переполнен гнусной породой людей, которые в сравнении с детьми Философов кажутся сущими чудовищами.
— Как, сударь, — удивился я, — на ваш взгляд, грех Адама состоял не в том, что он вкусил райское яблочко?
— Именно так, сударь, — подтвердил граф, — но неужели вы принадлежите к числу тех, кто по скудомыслию своему принимает историю с яблоком за чистую монету?
Знайте, что Священное Писание пользуется такими невинными метафорами, дабы отвратить нас от малопристойных мыслей о поступке, повлекшем за собой все бедствия рода человеческого. Когда, к примеру, Соломон говорит, что ему хотелось бы взобраться на пальму и отведать ее плоды, он имеет в виду отнюдь не заурядные финики. В том языке, на коем ангелы поют хвалу Создателю, нет слов для тех предметов, которые фигурально именуются «яблоками» или «финиками». Но мудрец без труда понимает глубинный смысл сих целомудренных иносказаний. Когда он видит, что Господь не покарал уста Евы, но обрек ее в муках рождать детей своих, то ему становится ясно: уста ее безгрешны, чего нельзя сказать о других частях тела, поспешно прикрытых первыми грешниками; Господь вовсе не хотел, чтобы люди плодились и размножались столь омерзительным путем. О Адам! Ты должен был породить либо людей, похожих на тебя самого, либо героев или исполинов!
— Хе-хе-хе, — прервал я графа, — а каким же образом ему удалось бы стать родоначальником этих баснословных поколений?
— Он должен был исполнять повеления Господа и не прикасаться ни к кому, кроме нимф, гномид и саламандр. Вот тогда ему и посчастливилось бы породить племена героев, тогда-то вселенная и преисполнилась бы силы и мудрости, воплощенной в этих необычных людях. Господь возжелал сгладить разницу между миром невинности и тем греховным миром, в коем мы обитаем, позволяя время от времени появляться на свет потомству, порожденному отсветом Его собственной силы.
— Стало быть, сударь, дети стихийных духов все-таки изредка рождаются среди нас? И ученый из Сорбонны, цитировавший мне святого Августина, святого Иеронима и Григория Назианзина, крепко ошибался, полагая, что никакого потомства от этих духовных браков не может быть ни у женщин, ни у мужчин, связавшихся с особого рода демоницами, которых он называл ифальтами.
— Лактанций рассуждал куда более здраво, а обстоятельнейший Фома Аквинский убедительно доказал, что подобные браки могут приносить плоды, причем рожденные в таких союзах дети отличаются невиданной щедростью и геройством. Прочтите, когда вам будет угодно, о подвигах этих могучих и славных мужей, коих Моисей именует сынами силы; о них говорится и в двадцать третьей главе книги Иисуса Навина, где повествуется о войнах, которые он вел. И заодно представьте себе, каким был бы наш мир, если бы все его обитатели походили, к примеру, на Зороастра.
— На того самого Зороастра, который считается основателем некромантии?
— Да, — подтвердил граф, — именно на него и возвели невежды столь чудовищный поклеп. На самом же деле он имел честь быть сыном саламандра Оромазиса и Весты, супруги Ноя. Он прожил двенадцать веков, прослыв мудрейшим из земных владык, а затем Оромазис восхитил его в области саламандр.
— Я не сомневаюсь, что Зороастр вместе с саламандром Оромазисом томится в сфере огня, но вот как быть с оскорблением, которое вы нанесли Ною?
— Оскорбление не столь уж сильное, как вам кажется, — продолжал граф, — ведь все эти патриархи считали за великую честь быть мнимыми отцами детей, коих Господь соблаговолил подарить их женам, но этот вопрос вам еще не по зубам. Однако вернемся к Оромазису, которого полюбила Веста, супруга Ноя. После смерти она стала покровительницей Рима, и священный огонь по наставлениям Весты с таким усердием поддерживаемый девами-весталками, был зажжен в честь ее любовника — саламандра. Кроме Зороастра от их союза родилась дочь редкостной красоты и мудрости; то была божественная Эгерия, от которой царь Нума Помпилий получил все свои законы. Влюбившись в Нуму, она велела ему выстроить храм, посвященный ее матери Весте, где пылал бы неугасимый огонь на алтаре Оромазиса. Вот в чем состоит суть баснословных историй, рассказанных об этой нимфе историками и поэтами. Гийом Постель, наименее невежественный из тех, кто изучал каббалу по обычным книгам, знал, что Веста была супругой Ноя, но не догадывался, что Эгерия приходилась ей дочерью; не вникнув в тайные писания по древней каббале, за одно из которых Пико делла Мирандола выложил весьма кругленькую сумму, Постель перепутал все на свете и отвел Эгерии роль всего лишь доброго гения супруги Ноя. Мы же знаем из наших книг, что Эгерия была зачата во время потопа, когда Ноев ковчег носился по мстительным волнам, затопившим весь мир. Лишь малая горсточка женщин нашла убежище на этом каббалистическом ковчеге, построенном вторым отцом человечества; сей великий муж не мог без слез вынести зрелище чудовищного наказания, которому Господь подверг людей за грехи, порожденные любовью Адама к Еве. Адам погубил свое потомство, предпочтя Еву дочерям природных стихий, а Ева отказала в своей благосклонности саламандрам и сильфам, которые могли надеяться на ее любовь. Что же касается Ноя, то он, наученный горьким опытом Адама, не стал противиться тому, чтобы его жена Веста отдалась саламандру Оромазису, владыке огненных субстанций, и убедил троих своих сыновей уступить жен повелителям других элементов. Это и послужило причиной того, что в малый промежуток времени земля была заселена племенем героических людей, столь мудрых, столь прекрасных и удивительных, что их потомство, поражаясь добродетелям своих отцов, обожествило их. Один из сыновей Ноя, не внявший совету отца, не сумел устоять против прелестей своей жены, подобно тому как это не удалось Адаму; грех Адама помрачил души его детей. Этим, как утверждают наши каббалисты, объясняется также черный цвет кожи эфиопов и прочих народов, принужденных жить в жарком климате в наказание за языческий пыл их праотца.
— Ваши мнения, сударь, довольно своеобразны, — заметил я, чуть ли не восхищаясь бреднями моего собеседника, — а ваша каббала бесспорно является волшебным инструментом для прояснения тайн древности.
— Вы правы, — серьезным тоном отвечал мне граф, — воистину волшебный инструмент. Не будь его, Священное Писание, история, баснословие и природа оставались бы темными и непостижимыми уму. Вы полагаете, например, что оскорбление, которое Хам нанес своему отцу, было именно таким, как следует из буквального прочтения Библии; на самом же деле это вовсе не так! Выйдя из ковчега и увидев, что его Веста страшно похорошела благодаря своей связи с Оромазисом, Ной снова воспылал любовью к жене. И вот тут-то Хам, опасаясь, как бы родитель не заполнил землю чернокожим, смахивающим нa эфиопов потомством, улучив удобный миг, безжалостно оскопил отца. Вы смеетесь?
— Я смеюсь над бесстыдным рвением Хама.
— А следовало бы восхищаться порядочностью саламандра Оромазиса: ведь ревность не помешала ему проникнуться состраданием к несчастному сопернику. Он открыл сыну своему Зороастру, иначе называемому Иафетом, имя Бога всемогущего, в коем заключена сила вечного плодородия; Иафет, пятясь в сторону отца, шестикратно вместе со своим братом Симом произнес грозное имя Иабамиах, вследствие чего старец обрел то, что было у него отнято Хамом. Эта плохо понятая история дошла до греков, которые превратили ее в рассказ о том, как древнейший из богов был оскоплен одним из своих детей; теперь вы знаете истинную суть. Из всего сказанного можно заключить, насколько мораль сынов огня более человечна, чем наша собственная, и даже превосходит мораль детей воздуха или воды, чья ревность нередко перерастает в жестокость, как о том поведал нам божественный Парацельс в рассказе о событиях, приключившихся в городе Штауфенберге. Некий философ, вступивший в связь с нимфой для того, чтобы обессмертить ее, оказался довольно непорядочным человеком: взял да и влюбился в обычную женщину. И вот однажды, сидя за ужином со своей новой любовницей и несколькими друзьями, он увидел, как в воздухе перед ним возникла прелестнейшая на свете ляжка; незримая нимфа хотела таким образом показать его друзьям, какую оплошность он совершил, предпочтя ей простую представительницу прекрасного пола. После чего разгневанная нимфа умертвила его на месте.
— Ах, сударь, — вскричал я, — подобные выходки и впрямь могли бы отвратить меня от знакомства со столь деликатными любовницами!
— Должен признаться, — продолжал граф, — что их деликатность носит довольно разрушительный характер. Но если и земные жены, доведенные до крайности, подчас решаются на убийство своих любовников, то что же говорить о нимфах! Сии прелестные и верные создания не выносят измен; их гнев тем более извинителен, что они требуют от нас лишь отказа от общения с женщинами, коих просто терпеть не могут, но зато предоставляют нам полную свободу в связях с другими дочерьми стихий. Для них интересы товарок, стремящихся к бессмертию, важнее личной выгоды, и чем больше бессмертных потомков дарят Мудрецы их царству, тем счастливее становятся дети стихий.
— Но скажите мне, сударь, — вмешался я, — отчего мы видим так мало примеров того, о чем вы говорите?
— На самом деле, сын мой, таких примеров множество, но люди либо не задумываются над ними, либо не верят в них, либо, не будучи знакомы с принципами каббалы, дают им превратное объяснение. Они приписывают демонам все то, что следовало бы приписать сынам стихий. Один малолетний гном влюбил в себя знаменитую Магдалену де ля Крус, настоятельницу монастыря в Кордове, в Испании; она осчастливила его, когда ему было всего двенадцать лет; их связь длилась целых три десятилетия. По прошествии этого времени некий невежественный духовник убедил Магдалену, что она связалась с бесом, и велел ей просить отпущения грехов у папы Павла III. Следует, однако, признать, что ее любовник не мог быть демоном; вся Европа прослышала о чудесах, которые он каждодневно творил в честь святой Девы, а Кассиодор Рем описал их в назидание потомству. Ни о каких чудесах не могло быть и речи, если бы эта связь носила бесовской характер, как воображал себе почтенный духовник. Если я не ошибаюсь, именно он пылко доказывал, что сильф, с коим сожительствовала юная послушница Гертруда из Назаретской обители в кёльнском диоцезе, тоже был просто-напросто бесом.
— Я в этом нисколько не сомневаюсь.
— Ах, сын мой., — продолжал с улыбкой граф, — будь так, дьявол отнюдь не считался бы несчастнейшей тварью: ведь что за удовольствие водить шашни с тринадцатилетней девицей да писать ей любовные записки, которые были потом найдены в ее шкатулке! Но поверьте, поверьте, сын мой, демоны, неся в обители смерти, заняты куда более неприятными делами, навязанными им разгневанным Богом, радеющим о духовной чистоте. Когда мы, к примеру, читаем у Тита Ливия, что Ромул был сыном Марса, вольнодумцы говорят нам: «Все это просто басни», теологи утверждают: «Он был сыном дьявола-инкуба», а насмешники зубоскалят: «Когда мадемуазель Сильвия лишилась своего девического сокровища, ей, дабы избежать позора, пришлось заявить, что его похитил бог Марc». Но мы, познавшие все тайны природы, мы, призванные Господом из тьмы к Его восхитительному свету, мы-то знаем, что этот Марс был на самом деле саламандром, влюбившимся в юную Сильвию и сделавшим ее матерью великого Ромула, истинного героя, основавшего гордый Рим, затем вознесенного своим отцом в небо на огненной колеснице точь-в-точь так же, как Оромазис вознес Зороастра.
Другой саламандр приходился отцом Сервию Туллию; Тит Ливий сообщает, что он был огненным богом, но невежды, обманутые сходством саламандра с дьяволом, вынесли о нем такое же суждение, как и о родителе Ромула. Знаменитый Геракл и непобедимый Александр были отпрысками величайшего из сильфов. Историки, коим это неведомо, считают их отцом Юпитера; сие мнение достаточно справедливо, ибо, как мы с вами знаем, все эти сильфы, нимфы и саламандры были возведены в ранг божеств и верившие в них историки с полным основанием называли их потомков сынами Божьими.
К ним относятся божественный Платон, еще более божественный Аполлоний Тианский, Геракл, Ахилл, Сарпедон, благочестивый Эней и знаменитый Мельхиседек — вы же не знаете, кто был его отцом.
— Откуда мне знать? — отозвался я. — Ведь этого не знал и сам апостол Павел.
— Скажите лучше, что он умалчивал об этом, ибо не имел дозволения разглашать каббалистические тайны. Он прекрасно знал, что отцом Мельхиседека был Сильф и что царь Салима был зачат в ковчеге женой Сима. Этот первосвященник совершал те же самые обряды, каким Эгерия научила царя Нуму, общим было и поклонение верховному божеству, не имеющему зримого образа и непредставимому в виде изваяния. Став идолопоклонниками, римляне сожгли священные книги Нумы, продиктованные ему Эгерией. Их первым богом был Бог истинный, истинным же был и их изначальный культ: они приносили Владыке мира бескровные жертвы хлебом и вином, но впоследствии все это подверглось извращению и искажению. Однако, памятуя об изначальном этом культе, Господь даровал уверовавшему в Него Риму власть над всей вселенной.
