Гай Мэннеринг, или Астролог

Планет вещают сочетанья,
Зачем тревожить их покой
Игрой опасною такой?
«Песнь последнего менестреля»

ПРЕДИСЛОВИЕ

Повесть или роман «Уэверли» на первых порах, разумеется, очень медленно пролагал себе путь к читателям, но зато потом приобрел такую большую популярность, что автор решил написать еще одно произведение в этом роде. Он стал искать подходящий сюжет и подбирать название. Чтобы читатель мог представить себе, как пишутся романы, приведем тот рассказ, который послужил основой для «Гая Мэннерпнга», и добавим к этому, что в процессе работы между ним и выросшей из него книгой но осталось даже и самого отдаленного сходства. Рассказ этот я слышал от одного старого слуги моего отца, славного старика шотландца, человека во всех отношениях безупречного, если не считать его пристрастия к «горной росе», которую он предпочитал другим, менее крепким напиткам.

Ко всем событиям, о которых будет идти речь, он относился с топ же верой, что и к любому догмату своей религии.

Итак, по словам старого Мак‑Кпила, некий путник, немолодой уже человек весьма почтенного вида, проезжая однажды по самым глухим местам Гйллоуэя, был застигнут на дороге наступившею темнотой. Не без труда добрался он до какой‑то усадьбы, где его приняли со всем радушием, присущим Шотландии тех времен.

На хозяина дома, богатого помещика, произвела сильное впечатление благообразная внешность гостя, и он просил извинить его за царивший в доме беспорядок, которого приезжий не мог не заметить. Лэрд сообщил ему, что супруга его лежит в постели и вот‑вот должна родить, добавив, что, хотя женаты они уже целых десять лет, это ее первые роды. Одновременно он выразил сожаление, что это обстоятельство помешает принять гостя так, как надлежало бы.

— Что вы, помилуйте, — ответил незнакомец, — мне ничего особенного не надо, и я думаю даже, что сумею воспользоваться предстоящим событием, чтобы отблагодарить вас за ваше гостеприимство. Скажите мне точно час и минуту, когда родится ребенок, и я надеюсь, что смогу кое‑что сообщить вам о том, что его ждет в нашем смертном и полном превратностей мире. Не скрою от вас, что я владею искусством читать и толковать изложения небесных: светил, влияющих на судьбы людей. В отличие от так называемых астрологов, я занимался этой наукой. И не ради денег пли другого вознаграждения. Я человек вполне обеспеченный и употребляю все знания, которыми владею, на благо тем, к кому я расположен.

Лэрд поклонился в знак уважения и благодарности, и путешественнику была предоставлена комната, окно которой выходило в необъятный простор усеянного звездами неба.

Гость провел часть ночи, созерцая расположение небесных тел и исчисляя их возможные влияния на судьбу ребенка, пока наконец результат этих наблюдений но заставил его послать за лэрдом; он принялся самым настойчивым образом упрашивать его, чтобы повитуха как‑нибудь задержала наступление родов, хотя бы на пять минут. Ему сказали, что это невозможно, и не успел слуга вернуться с ответом, как отца и его гостя известили о том, что леди родила мальчика.

На следующее утро за завтраком у астролога был такой сосредоточенный и мрачный вид, что отец новорожденного, который перед этим радовался при мысли о том, что у родового владения есть теперь наследник и оно после его смерти не перейдет к какой‑нибудь дальней родне, встревожился не на шутку. Он поспешно увел гостя в комнату, где они могли остаться наедине.

— Я вижу по вашему лицу, — сказал он, — что вы должны сообщить мне что‑то недоброе о моем малютке. Может быть, господу угодно будет лишить пас этой радости прежде, чем дитя подрастет и достигнет совершеннолетня? Или, может быть, сыну моему суждено стать недостойным той любви, которую мы ему готовим?

— Ни то, ни другое, — ответил незнакомец. — Если только мои знания не обманывают меня, ребенок переживет и младенческий и детский возраст и своим характером и способностями оправдает все надежды родителей. Но, несмотря на то, что многое в его гороскопе сулит ему счастье, все же значительный перевес приобретает какое‑то злое влияние, которое грозит ему нечестивым и несчастным для него искусом, когда он достигнет возраста двадцати одного года. Год этот, как явствует из расположения созвездий, будет для него критическим. Но вся моя паука бессильна сказать, в каком виде явится ему испытание, и какого оно будет характера — я не знаю.

— Так выходит, ваши знания не могут защитить его от беды, которая ему угрожает? — спросил охваченный беспокойством отец.

— Нет, это не так, — сказал незнакомец, — защитить его они безусловно могут. Влияние созвездий могущественно, но тот, кто создал небо и звезды, могущественнее всего, надо только обратиться к нему с верою и любовью. Вам следует посвятить вашего сына всецело служению создателю, приложив к этому такое же рвение, как родители Самуила, которые посвятили своего сына служению храму. Вы должны относиться к нему как к существу, занимающему особое место в мире. В его детские и отроческие годы вы должны окружить его людьми набожными и добродетельными и, елико возможно, следить за тем, чтобы он не знал никакого зла, задуманного или совершенного, чтобы он не видел его и даже не слышал о нем. Воспитывать его следует в самых строгих правилах нравственности и религии. Пусть он растет в стороне от мирской жизни, чтобы его никак не коснулись людские заблуждения или пороки. Короче говоря, уберегите его, насколько это возможно, от всяческого греха, не считая, разумеется, греха первородного, доставшегося всем нам, жалким смертным, еще от Адама. Перед тем как ему исполнится двадцать один год, в жизни его должен наступить критический момент. Если только он переживет его — он будет счастлив и благополучен в своей земной жизни и станет избранником неба. Но если случится иначе… — Тут астролог замолчал и глубоко вздохнул.

— Сэр, — сказал еще более встревожившийся отец, — ваши слова исполнены такой доброты, ваш совет так много для меня значит, что я отнесусь с величайшим вниманием ко всему, что вы говорите. Но не можете ли вы оказывать мне помощь и в дальнейшем? Поверьте, я сумею отблагодарить вас.

— Я не могу требовать, да и не заслуживаю никакой благодарности за доброе дело, — сказал незнакомец, — а тем более за то, что приложу все мои силы к спасению от страшной судьбы невинного младенца, который родился этой ночью при столь удивительных сочетаниях планет. Я укажу вам, где меня найти: вы можете время от времени писать мне о том, как мальчик преуспевает в христианской вере. Если вы воспитаете его так, как я советую вам, я хотел бы, чтобы он явился ко мне, когда будет приближаться этот роковой и критический момент его жизни, то есть перед тем как ему минет двадцать один год. Если вы исполните все, как я вам говорю, то, смею надеяться, господь защитит своего верного слугу во время самого страшного из испытаний, которые готовит ему судьба.

Таинственный незнакомец уехал, но слова эти оставили глубокий след в памяти лэрда. Жена его умерла, когда ребенок был еще совсем маленьким. Смерть ее, кажется, тоже была предсказана астрологом, и, таким образом, доверие, с которым лэрд относился к этой науке, столь распространенной в его время, еще больше укрепилось. Были приняты все меры, чтобы осуществить тот строгий, можно сказать, даже аскетический план воспитания, которого потребовал звездочет. Наставником мальчика сделали человека весьма строгих правил, слуг ему выбрали из числа самых преданных людей, и отец сам внимательно следил за его развитием.

Годы младенчества, детства и отрочества прошли совершенно спокойно. Даже юного назареянина и то вряд ли воспитывали в большей строгости. Все дурное устранялось от его взоров. Он повсюду слышал одни только возвышенные истины и видел одни только достойные примеры.

Однако, когда он стал старше, отца, который неусыпно за ним наблюдал, охватил страх. Какая‑то тайная грусть владела юношей, и с годами он становился все мрачней и мрачней. Слезы, появлявшиеся без всякого повода, бессонница, ночные блуждания при лунном свете и тоска, причины которой не удавалось узнать, — все это расшатывало его здоровье и даже угрожало рассудку. Отец написал обо всем астрологу, и тот ответил, что это нарушившееся душевное равновесие — знак того, что испытание уже началось и что несчастному юноше придется не раз вступать в поединок со злом, причем борьба эта будет принимать все более ожесточенный характер. Единственное, что ему остается сделать, чтобы спасти себя, — это упорно изучать священное писание. «Он страдает, — писал мудрец, — от пробудившихся чудовищ, страстей: они дремали в нем до известного периода жизни, как дремлют они и в других людях. Теперь этот период наступил, и лучше, гораздо лучше, если он будет мучиться сейчас в борьбе со своими страстями, чем впоследствии — от раскаяния в том, что позволил себе грешить, безрассудно их удовлетворяя».

От природы юноша был наделен большою силою души: разум и религия помогали ему одолеть приступы тоски, которая по временам им овладевала. И только на двадцать первом году жизни приступы эти приняли такой характер, что отец стал серьезно за него опасаться. Казалось, что некий неотвязный и жестокий душевный недуг доводит его до отчаяния и лишает веры. Вместе с тем он был по‑прежнему вежлив, обходителен и кроток: он покорно выполнял все желания отца и как только мог боролся с мрачными мыслями, которые, по всей видимости, внушал ему злой дух, призывая его, как нечестивую жену Иова, проклясть бога и умереть.

Наконец настало время, когда он должен был совершить представлявшееся тогда длинным и даже опасным путешествие, чтобы повидать своего покровителя

— человека, некогда составившего его гороскоп. Дорога проходила по интересным местам, и поездка эта доставила ему больше радости, чем он ожидал. Поэтому он прибыл в назначенное место только накануне дня своего рождения, около полудня. Поток новых и приятных впечатлений с такой силою захватил его, что он едва не позабыл всего, что отец говорил ему о цели его поездки. Наконец он остановился перед большим, но уединенно расположенным старинным домом, где и жил друг его отца.

Слуга, вышедший принять лошадь, сказал, что его ждут уже целых два дня. Юношу провели в кабинет, и там его встретил тот, кто был некогда гостем их дома, ныне уже убеленный сединами старец. Он внимательно на него посмотрел, во взгляде его сквозило недовольство.

— Можно ли было медлить в столь важном деле! — сказал он.

— Я думал, — ответил юноша, покраснев и потупив глаза, — что не было ничего худого в том, что я ехал медленно и дорогой уделял внимание всему, что меня интересовало; все равно ведь я прибыл к вам в точности в тот самый день, который мне назначил отец.

— Медлительность твоя заслуживает всяческого осуждения, — ответил мудрец, — ведь это враг рода человеческого направлял твои шаги в сторону. Но вот ты наконец явился, и будем надеяться, что все кончится благополучно, хоть поединок, в который тебе надлежит вступить, будет тем страшнее, чем больше ты его будешь откладывать. Но прежде всего тебе надо подкрепиться, Пищу надо вкушать согласно велениям природы: утолять голод, но не разжигать аппетит.

С этими словами старец повел гостя в столовую, где его ожидал скромный завтрак. Вместе с ними за стол села девушка лет восемнадцати, которая была так хороша собой, что едва только она вошла в комнату, как наш юноша позабыл о своей странной, таинственной судьбе и все внимание устремил на нее. Говорила она мало и в разговоре касалась только предметов самых серьезных. Потом она села за клавикорды и стала петь, но пела одни только гимны, после чего, по знаку отца, вышла из комнаты, а уходя, взглянула на юношу с каким‑то особым участием и беспокойством.

Хозяин дома пригласил гостя к себе в кабинет и там стал говорить с ним о важнейших догматах религии, чтобы удостовериться, что молодой человек может объяснить, почему и как он верит. Во время этой беседы юноша чувствовал, как, помимо воли, мысли его отвлекаются от предмета разговора и перед глазами встает образ красавицы, которая только что разделяла их трапезу.

Астролог каждый раз замечал его рассеянность и укоризненно покачивал головой. Но в целом ответы юноши его удовлетворили.

Вечером, после омовения, гостю велели облечься в широкую одежду без рукавов и с открытой шеей, вроде той, какую носят армяне. Затем расчесали его длинные до плеч волосы и босым провели его в дальнюю комнату; там ничего не было, кроме лампы, стула и стола, на котором лежала Библия.

— Здесь, — сказал астролог, — я должен оставить тебя одного в самые критические минуты твоей жизни. Если ты сумеешь, вспоминая те великие истины, о которых мы с тобой говорили, отразить сейчас все соблазны, которые грозят твоему мужеству и твоей вере, ты потом не будешь знать страха ни перед чем. Но испытание будет суровым и трудным. — Глаза старца наполнились слезами. — Дорогое дитя, — сказал он торжественно, прерывающимся от волнения голосом, — еще в минуту твоего рождения я предвидел это страшное испытание. Дай бог, чтобы ты с твердостью его перенес.

Юноша остался один. И сразу же, подобно сонму дьяволов, на него ринулись воспоминания о его былых грехах, вольных и невольных. Угрызения эти были особенно страшны, потому что всем воспитанием своим он был приучен судить себя строго; они кидались на него словно фурии, стегали его своими огненными бичами и, казалось, стремились довести до полного отчаяния. В то время, когда он боролся с этими ужасными воспоминаниями, чувства его пришли в смятение, но воля была тверда. Вдруг он услыхал, что кто‑то отвечает софизмами на все его доводы и что в споре участвуют не только его собственные мысли. Злой дух пробрался к нему в комнату и принял телесное обличие. Пользуясь своей властью над скорбящими душами, он убеждал юношу и безнадежности его положения; он подстрекал его к самоубийству, как к самому действенному средству избавиться от грехов. Среди других грехов в самых мрачных красках изображалась его медлительность во время пути и то внимание, которое он уделял утром красавице‑дочери, вместо того чтобы сосредоточиться на религиозных поучениях ее отца. Ему доказывали, что, согрешив перед источником света, он теперь неминуемо должен подчиниться князю тьмы.

Чем ближе становилась роковая минута, тем неистовее и тем страшнее присутствие злого духа смущало несчастную жертву; узел нечестивых софизмов завязывался все туже и туже; так, во всяком случае, казалось юноше, которого эти тенета оплетали со всех сторон. У него не хватало сил найти слова прощения или произнести всемогущее имя того, на кого он возлагал все надежды. Но вера не покидала его, хотя он в течение какого‑то времени был не в силах выразить ее словами.

— Что бы ты ни говорил, — ответил он искусителю, — я знаю, что в этой книге заключено и прощение грехов моих и спасение души.

Как раз в это мгновение раздался бой часов, возвещавший о том, что страшному испытанию настал конец. К юноше сразу же вернулись и речь и способность мыслить; он погрузился в молитву и в пламенных словах ее выразил свою веру в истину и творца. Сраженный дьявол удалился с дикими стенаниями. Старец вошел в комнату и со слезами на глазах поздравил своего гостя с победой в роковом поединке.

Впоследствии юноша женился на красавице, которая так пленила его с первого взгляда, и они жили тихо и счастливо. На этом кончается легенда, рассказанная Джоном Мак‑Кинли.

Автору «Уэверли» представилось, что можно написать интересную и, может быть, в некотором роде поучительную повесть из жизни человека, судьба которого предопределена. Вмешательство некой злой силы разбивает все его старания жить праведной, благородной жизнью, но в конце концов он выходит победителем из этой страшной борьбы. Словом, задумано было нечто похожее на «Сказку о Синтраме и его товарищах» барона Ламотт Фуке. Между тем, даже если это произведение и было в то время уже написано, автор «Уэверли» его не знал.

План этот ясно виден в первых трех‑четырех главах романа, но, обдумывая дальнейший ход событий, автор вынужден был отказаться от своего первоначального замысла. Здравое размышление убедило его, что астрология, хотя ее значение признавал некогда даже Бэкон, в настоящее время уже не пользуется прежним влиянием на умы людей, и на ее выкладках никак нельзя построить романа. Помимо этого, стало ясно, что для развития подобного сюжета не только потребовалось бы больше таланта, чем автор чувствовал в себе, но и пришлось бы вдаваться в обсуждение теорий и доктрин, слишком серьезных для рамок повести, ставящей себе совсем иные задачи.

План был изменен в то время, когда роман уже печатался, и первые листы сохранили поэтому следы первоначального замысла. Теперь они стали в книге лишним грузом, присутствие которого даже неоправданно и ненужно. Причина создавшегося несоответствия уже объяснена и должные извинения принесены.

Здесь стоит упомянуть о том, что, хотя астрология и стала вызывать всеобщее презрение и была вытеснена более грубыми и лишенными всякой прелести суевериями, у нее есть отдельные приверженцы даже в наши дни.

Одним из самых примечательных адептов этой забытой и всеми презираемой науки был известный фокусник, ныне уже умерший, большой мастер своего искусства. Естественно было предположить, что, зная в силу особенностей своей профессии тысячу разных способов обманывать человеческий глаз, он меньше, чем кто‑либо другой, мог поддаваться влиянию вымыслов, порожденных суеверием. Впрочем, как раз привычка к запутанным вычислениям, которые какими‑то неисповедимыми даже для самого престидижитатора путями помогают показывать карточные фокусы и т, п., и привела, быть может, этого джентльмена к изучению комбинаций планет и звезд в небе, с тем чтобы таким путем предсказывать будущее.

Он составил свой собственный гороскоп, сделав все выкладки по правилам, которые он изучил, читая лучшие сочинения по астрологии. В этих вычислениях все относившееся к прошлому совпало с тем, что действительно имело место в его жизни. Но в том, что касалось будущего, он столкнулся с неожиданными трудностями. Оказалось, что в гороскопе имеются какие‑то два года, относительно которых никак нельзя с точностью установить, будет ли данное лицо в это время в живых или нет. Встревоженный столь удивительным обстоятельством, фокусник показал гороскоп одному из своих собратьев по астрологии, которого эти данные точно так же привели в смущение. Выходило, что в такой‑то момент человек, на которого составлен гороскоп, будет еще жив, а к такому‑то сроку, вне всякого сомнения, уже умрет. Между этими датами оказывался промежуток в два года, и нельзя было с уверенностью сказать, что он означает — жизнь или смерть.

Астролог записал это удивительное обстоятельство в свой дневник и после этого по‑прежнему выступал перед зрителями в разных частях Англии и ее владений. Так продолжалось, пока не истек период, в течение которого, согласно гороскопу, он должен был безусловно оставаться в живых. И вот наконец, в минуту, когда он занимал собравшуюся в зале многочисленную публику, руки, которые могли ввести в заблуждение даже самого зоркого наблюдателя, вдруг беспомощно повисли; он выронил карты и упал — его разбил паралич. В таком состоянии он прожил еще два года, после чего наступила смерть. Мне довелось слышать, что дневник этого астролога скоро будет издан.

Приведенный мною факт, если только он верен, являет собой одно из тех необыкновенных совпадений, которые иногда имеют место в жизни. Такого рода вещи не укладываются ни в какие расчеты, но без них, однако, будущее перестало бы быть для смертных, заглядывающих в него, той темной бездной, какой господу угодно было его сотворить. Если бы все совершалось всегда только обычным порядком, будущую судьбу можно было бы рассчитать по правилам арифметики, как рассчитывают комбинации в карточной игре, по разные необыкновенные события и удивительные случайности как бы бросают вызов всем человеческим расчетам и окутывают грядущее непроницаемым мраком.

К только что рассказанной истории можно добавить еще одну, относящуюся к сравнительно недавнему времени. Автор получил письмо от некоего человека, весьма сведущего в этих загадочных делах. Господин этот был столь любезен, что предложил составить гороскоп автора «Гая Мэннеринга», полагая, что тот сам сочувственно относится к таинственной науке, называемой астрологией. Но даже если бы автор романа этого захотел, составить его гороскоп оказалось бы невозможным, так как всех тех, кто мог бы с точностью указать час и минуту, его рождения, давно уже нет на свете.

Теперь, после того как автор познакомил читателя с первоначальным замыслом, или, вернее, с общим наброском романа, от которого он вскоре отказался, ему остается еще сказать несколько слов о прототипах основных персонажей «Гая Мэннеринга» в соответствии с планом настоящего издания.

Некоторые обстоятельства личной жизни, связанные с особенностями тех мест, где жил автор, дали ему возможность много всего слышать об этих падших людях, которых мы называем цыганами; кое‑что он даже видел сам. В большинстве случаев цыгане — смешанное племя, состоящее из выходцев из Египта, появившихся в Европе приблизительно в начале пятнадцатого века, и разных бродяг европейского происхождения.

Цыганка, послужившая прототипом Мег Меррилиз, была хорошо известна в середине прошлого столетии под именем Джин Гордон; жила она в деревне Керк Иетхолм, в Чевиотских горах, неподалеку от английской гранипы. Автор сообщал уже кой‑какие сведения об этой замечательной личности в одном из ранних номеров «Блэквудз мэгэзин». Вот они.

«Отец мой помнил старую Джин Гордон из Нетхолма, которая пользовалась большой властью среди своих соотечественников. Она была очень похожа на Мег Меррилиз и в той же мере была наделена беззаветной преданностью — этой добродетелью дикарей. Она часто пользовалась гостеприимством на ферме Лохсайд, близ Нетхолма, и в силу этого старательно воздерживалась от воровства во владениях фермера. Но зато сыновья ее (а у нее их было девять) не отличались такой щепетильностью и преспокойным образом украли у своего доброго покровителя супоросую свинью. Джин была огорчена их неблагодарностью, и стыд заставил ее покинуть Лохсайд на несколько лет.

Однажды у лохсайдского фермера не оказалось денег, чтобы внести арендную плату, и он отправился занять их в Ньюкасл. Это ему удалось, но, когда он возвращался обратно по Чевиотским горам, его там застала ночь, и он сбился с дороги.

Огонек, мерцавший в окне большого пустого амбара, оставшегося от не существующей уже фермы, подал ему надежду найти ночлег. В ответ на его стук дверь отворилась, и он увидел перед собой Джин Гордон. Бросающаяся в глаза фигура (почтя шести футов ростом) и столь же удивительная одежда не оставляли ни малейшего сомнения, что это была она, хоть и прошло уже немало лет с тех пор, как он видел ее в последний раз. Встреча с этой особой в столь уединенном месте, да еще, по‑видимому, неподалеку от стоянки табора, была для бедного фермера неприятной неожиданностью: все его деньги были при нем, и потеря их означала для него полное разорение.

— Э, да это почтенный лохсайдский фермер! — радостно вскричала Джин. — Слезайте же, слезайте, нечего вам в такую темь ехать, коли друзья под боком.

Фермеру ничего не оставалось, как сойти с лошади и принять предложенный цыганкой ужин и ночлег.

В амбаре лежали большие куски мяса, неизвестно где раздобытого, и шли приготовления к обильному ужину, который, как заметил еще больше встревожившийся фермер, приготовлялся на десять или двенадцать человек, по‑видимому таких же отпетых, как и сама хозяйка.

Джин подтвердила его подозрения. Она напомнила ему о краже свиньи и рассказала, как она терзалась потом этим поступком. Подобно другим философам, она утверждала, что мир с каждым днем становится хуже, и, подобно другим матерям, говорила, что дети совсем отбились от рук и нарушают старинный цыганский закон — не посягать на собственность их благодетелей.

Кончилось тем, что она осведомилась, сколько у него с собой денег, и настоятельно попросила, или даже приказала, отдать их ей на хранение, так как ребята, как она называла своих сыновей, скоро вернутся. Фермер, у которого другого выхода не было, рассказал Джин о своей поездке и передал ей деньги на сохранение. Несколько шиллингов она велела ему оставить в кармане, сказав, что если у него совершенно не найдут денег, то это покажется подозрительным.

После этого она постелила фермеру постель на соломе, и он прилег, но, разумеется, ему было не до сна.

Около полуночи разбойники вернулись, нагруженные разной добычей, и принялись обсуждать свои похождения в таких выражениях, от которых нашего фермера бросило в дрожь. Вскоре они обнаружили непрошеного гостя и спросили Джин, кого это она у себя приютила.

— Да это наш славный лохсайдский фермер, — ответила Джин. — Он, бедный, в Ньюкасл ездил денег достать, чтобы аренду уплатить, и ни один черт там не захотел раскошелиться, так что теперь вот он едет назад с пустым кошельком и с тяжелым сердцем.

— Что ж, может быть это и так, — ответил один из разбойников, — но все же надо сначала пошарить у него в карманах, чтобы узнать, правду ли он говорит.

Джин стала громко возражать, говоря, что с гостями так не поступают, но переубедить их она не смогла. Вскоре фермер услышал сдавленный шепот и шаги около своей постели и понял, что разбойники обыскивают его платье. Когда они нашли деньги, которые, вняв благоразумному совету Джин, фермер оставил при себе, бандиты стали совещаться, забрать их или нет. Но Джин стала отчаянно протестовать, и они этих денег не тронули. После этого они поужинали и легли спать.

Едва только рассвело, как Джин разбудила гостя, привела его лошадь, которая ночь простояла под навесом, и сама еще проводила его несколько миль, пока он наконец не выехал на дорогу в Лохсайд. Там она отдала ему все деньги, и никакие просьбы не могли заставить ее принять даже гинеи.

Старики в Джедбурге рассказывали мне, что все сыновья Джин были приговорены к смерти в один и тот же день. Говорят, что мнения судей на их счет разделились, но что один из ревнителей правосудия, который во время этого спора мирно спал, вдруг проснулся и громко вскрикнул: «Повесить их всех!» Единогласного решения шотландские законы не требуют, и, таким образом, приговор был вынесен. Джин присутствовала при этом. Она только сказала: «Господи, защити невинные души!» Ее собственная казнь сопровождалась дикими надругательствами, которых, надо сказать, она вовсе не заслуживала. Одним из ее недостатков, а может быть, впрочем, одним из достоинств, пусть это уже решит сам читатель, была ее верность якобитам. Случилось так, что она была в Карлайле, то ли в дни ярмарки, то ли просто в один из базарных дней, — это было вскоре после 1746 года; Там она громко высказала свои политические симпатии, чем разъярила толпу местных жителей. Ревностные в своих верноподданнических чувствах, когда проявление их не грозило никакой опасностью, и не в меру кроткие, когда им пришлось покориться гордым шотландцам в 1745 году, жители города приняли решение утопить Джин Гордон в Идене. Это было, кстати сказать, не таким простым делом, потому что Джин была женщиной недюжинной силы. Борясь со своими убийцами, она не раз высовывала голову из воды и, пока только могла, продолжала выкрикивать: «Карл еще вернется, Карл вернется!» В детстве в тех местах, где она когда‑то живала, мне не раз приходилось слышать рассказы о ее смерти, и я горько плакал от жалости к бедной Джин Гордон.

Перед тем как расстаться с пограничными цыганами, скажу еще, что однажды мой дед, проезжая через Чартерхаузские болота, которые тогда еще занимали большие пространства, неожиданно очутился среди большой компании цыган, пировавших в кустах. Они тут же схватили под уздцы его лошадь и стали громко кричать (а большинство их хорошо знало деда), что ему не раз случалось угощать их, а теперь вот он должен остаться и отведать их угощения. Дед мой сначала встревожился, потому что, как и у лохсайдского фермера, у него была при себе порядочная сумма денег и ему не хотелось рисковать ею. Тем не менее, будучи человеком веселым и бесстрашным, он принял их приглашение и разделил с ними ужин, состоявший из разной дичи, свинины, домашней птицы и т, п. Очевидно, все это было добыто самым откровенным грабежом. Обед прошел очень весело, но потом кто‑то из старых цыган стал делать ему знаки, чтобы он уезжал, пока

Кипит еще веселый, шумный пир;

И тогда он сел на коня и уехал, правда не простившись со своими радушными хозяевами, но зато и не обидев их. В пирушке этой, по‑видимому, принимала участие и Джин Гордон» («Блэквудз мэгэзин», т. I).

После того как всех сыновей Джин постигло несчастье и они

Не избежали виселицы злой,

У нее оставалась еще внучка, которая ее пережила, и мне случалось не раз ее видеть. Точно так же как у доктора Джонсона сохранилось смутное воспоминание о королеве Анне, величественной женщине в черном платье и в бриллиантах, так и в моей памяти, как что‑то очень для меня значительное, остался образ женщины необычайно высокого роста, одетой в длинный красный плащ. Помнится, когда я встретил ее в первый раз, она дала мне яблоко, но, несмотря на это, я взирал на нее с не меньшим почтением и даже страхом, чем будущий доктор, сторонник партии тори и Высокой церкви, смотрел на королеву. По‑моему, эта женщина была именно та самая Мэдж Гордон, о которой говорится в статье, где есть упоминание о ее матери Джин. По статья эта написана не мною, а другим автором.

«Покойная Мэдж Гордон была в то время признанной королевой иетхолмских кланов. Она была, если не ошибаюсь, внучкой знаменитой Джин Гордон и, по‑видимому, была на нее очень похожа. Вот сведения о ней, почерпнутые из письма одного нашего приятеля, который в течение многих лет имел возможность наблюдать жизнь иетхолмских цыган:

Мэдж Гордон происходила по материнской линип от семьи Фаа, а замужем была за неким Янгом. Это была женщина примечательная — высокого роста и очень властного вида. У нее был большой орлиный нос, пронзительные, даже и в старости, глаза, густые волосы, которые падали ей на плечи из‑под соломенной цыганской шапочки, короткий, какого‑то особенного покроя плащ; ходила она всегда с палкой, такой же длинной, как и она сама. Я хорошо ее помню: когда я был еще ребенком, она каждую неделю приходила к моему отцу просить милостыню, и я всегда глядел на Мэдж с тайным трепетом. Говорила она очень возбужденно (обычно она громко на что‑нибудь жаловалась). При этом она ступала палкой по полу и так грозно выпрямлялась, что заставляла присутствующих насторожиться. Она утверждала, что может привести из самых глухих уголков страны каких‑то друзей, которые отомстят за нее, в то время как она сама будет спокойно сидеть в своей хижине. Часто она хвасталась тем, что было время, когда ее гораздо больше слушались, чем теперь, что, когда она выходила замуж, одних только оседланных ослов у нее было пятьдесят, а неоседланных и не сосчитать. Если Джин Гордон явилась прототипом характера Мег Меррилиз, то внешний облик своей героини неизвестный автор, по всей вероятности, списал с Мэдж» («Блэквудз мэгэзин», т. I).

Насколько прав в своем предположении хитроумный блэквудский корреспондент и насколько он ошибается, читателю уже известно.

Перейдем теперь к персонажу совершенно иного рода, к Домини Сэмсону. Читатель, конечно, согласится, что бедный, скромный и смиренный учитель, проложивший себе дорогу сквозь дебри классической филологии, но в жизни не сумевший найти себе пути, — довольно частое явление в Шотландии, где есть люди, способные переносить и голод и жажду, лишь бы утолить жажду знаний, заставляющую их изучать греческий язык и латынь. Но есть и вполне определенный прототип нашего доброго Домини, хотя по некоторым причинам мне приходится говорить о нем только в самых общих чертах.

Человек, на которого походил Сэмсон, действительно был наставником в семействе одного богатого джентльмена. Воспитанники его уже успели вырасти и найти себе место на свете, а их бывший учитель все еще продолжал жить в семье, что вообще нередко случалось в прежнее время в Шотландии, где охотно предоставляли кров и стол людям смиренным и бедным.

Предки лэрда жили безрассудно и расточительно. Сам же он был человеком бездеятельным и к тому же неудачником. Смерть похитила его сыновей, которые своими успехами, может быть, сумели бы в какой‑то мере уравновесить жизненные неудачи своего бездарного отца. Долги его все росли, а состояние уменьшалось, пока наконец не наступило полное разорение. Имение было продано, и старику предстояло покинуть дом, где жили его предки, чтобы переселиться неизвестно куда. И вот, подобно какому‑нибудь старому шкафу, который еще долго мог бы стоять в своем углу, но который распадается вдруг на куски, едва только его начнут передвигать на новое место, старик упал и умер от паралича на пороге своего дома.

Наш ученый в эту минуту как бы пробудился от сна. Он увидел, что покровитель его умер и что единственная дочь старика, женщина уже не очень молодая, утратившая всякое обаяние и красоту, если они у нее вообще когда‑нибудь были, осталась бездомною сиротою без всяких средств к жизни. Он обратился к ней приблизительно в тех же выражениях, в которых Сэмсон обращается к мисс Бертрам, и высказал ей свою решимость не покидать ее. Все случившееся как бы пробудило дремавшие в нем таланты; он открыл небольшую школу и поддерживал дочь своего покровителя до конца ее жизни, причем относился к ней с той же почтительностью и благоговейным вниманием, как и в дни ее былого благополучия.

Такова в общих чертах истинная история Домини Самсона. Хоть он и не знал ни романтических увлечений, ни страстей, прямота и простодушие этого человека могут взволновать сердце читателя и заставить его прослезиться совершенно так же, как и переживания более возвышенной и более утонченной души.

Эти предварительные заметки о романе «Гай Мэннеринг» и о некоторых его персонажах избавят автора от необходимости писать длинные примечания, а читателя — следить за ними.

Эбботсфорд, 1 августа 1829 года.

Глава 1

Когда, окидывая взглядом эту безлюдную местность, он видел вокруг одни только пустынные поля, голые деревья, окутанные туманом холмы и затопленные водою низины, он должен был признать, что ему не справиться с чувством грусти и что его тянет домой.