— Прошу вас, сударь, — прервал я графа, — Давайте оставим в покое Мельхиседека, его отца-сильфа, его двоюродную сестру Эгерию, а заодно и жертвы хлебом и вином. Все сии доказательства кажутся мне малоубедительными; был бы премного вам обязан, если бы вы поделились со мной более свежими новостями. Я слышал, что, когда у некоего богослова спросили о судьбе спутников того сатира, что явился когда-то святому Антонию, — вы называете этих существ сильфами, — он ответил, что все они теперь вымерли. Не постигла ли такая участь и тех жителей стихий, коих вы признаете смертными, — ведь от них не доходит к нам никаких вестей.
— Молю Бога, — отозвался задетый за живое граф, — молю всезнающего Бога, чтобы Он и думать забыл об этом незнайке, который только и делает, что выставляет напоказ свое невежество. Молю Бога, чтобы Он пристыдил и его самого, и всех ему подобных. Откуда этот незнайка взял, будто природные стихии обезлюдели, будто вымерли чудесные обители этих областей? Если бы он не следовал примеру досужих кумушек и не приписывал дьяволу всего, что превосходит его собственные химерические взгляды на природу, если бы он дал себе труд хоть мельком перелистать кое-какие исторические сочинения, то уразумел бы, что во все времена и во всех странах засвидетельствовано множество доказательств того, о чем я говорю.
Что сказал бы ваш богослов относительно абсолютно подлинной истории, приключившейся недавно всё в той же Испании? Некая прелестная сильфида влюбилась в молодого испанца, прожила с ним три года, подарила ему трех очаровательных малышей, а затем скончалась. Ваш богослов наверняка заявил бы, что эта сильфида была дьяволом. Нечего сказать, мудрый ответ! Но вдумаемся: какие же естественные законы позволили этому дьяволу облечься плотью женщины, обрести способность к зачатию, деторождению, вскармливанию своих младенцев молоком? Сыщется ли в Писании доказательство всех этих необычайных чудес, которые вашими теологами приписываются дьяволу? И какие объяснения этому могут они почерпнуть в своей хилой физике? Иезуит Дельрио, будучи добросовестным человеком, не мудрствуя лукаво, повествует о множестве подобных историй, но, не задаваясь вопросом об их физических причинах, объявляет этих сильфов демонами: вот вам и доказательство того, что Господь любит уединяться в своем заоблачном чертоге и, окутавшись мраком, скрадывающим Его грозное величие, пребывает там в сфере недосягаемого света, открывая свои истины лишь тем, кто смиренен сердцем. Научитесь же смирению, сын мой, если хотите проникнуть в эту священную тьму, где таится истина. Признайте вслед за мудрецами, что демоны утратили всякую власть над природой с тех пор, как роковой камень замкнул их в кладезе бездны. Научитесь у Философов отыскивать естественные причины сверхъественных явлений, а если такие не отыщутся, обратитесь за советом к Богу и святым ангелам, а не демонам, чьей участью стало одно только безысходное страдание; поступая иначе, приписывая дьяволу честь создания чудеснейших творений природы, вам ничего не стоит впасть в невольное кощунство. Когда вам скажут, например, что божественный Аполлоний Тианский был зачат без вмешательства мужчины, что некий могущественный саламандр был демоном, то тем самым, отняв славу у одного из величайших людей, рожденных в философическом браке, вы увенчаете ею какого-нибудь беса.
— Но позвольте, сударь, — прервал его я, — ведь этот Аполлоний Тианский слывет у нас великим колдуном, и ничего лучшего о нем никогда не говорится!
— Вот еще один восхитительный пример невежества и последствий дурного воспитания! Наслушавшись в младенчестве от кормилиц сказок о колдунах, мы привыкаем к мысли, что все необычные явления объясняются лишь вмешательством дьявола. Сколько бы ни распинались величайшие из ученых мужей, им никто не поверит, если их лекции не будут похожи на побасенки кормилиц. Аполлоний был зачат не человеком; он разумел язык птиц; в один и тот же день он мог являться людям в разных концах света; он исчез на глазах императора Домициана, когда тот хотел его задержать; с помощью заклинаний он воскресил некую деву; будучи в Эфесе на заседании совета всей асийской провинции, он объявил, что в этот самый час в Риме предан смерти император-тиран. Но какая-нибудь кормилица, если дать ей высказаться, все равно заявит, что этот человек был колдуном. А разве святой Иероним и великомученик Юстин не причисляли его к великим Философам? Но поскольку и они, и все наши каббалисты почитаются пустыми визионерами, мнение какой-то бабенки возобладает над их мнением. Что ж, пусть невежды все глубже погрязают в своем невежестве, но вы-то, сын мой, должны выбраться из трясины на твердую почву!
Когда вы узнаете из книг, что знаменитый Мерлин был рожден девицей-монахиней, дочерью короля Британии, без участия какого-либо мужчины и что он предрекал будущее точнее, чем сам Тиресий, не спешите повторять вслед за простым людом, что Мерлин — порождение демона-инкуба, поскольку никогда он им не был и все его пророчества никак не связаны с ухищрениями демонов: ведь демон, согласно каббале, — это самое невежественное создание на свете. Согласитесь лучше с Мудрецами, говорящими, что затворничество английской принцессы было нарушено неким сильфом, который, проникшись к ней состраданием, принялся утешать и развлекать ее, сумел ей понравиться, а сын их, Мерлин, воспитан этим сильфом, преподавшим ему все науки и поведавшим обо всех чудесах английской истории.
Не возводите напраслину и на графов Клевских, утверждая, будто их предком был дьявол; согласитесь, что им был сильф, приплывший в те края на ладье, влекомой лебедем, прикованным к ней серебряной цепью. Подарив наследнице графов Киевских несколько детей, сильф в один прекрасный день исчез у всех на глазах, растворившись в воздушной стихии вместе со своей ладьей. Что такого, спрашивается, сделал он вашим ученым, которые клянут его демоном?
Не посягайте, сын мой, и на честь дома Лузиньянов, не приписывайте демонической генеалогии графам Пуатье. Что вы можете сказать об их знаменитой матери?
— Уж не собираетесь ли вы сами, сударь, попотчевать меня сказками о Мелюзине?
— Если вы не верите в историю о Мелюзине, мне придется сдаться без боя, но в таком случае следовало бы предать огню сочинения великого Парацельса, который в пяти или шести местах утверждает, что эта Мелюзина была, конечно же, нимфой. Следовало бы также обвинить во лжи ваших историков, убежденных, что после ее смерти, вернее, после того, как она оставила мужа, Мелюзина являлась своим потомкам всякий раз, когда им грозила беда, а когда кто-либо из французских королей находился при смерти, она, в траурном одеянии, показывалась на большой башне Лузиньянского замка, возведенной по ее повелению. Кроме того, упорствуя в своем мнении, считая Мелюзину демоницей, вы рискуете нажить себе врагов в лице потомков или союзников этой нимфы.
— А как вы думаете, сударь, — спросил я, — не предпочли бы эти господа возводить свою родословную к сильфам?
— Без всякого сомнения, — ответил граф, — но лишь при том условии, если бы они знали то, что я открыл вам. Будь у них хоть проблеск представления о каббале, они поняли бы, что подобная родословная более сообразна с изначальными божьими помыслами относительно того, каким образом должны были люди плодиться и размножаться: дети, рожденные от их браков с сильфами, самые счастливые, самые крепкие, самые умные и самые достославные; Господь возлюбил это племя наипаче всех остальных. Согласитесь, что считать себя потомком этих совершенных, могучих и мудрых созданий куда приятней, нежели числиться в отпрысках какого-нибудь чумазого беса или Асмодея.
— Сударь, — сказал я ему, — наши теологи вовсе не считают, что именно дьявол был отцом тех людей, коих принято называть безотцовщиной. Ведь дьявол — это дух, он не способен к деторождению.
— А вот Григорий Нисский, — продолжал граф, — не согласился бы с этим. Он полагал, что демоны могут размножаться точь-в-точь как люди.
— Я не согласен с ним, — возразил я, — по словам наших ученых, случается и так, что…
— Ах, не повторяйте мне их высказывания, иначе вы неминуемо сморозите какую-нибудь грязную и гнусную глупость. Подумайте только, к каким подлым уловкам они прибегают! Просто поражаешься, как дружно принялась сия братия копаться в навозной куче, с каким старанием расставила она по всем закоулкам бесов, чтобы, воспользовавшись грубоватой праздностью отшельников-чудотворцев, всячески очернить их и заставить вернуться в мир. И все это называется философией! Не кощунствуют ли ваши ученые, утверждая, что Бог потворствует демонам, поощряет все их мерзости, наделяет их даром чадородия, в котором отказано величайшим святым, не обращает внимания на их блуд, создавая для зачатых ими плодов греха души более благородные, чем те, что предназначены для зародышей, зачатых в законном браке? Сообразны ли с религией заявления ваших всезнаек о том, что демон способен обрюхатить девицу во время сна, не нарушив при этом ее девственности? Все это звучит столь же абсурдно, как та побасенка, которую Фома Аквинский, автор в общем-то основательный и даже имевший кое-какие понятия о каббале, как бы в некотором помрачении ума приводит в одном из своих сочинений. Речь идет о девице, спавшей со своим отцом; с ней, по свидетельству раввинов-еретиков, приключилась та же история, что и с дочерью пророка Иеремии, которая вошла в баню после своего отца, в результате чего был зачат великий каббалист Бенсирах. Но я готов поклясться, что вся эта галиматья выдумана какими-то…
— Осмелюсь, сударь, прервать поток вашего красноречия пожеланием, чтобы наши ученые мужи поскорее обратились к теориям, не столь оскорбительным для чувствительных ушей. А еще лучше было бы им не оставить камня на камне от фактов, на которых зиждется этот вопрос.
— Недурное предложение, — продолжил граф. — Но как можно отрицать реальные факты? Поставьте себя на место теолога в горностаевой мантии, а затем вообразите, что к вам, словно к оракулу, является счастливый Дангузерус…
При этих словах графа вошел лакей, объявивший, что меня хочет видеть какой-то молодой господин.
— Но я не хочу, чтобы он заодно увидел и меня, — заявил граф.
— Прошу прощения, сударь, не в моих правилах отказывать во встрече столь знатной особе, — сказал я, — но вы можете на время перебраться в соседний кабинет.
— В этом нет никакой необходимости — я могу просто-напросто стать невидимкой.
— Ах, сударь, — вскричал я, — оставьте при себе ваши бесовские шуточки, ничего смешного в них нет.
— Ну что за невежество, — рассмеялся граф, пожимая плечами, — как вы не понимаете: для того чтобы стать невидимкой, достаточно поместить перед собой заслон от света!
Он прошел в мой кабинет в тот самый миг, когда в дверях показался молодой господин; я извинился перед гостем за задержку, но не стал распространяться о беседах с графом де Габалисом.
Пятый разговор
Проводив важную особу и вернувшись к себе в спальню, я обнаружил, что граф де Габалис уже там.
— Как жаль, — сообщил он мне, — что этому господину суждено в свое время стать одним из семидесяти двух членов синедриона; если бы не это, ему был бы открыт путь в общество великих адептов священной каббалы. Он наделен глубоким, ясным, возвышенным и смелым умом; вот геомантическая фигура, которую я разложил, гадая об этом молодом господине, пока длилась ваша беседа. Мне еще не доводилось видеть столь благоприятных сочетаний, соответствующих поистине прекрасной душе. Взгляните: вот материнская линия — она говорит о его исключительной щедрости. А вот эта линия — дочерняя — предрекает ему пурпурную мантию. Как я зол на него самого и на судьбу, отиимающую у Философии ученика, который, быть может, перещеголял бы и вас. Но на чем мы остановились к моменту прихода вашего гостя?
— Вы, сударь, завели речь о каком-то блаженном, чье имя никогда не встречалось мне в святцах. Кажется, вы назвали его Дангузерусом.
— Припоминаю, припоминаю, — продолжал граф, — я попросил вас поставить себя на место одного из ваших теологов и вообразить, будто к вам является счастливый Дангузерус и приносит нечто вроде сердечной исповеди: «Прослышав о вашей учености, сударь, я пересек горы, чтобы повидаться с ними. Дело в том, что меня одолевает мучительное сомнение. Есть в Италии гора, у подножья которой обитает некая царственная нимфа; ей служит тысяча других нимф, почти столь же прекрасных, как и она сама; ученейшие и знатнейшие люди съезжаются туда со всех концов земли; они любят этих нимф и любимы ими; они ведут счастливейшую жизнь; у них прелестные дети; они поклоняются Богу живому; они никому не вредят; они надеются обрести бессмертие. Как-то раз я прогуливался по этой горе, нимфа-царица заметила меня, и я ей полюбился, она приняла зримый облик, познакомила меня со своими придворными. Увидев, что она воспылала ко мне любовью, Мудрецы стали относиться ко мне чуть ли не как к своему владыке и принялись уговаривать, чтобы я не остался равнодушным к прелестям и вздохам их царицы; она поведала мне о своих сердечных терзаниях, постаралась растрогать меня и, наконец, заявила, что умрет, если я не осчастливлю ее своей любовью, а если уступлю ее мольбам, она будет вечно признательна мне за то, что я одарил ее бессмертием. Рассуждения этих ученых укрепили мой дух, а прелести нимфы тронули мое сердце; я полюбил ее, она родила мне очаровательных детей. Но счастье мое омрачается тем, что римская церковь не слишком-то одобряет подобные браки. Вот я и явился к вам, чтобы вы растолковали мне, кто такая нимфа, кто эти Мудрецы и их дети и не грозит ли мне общение с ними погибелью души?» Итак, господин богослов, что бы вы ответили Дангузерусу?
— Я сказал бы ему вот что: «При всем моем к вам уважении, господин Дангузерус, должен вам сообщить, что вы либо изувер, либо ваше зрение помрачено некими чарами; ваши дети и ваша любовница — не кто иные, как бесы, ваши Мудрецы — сумасброды, а ваша душа закоснела в грехе».
— После такого ответа, сын мой, — вздохнув, произнес граф, — вы вполне могли бы рассчитывать на докторскую мантию и шапочку, но потеряли бы всякую надежду вступить в сообщество Мудрецов. Подобных варварских взглядов придерживаются — увы! — теперешние ученые мужи. Бедные сильфы не смеют показаться на глаза людям из страха, что их примут за бесов; нимфы не смеют стремиться к бессмертию, не прослыв мерзкими призраками, саламандры держатся подальше от людей, чтобы их самих не сочли дьяволами, а чистые языки пламени, коими они окружены, — за адский огонь. И сколько бы они ни старались рассеять эти столь оскорбительные подозрения, творя крестное знамение, преклоняя колени пред святыми именами и даже благоговейно произнося их вслух, все это ни к чему не приводит. Им не удается разубедить людей, они никак не могут избавиться от репутации супостатов Бога, Которого они на самом деле чтут более благоговейно, чем их гонители.
— Вы и впрямь считаете этих сильфов столь богобоязненными созданиями? — спросил я.
— Весьма богобоязненными и стойкими в вере, — ответил он. — Их восхитительные речи, посвященные Божественной Сущности, равно как и трогательные их молитвы, служат для нас большим душевным подкреплением.
— Неужто у них есть собственные молитвы? — удивился я. — А нельзя мне услышать хоть одну из них?
— Я с удовольствием исполню ваше пожелание, — сказал граф, — послушайте же молитву, которую, уж поверьте, сочинил не я сам. Ее автором был саламандр, изрекавший оракулы в Дельфийском святилище и обучавший этой молитве язычников. Ее записал Порфирий; в ней содержится возвышеннейшая теология; выслушав сию молитву, вы убедитесь: отнюдь не эти мудрые создания повинны в том, что мир не почитает истинного Бога.
Молитва саламандр
О Бессмертный, Вечный, Неисповедимый и Святой Отец всего сущего, восседающий на Колеснице, вечно катящейся среди вечно вращающихся миров! О Владыка эфирных селений, где воздвигнут престол Твоего Могущества, с высоты которого Твое грозное око все видит, а чуткое ухо все слышит! Внемли детям своим, коих Ты возлюбил от начала веков! Вечное Величие Твое сияет как Золото над миром и небом звезд, Ты вознесен над ними подобно лучезарному огню. Там Ты возжигаешь и поддерживаешь этот огонь, из Сущности Твоей брызжут неиссякаемые потоки света, питающие Твой безграничный Дух. Этот Дух порождает все сущее, пополняя неистощимую сокровищницу природы, запасов которой с избытком хватит для всех грядущих поколений, для всех бесчисленных вместилищ, от начала времен заполненных Тобой. Этим Духом порождены и вселенские цари, стоящие вокруг Твоего престола и составляющие Твой двор, о вселенский Отец! О Единственный! О Родитель смертных и бессмертных! Это Ты создал силы, дивным образом схожие с Твоей собственной вечной мыслью, с Твоей непостижимой Сущностью. Ты подчинил этим силам ангелов, возвещающих миру Твою волю. Создал Ты и третье племя, властвующее над стихиями. Мы заняты лишь тем, что непрестанно славим и восхваляем Твои желания. Мы сгораем от страсти к Тебе, Отец, Ты же для нас и Мать, нежнейшая из всех матерей, живой образец материнской любви и заботы! Ты и Сын, лучший из сыновей! Образ всех образов! Душа, Дух, Гармония и Число всего Сущего!
— Ну, что вы скажете об этой молитве саламандр? — спросил меня граф. — Согласитесь, что она на диво мудра, возвышенна и благочестива.
— И темна, — вставил я. — Мне довелось слышать ее парафраз из уст одного проповедника, который с помощью этой молитвы доказывал, что среди прочих пороков дьявола не последнее место занимает лицемерие.
— О бедные жители стихий! Чем вы еще можете помочь себе? Вы повествуете нам о чудесной природе Бога — Отца, Сына и Святого Духа, — о высших разумных существах, об ангелах и о небесах. Вы слагаете вдохновенные молитвы и обучаете этим молитвам людей! И в конце концов остаетесь лицемерными мелкими бесами…
— Сударь, — прервал я графа, — мне не доставляют ни малейшего удовольствия ваши непомерные хвалы по адресу этих созданий.
— Сын мой, — молвил он, — вам надо бояться не того, что я призову их сюда, а того, что у вас не хватает духу, чтобы признать многочисленные примеры их связей с людьми. Увы, сыщется ли хоть одна женщина, чье воображение не было бы испорчено вашими учеными, которую не приводила бы в ужас сама мысль о таких связях, которая не вздрагивала бы при виде сильфа? Найдется ли хоть один мужчина, мнящий себя праведником, который не избегал бы встреч с этими созданиями? Порядочный человек, не чурающийся подобных встреч, — это редкое исключение. К такой чести стремятся разве что развратники, скупцы, гордецы да жулики, но они никогда не могут ее удостоиться, ибо страх божий есть основание всякой мудрости.
— Что же стало с этими воздушными племенами теперь, когда на них ополчилось столько мнимых праведников?
— Десница Господня не ослабела, — ответил граф, — демону не удастся, как он надеялся, воспользоваться всеми плодами невежества и заблуждения, чтобы как можно больше навредить этим племенам. Мало того, что злу противостоят Философы, отрешившиеся от общения с женским полом, — сам Господь дозволил стихийным духам прибегать к невинным уловкам, чтобы поддерживать отношения с людьми, пусть даже без их ведома.
— Что вы хотите этим сказать, сударь? — воскликнул я.
— Я говорю вам истинную правду. Допускаете ли вы, что женщина может забеременеть от пса?
— Нет, — ответил я.
— А от обезьяны?
— Тоже нет.
— А от медведя?
— Ни от пса, ни от медведя, ни от обезьяны: все это невозможно, ибо противоречит законам природы, разуму и здравому смыслу.
— Превосходно, — молвил граф, — но разве готские короли не произошли от связи между медведем и некоей шведской принцессой?
— Именно так угверждают историки, — согласился я.
— А разве некоторые индийские племена не ведут свою родословную от пса и женщины?
— Мне доводилось читать об этом.
— А вспомните ту португальскую красавицу, которая, попав на необитаемый остров, понесла от огромной обезьяны!
— Наши теологи, — вмешался я, — объясняют это тем, что дьявол, приняв обличье того или иного зверя…
— Долго ли еще вы будете мне докучать грязными выдумками ваших авторитетов? — прервал меня граф. — Да поймите же раз и навсегда, что сильфы, которых принимают за демонов, когда они являются в человеческом обличье, стараются сгладить внушаемое ими отвращение, принимая вид какого-либо животного, и таким образом удовлетворяют диковинные прихоти женщин, готовых шарахнуться от прекрасного сильфа, но отдающихся псу или обезьяне. Знайте, что кто-то может считать себя сыном человеческим, тогда как на самом деле он — порождение сильфа. Кому-то кажется, будто он ласкает свою жену, хотя на самом деле одаривает бессмертием нимфу. Какая-нибудь женщина убеждена, что лежит в объятиях мужа, а в действительности обнимает саламандра. А какая-нибудь барышня, просыпаясь в полной уверенности, что ее девическое сокровище осталось при ней, и не подозревает, что оно похищено у нее во время сна. Людям свойственно ошибаться в той же мере, что и демонам.
— Но разве демон не мог разбудить эту девицу, чтобы воспрепятствовать саламандру стать бессмертным?
— Мог бы, — отозвался граф, — если бы Мудрецы не противились этому. Мы наставляем стихийных духов, как обуздывать демонов и сводить на нет все их усилия. Не говорил ли я вам вчера, что сильфы и прочие повелители стихий почитают за великое счастье перенимать от нас кое-какие каббалистические знания? Без нас их супостат дьявол доставлял бы им немало хлопот, и не так-то легко им было бы достигать бессмертия без ведома тех девиц, с коими они общаются.
— Не могу не поражаться, — заговорил я, — тому глубокому невежеству, в коем мы прозябаем. Принято думать, будто повелители воздушной стихии иногда помогают любовникам достичь того, чего они желают. На самом же деле все обстоит как раз наоборот: стихийные духи сами нуждаются в людях для осуществления своих любовных прихотей.
— Совершенно с вами согласен, сын мой, — молвил граф, — Мудрецы приходят на помощь этим бедным существам, которые без них не могли бы противостоять дьяволу, и когда какой-нибудь сильф научается у нас каббалистически произносить грозное имя Нахмахмихах и правильно сочетать его со сладкозвучным именем Эмаэль, все силы мрака бросаются врассыпную, и сильфу остается лишь мирно насладиться плодами своей победы. Именно таким образом обрел бессмертие один хитроумный сильф, принявший обличье любовника некой барышни из Севильи; история эта достаточно известна. Юная испанка была столь же прекрасна, сколь и жестокосердна. Кастильский гидальго, тщетно домогавшийся ее любви, решил, ни слова ей не говоря, отправиться в далекое путешествие, чтобы исцелиться от мучившей его страсти. Тем временем сильф, которому тоже приглянулась эта красотка, задумал слегка поразвлечься, используя наставления, полученные от одного из наших собратьев, дабы защититься от козней завистливого дьявола, который мог помешать его счастью. Приняв обличье отсутствующего любовника, он явился к барышне и принялся стенать и вздыхать, но все понапрасну: она и слушать его не хотела. Однако после долгих месяцев упорной осады ей пришлось сдаться и уступить его домогательствам; он обрел свое счастье. У них родился сын, чье появление на свет, благодаря хитроумию воздушного любовника, удалось сохранить в тайне от родителей девицы. Их связь продолжалась, девица снова понесла. Как раз в эту пору ее прежний воздыхатель, малость пришедший в себя после долгого путешествия, снова объявился в Севилье и первым делом отправился к своей жестокосердной красавице, чтобы объявить ей, что она разонравилась ему и он ее разлюбил. Вообразите себе удивление девицы, ее слезы, упреки и весь их потрясающий разговор. Она напоминает, что даровала ему счастие; он отрицает это; она сообщает, что их дитя находится в таком-то месте и что скоро у них должен родиться еще один ребенок; он продолжает отпираться. Девица приходит в отчаянье и рвет на себе волосы, на ее вопли сбегаются родители; бедная любовница продолжает свои жалобы и обвинения; родители наводят справки и узнают, что гидальго целых два года не появлялся в Севилье; затем пускаются на поиски первого ребенка и находят его; второе дитя появляется на свет в положенный срок.
— А воздушный любовник, — полюбопытствовал я, — чем он занимался все это время?
— Я вижу, — ответствовал граф, — что вам его поведение кажется предосудительным, ведь он бросил любовницу на произвол суровых родителей или бешеных инквизиторов. Но у него были на то свои резоны. Дело в том, что его избранница оказалась недостаточно благочестивой, а эти воздушные кавалеры, обретя бессмертие, берутся за ум и ведут примерный образ жизни, дабы не утратить только что обретенное ими право на высочайшее в мире благо. Посему они требуют и от своих сожительниц образцового поведения, как это явствует из истории, приключившейся с одним баварским дворянином.
Он не мог найти утешения после смерти жены, которую страстно любил. Один из наших Мудрецов упросил некую сильфиду принять обличье покойной супруги того дворянина; она согласилась и предстала перед безутешным вдовцом, сказав ему, что Господь воскресил ее, дабы утолить его неутолимую скорбь. Они прожили вместе много лет, у них родилось трое прелестных ребятишек. Но сей молодой дворянин оказался недостаточно праведным человеком, чтобы удержать подле себя мудрую сильфиду: он постоянно клялся, божился и сквернословил. Она часто предупреждала его, но поскольку он пропускал мимо ушей все ее укоры и упреки, ей ничего не оставалось, как в один прекрасный день взять да и исчезнуть, оставив ему только ворох своих юбок да возможность раскаиваться в том, что он не последовал ее здравым советам. Из этого явствует, сын мой, что сильфам иногда извинительны такие исчезновения и тут им не в силах помешать ни дьявол, ни даже хитроумные козни ваших теологов, но добиться успеха в поисках бессмертия они могут только при поддержке одного из наших Мудрецов.
— Скажите мне откровенно, сударь, — молвил я, — уверены ли вы, что дьявол и впрямь является столь страшным врагом этих дамских угодников?
— Смертельным врагом, — подтвердил граф, — в особенности нимф, сильфов и саламандр. Что же касается гномов, то к ним ненависть дьявола не столь сильна, ибо, как я уже вам, кажется, говорил, сии духи, устрашенные доносящимся из недр земных завыванием демонов, скорее предпочитают оставаться смертными, чем обрести бессмертие с риском угодить в лапы бесов-мучителей. Соседство гномов с демонами вынуждает их к взаимному общению. Демоны внушают гномам, естественным друзьям человека, что они могли бы оказать людям большую услугу и уберечь их от великой опасности, уговорив отречься от бессмертия. Тому, кто, поддавшись этим уговорам, и впрямь от него отрекается, гномы сулят груды золота и серебра, обещают какое-то время оберегать его жизнь от смертельных опасностей, исполнять все, что пожелает человек, заключивший с ними сей злополучный пакт: так зловредный дьявол губит душу человеческую и лишает ее надежды на вечную жизнь.
— Как, сударь, — вскричал я, — неужто вы считаете, что этот пакт, о коем так много понаписали всякие демонологи, заключается отнюдь не с демоном?