«Путешествие Уильяма Марвела» («Бездельник», э 49)

В начале ноября 17., года молодой англичанин, только что окончивший Оксфордский университет, воспользовался свободным временем, чтобы побывать в северных областях Англии; любопытство заставило его заглянуть и в граничившую с ними страну. В тот день, с которого мы начинаем наш рассказ, он посетил развалины монастыря в графстве Дамфриз и провел почти весь день, зарисовывая их с разных точек. Когда он вскочил на лошадь, чтобы ехать обратно, наступили уже короткие и унылые осенние сумерки. Путь его лежал через темные болотистые пространства, расстилавшиеся на много миль вокруг. Над всей этой низиной, словно островки, тут и там поднимались пригорки с клочками ржаных полей, которые даже и в эту осеннюю пору были зелены, а по временам появлялась какая‑нибудь хижина или ферма, укрытая тенью одинокой ивы и обсаженная кустами бузины. Эти удаленные друг от друга строения сообщались между собою извилистыми тропинками, терявшимися в болоте, пробираться по которому было под силу только местным жителям. Проезжая дорога, правда, была довольно хорошей и безопасной, и на ней не приходилось бояться наступления темноты. Но все‑таки не слишком приятно путешествовать одному, да еще в ночное время, но незнакомой стране, и ничто, пожалуй, не могло дать такую богатую пищу для воображения, как та обстановка, которая в эти часы окружала Гая Мэннеринга.

По мере того как свет становился все более тусклым, а болотистая низина вокруг все чернее и чернее, путешественник наш все настойчивее расспрашивал каждого случайного встречного о том, какое расстояние отделяет его от деревни Кипплтринган, где он предполагал остановиться на ночлег. Люди, в свою очередь, задавали ему вопросы, касающиеся тех мест, откуда он ехал. Пока еще было достаточно светло для того, чтобы по одежде и по всему обличью узнать в нем дворянина, эти перекрестные вопросы задавались обычно в форме предположения, вроде того как: «Вы изволили ездить в старое аббатство Холикрос, сэр?» или: «Ваша честь, верно, следует из замка Пудерлупат?» Но когда стало так темно, что ничего не было видно и встречные слышали один только его голос, ему говорили: «И чего это тебя занесло так далеко в эту темь?» или: «Эй, друг, ты что, не здешний, что ли?» Ответы, которые он получал, не только никак не вязались один с другим, но и сами по себе были далеки от точности. Вначале до Кипплтрингана оставалось «порядком», потом это «порядком» уже более точно определялось как «три мили», потом от «трех миль» оставалось «чуть побольше мили», но вдруг эта миля снова превращалась в «четыре мили с лихвой». Под конец женский голос, только что унимавший плачущего ребенка, которого женщина несла на руках, уверил Гая Мэннеринга, что «дорога до Кипплтрингана еще длинная‑предлинная, да и тяжелая для пешеходов». Бедная лошадь Мэннеринга считала, должно быть, что и для нее дорога столь же неудобна, как и для этой женщины; едва только боков ее касались шпоры, она начинала тяжело дышать и спотыкалась о каждый камень, а их на дороге было немало.

Мэннеринг потерял терпение. Вдалеке по временам мелькали какие‑то огоньки, вселяя в него обманчивую надежду, что путь его приходит к концу. Но, как только он подъезжал к ним, он с разочарованием убеждался, что это мерцали огни тех домиков, которые время от времени скрашивали однообразие огромного болота. И наконец, в довершение всех его невзгод, дорога вдруг раздвоилась. И если бы даже было достаточно светло, чтобы разглядеть остатки столба, когда‑то поставленного на перекрестке, то и это не помогло бы, так как, по существующему в Северной Англии похвальному обычаю, как только на столбе бывала сделана надпись, ее кто‑нибудь всегда умудрялся стереть. Поэтому путник наш был вынужден, подобно странствующим рыцарям былых времен, довериться чутью своего коня, который без всяких колебаний выбрал дорогу, ведущую влево, и прибавил ходу, позволяя своему седоку надеяться, что до места ночлега остается уже недалеко. Но надежда эта не слишком быстро сбывалась, и Мэннеринг, которому от нетерпения каждый кусок пути казался чуть ли не втрое длиннее, начал уже думать, что Кипплтринган и на самом деле удаляется от него по мере того, как он едет вперед.

Небо было теперь почти сплошь затянуто тучами, и только кое‑где слабым колеблющимся светом светились звезды. До сих пор ничто не нарушало тишины, царившей вокруг, если не считать глубокого буханья птицы бугая, разновидности большой выпи, и вздохов ветра, гулявшего по унылым низинам. Теперь к этому присоединился еще отдаленный рев океана, к которому наш путешественник, по‑видимому, быстро приближался. Впрочем, это обстоятельство никак не могло его успокоить. В этих местах дороги часто тянутся вдоль морского берега и легко затопляются приливами, которые достигают большой высоты и надвигаются очень стремительно; иные дороги даже пересекаются заливами и маленькими бухточками, переход через которые бывает безопасен только в часы отлива. И, во всяком случае, не следовало делать таких переходов темной ночью на усталой лошади, да еще в незнакомом краю. Поэтому Мэннеринг твердо решил, что, если только не найдется проводника, который поможет ему разыскать эту злополучную деревню Кипплтринган, он заночует где угодно, как только доберется до первого жилья, пусть даже самого бедного.

Жалкая лачуга, оказавшаяся на его пути, как будто давала возможность осуществить это намеренно. Он отыскал дверь, что было не так легко, и стал стучать.

В ответ послышался женский голос и тявканье дворняжки, причем последняя просто надрывалась от лая, в то время как женщина ей визгливо вторила. Постепенно звуки человеческого голоса заглушили все остальное, и так как лай в это время сменялся жалобным воем, то можно было думать, что здесь в дело вмешался не только голос.

— Долго ты еще будешь глотку драть, — это были первые слова, которые донеслись из дома, — дашь ты мне наконец поговорить с человеком?

— Скажите, хозяйка, далеко ли отсюда до Кипплтрингана?

— До Кипплтрингана!!! — последовал ответ, причем в голосе слышалось такое удивление, которое нам трудно передать даже тремя восклицательными знаками. — Эх вы! До Кипплтрингана надо было взять левее, а теперь придется ехать назад до ложбины, а потом прямо по ложбине до самой Беленлоун, а там…

— Хозяюшка, это просто немыслимо! Моя лошадь совсем выбилась из сил, пустите меня переночевать.

— Ей‑богу, никак нельзя. Я осталась совсем одна. Джеймс уехал на ярмарку в Драмсхурлох баранов продавать, а где это видано, чтобы женщина к себе в дом разных бродяг пускала.

— Но что же мне тогда делать, хозяюшка, не могу же я оставаться ночевать на дороге.

— А уж этого я не знаю, разве вот вы съедете с пригорка да попроситесь на ночлег в замок. Это дело верное, вас там примут, будь вы хоть знатный, хоть простак какой.

«Да уж другого такого простака не сыскать, чтобы стал блуждать тут в потемках», — подумал Мэннеринг, который плохо ее понял. — Но как же мне все‑таки добраться до замка, как вы его называете?

— Держитесь правой стороны до самого конца дороги. Осторожнее только, не попадите в помойку.

— Ну, если опять начнутся разные налево и направо, я совсем пропал. Неужели никто не может проводить меня до замка? Я хорошо заплачу.

Слово заплачу возымело магическое действие.

— Джок, остолоп ты этакий, — крикнул тот же голос из глубины дома, — ты что, будешь тут дрыхнуть, а молодому господину придется одному искать дорогу в замок? Вставай, лодырь несчастный, и выведи господина на большую дорогу. Он проводит вас туда, сэр, и уж поверьте, что вас там хорошо примут. Они никому не отказывают, а вы приедете, по‑моему, как раз вовремя, потому что лакей лэрда, не тот, что у него в камердинерах, а попроще, только что ездил за бабкой; так вот он и завернул к нам пару кружек двухпенсового пива распить и сказал, что у леди начались уже схватки.

— Может быть, являться в такое время в незнакомый дом не совсем удобно?

— сказал Мэннеринг.

— Ну, об этом нечего заботиться, дом у них большущий, а когда ждут приплода, у всех на душе весело.

К тому времени Джок разобрался уже во всех прорехах своей рваной куртки и еще более рваных штанов и высунулся из двери; это был белоголовый босой, неуклюжий мальчуган лет двенадцати; таким он, во всяком случае, казался при свете свечи, которую его полуодетая мать старалась направить на незнакомца, оставаясь сама в темноте. Джок пошел налево задами, взяв под уздцы лошадь Мэннеринга, и довольно ловко повел ее по тропинке, окаймлявшей огромную помойную яму, близость которой уже всячески давала себя чувствовать. Потом юный проводник потянул обессилевшую лошадь по узкой неровной дороге, а там проломал, как он выразился, лазейку в старой, сложенной из камня ограде и протащил послушное животное сквозь пролом, с грохотом обваливая камни на пути. Наконец через эти ворота он вышел на какую‑то дорогу, похожую на аллею, хотя деревья были кое‑где вырублены. Рев океана слышался теперь совсем близко и во всей своей силе, и только что взошедшая луна тусклым светом озаряла башни большого разрушенного замка. Мэннеринг с безотрадным чувством посмотрел на эти развалины.

— Послушай, мальчуган, — сказал он, — какой же это дом?

— Так ведь тут когда‑то, давным‑давно, лэрды жили — это старый замок Элленгауэн, тут водятся привидения, но вам их нечего бояться; что до меня, я их и вообще‑то никогда не видел. А вот мы и пришли к новому замку.

И действительно, оставив развалины по правую руку и сделав еще несколько шагов, путешественник наш очутился у дверей не очень большого дома. Мальчик принялся громко стучать. Мэннеринг объяснил слуге, кто он такой, и в это время хозяин дома, услыхав из гостиной его голос, вышел к нему и радушно пригласил его быть гостем Элленгауэна. Мальчика, который получил полкроны и весь сиял от радости, отпустили домой. Усталую лошадь отвели в конюшню, а Мэннеринг через несколько минут сидел уже в теплой комнате за ужином, который с дороги казался ему особенно вкусным.

Глава 2

…врежется сюда,

Отхватит от земель моих отборных

Изрядный кус, огромный полукруг.

«Генрих IV», ч. I

Общество, собравшееся в гостиной Элленгауэна, состояло из лэрда и еще одного человека, которого можно было принять за сельского учителя или за причетника; вряд ли это мог быть священник, приехавший в гости к лэрду, — он был для этого слишком плохо одет.

Сам лэрд был одной из тех ничем не замечательных личностей, которых часто можно встретить в сельских местностях. Бывали там, правда, и такие, кого Филдинг называл feras consumere nati; но страсть к охоте свидетельствует уже о наличии некоторой энергии, а Бертрам, даже если эта энергия у него когдато и была, теперь, во всяком случае, ее лишился. Единственной чертой характера, которая выражалась на его довольно красивом лице, было какое‑то добродушное безразличие ко всему окружающему. Физиономия его, можно сказать, запечатлела ту внутреннюю пустоту, которая сопровождала всю его жизнь. Покамест наш лэрд занимается длинными разглагольствованиями о том, как удобно и полезно обертывать стремена пучком соломы, когда случится ехать в холодный вечер, я попытаюсь дать читателю представление о нем самом и о стиле его речей.

У Годфри Бертрама Элленгауэна, как и у некоторых других лэрдов его времени, было много прославленных предков, но мало денег. Род его уходил своими корнями так далеко в глубь времен, что самые первые представители его терялись где‑то в варварских веках независимости Гэллоуэя. На родословном древе его, кроме христианских и рыцарских имен Годфри, Гилбертов, Деннисов и Роландов, которым конца не было, были и языческие, относившиеся к еще более отдаленным временам, — Артьт, Кнарты, Донагилды и Хэнлоны. Действительно, когда‑то все они были людьми буйного нрава, повелителями обширных незаселенных земель и вождями большого племени Мак‑Дингауэев и лишь значительно позднее приняли норманнское имя Бертрамов. Они воевали, поднимали восстания, терпели поражения; потом их покоряли, им отрубали головы, их вешали — словом, с ними на протяжении многих столетий происходило все то, что приличествует каждому знаменитому роду. Но постепенно они потеряли свое высокое положение, и прежние главари государственных заговоров и крамол, Бертрамы, Мак‑Дингауэи и Элленгауэны, снизошли до роли их простых соучастников. Наиболее роковым в этом смысле для них явилось семнадцатое столетие, когда, казалось, сам враг рода человеческого вселил в них дух протеста, неизменно ставивший их в оппозицию к существующему порядку. Они вели себя как раз наперекор правилам известного пастора Брея и с таким же упорством вставали на защиту слабых, с каким этот почтенный служитель церкви тяготел к сильным мира сего. И, подобно ему, они получили за все должную награду.

Аллан Бертрам Элленгауэн, который процветал tempore Caroli Primi, был, как утверждает самое авторитетное для меня лицо, сэр Роберт Дуглас, в своей родословной шотландских баронетов (см, это сочинение на имя «Элденгауэн»), непоколебимым роялистом, исполненным решимости защищать священную особу короля. Он действовал заодно со знаменитым маркизом Монтрозом и другими ревностными и благородными патриотами, причем в борьбе этой понес большие потери. Милостью священной особы его величества он был возведен в рыцарское достоинство, а парламентом осужден в 1642 году как злонамеренный и потом вторично как резолюционист — в 1684 году. Эти два взаимоисключающих эпитета «злонамеренный» и «резолюционист» стоили бедному сэру Аллану половины его родовых владений. Его сын Деннис Бертрам женился на дочери одного из видных фанатиков тех времен, заседавших в Государственном совете, и союзом этим спас остаток отцовского состояния. Но коварной судьбе угодно было, чтобы он увлекся не только красотой, но и политическими идеями своей жены, и вот какими словами характеризует его Роберт Дуглас:

«Это был человек выдающихся способностей и к тому же очень решительный, и это побудило западные графства избрать его одним из представителей дворянства, которым было поручено представить тайному совету Карла II их жалобу на вторжение северошотландских горцев в 1678 году. За выполнение этого патриотического долга на него, однако, был наложен штраф, для уплаты которого он должен был заложить половину доставшегося ему от отца поместья. Может быть, путем строгой экономии он и возместил бы эту потерю, но, как только вспыхнуло восстание Аргайла, Деннис Бертрам снова попал в немилость; к нему начали относиться недоверчиво, сослали его в замок Даннотар на берегу Мернса, и там он погиб при попытке бежать из подземелья, называвшегося Пещерой вигов, где он находился в заключении вместе с восемьюдесятью своими сподвижниками. Заимодавец его вступил тогда во владение его землей, выражаясь словами Хотспера — „врезался“ к нему и отнял у Бертрама еще один огромный участок оставшегося поместья.

Донохо Бертрам, у которого и в имени и в характере было что‑то ирландское, унаследовал уже урезанные земли Элленгауэнов. Он выгнал из дома преподобного Аарона Мак‑Брайера, капеллана своей магери (рассказывают, что они не поделили между собой прелестей молоденькой молочницы), ежедневно напивался пьяным, провозглашая здоровье короля, совета и епископов, устраивал оргии с лэрдом Лэггом, Теофилом Оглторпом и сэром Джеймсом Тернером и наконец, сев на своего серого мерина, присоединился к Клайверсу в Киллиенкрэнки. В схватке при Данкелде в 1689 году какой‑то камеронец застрелил его серебряной пуговицей (считалось, что дьявол делал его неуязвимым для свинца и железа), и вместо, где он погребен, поныне еще зовется «Могилой нечестивого лэрда».

Сын его Льюис проявил больше благоразумия, чем можно было ждать, зная его предков. Он всячески старался сохранить доставшуюся ему часть поместий, разоренных как разгульной жизнью Донохо, так и различными штрафами и конфискациями. И хотя он тоже не избежал роковой судьбы, которая втягивала всех Элденгауэнов в политику, у него всетаки хватило благоразумия, перед тем как выступить вместе с лордом Кенмором в 1715 году, поручить свое состояние доверенным лицам, для того чтобы избежать расплаты в случае, если бы графу Мару не удалось свергнуть протестантскую династию. Но когда он очутился, как говорится, между Сциллой и Харибдой, ему удалось спасти свое состояние, только прибегнув к новой тяжбе, результатом которой явился еще один дележ родовых владений. Но все же это был человек решительный. Он продал часть земель и расстался со старым замком, где род его в период упадка ютился, говоря словами одного фермера, «как мышь в щели»; он снес тогда часть этих древних развалин и построил из старого камня небольшой трехэтажный дом с фасадом, походившим на гренадерскую шапку, со слуховым окном в середине, напоминавшим единственный глаз циклопа, еще двумя окнами по бокам и дверью между ними, которая вела в зал и гостиную, освещенную со всех четырех сторон.

Таков был новый замок Элленгауэн, где мы оставили нашего героя, которому, может быть, тогда было не так скучно, как сейчас читателю. В этот‑то дом и переселился Льюис Бертрам, полный твердой решимости восстановить материальное благополучие своей семьи. Он захватил в свои руки часть земли, часть взял в аренду у соседних помещиков, покупал и продавал в Северной Шотландии крупный рогатый скот и чевиотских овец, ездил по рынкам и ярмаркам, торговался там, как только мог, и всеми силами одолевал нужду. Но, приобретая себе состояние, он одновременно проигрывал в общественном мнении; его собратья лэрды смотрели косо на эти его коммерческие операции и сельскохозяйственные затеи; сами они больше всего на свете интересовались петушиными боями, охотой и скачками, лишь изредка разнообразя эти развлечения какой‑нибудь безрассудной дуэлью. В глазах этих соседей образ жизни Элленгауэна унижал его дворянское достоинство; он же, в свою очередь, почел за благо постепенно избавляться от их общества, и решил стать обыкновенным помещикомфермером, — положение по тому времени незавидное. Но в самом разгаре его замыслов смерть оборвала их, и все скудные остатки большого поместья перешли к единственному его сыну Годфри Бертраму, который теперь и являлся их владельцем.

Опасность спекуляций, которыми занимался его отец, скоро дала себя знать. Без самоличного и неусыпного надзора лэрда Льюиса все начатые им предприятия пришли в упадок; они не только перестали давать доход, но даже стали убыточными. Годфри, у которого не было ни малейшей энергии, чтобы предотвратить эти беды или достойно их встретить, во всем положился на другого человека. Он не заводил ни конюшен, ни псарни, ни всего того, с чего в этих местах люди обычно начинают разоряться, но, как и многие его соседи, он завел себе управляющего, и это оказалось разорительнее, чем все остальное. Под мудрым руководством этого управляющего маленькие долги превратились в большие от наросших процентов, временные обязательства перешли в наследственные, и ко всему присоединились еще немалые судебные издержки. По своей натуре Элленгауэн не имел ни малейшей склонности к сутяжничеству, но тем не менее ему пришлось оплачивать расходы по тяжбам, о существовании которых он даже и не знал. Соседи предрекали ему полное разорение. Высшие сословия не без злорадства считали его уже конченным человеком, а низшие, видя, в какое зависимое положение он попал, относились к нему скорее сочувственно. Простые люди его даже любили и при разделе общинного выгона, а также в тех случаях, когда ловили браконьера или заставали кого‑то за незаконной порубкой леса — словом, всегда, когда помещики так или иначе ущемляли их интересы, они говорили друг другу: «Ах, если бы у нашего доброго Элленгауэна были такие владения, как у его деда, он не потерпел бы, чтобы обижали бедных». Однако это хорошее мнение о нем никогда не мешало им при всяком удобном случае извлекать из его доброты какую‑то пользу для себя: они пасли скот на его пастбищах, воровали у него лес, охотились за дичью на его угодьях и так далее, — «наш добрый лэрд этого и не увидит, никогда ведь он в наши дела мешаться не станет». Разносчики, цыгане, медники и бродяги всех мастей постоянно толпились в людских Элленгауэна и находили себе приют на кухне, а лэрд, «славный человек», большой охотник поболтать, как и вообще все слабохарактерные люди, любил в награду за свое гостеприимство выслушивать разные новости, которые они ему рассказывали.

Одно только обстоятельство помогло Элленгауэну избежать полнейшего разорения. Это был его брак с женщиной, которая принесла ему около четырех тысяч фунтов стерлингов приданого. Никто из соседей не мог понять, что, собственно, заставило ее выйти за него замуж и отдать ему все свое состояние, — не иначе как это был его высокий рост, статная фигура, красота, хорошее воспитание и отменное добродушие. Могло иметь значение и то, что сама она уже достигла критического возраста двадцати восьми лет и у нее не было близких родных, которые могли бы повлиять на ее решение.

Ради этой‑то дамы (рожавшей в первый раз) и был так стремительно послан в Кипплтринган тот нарочный, о котором рассказывала вечером Мэннерингу старуха.

Мы уже много всего сказали о самом лэрде, но нам остается еще познакомить читателя с его собеседником. Это был Авель Сэмсон, которого по случаю того, что он был учителем, называли Домини Сэмсон. Он был из простой семьи, но удивительная серьезность его, проявившаяся у него с младенческих лет, вселила в его родителей надежду, что их дитятко «пробьет», как они говорили, себе дорогу к церковной кафедре. Во имя этой честолюбивой цели они всячески ограничивали и урезывали себя, вставали раньше, ложились позднее, сидели на одном черством хлебе и холодной воде — все это для того, чтобы предоставить Авелю возможность учиться. А тем временем долговязая нескладная фигура Сэмсона, его молчаливая важность и какая‑то несуразная привычка шевелить руками и ногами и кривить лицо в то время, как он отвечал урок, сделали бедного Сэмсона посмешищем в глазах всех его школьных товарищей. Те же самые свойства стяжали ему не менее печальную известность и в колледже в Глазго. Добрая половина уличных мальчишек собиралась всегда в одни и те же часы поглядеть, как Домини Сэмсон (он уже достиг этого почетного звания), окончив урок греческого языка, сходил вниз по лестнице с лексиконом под мышкой, широко расставляя свои длинные неуклюжие ноги и странно двигая огромными плечами, то поднимавшими, то опускавшими мешковатый и поношенный черный кафтан, его неизменную и к тому же единственную одежду. Когда он начинал говорить, все старания учителей (даже если это был учитель богословия) сдержать неукротимый смех студентов, а порой даже и свой собственный, ни к чему не приводили. Вытянутое бледное лицо Сэмсона, выпученные глаза, необъятная нижняя челюсть, которая, казалось, открывалась и закрывалась не усилием воли, а помещенным где‑то внутри сложным механизмом, резкий и пронзительный голос, переходивший в совиные крики, когда его просили произнести что‑нибудь отчетливее, — все это было новым источником веселья в дополнение к дырявому кафтану и рваным башмакам, которые служили законным поводом для насмешек над бедными школярами еще со времен Ювенала. Никто, однако, не видел, чтобы Сэмсон когда‑нибудь вышел из себя или сделал хоть малейшую попытку отомстить своим мучителям. Он ускользал из колледжа самыми потаенными ходами и прятался в своем жалком жилище, где за восемнадцать пенсов в неделю ему было позволено возлежать на соломенном тюфяке и, если хозяйка была в хорошем настроении, готовиться к занятиям у топившегося камина. И, невзирая на все эти неблагоприятные условия, он все же изучил и греческий и латинский языки и постиг кое‑какие науки.

По истечении некоторого времени Авель Сэмсон, кандидат богословия, получил право читать проповеди, но, увы, то ли из‑за собственной застенчивости, то ли из‑за сильной и непреодолимой смешливости, которая овладела слушателями при первой же его попытке заговорить, он так и не смог произнести ни единого звука из тех слов, которые приготовил для своей будущей паствы. Он только вздохнул, лицо его безобразно перекосилось, глаза выкатились, так что слушатели думали, что они вот‑вот выскочат из глазниц; потом он захлопнул Библию, кинулся вниз по лестнице, чуть было не передавил сидевших на ступеньках старух и получил за все это прозвище «немого проповедника». Так он и вернулся в родные места с поверженными во прах надеждами и чаяниями, чтобы разделить с родителями их нищету. У него не было ни друга, ни близкого человека, почти никаких знакомых, и никто не мог сказать с уверенностью, как Домини Сэмсон перенес свой провал, которым в течение недели развлекался весь город. Невозможно даже и перечислить всех шуток, сочиненных по случаю этого происшествия, начиная от баллады под названием «Загадка Сэмсона», написанной по этому поводу молодым самодовольным студентом словесности, и кончая колкой остротой самого ректора, заявившего, что хорошо еще, что беглец не уподобился своему тезке‑силачу и не унес с собою ворот колледжа.

Однако, по всей видимости, душевное равновесие Сэмсона было непоколебимо. Он хотел помочь родителям и для этого устроил у себя школу. Скоро у него появилось много учеников, но доходы его были не очень‑то велики. Действительно, он обучал детей фермеров, не назначая никакой определенной платы, а бедных — и просто даром, и, к стыду фермеров, надо заметить, что заработок учителя при таких обстоятельствах был куда ниже того, что мог заработать хороший пахарь. Но у Сзмсона был отличный почерк, и он еще прирабатывал, переписывая счета и составляя письма для Элленгауэна. Отдалившийся от светского общества лэрд постепенно привык проводить время с Домини Сэмсоном. О настоящих разговорах между ними, конечно, не могло быть и речи, но Домини был внимательным слушателем и, кроме того, умел довольно ловко мешать угли в камине. Он пробовал даже снимать нагар со свеч, но потерпел неудачу и, дважды погрузив гостиную в полную темноту, вынужден был сложить с себя эту почетную обязанность. Таким образом, за все гостеприимство лэрда он отплачивал единственно тем, что одновременно со своим хозяином аккуратно наливал себе в стакан столько же пива, сколько и тот, и издавал какие‑то неясные звуки в знак одобрения длинных и бессвязных рассказов Элленгауэна.

В одну из таких минут Мэннеринг и увидел впервые его высокую, неуклюжую и костлявую фигуру в поношенном черном кафтане, с не слишком чистым цветным платком на худой и жилистой шее, в серых штанах, темно‑синих чулках и подбитых гвоздями башмаках с узкими медными пряжками.

Вот вкратце описание жизни и судеб тех двух людей, в приятном обществе которых Мэннеринг проводил теперь время.

Глава 3

История давно знавала

Пророчеств памятных немало.

Судеб, событий повороты

Предсказывали звездочеты,

Астрологи, жрецы, халдеи

И всех столетий чародеи.

«Гудибрас»

Хозяин дома сразу же сообщил Мэннерингу, какие обстоятельства заставляют жену его лежать в постели, прося извинить ее за то, что она не приветствует его сама и не может заняться устройством его ночлега. Эти же особые обстоятельства послужили предлогом, чтобы распить с гостем лишнюю бутылку хорошего вина, — Я не могу спокойно уснуть, — сказал лэрд, и в голосе его послышались уже нотки пробуждающегося отцовского чувства, — пока не узнаю, что все обошлось благополучно и, если вам не слишком хочется спать, сэр, и вы соизволите оказать мне и Домини честь посидеть с нами, я уверен, что ждать нам придется не очень долго. Старуха Хауэтсон — баба толковая, тут как‑то вот с одной девицей беда приключилась… Недалеко отсюда она жила… Нечего качать головой, Домини, ручаюсь вам, что церковь все свое сполна получила, чего же ей еще надо?.. А брюхатой эта девица еще до венца стала, и, представьте, тот, кто на ней женился, и любил ее и уважал ничуть не меньше… Вот какие дела, мистер Мэннеринг, а живут они сейчас в Эанене и друг в друге души не чают, — шестеро таких ребятишек у них, что просто не наглядеться; кудрявенький — Годфри — самый старший, их желанное дитя, если хотите, так он сейчас уже на таможенной яхте… У меня, знаете, есть родственник, он тоже в таможне служит, комиссар Бертрам. А должность эту он получил, когда в графстве шла великая борьба; вы, наверно, об этом слыхали, ведь жалобу тогда подавали в Палату общин… Что до меня, то я голосовал за лэрда Бэлраддери, но, знаете, отец мой был якобитом и участвовал в восстании Кенмора, поэтому он никогда не принимал присяги… Словом, я хорошенько не знаю, как все это получилось, но, что я ни говорил и что ни делал, они исключили меня из списков, а вместе с тем управляющему моему отличным образом разрешили подать свой голос за старого сэра Томаса Киттлкорта. Так вот, я хотел вам сказать, что у бабки Хауэтсон дело спорится, и как только эта девица…

На этом месте отрывочный и бессвязный рассказ лэрда был прерван: на лестнице, которая вела на кухню, кто‑то вдруг запел во весь голос. Верхние ноты были слишком уж высоки для мужчины, нижние чересчур низки для женщины. До слуха Мэннеринга долетели следующие слова:

В доме ладятся дела, Коль хозяйка родила.

Пусть малышка, пусть малыш, — Бога ты благодаришь.

— Это Мег Меррилиз, цыганка, клянусь самим богом, — сказал мистер Бертрам. Домини, который сидел, положив ногу на ногу, издал какой‑то неопределенный звук, похожий на стон, а потом, пустив густые клубы табачного дыма, растопырил свои длинные ноги и, переставив их, снова скрестил.

— Чем вы недовольны, Домини? Поверьте, что в песнях Мег нет ничего худого.

— Ну, и хорошего тоже нет, — ответил Домини Сэм‑сон голосом, ни с чем не сообразная пронзительность которого была под стать всей его неуклюжей фигуре. Это были первые его слова, услышанные Мэннерингом, а так как последний не без любопытства ожидал, когда этому умевшему пить, есть, курить и двигаться автомату настанет черед заговорить, то резкие и скрипучие звуки, которые он сейчас услыхал, немало его позабавили. Но в это мгновение дверь отворилась, и в комнату вошла Мег Меррилиз.

Вид ее поразил Мэннеринга. Это была женщина шести футов ростом; поверх платья на ней был надет мужской плащ, в руках она держала здоровенную терновую дубину, и вся ее одежда, если не считать юбок, более походила на мужскую, чем на женскую. Ее черные волосы выбивались из‑под старомодной шапочки, извиваясь точно смей Горгоны и еще более усиливая необычайную суровость ее загорелого лица, на которое падали их тени, в то время как в блуждающих глазах горел какой‑то дикий огонек то ли подлинного, то ли напускного безумия.

— Вот это хорошо, Элленгауэн, — сказала она, — леди уже слегла, а я тем временем на ярмарке в Драмсхурлохе. Кто же стал бы отгонять от нее злых духов? А если, помилуй бог, на младенца напали бы эльфы и ведьмы? Кто бы тогда прочел над бедняжкой заклинание святого Кольма? — И, не дожидаясь ответа, она запела:

Клевер, напорота цвет

Отгоняет ведьм навет, Кто в Андреев день постится, С тем беда не приключится.

Матерь божия с ребенком Или Кольм святой с котенком, Михаил с копьем придет; Нечисть в дом не попадет.

Она пропела это дикое заклинание высоким резким голосом и, подпрыгнув три раза вверх так высоко, что едва не стукнулась о потолок, в заключение сказала:

— — А теперь, лэрд, не угостите ли вы меня стаканчиком водки?

— Сейчас тебе подадут, Мег; садись там у двери и расскажи нам, что нового на ярмарке в Драмсхурлохе.

— Верите, лэрд, очень там не хватало вас и таких, как вы. Уж больно девочки там хорошие были, не считая меня, и ни один черт ничего им не подарил.

— Скажи‑ка, Мег, а много ли цыган в тюрьму посадили?

— Как бог свят, только трех, лэрд, на ярмарке‑то больше их и не было, кроме меня, как я вам уже сказала, и я даже удрала оттуда, потому не к чему мне в разные ссоры ввязываться. А тут еще Данбог прогнал Реда Роттена и Джона Янга со своей земли — будь он проклят! Какой он дворянин, ни капли в нем нет дворянской крови! Места ему, что ли, не хватало в пустом доме, что он и двоих бедных людей не мог у себя приютить! Испугался он, должно быть, что они репьи у него с дороги оберут иди из гнилой березовой коры кашу себе сварят. Но есть и повыше его, кто все видит, — так вот, не запел бы еще как— нибудь на зорьке у него в амбарах красный петух.

— Тише! Тес, Мег! Не дело говоришь!

— Что это все значит? — тихо спросил Мэннеринг Сэмсона.

— Пожаром грозит, — отвечал немногословный Домини.

— Скажите же, ради всего святого, кто она такая?

— Потаскуха, воровка, ведьма и цыганка, — ответил Сэмсон.

— Вот уж истинно говорю вам, лэрд, — продолжала Мег, пока они перешептывались между собой, — только такому человеку, как вы, можно всю правду выложить; говорят, что этот Данбог — такой же дворянин, как тот нищий, который там вон внизу себе лачугу сколотил. А вы ведь, лэрд, действительно настоящий дворянин, и не первая сотня лет идет уже вашему дворянству, и вы никогда не будете бедных со своей земли гнать, как бездомных собак. И знайте, что никто из нас на ваше добро руки не подымет, будь у вас одних каплунов столько, сколько листьев на дубе. А теперь взгляните кто‑нибудь на часы да скажите мне точно час и минуту, когда дитя родится, а я скажу вам, что его ждет.

— Ладно, Мег, мы и без тебя все узнаем, у нас тут есть студент из Оксфорда; он лучше тебя его судьбу предскажет — он ее по звездам прочтет.

— Ну, конечно, сэр, — сказал Мэннеринг в тон простодушному хозяину, — я составлю его гороскоп по закону тройственности, как учат Пифагор, Гиппократ,

Диоклес и Авиценна. Или я начну ab hora questionis, как учат Хейли, Мессагала, Ганвехис и Гвидо Бонат.