— Конечно же, не с ним. Разве князь мира сего не был низринут во тьму кромешную? Разве не был он скован и заключен? Разве не томится он в проклятых и окаянных безднах земли, сотворенной верховным и первообразным алхимиком? Может ли он подняться в области света и залить их густым мраком? Нет, он бессилен против человека. Он способен лишь подговорить своих соседей гномов, чтобы они обратились с его гнусными предложениями к людям, наиболее достойным спасения, и в случае удачи погубили их душу вместе с телом.
— Стало быть, души таких людей умирают?
— Умирают, сын мой.
— Заключившие сей пакт не осуждаются на вечные муки?
— Этого не может быть, ибо душа их уничтожается вместе с телом.
— Легко же они отделываются, — молвил я, — претерпевая столь ничтожное наказание за такой чудовищный грех: ведь они отреклись от крещения и от веры в Спасителя!
— Как вы можете называть ничтожным возврат в темные бездны небытия? Это куда более суровая кара, чем вечное пребывание в преисподней, где еще ощутимо милосердие Господне, которое проявляется в том, что адское пламя только обжигает грешника, не испепеляя его до конца. Небытие — большее зло, чем ад; именно эту мысль и внушают Мудрецы гномам, втолковывая им, какую глупость они совершают, предпочитая смерть бессмертию, а небытие — надежде на вечное блаженство, коего они удостоились бы, общаясь с людьми и не требуя от них никаких греховных отречений. Кое-кто из гномов соглашается с нами, и тогда мы женим их на наших дочерях.
— Иными словами, сударь, вы занимаетесь евангелизацией подземных жителей?
— А почему бы нам этого не делать? Мы являемся их наставниками, равно как наставниками жителей огня, воздуха и воды: философическая благотворительность распространяется без разбора на все эти творения Божии. Будучи более тонкими и просвещенными, чем большинство людей, отличаясь отменным послушанием и дисциплиной, они внимают божественным истинам с благогоговением, которое восхищает нас.
— Живо представляю себе сие восхитительное зрелище, — воскликнул я, — каббалиста, взобравшегося на кафедру, чтобы прочесть проповедь всем этим господам!
— Вы можете увидеть такое зрелище воочию, сын мой: если вам будет угодно, я соберу их сегодня же вечером и буду проповедовать до самой полуночи.
— А ведь говорят, что полночь — это час шабаша, — воскликнул я.
Граф рассмеялся:
— Ваши слова напомнили мне обо всем том вздоре, коим полны сочинения демонологов, посвященные их пресловутому шабашу. Шабаш — явление редкое, надеюсь, вы со мной в этом согласитесь.
— Нет, сударь, я вовсе не верю россказням, касающимся подобных сборищ.
— Не верите — и хорошо делаете, сын мой. Ведь дьявол не в силах ни играть в такие игры с родом человеческим, ни заключать с людьми пакты, ни тем более заставлять поклоняться себе, как это утверждают инквизиторы. В основе всех этих народных предрассудков лежит тот факт, что Мудрецы, как я вам только что говорил, иногда собирают жителей стихий, чтобы проповедовать им свои таинства и свою мораль; и поскольку случается, что тот или иной гном находит в себе силы отречься от своих грубых заблуждений, уразуметь весь ужас небытия и возжелать бессмертия, мы тут же подыскиваем ему подходящую девицу, женим их и справляем свадьбу с той пышностью, которая соответствует важности только что одержанной победы. Этим и объясняются звуки танцевальных мелодий и радостные крики, раздающиеся, как писал Аристотель, на некоторых безлюдных островах. Учредителем таких собраний был великий Орфей; после первой же проповеди подземным жителям получил бессмертие Сабатий, древнейший из гномов; в честь него и названы эти сборища; к нему, как это явствует из гимнов божественного Орфея, взывали Мудрецы вплоть до самой смерти Сабатия. А невежды, не разобравшись, что к чему, насочиняли множество похабных небылиц об этих собраниях, которые созываются нами во славу верховного Существа.
— Вот уж никогда бы не подумал, — вставил я, — что шабаш — это собрание святош.
— Не святош, — поправил меня граф, — а святейших каббалистов, но только этого никак не втолкуешь простым мирянам. Таково уж прискорбное заблуждение нашего неправедного века: мы морочим себе голову дурацкими выдумками и никак не хотим от них избавиться. Сколько бы ни разглагольствовавали Мудрецы, дураков им все равно не пронмять. Какой-нибудь Философ наглядно демонстрирует всю лживость химер, заполонивших человеческие мозги, приводит убедительные доказательства их несостоятельности, рассуждает, аргументирует — и что же? Стоит явиться особе в кардинальской шляпе, как все эти доказательства и рассуждения рушатся словно карточный домик, истина оказывается бессильной перед невежеством. Мы больше верим этой шляпе, чем собственным глазам. У вас во Франции всем памятен пример такого самоослепления.
Знаменитый каббалист Зедекия, живший во времена короля Пипина Короткого, задался целью убедить всех и вся, что природные стихии населены теми народами, о коих я вам столько говорил. Способ, избранный им для этого, был весьма прост: он предложил сильфам средь бела дня показаться на глаза народу во всем своем великолепии, что они и не преминули сделать. В небе появилось множество этих восхитительных созданий с человеческим обличьем. Они то строились в боевые колонны и маршироваи как заправские воины, то недвижимо стояли под знаменами и флажками, то летали на воздушных кораблях удивительной формы, влекомых дуновением зефиров. И чем же все это кончилось? Неужели вы думаете, что тогдашний невежественный век поощрял рассуждения о природе этого волшебного зрелища? Ничего подобного: народ решил, что перед ним сборище колдунов, собирающихся вызвать бурю и побить градом их пажити. Эту версию подхватили вслед за тем ученые, теологи и юристы; поверили ей и короли. Эта смехотворная химера оказалась столь живучей, что мудрый Шарлемань и Людовик Толстый в первой главе своих капитуляриев все еще грозили страшными карами пресловутым воздушным тиранам.
А сами сильфы, увидев, что против них ополчился не только простой люд, но и ученые мужи и даже коронованные особы, задумали рассеять их превратное мнение относительно своей невинной воздушной флотилии, для чего было решено похищать отовсюду людей, показывать им своих прелестных жен, знакомить с достопримечательностями своего царства и его законами, а затем возвращать их обратно. Сказано — сделано. Но сбегавшийся туда в момент возвращения похищенных простой люд, которому внушили, что это просто-напросто колдуны, посланные на землю, чтобы иссушать сады и равлять колодцы, — простой люд, обезумевший от подобных внушений, хватал невинных путешественников и волок их на расправу. Просто невероятно, сколько таких людей приняло в вашем королевстве смерть от огня и воды.
Однажды в Лионе с такого воздушного корабля сошли трое мужчин и одна женщина; на место происшествия тут же сбежался весь народ. Народ кричал, что это колдуны, которых послал недруг Карла Великого Гримоальд, герцог беневентский, чтобы навести порчу на французские нивы. Напрасно четверо ни в чем не повинных людей твердили в свое оправдание, что они сами здешние, что их не так давно похитили таинственные существа, которые показали им дивные чудеса и попросили по возвращении рассказать об увиденном землякам. Упрямые простолюдины и слышать не хотели этих оправданий и уже готовы были бросить всех четверых в костер, но тут на шум подоспел милостивый Дагобар, епископ лионский, снискавший себе уважение в этом городе, когда он еще был простым монахом; выслушав обвинения одних и оправдания других, он торжественно объявил, что и те и другие следует признать ложными. Неправда и то, что эти люди спустились с небес, и то, что они рассказывали об увиденном.
Народ поверил словам доброго отца Дагобара больше, чем собственным глазам, и мирно разошелся, отпустив на все четыре стороны посланцев небес; позднее Дагобар написал книгу, имевшую большой успех, в коей подтверждалось вынесенное им решение, а свидетельства четырех очевидцев признавались ложными.
Но сами избежавшие казни были вольны рассказывать об увиденном кому угодно; о них поползли разные слухи. Эпоха Карла Великого, как вам известно, порождала людей отнюдь не робкого десятка; этим и объясняется, что женщина, побывавшая у сильфов, вошла в доверие к тогдашним знатным дамам, в результате чего множество сильфов, милостью Господней, обрело бессмертие. Стали бессмертными и многие сильфиды: этому содействовали рассказы трех мужчин, расписывавших прелести сих созданий, что и побудило кое-кого из вельмож того времени хотя бы поверхностно приобщиться к каббалистической философии. Тогда же зародились истории о феях, которыми полны легенды эпохи Карла Великого и последующих веков. Описываемые в них феи были на самом деле нимфами и сильфидами. Приходилось ли вам читать истории о рыцарях и феях?
— Нет сударь, — признался я.
— Это весьма печально, — продолжал он, — ибо они могли бы дать вам некоторое представление о переустройстве мира, задуманном Мудрецами. Все эти героические рассказы о воинах и влюбленных Нимфах, эти описания странствий в поисках потерянного рая, все эти картины зачарованных дворцов и заколдованных рощ служат лишь калким отражением той жизни, которую ведут Мудрецы, и того, во что превратится весь мир, когда в нем будет править Мудрость. Его будут населять одни только герои; наименьший из наших детей сравняется в силе с Зороастром, Аполлонием и Мельхиседеком, большинство из них будут столь же совершенны, сколь были бы сыны Адама и Евы, если бы наши прародители избежали грехопадения.
— Но разве не говорили вы мне, сударь, — вмешался я, — что Господь вовсе не желал, чтобы Адам и Ева обзаводились детьми, что Адам не должен касаться никого, кроме сильфид, а Ева не должна была думать ни о ком, кроме сильфов и саламандр?
— Совершенно верно, — согласился граф, — они не должны были порождать детей тем способом, каким это делали.
— Стало быть, сударь, ваша каббала может предложить мужчине и женщине какой-то иной, необычный способ деторождения?
— Разумеется, — ответил граф.
— Тогда прошу вас, поведайте мне о нем!
— Только не сегодня, — улыбнулся граф. — Пусть это будет маленькой отместкой за то, что вы возводили напраслину на стихийных духов, обвиняя их во вселенской чертовщине. Я не сомневаюсь, что отныне вы никогда не поддадитесь паническим страхам. А посему предлагаю вам, помолясь Богу, еще раз поразмыслить на досуге о том, с какой из стихийных субстанций вы хотели бы, во славу Божию, поделиться своим бессмертием. Однако мне пора: я должен малость отдохнуть перед проповедью, которую, по вашему наущению, я решил произнести этой же ночью в собрании гномов.
— Уж не собираетесь ли вы растолковать им какую-нибудь главу из Аверроэса?
— Неплохая мысль, — молвил граф, — может быть, мне и впрямь стоит выбрать что-либо в этом духе: ведь я и сам хотел посвятить эту проповедь величию человека, тем самым побуждая моих слушателей всеми силами стремиться к союзу с людьми. Аверроэс вслед за Аристотелем уделял много внимания двум положениям, которые мне хотелось бы прояснить. Одно из них касается природы разума, второе — высшего блага. Он учит, что существует лишь один сотворенный разум, отражение разума несотворенного, и что этот единственный разум — общее достояние всего человечества; все это требует пояснений. Касательно же высшего блага Аверроэс говорил, что оно состоит в общении с ангелами: мысль не совсем каббалистическая, ибо человек создан затем, чтобы уже в этой жизни наслаждаться общением с Богом; вы убедитесь в этом, когда вступите в ряды Мудрецов.
Так и завершился наш пятый разговор с графом де Габалисом. На следующий день граф принес мне речь, произнесенную перед подземными жителями, она оказалась просто восхитительной.
Я опубликовал бы ее в приложении к разговорам, которые впоследствии мне и некой никонтессе довелось вести с этим великим человеком, будь я уверен, что все мои читатели наделены светлым умом и не сочтут мои речи бреднями сумасшедшего. Если окажется, что сия книга принесла хоть какую-то пользу, если читатели не станут подозревать меня в том, будто я заинтересовался тайными науками лишь затем, чтобы высмеять оные, я продолжу общение с графом де Габалисом и в скором времени выпущу второй том «Разговоров».
Монфокон Де Виллар и его двойники
«Дядюшка, чего я до сих пор не подозревал, был большим мистиком. Шкапы были наполнены сочинениями Парацелъсия, графа Габалиса, Арнольда Виллановы, Раймонда Луллия и других кабалистов и алхимиков».
Владимир Одоевский
«Гномы и ундины обитают в областях вселенной, граничащих с повседневным, человеческим сознанием, но находящихся за его порогом. Некоторые из этих духов злокозненны, другие благожелательны к людям. Но как только человек переступает порог духовного мира, он оказывается лицом к лицу и с теми, и с другими. Различить их бывает очень нелегко».