Одной из черт характера Сэмсона, особенно расположивших к нему Бертрама, было то, что он не догадывался, когда над ним подтрунивали, так что лэрду, чье не слишком удачное остроумие не шло дальше самых плоских шуток, было «особенно легко потешаться над простодушным Домини. Сам же Домини вообще никогда не смеялся и не принимал участия в смехе, поводом к которому служила его собственная простота; говорят, что он рассмеялся всего только один раз в жизни, и в эту достопамятную минуту у хозяйки его квартиры сделался выкидыш, то ли от удивления по поводу столь неожиданного события, то ли от того, что она испугалась ужасных конвульсий, которыми сопровождалось это разразившееся вдруг громыхание. Когда он в конце концов понимал, что над ним подшутили, то единственным, что изрекал этот мрачный человек, были слова: „Удивительно!“ или: „Очень занятно“, которые он произносил по слогам, не дрогнув при этом ни одним мускулом лица.

В данном случае он подозрительно и странно посмотрел на юного астролога, как будто сомневаясь в том, правильно ли он понял его ответ.

— Боюсь, сэр, — сказал Мэннеринг, оборачиваясь к Сэмсону, — что вы принадлежите к тем несчастным, которым слабое зрение мешает проникнуть в звездные сферы и разгадать тайны, начертанные на небесах; недоверие и предрассудки заслоняют таким людям истину.

— В самом деле, — ответил Сэмсон, — я держусь того же мнения, что и Исаак Ньютон, кавалер, директор монетного двора его величества, что наука астрологии есть вещь совершенно пустая, легковесная и ничего не стоящая, — с этими словами он сомкнул свои широко разъятые, как у оракула, челюсти.

— Право же, — возразил ему Мэннеринг, — мне очень грустно видеть, что человек вашего ума и образования впадает вдруг в такое удивительное заблуждение и слепнет. Может ли сравниться коротенькое, совсем недавно получившее известность и, можно сказать, провинциальное имя Исаака Ньютона со звучными именами таких авторитетов, как Дариот, Бонат, Птолемей, Хейли, Эцтлер, Дитерик, Найбоб, Харфурт, Заэль, Таустеттор, Агриппа, Дурет, Магинус, Ориген и Арголь? Разве не все, как христиане, так и язычники, как евреи, так и правоверные, как поэты, так и философы, — разве не все они признают влияние звезд на судьбу?

— Communis error — всеобщее заблуждение, — отвечал непоколебимый Домини Сэмсон.

— Нет, это не так, — возразил ему молодой англичанин, — это твердое и обоснованное убеждение.

— Это уловки обманщиков, плутов и шарлатанов, — сказал Сэмсон.

— Abusus non tollit usum — злоупотребление какой‑нибудь вещью никак не исключает законного ее применения.

Во время этого спора Элленгауэн был похож на охотника, который неожиданно попал в поставленный им же силок. Он поочередно поворачивал голову в сторону то одного, то другого собеседника и, видя, с какой серьезностью Мэннеринг парировал доводы своего противника и сколько учености он выказал в этом споре, начинал уже, кажется, верить, что тот не шутит. Что касается Мег, то она уставила на астролога свой дикий взгляд, потрясенная его абракадаброй, еще более непонятной, чем ее собственная.

Мэннеринг использовал это преимущество и пустил в ход весь трудный ученый лексикон, который хранился в его поразительной памяти и который, как это станет видно из последующего изложения, был ему известен еще с детских лет.

Знаки зодиака и планеты в шестерном, четверном и тройном соединении или противостоянии, дома светил с фазами луны, часами, минутами; альмутен, альмоходен, анахибазон, катахибазон — тысячи разных терминов подобного же звучания и значения снова и снова сыпались как из рога изобилия на нашего бесстрашного Домини, природная недоверчивость которого позволила ему выдержать эту беспощадную бурю.

Наконец радостное известие, что леди подарила своему супругу чудесного мальчика и сама чувствует себя хорошо, прервало затянувшийся спор. Бертрам кинулся в комнату жены, Мег Меррилиз спустилась вниз на кухню, чтобы отведать свою порцию гронинг‑молта и кенно, а Мэннеринг, поглядев на часы и заметив очень точно час и минуту, когда родился ребенок, со всей подобающей учтивостью попросил, чтобы Домини указал ему какое‑нибудь место, откуда можно было бы взглянуть на ночное небо.

Сэмсон, ни слова не говоря, встал и распахнул стеклянную дверь, которая вела на старинную террасу позади нового дома, примыкавшую к развалинам старого замка. Поднявшийся ветер разогнал тучи, которые только что перед этим застилали небо. Полная луна светила прямо над его годовой, а вокруг в безоблачном просторе во всем своем великолепии сияли все ближние и дальние звезды. Неожиданная картина, которую их сияние открыло Мэннерингу, глубоко его поразила.

Мы уже говорили, что в конце своего пути наш путешественник приближался к берегу моря, сам, однако, не зная, далеко ли ему до него оставалось. Теперь он увидел, что развалины замка Элленгауэн были расположены на возвышении, или, скорее, на выступе скалы, которая составляла одну из сторон тихой морской бухты. Новый дом, пристроенный совсем вплотную к замку, стоял, однако, чуть ниже, а за ним берег спускался прямо к морю естественными уступами, на которых виднелись одинокие старые деревья, и кончался белой песчаной отмелью.

Другая сторона бухты, та, что была прямо против замка, представляла собой живописный мыс, полого спускавшийся к берегу и весь подрытый рощами, которые в этом зеленом краю доходят до самого меря. Из‑за деревьев виднелась рыбацкая хижина. Даже сквозь эту густую тьму видно было, как на берегу передвигаются какие‑то огоньки: возможно, что это выгружали контрабанду с люгера, прибывшего с острова Мэн и стоявшего на якоре где‑то неподалеку. Едва только там внизу заметили свет в доме, как крики «берегись, гаси огонь» всполошили людей на берегу, и огни тут же потухли.

Был час ночи. Местность поражала своей красотой. Старые серые башни развалин, частью еще уцелевшие, частью разрушенные, и там и сям покрытые ржавыми пятнами, напоминавшими об их глубокой древности, кое‑где обвитые плющом, поднимались над краем темной скалы направо от Мэннеринга. Перед ним расстилался безмятежный залив: легкие курчавые волны катились одна за другой, сверкая в лучах луны, и, ударяясь о серебристый берег, рассыпались нежно шуршавшей воздушной пеной. Слева лесные массивы вдавались далеко в океан; луна своим колеблющимся сиянием озаряла их волнистые контуры, создавая изумительную игру света и тени, чащ и прогалин, на которой отдыхает глаз, стремясь в то же время проникнуть глубже во все хитросплетения этой лесной панорамы. Наверху по небу плыли планеты, каждая в ореоле своего собственного сияния, отличавшего ее от меньших по размеру или более далеких звезд. Воображение удивительнейшим образом может обманывать даже тех, чья воля вызвала его к жизни, и Мэннеринг, разглядывая сверкающие небесные тела, готов был почти согласиться с тем, что они действительно влияют на события человеческой жизни, как склонны были тогда думать люди суеверные. Но Мэннеринг был влюбленным юношей, и возможно, что он находился во власти чувств, высказанных одним поэтом наших дней:

Любовь приют свой в сказке обретает:

Она легко заводит талисманы И в духов разных верит упоенно, В богов — ведь и сама она богиня, И в существа, что древностью воспеты, И прелести и чар их знает силу, В дриад лесных, и фавнов, и сатиров На горных склонах, в нимф, потоком бурным От глаз укрытых… Все теперь пропало:

Им места в жизни не оставил разум.

Но, видно, есть у сердца свой язык, Он имена их прежние вспомянет, Что ныне отошли к далеким звездам.

Все духи, боги все, что здесь меж нами Когда‑то жили, землю поделив По‑дружески с людьми, во мгле кромешной Над нами кружат и судьбу влюбленных Вершат оттуда; так и в наши дни Юпитер все великое приносит, Венера все прекрасное дарит.

Однако в скором времени эти раздумья уступили место другим. «Увы, — подумал он, — мой добрый старый учитель, который так глубоко вникал в споры между Хейдоном и Чемберсом по поводу астрологии, посмотрел бы на все это другими глазами и действительно попытался бы, изучив расположение этих небесных светил, сделать выводы об их возможном влиянии на судьбу новорожденного, как будто путь небесных тел или их свечение могли заступить место божественного промысла или по меньшей мере управлять людьми в согласии с волей господней. Мир праху его! Тех знаний, которые он передал мне, достаточно, чтобы составить гороскоп, и поэтому я сразу же этим займусь». Раздумывая обо всем этом. Гай Мэннеринг записал расположение всех главных небесных тел и вернулся в дом. Лэрд встретил его в гостиной и, сияя от счастья, объявил ему, что новорожденный — здоровый, хорошенький мальчуган и что следовало бы по этому поводу еще выпить. Но Мэннеринг отказался, сославшись на усталость. Тогда лэрд провел гостя в приготовленную для него комнату и простился с ним до утра.

Глава 4

Как следует вглядись: увидишь сам

Ты в доме жизни некий знак зловещий,

То тайный враг: сулит тебе беду

Звезды твоей сиянье — не дремли же!

Колридж, из Шиллера

В середине семнадцатого века верование в астрологию было распространено повсеместно. К концу столетия престиж ее уже поколебался и многое стало ставиться под сомнение, а к началу восемнадцатого века к астрологии начали относиться с явным недоверием и даже с насмешкой. Но у нее все же было немало приверженцев, и даже среди ученых. Людям усидчивым и серьезным жаль было расставаться с вычислениями, которые были главным предметом их занятий с молодых лет; им не хотелось спускаться с той высоты, на которую воображаемая способность предсказывать судьбу по звездам возводила их над всеми остальными людьми.

В числе тех, кто с неослабной верой лелеял это мнимое преимущество, был и старый священник, которому юный Мэннеринг был отдан на воспитание. Не щадя глаз, он всматривался в звезды и переутомлял мозг, исчисляя их различные сочетания. Естественно, что это увлечение передалось и ученику. В течение некоторого времени он прилежно трудился, чтобы овладеть приемами астрологических вычислений, и, прежде чем он мог убедиться в их нелепости, сам Уильям Лили признал бы за ним «и редкостное воображение и проницательность мысли во всем, что касалось составления гороскопов».

На другое утро, лишь только на осеннем небе забрезжил рассвет, Мэннеринг поднялся с постели и занялся составлением гороскопа юного

наследника Элленгауэнов. Он взялся за это дело secunduin artem отчасти для того, чтобы соблюсти приличия, отчасти просто из любопытства, чтобы проверить, помнит ли он и может ли еще применять все правила этой мнимой науки. И вот он начертил на бумаге звездное небо, разделив его на двенадцать домов, расположил в них планеты по таблице и внес поправки в соответствии с днем, часом и минутой рождения ребенка. Чтобы не докучать читателю теми предсказаниями, которые присяжные звездочеты извлекли бы из всех этих комбинаций, скажу только, что на чертеже был один знак, который сразу же приковал к себе внимание нашего астролога. Марс, господствуя над двенадцатым домом, угрожал новорожденному ребенку пленом или внезапной насильственной смертью. Сделав дальнейшие вычисления, которыми, как утверждают прорицатели, можно проверить силу этого враждебного влияния, Мэннеринг нашел, что три периода жизненного пути будут особенно опасны для новорожденного: пятый, десятый и двадцать первый годы его жизни.

Замечательнее всего было то, что Мэннеринг как‑то раз уже занимался подобными пустяками по настоянию Софии Уэлвуд, молодой леди, в которую он был влюблен, и что точно такое же расположение планет угрожало и ей смертью или пленом на тридцать девятом году жизни. Девушке этой было тогда восемнадцать лет: таким образом получалось, — если верить тем и этим вычислениям, — что один и тот же год грозил одинаковыми бедами ей и только что появившемуся на свет младенцу. Пораженный этим совпадением, Мэннеринг еще раз проверил свои вычисления с самого начала, и новый результат еще больше сблизил предсказанные события, так что в конце концов оказалось, что один и тот же месяц и день должны были стать роковыми для обоих.

Само собой разумеется, что, рассказывая об этом, мы не придаем никакого значения сведениям, полученным подобным способом. Но часто случается, — и такова уж свойственная нам любовь ко всему чудесному, — что мы сами охотно содействуем тому, чтобы подобного рода чувства одержали верх над рассудком. Было ли совпадение, о котором я рассказал, на самом деле одной из тех удивительных случайностей, которые иногда происходят наперекор всем человеческим расчетам, или Мэннеринг, заблудившись в лабиринте разных выкладок и путаных астрологических терминов, сам того не замечая, дважды ухватился за одну и ту же нить, чтобы выбраться из затруднительного положения, или, наконец, фантазия его, прельстившись внешним сходством отдельных черт, невольно восполнила это сходство и во всем остальном, — сейчас уже невозможно установить. Но так или иначе результаты полностью сошлись, и это его поразило.

Он не мог не удивляться столь странному и неожиданному совпадению. «Неужели же в это дело вмешался дьявол, чтобы отомстить нам за то, что мы обращаем в шутку науку, которая своим происхождением обязана колдовству? Или, может быть, как это допускают Бэкон и сэр Томас Браун, в строго и правильно понятой астрологии и на самом деле скрыта какая‑то истина и не следует начисто отрицать влияние звезд на судьбу человека, хотя при всем этом и необходимо относиться крайне подозрительно к этой науке в тех случаях, когда она становится достоянием плутов, утверждающих, что они ее знают».

Поразмыслив, он отверг свое предположение, как фантастическое, и решил, что эти ученые пришли к подобному выводу только потому, что не решались сразу поколебать глубоко укоренившиеся предрассудки своего времени, или потому, что сами они не до конца освободились от заразительного влияния этого суеверия. Однако результат его выкладок произвел на него таксе неприятное впечатление, что, подобно Просперо, он мысленно простился со своим искусством и решил никогда больше ни в шутку, ни всерьез не браться за астрологию.

Он долго обдумывал, что теперь сказать лэрду Элленгауэну относительно гороскопа его первенца; в конце концов он решил прямо высказать ему все те выводы, которые он сделал, одновременно убедив его в недостоверности той науки, на которой они были основаны. Приняв это решение, он вышел на террасу.

Если пейзаж, открывавшийся вокруг замка Элленгауэнов, был хорош при лунном свете, то и под лучами восходящего солнца он не потерял своей красоты. Земля даже теперь, в ноябре, как будто улыбалась, обласканная солнцем. Крутые ступеньки вели с террасы наверх, на прилегающую возвышенность, и, поднявшись по ним, Мэннеринг очутился прямо перед старым замком. Замок этот состоял из двух массивных круглых башен, мрачные контуры которых выступали далеко вперед на обоих углах соединявшей их куртины, или крепостной стены; они прикрывали собою главный вход, открывавшийся в середине этой стены величественной аркой, которая вела во внутренний двор замка. Высеченный на камне родовой герб грозно нависал над воротами; у самого входа видны были следы приспособлений, некогда опускавших решетку и поднимавших мост. Грубые, деревенского вида ворота, сколоченные из молодых сосен, являлись теперь единственной защитой этой некогда неприступной твердыни. Вид с эспланады перед замком был великолепен.

Все унылые места, которые Мэннеринг проезжал накануне, были скрыты теперь за холмом, и расстилавшийся перед ним пейзаж радовал глаз сочетанием гор и долин с рекой, которая появлялась то тут, то там, а потом совсем исчезала, прячась между высокими берегами, покрытыми густым лесом. Шпиль церкви и несколько видневшихся поодаль домиков указывали, что на месте впадения реки в океан была расположена деревня. Поля были хорошо возделаны, разделявшие их низенькие изгороди окаймляли подножия холмов, иногда взбираясь на самые склоны их. Над ними расстилались зеленые пастбища, на которых паслись стада коров, составлявшие главное богатство края в те времена; доносившееся издали мычание приятно оживляло эту безмятежную тишину. Чуть выше темнели далекие холмы, а еще дальше, на горизонте высились поросшие кустарником горы. Они служили естественным обрамлением для возделанных полей; отделяя их от остального мира, они накладывали на все окрестности печать благодатного уединения.

Морской берег, который был весь теперь на виду, красотой и разнообразием своих очертаний не уступал панораме холмов и гор. Местами его крутые утесы были увенчаны развалинами старинных зданий, башен или маяков, которые в прежнее время обычно располагались неподалеку друг от друга: таким образом, в случае вторжения врага или междоусобной войны можно было легко сообщить об атом сигналами и своевременно получить помощь. Замок Элленгауэн возвышался над всеми этими развалинами и своими огромными размерами и местоположением лишний раз подтверждал предание о том, что владельцы его были некогда первыми людьми среди всей окрестной знати. В других местах берег был более отлогим и весь был изрезан маленькими бухточками, а кое‑где вдавался в море лесистыми мысами.

Картина эта, настолько непохожая на то, что предвещала вчерашняя дорога, произвела на Мэннеринга неизгладимое впечатление. Он видел перед собой вполне современный дом; в архитектурном отношении это было действительно довольно неуклюжее здание, но зато место было выбрано удачно — со всех сторон его окружала чудесная природа.

«Каким счастьем было бы жить в таком уединении! — подумалось нашему герою. — С одной стороны, поразительные остатки былого величия, словно сознающие, какое чувство родовой гордости они собой внушают; с другой — изящество и комфорт, которых вполне достаточно, чтобы удовлетворить не слишком требовательного человека. Быть бы здесь с тобою, София!..»

Но не будем больше подслушивать мечты влюбленного. Мэннеринг постоял так с минуту, скрестив на груди руки, а потом направился к развалинам замка.

Войдя в ворота, он увидел, что грубое великолепие внутреннего двора в полной мере соответствовало всему внешнему облику замка. С одной стороны тянулся ряд огромных высоких окон, разделенных каменными средниками; окна эти некогда освещали большой зал. С другой стороны — несколько зданий различной высоты. Построенные в разное время, они были расположены так, что со стороны фасада представлялись чем‑то единым. Окна и двери были отделаны кружевной резьбой и грубыми изваяниями, частью уцелевшими, а частью уже обломанными, перевитыми плющом и другими вьющимися растениями, пышно разросшимися среди этих руин. Прямо напротив входа тоже некогда стояли какие‑то замковые постройки, но эта часть замка больше всего подвергалась разрушениям; молва связывала их с длительной междоусобной войной, когда замок обстреливали с парламентских кораблей, которыми командовал Дин. Через пролом в стене Мэннерингу было видно море и небольшое судно, которое все еще

продолжало стоять на середине залива. В то время, когда Мэннеринг оглядывал развалины, он услышал откуда‑то слева, из глубины дома, голос цыганки, виденной им накануне. Скоро он отыскал отверстие, сквозь которое мог ее наблюдать, сам оставаясь при этом незамеченным. И, вглядываясь в ее склоненную фигуру и в работу, которой она была занята, он не мог отделаться от мысли, что перед ним некая древняя сивилла.

Она сидела на камне в углу комнаты, пол которой был вымощен. Вокруг было чисто подметено, чтобы ничто не мешало веретену кружиться. Яркий солнечный луч, проникая в комнату сквозь высокое узкое окно, падал на ее дикий наряд, на странные черты ее лица и на работу, от которой она ни на минуту не отрывалась. Остальная часть комнаты была погружена во мрак. Одежда ее представляла смесь чего‑то восточного с национальным костюмом шотландской крестьянки. Она пряла нить из шерстяных волокон трех разных цветов: черного, белого и серого, пользуясь для этого ручным веретеном, которое сейчас почти уже вышло из употребления. Сидя за веретеном, она пела, и, по‑видимому, это были какие‑то заклинания. Мэннеринг, вначале тщетно старавшийся разобрать слова, попробовал потом в поэтической форме передать то, что ему удалось уловить из этой странной песни:

Вертись, кружись, веретено, — Со счастьем горе сплетено; С покоем — буря, страх с мечтой Сольются в жизни начатой.

Чуть сердце детское забьется, Как пряжа вещая прядется, И роем сумрачных видений Над колыбелью реют тени.

Безумств неистовых чреда, И вслед за радостью — беда; Тревог, сомнений и тягот Несется страшный хоровод.

И тени мечутся вокруг, То рвутся ввысь, то никнут вдруг.

Вертись, кружись, веретено, — Со счастьем горе сплетено!

Прежде чем наш переводчик, или, лучше сказать, вольный подражатель, мысленно сложил эти строки и в то время как он все еще бормотал их про себя, отыскивая рифму к слову «веретено», работа сивиллы была окончена и вся шерсть выпрядена. Она взяла веретено, обмотанное теперь уже пряжей, и стала измерять длину нитки, перекидывая ее через локоть и натягивая между большим и указательным пальцами. Когда она измерила ее всю, она пробормотала: «Моток, да не целый; полных семьдесят лет, да только нить три раза порвана, три раза связывать надо; его счастье, если все три раза проскочит».

Герой наш уже собирался было заговорить с прорицательницей, как вдруг чей‑то голос, такой же хриплый, как и ревевшие внизу и заглушавшие его волны, дважды прокричал, и каждый раз все нетерпеливее:

— Мег! Мег Меррилиз! Цыганка, ведьма, чертовка!

— Сейчас иду, капитан, — ответила Мег. Но через несколько минут ее нетерпеливый хозяин явился к ней сам откуда‑то из развалин замка.

С виду это был моряк, не очень высокий, с лицом, огрубевшим от бесчисленных встреч с норд‑остом; коренастый, на редкость крепкого телосложения: можно было с уверенностью сказать, что никакой рост не помог бы противнику одолеть его в схватке. Черты его были суровы, больше того — на лице его не было и следа того веселого добродушия, того беспечного любопытства ко всему окружающему, какие бывают у моряков во время их пребывания на суше. Качества эти, может быть, не меньше, чем все остальное, содействуют большой популярности наших моряков и хорошему отношению к ним, которое распространено у нас в обществе. Их отвага, смелость и стойкость действительно вызывают к себе уважение и этим как будто даже несколько принижают в их присутствии мирных жителей суши. Но ведь заслужить уважение людей отнюдь не то же самое, что завоевать их любовь, а чувство собственной приниженности не очень‑то к этой любви располагает. Зато разные мальчишеские выходки, безудержное веселье, неизменно хорошее расположение духа матроса, когда он отдыхает на берегу, смягчают нее эти особенности его характера. Ничего этого не было в нашем «капитане»; напротив, угрюмый и даже какой‑то дикий взгляд омрачал его черты, которые и без того были резки и неприятны.

— Куда ты запропастилась, чертова кукла? — сказал он с каким‑то иностранным акцентом, хотя вообще‑то, по‑английски он говорил совершенно правильно. — Don der und Blitzen! Мы ждем уже целых полчаса. Иди и благослови наш корабль на дорогу, а потом катись ко всем чертям!

В эту минуту он заметил Мэннеринга, который, чтобы подслушать заклинания Мег Меррилиз, так плотно прижался к выступу стены, что можно было подумать, что он от кого‑то прячется. Капитан (так он себя именовал) замер от удивления и сразу же сунул руку за пазуху, как будто для того, чтобы достать оружие.

— А ты, братец, что тут делаешь? Небось подглядываешь?

Но, прежде чем Мэннеринг, озадаченный этим движением моряка и его наглым тоном, успел ответить, цыганка вышла изпод свода, где она сидела, и подошла к ним. Глядя на Мэннеринга, моряк спросил ее вполголоса:

— Ищейка, что ли?

Она отвечала ему так же тихо, на воровском наречии цыган:

— Заткни глотку, это господин из замка. Мрачное лицо незнакомца прояснилось.

— Мое вам почтение, сэр. Я вижу, вы гость моего друга мистера Бертрама; извините меня, я вас принял за другого.

— А вы, очевидно, капитан того корабля, который стоит в заливе?

— Ну да, сэр; я Дирк Хаттерайк, капитан люгера «Юнгфрау Хагенслапен», судна, которое здесь всем известно, и я не стыжусь ни имени своего, ни корабля, и уж если на то пошло, то и груза тоже.

— Для этого, наверно, и нет причины.

— Нет. Tausend Donner! Я ведь здорово торгую, только что нагрузился там в Дугласе, на острове Мэн. Чистый коньяк, настоящий хи‑чун и су‑чонг, мехельнские кружева. Стоит вам только захотеть… Коньяк что надо. Целые сто бочек сегодня ночью выгрузили.

— Право же, я здесь только проездом, и мне ничего этого сейчас не нужно.

— Ну, в таком случае до свидания, потому что дело не ждет; или, может быть, поднимемся ко мне на корабль и хватим там глоток спиртного, да и чаю вы себе там полный мешок наберете. Дирк Хаттерайк умеет гостей принимать.

В человеке этом сочетались бесстыдство, грубость и подозрительность, и все это вместе взятое было отвратительно. Он вел себя как подлец, сознающий, что к нему относятся с недоверием, но старающийся заглушить в себе это сознание напускной развязностью. Мэннеринг сразу же отказался от его предложений, и тогда, буркнув:

«Ну ладно, прощайте», Хаттерайк скрылся вместе с цыганкой среди развалин замка. Очень узенькая лестница вела оттуда прямо к морю и была когда‑то выбита в скале, очевидно для прохода войск во время осады. По ней‑то и спустилась эта достойная пара: приятная наружности сочеталась в каждом из них с не менее почтенным ремеслом. Человек, называвший себя капитаном, сел в небольшую лодку вместе с двумя какими‑то людьми, которые, должно быть, его дожидались, а цыганка осталась на берегу и, отчаянно жестикулируя, что‑то приговаривала или пела.

Глава 5

Поместья вы разграбили мои,

Вы в парки вторглись и леса срубили,

С окон моих сорвали древний герб.

Девиз мой стерли. Если бы не память

Людская и не кровь, что в этих жилах,

Кто б дворянина распознал во мне?

«Ричард II»

Едва только лодка, на которой отправился наш достойный капитан, доставила его на судно, там начали поднимать паруса, и люгер стал готовиться к отплытию. После трех пушечных выстрелов в честь замка Элленгауэн он помчался на всех парусах, гонимый ветром, который уносил его все дальше от берега.

— Ну, ну, — сказал лэрд, подойдя к Мэннерингу, которого он давно уже искал. — Вот они: глядите, как они идут, наши контрабандисты, — капитан Дирк Хаттерайк на своей «Юнгфрау Хагенслапен», полуголландец, полумэнец, получерт. Выставляйте бушприт, ставьте грот‑марселя, брамселя, бом‑брамселя и трюмселя и утекайте! А там догоняй кто может! Этот молодец, мистер Мэннеринг, гроза всех таможенных крейсеров. Они ничего не могут с ним поделать, он каждый раз или чем‑нибудь насолит им, или просто от них уйдет… Да, кстати, насчет таможни, я пришел звать вас на завтрак и угощу вас чаем, тем самым, который…

Мэннеринг между тем заметил, что в потоке слов, хлынувшем из уст мистера Бертрама, мысли все каким‑то странным образом цеплялись одна за другую.

Как нижутся жемчужинки на нить,

И поэтому, пока их поток не унес его собеседника еще дальше от первоначального предмета их разговора, он вернулся к нему, начав, со своей стороны, расспрашивать о Дирке Хаттерайке.

— О, это.., это да, ничего, негодяй известный. Никто с ним не хочет связываться: это контрабандист — когда душки лежат балластом, капер и даже пират — когда они подняты наверх. Таможенным с ним просто сладу нет, ни один рэмзейский бандит им столько хлопот не причинил, сколько он.

— Но послушайте, сэр, если он на самом деле такой, то почему же он заходит покровительство и защиту здесь на берегу?

— А вот почему, мистер Мэннеринг: людям нужны чай и водка, а сюда они таким путем только и попадают, да и рассчитываться за них с ним легко — возьмет да подкатит бочку‑другую или фунтов двенадцать чаю к вам домой притащит; а свяжитесь только с Данкеном Роббом, кипплтринганским купцом, так он вам такой счет к рождеству преподнесет, что и не выговоришь, и плати ему не иначе как наличными или вексель выдавай, да срок чтоб покороче был. А Хаттерайк — тот и досками, и лесом, и ячменем берет, ну, словом, что только у кого есть. Я вам насчет этого интересную историю расскажу. Жил тут когда‑то лэрд Гадженфорд, у него много кур было, ну, знаете, таких, которыми фермеры расплачиваются со своим хозяином… Ко мне так всегда попадают самые тощие — бабушка Финнистон прислала мне на прошлой неделе трех, так на них и глядеть‑то страшно, а ведь у нее двенадцать мер посеяно на корм; супруг ее Данкен Финнистон — тот, который умер (мы все умрем, мистер Мэннеринг, этого нам не миновать)… Ну, а пока что давайте не терять времени и жить — завтрак на столе, и Домини приготовился уже читать молитву.

Домини действительно прочел молитву, и длиной своей она превзошла все речения, какие он произносил до сих пор в присутствии Мэннеринга. Чай, привезенный, вне всякого сомнения, капитаном Хаттерайком, Мэннеринг похвалил. Тем не менее он все же очень вежливо заметил, как опасно бывает оказывать поддержку таким отчаянным лицам, как этот капитан.

— Если бы это еще было с ведома таможенных, тогда другое дело…

— Ах, что толку в этих таможенных, — мистер Бертрам не способен был мыслить отвлеченно, и его представление о таможне сводилось к разным чиновникам, смотрителям, сборщикам и контролерам, которых ему случалось знать лично, — эти таможенники сами пусть за себя думают, нечего им помогать

— к тому же они могут и солдат себе на помощь взять, а что до справедливости, то вы удивитесь, мистер Мэннеринг, тому, что я вам сейчас скажу, но, знаете, я ведь не состою мировым судьей.

Мэннеринг изобразил на лице то удивление, которого от него ждали, но в глубине души подумал, что досточтимые судьи не очень‑то много потеряли, оттого что добродушный лэрд перестал принадлежать к их числу. Бертрам напал сейчас на одну из своих любимых тем и продолжал с большим увлечением говорить о том, что у него наболело.

— Нет, сэр, имени Годфри Бертрама Элленгауэна нет в списке судей нашего графства, хотя нет, пожалуй, ни одного самого захудалого пахаря, которому не приходилось бы ездить четыре раза в год на заседания и приписывать к своему имени букв М. С. Я очень хорошо знаю, кому я этим обязан. Перед последними выборами сэр Томас Киттлкорт заявил, что сживет меня со свету, если я не стану на его сторону; а так как я решил подать голос за кровного родственника, за троюродного брата моего, лэрда Бэлраддери, то они исключили меня из списка землевладельцев, и вот начались новые выборы кандидатов в судьи, а меня там и нет! И они еще утверждают, что произошло это потому, что я позволил Дэвиду Мак‑Гаффогу, констеблю, писать исполнительные листы и вести дела, как ему вздумается, будто я кукла какая! В этом нет ни слова правды; за всю мою жизнь я выдал только семь исполнительных листов, и все‑то до единого писал Домини, и если бы не это злополучное дело с Сонди Мак‑Грутаром, которого констебли заперли на двое или трое суток.., там вон, в старом замке, покамест не представился случай отправить его в тюрьму графства… Мне ведь все это не дешево обошлось. Но я знаю, чего хочет сэр Томас, точно такая же штука была и с местом в Килмагердлской церкви… Разве я не больше имел права сидеть там на передней скамье, прямо против священника, чем Мак‑Кроски из Криохстона, сын церковного старосты Мак‑Кроски, самого простого дамфризского ткача.

Мэннеринг согласился с лэрдом, что все эти претензии были справедливы.

— Да к тому же, мистер Мэннеринг, здесь была еще целая история с дорогой и с пограничной плотиной… И, поверьте, все это дело рук сэра Томаса, и я прямо сказал, что знаю, откуда ветер дует, пусть как хотят понимают. Стал бы разве кто‑нибудь из дворян проводить дорогу прямо через угол плотины и отрезать, как мой управляющий правильно заметил, целых пол‑акра отличного пастбища? Да еще тут было дело, когда выбирали сборщика податей…

— Само собой разумеется, сэр, тяжело встречать невнимание к себе в местах, где, судя по размерам владений, предки ваши занимали такое видное положение.

— Совершенно верно, мистер Мэннеринг, я человек простой и не особенно‑то обращаю на это внимание; надо сказать, я просто забываю об этом. Но послушали бы вы, что мой отец рассказывал, какие прежде битвы вели Мак‑Дингауэи, которые и есть теперешние Бертрамы, с ирландцами и здешними горцами, теми, что приезжали в своих повозках из Илэя и Кентайра, да как они в святую землю ходили, в Иерусалим и в Иерихон, со всем своим кланом… Уж лучше бы они поехали куда‑нибудь на Ямайку, как дядюшка сэра Томаса Киттлкорта!.. Да еще как они привезли домой разные реликвии, вроде тех, что у католиков, и знамя, там вон, на чердаке оно. Если бы они привозили вместо этого побольше муската и рома, дела наши были бы теперь в лучшем положении. А что до старого дома Киттлкорта, так его и сравнить нельзя с замком Элленгауэнов, там, наверно, и сорока футов нет в длину… Но вы ничего не едите, мистер Мэннеринг, вы и к мясу даже не притронулись. Не угодно ли семги? Эту рыбу вот Джон Хей поймал, уже больше трех недель, у нас на реке, за Хемпсидским бродом…

Вначале, когда лэрд был еще охвачен порывом негодования, ему приходилось держаться какого‑то одного предмета разговора, теперь же он снова перешел к своей бессвязной болтовне. Благодаря этому у Мэннеринга оказалось много свободного времени, чтобы подумать обо всех отрицательных сторонах того положения, которое еще час тому назад казалось ему достойным зависти. Перед ним был помещик, лучшим качеством которого было его полнейшее добродушие; и что же, этот человек втихомолку раздражался и ворчал на других, причем из‑за сущих пустяков, которые и в сравнение не могли идти с настоящим жизненным горем. Но провидение справедливо. Тем, кто на пути своем не встречает больших потрясении, достаются мелкие неприятности, которые в такой же мере нарушают их душевный покой. Каждому из читателей случалось, вероятно, наблюдать, как ни природное спокойствие, ни мудрость, приобретенная в жизни, не избавляют провинциальных дворян от огорчений, связанных с выборами, судебными сессиями и собраниями доверенных лиц.