Рудольф Штайнер
Должен сразу же признаться, что мои краткие любительские изыскания о «Графе де Габалисе» не основываются ни на подлинных документах, ни на более или менее солидных исследованиях специалистов, писавших об этой загадочной книге и ее таинственном авторе до меня. Судя по доступным мне изданиям, первоисточники либо вовсе не сохранились, либо по каким-то причинам не были опубликованы. Статьи французских ученых, посвященные аббату Николя-Пьеру-Анри Монфокону де Виллару и самому знаменитому из его произведений, производят впечатление «разговоров на тему», а не солидно документированных историко-литературоведческих трудов. Пьер Невилль, посвятивший бурной жизни и загадочной смерти Монфокона первую главу своей книги «Сумрачная изнанка истории», со всей определенностью заявляет, что до нас не дошло никаких архивных документов о создателе «Графа де Габалиса», относящихся к периоду 1670–1675 годов; все обстоит так, словно «мстительные сильфы развеяли его идеи по ветру, а заодно растащили все касающиеся его жизни бумаги…». Сам Невилль, цитируя более ранние сведения, также не указывает их источников: «Чтобы прояснить эту тайну, можно лишь дожидаться весьма проблематичной находки в архивах пока неизвестных нам документов. Лучше уж смириться с тем, что духовный отец гномов, ундин, сильфов и саламандр навеки останется для простых смертных столь же загадочным, как и его приемные дети…»
Поэтому неудивительно, что подчас дело доходит до курьезов, вполне, впрочем, извинительных или даже уместных, поскольку они связаны с фигурой, еще при жизни начавшей окутываться аурой слухов и легенд. Издание «Графа де Габалиса», предпринятое в 1966 году солидной как будто фирмой «Пьер Бельфон», на странице 26-й сообщает читателю, что де Виллар был зарезан неизвестными на Лионской дороге в 1695 году, а в помещенной на обложке того же издания аннотации говорится, что это трагическое событие произошло ровно двумя десятилетиями раньше. Опечатка, разумеется, но опечатка двойная и поэтому вдвойне знаменательная. Ведь большинство авторитетных французских энциклопедий сходится на том, что знаменитый в свое время вольнодумец и задира погиб в 1673 году, причем список его предполагаемых убийц начинается с обыкновеннейших головорезов, а завершается сильфами и гномами, которые, как писал еще Вольтер в своем «Веке Людовика XVI», расправились с ним за разглашение их тайн. Нельзя, разумеется, сбрасывать со счетов и наемников, якобы подосланных духовными властями, возмущенными чересчур вольным толкованием Ветхого Завета в «Графе де Габалисе», и, само собой разумеется, пресловутых лжерозенкрейцеров и лжекаббалистов самого дурного пошиба, которым пришлись не по душе двусмысленные диалоги Монфокона, относящиеся к их собственным «доктринам».
Так что мое предисловие волей-неволей будет смахивать, особенно в биографической своей части, на некий «апокриф», написанный по мотивам «Графа де Габалиса» и воистину бесчисленных произведений (я коснусь лишь некоторых), порожденных за три века этой небольшой книгой.
Моя дерзость хотя бы отчасти находит извинение в том, что сто лет назад сходным делом занялся человек, безмерно превосходящий меня как по части эрудиции, так и по части художественного таланта. Я имею в виду Анатоля Франса и два его сочинения, составляющие нечто вроде дилогии: это «Харчевня королевы Гусиные Лапы» и «Суждения господина Жерома Куаньяра». Собирая материал для этих двух романов, великий библиофил пытался найти любые мало-мальски достоверные документы, касающиеся биографии Монфокона, но — увы! — таковых не оказалось. Вся библиография «Харчевни» сводится к скупой сноске на первой странице, из которой явствует, что автор основательно проштудировал «Графа де Габалиса» в амстердамском издании 1700 года; будь у него нечто более раннее, он, вне всякого сомнения, не преминул бы упомянуть об этом.
Жизнь и учение Монфокона де Виллара излагаются на фоне XVIII века отчасти по причине особого интереса Анатоля Франса к этой эпохе, отчасти же потому, что такая временная сдвижка позволила ему с большей достоверностью вложить в уста своих героев собственные суждения, явственно отдающие эпикурейством, просветительством и социально-политической проблематикой, замешенной на галльской иронии. Авторы комментариев, помещенных в известном восьмитомнике русских переводов Франса, вышедшем в Москве в конце пятидесятых годов, не из подхалимства и не ради красного словца пишут о «выдвижении на первый план жанров обличительных» и о «важнейших средствах разоблачения буржуазной действительности»: у Франса имелось и то и другое, причем, пожалуй, в избытке. Но, ограничившись только «выдвижением» и «разоблачением», он не был бы великим писателем. Его дилогия — уникальная в своем роде попытка создать образ человека, жившего в далекую как от Франса, так и от нас эпоху, с использованием приемов, весьма нехарактерных для «критического реализма», но вполне типичных для таких поздних романтиков, как Стивенсон — вспомним хотя бы «Странную историю доктора Джекила и мистера Хайда». В самом деле, пора бы пересмотреть расхожую точку зрения, в соответствии с которой главным прототипом аббата Куаньяра был Монфокон де Виллар. Жером Куаньяр, эпикуреец и материалист, нацепивший на себя маску правоверного католика, — это не кто иной, как сам Анатоль Франс со всеми его пристрастиями и противоречиями. Жак Турнеброш, разбитной и неглупый молодой человек, от лица которого ведется повествование, — это отчасти Анатоль Франс в юности, отчасти оппонент графа де Габалиса. Монфокон де Виллар (и, естественно, таинственный граф, само имя которого недвусмысленно напоминает о занятиях каббалой) выведен в «Харчевне» алхимиком и чернокнижником д’Астараком, «верным почитателем саламандр», в конце концов поглощенным той стихией, которой они ведают. А последняя ипостась Монфокона, Габалиса и Анатоля Франса — это Мозаид, каббалист в желтом балахоне, предполагаемый убийца аббата Куаньяра, то есть, в известном смысле, самого себя. В итоге живым остается лишь автор «апокрифа» о Монфоконе, Жак Турнеброш, он же эрудит и пересмешник Анатоль Франс.
Его дилогия — блестящее развитие (а для XIX века — и завершение) темы, впервые нашедшей художественное воплощение под гусиным пером Монфокона де Виллара. Франс, как и другие усердные читатели «Графа де Габалиса», черпал из этой книжицы длинные пассажи без всяких ссылок на первоисточник, кроме той, которую я привел выше. В этом смысле, однако, он выказал себя более щепетильным, нежели, скажем, доктор Папюс, он же Жерар Анкосс, не стеснявшийся прибегать к плагиату двойному: например, «Молитва саламандр», помещенная в его «Церемониальной магии», целиком взята из «Ритуала высшей магии» Элифаса Леви, а тот, соответственно, заимствовал ее у Монфокона. Оправдание Анатоля Франса, писателя несравненно более талантливого, чем оба вышеупомянутых оккультиста, в том, что он, опираясь на собственную фантазию и эрудицию, создал «воображаемый портрет» гасконского вольнодумца и забияки, причем портрет не только полнокровный, но и, так сказать, «трехстворчатый», написанный как бы с разных точек зрения и оттого особенно рельефный и убедительный.
Ниже я коснусь нескольких шедевров европейской литературы, в которых так или иначе прослеживаются тематика и образы Монфокона, а пока поделюсь с читателем теми немногими и не слишком достоверными фактами о нем, которые так и этак освещаются в литературе.
В самом деле, никому толком не известно, как и когда окончил он свои дни: погиб ли на Лионской дороге, как аббат Куаньяр, сгорел ли при пожаре своей алхимической лаборатории, как искатель философского камня д’Астарак, утонул ли в водах Сены, как «богомерзкий» Мозаид. Скупые сведения о его короткой жизни (1635–1673) тоже не отличаются единообразием и надежностью. Кое-кто даже утверждает, будто он дожил до глубокой старости в монастыре ордена траппистов, где царил суровый устав, перенятый отчасти у бернардинцев, отчасти у православных аскетов-исихастов. Мне лично кажется, что сия легенда вполне имеет право на существование: уж очень неожиданными были духовные метания этого человека, которого можно обрисовать и как этакого д’Артаньяна в сутане (недаром они почти земляки!), и как ученейшего знатока эзотерических доктрин, и как вольнодумца-либертена, предтечу французских просветителей XVIII века.
Родился он в поместье Виллар под Тулузой, окончил богословский факультет тамошнего университета, получив титул аббата, который в ту пору присваивался молодым людям духовного звания, еще не принявшим священнический сан. В юности увлекался «каббалистикой», то есть мешаниной всякого рода неоязыческих учений вкупе с обрывками подлинно языческих верований, сохранившихся в народном сознании, а в эпоху Возрождения обработанных и сведенных в некое подобие системы натурфилософами XVI века, прежде всего Парацельсом. Сразу же нужно оговориться, что все эти причудливые теории лишь в редчайших случаях хоть как-то соотносились с настоящей каббалой, тайным преданием, толкующим скрытую от профанов сущность иудаизма. Эти «случаи», ставшие «судьбой» таких европейских мыслителей, как Пико делла Мирандола и Иоганн Рейхлин (оба они знали древнееврейский язык и штудировали Ветхий Завет в оригинале), не коснулись Монфокона де Виллара и не оставили следа в его «Графе де Габалисе», посвященном почти исключительно вопросу о взаимоотношениях человека и стихийных духов, «элементалей», или «стихиалей».
В начале шестидесятых годов де Виллар отправляется в Париж, где за свои дерзкие нападки на кардинала Мазарини попадает в тюрьму: одни исследователи считают, что он угодил в Шатле, другие — что ему пришлось побывать в Бастилии. Смерть всесильного временщика, последовавшая в 1661 году, вернула Монфокону свободу, которую он, как полагает Юбер Жюэн, автор предисловия к упомянутому изданию «Графа де Габалиса», использовал для того, чтобы прикончить там своего дядюшку, Пьера де Ферруля де Монгайара. Мотивы преступления так и остались неизвестными: можно предполагать сведение счетов политического, религиозного и даже финансового характера, не говоря уже о простой вспышке страстей. Так или иначе, тулузский суд приговорил де Виллара к четвертованию, хотя выполнить этот приговор пришлось, за отсутствием осужденного, с помощью соломенного чучела. Тулузский же епископат лишил его духовного звания и запретил читать публичные проповеди. Первое решение, скорее всего, было связано с убийством, если только оно и впрямь имело место, а не является очередной легендой; второе — с выходом «Графа де Габалиса» (1670), книги, в которой отрицается всесилие дьявола и высмеивается инквизиция, свято верившая в возможность пакта с нечистой силой и плотского с ней союза, — с точки зрения церкви такой союз считался грехом куда более тяжким, чем скотоложство.
В следующем году, если верить официальной библиографии, были изданы еще три сочинения Монфокона, сразу же снискавшие ему известность в литературных и светских кругах Парижа. То был роман «Анна Бретонская и Альманзарис, или Беспощадная любовь», содержавший в себе вольные намеки на судьбу маркизы де Севинье, современницы автора, трактат «О тонкости», в котором Монфокон обрушивается на Паскаля и других мыслителей янсенистского толка, а также весьма скандальная для того времени «Критика «Береники»», где отрицались принципы классицизма, определявшие творческий метод Корнеля и Расина. Был Монфокон знаменит и своими стихами маньеристического характера, но они, как и упомянутые выше книги, переиздавались лишь до начала XVIII века. Затем интерес к ним угас, что вполне понятно, когда речь идет о произведениях, привлекавших главным образом своей подчеркнутой злободневностью.
Таинственная гибель тулузского расстриги, столь красочно воссозданная Анатолем Франсом, в скором времени повлекла за собой почти полное забвение его литературного наследия за исключением «Графа де Габалиса», которому было суждено подлинное литературное бессмертие. «Малый классик», как принято называть во Франции писателей сравнительно небольшого масштаба, сумевших, однако, сказать собственное слово в литературе, Николя Монфокон де Виллар век за веком, чаще всего анонимно, продолжает свое «каббалистическое», колдовское действо, словно незримый двойник диктует свои откровения столь несхожим между собой литераторам, как Жан-Франсуа Мармонтель, Владимир Одоевский и тот же Анатоль Франс. Несмотря на все, порой кардинальные, перемены в духовной атмосфере Европы, произошедшие за три последних столетия, тема общения человека со стихийными духами, под которыми можно понимать и сверхъестественные существа, находящиеся за порогом повседневного человеческого сознания, и силы, бурлящие внутри его, нисколько не утратила своей актуальности.
В чем же причина такого интереса?
Несомненно, что, с известной точки зрения, «Граф де Габалис» — это рассказ об инициации, посвящении: немецкий каббалист и великий поклонник «почти божественного Парацельса» прибывает в Париж едва ли не с единственной целью — приобщить к своей доктрине юного ученика, знакомого с ней только умозрительно, по книгам. Тема посвящения достаточно внятно изложена во «Втором разговоре», происходящем в саду-лабиринте Рюэля, прежней резиденции кардинала Мазарини. Лабиринт — это символ запутанных путей, ведущих к центру мира, где свершается посвящение. Центр лабиринта — если только посвящаемый с помощью наставника сумеет его достичь — представляется местом вне пространства и времени, космическим святилищем и сердцевиной человеческого существа, обретшего, после долгих блужданий по непролазным чащам страстей и гибельных иллюзий, нерушимый мир со своим изначальным, адамическим «я». Вход в лабиринт и выход из него — это символическая смерть и духовное воскрешение. Недаром находящийся в лабиринте Рюэля ученик де Габалиса (или сам Монфокон) так боится собственной гибели и смотрит на своего наставника «как на судью, готового произнести смертный приговор».
Однако этим эпизодом тема посвящения у Монфокона исчерпывается, а может быть, он умышленно избегает ее развития. Никаких ритуалов, никаких реальных встреч со «стражами порога» не описывается. Инициация принимает чисто вербальный характер, она сводится к передаче «тайных знаний» от учителя к ученику, но не превращается в подлинную мистерию, описанную в апокрифических «Новых разговорах о тайных науках», вышедших в Амстердаме через много лет после гибели Монфокона. Все попытки домыслить за него истинную суть «Графа де Габалиса» заранее обречены на неудачу ввиду отсутствия каких бы то ни было документов, подтверждающих или опровергающих причастность автора к розенкрейцерам или другим инициатическим организациям тогдашней Европы…
Впрочем, сами розенкрейцеры не оставили после себя никаких письменных источников, кроме тех, которые были сознательно ими инспирированы. «Когда приступаешь к изучению движения розенкрейцеров, — пишет французский исследователь Луи Гюйо, — поражаешься отсутствию исторических свидетельств, что говорит не о сомнительности или недостоверности самого факта существования этой организации, а о ее намеренной укорененности в мифе и легенде. В противоположность масонским ложам, розенкрейцерство чаще всего характеризуется отсутствием явной структуры. Это тайное братство действует под покровом тьмы, тайны и молчания. Тройная загадка розенкрейцеров связана с происхождением этого движения, его подлинными целями, его преемственностью. Не было ли оно с самого начала чистой фикцией? Или, напротив, его первые манифесты, опубликованные в Германии, — «Всеобщая реформация…» и «Fama fraternitatis»(l614), «Исповедание…» (1615) и «Химическая свадьба» (1616) — были чем-то вроде эзотерического евангелия тайной светской общины?!» Еще короче и определенней высказался Рене Генон: «Истинные розенкрейцеры никогда не составляли организацию с определенными внешними формами, и, однако, по крайней мере с начала XVII века, появились многочисленные ассоциации, которые можно считать розенкрейцерскими».