Мэннеринг, которого интересовали обычаи и нравы страны, воспользовался тем, что добрейший мистер Бертрам прервал на мгновение поток своих излияний, чтобы осведомиться, чего же капитан Хаттерайк так настойчиво добивался от цыганки.

— Да, должно быть, просил ее благословить корабль. Надо вам сказать, мистер Мэннеринг, что эти вольные купцы, которых закон именует контрабандистами, обходятся совсем без религии, но зато полны суеверий. И у них в ходу множество разных заклинаний, заговоров — словом, всякого вздора.

— Суета! — заметил Домини. — И еще хуже: тут сам дьявол руку приложил. Заклинания, заговоры и амулеты — это все его принадлежности, это самые отборные стрелы из колчана Аваддона.

— Помолчите лучше, Домини, никогда вы другим ничего сказать не дадите. (Заметим, кстати, что это были первые слова, сказанные нашим бедным учителем за целое утро, если не считать молитвы перед завтраком.) Мистер Мэннеринг из‑за вас и слова не может вымолвить! Итак, мистер Мэннеринг, раз уж речь зашла об астрономии, заклинаниях и тому подобных вещах, скажите, удалось ли вам заняться тем, о чем мы с вами говорили вчера вечером?

— Я начинаю думать, мистер Бертрам, так же, как и ваш почтенный друг, что я играл в опасную игру, и хоть ни вы, ни я и ни один из здравомыслящих людей не станет верить предсказаниям астрологии, иногда все где случалось, что попытки узнать будущее, предпринятые ради шутки, имели потом глубокое и неблагоприятное влияние на поступки и характеры людей; поэтому я бы очень хотел, чтобы вы избавили меня от необходимости отвечать сейчас на ваш вопрос.

Само собой разумеется, что такой уклончивый ответ только разжег любопытство лэрда. Мэннеринг, однако, решил не подвергать ребенка всем неприятностям, которые могли осложнить его жизнь, если бы отец узнал о грозившей ему опасности. Поэтому он передал Бертраму гороскоп в запечатанном конверте, прося его не срывать печать, раньше чем не пройдет пять лет и не минует ноябрь последнего года. По истечении этого срока он разрешал вскрыть конверт, считая, что если первый роковой период окончится для ребенка благополучно, то остальным предсказаниям верить никто не будет. Бертрам охотно обещал ему поступить в точности, как он просил, а Мэннеринг, дабы утвердить его в этом решении, намекнул еще, что в противном случае ребенка неминуемо постигнет беда. Оставшаяся часть дня, которую Мэннеринг, по просьбе Бертрама, провел в Элленгауэне, не ознаменовалась никакими событиями, а на следующее утро наш путешественник сел на коня, любезно попрощался с гостеприимным хозяином и его неизменным собеседником, пожелал еще раз всего наилучшего семье лэрда, а потом, поворотив коня в сторону Англии, скрылся от взоров обитателей Элленгауэна. Он скроется также и от взоров наших читателей, чтобы появиться снова уже в другой, более поздний период своей жизни, о котором и будет идти речь в нашем рассказе.

Глава 6

…А вот судья.

Он пузо отрастил на каплунах.

Суровый взгляд, седая борода

И ворохи готовых назиданий, —

Чтоб роль свою играть.

«Как это вам понравится?»

Когда миссис Бертрам поправилась уже настолько, что ей можно было рассказать обо всем, что произошло за время ее болезни, комната ее просто гудела от всевозможных толков о красавце студенте из Оксфорда, предсказавшем по звездам судьбу молодого лэрда, — «да благословит господь этого молодого красавчика!» Много говорилось о внешности, голосе и манерах гостя, не забыли также и о его коне, об узде, седле и стременах. Все это вместе взятое произвело сильное впечатление на миссис Бертрам, так как леди эта была не в малой степени суеверна.

Как только она смогла взяться за работу, она первым делом сшила маленький бархатный мешочек для хранения гороскопа, переданного ей лэрдом. Ей, очень хотелось сорвать печать, но суеверие оказалось сильнее, чем любопытство, и у нее хватило духу обернуть конверт двумя листами пергамента, чтобы не повредить печать, и сшить эти листы. Потом она положила все в бархатный мешочек и повесила в виде талисмана ребенку на шею; таким образом она и решила хранить его, пока не настанет пора удовлетворить ее любопытство.

Отец же решил сделать все от него зависящее для того, чтобы мальчик мог получить хорошее образование, и так как предполагалось начать его обучение с самого раннего возраста, то Домини Сэмсона без особого труда уговорили отказаться от своей должности сельского учителя и переехать на постоянное жительство в замок, причем жалованье ему назначили меньше того, которое получал лакей. За это скудное вознаграждение Домини согласился передать будущему лэрду Элленгауэну все те знания, которые у него были, и все светские манеры, которых у него, сказать по правде, вовсе не было, но об отсутствии которых он так и не догадывался. Это, впрочем, было и в интересах самого лэрда, так как он приобретал тем самым постоянного слушателя, которому мог рассказывать с глазу на глаз все свои истории и к тому же свободно подшучивать над ним при гостях.

Года через четыре после этого в графстве, где находился замок Элленгауэн, произошли большие перемены.

Наблюдавшие за ходом событий давно уже считали, что в стране готовится смена министерства. И в конце концов, после соответственного количества надежд, опасений и отсрочек, после слухов, как достоверных, так порой и не очень‑то достоверных или даже совсем недостоверных, после многочисленных пирушек в клубах, за которыми одни кричали «да здравствует такой‑то», а другие — «долой такого‑то», после разных поездок верхом и в каретах, после всяких адресов и протестов, после подачи голосов «за» и «против», — последний удар был нанесен, министерство пало, а за ним, как и следовало ожидать, был распущен парламент.

Сэр Томас Киттлкорт, подобно другим членам парламента, оказавшимся в одинаковом положении с ним, примчался на почтовых в свое графство, но встретил там довольно холодный прием. Он был сторонником прежнего правительства, а друзья вновь сформированного уже деятельно собирали голоса в пользу Джона Фезерхеда, эсквайра, у которого были самые лучшие борзые собаки и самые замечательные конюшни в целом графстве. В числе присоединившихся к этому движению был некий Гилберт Глоссин, писец в *** и доверенный лэрда Элленгауэна. Этот достойный джентльмен, очевидно, или получил в свое время отказ в какой‑либо просьбе от бывшего члена парламента, или, что столь же вероятно, сумел добиться через его посредство всего, что ему могло тогда понадобиться, и в силу этого ожидал для себя новых благ только от другой партии. У Глоссина был один голос по имению Элленгауэн, а теперь он решил помочь своему патрону получить еще один голос — он не сомневался в том, что Бертрам примкнет к той же стороне. Он без труда убедил Элленгауэна, что для него будет выгодно стать во главе как можно большего числа избирателей, и немедленно начал набирать голоса по способу, известному каждому шотландскому законоведу. Способ этот состоял в том, что большое поместье разделялось на более мелкие участки, причем фиктивные владельцы их получали избирательные права. Баронство было так обширно, что, урезав и сократив один участок, увеличив за его счет другой и создавая новоиспеченных лэрдов во всех владениях, полученных Бертрамом от короля, они в решающий день возглавили целый десяток новых фиктивных избирателей. Это мощное подкрепление и решило исход борьбы, который без этого был бы сомнителен. Лэрд и его доверенный разделили выпавшую им честь, награда же досталась исключительно последнему. Гилберт Глоссин был назначен секретарем местного суда, а имя Годфри Бертрама было внесено в новый список судей сразу же после первого заседания парламента.

Это было пределом всех мечтаний нашего честолюбивого Бертрама, и вовсе не потому, что ему по душе были хлопоты и ответственность, связанные с должностью судьи. Нет, ему казалось, что он заслужил право получить эту почетную должность и что до этого она ускользала от него исключительно по вине злонамеренных людей. Но существует старая и верная шотландская пословица: что они уже не могли отделаться от этих привычек; они действительно до такой степени потеряли способность к какому бы то ни было труду, что превратились, по их собственному выражению, в людей, которым каждый добрый христианин должен помогать. Всем известный нищий, который уже лет двадцать регулярно обходил соседние поместья и которого принимали там скорее как смиренного гостя, чем как назойливого попрошайку, был отправлен в ближайший работный дом. Дряхлая старуха, которую все время перетаскивали на носилках из дома в дом и которую, как стершуюся монету, каждый старался поскорее сбыть другому, причем она требовала носильщиков едва ли не громче, чем требуют почтовых лошадей, — и та не миновала этой плачевной участи. Дурачок Джок, полуидиот‑полуплут, который уже добрых полвека служил забавой всем подрастающим поколениям мальчишек, был заключен в местную тюрьму, где, лишенный солнца и воздуха, единственного, чему он мог еще радоваться в жизни, заболел и через шесть месяцев умер. Старый матрос, который столько времени оглашал прокопченные стены кухонь песнями о капитане Уорде и о храбром адмирале Бенбоу, был изгнан из пределов графства за то только, что будто бы говорил с сильным ирландским акцентом. Усердие нового судьи в деле управления местной полицией дошло до того, что он запретил даже приезжать в графство бродячим торговцам, которые до этого появлялись там ежегодно.

Все это не могло пройти незамеченным и не вызвать нареканий. Сами‑то мы ведь не из дерева и не из камня, и то, что стало для нас любимым и привычным, нельзя отодрать так легко и безболезненно, как мох или старую кору. Жене фермера было не по себе оттого, что она не знала, что творится на свете, а может быть и оттого, что она лишилась удовольствия раздавать милостыню в виде пригоршней овсяной муки нищим, которые приносили ей новости. В хозяйстве всегда чего‑то недоставало из‑за того, что торговцы перестали ходить со своими товарами по домам. Дети лишены были игрушек и лакомств, молодым женщинам не хватало булавок, лент, гребней и новых песенок, а старухи не могли уже, как прежде, менять яйца на соль и на нюхательный или курительный табак. Все эти перемены вызвали недовольство не в меру ретивым лэрдом Элленгауэном, и недовольство это стало тем более явным оттого, что прежде он пользовался такой любовью. Даже древность его рода стала доводом против него. «Не беда, если это делает какой‑нибудь Гринсайд, или Бернвил, или Вьюфорт, — говорили люди, — они ведь здесь совсем недавно, но Элленгауэн! Это имя испокон века славится, и чтобы он вдруг стал так притеснять бедных! Деда его прозвали нечестивым лэрдом, но тот, хоть и буйствовал изрядно, когда выпьет в компании, — а бывало это нередко, — никогда бы себя таким позором не покрыл. Нет уж! В старом замке раньше камин горел, словно костер, и на дворе у него не меньше бедняков собиралось кости глодать, чем наверху дворян пировало. А леди в рождественский сочельник каждый год нищим по двенадцати серебряных монет подавала в память двенадцати апостолов. Говорили, что у папистов такой обычай есть; ну, господам нашим не худо иной раз у этих папистов поучиться. Они помогали бедным не так, как нынче водится, когда раз в неделю, в субботу, им сунут шестипенсовую монетку, а все шесть дней только и знают что стегать, дубасить и давать пинки».

Такие толки шли в каждом кабаке за кружкой пива, в трех‑четырех милях от Элленгауэна, что и составляло диаметр орбиты, главным светилом которой являлся наш друг Годфри Бертрам, эсквайр, М. С. Еще больше развязались злые языки, когда был изгнан цыганский табор, в течение многих лет располагавшийся во владениях Элленгауэна, табор, с одной из представительниц которого наш читатель уже немного знаком.

Глава 7

Сюда, вожди растрепанных полков,

Родня по крови. Вор — наш

Грозный вождь,

И все вы, как бы там вы ни звался —

Пройдоха, Пустомеля, Крыса, Конь, Монах и Нищий, — все ко мне сюда!

«Куст нищего»

Хотя все знают, что представляют собой цыгане, некогда наводнявшие большинство европейских стран, да и теперь еще в какой‑то мере существующие как самостоятельная народность, читатель простит меня, если я расскажу немного об их положении в Шотландии.

Хорошо известно, что в прежние времена один из шотландских королей признавал за цыганами право быть самостоятельным и независимым народом и что впоследствии положение их ухудшилось с введением закона, который приравнивал их к самым обыкновенным ворам и предписывал наказывать их наравне с теми. Несмотря на строгость и этих и некоторых других законоположений, цыгане благоденствовали среди бедствий, которыми была охвачена страна, и таборы их получали значительные пополнения из числа тех, кого голод, угнетение или меч войны лишали привычных средств к существованию. Благодаря этому притоку новых людей цыгане в значительной мере утратили свои национальные особенности и стали каким‑то смешанным племенем, сочетавшим леность и наклонность к воровству своих восточных предков с жестокостью, которую они, возможно, переняли от влившихся в их ряды северян. Цыгане кочевали, разделившись на отдельные группы, и у них были свои законы, по которым каждый табор не должен был переходить границы определенного района. Малейшее вторжение в пределы, установленные для другого табора, служило причиной отчаянных схваток, в которых нередко проливалось много крови.

Некий Флетчер из Солтуна, человек патриотически настроенный, около столетия тому назад так изобразил этих разбойников, что мои читатели, прочтя его описание, будут, вероятно, изумлены:

«В Шотландии имеется сейчас (не считая множества бедных семейств, живущих на скудное церковное подаяние, и других, страдающих различными недугами от плохого питания) двести тысяч человек, занимающихся попрошайничеством, и хотя число их, может быть, даже удвоилось из‑за страшного бедствия, постигшего теперь страну, в прежнее время тоже было около сотни тысяч бродяг, которые жили, не только не признавая законов государства и не подчиняясь им, но и не считаясь ни с какими божескими и человеческими законами. Ни одному чиновнику не удалось увидеть, как умирают эти несчастные и крестят ли они своих детей. Среди них часто происходили убийства. Словом, мало того, что цыгане эти являются невыносимой обузой для местных жителей (ибо этим последним приходится наделять хлебом пли другими продуктами по меньшей мере человек сорок в день, чтобы только не подвергнуться нападению с их стороны), они грабят еще и разных бедняков, дома которых отстоят далеко от селений. В урожайные годы многие тысячи цыган собираются в горах, где они пируют и бесчинствуют по несколько дней подряд, а на всех свадьбах, похоронах, а также на ярмарках или других сборищах они всегда тут как тут и, как мужчины, так и женщины, напиваются, ругаются, богохульствуют и дерутся между собой».

Несмотря на то, что приведенный отрывок рисует картину весьма печальную и даже такой ярый и красноречивый поборник свободы, как Флетчер, единственным выходом из создавшегося положения считает введение системы домашнего рабства, — само время, улучшившиеся условия жизни и укрепившиеся законы постепенно ограничили распространение этого страшного зла. Шайки цыган, бродяг или жестянщиков, как люди называли этих бандитов, стали менее многочисленны, а некоторые из них и вовсе исчезли. Однако все же их осталось немало, и, во всяком случае, достаточно, чтобы повергать местных жителей в тревогу и навсегда лишить их покоя. Некоторые ремесла целиком перешли в руки этих бродяг, особенно же изготовление деревянных тарелок, роговых ложек и вся премудрость жестяного дела. К этому присоединилась еще и мелкая торговля грубыми гончарными изделиями. Таковы были те видимые пути, которыми цыгане добывали себе средства к существованию. У каждого табора обычно имелось постоянное место сборищ, где на время цыгане разбивали лагерь; вблизи него они воздерживались от грабежей. У них были свои способности и таланты, которые делали их пребывание там желательным и даже полезным. Многие из них были, например, хорошими музыкантами, и нередко оказывалось, что любимый скрипач или волынщик целой округи был цыганом. Они искусно охотились на дичь и на выдру и были хорошими рыболовами. Цыгане разводили самых лучших и самых храбрых терьеров; иногда у них можно было купить хороших легавых. Зимою женщины гадали, мужчины показывали фокусы, и все это часто помогало скоротать какой‑нибудь ненастный или просто скучный вечер в доме фермера. Их дикий нрав и неукротимая гордость, с которой они презирали повседневный труд, заставляли бояться их — и боязнь эта еще усиливалась оттого, что бродяги эти были народом злопамятным и стоило кому‑нибудь оскорбить их, как ничто уже, ни страх, ни совесть, не могло удержать их от жестокой мести. Одним словом, это были своего рода шотландские парии, жившие среди европейских поселенцев наподобие каких‑то диких индейцев, так что судить о них приходилось тоже больше по их собственным обычаям, нравам и взглядам, не причисляя их к цивилизованной части общества. Отдельные шайки цыган существуют и поныне; тяготеют они по преимуществу к таким местам, откуда легко бывает сбежать на незаселенные земли или в соседние владения. Да и черты их характера не очень‑то смягчились. Численность их, однако, настолько уменьшилась, что вместо ста тысяч, как это выходило по подсчетам Флетчера, во всей Шотландии теперь, пожалуй, не насчитать и пятисот цыган.

Табор, к которому принадлежала Мог Меррилиз, давно уже более или менее оседло обосновался, насколько это вообще было возможно для цыган с их привычкой к кочевой жизни, в узком ущелье на землях Элленгауэна. Там они выстроили себе несколько хижин, привыкли называть их своим «убежищем» и, возвращаясь с кочевья, не тревожимые никем, укрывались там, точь‑в‑точь как воронье, рассевшееся вокруг них на старых ясенях. Они так давно здесь поселились, что их считали в некотором роде собственниками жалких лачуг, в которых они жили. Говорят, что еще в давние времена они отплачивали лэрду за это покровительство, оказывая ему помощь на войне или, что чаще бывало, принимая участие в нападениях на соседние земли, принадлежавшие баронетам, с которыми лэрду случалось быть в ссоре. Впоследствии они стали оказывать услуги более мирного характера. Женщины вязали перчатки для леди и теплое белье для лэрда, которые торжественно вручались им на рождество. Старые сивиллы благословляли брачную постель лэрда, когда он венчался, и колыбель, когда на свет появлялся новорожденный. Мужчины склеивали для «ее милости» разбитый фарфор и помогали лэрду на охоте, подрезали подъязычные уздечки собакам и уши щенкам терьеров. Дети собирали орехи в лесу, клюкву на болотах и грибы и несли все это в замок в виде дани. Такого рода добровольные услуги и признание своей зависимости от лэрда в одних случаях вознаграждались его заступничеством, в других — попустительством; иногда же, если обстоятельства побуждали лэрда проявить щедрость, он угощал их остатками со своего стола, пивом и водкой. Эти взаимные услуги, обмен которыми велся уже не менее двух столетий, делали цыган, живших в Дернклю, своего рода привилегированными обитателями поместья Элленгауэн. «Плуты» были добрыми приятелями лэрда, и он считал бы себя обиженным, если бы его покровительства оказалось вдруг недостаточно, чтобы защитить их от существующего закона и от местных его ревнителей. Но этой дружбе скоро должен был прийти конец.

Дернклюйские цыгане заботились только о своей собственной братии, и их нимало не тревожило, что судья слишком строго обходился со всеми прочими бродягами и плутами. Они были уверены, что решимость лэрда изгнать всех нищих и бродяг не касалась тех, которые обосновались на его собственной территории и занимались своим ремеслом с его непосредственного согласия, то ли высказанного вслух, то ли молчаливого, да и сам Бертрам не очень‑то торопился употребить недавно приобретенную им власть против этих старожилов его владений. Обстоятельства, однако, его к этому принудили.

На одной из судебных сессий некий дворянин, принадлежавший к враждебной лэрду партии, публично упрекнул нашего нового судью в том, что, проявляя такое рвение к общественным делам и стремясь завоевать славу деятельного судьи, он в то же время пригревает у себя табор отъявленных мошенников, известных по всей стране, и разрешает им укрываться в расстоянии какой‑нибудь мили от своего замка. На это нечего было возразить, ибо факт был слишком очевиден и хорошо всем известен. Лэрду пришлось проглотить эту пилюлю, а по дороге домой он задумался над тем, как легче всего избавиться от этих кочевников, которые вдруг так замарали его ничем не запятнанную славу судьи. Едва он принял решение воспользоваться первым же поводом, чтобы поссориться с дернклюйскими париями, как случай представился сам собой.

Как только Бертрам сделался блюстителем общественного порядка, он велел починить и навесить ворота у входа в аллею, ведущую к замку. Раньше эти ворота болтались на одной петле и постоянно оставались гостеприимно отворенными; теперь же их навесили как следует и старательно покрасили. Лэрд приказал также закрыть все бреши в изгороди столбами и хитро перевитым кустарником. До этого маленькие цыганята забирались в сад искать птичьи гнезда, старшие, проходя тем же садом, сокращали себе дорогу, а парни и девушки любили устраивать там по вечерам свидания; все это раньше никому не мешало, и на это не требовалось ничьего разрешения. Но этим блаженным дням настал теперь конец, и грозная надпись на одной стороне ворот гласила: «Буду наказывать, следуя законам (по ошибке было написано: „преследуя законом“ — l’un vaut bien 1’autre ), каждого, кто будет пойман за оградой». С другой стороны для симметрии было помещено предостережение, что расставлены силки и капканы такой страшной силы, что, как говорилось в заглавной части объявления и как было отмечено выразительным nota bene, «если кто попадется, так и у лошади его все кости будут переломаны».

Невзирая на эти угрозы, шестеро цыганских мальчиков и девочек, уже не очень маленьких, уселись верхом на новые ворота и стали качаться на них и сплетать венки из цветов, нарванных, очевидно, по ту сторону ограды. Со всею яростью, может быть, впрочем, напускной, которую он только был способен проявить, лэрд приказал им слезть с ворот, но они не обратили на это ни малейшего внимания. Тогда он начал стаскивать их, одного за другим, вниз; они не давались, и каждый из этих крепких черномазых плутов вцеплялся что было силы в ворота, а едва только его стаскивали на землю, как он взбирался на них снова.

Тогда лэрд позвал на помощь слугу, угрюмого парня, который тут же пустил в ход хлыст. Несколько взмахов хлыста разогнали всю ораву, и мирным отношениям между замком Элленгауэн и дернклюйскими цыганами пришел конец.

Цыгане первое время никак не могли представить себе, что им и на самом деле объявлена война, но потом они своими глазами увидели, что детей их секут, если поймают за оградой замка, что ослов, оставленных на лугу или даже, вопреки всем шоссейным законам, просто пасущихся около дороги, забирают, что констебль начал наводить подробные справки о том, на какие средства цыгане существуют, и выразил удивление, что эти люди спят целыми днями в своих лачугах, а большую часть ночи пропадают неизвестно где.

Когда дело дошло до этого, цыгане уже без всяких колебаний решили свести свои счеты с лэрдом. Они стали очищать курятники Элленгауэна, красть развешенное для просушки белье, вылавливать рыбу в прудах, уводить собак, подрезали немало молодых деревьев, а с иных содрали кору. Они причинили и много других мелких неприятностей, и все это делалось преднамеренно, чтобы досадить Бертраму. А в ответ только и сыпались беспощадные приказы: выследить, разыскать, захватить, арестовать; и, несмотря на всю ловкость, кое‑кто из цыган не смог увильнуть от расплаты. Молодого, здорового парня, который выходил иногда в море ловить рыбу, отдали в матросы, двух детей крепко высекли, а старуху цыганку отправили в исправительный дом.

Однако цыгане и не подумали оставить свое насиженное место, да и Бертраму не особенно хотелось, чтобы они лишились своего давнего «убежища», и все эти мелкие враждебные действия, о которых мы говорили, продолжались в течение нескольких месяцев, не усиливаясь, но и не ослабевая ни с той, ни с другой стороны.

Глава 8

Так, сызмала воспитанный на ложе

Из шкуры барса, дикий краснокожий,

С тоскою увидав, как чужаки

Свой белый город строят у реки

В местах родных, — и хижину, и горы,

Г И вод Огайо тихие просторы

Бросает в гневе и в конце концов

Бежит куда‑то прочь от пришлецов,

Все дальше в глушь, в нетронутые чащи

С их тьмою, с их прохладою живящей.

«Сцены детства»

Описывая начало и дальнейший ход этой маронской войны в Шотландии, мы не должны упускать из виду, что годы шли своим чередом и что маленькому Гарри Бертраму (одному из самых живых и резвых мальчуганов, которые когда‑либо размахивали деревянным мечом и щеголяли в картонном шлеме) скоро уже должно было исполниться пять лет. Рано развившаяся природная смелость сделала из него маленького путешественника. Он отлично знал каждый лужок и каждую лощину в окрестностях Элленгауэна и мог рассказать на своем детском языке, в каком овраге растут самые красивые цветы и в какой роще уже созрели орехи. Он уже не раз пугал слуг, карабкаясь по развалинам старого замка, и даже потихоньку убегал к цыганским хижинам.

Оттуда его обычно приводила домой Мег Меррилиз; хотя, после того как племянника ее забрали в матросы, никакая сила не заставила бы ее прийти в замок, неприязнь ее к лэрду не распространялась, по‑видимому, на ребенка. Напротив, она часто поджидала его где‑нибудь, когда он гулял, пела ему цыганские песни, катала его на своем осле и старалась сунуть ему в карман кусок пряника или румяное яблоко. Многолетняя привязанность этой женщины к семье лэрдов теперь, когда ее так грубо оттолкнули, не находила себе другого исхода, и Мег как будто радовалась тому, что есть еще существо, на которое она сможет излить всю теплоту этого чувства. Она сто раз повторяла, что юный Гарри будет гордостью всего рода и что старый дуб не давал еще такого отростка, начиная с самой смерти Артура Мак‑Дингауэя, убитого в сражении при Кровавой Бухте; теперешний же ствол этого рода годится только на то, чтобы топить печи. Однажды, когда ребенок захворал, она просидела всю ночь под его окном, напевая свои заклинания против болезни, и ничто не могло заставить ее ни войти в дом, ни оставить свой пост до тех пор, пока она не узнала, что опасность миновала.

Такая привязанность цыганки к ребенку стала казаться подозрительной, но не самому лэрду, который вовсе не был склонен так поспешно подозревать людей во всем дурном, а его жене, женщине слабой и недалекой. Сейчас она была на последнем месяце второй беременности, и, так как сама она уже не могла выходить, а нянька, которой был поручен ребенок, была молода и легкомысленна, леди просила Домини Сэмсона присматривать за мальчиком во время его прогулок. Домини любил своего маленького ученика и был в восторге, оттого что сумел научить его читать по складам трехсложные слова. От одной мысли о том, что это маленькое чудо могут украсть цыгане, подобно тому как это случилось с Адамом Смитом, ему становилось не по себе, и поэтому, хоть подобные прогулки и шли вразрез со всеми его привычками, он с готовностью взялся сопровождать маленького Гарри. Гуляя с ним, Домини ничего не стоило остановиться где‑либо на дороге и заняться решением математической задачи. При всем этом он, однако, не спускал глаз с малютки, шалости которого не раз ставили его в весьма затруднительное положение. Два раза за бедным учителем гналась бодливая корова; однажды, переходя по камням ручей, он споткнулся и упал в воду; еще как‑то, пытаясь сорвать для будущего лэрда водяную лилию, он увяз по пояс в Лохендском болоте. Деревенские женщины, которые на этот раз выручили Домина из беды, пришли к убеждению, что «огородное пугало, и то лучше бы о ребенке позаботилось», но наш добрый Домини сносил все свои злоключения с непоколебимой серьезностью и с невозмутимым спокойствием. Слово «у‑ди‑ви‑тель‑но!» было по‑прежнему единственным восклицанием, когда‑либо срывавшимся с уст этого терпеливого человека.

Лэрд к тому времени решился раз и навсегда покончить с обитателями Дернклю. Старые слуги, узнав об этом, только качали головой; даже Домини Сэмсон, и тот осмелился высказать вслух свое неодобрение. Но так как оно

было выражено загадочными словами: «Ne moveas Camerinam», то Бертрам не понял ни намека, ни языка, на котором это было сказано, и изгнание цыган начало осуществляться по всем правилам закона. Явившийся для этой цели чиновник пометил двери каждой хижины мелом в знак тоге?, что они должны быть очищены к определенному сроку. И все же цыгане ре проявляли ни малейшего желания подчиниться этому решению и уйти. Наконец роковой день святого Мартина настал, и началось насильственное выселение. Хорошо вооруженный полицейский отряд, вполне достаточный, чтобы сделать всякое сопротивление бесполезным, приказал всем цыганам выбраться не позднее чем к полудню, а так как они не повиновались, полицейские начали срывать с домов кровли, ломать окна и двери. Это был самый решительный и верный способ выселения, который и до сих пор еще применяется в некоторых отдаленных частях Шотландии, когда владелец отказывается покинуть дом. Цыгане первое время глядели на все это разрушение угрюмо и молчаливо; потом они стали седлать и вьючить ослов и готовиться к отъезду. Им легко было это сделать, потому что у всех у них была привычка к кочевой жизни, и они пустились в путь, чтобы найти где‑нибудь новые земли, владелец которых не был бы ни заседателем, ни мировым судьей.

Какое‑то тайное смущение удержало Элленгауэна от того, чтобы лично присутствовать при изгнании цыган. Он предоставил исполнение этого дела полицейскому отряду под непосредственным руководством Фрэнка Кеннеди, таможенного чиновника, который за последнее время стал частым гостем замка и о котором нам придется еще говорить в следующей главе. Сам же Бертрам решил в этот день нанести визит одному из своих друзей, жившему довольно далеко от Элленгауэна. Но вышло так, что, несмотря на эту предосторожность, он не смог избежать встречи со своими бывшими подопечными в то время, когда они уходили из его владений.

Бертрам встретил процессию цыган на пустынном крутом перевале, у самой границы Элленгауэна. Четверо или пятеро мужчин шли впереди; все они были закутаны в широкие серые плащи, скрывавшие очертания их худых, высоких фигур; надвинутые на самые брови широкополые шляпы роняли тень на их дикие, загорелые лица и черные глаза. Двое из них были вооружены длинными охотничьими ружьями, у третьего был палаш, и, кроме того, у каждого было еще по шотландскому кинжалу, спрятанному под плащом. За ними следовала вереница навьюченных ослов и небольших телег, или повозок, на которых ехали больные и немощные, старики и маленькие дети. Женщины в красных плащах и в соломенных шляпах и дети постарше, почти совершенно нагие, босые и ничем не защищенные от солнца, присматривали за маленьким караваном. Узкая дорога проходила между двумя песчаными холмами. Слуга Бертрама поехал вперед, самоуверенно щелкая бичом и делая цыганам знак потесниться и пропустить лэрда. Никто не обратил на него внимания. Тогда он крикнул мужчинам, которые лениво шагали впереди:

— Уберите ваших ослов и дайте дорогу лэрду!

— Хватит ему и так дороги, — ответил один из цыган, не поднимая глаз из‑под низко надвинутой шляпы, — больше ему не положено: проезжая дорога для всех — и для наших ослов и для его лошадей.

Так как сказано это было мрачно и даже с угрозой в голосе, Бертрам решил, что лучше всего будет особенно не настаивать на своих правах и объехать караван в том месте, где ему уступили дорогу, как бы узка она не была. Для того чтобы скрыть под видом равнодушия огорчение, что к нему отнеслись так неуважительно, Бертрам обратился к одному из цыган, который прошел мимо, даже и не поклонившись ему и сделав вид, что его не узнал:

— Джайлс Бейли, ты знаешь, что сыну твоему Габриелю живется совсем неплохо? (Слова его имели в виду того парня, который был взят в матросы.) — Если бы я узнал, что это не так, — сказал старик, подняв на лэрда суровый, полный гнева взгляд, — то и ты бы тоже об этом узнал. — И он побрел своей дорогой, не дожидаясь других вопросов. .

Когда лэрд с трудом пробивался сквозь толпу хорошо знакомых ему людей, которые в прежние времена всегда встречали его с почтением, обычно воздаваемым особам знатным, он увидел, что на их лицах можно было прочесть только ненависть и презрение. Выбравшись из их толпы, он невольно повернул лошадь и оглянулся на уходивший караван. Все это шествие могло бы послужить прекрасным сюжетом для какого‑нибудь офорта Калло.

Шедших впереди уже не было видно, а остальные постепенно исчезали в низенькой рощице у подножия горы и один за другим скрывались за деревьями, пока наконец не исчезли и последние путники.

Чувство горечи охватило Бертрама. Люди, которых он так, ни с того ни с сего, выгнал из их древнего убежища, действительно были ленивы и порочны, но сделал ли он хоть что‑нибудь, чтобы они переменились к лучшему? Они ведь вовсе не стали хуже по сравнению с тем, чем были тогда, когда им было позволено находиться под покровительством и под властью его предков; так неужели же одно только назначение на должность судьи могло заставить его отнестись к ним иначе? Следовало по крайней мере испробовать какие‑то средства к исправлению их, прежде чем пускать сразу по миру семь семейств, лишив их даже той более или менее сложившейся жизни, которая, как бы то ни было, удерживала их от самых тяжких преступлений. В сердце его закрадывалась грусть оттого, что теперь приходится расставаться с множеством таких привычных и знакомых людей. Такого рода чувства особенно легко овладевали Годфри Бертрамом, потому что, в силу ограниченности своего ума, он всегда искал развлечений в мелочах повседневной жизни. Когда он уже поворачивал лошадь, чтобы продолжать свой путь, Мег Меррилиз, отставшая от своего каравана, неожиданно появилась перед ним.

Она стояла на одном из крутых холмов, которые окаймляли дорогу: таким образом, она оказывалась выше Элленгауэна, хотя тот сидел верхом на лошади. Ее высокая фигура на фоне ясного голубого неба, казалось, приняла какие‑то нечеловеческие очертания. Мы уже говорили, что в одежде ее, вернее в том, как она ее носила, было что‑то иноземное, то ли искусно придуманное, чтобы усилить действие ее заклинаний и прорицаний, то ли просто взятое из традиционной национальной одежды цыган. На голову она в виде тюрбана намотала большой лоскут красной материи; из‑под него ее черные глаза сверкали каким‑то особенным блеском. Ее длинные, всклокоченные черные волосы беспорядочно выбивались из‑под этого причудливого убора. У нее был вид сивиллы, охваченной безумием; в правой руке она держала только что вырванное из земли деревцо.

— Провалиться мне на этом месте, — сказал слуга, — если она не срезала наши саженцы в Дьюкитском парке.

Лэрд ничего не ответил, продолжая глядеть на фигуру, возвышавшуюся над ним.

— Ступай своей дорогой, — сказала цыганка, — ступай своей дорогой, Годфри Бертрам! Сегодня ты погасил очаги в семи домах; смотри, будет ли тебе от этого «теплее в твоем доме! Ты сорвал солому с семи крыш; смотри, крепче ли от этого станет твоя крыша! Теперь ты можешь устроить стойла для скота в Дернклю, там, где жили люди; смотри только, чтобы зайцы не завелись у твоего камелька! Ступай своей дорогой, Годфри Бертрам, нечего глядеть на наш табор. Там тридцать душ, которые готовы были голодать, чтобы ты мог лакомиться вволю, и пролить свою кровь, чтобы ты себе пальца не поцарапал. Да, тридцать душ, от столетней старухи до малютки, который родился всего неделю назад, и ты согнал их с места, чтобы они спали с жабами да с тетеревами на болотах! Ступай своей дорогой, Элленгауэн! Усталые, мы тащим на спинах наших детей; смотри, веселее ли от этого будет качаться люлька у тебя в доме! Не думай только, что я хочу зла маленькому Гарри или ребенку, что должен родиться… Боже упаси! Пусть они растут добрыми к бедным людям и пусть будут лучше, чем их отец! А теперь ступай своей дорогой, потому что слова эти последние; больше ты никогда ничего не услышишь от Мег Меррилиз, и больше я никогда не притронусь ни к одному деревцу в густых лесах Элленгауэна.

С этими словами она переломила деревцо, которое держала в руке, и бросила его на дорогу. Маргарита Анжуйская, проклинавшая своих торжествующих врагов, и та не могла бы отвернуться от них с таким гордым презрением. Лэрд собрался что‑то ответить цыганке и опустил руку в карман, чтобы достать оттуда полкроны, но она не стала ждать от него ни ответа, ни подачки и, сойдя с холма, большими шагами пустилась догонять караван.

Элленгауэн возвращался домой в задумчивости. И примечательно, что об этой встрече он ни словом не обмолвился ни с кем из своих домашних. Слуга его не был так молчалив: он рассказал эту историю с начала и до конца всему народу, собравшемуся на кухне, и заключил ее уверением, что «если дьявол и говорил когда‑либо устами смертного, то в этот проклятый день он говорил устами Мег Меррилиз».

Глава 9

Шотландия, с чертополохом,

С ее печалью, с тяжким вздохом…

Акцизный буйствует за кружкой;

Его сапог

Крушит что хочет, как ракушку,

Как черепок.

Роберт Серне

В пылу своего служебного рвения Бертрам не забыл и о таможенных делах. Контрабанда, для которой на острове Мэн условия были тогда особенно благоприятны, распространилась по всему юго‑западному побережью Шотландии. Почти все местные жители принимали в ней участие, дворяне потворствовали ей, и таможенные чиновники чаще всего не встречали никакой поддержки со стороны населения.

В тот период времени таможенным инспектором на этом участке был некий Фрэнсис Кеннеди, о котором уже упоминалось в нашем рассказе. Это был высокого роста мужчина, человек решительный и энергичный; он уже задержал немало контрабандистов, и в силу этого его, естественно, ненавидели в душе все те, кто наживался на вольной торговле, как называли тогда контрабанду. Кеннеди был побочным сыном одного именитого дворянина; по этой причине, а также потому, что он был веселым малым и к тому же хорошо пел, его принимала местная знать, и он даже стал членом нескольких дворянских спортивных клубов, где с большим успехом занимался атлетикой.

В замке Элленгауэн Кеннеди был частым и всегда желанным гостем. Его веселый нрав избавлял Бертрама от необходимости думать и от труда, который ему всегда приходилось затрачивать, чтобы точно выразить свои мысли; смелость Кеннеди и тот риск, которому он ежечасно подвергался, являлись постоянной темой их раз говора. Все приключения, связанные с ловлей контрабандистов, очень занимали лэрда Элленгауэна, и то удовольствие, которое он получал от общества Кеннеди, располагало его покровительствовать и помогать веселому рассказчику в исполнении его опасных и ненавистных всем обязанностей.

— Фрэнк Кеннеди, — говорил Бертрам, — все же дворянин, хоть и не совсем чистокровный: он приходится сродни Элленгауэнам через Гленгаблов. Последний лэрд Гленгабл оставил бы свои владения Элленгауэнам, да вот случилось ему раз в Хэрригейт поехать и повстречать там мисс Джин Хэдэуэй… Между прочим, нет кабака лучше, чем хэрригейтский «Зеленый дракон»… Но Фрэнк Кеннеди как‑никак дворянин, и мне просто стыдно было бы не помочь ему ловить этих мошенников контрабандистов.

Уже после того как этот союз между исполнительной и судебной властью был заключен, капитан Дирк Хаттерайк выгрузил неподалеку от замка Элленгауэн целую партию водки и других контрабандных товаров и, полагаясь на равнодушие, с которым лэрд относился прежде к его торговле, нимало не позаботился ни о том, чтобы спрятать свой товар, ни о том, чтобы его поскорее сбыть. Все это привело к тому, что Фрэнк Кеннеди, заручившись письменным распоряжением Элленгауэна и взяв себе в помощь кое‑кого из слуг лэрда, хорошо знавших местность, и целый отряд солдат, налетел на выгруженную Хаттерайком контрабанду и после отчаянной схватки, во время которой та и другая сторона понесли тяжелые потери, сумел наложить клеймо на все бочки, тюки и ящики и победоносно препроводить их в ближайшую таможню. Дирк Хаттерайк божился по‑голландски, по‑немецки и по‑английски, что жестоко отомстит и самому Кеннеди и его подстрекателям, и все знавшие его были убеждены, что слова эти не брошены на ветер.

Через несколько дней после того, как ушли цыгане, Бертрам спросил за утренним завтраком жену, не сегодня ли день рождения маленького Гарри.

— А ведь и вправду сегодня; ему исполнилось пять годиков, и теперь мы можем вскрыть конверт и прочесть, что ему там написал англичанин.

— Нет, дорогая, подождем лучше до завтра, — сказал Бертрам, любивший всегда настаивать на своем в мелочах. — Последний раз, когда я ездил на судебную сессию, шериф сказал нам, что dies… что dies inceptus, короче говоря, ты, ведь не понимаешь по‑латыни. — так вот это значит, что, пока день не кончился, срок еще не настал.

— Послушай, милый, это ведь сущая бессмыслица.

— Может быть, и так, дорогая, но все‑таки закон есть закон. А если уж мы заговорили о сроках, так я хотел бы, как говорит Фрэнк Кеннеди, чтобы троицын день убил день святого Мартина и был сам за это повешен… А то я получил тут письмо насчет дела Дженни Кэрнс, и хоть бы один черт явился в замок аренду платить, да и не явится никто до самого, еретения… Но что до Фрэнка Кеннеди, то я уверен, что он сегодня будет у нас, он ведь поехал в Уигтон предупредить капитана таможенного судна, которое стоит в заливе, что люгер Дирка Хаттерайка снова у берега. Сегодня Фрэнк обязательно вернется, и мы с ним разопьем бутылку бордоского за здоровье маленького Гарри.

— Лучше бы Фрэнк Кеннеди оставил Дирка Хаттерайка в покое, — ответила леди Бертрам. — Чего ради он больше всех об этом хлопочет? Мог бы ведь он распевать свои песенки, пить вино и получать жалованье, как делает сборщик податей Снэйл; вот действительно славный человек, он никогда никому вреда не сделал. И я удивляюсь, чего ты вообще впутываешься в это дело. Когда Дирк Хаттерайк спокойно мог приводить свое судно в гавань, нам ведь никогда не приходилось посылать в город ни за водкой, ни за чаем.

— Ничего‑то вы, миссис Бертрам, в этих делах не смыслите. Неужели ты в самом деле думаешь, что человек, занимающий должность мирового судьи, может позволить себе укрывать в собственном доме контрабанду? Фрэнк Кеннеди объяснит тебе, что за это следует по закону, а ты ведь отлично знаешь, что они раньше всегда складывали свой груз в старом замке.

— Друг мой, а что за беда, если даже кто‑нибудь и спрятал в подвале замка бочку с водкой? Право же, ты мог и не знать об этом. Неужели королю хуже будет оттого, что какой‑нибудь лэрд по сходной цене себе водку достанет, а жена его — чай? Стыд и срам ведь, что все такими сборами обложено! Кому же это, интересно, хуже было оттого, что я ходила в фламандских чепчиках и в кружевах, что Дирк Хаттерайк привозил из Антверпена? Не дождаться ведь, когда король соизволит что‑нибудь прислать, или тот же Фрэнк Кеннеди. Да еще вот и с цыганами ты завел эту историю. Теперь, того и гляди, амбар подожгут.

— Еще раз говорю тебе, дорогая, ты ничего в этих делах не смыслишь. А вот и Фрэнк Кеннеди скачет по аллее.

— Ладно, ладно, Элленгауэн, — сказала леди, возвысив голос, как только лэрд вышел из комнаты, — хотела бы я, чтобы ты в них больше меня понимал.

Лэрд был рад, что ему удалось избавиться от этих супружеских нравоучений, и пошел встречать своего лучшего друга Кеннеди, который явился в отличном расположении духа.

— Бегите скорее в замок! — крикнул Кеннеди. — Вы увидите, как гончие его величества травят эту старую лису Дирка Хаттерайка. — С этими словами он соскочил с лошади, кинул поводья слуге и побежал наверх, в старый замок; следом за ним бросился и лэрд и еще кто‑то из домочадцев, перепуганных пушечными выстрелами, доносившимися с моря; теперь эти выстрелы были уже отчетливо слышны.

Добравшись до той части развалин, откуда открывался широкий вид на окрестности, они увидели люгер, который, подняв все паруса, спасался от корвета; орудия, расположенные на носу корвета, обстреливали его, а он отвечал им выстрелами с кормы.

— Корвету пока еще далеко до него, — кричал Кеннеди в большом волнении,

— но, увидите, немного погодя он его догонит. Ух, проклятый, выбрасывает груз за борт! Смотрите, они отличный нанц выкидывают, бочку за бочкой. Нет, не дело это, Хаттерайк, и ты еще увидишь, во что это тебе обойдется. Глядите‑ка, глядите‑ка, совсем уж подошли, вот это да, вот это да! Здорово, здорово, бери его бери! Вперед, молодцы, вперед, держите его!

— Эх, корчи какие начались, знать уж и смерть близехонько, — сказал старый садовник служанке. Простой народ привык считать всякие судороги верным предвестием смерти.

Преследование, однако, все еще продолжалось. Люгер, управляемый очень искусно, пользовался всеми возможными средствами, чтобы уйти; он достиг уже мыса, который выдавался по левую сторону залива, и начал огибать его, когда ядро ударило прямо в рею и грот‑мачта повалилась на палубу. Последствия этого неминуемо должны были быть роковыми, но зрители не могли их увидеть: к тому времени люгер обогнул мыс, потерял управление и скрылся из виду. Корвет поднял все паруса и пустился догонять его, но, так как он шел слишком близко от берега, ему грозила опасность сесть на мель, и он вынужден был выйти в море, чтобы сделать разворот и лишь после этого зайти за мыс.

— Упустят они его, ей‑богу же, или груз, или люгер, или то и другое вместе, — сказал Кеннеди. — Надо скакать побыстрее на Уорохский мыс (это был тот самый мыс, который не раз уже нами упоминался) и сигнал им дать, в какую сторону люгер отнесло. Ну, пока, до свидания, Элленгауэн, через часок я вернусь. Велите‑ка большую чашу для пунша приготовить да лимонов побольше, а о французском товаре я уж сам позабочусь. Мы тогда с вами за здоровье молодого лэрда такую чашу осушим, в которой и лодка, пожалуй, поплывет. — С этими словами он сел на лошадь и ускакал.

В расстоянии мили от замка, у самой опушки леса, покрывавшего, как уже говорилось, выступ горы, называемой Уорохским мысом, Кеннеди встретил маленького Гарри Бертрама, которого сопровождал его наставник Домини Сэмсон. Фрэнк не раз уже обещал мальчику покатать его на своей гэллоуэйской лошади; он был любимцем маленького Гарри и всегда развлекал его своим пением, пляской и разными играми. Не успел Кеннеди подняться наверх, как мальчик стал громко требовать, чтобы он исполнил свое обещание. Кеннеди, не видя в этом никакой опасности для ребенка и решив подразнить Домини, на лице которого он прочел явное неудовольствие, подхватил Гарри, посадил перед собою на лошадь и продолжал свой путь. Слова Сэмсона: «Может быть, все‑таки, мистер Кеннеди…» были заглушены стуком копыт. Воспитатель сначала раздумывал, не пойти ли ему вслед за ними, но, так как Кеннеди пользовался в семье лэрда полным доверием, а самому Сэмсону общество этого молодого человека не доставляло ни малейшего удовольствия, «потому что он часто отпускает грубые и непристойные шутки», он продолжал идти своей дорогой, пока не возвратился в Элленгауэн.

Зрители, столпившиеся у развалин замка, все еще следили за корветом, который в конце концов, потеряв, правда, немало времени, сделал разворот, достаточный, чтобы обойти Уорохский мыс, и затем исчез из виду за лесистой горой. Вскоре вдали послышались раскаты пушечных выстрелов, а потом вдруг еще более сильный грохот, означавший скорее всего, что корабль взорвался, а вслед за тем целое облако дыма поднялось над лесом и растаяло в голубом небе. Тогда люди разошлись, продолжая обсуждать на все лады, что могло случиться с люгером, причем большинство было уверено, что если он еще не пошел ко дну, то его неминуемо захватят в плен.

— Пора бы обедать, милый, — сказала госпожа Бертрам мужу. — А что, Кеннеди скоро вернется?

— Я жду его с минуты на минуту, друг мой, — сказал лэрд. — Может быть, он прихватит с собой кого‑нибудь из морских офицеров.

— Ах, боже мой! Как же ты мне раньше об этом не сказал. Я велела бы большой круглый стол накрыть. Солонина им всем уже надоела, надо было бы их свежей говядиной угостить. Я бы другое платье надела, да и тебе не худо было бы галстук переменить. Но ты ведь никогда вовремя ни о чем не скажешь, а потом каждый раз такая кутерьма получается. Видит бог, я больше этого не выдержу! Вот не будет меня, тогда, может быть, лучше поймешь.

— Ну, хватит, хватит! К черту все, и говядину, и платье, и стол, и галстук! Поверь, что все будет хорошо. Джон, а где же Домини? (Слова эти относились к лакею, который хлопотал у стола.) Где Домини, где наш малыш?

— Мистер Сэмсон уже часа два как дома, а то и больше, но только сдается, что Гарри с ним не вернулся.

— Не вернулся! — вскричала леди Бертрам. — Скажи, чтобы мистер Сэмсон сейчас же сюда пришел.

— Мистер Сэмсон, — сказала она, как только тот явился, — слыханное ли это дело, живете здесь на всем готовом, да еще двенадцать фунтов в год получаете за то, чтобы за мальчиком присматривать, а вы вдруг на несколько часов бросили его неизвестно где!

Сэмсон низко кланялся каждый раз после того, как разгневанная леди упоминала то или иное свое благодеяние, делая это как бы для придания большего веса всему, что она говорила; а потом словами, повторять которые мы не будем, чтобы его не обидеть, объяснил, как Фрэнк Кеннеди неожиданно увез маленького Гарри, несмотря на все возражения, которые он, Домини, ему представил.

— Ну, не очень‑то я благодарна Фрэнсису Кеннеди за такую затеют — раздраженно воскликнула миссис Бертрам. — А что, если ребенок упадет с лошади и сломает себе ногу? А что, если пушечное ядро долетит до берега и убьет его? А что, если?..

— А что, если, — возразил Элленгауэн, — случилось самое вероятнее из всего: они оба сели на корвет или на захваченный люгер и войдут в бухту вместе с приливом?

— И еще, того гляди, утонут, — добавила леди.

— Право же, — сказал Сэмсон, — я был уверен, что господин Кеннеди уже давно вернулся. Мне действительно казалось, что я слышал топот его лошади.

— Да это Гризл, — сказал Джон, улыбаясь во весь рот, — она комолую корову из сада выгоняла.

Сэмсон покраснел до ушей — не от насмешки Джона, которой он никогда бы и не заметил, а если бы и заметил, то оставил бы без внимания, но от какой‑то мысли, которая вдруг его осенила.

— Это моя вина, — сказал он, — конечно, мне надо было дождаться маленького Гарри. — Сказав это, он схватил трость с костяным набалдашником и шляпу и побежал в сторону Уорохского леса так быстро, как никогда не бегал ни до этого дня, ни после.

Лэрд продолжал пререкаться с женой, высказывая, свои догадки по поводу того, что могло случиться. Наконец он увидел, что корвет появился вновь, но, не подходя к берегу, шел на всех парусах на запад и скоро скрылся из вида. Вечные страхи и опасения жены были явлением настолько привычным для ее супруга и повелителя, что он совершенно уже перестал обращать на них внимание, но растерянность и смятение слуг его встревожили. И тревога эта усилилась, когда его отозвали потихоньку в другую комнату и сообщили, что лошадь Кеннеди вернулась в конюшню без седока, с седлом, съехавшим под брюхо, и с порванными поводьями и что какой‑то фермер сказал, будто люгер контрабандистов горит, как порох, по другую сторону Уорохского мыса, а сам он, хоть и только что проходил лесом, нигде не видел ни Кеннеди, ни маленького лэрда и ничего о них не слыхал.

— Там один только Домини Сэмсон бегает как оглашенный да ищет их.

Смятение охватило все поместье Элленгауэн. Лэрд вместе со всеми слугами и служанками кинулся в Уорохский лес. Соседние крестьяне и фермеры последовали за ним. Одни усердно предлагали свою помощь, других туда влекло простое любопытство. Спустили несколько лодок и стали обыскивать морской берег, поднимавшийся напротив мыса высокими зубчатыми скалами. Явилось смутное подозрение — слишком ужасное, чтобы говорить о нем вслух, — что мальчик разбился, упав с одной из этих отвесных скал.

Начинало уже смеркаться, когда люди, разделившись на группы, бросились в лес и рассеялись в разных направлениях, разыскивая малютку и Кеннеди. Темнеющее небо, глухие завывания ноябрьского ветра среди голых деревьев, шуршанье сухих листьев, которыми были усыпаны лесные прогалины, далекое ауканье людей, шедших, навстречу друг другу в надежде отыскать пропавших, — все это создавало зловещую и вместе с тем величественную картину.

Наконец, обшарив тщательно, но совершенно бесплодно весь лес, разбредшиеся по нему люди стали сходиться вместе и делиться друг с другом своими опасениями. Бертрам уже не мог скрыть своего горя, но казалось, что Сэмсон переживал случившееся еще сильнее.

— Лучше бы мне самому умереть вместо него! — в глубочайшем отчаянии повторял несчастный учитель.

Те, кого это все не так близко касалось, пустились в шумные пересуды о том, что могло стрястись с ребенком. Высказывались различные предположения, и каждая новая догадка сразу начинала казаться самой вероятной. Одни думали, что мальчик увезен на корвете, другие — что Кеннеди и он в деревне в трех милях отсюда; иные шепотом говорили, что, может быть, они оба были на борту люгера: остатки его мачт вместе с отдельными досками только что выбросило на берег приливом.

В это мгновение с берега донесся крик, такой громкий, такой пронзительный, такой душераздирающий, такой непохожий на все крики, раздававшиеся в этот день в лесу, что никто ни минуты не сомневался, что он возвещал о чем‑то страшном. Все кинулись в ту сторону и, не задумываясь, стали спускаться вниз по такой крутизне, на которую в другое время было бы страшно даже взглянуть, пробираясь в ущелье у подножия скалы, где к тому времени из одной лодки уже высадились люди.

— Сюда, сюда! Здесь, сюда вот, бога ради! Сюда! Сюда! — кричали оттуда снова и снова. Элленгауэн пробрался сквозь толпу людей, собравшихся у этого рокового места, и там увидел, чем был вызван этот всеобщий ужас. То было мертвое тело Кеннеди. С первого взгляда могло показаться, что он погиб, упав со скалы, отвесно поднимавшейся футов на сто над морем. Тело лежало наполовину на берегу, наполовину погруженное в воду: волны нахлынувшего прилива шевелили руки и вздували одежду, придавая ему на расстоянии видимость движения, так что те, кто первый увидел тело, решили, что в нем были еще признаки жизни. Но Кеннеди давно уже испустил последний вздох.

— Дитя мое! Дитя мое! — кричал обезумевший от горя отец. — Где ты? Где?

С десяток людей открыли было рты, чтобы ободрить его словами надежды, которой в действительности уже не было. Наконец у кого‑то вырвалось:

— Цыгане!

Элленгауэн мгновенно вскарабкался наверх, вскочил на первую попавшуюся лошадь и во весь опор помчался в Дернклю. Мрак и запустение царили там. Сойдя с лошади, с тем чтобы более тщательно все осмотреть, он наткнулся на обломки разной утвари, выброшенной из хижин, на валявшиеся всюду доски и на солому, по его же приказанию сброшенную с крыш. В это мгновение пророчество или проклятие, слышанное им из уст Мег Меррилиз, пронеслось вдруг в его сознании: «Ты сорвал солому с семи домов; смотри, стала ли от этого крепче крыша твоего дома».

— Верни, — вскричал он, — верни мне моего ребенка! Верни мне сына, и я все забуду и все прощу! — В то время как он, словно в каком‑то бреду, повторял эти слова, он вдруг увидел в одной из разрушенных хижин какой‑то мерцающий огонек — это была та самая хижина, где прежде жила Мег Меррилиз. Свет этот шел, должно быть, от очага и виден был не только сквозь окно, но и между стропилами, в местах, где была сорвана крыша.

Он кинулся к хижине, дверь была заколочена; отчаяние удесятерило его силы: он навалился на дверь всем телом и с такой яростью, что она мгновенно поддалась.

Хижина была пуста, однако носила следы недавнего пребывания человека: в очаге догорал огонь, и в котле были остатки еды. В то время как он пристально оглядывал помещение, надеясь увидеть хоть какой‑нибудь след, который укрепил бы в нем надежду, что ребенок еще жив, хотя и находится во власти этих страшных людей, в хижину вошел человек.

Это был его старый садовник.

— Не думал я, сэр, — сказал старик, — что мне доведется переживать такую ночь, как сегодня! Спешите скорее в замок!

— Значит, малютку нашли? Он жив? Вы нашли Гарри Бертрама? Эндрю, вы нашли Гарри?

— Нет, сэр, но…

— Тогда, значит, его украли! Это так, Эндрю, это так же верно, как то, что я сейчас живу. Это она его украла — и я с места никуда не сойду, пока не узнаю, где мой сын!

— Ступайте домой, сэр, ступайте домой! Мы послали за шерифом и будем караулить всю ночь, не вернутся ли цыгане, но вам, вам надо быть дома, сэр: леди кончается.

Бертрам поглядел на старика, сообщившего ему об этом новом несчастье, бессмысленными, неподвижными глазами и повторил слово «кончается», как будто не понимал его значения. Он дал ему посадить себя на лошадь. По пути домой он только повторял: «Жену и ребенка, обоих, мать и сына, обоих вместе, сразу…»

Но к чему описывать горе, которое его ждало дома. Известие об участи, постигшей Кеннеди, было неосторожно принесено в Элленгауэн с добавлением, что «маленький лэрд, без сомнения, упал вместе с ним с обрыва и тело ребенка осталось в море, — он ведь такой крошка, волны его за единый миг унесли».

Миссис Бертрам услыхала эти слова. Она была уже на исходе беременности, у нее начались преждевременные родовые схватки, и, раньше чем Элленгауэн успел понять все случившееся и хоть сколько‑нибудь освоиться с потерей сына, он стал отцом дочери и вдовцом.

Глава 10

Лицо черно и кровью налилось,

Глаза навыкате, как будто кем‑то

Задушен он, и в них остался ужас.

Раздуты ноздри, волосы кругом

Разметаны, и распластались руки,

В последней обессилевшие схватке.

«Генрих VI», ч. II

На следующий день, на рассвете, в Элленгауэн прибыл шериф графства. Шотландский закон наделяет этих провинциальных должностных лиц значительной судебной властью и вменяет им в обязанность расследовать все преступления, совершенные на территории графства, арестовывать и заключать в тюрьму подозрительных лиц и т, д. .

В это время шерифом графства *** был человек благородный и образованный; несмотря на некоторую сухость свою и педантичность, он пользовался всеобщим уважением, как деятельный и умный чиновник. Первым делом он допросил всех свидетелей, чьи показания могли пролить свет на это загадочное преступление, и составил proces‑verbal, или акт дознания, как его принято называть, который в Шотландии обычно заменяет следственное дело. Внимательное и разумное расследование вскрыло многие обстоятельства, несовместимые с первоначально сложившимся мнением, что падение Кеннеди со скалы было простой случайностью. Мы вкратце остановимся на некоторых из них.

Труп Кеннеди был перенесен в ближайшую рыбацкую хижину и оставлен там в том же положении, в каком он был найден. Им‑то шериф в первую очередь и занялся. Тело было сильно повреждено и обезображено падением с большой высоты, но тем не менее на голове можно было ясно обнаружить глубокую рану, которая, по мнению вызванного туда опытного хирурга, была нанесена палашом или саблей. Врач нашел на теле и другие подозрительные признаки. Лицо сильно почернело, глаза закатились, шейные вены вздулись. Цветной платок на шее несчастного был повязан не совсем обычно та слишком свободно свисал, узел же был сдвинут с места и очень крепко затянут; платок был сильно смят, и можно было подумать, что убитого схватили именно за этот платок и так и тащили потом к пропасти.

С другой стороны, кошелек бедного Кеннеди был в полной сохранности, и, что казалось еще более странным, заряженные пистолеты, которые он обычно брал с собой, пускаясь в какое‑нибудь опасное предприятие, оказались в его карманах. Это было особенно странно, потому что контрабандисты знали его как человека бесстрашного и хорошо владеющего оружием, чему доказательств было немало. Шериф осведомился, не носил ли Кеннеди какого‑либо другого оружия. Большинство слуг Бертрама припоминало, что убитый всегда имел при себе conteau de chasse или тесак, но на трупе его обнаружено не было, а из тех, кто видел Кеннеди утром этого рокового дня, никто не мог с уверенностью сказать, взял ли он его с собой.

На трупе не было больше обнаружено никаких indicia, позволявших судить о том, какая участь постигла Кеннеди; хотя одежда его и была в большом беспорядке, а руки и ноги переломаны, первое казалось вероятным, а второе даже и несомненным последствием падения. В крепко стиснутых руках убитого были зажаты дерн а земля, но и это могло быть истолковано по‑разному.

После этого шериф отправился на место, где был найден труп, и заставил тех, кто обнаружил его там, дать подробные показания о том, в каком положении он находился. Там же лежал большой обломок скалы, оборвавшийся сверху и упавший, по‑видимому, вместе с телом Кеннеди или сразу же вслед за ним; обломок этот был настолько плотен и тверд, что при падении совсем почти не изменил вида, и шериф, измерив его, смог установить сначала его вес, а затем уже на основании формы решить, какой стороной он примыкал к скале, от которой потом оторвался. Это легко было определить, потому что с этой стороны камень, не подвергавшийся действию воздуха, выглядел совсем иначе. Потом все поднялись на скалу и осмотрели место, откуда оторвался обломок. Внешний вид скалы позволял сделать вывод, что, если бы на выступе находился только один человек, веса его было бы недостаточно, чтобы обломить этот камень, который, упав, и увлек его за собой. В то же время положение отломанного куска позволяло думать, что его можно было сдвинуть каким‑нибудь рычагом или соединенными усилиями трех‑четырех человек. Низенькая травка у самого края пропасти была вся смята, как будто ее топтали несколько человек, то ли учинявших там какое‑то насилие, то ли схватившихся не на жизнь, а на смерть. Такие же следы, только менее отчетливые, привели проницательного следователя к лесу, который в этом месте поднимался высоко над берегом и доходил до самой вершины скалы.

Упорно и терпеливо шериф вместе со своими помощниками добрался по этим следам до глубокой чащи. Такую дорогу могли выбрать только люди, стремившиеся скрыться от преследования. Здесь уже на каждом шагу видны были следы насилия и борьбы. Тут и там валялись мелкие ветки, как будто оторванные несчастным, которого насильно куда‑то волокли и который хватался за все, что только попадалось на его пути; на земле, в местах, где она была сырой и мягкой, осталось много отпечатков ног. Наконец, кое‑где попадались пятна, как будто от запекшейся крови. Во всяком случае, очевидно было, что несколько человек пробивались в чаще среди дубов, орешника и сплетавшегося с ними кустарника; в иных местах земля выглядела так, как будто во вей тащили что‑то грузное и большое — то ли мешок с зерном, то ям труп. В глубине леса оказалась болотистая низина. Почва в этом месте была беловатого цвета, вероятно от примеси мергеля в глине. Одежда Кеннеди сзади тоже была покрыта белыми пятнами.

Наконец, на расстояния четверти миля от рокового обрыва, следы привели к маленькой поляне, которая была вся истоптана и забрызгана кровью, хотя потом место это было забросано сухими листьями я видно было, что преступники старались тем иди иным способом скрыть все, что могло говорить о происходившей здесь отчаянной борьбе. У самой поляны был найден тесак погибшего: по‑видимому, он был закинут в кусты; по другую сторону поляны были обнаружены ремень и ножны, спрятанные более обдуманно и тщательно.

Шериф приказал точно измерить и описать следы ног, обнаруженные на этом месте. Некоторые из них совпадали с величиной ноги несчастного Кеннеди; иные же были больше или меньше, и это доказывало, что в схватке участвовало не меньше четырех или пяти человек. К тому же там, и только там, были заметны следы детских ног, и, так как их нигде больше не было, а проезжая дорога, проходившая через Уорохский лес, была совсем близко, естественно было предположить, что в минуту общего смятения мальчик мог убежать и спастись в лесу. Но, ввиду того что узнать о нем ничего не удалось, шериф, тщательно сопоставив все эти данные, пришел к заключению, что Кеннеди был предательски убит и что убийцы, кто бы они ни были, похитили маленького Гарри Бертрама.

Было сделано все возможное, чтобы разыскать преступников. Подозрение падало на контрабандистов и на цыган. Судьба люгера Дирка Хаттерайка не вызывала никаких сомнений. Два человека с противоположного берега Уорохской бухты (так называется узенькая бухта к югу от Уорохского мыса) видели, хотя и на большом расстоянии, как люгер, обогнув мыс, направился на восток; насколько можно было судить по его ходу, он был сильно поврежден. Вскоре он сел на мель, был охвачен дымом, а потом и пламенем. Судно, по словам одного из очевидцев, вспыхнуло, как стог сева, и в ту же минуту они увидели, как из‑за мыса показался корвет, который шел к нему на всех парусах. Пушки люгера, когда пламя добралось до них, начали стрелять сами собой, и видно было, как при звуках оглушительного взрыва корабль взлетел на воздух. Корвет осторожности ради держался поодаль и ждал; после того как люгер взорвался, он поднял паруса и пошел в южном направлении.

Никто не сомневался в том, что погиб именно люгер Дирка Хаттерайка. Судно это было всем хорошо известно на берегу, и приход его ожидался как раз в эти часы. Письмо капитана королевского корвета, к которому шериф обратился за разъяснениями, не оставляло никаких сомнений на этот счет. Капитан прислал также выписку из своего вахтенного журнала с записями всех событий этого дня, из которых явствовало, что корвет следил за контрабандистским люгером Дирка Хаттерайка в соответствии с указаниями и по требованию Фрэнсиса Кеннеди, королевского таможенного, и что Кеннеди сам собирался наблюдать с берега на случай, если бы Хаттерайк, которого местные власти знали как человека отчаянного и не раз уже объявляли вне закона, попытался посадить преследователя на мель. Около девяти часов утре они увидели судно, которое, по всем признакам, было люгером Хаттерайка, погнались за ним, потребовав от него несколько раз сигналами, чтобы он остановился и поднял флаг, и, когда это не было исполнено, открыли огонь. Люгер выкинул тогда гамбургский флаг и ответил стрельбой. Бои продолжался три часа, после чего, в то самое время, когда люгер огибал Уррохский мыс, они заметили, что стропы грот‑реи были прострелены и судно повреждено. В течение некоторого времени корвету не удавалось воспользоваться этим обстоятельством, потому что он слишком близко подошел к берегу и ему негде было развернуться, чтобы зайти за мыс. После двух попыток они наконец этого добились и тогда увидели, что преследуемый ими люгер охвачен огнем и людей на нем, по‑видимому, не осталось. Как только огонь достиг бочек с водкой, сложенных на палубе вместе с другим горючим скорее всего не без умысла, пламя разгорелось так яростно, что лодкам нельзя было подойти к судну, тем более что заряженные пушки стреляли от жара сами собой. Капитан был уверен, что экипаж люгера поджег судно и спасся на лодках. Дождавшись, когда судно взорвалось, корвет его величества взял курс к острову Мэн, с тем чтобы преградить дорогу контрабандистам, которые день или два могли скрываться в лесах, а потом при первой возможности, вероятнее всего, стали бы искать пристанища на этом острове. Но они никого не видели и ничего о них не узнали.