Любопытно отметить, что «Химическая свадьба Христиана Розенкрейца» — таково полное ее название — с самого момента публикации считалась куда более двусмысленным и темным произведением, чем «Граф де Габалис».
Эта книга была и остается объектом самых противоречивых толкований: одни видят в ней мистификацию, пародию на «Fama fraternitatis», написанную с целью осмеяния «братства розенкрейцеров», другие — искусно зашифрованный рецепт естественной алхимии, целью которой является изготовление белой или красной пудры, обладающей целительной силой, третьи — настолько запутанный и странный алхимический трактат, что никто не способен проникнуть в его подлинный смысл, четвертые — замечательную и своеобразную притчу, повествующую о поисках главным героем «озарения свыше».
Таким образом, загадочного аббата позволительно с равным основанием считать и просто изрядным эрудитом, набравшимся сведений о стихийных существах из старинных инкунабул, и настоящим посвященным, принадлежавшим к одной из филиаций розенкрейцерства. Он мог, не кривя душой, вынести себя как в образе самого Габалиса, так и в обличье его парижского ученика, ловко парирующего все доводы своего наставника. Л всего верней, как мне кажется, было бы видеть в этом двуедином существе (посвящающий и посвящаемый, мудрец и скептик) воплощение инициатического пути, пройденного Монфоконом де Вилларом от лабиринта в Рюэле до предполагаемой гибели на Лионской дороге. «Укорененность в мифе и легенде», присущая всему феномену розенкрейцерства, как нельзя лучше характеризует и возможного участника одной из незримых филиаций «братства», многоликого автора «Разговоров о тайных науках».
Выше я упомянул апокрифическую версию о его удалении в монастырь траппистов; не более, но и не менее обоснованной является гипотеза, изложенная на страницах «Энциклопедии символов», вышедшей в Германии и недавно переведенной у нас. Ее составители, по неосведомленности или по привычке путая автора с его персонажем, безоговорочно считают «графа Кабали» (sic!) членом ордена Златорозового креста: «В трудах розенкрейцеров можно найти учение о тайнах четырех царств; особенно известны, по крайней мере современным оккультистам, исполненные галльского юмора труды графа Кабали (под этим псевдонимом скрыто имя реально существовавшего мудрого рыцаря из восточной Германии или даже Венгрии)».
Еще один двойник Монфокона предстает в том эпизоде из романа современного итальянского писателя Умберто Эко «Маятник Фуко», где описывается расправа призрачного вожака «посвященных» (он считает себя перевоплощением Эдварда Келли, Сен-Жермена и Калиостро) со своими столь же призрачными противниками, среди которых оказывается и неугомонный тулузский аббат. Дело происходит в подземелье, «стены которого соприкасаются с парижской канализацией, лабиринтом преступного мира».
«— Жду третьего, — вспоминает этот фантом, «ставший воплощением мести», — предводителя французских розенкрейцеров Монфокона де Виллара, готового предать тайну общества, о чем я уже предупрежден.
— Я граф де Габалис, — представляется этот фатоватый лжец.
Мне потребовалось немного слов, чтобы направить его шаги навстречу судьбе. Он проваливается, и жаждущий крови Лучано делает свое дело».
Какие только приключения не выпали на долю таинственного автора «Графа де Габалиса», каких только фантастических смертей он не удостаивался под пером своих собратьев по литературному ремеслу!
Памфлетист и убийца Монфокон, эпикуреец и материалист Жером Куаньяр, чернокнижник д’Астарак, безымянный «мудрый рыцарь» из Венгрии — все эти двойники имеют едва ли не одинаково законное право па существование, коль скоро все они более или менее долго существуют на страницах книг.
Залогом их бессмертия является изощренная форма, в которую триста с лишним лет назад полумифический автор (или стоявшая за ним организация) облек древнее учение о связях человека с эфирными сущностями, обитающими в астральном мире. «Монфокон пользуется языком стремительным и блестящим, мастерски владеет искусством диалога. Все в нем словно бы предвещает изящную словесность XVIII века. Его тонкая ирония, сдержанный лиризм и ясность композиции странным образом контрастируют с неуклюжим стилем большинства его современников». Но одного литературного таланта недостаточно, чтобы снискать себе молниеносный успех среди читателей. Выражаясь современным языком, «Граф де Габалис» стал «бестселлером» своей эпохи в силу того обстоятельства, что поначалу был воспринят как насмешка над простаками, продолжающими верить в существование стихийных духов. И в самом деле, разве не писал Монфокон о гаданиях по воде, по зеркалам, по руке, разве не насмехался над людьми, которые стараются таким образом вернуть себе потерянные четки или украденные часы, узнать новости из дальних стран или увидеть тех, кто находится в отъезде? А отсюда — рукой подать до веры в услужливых духов (или бесов), с чьей помощью осуществляются все эти оккультные махинации…
Но, вчитавшись в Монфокона повнимательней, публика начинала понимать, что одна из главных его задач — не мелкое морализаторство, а тотальный вызов религиозному ханжеству, замкнувшемуся в заколдованном круге жестких догм, — вызов, порой искусно замаскированный под пустую светскую болтовню, порой вполне открытый.
Делая вид, что он проповедует ортодоксальные истины, и прикрываясь желанием определить кое-какие пункты «тайной доктрины» или «учения наших отцов-Философов», Монфокон подвергает сомнению отдельные догматы и традиции католической церкви. А точнее говоря, восстает против слишком рьяного применения этих догматов на практике, приведшего, как известно, к небывалому доселе в Европе разгулу колдовских процессов. Их пик пришелся не на «мрачное средневековье», а на эпоху Возрождения и в особенности на просвещеннейший XVII век. Кстати сказать, знаменитые салемские суды над ведьмами в Новой Англии должны были начаться только в 1692 году, то есть много лет спустя после выхода в свет «Графа де Габалиса»…
В ту пору, когда по всей Европе еще полыхали костры инквизиции, Монфокон писал, что «оскорбительно для истины выбирать себе торные пути. Она в силах взломать железные врата и проникнуть, куда ей угодно, несмотря на все потуги лжи. Что вы можете ей противопоставить?»
«Разговоры о тайных науках» — это, в некотором смысле, антипод знаменитого «Молота ведьм», в котором приводится высказывание величайшего авторитета церкви — св. Августина: «Часто говорилось и многими утверждается из личного восприятия и из свидетельств других очевидцев, в достоверности которых не может быть сомнения, что лешие и фавны, которые в народе называются инкубами, обуянные страстью к женщинам, добивались плотского соития с ними и его с ними совершали… Было бы наглостью отрицать это ввиду достоверности людей, утверждающих подобное».
Но все полемические мотивы «Графа де Габалиса» в конечном счете выглядят лишь «данью времени», злободневным фоном, оттеняющим основную тему повествования, зародившуюся в незапамятной древности и заново переработанную натурфилософами XVI века.
Почти дословно цитируя Монфокона, Анатоль Франс пишет о том, что сам факт брачного союза между людьми и «стихиалями» считался непреложным еще в античности: «Таково происхождение гигантов, о которых повествуют Гесиод и Моисей. Таково происхождение Пифагора, который своей матери саламандре обязан тем, что появился на свет с золотым бедром. Таково происхождение Александра Великого, который, как утверждают, был сыном Олимпиады и змия, Сципиона Африканского, Аристона Мессеанского, Юлия Цезаря, Порфирия, императора Юлиана, который возродил культ огня, уничтоженный Константином Отступником, волшебника Мерлина, рожденного от сильфа и монахини, дочери Карла Великого, святого Фомы Аквинского, Парацельса, а в недавние времена господина Ван-Гельмонта».
Впрочем, что говорить о Гесиоде и Аквинате, если сам Гомер повествует о том, как хитроумный Одиссей был заброшен враждебным демоном на остров Огигию, где властвовала коварная дочь Атланта Калипсо, светлокудрая нимфа, с которой «не водят общества» ни вечные боги, ни смертные люди. Она обещает бессмертие в обмен на его любовь — в гомеровские времена считалось, что духи стихий, наделенные вечной жизнью и вечной молодостью, могут разделить эти дары с полюбившим их человеком. Одиссей, будто бы, выдержал столь невероятное искушение, хотя в другом месте Гомер упоминает о нескольких сыновьях, прижитых от него нимфой. В конце концов Зевс велит ей отпустить странника, дальнейшая судьба которого уже не имеет прямого отношения к занимающему нас вопросу. Этот эпизод из «Одиссеи» интересен тем, что затронутая в нем тема мистической любви подверглась полному переосмыслению вместе с торжеством христианства, низведшего прежних богов и божков до уровня злокозненных бесов. А в полуязыческом сознании жителей варварской Европы эти официально признанные демонами духи, считавшиеся до той поры бессмертными, превратились в существ, коим отпущен долгий, но не бесконечный век.
Представления о них были систематизированы и обобщены великим немецким мыслителем, врачом и алхимиком Филиппом Теофрастом Бомбастом из Гогенгейма, называвшимся Парацельсом (1493–1541), чьи идеи, между прочим, оказали решающее влияние на Якоба Бёме, на ранние общества розенкрейцеров, не говоря уже о Лейбнице и целой плеяде немецких романтиков. В отличие от мнения церкви, и особенно в противоположность Лютеру, который своими рассуждениями о дьявольских водолеях» в немалой степени способствовал демонизации стихийных сущностей, Парацельс в одной из своих книг, пожалуй, самой поэтической и прекрасной, «Книге о нимфах, сильфах, пигмеях и саламандрах», разделяет всех стихийных существ на принадлежащих воде, земле, воздуху и огню. Если Лютер видел в них только «отродье», то Парацельс полагал, что их создал Бог; если в сказаниях и сказках говорится о детях от союза людей с этими существами, то Парацельс не находит в этом ничего противоестественного, наоборот:
«Вот, скажем, водолей, или водяные, они выходят к нам из воды, знакомятся с нами, потом вновь опускаются в воду, потом снова поднимаются. Да они те же люди, только на звериный манер, без души. Отсюда мы видим, что они могут жениться на людях, так что нимфа может взять себе мужчину из Адамова колена, и она будет жить с ним в доме и рожать детей. А как родится ребенок, то отец-то из корня Адамова, он вольет душу в ребенка, и тот будет в точности как человек, и с душой. Но дальше и женщина может получить душу, если она замужем, и она будет как и другие женщины, и Господь снизойдет к ней… Нимфы стараются заполучить мужчину и сделать его прилежным, подобно язычнику, который хочет, чтобы его окрестили. И вот со всей страстью они стремятся к людям, ведь по пониманию и уму они такие же люди, разве что без души»».
С этой выдержкой созвучно то место из книги русско-французского культуролога Александра Койре «Мистики, спиритуалисты, алхимики Германии XVI века», в котором подводится итог учения Парацельса о стихийных сущностях: «Не следует забывать, что все элементы обитаемы и в самом деле нет никаких разумных оснований для того, чтобы жизнь не создавала подчиненных ей центров где-нибудь еще, помимо поверхности земли и морских глубин, и чтобы существа (конечно, менее совершенные, чем человек) не могли бы создать свои тела с помощью иных элементов, нежели человек и животные. Это целиком бы противоречило философии Парацельса. Видимые элементы, будь то земля, вода или огонь, в действительности не являются «элементами». Это <…> лишь «тела» истинных «элементов», уже не материальных, но динамических. Если четыре элемента происходят из одного-единственного, то почему возможное в одном из них невозможно в другом? Это подтверждается опытом: всем известно, что русалки живут в воде, гномы в земле, а эльфы населяют воздушный элемент. Истинная наука не может отрицать установленных фактов. Она должна их объяснять. Здравая философия показывает поэтому, что гномы, саламандры и эльфы не являются, как часто полагают, существами, сравнимыми с человеком: это существа одноэлементные. Имеются другие существа, тела которых состоят из двух элементов. Колдуны пользуются этими духами, или элементарными существами, коих не следует путать с демонами. Последние суть падшие ангелы, в то время как духи природы наделены совсем другой сущностью. Они не согрешили, а потому и не прокляты. Им не требуется спасения, но и бессмертие им не уготовано. В отличие от демонов, их не нужно бояться, хотя и доверять им не стоит: они любят играть с людьми всякие шутки. С другой стороны, они способны открыть человеку важные тайны, поскольку им ведомы свойства своего элемента (по крайней мере, самым возвышенным из них)».
Здесь стоит, пожалуй, упомянуть о том, что среди ведущих «демонологов» XVI–XVII веков не было единого представления о природе и свойствах стихийных духов. Иоанн Тритемий (1462–1516), выдающийся немецкий историк, теолог и знаток оккультных наук, безоговорочно считал их демонами, «падшими ангелами». Он разделяет этих духов на шесть разрядов: огненные, воздушные, земные, водяные, подземные и «светобоязненные». Одни из них, например, огненные, «не имеют никакого сношения с живущими на земле людьми, ибо по причине своей тонкости не могут сделать тело осязаемым или сотворить его из сгущенного воздуха». Другие — земные, водяные и подземные — всячески вредят людям: они «заставляют блуждать путешествующих», «наслаждаются тем, что задерживают людей в темноте», «любят постоянно страшить людей видениями», «возбуждают бури на морях и, погружая в водяную бездну корабли, отнимают тем самым жизнь у многих людей», «нападают на тех, кто выкапывает шахты, добывает металлы и ищет спрятанные в земле сокровища».
Иного мнения придерживается итальянский теолог Лодовико Синистрари (1622–1701). В своем трактате «О демоноалитете и бестиалитете инкубов и суккубов» он пишет о том, что «существует иной мир, нежели тот, который мы населяем, и в нем живут другие люди, произошедшие не от Адама, но созданные Богом каким-либо другим образом»; «эти существа имеют разум и плотские органы, как и человек; однако они отличаются от него не только более утонченной природой, но и более тонкой материей»; они «созданы из самых чистых частей стихий: одни — из земли, другие — из воды, третьи — из воздуха, четвертые — из огня». Далее Синистрари утверждает, что этих духов не следует путать с бесами, ибо у них есть тело и душа. Они мо-iyr страдать от стихийных сил, живут долго, но не вечно; словом, это «разумные животные», имеющие, ко всему прочему, представление о миссии Христа, «Который сошел для блага всего мира и прославление Которого раздается по всей земле».
Все эти положения были подхвачены в «Графе де Габалисе», где они излагаются, дополняются, доказываются или опровергаются столь остроумным и убедительным образом, что завороженному читателю не остается ничего иного, как хотя бы чисто умозрительно допустить правоту доводов немецкого «каббалиста», рассуждающего о вполне реальной природе «стихиалей».
«Их удел, — пишет Монфокон, — возврат к вечному небытию». «Наши отцы-Философы, — продолжает он, — говоря с Богом лицом к лицу, сетовали на горестную судьбу сих существ, и Господь, в безграничном своем милосердии, открыл им, что это несчастье поправимо. Он изрек, что подобно тому, как человек, заключив завет с Богом, стал причастен божественности, так сильфы, гномы, нимфы и саламандры, заключив союз с человеком, становятся причастниками бессмертия. Какая-нибудь нимфа или сильфида становится бессмертной и способной к достижению вечного блаженства — а к нему стремимся и мы сами, — если ей посчастливится выйти замуж за Мудреца; равным образом какой-нибудь сильф или гном перестает быть смертным с той поры, как сочетается браком с одной из наших дочерей».
Такого рода суждения, которыми переполнен «Граф де Габалис», можно трактовать и вполне рационалистически, подразумевая под союзом человека и стихийного духа всего лишь слияние с природой, попытку облагородить ее, очеловечить, наделить неким смыслом. «Не переставайте же, — поучает граф де Габалис своего юного друга, — изумляться простоте самых чудесных явлений природы и постарайтесь распознать в этой простоте гармонию столь вечную, истинную и необходимую, что она, вопреки вашей собственной воле, отвлечет вас от ваших скудных фантазий». В подобных наставлениях чувствуется, как ни странно, предвосхищение некоторых идей Жан-Жака Руссо, вдохновлявших руководителей Французской буржуазной революции, да и всех последующих революционных переворотов, ставивших своей целью рождение «нового человека». При некотором желании и с некоторой натяжкой из «Графа де Габалиса» можно вычитать цитаты, в которых сквозит мысль о необходимости «переделки природы», а заодно и человека. Грех, совершенный Адамом, «низринул его в отбросы элементов, гармония была нарушена и он, сделавшись нечистым и грубым, утратил связь с чистыми и тонкими субстанциями». Его потомкам предстоит «очистить и подвергнуть возгонке элемент огня, таящийся в них самих, и таким образом подтянуть и настроить соответствующую космическую струну, <…> сосредоточить мировой огонь в вогнутых зеркалах, помещенных внутрь стеклянного шара», то бишь произвести вселенского масштаба научно-магическую операцию, цель которой — телесное бессмертие человека и его полная власть над «своим естественным царством», «управление элементами без помощи демонов». Телесность посвященных имеет мало общего с телесной зависимостью от природы обычных людей или, как их называет де Виллар (или де Габалис), «недостойных невежд», для кого печальное бессмертие оборачивается вечным наказанием; они имеют возможность стать в самом деле бессмертными лишь посредством союза со стихийными духами.
Что касается Мудрецов или Философов, то они, сумевшие восстановить в себе богоподобие праотца Адама, способны «повелевать всей природой», не исключая духов и демонов. Даже сам «князь мира сего» бессилен погубить человека. Он томится «в проклятых и окаянных безднах земли, сотворенной верховным и первообразным алхимиком» и может, самое большее, подговорить своих соседей гномов, чтобы те «обратились с его гнусными предложениями к людям, наиболее достойным спасения, и, в случае удачи, погубили их душу вместе с телом». Заблудших Мудрецов, неспособных, по словам ап. Павла, к «различению духов», ждет «куда более суровая кара, чем вечное пребывание в преисподней, где еще ощутимо милосердие Господне, которое проявляется в том, что адское пламя только обжигает грешника, не испепеляя его до конца. Небытие — большее зло, чем ад». Иными словами, аббата Монфокона беспокоит не проблема посмертной участи, подготовленной всем земным существованием как праведника, так и грешника, но проблема небытия. Бессмертие духовного плана — пустой звук для Философа: тому, кто от него отрекается, «гномы сулят груды золота и серебра, обещают какое-то время оберегать его жизнь от смертельных опасностей, исполнять все, что пожелает человек, заключивший с ними сей злополучный пакт: так зловредный дьявол гномов губит душу человеческую и лишает ее надежды на вечную жизнь».
Начиная с эпохи Возрождения, цепкие побеги материализма исподволь заполоняли ниву духовности, паразитируя на ней, как ядовитая спорынья на пшенице. Полное слияние с Абсолютом, то есть возвращение в лоно абсолютного небытия, к которому издревле стремились величайшие мистики, представляется Мудрецам, наглотавшимся яда материализма, величайшим злом. «Ты, сердцу непонятный мрак, приют отчаянья слепого», — писал в свое время о небытии Пушкин, страшившийся его не меньше, чем Монфокон де Виллар. Бытийственность, материальность, телесность, причем любой ценой, пусть даже ценой вечных мук «по ту сторону порога», — вот девиз людей, которые, вслед за Григорием Сковородой, не могут сказать о себе: «Мир ловил меня, но не поймал».
Как я уже упоминал выше, Монфокон после своей гибели обрел отнюдь не самую плачевную форму бессмертия, окончательно воплотившись в созданного им графа де Габалиса, до сих пор вызывающего к жизни своих двойников. Но справедливости ради стоит сказать, что двойники эти, продолжая ту двусмысленную и опасную игру, что была начата еще при жизни тулузского вольнодумца в сутане, любят рядиться в костюмы и маски, приличествующие актерам, которым выпало играть на мировых подмостках прямо противоположные нашему герою роли.
В самом деле, когда юный герой повести Жака Казотта «Влюбленный дьявол» (1772) призывает князя тьмы Вельзевула, обещая отодрать его за уши, ему предстает огромная голова верблюда, страшная, бесформенная, с гигантскими ушами: «Безобразный призрак разинул пасть и голосом, столь же отвратительным, как и его внешность, произнес: «Что ты хочешь?»» Миг спустя дьявол превращается в собаку, затем в «изящно одетого пажа» и, наконец, в прелестную куртизанку Бьондетту, немедля покоряющую сердце пылкого молодого испанца. Вельзевул, принявший обличье обольстительной девушки, выдает себя за сильфиду и, совсем в духе графа де Габалиса, принимается рассказывать Альвару, от чьего лица ведется повествование, о сильфах, саламандрах, гномах и ундинах, которые, восхитившись его смелостью, решили оказать ему поддержку в борьбе с врагами. «Мне дозволено, — продолжает Бьондетта-Вельзевул, — принять телесную оболочку ради союза с Мудрецом: вот он. Если я снизойду до положения простой смертной, если, добровольно став женщиной, я потеряю естественные права сильфиды и поддержку моих подруг — я узнаю счастье любить и быть любимой. Я буду служить моему победителю, я раскрою ему глаза на величие его природы, о преимуществах которой он и не подозревает. А он — он подчинит нашей власти духов всех сфер и царство стихий, покинутое мною ради него. Он создан быть царем вселенной, а я стану его царицей».
Высокопарные словеса мнимой сильфиды удивительно похожи на рассуждения графа-каббалиста, особенно под конец, когда «князь тьмы» напоминает Альвару, что тот «создан быть царем вселенной». Однако не помазанием на всемирное царство завершается фантасмагорический роман героя с Бьондеттой, а ее почти убийственным для влюбленного юноши признанием и еще более страшным возвращением к своему подлинному обличью: «Тебе не должно быть достаточно одной Бьондетты, — говорит ему она. — Меня зовут не так. Ты дал мне это имя, оно нравилось мне, я с удовольствием носила его; но нужно, чтобы ты знал, кто я… Я дьявол, мой дорогой Альвар, я дьявол…» В известном смысле «Влюбленный дьявол» — это серия сцен, разыгранных по мотивам Монфокона, но разыграны они режиссером, который придерживается полностью противоположных сценических методов и идейных принципов. Даже шабаш ведьм обретает в «Графе де Габалисе» характер водевиля, где просветительские нотки диковинным образом смешиваются с эротическими мотивами. «Мудрецы… иногда собирают жителей стихий, — пишет он, — чтобы проповедовать им свои таинства и свою мораль; и поскольку случается, что тот или иной гном находит в себе силы отречься от своих грубых заблуждений, уразуметь весь ужас небытия и возжелать бессмертия, мы тут же подыскиваем ему подходящую девицу, женим их и справляем их свадьбу с той пышностью, которая соответствует важности только что одержанной победы». А у Казотта даже вполне заурядное с виду любовное приключение оборачивается колдовским мороком, сатанинской игрой в кошки-мышки, где роль кошки исполняет Вельзевул в девическом обличье, а роль мышки — бравый капитан гвардии неаполитанского короля, не особенно твердый в вопросах христианской морали. И еще надо сказать, что в своей повести Казотт явным образом следует традиции отцов-пустынников, изображавших дьявола в виде молодой и соблазнительной женщины. Вот разве что реальная атмосфера духовных мытарств, претерпевавшихся православными аскетами, заменяется у него красочной аллегорией с морализаторским привкусом: «Мнимая победа злого духа, — объясняет Альвару его духовник, — была для вас и для него всего лишь иллюзией, а раскаяние в совершённом окончательно очистит вашу совесть… Враг соблазнил вас, но не смог погубить…»
Именно таким образом преломились темы Монфокона де Виллара в XVIII веке,» когда наиболее чуткие к грядущим переменам души уже чувствовали в интеллектуальной, политической и мистической атмосфере Франции едва уловимый запашок серы и крови — к этим душам принадлежал и автор «Влюбленного дьявола», вступивший в тайный орден мартинистов, а потом, согласно не опровергнутой и не подтвержденной легенде, предрекший гибель нескольких своих современников, а заодно и свою собственную, под ножом гильотины или от рук разнузданной революционной черни. А до той поры, на протяжении целого столетия, сильфы и саламандры вели на страницах французской изящной словесности рассеянную светскую жизнь, мало чем отличавшуюся от времяпрепровождения читателей (или, скорее, читательниц) этой галантной, в меру эротизированной и неизменно блестящей поры. Назову всего два имени и два произведения, наиболее достоверно отобразивших умонастроения «пудреного века», а перед этим напомню весьма характерный для той эпохи сюжет из «Персидских писем» Монтескье, опубликованных в 1721 году. Десятого числа лунного месяца Сафара 1714 года один из корреспондентов сообщает другому из Парижа в Венецию, что в Париже существует множество профессий. Сегодня некий добропорядочный человек предлагает за скромное вознаграждение секрет приготовления алхимического золота; на следующий день является некто, соблазняющий вас возможностью переспать с воздушными духами; вся беда в том, что перед этим нужно целых тридцать лет воздерживаться от связей с обычными женщинами…
В новелле Клода-Проспера Кребийона «Сильф, или Сновидение г-жи де Р…» (1730) сей стихийный дух соблазняет земную женщину с помощью… критики основного положения, высказанного Монфоконом. «Я вижу, — нашептывает он ей, — что вы напичканы вздорными выдумками графа де Габалиса и полагаете, что способны даровать нам бессмертие, — то есть сделать нечто такое, что не сочла нужным сделать сама природа. Чего доброго, вы воображаете, начитавшись этих умных книг, что мы подвластны убогим познаниям ваших магов и являемся на их зов? Но как же может быть, чтобы существа высшего порядка нуждались в руководстве обыкновенных людей и были бы обязаны им повиноваться! Что до бессмертия, которое вы якобы можете нам дать, это уж и вовсе нелепость; каждому ясно, что частое общение с существами низшего порядка может лишь низвести нас с высот, где мы парим, но никак не придать нам новые силы». Сраженное такими доводами «существо низшего порядка», то есть графиня де Р…, в финале рассказа отдается то ли сильфу, то ли своим сонным грезам, да это и не важно; существенно то, что прельстившийся двусмысленностью, амбивалентностью первоисточника, Кребийон довольно ловко обращает против Монфокона его собственное оружие. Какие все это пустяки — бессмертие, ужас небытия, спасение души, «евангелизация» стихийных духов! Главное — переспать с хорошенькой графиней, а там видно будет. Ведь писал же Монфокон о «подходящей девице», «пышной свадьбе» и «одержанной победе».