Таково было донесение Уильяма Притчарда, капитана корвета его величества. В конце письма он выражал глубокое сожаление, что ему не довелось встретиться лицом к лицу с негодяями, осмелившимися стрелять по королевскому флагу, и заверял, что, если только когда‑нибудь столкнется в море с Дирком Хаттерайком, он немедленно захватит его и доставит на берег, чтобы тот понес за все свои преступления заслуженную кару. , После этого стало очевидным, что экипаж люгера спасся бегством, и гибель Кеннеди теперь легко было объяснить, если допустить, что он встретился с контрабандистами в лесу как раз в тот момент, когда они были разъярены и потерей корабля и личным участием таможенного во всем этом деле. Не исключено было также, что эти жестокие люди могли в своем неистовстве пойти на все, вплоть до убийства ребенка, отец которого стал преследовать контрабандистов с таким неожиданным упорством: известно ведь, что Хаттерайк произносил страшные угрозы по его адресу.

Это предположение опровергалось тем, что экипаж, состоявший из пятнадцати или двадцати человек, не мог укрыться на берегу, где сразу же после гибели корабля были предприняты тщательные поиски; во всяком случае, если даже они и скрылись в лесу, лодки их должны были быть обнаружены у берега. К тому же вряд ли можно было ожидать, что в таком тяжелом положении, когда спастись бегством было трудно или даже невозможно, они из одного только чувства мести пошли бы на столь бессмысленное убийство. Сторонники этого мнения полагали, что либо спущенные с люгера лодки ушли в море незамеченными, пока внимание всех было поглощено пожаром на корабле, и, таким образом, контрабандисты сумели спастись от опасности прежде, чем корвет зашел за мыс, либо же лодки были еще до этого выведены из строя или совсем уничтожены выстрелами с корвета, и тогда экипаж, решив не сдаваться, погиб вместе с кораблем. Предположение, что они совершили этот отчаянный поступок, было до некоторой степени вероятным, так как ни Дирк Хаттерайк, ни кто бы то ни было из его матросов, — а местные жители покупали у них товары и поэтому всех их знали в лицо, — больше не появлялись нигде на берегу, и на острове Мэн, где велись самые тщательные розыски, о них тоже никто ничего не слыхал. К берегу был прибит волнами всего только один труп — по‑видимому, это было тело матроса, убитого во время перестрелки. Итак, теперь следовало только составить поименный список людей с люгера с описанием их наружности, а затем назначить награду за поимку всех или хотя бы одного из них. Награда была также обещана всякому, кто даст сведения о местонахождении преступников, убивших Фрэнсиса Кеннеди.

Другие считали, и тоже не без основания, что виновниками этого страшного злодеяния были прежние обитатели Дернклю. Известно было, что поступок лэрда Элленгауэна глубоко их возмутил, и они ответили на него угрозами, которые, как все были убеждены, им ничего не стоило привести в исполнение. На похищение ребенка были всего скорее способны они, а не контрабандисты, случайный же покровитель малютки — Кеннеди мог быть убит в момент, когда он защищал дитя.

При этом вспомнили, что Кеннеди еще два‑три дня тому назад принимал деятельное участие в изгнании табора из Дернклю и что в этот день в ответ на свои бесцеремонные распоряжения он слышал зловещие угрозы из уст цыганских патриархов.

Шериф записал также показания несчастного отца и его слуги обо всем, что произошло, когда на дороге они повстречались с уходившим табором. Особенно подозрительной показалась ему речь Мег Меррилиз. Здесь имели место, как судья выразился на юридическом языке dam‑num minatum — угроза, сулящая несчастье или беду, и mа1um secutum — несчастье, последовавшее вскоре за этой угрозой. Молодая женщина, собиравшая в этот роковой день орехи в Уорохском лесу, была убеждена, хоть и отказалась подтвердить свои слова под присягой, что видела, как Мег Меррилиз, или, во всяком случае, женщина ее роста и обличья, неожиданно вышла из чащи леса; она говорила, что окликнула ее по имени, но та повернулась к ней спиной и ничего ей не ответила; она не могла даже с точностью сказать, была ли это цыганка или только ее призрак, и не решилась подойти ближе, боясь, как и все местные жители, нечистой силы. Этот сбивчивый рассказ подтверждался тем, что вечером того же дня в покинутой хижине Мег Меррилиз был обнаружен догоравший в очаге огонь. Свидетелями этому были сам Элленгауэн и его садовник. Все же казалось не правдоподобным, что цыганка, если она действительно была причастна к такому страшному преступлению, могла вернуться в тот же вечер на то самое место, где ее скорее всего стали бы разыскивать.

Тем не менее Мег Меррилиз все же задержали и допросили. Она решительно утверждала, что в день смерти Кеннеди она не была ни в Дернклю, ни в Уорохском лесу, я несколько цыган клятвенно подтвердили, что она в этот день не покидала табора, который расположился милях в десяти от Элленгауэна. Правда, клятвы их не слишком‑то много значили, но на чем же еще можно было основываться в подобных случаях? При допросе выяснился один факт, и весьма примечательный: на руке у нее была рана, нанесенная острым оружием, и перевязана эта рана была платочком маленького Гарри Бертрама. Но старейший табора заявил, что это он ударил ее кинжалом за какой‑то проступок; сама она и все остальные цыгане давали такое же объяснение, а что касалось платка, так за последние месяцы, пока цыгане еще жили в Дернклю, из замка Элленгауэна было украдено столько разного белья, что платок сам по себе не мог служить уликой.

При допросе было замечено, что, говоря о смерти Кеннеди, или «таможенного», как она его называла, она была совершенно невозмутима, но, когда узнала, что ее считают виновницей исчезновения маленького Бертрама, она преисполнилась негодования и презрения. Ее долгое время держали в тюрьме в надежде, что какие‑нибудь новые обстоятельства прольют свет на это мрачное, кровавое преступление. Ничего, однако, больше узнать не удалось, и Мег была в конце концов выпущена на свободу, но тут же изгнана из пределов графства, как бродяга, воровка и нарушительница общественного порядка. Никаких следов мальчика обнаружено не было, и событие, наделавшее вначале столько шума, стало привлекать к себе все меньше и меньше внимания, как случай совершенно необъяснимый.

В памяти людей осталось только название «Могила таможенного», которое дали с тех пор скале, откуда упал или был сброшен несчастный.

Глава 11

Появляется Время.

Кому‑то счастье, но, со счастьем споря,

Всем, злым и добрым, приношу я горе.

Вот крылья вам, чтоб все вы наравне

Со мной летели. Время — имя мне.

Моя ль вина, что так сейчас я мчалось,

Что на пути шестнадцать лет осталось

Пустым пробелом.

«Зимняя сказка»

Теперь нам приходится сделать большой скачок вперед и пропустить около семнадцати лет. В течение этого времени не произошло ничего такого, о чем стоило бы здесь говорить. Промежуток это, правда, немалый, но если собственный жизненный опыт нашего читателя позволяет ему оглядываться на столько лет назад, то в воспоминании его долгие годы пролетят с такою же быстротою, с какой он переворачивает сейчас эти страницы.

Итак, спустя почти семнадцать лет после трагического события, о котором рассказывалось в предыдущей главе, холодным и ненастным ноябрьским вечером несколько человек собралось у очага «Гордонова щита», небольшой, но довольно уютной гостиницы в Кипплтрингане, хозяйкой которой была миссис Мак‑Кэндлиш. Разговор, завязавшийся там между ними, избавит меня от труда рассказывать о тех немногих событиях, которые произошли за этот промежуток времени и о которых нашему читателю необходимо знать.

Миссис Мак‑Кэндлиш, восседая в удобном кожаном кресле, угощала соседок настоящим китайским чаем. В то же время она зорко следила, чтобы сновавшие туда и сюда служанки занимались как следует своим делом. Причетник, он же и регент хора, сидя поодаль, с видимым наслаждением раскуривал субботнюю трубку, время от времени запивая ее приятный дым глотком водки с водой. Церковный староста Берклиф, влиятельное лицо в деревне, сочетал оба вида удовольствия — и трубку и чашку чая с добавленной туда водкой. В сторонке от них сидели двое крестьян за кружками дешевого пива.

— Ты все как следует для них приготовила в зале, и огонь в камине развела, и труба не дымит? — спросила хозяйка одну из служанок.

Получив утвердительный ответ, она продолжала, обращаясь к Берклифу:

— Как я хотела бы, чтобы им было хорошо здесь, особенно теперь, когда у них беда такая.

— Разумеется, миссис Мак‑Кэндлиш, разумеется. Если бы им понадобилось что‑нибудь из моей лавки, хоть на семь, хоть на восемь, хоть даже на десять фунтов, — я бы отпустил им все в долг, как самым почетным покупателям. А что, они в старой карете приедут?

— Вряд ли, — сказал регент. — Мисс Бертрам каждый день в церковь на белой лошадке ездит, ни одной‑то она службы не пропустит, а псалмы петь начнет, так просто заслушаешься.

— Да, и молодой лэрд Хейзлвуд каждый раз после проповеди ее полдороги верхом провожает, — добавила одна из кумушек. — Удивляюсь, как старый Хейзлвуд это терпит.

— Не знаю, как теперь, — сказала другая гостья, — а было время, когда Элленгауэну и самому бы не очень понравилось, чтобы за дочерью его молодой Хейзлвуд увивался.

— Да, было, — ответила первая кумушка, сделав особенное ударение на последнем слове.

— Уверяю вас, милая соседушка, — сказала хозяйка, — Хейзлвуды из Хейзлвуда, хоть это и очень древний и знатный род, лет сорок назад и думать не могли, чтобы с Элленгауэнами равняться. Да, милые мои, Бертрамы из Элленгауэна — это потомки древних Дввгауэев, об одном из них еще песня сложена, как он на дочери майского короля жениться хотел, помните, как она начинается?

Бертрам в чужую плыл страну, Чтоб там найти себе жену…

Мистер Скрой нам, наверно, ее споет.

— Хозяюшка, — ответил Скрей, вытянув губы, и с невозмутимым спокойствием попивая свой пунш, — таланты наши даны нам вовсе не для того, чтобы в субботний вечер веселые песни петь.

— Ой ли, мистер Скрой, что‑то помнится мне, вы недавно еще субботним вечером веселую песенку распевали, а что до кареты, так знайте, уважаемый мистер Берклиф, что ее из сарая не вывозили с самого дня смерти миссис Бертрам, то есть уже лет шестнадцать — семнадцать. Джок Джейбос за ними с моим экипажем поехал, да вот что‑то еще нет его. Темно сейчас, правда, хоть глаз выколи, но на дороге только два опасных места и есть. Да, впрочем, мост через речку Уорох, коли правой стороны держаться, хорошо можно проехать. А вот Хевисайдский спуск — это смерть для почтовых лошадей, но Джок, тот отлично дорогу знает.

Раздался громкий стук в дверь.

— Это не они, не было слышно, чтобы кто‑нибудь подъехал. Гризл, да поворачивайся же поживее, открывай дверь.

— Там какой‑то господин, — пискливым голосом сказала Гризл. — Прикажете провести его в зал?

— Чего это тебе на ум взбрело, видно англичанин какой‑нибудь заезжий. Явиться в такое время, да еще без слуги! А лошадь отвели в конюшню? Принеси‑ка огня в красную комнату.

— Вы разрешите мне, сударыня, здесь у вас погреться, вечер такой холодный, — сказал вновь прибывший, входя на кухню.

Наружность незнакомца, его голос и манеры сразу расположили к себе хозяйку. Когда он скинул плащ, то все увидели, что это был высокий, статный и красивый мужчина. Одет он был во все черное; ему можно было дать лет сорок

— пятьдесят. Лицо его было выразительно и серьезно; видом своим он походил на военного. Каждая черта его и каждое движение выдавали в нем дворянина. Большой жизненный опыт помог миссис Мак‑Кэндлиш выработать особое чутье, которое позволяло ей распознавать звание и характер каждого вновь прибывшего и в соответствии с этим его принимать.

Гостей подчас съезжалось к ней немало И всех она по чину принимала.

Одним лия смиреннейший елей, Была с другими проще и смелей.

На этот раз она была до чрезвычайности учтива и рассыпалась в извинениях. Незнакомец попросил, чтобы приглядели за его лошадью, и она сама пошла отдать распоряжение конюху.

— Ни разу еще такого доброго коня у нас в конюшне не стояло, — сказал тот.

Слова эти вселили в хозяйку еще большее уважение к седоку. Вернувшись, она увидела, что незнакомец отказался перейти в другую комнату (в которой действительно, как она должна была признать сама, было и холодно и дымно). Она заботливо усадила его у очага и спросила, что он хочет заказать себе на ужин.

— Если можно, сударыня, налейте мне чашку чая. Миссис Мак‑Кэндлиш засуетилась; она заварила самый лучший чай и старалась услужить гостю как могла.

— Знаете, сэр, у нас есть очень удобная комната для людей знатных, но на эту ночь туда должен приехать один джентльмен с дочерью. Сейчас они совсем покидают наши места; я уже послала за ними экипаж, и скоро они прибудут сюда. Жизнь их переменилась к худшему, но ведь такое с кем угодно может случиться, и ваша милость, должно быть, это хорошо знает, А табачный дым вас не беспокоит?

— Нисколько, сударыня, я старый солдат, и мне к нему не привыкать. Но мне хотелось бы у вас разузнать об одном семействе, живущем здесь неподалеку.

Послышался стук колес, и хозяйка кинулась к дверям, чтобы встретить гостей, но тут же вернулась вместе с кучером, который был послан за ними.

— Нет, они не смогут приехать: лэрд сильно занемог.

— Боже мой! Что же они теперь будут делать? — воскликнула хозяйка. — Завтра истекает срок, а ведь им не позволят больше оставаться в замке, там все будет продано с молотка.

— Да, но они никак не смогут приехать; говорю вам, что мистер Бертрам с места не может двинуться.

— Какой это Бертрам? — спросил незнакомец. — Надеюсь, не Бертрам Элленгауэн?

— Он самый, сэр, и если вы с ним в дружбе, то знайте, что вы приехали в тяжелую для него пору.

— Я долго жил за границей и ничего о нем не знаю; неужели же его здоровье так пошатнулось за эти годы?

— Да, и дела его тоже, — сказал Берклиф. — Заимодавцы завладели его поместьем, и теперь оно будет продано. И есть люди, которым он много добра делал, а они‑то как раз — я не буду их называть, но миссис Мак‑Кэндлиш знает, кого я имею в виду (тут хозяйка многозначительно кивнула головой), — от них‑то ему теперь все горе. Он, правда, и мне задолжал немного, но пусть уж лучше все пропадет, чем старика перед смертью из дома выгонять.

— Да, — заметил регент, — Глоссин, тот только того и ждет, чтобы избавиться от старого лэрда, и торопит с продажей: боится, чтобы не объявился наследник. Я слышал, что, если бы у него в живых сын был, они не имели бы права продавать имение за долги старого Элленгауэна.

— Когда‑то у него был сын, — сказал незнакомец. — Должно быть, он умер?

— А этого никто не знает, — таинственно ответил регент.

— Умер? — повторил Берклиф. — Надо думать, что давно умер, уж лет двадцать как о нем ни слуху ни духу.

— Ну, двадцати‑то еще не прошло, я это хорошо знаю, — вставила хозяйка.

— В конце этого месяца только семнадцать минет. Шума эта история много тогда наделала. Ребенок ведь пропал в тот самый день, когда таможенный Кеннеди погиб. Если вы бывали когда‑то в этих местах, вы должны были знать таможенного инспектора Фрэнка Кеннеди. Это был славный малый, и дружил он с самыми знатными людьми нашего графства; уж и веселые же он был парень! Я тогда молода была и только еще вышла замуж за Бейли Мак‑Кэндлиша, царство ему небесное (она вздохнула)… Много мы тогда тут повеселились с Кеннеди. Да, он свое дело знал. Он‑то умел попридержать контрабандистов! Только уж больно сорвиголова был. Так вот, видите ли, сэр, в Уигтонекой бухте стоял тогда королевский корвет, и Фрэнк Кеннеди приказал ему гнаться за люгером Дирка Хаттерайка… Помните Дирка Хаттерайка, Берклиф? Вы же, наверно, тоже с ним дела имели (церковный староста кивнул головой и что‑то пробурчал в ответ). Это был моряк удалой, и он до последнего свое судно отстаивал, пока оно на воздух не взлетело… А Фрэнк Кеннеди собирался первым взойти на борт люгера, но его отбросило на целую четверть мили, и он упал в воду у самого Уорохского мыса под скалой; теперь эта скала так и зовется «Могила таможенного».

— Ну, а что же с сыном Бертрама? — спросил гость. — Какое это все имеет отношение к нему?

— А вот какое. С мальчиком тут целая история была, Кеннеди его с собой забрал. Думали, что они вместе на корабль поднялись, дети всегда ведь лезут куда не надо.

— Нет, не так было дело, — возразил Берклиф, — вы, видно, запамятовали, хозяюшка; молодого лэрда похитила цыганка по имени Мег Меррилиз, я ее хорошо помню. Она мстила Элленгауэну; он ведь осрамил ее на всю деревню за то, что она у него серебряную ложку украла.

— Извините меня, мистер Берклиф, — сказал регент, — но вы тоже ошибаетесь, как и наша хозяюшка.

— А как же, по‑вашему, все было? — заинтересовался незнакомец, обернувшись к нему.

— Об этом, пожалуй, и говорить бы не следовало, — многозначительно сказал регент.

Но когда ему все‑таки пришлось согласиться рассказать о том, что он знал, он пустил несколько густых клубов дыма и изпод их облачной завесы, предварительно откашлявшись и подражая, как мог, красноречию, которое каждое воскресенье гремело с церковной кафедры прямо над его головой, начал так:

— То, о чем мы будем говорить сейчас, братья мои… Гм, гм.., я хотел сказать, друзья мои, содеяно было не втайне и может послужить хорошим примером защитникам ведьм, атеистам и всем прочим нечестивцам. Надо вам сказать, что наш уважаемый лэрд не очень‑то старался очистить свои земли от ведьм (а ведь о них сказано: «Не оставь в живых чародея») и от тех, кто духов вызывал, от разных прорицателей, колдунов и гадалок, а ведь всем этим как раз и занимаются так называемые цыгане и разные другие богом обиженные люди. А лэрд три года был женат, и детей у него не было. И он так скрытен был, что все считали, что не иначе как у него завелись какие‑то дела с этой самой Мег Меррилиз, колдуньей, которая была известна на все Гэллоуэйское и Дамфризское графства.

— Да, это действительно так было, — сказала хозяйка. — Я еще помню, как он тут у нас в гостинице для нее два стакана водки заказывал.

— Ну, вот видите, хозяюшка, значит я верно говорю. Словом, у леди родился наконец ребенок, и в ту самую ночь, когда она должна была разрешиться, вдруг к ним в дом, в замок Элленгауэн, как его тут называют, является некий старец, странно очень, одетый, и просится на ночлег. Хоть и зимой дело было, он пришел босым, с голыми руками и с непокрытой головой; борода у него была вся седая и до самых колен. Ну что же, его пустили в дом, а когда он услыхал, что леди мальчика родила, он сразу захотел узнать час и минуту, когда это случилось. И тогда он вышел из дома и стал гадать по звездам. А потом вернулся и сказал лэрду, что ребенком, который в эту ночь родился, нечистая сила завладеет, и наказал ему воспитывать дитя в страхе божьем, и чтобы при нем непременно какое‑нибудь духовное лицо состояло и молилось за него, да и его бы молитвам научило. А потом этот старец исчез, и больше о нем ни слуху ни духу не было.

— Нет, не так было дело, — сказал кучер почтовой кареты, который, сидя поодаль, следил за его рассказом. — Не в обиду вам будь сказано, мистер Скрей и вся честная компания, только борода у этого колдуна была не больше, чем у вас, господин регент, а на ногах у него были отличные сапоги, да и перчатки у него тоже были, а я в то время уже мог отличить сапоги от чего‑нибудь другого.

— Молчи ты, Джок, — сказала хозяйка.

— Эх, да ты‑то что обо всем этом знаешь? — презрительно спросил регент.

— Не очень много, это верно, мистер Скрей, но только я жил тогда в двух шагах от аллеи, что к замку вела, и помню, как вечером, как раз в ту ночь, когда молодому лэрду на свет появиться, кто‑то к нам в дверь как застукой — проводить приезжего в замок. Уж если бы он был такой колдун, так, надо думать, он и без меня сумел бы дорогу найти, а это был мужчина молодой, благородный, хорошо одетый, и походил он на англичанина. И, могу вас уверить, у него и шляпа, и сапоги, и перчатки — все было; словом, одет он был как самый настоящий дворянин. Что верно, то верно, он странно как‑то посмотрел на старый замок, и вправду он там что‑то ворожил, я об атом слыхал; ну а насчет того, что он исчез, так ведь я же сам держал ему стремя, когда он уезжал, и он дал мне тогда полкроны. А ускакал он на коне, что ему Джордж из Дамфриза одолжил, и звали коня Сэм, и конь был гнедой, чистокровка; помнится, он еще шпатом болел. Коня этого я и раньше видал и после.

— Ладно, ладно, Джок, — примирительным тоном ответил Скрей, — твой рассказ ничем особенно не отличается от моего, я просто не знал, что ты видел этого человека. Так вот, знайте, друзья мои, звездочет этот сказал, что ребенку грозит несчастье, и тогда отец взял к себе в дом ученого богослова, чтобы тот день и ночь неотлучно при мальчике находился.

— Ах, да, его звали Домини Сэмсон, — сказал кучер.

— Это была какая‑то бессловесная тварь, — заметил Берклиф, — Мне говорили, что, когда ему пришлось с проповедью выступить, он и двух слов связать не мог.

— Пусть так, — сказал регент, махнув рукой в знак того, что возвращается к прерванному рассказу, — но он денно и нощно был при маленьком лэрде. И, вот, когда мальчику было уже лет пять, вышло так, что лэрд понял свою ошибку и решил изгнать цыган из своих владений. Он приказал им убираться вон и послал тогда Фрэнка Кеннеди их выгонять. Тот с ними грубо обошелся, и ругал их, и проклинал, а они ему тем же отвечали. И тогда эта самая Мег Меррилиз, которая больше всех с дьяволом якшалась, ясно сказала, что и трех дней не пройдет, как Фрэнк ей душой и телом за все заплатит. Я это все доподлинно знаю — мне сам Джон Уилсон, что конюхом у лэрда служил, сказывал, что, когда лэрд домой из Синглсайда ехал, Мег взошла на гору Гибби и грозилась оттуда всю его семью погубить. Уж была ли это вправду Мег или привидение какое, этого Джон сказать не мог, только такого роста и людей‑то не бывает.

— Что же, — сказал кучер, — может быть, это и так, я‑то этого и знать не знаю, меня в то время здесь не было. Только ведь Джон Уилсон хвастунишка был большой, да и трус к тому же.

— Так чем же все это кончилось? — спросил незнакомец, и в голосе его послышалось нетерпение.

— Ну вот, дело кончилось тем, — сказал регент, — что в то время, когда все глядели, как королевский корвет за контрабандистами гонится, этот самый Кеннеди, неизвестно зачем, сразу вдруг сорвался с места — тут его никакая бы сила не удержала — и поскакал во весь опор в Уорохский лес. На пути он повстречал маленького лэрда — тот с наставником своим гулял, — схватил ребенка и поклялся, что если на него напустят чары, то и ре‑бен9К с ним пропадет; воспитатель бежал за ним что было мочи и почти что не отставал от них, потому что бегал он очень прытко, и вдруг он видит: Мег, цыганка, или дьявол в ее образе, выскакивает из‑под земли и вырывает ребенка из рук Кеннеди. Тогда тот разъярился и шпагу выхватил. Нечестивцам ведь и сам дьявол не страшен.

— Да, это истинная правда, — сказал Джок.

— Ну так вот, она схватила его и сбросила как камень вниз со скалы на Уорохском мысу. Под этой скалой его в тот же вечер и нашли, но что случилось с малюткой, этого я, по правде говоря, не знаю, только священник, что у нас тогда был (сейчас ему получше место дали), думает, что ребенка просто увезли на время в страну фей.

В некоторых местах этого рассказа незнакомец слегка улыбался, но, прежде чем он успел что‑нибудь сказать в ответ, послышался топот копыт, и развязный, щеголеватый лакей с кокардой на шляпе быстро вошел в кухню, громко говоря: «Потеснитесь немножко, добрые люди». Но стоило ему заметить незнакомца, как он сразу превратился в скромного и учтивого слугу, мгновенно снял шляпу и подал своему хозяину письмо.

— Семья Элленгауэнов в большом горе, сэр, и они не могут никого принять.

— Я это знаю, — ответил его господин. — А теперь, сударыня, раз уж вам не приходится ждать гостей, может быть вы разрешите мне занять ту комнату, о которой вы говорили?

— Разумеется, сэр, — ответила миссис Мак‑Кэндлиш и поспешила посветить гостю с назойливой суетливостью, присущей в таких случаях хозяйкам.

— Послушай‑ка, молодчик, — сказал церковный староста лакею, наливая стакан водки, — тебе не худо было бы выпить после такой дороги.

— Верно, сэр, благодарю вас; за ваше здоровье, сэр.

— Но кто же такой твой хозяин?

— Кто тот господин, который только что здесь был? Это знаменитый полковник Мэннеринг, сэр, из Ост‑Индии.

— Что, тот, о ком писали в газетах?

— Да, он самый. Он освободил Кудиберн, и защищал Чингалор, и разбил главного вождя маратхов Рама Джолли Бандлмена, я был с ним почти во всех сражениях.

— Господи боже мой, — вскричала хозяйка, — надо скорее спросить, что он захочет на ужин! А я‑то еще принимала его в такой тесноте!

— Эх, полноте, мамаша, ему тут еще лучше. Вам на всем свете не сыскать человека проще, чем наш полковник; впрочем, в нем есть что‑то, должно быть, и от самого дьявола.

Разговор, которым закончился этот вечер, мало интересен для нашего читателя, и мы, с его позволения, перейдем теперь в зал.

Глава 12

Людское мненье — глиняный божок,

Людьми же обращенный против бога.

Не бог ли запретил кровопролитье?..

А ради славы убиваем мы.

Кто честен, тот не слушает молву

И клеветой не запятнает друга.

Да, тот силен, кто подлости в себе

Страшится, а от чьей‑то пострадав —

Страданье стерпит.

Бен Джонсон

Полковник в раздумье ходил взад и вперед по залу, когда заботливая хозяйка снова заглянула туда, чтобы узнать, что ему будет угодно. Заказав себе ужин и стараясь всячески поддержать «интересы ее заведения» своим выбором, он попросил ее на несколько минут остаться с ним.

— Если только я хорошо понял все, что здесь говорили, — сказал он, — то выходит, что Бертрам потерял сына, когда тому исполнилось пять лет.

— Да, сэр, это доподлинно так было, хоть об этом и самые разные толки идут да пересуды, и каждый, у огня сидючи, свое рассказывает, вроде как и мы все сегодня. Но мальчик действительно пропал, когда ему пять годиков минуло, как ваша милость изволили сказать, а леди в то время была в положении, и когда ей об этом проговорились, она, бедная, не выдержала и в ту же ночь преставилась. Да и лэрду с тех пор уж не жизнь была, он на все рукой махнул; правда, когда мисс Люси подросла, она попробовала в доме порядок навести, но только что она могла, бедняжка, сделать? А теперь вот они и без дома и без земли остались.

— Может быть, вы вспомните, какое это было время года, когда мальчик пропал?

Хозяйка подумала немного, что‑то припоминая, а потом ответила, что она «хорошо помнит, когда это было», и привела несколько дат, по которым можно было установить, что это было в начале ноября 17., года.

Полковник молча зашагал взад и вперед по комнате, сделав миссис Мак‑Кэндлиш знак не уходить.

— Если я верно понял, — сказал он, — имение Элленгауэн продается?

— Какое там продается! Завтра его просто отдадут тому, кто больше заплатит. Боже мой, да что же это я говорю, — не завтра, завтра ведь воскресенье, а в понедельник, в первый будний день. И мебель вся и все домашние вещи туда же пойдут. У нас тут все думают, что просто стыдно сейчас с продажей спешить, когда в Шотландии из‑за этой проклятой американской войны ни у кого денег нет, и кое‑кто на этом деле поживится. Черти проклятые, прости господи! — негодующе воскликнула добрая женщина, которая никак не могла примириться с этой вопиющей несправедливостью.

— А где же состоятся торги?

— Да прямо на месте, так и в объявлении сказано — стало быть, в самом замке Элленгауэн.

— А у кого же все документы, приходно‑расходные книги и планы?

— У очень порядочного человека, сэр, у помощника шерифа графства. Он на это судом уполномочен. Может быть, вашей милости угодно будет его повидать, так он как раз сейчас здесь; да он вам и о пропаже мальчика потолковее, чем кто другой, расскажет, потому как я слыхала, сам шериф, его прямой начальник, в свое время как следует над этим делом потрудился.

— А как его зовут?

— Мак‑Морлан, сэр; это человек достойный, его все хвалят.

— Пошлите сказать ему, что полковник Мэннеринг ему кланяется и приглашает к себе поужинать, и пусть он все эти бумаги с собой захватит. Только, пожалуйста, сударыня, никому об этом ни слова не говорите.

— Чтоб я сказала, да ни за что на свете! Мне и самой бы хотелось, чтобы земля вашей милости досталась (туг она сделала ему реверанс) или другому какому‑нибудь джентльмену, который, как и вы, за свою страну воевал (еще один реверанс), если уж старым владельцам эти места покинуть придется (тут она вздохнула); только бы не досталась она этому подлому мошеннику Глоссину, который на несчастье ближнего богатство себе сколотить хочет. Ну а теперь я, пожалуй, оденусь, обуюсь да схожу к мистеру Мак‑Морлану, он сейчас дома, а это отсюда рукой подать.

— Пожалуйста, сходите, хозяюшка, я буду вам очень благодарен, да скажите моему слуге, чтобы он мне портфель сюда принес.

Через несколько мгновений полковник Мэннеринг уже спокойно сидел за столом, разложив на нем свои бумаги. Пока он пишет, мы имеем возможность заглянуть ему через плечо и охотно поделимся с нашим читателем тем, что мы прочли. Письмо было адресовано: Уэстморленд, Ландбрейтвейт, Мервинхолл, Артуру Мервину, эсквайру. Полковник описывал в нем свое путешествие, после того как они расстались, а потом продолжал так:

Станешь ли ты, Мервин, и теперь еще упрекать меня в том, что я поддавался грусти? Неужели ты думаешь, что после всех сражений, плена и других ударов судьбы, которые постигли меня за эти двадцать пять лет, я могу быть по‑прежнему тем веселым и беззаботным Гаем Мэннерингом, который карабкался с тобою на вершину Скиддо и охотился на Кросфеле? И если ты, который все это время был счастлив, окружен семьей и совсем почти не изменился, если ты легко шагаешь по жизни и такими ясными глазами глядишь в будущее, то все это оттого, что здоровье и нераздельно с ним связанный спокойный характер счастливо сочетались у тебя с ровным и безмятежным течением жизни. А на моем жизненном пути были одни только трудности, колебания и ошибки. С самого детства я стал игрушкой в руках случая, и, хотя ветром меня и часто относило в тихую гавань, это редко бывала та гавань, к которой стремился сам кормчий. Позволь же мне напомнить тебе хотя бы в нескольких словах, как нелепо и странно сложилась моя юность и сколько горя мне пришлось испытать потом, уже в зрелые годы.

Ты скажешь мне, что в начале моей жизни ничего плохого со мной не произошло. Хорошего, правда, было тоже мало, но как‑никак все было вполне сносно. Отец мой, старший представитель древнего, но обедневшего рода, умирая, оставил меня почти ни с чем, если не считать своего благородного имени, и доверил меня попечению своих более удачливых братьев. Они так меня любили, что готовы были ссориться из‑за меня. Мой дядя‑епископ хотел сделать из меня священника и предлагал мне приход; другой дядя, который был купцом, хотел засадить меня в контору, собираясь в дальнейшем сделать меня участником фирмы «Мэннеринг и Маршал» на Ломбард‑стрит. Так вот, очутившись между двух стульев, или, пожалуй, двух мягких, богатых и удобных кресел — креслом богословия и креслом коммерции, я не сумел усидеть ни на одном из них, и кончилось тем, что я окатился на драгунское седло. Но это не все: епископ хотел женить меня на своей племяннице и наследнице линкольнского декана, дядя‑коммерсант, близко знавший крупного виноторговца старика Слотерна, который мог мойдоры мешками считать и разжигать трубку банковыми билетами, прочил меня ему в зятья, а я вот ухитрился выскочить из той и другой петли и женился на бедной‑пребедной девушке, Софии Уэлвуд.

Ты, верно, скажешь, что военная карьера в Индии, куда я отправился со своим полком, меня удовлетворяла. Да, так оно и было на самом деле. Ты напомнишь мне и о том, что если я и не оправдал ожиданий моих опекунов, я, однако, нимало не навлек на себя их недовольства и что епископ, умирая, завещал мне свое благословение, свои рукописные проповеди и весьма примечательный портфель с портретами знаменитейших богословов английской церкви, а другой дядя, сэр Пол Мэннеринг, оставил мне все свое огромное состояние. Но все это ничего не значит; на душе у меня лежит тяжелый камень, и тяжесть эту я, должно быть, унесу с собою, в могилу; эта горечь отравляет мне всю жизнь. Сейчас я расскажу об этом подробнее. Когда я был у тебя в гостях, у меня не хватило мужества рассказать тебе все до конца. Вообще‑то говоря, ты, наверно, слышал об этом уже много раз, и, может быть, даже с некоторыми подробностями, далеко не всегда, впрочем, соответствующими действительности. Поэтому я сейчас не стану ничего замалчивать, с тем чтобы потом нам никогда уже не возвращаться ни к самому событию, ни к тому чувству безысходной грусти, которое оно оставило во мне.

Ты ведь знаешь, что София поехала со мной в Индию. Она была так же невинна, как и весела, но несчастье нам принесло именно то, что она была так же весела, как невинна. А на мой характер повлияли заброшенные мною потом занятия наукой и привычка к длительному уединению; все это не слишком подходило к моей новой должности командира полка в стране, где все полны гостеприимства и где каждый обязан стать радушным хозяином, если хочет, чтобы его считали джентльменом. Однажды, в тяжелый для нас период (ты знаешь, как порою бывало трудно набирать в армию европейцев), некий молодой человек по имени Браун, поступивший волонтером в наш полк, решил, что военная деятельность ему более по сердцу, чем торговля, которой он занимался прежде, и остался служить в полку. Надо отдать должное моей несчастной жертве — поведением своим он каждый раз являл образцы благородства, и первая офицерская вакансия по праву, конечно, должна была принадлежать ему. Я уезжал на несколько недель в дальнюю экспедицию. Вернувшись, я увидел, что этот молодой человек принят в моем доме и стал постоянным спутником моей жены и дочери в их прогулках. Мне это по многим причинам не нравилось, хоть и манеры его и поведение были сбвершенно безупречны. По правде говоря, я, пожалуй, и примирился бы с тем, что он так запросто бывал в моей семье, если бы в дело не вмешалось другое лицо.

Если ты перечтешь «Отелло», пьесу, которую мне теперь страшно взять в руки, ты поймешь, что было дальше, поймешь, какие чувства овладели мной; поступки мои, слава богу, были не столь ужасны. У нас в полку был еще один претендент на офицерскую должность. Он‑то и обратил мое внимание на то, что моя жена, как он выразился, кокетничала с этим молодым человеком. Честь Софии ничем не была запятнана, но она была горда, и ревность моя настолько ее задела, что она стала еще настойчивее приглашать его в наш дом, отлично зная, как я неодобрительно к нему отношусь. У нас с Брауном была какая‑то скрытая неприязнь друг к другу. Раз или два он сделал попытку преодолеть свое предвзятое отношение к нему, но я был настолько против него предубежден, что приписал это совсем другим намерениям. Чувствуя, что его отталкивают и даже презирают, он перестал добиваться моего расположения, а так как у него самого не было ни семьи, ни друзей, вполне естественно, что внимание его оставалось прикованным к жизни человека, у которого было и то и другое.

Ты не можешь себе представить, какая для меня пытка писать тебе это письмо, и, несмотря на это, мне хочется отдалить конец моего рассказа, как будто этим я могу оттянуть катастрофу, последствия которой отравили всю мою жизнь. Но сказать о ней надо, и я буду краток.

Жена моя, хоть она была не очень уже молода, была еще очень хороша собой. И, добавлю в свое оправдание, ей хотелось нравиться, об этом я тебе уже говорил. В ее верности, однако, у меня никогда никаких сомнений не было. Но своими хитрыми намеками Арчер вселил в меня убеждение, что она мало бережет мой душевный покой и что этот молодой человек, Браун, ухаживает за ней, нисколько не считаясь со мной и даже назло мне. Он же, со своей стороны, может быть, считал меня деспотичным аристократом, который пользуется своим положением в армии и в свете, чтобы издеваться над тем, кто оказался у него в подчинении. И, если он заметил мою нелепую ревность, он, вероятно, намеренно растравлял эту рану, считая, что этим может отомстить мне за мелкие обиды, которые я не раз ему наносил. Но один из моих друзей, человек проницательный, дал другое толкование его поступкам, в свете которого они выглядели более невинными и, во всяком случае, менее для меня оскорбительными. Он считал, что знаки внимания со стороны Брауна в действительности относились к моей дочери Джулии, а если и распространялись на мою жену, то только с целью добиться ее покровительства. Надо сказать, что подобные намерения его отнюдь не могли льстить моему самолюбию и нравиться мне, так как исходили от человека без имени и состояния, но, конечно, безрассудная страсть Брауна к моей дочери не в силах была так глубоко оскорбить меня, как оскорбляло это ужасное подозрение. А ведь я был оскорблен, и до глубины души.

Там, где скопилось много горючего, достаточно бывает одной искорки, чтобы все вспыхнуло. Я начисто забыл, что именно послужило поводом к нашей ссоре, но все началось «за карточным столом из‑за сущего пустяка; кончилось же это взаимными оскорблениями и вызовом на дуэль. На следующее утро мы встретились по другую сторону крепостного вала, на самой границе расположения полка, которым я командовал. Все было устроено так, чтобы Браун, если он выйдет победителем, мог спастись бегством. Теперь я, кажется, даже хотел бы, чтобы это случилось именно так, хоть и ценой моей гибели. Но от первой же пули Браун упал. Мы все кинулись, чтобы оказать ему помощь, как вдруг на нас напали лутии, местные разбойники, не упускающие случая подстеречь добычу. Арчер и я едва успели вскочить на лошадей, и после ожесточенной схватки, в которой он получил несколько тяжелых ранений, нам удалось пробиться сквозь их ряды. В довершение всех несчастий этого злополучного дня жена моя, которая догадалась, почему я так рано покинул крепость, отправилась в паланкине вслед за мной. Разбойники напали на нее и чуть было не захватили в плен. Наш конный отряд быстро освободил ее, но само собой разумеется, что события этого утра не могли не отразиться на ее и без того уже подорванном здоровье. Арчер, понимая, что он умирает, признался мне, что некоторые из сообщенных им подробностей он просто выдумал, а другим дал не правильное толкование, чтобы опорочить мою жену. Но ни его признания, ни последовавшее за этим объяснение и примирение с женой не могли остановить ее болезни. Месяцев через восемь она умерла, и все, что у меня осталось, — это дочь, которая сейчас временно находится на попечении доброй миссис Мервин. Джулия тоже тяжко заболела. Состояние ее было таково, что я вынужден был выйти в отставку и вернуться в Европу, где более благоприятный климат и новизна впечатлений вернули ей в конце концов бодрость и восстановили ее силы.

Теперь, когда ты все узнал обо мне, ты не станешь больше доискиваться причин моей грусти и позволишь мне предаваться ей вволю. В том, что я тебе рассказал, достаточно горечи, если не яда, чтобы отравить ту чашу счастья и славы, которую, как ты не раз говорил, мне предстоит испить в эти годы покоя.

Я мог бы добавить к этому еще некоторые обстоятельства, которые наш старый учитель назвал бы предопределением. Ты, пожалуй, посмеялся бы, если бы я рассказал тебе еще некоторые подробности, тем более что ты знаешь, что сам я в это не верю. Приехав в тот дом, откуда я пишу тебе сейчас, я узнал об одном удивительном стечении обстоятельств, о котором, если только оно подтвердится свидетельством надежных людей, нам с тобой будет интересно потолковать. Но пока я об этом умолчу, так как жду к себе одного человека; я должен говорить с ним о покупке поместья, которое сейчас продается в этих краях. Место это мне чрезвычайно нравится, и я надеюсь, что владельцы его будут довольны тем, что куплю его я, так как здесь кое‑кто намеревается завладеть им за полцены. Кланяйся от меня миссис Мервии, и я, так и быть, доверю тебе, хоть ты и хочешь еще считаться молодым человеком, поцеловать за меня Джулию. Прощай, милый Мервин.

Преданный тебе, Гай Мэннеринг.

В комнату вошел мистер Мак‑Морлан. Имя полковника Мэннеринга было так хорошо известно, что Мак‑Морлан, человек порядочный и умный, сразу же решил довериться ему и рассказать обо всем откровенно. Он перечислил все преимущества и все невыгоды покупки.

— Это имение, — сказал он, — во всяком случае, большая часть его, должно перейти к сыну лэрда, а купивший имение имеет право удержать значительную долю его стоимости в случае, если в течение какого‑то времени исчезнувший ребенок найдется.

— Почему же тогда так торопятся с торгами? — спросил Мэннеринг.

Мак‑Морлан улыбнулся.

— По всей видимости, — сказал он, — для того, чтобы вместо сомнительной ренты с уже разоренного имения можно было получить всю его стоимость;, но главная причина, как все полагают, в том, чтобы удовлетворить интересы одного определенного покупателя, который сделался главным кредитором и распоряжается всем, как только ему угодно; он‑то, вероятно, и захочет купить имение — ведь платить ему за него ничего почти не придется.

Мэннеринг посоветовался с Мак‑Морланом о том, как не допустить, чтобы этот низкий замысел осуществился. Потом они долго обсуждали удивительное исчезновение Гарри Бертрама в тот самый день, когда ему исполнилось пять лет. Исчезновение ребенка именно в этот день подтверждало случайное предсказание Мэннеринга. Однако, как и можно было думать, Мэннеринг о нем не упоминал.

Мистер Мак‑Морлан, когда все это случилось, сам в этих местах еще не служил, но он был хорошо знаком со всеми обстоятельствами дела и сказал полковнику, что, если тот действительно думает поселиться в поместье Элленгауэн, он сообщит ему все подробности дела через самого шерифа. На этом они и расстались, довольные друг другом и хорошо проведенным вечером.

В воскресенье полковник Мэннеринг отправился к обедне в приходскую церковь. Из Элленгауэнов в церкви никого не было; прошел слух, что старому лэрду стало хуже. Джок Джейбос, которого снова за ними посылали, вернулся опять один, но мисс Люси Бертрам надеялась, что на следующий день отца ее все же можно будет увезти.

Глава 13

Они сказали, что закон велит

Сейчас же взять им все, чем ты

Владеешь.

Наглец какой‑то с каменным лицом

Стоял над драгоценною посудой,

Им в кучу сваленной для распродажи.

Другой, заметив, как горюешь ты,

Глумился над тобой и подло крал

От прадедов доставшиеся вещи.

Отвэй

Рано утром на другой день Мэннеринг сел на коня и в сопровождении слуги поехал в Элленгауэн. Ему не пришлось расспрашивать о том, как добраться до замка. Публичная распродажа всегда бывает своего рода развлечением для окрестных жителей, и люди всякого звания стекались туда со всех сторон.

Проехав около часа по живописным местам, он увидел наконец старые башни. Насколько же отличны были его чувства, когда он покидал этот замок столько лет тому назад, от тех, которые он испытывал теперь! Мысль об этом не давала ему покоя. Окрестности не изменились, но как изменились зато все симпатии, надежды и чаяния человека! Тогда и жизнь и любовь были полны новизны, и золотые лучи их озаряли все его будущее. А теперь вот, разочаровавшись в любви, пресытившись славой и тем, что в свете зовется удачей, снедаемый горькими воспоминаниями и поздними сожалениями, он больше всего стремился найти убежище, где бы он мог вволю предаваться грусти, которая стала спутницей всей его жизни. Но вправе ли смертный жаловаться на то, что надежды его оказались тщетными, а расчеты пустыми? Могли разве рыцари былых времен, воздвигнувшие эти огромные, массивные башни, чтобы прославить свой род и увековечить его могущество, думать о том, что когда‑нибудь настанет такой день, когда последний потомок этого рода будет изгнан из замка и превратится в бездомного скитальца? Да, неизменны одни лишь благодеяния природы. Солнце так же будет освещать эти развалины — все равно, будут ли они принадлежать неизвестному чужеземцу или низкому мошеннику и плуту, извратившему в своих интересах закон, — как освещало тогда, когда над зубцами замка только что взвилось знамя его основателя.

С этими мыслями Мэннеринг подъехал к воротам, которые в тот день были открыты для всех. Он прошел по комнатам вместе с толпой; одни хотели что‑нибудь купить, а другие явились сюда просто из любопытства. В подобных сценах, даже и при более благоприятных обстоятельствах, всегда есть что‑то печальное. Всегда неприятно бывает смотреть на мебель, которая составлена в ряд для того, чтобы покупателям удобнее было осматривать ее, а потом выносить из дома. Вещи, которые на своих местах казались вполне годными и даже красивыми, выглядят теперь какими‑то жалкими; комнаты, лишенные всего, что украшало их и придавало им жилой вид, носят на себе печать опустошения и разрухи. Тяжело смотреть, как домашняя жизнь семьи становится достоянием любопытных и зевак, слышать их насмешливые и грубые замечания по поводу предметов, назначение которых им непонятно, и привычек, которые им не свойственны. Веселому настроению их немало способствует и виски, без которого в Шотландии не обходится ни одна распродажа. Такое вот впечатление производил в ату минуту Элленгауэн, и даже больше того — вся эта картина свидетельствовала об окончательном разорении древнего и высокого рода, и от этого она становилась еще в несколько раз мрачнее и безысходное.

Прошло немало времени, пока полковник Мэннеринг смог отыскать кого‑нибудь, кто бы ответил на его настоятельные расспросы о лэрде Элленгауэне. Наконец старая служанка, утирая слезы передником, сказала ему, что лэрду немного полегчало и сегодня, кажется, он уже сможет уехать. Мисс Люси ждет, что вот‑вот подадут карету, а так как день сегодня выдался ясный, то они вынесли старика в кресле на лужайку перед старым замком, «чтобы он хоть всей этой беды не видел». Полковник Мэннеринг пошел проведать его и вскоре увидел неподалеку группу из четырех человек. Поднимался он по довольно крутой тропинке и, по мере того как приближался, мог достаточно хорошо разглядеть этих людей и подготовить себя к встрече с ними.

Бертрам, разбитый параличом и почти совсем неподвижный, в колпаке и просторном камплотовом халате, сидел в кресле; ноги его были укутаны шерстяным одеялом. Сзади него, опираясь скрещенными руками на палку, стоял Домини Сэмсон, которого Мэннеринг сразу же узнал. Время его нисколько не изменило, разве только его черный кафтан несколько порыжел, а впалые щеки еще больше ввалились. Рядом со стариком стояла очаровательная, похожая на сильфиду девушка, лет семнадцати. Полковник сразу же догадался, что это дочь лэрда. Время от времени она беспокойно поглядывала на аллею, как будто с нетерпением ожидая, когда наконец появится почтовая карета, а тем временем то и дело поправляла одеяло, боясь, как бы отец не простудился, и отвечала на его раздраженные, назойливые вопросы. Она не решалась даже взглянуть в сторону дома, хотя гудевшая там толпа неминуемо должна была привлечь к себе ее внимание. Четвертым в этой группе был статный красивый юноша, который, казалось, разделял тревогу мисс Бертрам и старался всячески помочь ей успокоить старика.

Молодой человек первым заметил полковника Мэннеринга и сразу же поспешил ему навстречу, может быть для того, чтобы не дать ему приблизиться к находившимся в таком жалком состоянии людям. Мэннеринг остановился и объяснил ему, кто он такой.

— Я приехал издалека, — сказал он, — и было время, когда мистер Бертрам радушно и ласково приютил меня у себя в доме. Сейчас, когда он в таком бедственном положении, я ни за что не стал бы тревожить его, если бы не увидел, — что его покинули все близкие и друзья. Мне хотелось бы хоть чем‑нибудь помочь мистеру Бертраму и его дочери.

Мэннеринг остановился на некотором расстоянии от лэрда, который устремил на него тусклый взор; видно было, что тот не узнает его; Домини был до такой степени погружен в свои размышления, что, должно быть, даже и не заметил прихода Мэннеринга. Молодой человек отозвал в сторону мисс Бертрам, которая робко подошла к полковнику и поблагодарила его за участие.

— Но только, — сказала она, заливаясь слезами, — боюсь, что отец сейчас уже в таком состоянии, что вряд ли сможет вспомнить ваш первый приезд к нам.

Потом она вместе с полковником подошла к старику.

— Отец, — сказала она, — это мистер Мэннеринг, твой давнишний друг, приехал тебя проведать.

— Что же, очень рад, — отвечал лэрд, приподнимаясь в своем кресле и как бы пытаясь поздороваться с ним, причем померкшее лицо его чуть прояснилось от слабой, но приветливой улыбки.

— Послушай, Люси, милая, пойдем‑ка домой, гость наш, наверно, уже озяб. Домини, возьмите ключ от винного погреба. Мистеру Мэ… Мэ.., кар бишь его, не худо бы выпить с дороги.

Мэннеринга глубоко поразило, до какой степени его прежняя встреча с лэрдом была непохожа на сегодняшнюю.

Он не мог удержаться от слез и этим сразу вызвал к себе доверие несчастной молодой девушки.

— Увы, — сказала она, — это все ужасно даже для постороннего человека, но, может быть, и лучше даже, что отец плохо теперь все понимает, а то ему было бы еще тяжелее.

В это мгновение к ним подошел лакей в ливрее и шепотом сказал молодому человеку;

— Мистер Чарлз, миледи хочет, чтобы вы сторговали для нее бюро черного дерева, а леди Джин Деворгойл тоже с ней, они просят вас сейчас же прийти к ним.

— Скажи им, Том, что не нашел меня, или нет, лучше скажи, что я пошел смотреть лошадей.

— Нет, нет, — решительно сказала Люси Бертрам, — если вы не хотите, чтобы эта тяжелая минута была для нас еще тяжелее, идите сейчас же к ним. Я уверена, что мистер Мэннеринг поможет нам сесть в карету.

— Ну, разумеется, сударыня, — ответил Мэннеринг, — ваш юный друг может вполне на меня положиться.

— Тогда прощайте, — сказал молодой Хейзлвуд и, шепнув ей что‑то на ухо, быстро побежал вниз, как будто боясь, что у него не хватит решимости уйти.

— Куда же это побежал Чарлз Хейзлвуд? — спросил больной, который, по‑видимому, привык и к его присутствию и к его заботам, — что там такое случилось?

— Он сейчас вернется, — тихо ответила Люси. В это время из развалин замка до них донеслись чьи‑то голоса. Читатель, вероятно, помнит, что развалины сообщались с берегом, оттуда‑то и поднимались сейчас люди.

— Да, вы правы, тут действительно хватает и раковин разных и водорослей для удобрения, а если станем новый дом строить, что, может быть, и не мешало бы сделать, то в этом чертовом логове можно и тесаного камня сколько угодно достать.

— Боже мой! — закричала мисс Бертрам, обращаясь к Сэмсону. — Слышите голос этого негодяя Глоссина? Только бы он сюда не пришел, ведь бедного папу это просто убьет!

Сэмсон повернулся на каблуках и большими шагами устремился навстречу Глоссину, который уже показался под сводом старого замка.

— Отыди, — закричал он, — отыди! Ты что, хочешь сразу и ограбить и убить человека?

— Ладно, ладно, мистер Домини Сэмсон, — нагло ответил ему Глоссин, — если вам не судьба была на кафедре проповедовать, так здесь и вовсе не придется. Мы действуем по закону, милейший, а Библию мы уж вам оставим.

Одно только упоминание имени этого человека повергало несчастного старика в крайнее волнение, а звук его голоса сразу возымел свое действие. Мистер Бертрам весь вытянулся, встал и с какой‑то неистовой силой, которая никак не соответствовала его изможденному, страдальческому лицу, воскликнул:

— Прочь с глаз моих, змея, да, подлая змея, которую я отогрел на груди! Теперь ты обратила на меня свое жало! Смотри, не рухнули бы эти вековые стены и не похоронили бы тебя здесь заживо! Смотри, как бы сами своды замка Элленгауэн не раскрыли свою пасть и не проглотили тебя. Не ты ли это был без крова, без друзей, без пенни в кармане, и я тебе подал руку помощи, а теперь вот ты выгоняешь нас, покинутых всеми, бездомных, нищих, из стен, где наш род прожил целое тысячелетие!

Если бы Глоссин был один, он, вероятно, почел бы за благо удалиться, но в присутствии незнакомца, а также землемера, которого он сам привел сюда, он нашел нужным вести себя еще более вызывающе. Как он ни был нагл, он, однако, немного смутился.

— Сэр, мистер Бертрам, не вам меня обвинять, вы сами были неблагоразумны.

Тут Мэннеринг не мог уже сдержать своего негодования.

— Послушайте, — сказал он Глоссину, — не вдаваясь в оценку всех ваших суждений, я должен сказать, что вы избрали совсем неподходящее место, время и обстоятельства, для того чтобы излагать их. И я попрошу вас немедленно удалиться отсюда.

Гловсин был мужчина рослый и крепкий; он скорее готов был напасть на незнакомца, которого надеялся этим запугать, чем подкреплять свои подлые поступки какими‑либо доводами.

— Я не знаю, кто вы такой, сэр, — сказал он, — но я никому не позволю так дерзко со мной обращаться.

Мэннеринг по натуре был человек горячий; в глазах его вспыхнул огонек, он закусил нижнюю губу, так что выступила кровь, и, подойдя к Глоссину, сказал:

— То, что вы меня не знаете, не имеет значения, я ведь вас знаю, и если вы сию же минуту не уберетесь, — клянусь вам самим господом богом, я мигом спущу вас вниз!

Повелительный тон Мэннеринга, охваченного справедливым негодованием, сразу же одернул нахала. Подумав немного, он повернулся на каблуках, процедил что‑то сквозь зубы о том, что не хочет беспокоить молодую леди, и избавил всех от своего присутствия.

Кучер миссис Мак‑Кэндлиш, который подошел как раз вовремя, заявил во всеуслышание:

— Пусть бы он только немножко помешкал, я б ему показал его место, подлецу этакому!

А потом он доложил, что лошади для лэрда и его дочери поданы.

Но лошади уже «были не нужны. Вспышка негодования унесла с собой последние силы Бертрама, и, рухнув в кресло, он тут же испустил дух, без всякой борьбы, без единого слова. Это мгновение почти совсем не изменило его лица, и только когда дочь, заметив, что взгляд старика потух и пульса больше нет, громко вскрикнула, все окружающие узнали о его кончине.

Глава 14

Час пробил. Так мы время узнаем,

Навек с ним расставаясь.

Не напрасно

Вдруг голос подает оно. То ангел

Зовет нас грозно…

Юнг

Тот несколько необычный вывод, который поэт сделал из обычного измерения времени, применим и к пределам человеческой жизни. Мы видим на каждом шагу людей старых, больных или подвергающихся постоянной опасности по роду своих занятий — живущих в трепете, ступающих по самому краю бездны, но мы не извлекаем для себя урока из этого примера бренности земного существования, пока оно вдруг не приходит к концу. Тогда, во всяком случае, на мгновение.

…Наши чаянья и страхи Оледенеют у черты последней, Вниз глянув.

Что ж там? — Пропасти зиянье И вечный мрак.

И наш удел — туда!

Любопытные и зеваки, собравшиеся в Элленгауэне, продолжали развлекаться, или, как они сами считали, заниматься делом, не слишком‑то заботясь о чувствах тех, кто страдал от этого непрошеного вторжения. Мало кто из них знал семейство Элленгауэнов: уединенный образ жизни, несчастная участь и слабоумие старика привела к тому, что окрестные жители совершенно перестали помнить о нем, а дочери его они и вовсе не знали. Но когда распространилась весть о том, что несчастный мистер Бертрам умер с горя, покидая места, где жили все его предки, целый поток сочувствия залил сердца людей, как будто хлынув из скалы, которой пророк коснулся своим жезлом. Все стали с уважением вспоминать незапятнанную чистоту древнего рода Элленгауэнов. К этому примешивалось также то особое расположение, которое в Шотландии всегда вызывают к себе люди, несправедливо пострадавшие.

Мистер Мак‑Морлан поспешно объявил, что продажа поместья и всего имущества приостанавливается и все передается в распоряжение молодой леди, которая должна сначала посоветоваться с друзьями и похоронить отца.

Глоссин, как только все начали выражать молодой девушке свое сочувствие, смутился было немного, но потом, видя, что толпа не проявляет к нему никаких враждебных чувств, потребовал, чтобы торги продолжались.

— Я прекращаю распродажу, — заявил помощник шерифа, — и отвечаю за все последствия. О дне возобновления торгов я всех извещу. Общий интерес требует, чтобы имение было продано по самой высокой цене, а теперь об этом думать не приходится. Я за все отвечаю.

Глоссин быстро вышел из комнаты и незаметно скрылся; должно быть, он хорошо сделал, так как наш приятель Джок Джейбос собрал уже целую ватагу босоногих ребят, чтобы закидать его камнями и выгнать вон.

Тут же были приведены в порядок несколько комнат; в одну из них положили покойника, другие отвели для молодой леди. Мэннеринг решил, что дальнейшее его присутствие неуместно и может быть даже не правильно истолковано. Он к тому же заметил, что несколько дальних родственников покойного лэрда, вся знатность которых зиждилась на степени их родства с Элленгауэном, решили теперь отдать последний долг человеку, к несчастьям которого они всегда были глубоко равнодушны. Право распоряжаться похоронами Годфри Бертрама оспаривало теперь семеро богатых помещиков (подобно тому как семь греческих городов оспаривали право называться родиной Гомера). Но ни одному из этих семи родственников перед тем и в голову не приходило приютить у себя старика. Поэтому‑то Мэннеринг решил не оставаться здесь дольше и уехать недели на две, то есть на то время, по истечении которого распродажа должна была возобновиться.

Но, прежде чем уехать, он хотел повидаться с Домини.

Когда последний узнал, что какой‑то джентльмен желает говорить с ним, несказанное удивление отразилось на его вытянутом лице, которое от горя стало еще мрачнее. Он несколько раз низко поклонился Мэннерингу, а потом весь вытянулся и стоял прямо, терпеливо ожидая его распоряжений.

— Вы, должно быть, не догадываетесь, мистер Сэм‑сон, зачем вы могли понадобиться совершенно незнакомому человеку?

— Вероятно, вы хотите, чтобы я преподавал кому‑нибудь словесность и классическую филологию. Только нет, никак не могу: у меня есть еще одна обязанность, я должен ее выполнить.

— Нет, мистер Сэмсон, я далек от этой мысли — сыновей у меня нет, а единственная моя дочь вряд ли окажется для вас подходящей ученицей.

— Ну, разумеется, нет, — ответил простодушный Сэм‑сон. — Однако же я обучал мисс Люси всем наукам, и только таким ни на что не нужным предметам, как кройка и шитье, ее учила экономка.

— Как раз о мисс Люси‑то я и собирался поговорить с вами, — сказал Мэннеринг. — Вы ведь меня не помните?

Сэмсон, всегда отличавшийся рассеянностью, не только не припоминал юного астролога, с которым встречался в столь давние времена, но даже не узнал в нем того незнакомца, который заступился за лэрда перед Глоссином, — до такой степени спутались все его мысли после кончины его благодетеля.

— Но это неважно, — продолжал полковник, — я старый приятель покойного мистера Бертрама, и я имею возможность помочь его дочери в ее теперешнем тяжелом положении. К тому же я намерен купить это поместье, и мне хочется, чтобы в замке все осталось как есть. Возьмите, пожалуйста, вот эти деньги на расходы по дому, — и он подал Домини кошелек с деньгами.

— У‑ди‑ви‑тель‑но! — воскликнул Домини. — Но если вам угодно обождать…

— Это совершенно невозможно, — сказал Мэннеринг, уходя, — У‑ди‑ви‑тель‑но! — еще раз воскликнул Домини Сэмсон, выбежав за ним на лестницу с кошельком в руке. — Но эти деньги…

Мэннеринг поспешно сошел вниз по лестнице.

— У‑ди‑ви‑тель‑но! — в третий раз воскликнул Домини Сэмсон, стоя уже в дверях. — Но только эти…

Но Мэннеринг уже вскочил на лошадь и ничего не слышал. Хоть сумма эта и не превышала двадцати гиней, Домини, которому никогда, ни при каких обстоятельствах не приходилось держать в руках даже и пяти, решил, как он сам выразился, «посовещаться» о том, как лучше всего поступить с полученными деньгами. По счастью, Мак‑Морлан дал ему разумный и совершенно бескорыстный совет употребить эти деньги на нужды мисс Бертрам, так как именно для этой цели они и предназначались самим Мэннерингом.

Многие из соседей‑помещиков проявляли теперь всяческие заботы о мисс Бертрам, искренне и радушно предлагая ей воспользоваться их гостеприимством. Но ей, разумеется, не хотелось сразу же попасть в чужую семью, куда ее приглашали скорее из благотворительных побуждений, чем из простого гостеприимства. Поэтому она решила попросить совета у ближайшей родственницы со стороны отца, мисс Маргарет Бертрам из Синглсайда, почтенной старой девы, которой она и написала теперь о своем тяжелом положении.

Бертрама похоронили скромно, как это и подобало. Бедная девушка понимала, что теперь она не более как временная обитательница того дома, где она родилась и где с таким вниманием и такой нежной заботой «качала старости бессильной колыбель». Мак‑Морлан обнадеживал ее, уверяя, что никто уже не сможет теперь так внезапно и так безжалостно лишить ее этого приюта. Но судьбе было угодно решить иначе.

Последние два дня, которые оставались до срока, назначенного для торгов, Мак‑Морлан с минуты на минуту ждал приезда полковника Мэннеринга или хотя бы его письма с доверенностью. Но никто не приезжал. В самый день аукциона Мак‑Морлан встал рано и отправился на почту, но писем ему не было. Он старался убедить себя, что полковник Мэннеринг приедет к завтраку, и велел жене приодеться и вынуть лучшую посуду. Но все эти приготовления были напрасны.

— Если бы я только мог это предвидеть, — сказал он, — я изъездил бы всю Шотландию вдоль и поперек, чтобы найти хоть кого‑нибудь, кто отбил бы у Глоссина это поместье.

Но увы! Было уже поздно. Назначенный час настал, и в Кипплтрингане в месте, где должна была состояться распродажа, собирался уже народ. Мак‑Морлан старался затянуть приготовления, насколько это было возможно, и читал опись вещей так медленно, как будто это был его собственный смертный приговор. Каждый раз, когда отворялась дверь, он глядел на нее с надеждой, но эта надежда становилась постепенно все слабее и слабее. Он прислушивался к малейшему шуму на улице и старался уловить в нем стук колес и цоканье копыт. Но все было напрасно. Тогда его вдруг осенила догадка, что полковник Мэннеринг поручил купить имение кому‑нибудь другому. Ему даже не пришло в голову упрекнуть полковника в недоверии. Но и эта последняя надежда вскоре исчезла. После того как наступило торжественное молчание, Глоссин предложил свою цену за поместье и за баронство Элленгауэна. К этой сумме никто ничего не прибавил, и никакого соперника у него не нашлось, — поэтому песочные часы были перевернуты, и, когда они отсчитали положенные минуты, мистер Мак‑Морлан должен был объявить по всем правилам, что «торг завершен и вышеупомянутый Гилберт Глоссин вступает в законное владение поместьем и всеми землями’).

Честный Мак‑Морлан отказался принять участие в богатом пиршестве, которое устроил Гилберт Глоссин, ныне уже эсквайр элленгауэнский. С чувством глубочайшей горести он вернулся домой и стал сетовать на непостоянство и причуды индийских набобов, которые сами не знают, чего хотят. Но судьба великодушно приняла вину за все случившееся на себя и смирила негодование Мак‑Морлана. Около шести часов вечера явился нарочный, «вдрызг пьяный», как доложила служанка, с письмом от полковника Мэннеринга, написанным еще четыре дня тому назад в каком‑то городке на расстоянии ста миль от Кипплтрингана. В письмо была вложена доверенность на имя Мак‑Морлана, которая уполномочивала его, или любое другое лицо, по его усмотрению, на покупку поместья. В письме говорилось также, что неотложные семейные обстоятельства требуют присутствия полковника в Уасяморленде, куда он и просил адресовать письма на имя Артура Мервина, эсквайра, в Мервин‑холл.

В порыве гнева Мак‑Морлан бросил доверенность в лицо ни в чем не повинной служанке, и его еле удалось удержать от собственноручной расправы с негодяем нарочным, который своей нерасторопностью и пьянством погубил все дело.

Глава 15

Теперь обеднел я, золота нет,

И остались одни поля.

Ссуди же денег мне, добрый Скейлз,

И будет твоей земля.

Тогда Джон Скейлз червонцы достал

Из тяжелой своей мошны.

Но только был он себе на уме

И взял все за полцены.