В том же примерно духе, но более благопристойно и «психологично» трактуются вполне типичные для французской литературы того времени альковные темы в повести Жана-Франсуа Мармонтеля «Муж-сильф» (1758), героиня которой «отыскала для себя источник утешения, восторга и умиления в области вымысла»». Эта замужняя дама, прочтя несколько романов, «в коих описываются прелести общения между духами и смертными, поверила в существование духов и загорелась желанием завести знакомство с одним из них». Ее бедному мужу приходится обольщать собственную жену, прикинувшись воздушным духом и попутно исполняя все ее фантасмагорические прихоти. В этом случае тоже приходится вспомнить «Графа де Габалиса», где содержатся призывы к «иммортализации нимф и сильфид» ценой отказа от «пустых и пресных наслаждений, которые могут даровать вам женщины». Но коли так, то и прекрасные дамы вправе отказаться от общения с мужьями или — не будем судить их слишком строго — с любовниками, предпочитая им в лучшем случае сильфов, а в худшем — мелких бесов. Как тут не вспомнить лермонтовскую Тамару, соблазненную не каким-нибудь заурядным стихийным духом, а Демоном с заглавной буквы, «изгнанником рая», — ей, уже в посмертии, приходится прижаться «к груди хранительной» несущего ее в рай ангела, чтобы избежать нового искушения со стороны «адского духа», вставшего на ее пути…
Но есть в литературе Европы и другие произведения, отмеченные влиянием неугомонного тулузского аббата, в которых с первых же страниц чувствуется не снижение, а возвышение, одухотворение заданной им темы: речь, в первую очередь, идет о «Золотом горшке» Гофмана, хотя все его творчество так или иначе проникнуто по-своему переосмысленными перекличками с «Графом де Габалисом», а в еще большей степени — с трудами немецких натурфилософов, повлиявшими на мировоззрение обоих, столь несхожих между собой и столь разномасштабных художников.
Мытарства студента Ансельма, влюбившегося в «зеленую змейку», дочь могучего саламандра Линдгорста, описаны в этой повести как нельзя более детально и достоверно. Ансельм тоже попадает в магический лесной лабиринт, превращающийся в «плотно закупоренную хрустальную склянку», подобие алхимической колбы, в которой претерпевает мучительные превращения «первоматерия», отождествляемая с человеческим духом, томящимся в темнице материального мира. Я не знаю другого шедевра европейской литературы, где описывалось бы такое отождествление, очеловечивающее исходный продукт алхимического процесса и «алхимизирующее» немыслимо трудный путь человека к самопознанию и осуществлению себя. Союз Ансельма с саламандрой Серпентиной — это слияние одухотворенной материальности с материализированной духовностью, подлинное возвращение в центр мира и восстановление его довременной цельности.
Гофман описывает этот «центр» как эдемский сад, «необозримую рощу» и «великолепный храм», где «колонны кажутся деревьями, а капители и карнизы — сплетающимися акантовыми листами», где «ароматы восклицают», а «золотые лучи горят в пламенных звуках». Стихии уже не противоборствуют в этом раю, трагическая двойственность земного мира преодолена в нем, а «золотая лилия», квинтэссенция и магическая эмблема алхимического действа, завершившегося в душе и преображенном теле Ансельма с помощью Серпентины, представляется ему «видением священного созвучия всех существ», весьма, надо сказать, далеким от той несколько приземленной картины, которую рисует перед своим учеником граф де Габалис.
Таким мне представляется один из пластов эзотерического подтекста книги Монфокона, выявленный великим писателем и духовидцем Гофманом.
Совсем по иному трактуются схожие мотивы в повести «Сильфида», принадлежащей перу другого романтика — Владимира Одоевского (1803–1869), — именно из нее был выбран один из эпиграфов настоящей статьи, не в последнюю очередь потому, что идеи и образы, почерпнутые из «Разговоров о тайных науках» (и, конечно же, из сочинений Парацельса), составляют немаловажную основу творчества знаменитого русского «любомудра». Кроме того, я получил возможность хотя бы вскользь указать на тот интерес, который вызывали эти идеи в России, прямо или косвенно воздействовавшие на развитие отечественной словесности и, шире, на умонастроения известной части русских писателей и мыслителей. Тема общения со стихийными духами так или иначе отражена в «Ундине» Жуковского, «Русалке» Пушкина, «Майской ночи, или Утопленнице» Гоголя, не говоря уже об упоминавшемся выше Лермонтове. Более того, тема эта, перелицованная на современный лад, отчетливо звучит в нашей философской и художественной литературе и по сию пору — взять хотя бы «Розу мира» Даниила Андреева или ранний рассказ Абрама Терца «Квартиранты», где описываются русалки, просочившиеся через систему канализации в обычную «коммуналку» и сожительствующие там с ее замордованными советской действительностью обитателями…
Но вернемся к Одоевскому: в таких произведениях, как «Сильфида» и «Саламандра», то и дело упоминаются те же авторы, на чей авторитет постоянно ссылается (или мог сослаться) граф де Габалис в «Разговорах о тайных науках». Это «Парацельсий», Раймонд Луллий, Арнольд из Виллановы, Гебер, Фламель. Можно без преувеличения сказать, что в определенные годы у Одоевского был примерно такой же круг чтения, как и у Монфокона де Виллара, и что, стало быть, мысли и художественное творчество русского романтика в какой-то мере перекликались с идеями его многоликого предшественника. Герой «Сильфиды» пытается — и небезуспешно — применить на практике «разные рецепты для вызывания элементарных духов», вычитанные им из старинных книг. «Я, — пишет герой повести, — предопределен быть свидетелем великого таинства природы и возвестить его людям, напомнить им о той чудесной силе, которая находится в их власти и о которой они забыли; напомнить им, что мы окружены другими мирами, до сих пор им неизвестными. И как просты все действия природы! Какие простые средства употребляет она для произведения таких дел, которые изумляют и ужасают человека! Слушай и удивляйся». Когда же глазам «самодеятельного» и самонадеянного русского алхимика предстает воплотившаяся в результате его опытов ундина, он восклицает: «О, теперь я верю каббалистам; я удивляюсь даже, как прежде я смотрел на них с усмешкою недоверчивости. Нет, если существует истина на сем свете, то она существует только в их творениях! Я теперь только заметил, что они не так, как наши обыкновенные ученые: они не спорят между собою, не противоречат друг другу; все говорят про одно и то же таинство; различны лишь их выражения, но они понятны для того, кто вникнул в таинственный смысл их…
Однако опыт общения героя повести с владычицей водной стихии кончается плачевно: на какое-то время он теряет рассудок, а затем, с помощью микстуры и бульонных ванн, приходит в себя, то есть превращается в законченного обывателя, весь смысл существования которого сводится к псовой охоте, судебным тяжбам да любовным интрижкам с горничными. «Но за кем нет грешков на этом свете?» — иронично замечает Одоевский в конце своего повествования. — По крайней мере, он теперь человек, как другие.
Мне кажется, что «Сильфиду» следует понимать как своего рода предупреждение тем пылким юнцам, которые полагают, будто нелегкий и опасный опыт духовидения можно обрести по книгам, да к тому же в одиночку, без поддержки со стороны какой-либо подлинной инициатической организации… Повесть «Саламандра», произведение более сложное и многоплановое, нежели «Сильфида», посвящена в равной степени алхимическим опытам и проблеме общения с духами огня. Ее финал, соответственно, окрашен не трагикомическими тонами, а озарен отсветом пламени, в котором сгорает красильщик Якко, влюбленный в саламандру, но больше всего на свете полюбивший золото. «Дочь огня» не может простить ему самонадеянности и алчности: «Эльса захохотала; еще, еще… ее голос громче и громче… это уже не хохот, а треск, а гром… стены колышутся, разваливаются, падают… Якко видит себя в прежней своей комнате; пред ним таинственная печь, из устья тянется пламя, обвивается вокруг него; он хочет бежать… нет спасения! Стены дышат огнем, потолок разрушается, еще минута… и не стало ни алхимика, ни его печи, ни Эльсы!»
Внятным истолкованием этой концовки может служить положение современного русского исследователя Вадима Штепы, высказанное им в книге «Инверсия»: «Недаром средневековые мистики указывали на чрезвычайную сложность установления контакта с саламандрами, способными «сжечь» все, в чем профаническое сознание видит смысл. Поэтому для профанов саламандры несут величайшую опасность, хотя просто уничтожают все иллюзии». Пользуюсь случаем привести еще две пространные цитаты из этого труда, посвященного в основном изложению доктрины Рене Генона и развитию основных пунктов этой доктрины применительно к истории России и ее грядущим судьбам. Первая цитата касается рассматриваемой с точки зрения эзотерики проблемы существования стихийных духов и их общения с людьми: «Эфирные сущности каждого из элементов не видят друг друга, «живя» в разных вибрациях тонкого мира. Однако в человеке могут проявляться все эти вибрации, и поэтому он способен (естественно, речь идет о способностях архетипического, традиционного человека) установить контакт со всеми из них. Эфирные сущности пребывают вне этической догмы, присущей поздним историческим временам, когда мифология уже превратилась в религию. А они так и остались в мифологии золотого века как ее необходимые атрибуты, помогающие человеку и дружественные ему, если, конечно, он не обманывает их доверия и не пытается поставить их способности на службу собственному эгоизму и своей временной власти».
Вторая цитата, которую мне хочется видеть одним из заключительных аккордов настоящей статьи, обращается к сегодняшнему дню и раскрывает негативную роль «стихиалей», вынужденных, под давлением технократии, изменить своей природе и предстать перед окончательно обмирщенным, превратившимся в полуавтомат человеком в зловещем, демоническом обличье: «В профаническом мире последних времен вновь появляются эфирные сущности, но уже — в своем контртрадиционном виде.<…> Забавно, но одновременно и ужасно, что люди не просто внутренне, но зачастую даже и внешне обретают черты первертных сущностей, профанически не замечая этого, а если и замечая — то даже радуясь таким мутациям. <…> Одни превращаются в псевдо-‘тномов», поскольку те в негативе являются наилучшим символом человечества, самоумалившегося и измельчавшего перед технократической мощью. Другие становятся псевдо-«ундинами» — отрицательными и вообще уже недочеловеческими мутантами, которые максимальным образом воплощают в себе саму деградацию человеческого архетипа, утратившего всякое присутствие духа и уже «полурастворенного» в «нижних водах», но еще разгуливающего по улицам. Появляются и псевдо-«сильфы», ставшие переносчиками всевозможных неоспиритуалистических и психически заразных «лярв». Единственные, кто не подвержен этой инерции, это саламандры, тотальные враги эфирократии».
Возможно, однако, и другое, мистически-христианское прочтение книги Монфокона де Виллара, нисколько, в сущности, не противоречащее всем вышеприведенным трактовкам. Есть у Андерсена прелестная сказка о русалочке, то есть ундине, которой «очень хотелось узнать побольше о людях и об их жизни». Старая бабушка объясняет ей, что люди не живут вечно: «…они тоже умирают, их век даже короче нашего, мы живем триста лет, но, когда нам приходит конец, нас не хоронят среди близких, у нас нет даже могил, мы просто превращаемся в морскую пену. Нам не дано бессмертной души, и мы никогда не воскресаем; мы — как тростник: вырвешь его с корнем, и он не зазеленеет вновь! У людей, напротив, есть бессмертная душа, которая живет вечно, даже и после того, как тело превращается в прах; она улетает на небо, прямо к мерцающим звездам!» Русалочка интересуется, не может ли и она обрести бессмертие. «Можешь, — отвечает ей бабушка, — если кто-нибудь из людей полюбит тебя так, что ты станешь ему дороже отца и матери, если он отдастся тебе всем сердцем и всеми помыслами и велит священнику соединить ваши руки в знак вечной верности друг другу; тогда частица его души сообщится тебе и когда-нибудь ты вкусишь вечного блаженства. Он даст тебе душу и сохранит при себе свою. Но этому не бывать никогда!»
Дальше в сказке описывается, как русалочка спасает от гибели юного принца и влюбляется в него, но тот женится на другой. Сестры дают русалочке нож и велят ей заколоть принца: «Или он, или ты — один из вас должен умереть до восхода солнца!» Однако нож дрогнул в руках русалочки, и она бросила его в волны, которые покраснели, точно окрасились кровью, в том месте, где он упал. «В последний раз посмотрела она на принца полупогасшим взором, бросилась с корабля в море и почувствовала, как тело ее расплывается пеной».
Но вслед за тем свершается чудо: русалочка обретает бессмертную душу и поднимается в заоблачный мир. «Она всем сердцем любила и страдала», она свершила подвиг самопожертвования, добровольно отрекшись от своей полубессмертной плоти, — а есть ли, по христианским понятиям, подвиг выше этого? Ее победа над самой собой и своей страстью несравнима с победой Мудрецов над тем или иным стихийным духом, который «находит в себе силы отречься от своих грубых заблуждений, уразуметь весь ужас бытия и возжелать бессмертия». Героиня Андерсена поступилась этим проблематичным бессмертием ради любви и вместе с мученическим венцом удостоилась вечной жизни.
Различать стихийных духов, наверное, и впрямь нелегко, но по крайней мере некоторые из них, как учил Штайнер, «благожелательны к людям» и не только благожелательны, но и способны на жертвенную любовь к грешным сынам Адама.
Не будем же, в противоположность андерсеновскому принцу, слепо отвергать эту любовь.
Ю. Стефанов
Примечания
1
«Многие из них смеха достойны, а не серьезного почитания» (лат.).
2
«Многие из приверженцев серьезности достойны осмеяния» (лат.).