«Наследник Линна»

Гэллоуэйский Джон Скейлз был половчее, чем его прототип. Он ухитрился стать наследником Линна без неприятной обязанности «отсчитывать червонцы». Как только неожиданная и печальная весть дошла до мисс Бертрам, та поспешила завершить начатые ею приготовления к отъезду, чтобы возможно скорее покинуть дом. Мак‑Морлан помогал ей и так настойчиво уговаривал ее переехать к нему на то время, пока она не получит ответа от своей родственницы или не решит сама, где и как она будет жить, что мисс Бертрам почувствовала, что отказаться от такого приглашения значило бы обидеть этого доброго человека. Миссис Мак‑Мордан была женщиной благородной и образованной и могла сделать пребывание в их доме приятным для мисс Бертрам. Таким образом, молодая девушка обретала одновременно и кров и друзей. На душе у нее полегчало, и она могла спокойно расплатиться и проститься с теми немногими слугами, которые еще оставались в доме.

Если слуги и их господа — люди достойные, им всегда бывает грустно расставаться, а обстоятельства на этот раз были таковы, что разлука эта становилась еще более тягостной.

Слуги получили все, что им причиталось, и даже с некоторой надбавкой; со словами благодарности и всяческими добрыми пожеланиями они прощались со своей молодой госпожой; кое‑кто плакал. В гостиной остались только Люси, МакМорлан, который приехал, чтобы увезти ее к себе, и Домини Сэмсон.

— А сейчас, — сказала бедная девушка, — я должна проститься со старейшим и лучшим моим другом. Да благословит вас бог, мистер Сэмсон, и да воздается вам за всю вашу доброту, за все заботы о вашей воспитаннице и за все, что вы сделали для покойного отца. Я надеюсь, что вы часто будете нам писать. — С этими словами она положила ему в руку несколько завернутых в бумагу золотых и встала, чтобы уйти.

Домини Сэмсон тоже поднялся с места, но стоял неподвижно, пораженный этим известием. Ему никогда и в голову не приходило, что он может расстаться с Люси, куда бы она ни уехала. Он положил деньги на стол.

— Конечно, этого мало, — сказал Мак‑Морлан, не догадавшись, зачем Домини это сделал, — но поймите, обстоятельства…

Сэмсон нетерпеливо махнул рукой.

— Да совсем тут не в деньгах дело, — проговорил он, — совсем не в деньгах, а в том, что уже двадцать с лишним лет, как отец ее призрел меня в своем доме, и поил, и кормил, а сейчас вот я, оказывается, должен покинуть ее в такой беде, в таком горе. Нет, мисс Люси, не думайте, что я на это способен. Вы сами никогда бы не согласились вышвырнуть на улицу отцовскую собаку. Неужели же я хуже собаки? Нет, мисс Люси Бертрам, пока я жив, я ни за что не расстанусь с вами. Я не буду вам в тягость, я уже все обдумал. Ведь Руфь сказала Ноэмии: «Не уговаривай меня уйти и расстаться с тобой; куда бы ты ни пошла, и я пойду за тобою следом, и где ты будешь жить, там буду жить и я; твой народ будет моим народом, и твой бог — моим богом. Где ты умрешь, там умру и я, и там меня похоронят. Так угодно господу богу: нас разлучит только смерть».

В продолжение этой речи, самой длинной из всех когда‑либо произнесенных Сэмсоном, слезы градом катились из глаз доброго старика, и как Люси, так и Мак‑Морлан были глубоко тронуты искренностью его чувств.

— Мистер Сэмсон, — сказал Мак‑Морлан, поочередно хватаясь то за табакерку, то за носовой платок, — в доме у меня места много, и, если вы поселитесь у меня на то время, пока мисс Бертрам почтит нас своим присутствием, я буду счастлив принять у себя человека столь верного и достойного. — И тут же, опасаясь, чтобы со стороны мисс Бертрам не последовало на этот счет никаких возражений, он очень деликатно добавил:

— Дела мои часто заставляют меня искать помощи человека более опытного в счетном деле, чем теперешние мои конторщики, и я буду рад, если вы не откажетесь по мере надобности помогать мне.

— Разумеется, разумеется, — тотчас же отвечал Сэмсон. — Я знаю двойную итальянскую бухгалтерию.

Кучер, который вбежал в комнату с известием, что лошади поданы, увидев эту необыкновенную сцену, замер на месте и уверял потом миссис Мак‑Кэндлиш, что это была самая жалостная картина, которую он когда‑либо видел в жизни: «Даже когда бедняжка серая кобыла помирала, и то столько слез не пролили». Это пустячное происшествие имело потом для Домини важные последствия.

Миссис Мак‑Морлан приняла гостей очень радушно; муж ее объявил и ей и всем домашним, что пригласил Домини Сэмсона, чтобы тот помог ему разобраться в разных запутанных делах, и что на это время он поселится у них в доме. Жизненный опыт подсказывал Мак‑Морлану, что дело следует представить именно так, потому что, как бы Домини ни был привязан к семейству Элленгауэнов и как бы он ни был благороден, наружность его имела весьма неприглядный вид и плохо вязалась с представлением о том, каким должен быть наставник молодой леди, и его появление в качестве лица, сопровождающего хорошенькую семнадцатилетнюю девушку, могло показаться просто смешным.

Домини Сэмсон весьма усердно выполнял работу, которую ему поручал Мак‑Морлан; но очень скоро все заметили, что наш учитель после завтрака, в один и тот же час, постоянно исчезает и возвращается только к обеду. Вечерами же он обычно работал в конторе. И вот однажды в субботу он явился к Мак‑Морлану с торжествующим лицом и положил на стол две золотых монеты.

— Что это значит, Домини? — спросил Мак‑Морлан.

— Прежде всего это плата за квартиру и за стол, а остальное для мисс Люси.

— Хорошо, но только ваши труды в конторе уже оплатили все эти расходы с лихвой. Я теперь еще ваш должник…

— Ну, раз так, — сказал Домини, махнув рукой, — отдайте все эти деньги мисс Люси.

— Послушайте, Домини, ведь эти деньги…

— Они заработаны честным путем. Просто один молодой человек, с которым я каждый день по три часа занимаюсь языками, хорошо заплатил мне за уроки.

Задав Домини еще несколько вопросов, Мак‑Морлан узнал от него, что этот щедрый ученик был не кто иной, как молодой Хейзлвуд, и что они каждый день встречались с ним в доме миссис Мак‑Кэндлиш, рассказы которой о бескорыстной привязанности старика Сэмсона к мисс Бертрам и привлекли к нему оттого неутомимого и щедрого юношу.

Мак‑Морлана это известие поразило. Конечно, Домини Сэмсон был очень хорошим учителем и отличным человеком, и классические авторы, без сомнения, заслуживали всяческого внимания, но могло ли быть, чтобы ради этого трехчасового tete‑a‑tete двадцатилетний юноша стал ездить ежедневно по семи миль туда и обратно; нет, как ни велика его страсть к литературе, в это все же трудно поверить. Но выведать у Домцни другие обстоятельства дела было чрезвычайно легко, так как этот простодушный человек всегда все принимал за чистую монету.

— Скажите, друг мой, а мисс Бертрам известно, как вы распределяете свое время?

— Нет еще пока, мистер Чарлз хочет, чтобы все это делалось втайне от нее, а то она, пожалуй, не пожелает принимать от меня мой скромный заработок; но только, — добавил он, — все равно никак нельзя будет от нее это скрыть, потому что мистеру Чарлзу хотелось бы иногда брать уроки здесь, в этом доме.

— Ах, вот как, — сказал Мак‑Морлан, — ну, теперь мне все понятно. А скажите, пожалуйста, мистер Сэмсон, вы что — все три часа занимаетесь синтаксисом и переводом?

— Да нет же, мы всегда беседуем с ним о чем‑нибудь, чтобы скрасить наши занятия, — «neque semper arcum tendit Apollo» .

Мак‑Морлан не унимался и продолжал расспрашивать этого гэллоуэйского Феба, о чем они чаще всего беседуют.

— О наших прежних встречах в Элленгауэне, и, право же, по‑моему, мы часто говорим о мисс Люси — ведь мистер Чарлз Хейзлвуд в этом отношении очень похож на меня. Стоит мне начать говорить о ней, я никак не могу остановиться, и, как я иногда в шутку говорю, она отнимает у нас чуть ли не половину урока.

«Так, так, — подумал Мак‑Морлан, — вот откуда дует ветер. Я что‑то об этом уже слыхал».

И он начал обдумывать, как ему в данном случае лучше всего вести себя, и не только в интересах своей protegee, но и в своих собственных, потому что мистер Хейзлвуд‑старший был человеком богатым, властным, честолюбивым и мстительным и очень был озабочен тем, чтобы его сын составил себе богатую и знатную партию. В конце концов, полагаясь на проницательность и здравый смысл своей юной постоялицы, он решил при первом удобном случае, когда они останутся наедине, рассказать ей все это как только что услышанную новость. Он так и сделал и постарался быть с ней как можно естественнее и проще.

— Поздравляю вас, мисс Бертрам, вашему другу мистеру Сэмсону очень повезло. Он раздобыл ученика, который платит ему по две гинеи за двенадцать уроков греческого языка и латыни.

— Что вы говорите! Я очень рада, только не могу понять, кто же этот расточительный человек? Уж не полковник ли Мэннеринг вернулся?

— Ну нет, это вовсе не полковник Мэннеринг, это ваш старый знакомый, мистер Чарлз Хейзлвуд. И он хочет даже брать уроки у нас в доме. Надо помочь ему это устроить.

Люси вся вспыхнула, — Ради бога, мистер Мак‑Морлан, не надо. У Чарлза Хейзлвуда и так уже были из‑за этого неприятности.

— Ах, вот как, из‑за латыни? — переспросил Мак‑Морлан, делая вид, что не понимает ее. — Ну, это всегда бывает, когда ее учат в первых классах; но сейчас‑то он ведь взялся за нее совершенно добровольно.

Тут мисс Бертрам оборвала разговор, и ее собеседник не, пытался больше его возобновлять, заметив, что молодая девушка над чем‑то призадумалась.

На следующий день юной мисс Бертрам представился случай поговорить с Сэмсоном. Очень мило поблагодарив его за бескорыстие и привязанность к ней и высказав ему свою радость по поводу того, что он нашел такой выгодный урок, она одновременно дала ему понять, что для ученика его, конечно, неудобно каждый раз специально к нему приезжать, что Сэмсону следовало бы на все время занятий уехать отсюда и поселиться или совместно с ним, или где‑то поблизости от него, и чем ближе, тем лучше. Сэмсон, как она и предвидела, отказался от этого наотрез; он сказал, что не оставит ее, даже если бы ему предложили стать наставником самого принца Уэльского.

— Но я вижу, — добавил он, — что гордость мешает вам разделить со мной мои трудовые деньги. Иди, может быть, я вам стал в тягость?

— Нет, что вы, вы же старый друг покойного отца, и, пожалуй, даже единственный. Видит бог, это совсем не гордость, мне не с чего было возгордиться. Поступайте во всем остальном, как вам заблагорассудится, но очень прошу вас, скажите мистеру Чарлзу Хейзлвуду, что у вас был со мной разговор насчет его уроков, и я сказала, что, на мой взгляд, ему следует отказаться от мысли брать их в этом доме; пусть он об этом и не думает.

Домини Сэмсон ушел от нее совершенно удрученный и, закрывая дверь, невольно пробормотал ворчливо слова Вергилия: «Varium et mutabile». На другой день он с еще более мрачным лицом пришел к мисс Бертрам и протянул ей письмо.

— Мистер Хейзлвуд, — сказал он, — больше заниматься со мной не будет. Он постарался возместить мне потерю этих уроков деньгами. Но чем он возместит те знания, которые он мог бы приобрести под моим руководством? Ведь, даже чтобы написать эти несколько строк, ему пришлось потратить чуть ли не целый час времени, испортить четыре пера и целую кипу хорошей белой бумаги. А я бы за какие‑нибудь три недели выучил его писать твердо, аккуратно, разборчиво и красиво, я бы сделал из него настоящего каллиграфа. Но, видно, бог судил иначе.

Письмо состояло всего из нескольких строк; Чарлз жаловался на жестокость мисс Бертрам, которая не только отказывалась видеться с ним, но запрещала ему даже и через третьих лиц узнавать о ее здоровье и оказывать ей разные услуги. Но завершалось оно уверением, что, как бы строга она с ним ни была, никакая сила не сможет поколебать его чувств к ней.

При покровительстве миссис Мак‑Кэндлиш Сэмсону удалось найти кое‑каких учеников, далеко не столь знатных, правда, как Чарлз Хейзлвуд, и поэтому плативших за уроки значительно меньше. Но все же заработок у него был, и он с большой радостью приносил его мистеру Мак‑Морлану каждую неделю, оставляя себе только самую ничтожную сумму на табак.

Но покинем пока Кипплтринган и посмотрим, что делает наш герой, а то читатель наш, чего доброго, подумает, что мы снова расстаемся с ним на четверть века.

Глава 16

Никак не оберешься ты с дочерью печали,

Растишь, растишь и видишь: труды твои

Пропали.

Купи‑ка ей колечко да шелковое сшей‑ка

Ей платьице поярче — и упорхнет злодейка.

«Опера нищих»

Сразу же после смерти Бертрама Мэннеринг отправился в небольшое путешествие, рассчитывая вернуться в Элленгауэн ко дню торгов. Он побывал в Эдинбурге и других городах и ехал уже обратно, когда в маленьком городке, на расстоянии какой‑нибудь сотни миль от Кипплтрингана, куда он просил своего друга мистера Мервина адресовать ему письма, он получил от него довольно неприятное известие. Мы уже однажды позволили себе заглядывать a secretis в переписку Мэннеринга; приведем же теперь отрывок и из этого письма.

Прости, любезный друг, за то, что я причиняю тебе столько боли, растравляя еще не зажившие раны, о которых ты писал мне в последнем письме. Мне всегда доводилось слышать — хоть, может быть, это и неверно, — что мистер Браун устремлял все свое внимание на мисс Мэннеринг. Но, если бы даже это и было так, нельзя было рассчитывать, чтобы ты при твоем положении оставил его дерзкое поведение без последствий. Умные люди говорят, что мы уступаем обществу свое естественное право самозащиты только с тем, чтобы законы его ограждали наши интересы. Если одна сторона нарушает это условие, то соглашение теряет силу. Например, никто не будет считать, что у меня нет права защищать кошелек и жизнь от разбойника с большой дороги совершенно так же как их защищает какой‑нибудь дикий индеец, не знающий ни суда, ни закона. Вопрос о сопротивлении или покорности решается в данном случае только обстоятельствами и средствами защиты, которыми я располагаю. Но если, например, я вооружен и равен противнику силой, и вдруг меня оскорбили словом или делом, вер равно кто, человек ли знатный или бедняк, и я все стерплю, никто не подумает, что я это сделал из религиозных или нравственных побуждений, если только я не какой‑нибудь квакер.

Так же обстоит дело и с оскорблением чести. Какой бы пустяковой ни была нанесенная обида, последствия ее во всех отношениях тяжелее, чем последствия разбойничьего нападения, и общественному правосудию гораздо труднее удовлетворить потерпевшего, а может быть, даже и вовсе невозможно. Если кто‑нибудь решил ограбить Артура Мервина и у последнего нет сил для защиты или нет умения защищаться, то ланкастерский или карлайлский суд защитит его, наказав виновного. Но кто же скажет, что я должен возложить все на правосудие и дать себя сначала ограбить, если я в силах защитить свою собственность и хочу это сделать? А что, если мне нанесут обиду, которая, не будучи отмщена, навсегда запятнает мою честь и последствия которой все двенадцать судей Англии вместе с лордом‑канцлером не помогут мне потом загладить? Есть ли хоть одна статья закона, хоть один довод разума, чтобы заставить меня отказаться защитить то, что человеку дороже всего на свете? Насчет того, как смотрит на это религия, я ничего говорить не стану, пока не буду убежден, что в случаях посягательства на жизнь человека и на его имущество духовные лица действительно выступят против самозащиты. А если такого рода самозащита позволительна, то мне кажется, по существу, нет никакой разницы между защитой жизни или собственности и защитой чести, и то обстоятельство, что оскорбителями моей чести могут быть люди высокого звания и к тому же нравственные и весьма достойные, никак не может влиять на мое право защищать эту честь. Я могу жалеть, что обстоятельства жизни вынуждают меня вступить в борьбу с такого рода человеком, но в равной степени я жалел бы благородного неприятеля, погибшего на войне от моего меча. Словом, пусть этим вопросом занимаются казуисты, замечу только, что я ни в коей мере не собираюсь защищать любителей дуэлей или зачинщиков ссор. Мне только хочется оправдать тех, кто берется за оружие, спасая свою честь и свое доброе имя, которое они неминуемо потеряли бы навсегда, оставив эту обиду без ответа.

Я сожалею о том, что ты хочешь поселиться в Шотландии, но одновременно и радуюсь тому, что ты будешь не так неизмеримо далеко от нас и что как‑никак это здесь, на севере. Житель Ост‑Индии пришел бы в ужас при мысли поехать из Девоншира на север, в Уэстморленд, но приехать сюда к нам из Гэллоуэя или Дамфризшира — это все же значит чуть приблизиться к солнцу. К тому же, если, как я подозреваю, поместье это находится рядом с таинственным старым замком, где ты во время своего путешествия по Шотландии двадцать лет тому назад подвизался в роли астролога, — вспоминаю, с какой комической торжественностью ты мне столько раз об этом рассказывал в письмах, — я не могу допустить мысли, что ты теперь откажешься от этой покупки. Надеюсь, что словоохотливый лэрд не иссушил еще потока своего красноречия и что его капеллан, которого ты так смешно нам описывал, все еще in rerum natura. .

И вот на этом, мой дорогой Мэннеринг, я хотел бы остановиться, потому что мне очень тягостно продолжать мою повесть, несмотря на то, что я все же могу самым решительным образом заявить, что твоя дочь Джулия Мэннеринг, которую ты доверил мне, не совершила ничего предосудительного. Но еще на школьной скамье у меня было прозвище Правдолюб, и я хочу теперь оправдать его.

Итак, вот в чем дело. У твоей дочери та же романтическая натура, что и у тебя. Как и все хорошенькие женщины, она любит, чтобы ею восхищались. К тому же она твоя наследница — обстоятельство, ничего не значащее для тех, кто относится к Джулии так, как я, но для искусного и хитрого негодяя это настоящая приманка.

Ты знаешь, как я посмеивался над ее томной грустью, над ее одинокими прогулками, когда она поднималась раньше всех или уходила куда‑то при лунном свете, когда все люди спят или играют в карты, что по сути дела одно и то же. Может быть, то, что случилось, всего‑навсего шутка, но я бы желал, чтобы смеялся над нею ты, а не я.

За последние недели я слышал раза два или три, как кто‑то поздно вечером и рано утром играет на флажо‑лете ту самую индийскую мелодию, которая особенно правится Джулии. Сначала я думал, что это кто‑то из слуг, что в течение дня ему некогда удовлетворить свою страсть к музыке, а теперь, в ночной тишине, он наигрывает мотив, слышанный днем в гостиной.

Но вчера я засиделся далеко за полночь у себя в кабинете, а это как раз под комнатой мисс Мэннеринг, и, к моему величайшему удивлению, не только расслышал отчетливые звуки флажолета, но убедился, что они доносятся с озера, куда выходят окна дома. Мне очень захотелось узнать, кто это ласкает наш слух серенадами в столь неурочный час, и я потихоньку подкрался к окну. Но оказалось, что я не был единственным слушателем. Ты, наверно, помнишь, что мисс Джулия Мэннеринг выбрала себе комнату с балконом, выходящим на озеро. Подумай только, я услышал, как открылась задвижка, как распахнулись ставни и как она вдруг заговорила с кем‑то, кто отвечал ей снизу. Это отнюдь не «Много шума из ничего». Я не мог ошибиться, это был ее голос, и он звучал так мягко, так нежно, и, признаться, в голосе, который слышался снизу, звучали те же самые пламенные, страстные ноты, только слов я не мог разобрать. Я стал отпирать мое окно; мне хотелось расслышать слова, которыми обменивались эти испанские влюбленные. Но, хоть я и старался не шуметь, я все же спугнул их; Джулия захлопнула окно и в то же мгновение закрыла ставни. По плеску весел на воде я понял, что ночной пришелец отплыл. Увидел я и его самого в лодке — он греб очень быстро и искусно, и лодка неслась по поверхности озера, как будто в ней сидело человек шесть гребцов. На другое утро я как будто невзначай задал несколько вопросов кое‑кому из слуг, и оказалось, что лесник два раза видел эту лодку близ дома, а в лодке кто‑то действительно играл на флажолете. Я не стал продолжать расспросы, опасаясь, как бы у слуг не возникло каких‑либо подозрений в отношении Джулии. Утром за завтраком я вскользь упомянул о вчерашней серенаде, и, уверяю тебя, мисс Мэннеринг при этом бледнела и краснела. Я тут же переменил разговор, чтобы она убедилась, что замечание мое носит чисто случайный характер. С тех пор я велел оставлять на ночь огонь в кабинете и не закрывать ставен, чтобы отпугнуть ночного посетителя, и сказал Джулии, что из‑за сырой, туманной погоды и приближения зимы ей следует прекратить одинокие прогулки. Мисс Мэннеринг согласилась последовать моему совету, причем с равнодушием, которое ей вовсе не свойственно, и это, признаюсь, мне больше всего в ней не понравилось. У Джулии ведь слитком много упрямства, точно такого же, как и у «любезного папеньки», чтобы она вдруг так легко рассталась со своими причудами, и одно только внутреннее убеждение, что спорить в данном случае было бы неблагоразумно, могло заставить ее покориться.

Ну вот я тебе все рассказал, и теперь решай сам, что тебе делать. Я ни словом об этом не обмолвился моей супруге, так как она, в качестве постоянной заступницы всех слабостей женского пола, конечно стала бы возражать против моего намерения известить тебя обо всем, и даже, больше того, ей могло прийти в голову обрушить на мисс Мэннеринг все свое красноречие. А ведь как бы оно ни было блестяще, будучи направлено но своему прямому назначению, то есть на твоего покорного слугу, — в этом случае, как мне кажется, оно принесло бы не столько пользу, сколько вред. Может быть, впрочем, ты сам решишь, что благоразумнее было бы ни на чем не настаивать и вести себя так, как будто ты ничего об этом не знаешь. Джулия очень похожа на одного из моих добрых друзей; живое воображение и чуткое сердце заставляют ее преувеличивать как все хорошее, так и все дурное в жизни. И все же она превосходная девушка, милая, умная, добрая. Я передал ей твой горячий поцелуй, и она ответила мне таким же горячим пожатием руки. Приезжай, пожалуйста, как можно скорее. А пока можешь положиться на преданного тебе Артура Мервина.

Р. S. Тебе, наверно, захочется узнать, кто этот ночной музыкант. По правде говоря, я не имею об этом ни малейшего представления. Ни один из здешних молодых людей, которые по званию своему и богатству могли бы составить для Джулии подходящую партию, не способен на такие выходки. Но на противоположной стороне озера, почти напротив Мервин‑холла, есть эта чертова кофейня, куда стекается всякий приезжий люд — поэты, артисты, художники и музыканты. Они приезжают сюда восхищаться природой, любят помечтать, подекламировать стихи и всегда чем‑нибудь увлекаются до безумия. Нам приходится расплачиваться за красоту наших мест и терпеть присутствие всех этих шутов, которые стремятся сюда. Будь Джулия моей дочерью, я бы больше всего опасался’, как бы она не познакомилась с кемнибудь из этих молодых людей. Она восторженна и мечтательна. Каждую неделю она посылает подруге письмо листов на шесть, не меньше. И, конечно, плохо, если ей нечем занять свои чувства и нечем заполнить эти листы. Придавая всему этому слишком серьезное значение, я только понапрасну бы огорчил тебя, но согласись сам, что оставить это дело без внимания значило бы не оправдать твоего доверия.

Письмо это возымело столь сильное действие, что, направив нашего нерасторопного нарочного к мистеру Мак‑Морлану с доверенностью на покупку поместья Элленгауэн, полковник Мэннеринг во весь опор поскакал на юг и прибыл в имение своего друга мистера Мервина, расположенное на берегу одного из уэстморлендских озер.

Глава 17

Нас грамоте небо затем научило,

Чтоб легче на свете влюбленному было,

Чтоб книги писались и в книгах порою

Собой без конца занимались герои.

Подражание Попу

Как только Мэннеринг возвратился в Англию, он первым делом поместил дочь в один из лучших пансионов. Но, заметив, что Джулия не делает там таких быстрых успехов, каких бы ему хотелось, он через три месяца взял ее оттуда.

Единственное, что она приобрела в этом пансионе, — это дружбу своей ровесницы Матильды Марчмонт, молодой девушки, которой было тоже лет восемнадцать. К ней‑то и летели на крыльях почты те нескончаемые послания, которые мисс Мэннеринг писала в Мервин‑холле.

Чтобы читатель лучше понял все происходящее, приводим несколько отрывков из этих писем.

ПЕРВЫЙ ОТРЫВОК

Увы, милая Матильда, участь моя очень печальна. Какой‑то злой рок преследует твою бедную подругу от самой колыбели. Подумать только, за какой пустяк нас с тобой разлучили — за ошибку в итальянской грамматике, за три фальшивые ноты в сонате Паэзиелло. Но таков уж характер моего отца; я даже не знаю, чего больше в моем чувстве к нему — любви, восхищения или страха. Его подвиги на войне, его успехи в жизни, его привычка энергией преодолевать любое, даже, казалось бы, непреодолимое препятствие сделали его человеком решительным и властным; он не терпит, чтобы ему перечили; и не прощает людям даже малейшей оплошности. Все это потому, что сам он — образец совершенства. Знаешь, тут ходили слухи — и слова, сказанные моей покойной матерью перед самой смертью, как будто даже подтвердили их достоверность, — будто он владеет тайными знаниями, ключ к которым утрачен и которые позволяют видеть смутные образы грядущих событий!; Разве сама мысль о чудесном даре предвидения или даже о высоко развитых способностях и о могучем уме, суждения которого в глазах людей часто казались не чем иным, как прорицанием будущего, — разве все это не окружает человека таинственным ореолом величия? Ты скажешь, что это романтика, но помни, что я родилась в стране амулетов и чар, в детстве еще меня убаюкивали сказки, обаяние которых исчезает за мишурной красивостью французского перевода. О Матильда, как бы я хотела, чтобы ты могла видеть смуглые лица моих индианок, когда они благоговейно слушают волшебную сказку, превращающуюся порой в устах певца‑сказителя в стихи. Я своими глазами видела, как эти сказки потрясали слушателей, и легко понять, что после этого все европейские романы кажутся мне бледными и больше меня не волнуют.

ВТОРОЙ ОТРЫВОК

Ты знаешь мою сердечную тайну, милая Матильда, знаешь чувства мои к Брауну. Я не стану говорить — к его памяти. Я убеждена, что он жив и верен мне. Покойная матушка покровительствовала ему и позволяла за мной ухаживать; может быть, это было не совсем благоразумно, если вспомнить, какое значение отец придавал происхождению и званию человека. Но я тогда была почти девочкой и никак не могла превзойти умом ту, кого дала мне в наставницы сама природа. Отец мой постоянно бывал, в походах, видела я его редко, и меня приучили относиться к нему скорее со страхом, чем с доверием. Ах, если бы господь тогда не допустил этого, насколько бы все было лучше!

ТРЕТИЙ ОТРЫВОК

Ты спрашиваешь меня, почему я не говорю отцу, что Браун жив, что он, во всяком случае, остался в живых, после того как его ранили на этой злосчастной дуэли, а также и о письмах его к матушке, где он сообщает ей, что окончательно выздоровел и надеется скоро освободиться от плена. Старый воин, убивший на своем веку немало людей в сражениях, вряд ли особенно задумывался над катастрофой, которая едва не стоила мне жизни. И если бы я показала ему это письмо и он узнал, что Браун жив и по‑прежнему упорно добивается моей любви, — а ведь именно это и заставило отца драться с ним не на жизнь, а на смерть, — разве такое известие не нарушило бы в гораздо большей степени душевное равновесие полковника Мэннеринга, чем сознание, что он убил человека?

Если Брауну удастся вырваться из рук разбойников, то я уверена, что он скоро приедет в Англию, и тогда у нас будет достаточно времени, чтобы подумать, как сообщить отцу, что он жив. Но, увы, если сокровенная надежда, которую я лелею, не сбудется, то надо ли открывать ему глаза на все, что тогда случилось и что оставило столько тягостных воспоминаний? Матушка до такой степени боялась, что отец узнает о чувстве Брауна ко мне, что готова была заставить отца думать, что все знаки внимания с его стороны относятся к ней самой. И знай, Матильда, как бы ни было велико мое уважение к той, которой уже нет на свете, я хочу быть справедливой и к тому, кто жив, — к отцу, и я могу только сказать, что двойная игра, которую она вела, не только компрометировала отца, но и была гибельной для нас обеих. Но мир праху ее! Поступки ее шли скорее от сердца, чем от разума. Так кто же дал ее дочери, которая сама унаследовала те же слабости, право обличать их в собственной матери?

ЧЕТВЕРТЫЙ ОТРЫВОК

Милая Матильда, если Индия — страна чудес, то здешние края — страна романтики. Такие красоты создаются природою только в минуты высочайшего вдохновения: ревущие водопады, обнаженные вершины гор среди голубого неба, причудливо разлившиеся в тенистых долинах озера. А с каждым поворотом тропинки открываются места еще более живописные — скалы, на которых виснут набежавшие облака. Во всем этом есть и дикость картин Сальватора Розы и прелесть пейзажей Клода Лоррена. Я счастлива и тем еще, что нашла в жизни что‑то, чем могу восхищаться вместе с отцом. В душе он художник и поэт и преклоняется перед природой. Он доставлял мне величайшее наслаждение, разъясняя, как устроен мир и откуда возникают эти поразительные свидетельства ее могущества. Я хотела бы, чтобы он поселился в этом чудесном краю. Но он неуклонно стремится на север, и сейчас вот он разъезжает по Шотландии и как будто собирается купить поместье, чтобы там потом и обосноваться. Какие‑то далекие воспоминания влекут его к этой стране. Поэтому, дорогая Матильда, я снова должна буду уехать еще дальше от тебя, прежде чем я смогу сказать, что я наконец дома. Какое это будет для меня наслаждение написать: «Матильда, приезжай и будь гостьей твоей верной Джулии!»

Сейчас я живу у мистера и миссис Мервин, старых друзей моего отца. Миссис Мервин — милейшая женщина, настоящая леди, отличная хозяйка, но зато лишена всякого воображения, и я с тем же успехом могла снискать себе сочувствие у миссис Учись, — как видишь, я не забыла старых школьных прозвищ. Мервин совсем непохож на моего отца, но мне с ним бывает очень занятно, и он очень внимателен ко мне.

Это добродушный толстяк, человек весьма проницательный и не без чувства юмора; в молодые годы он, должно быть, был довольно красив, и, по‑видимому,

и сейчас еще ему хочется пользоваться репутацией beau garcoa, точно так же, как и хорошего хозяина. Мне доставляет удовольствие, когда он ради меня карабкается на вершины гор или пробирается к водопадам. Я же, со своей стороны, восхищаюсь его полями с турнепсом, люцерной и клевером. Он, по‑видимому, считает меня самой обыкновенной, романтически настроенной девушкой, которая к тому же и недурна собой. Могу тебя уверить, что он знает толк в женской красоте. А на более глубокое понимание с его стороны я и не рассчитываю. Он острит, берет меня за руку, ковыляет всюду за мной (этот почтенный господин страдает подагрой) и рассказывает старые истории о высшем свете, который он знает вдоль и поперек. А я слушаю его с улыбкой, стараюсь быть простой и веселой, как только могу, и у нас с ним все идет хорошо.

Но, увы, милая Матильда, что бы я стала делать в этом романтическом раю, где живет эта супружеская чета, столь мало гармонирующая с природой здешних мест, что бы я стала здесь делать, если бы ты не отвечала мне аккуратно на мои совсем скучные письма. Прошу тебя, пиши, пожалуйста, не реже трех раз в неделю, тебе есть о чем рассказывать.

ПЯТЫЙ ОТРЫВОК

Как мне передать тебе все, что случилось? Рука дрожит, сердце так бьется, что я просто не в силах писать. Говорила же ведь я, что он жив? Говорила, что не должна отчаиваться? Как могло тебе прийти в голову сказать, Матильда, что из‑за того только, что я рассталась с ним почти еще девочкой, чувство мое к нему было скорее плодом воображения, а не настоящим влечением сердца? Как иногда ни обманывают нас чувства, я была уверена, что это — настоящая любовь. Но перейду к моему рассказу, и пусть это будет самым священным залогом нашей искренности друг с другом.

Здесь ложатся рано — раньше, чем затихает мое беспокойное сердце. Поэтому я ухожу к себе в комнату и там перед сном читаю еще час или два; я уже писала тебе, что балкон мой выходит на озеро; о том, каково оно, я пыталась тебе рассказать. Мервин‑холл — здание старое и в свое время было крепостью, защищавшей берег. Камешек, брошенный с балкона этого дома, попадает прямо в воду, а она здесь достаточно глубока, и лодки могут подходить совсем близко. Я оставила ставни приоткрытыми, чтобы перед сном, как всегда, подойти к окну и взглянуть еще раз на озеро, залитое лунным спетом. Я была увлечена замечательной сценой из «Венецианского купца», где влюбленные, описывая тишину летней ночи, проникновенно говорят друг другу о ее красотах; я сравнивала историю их любви с чувствами, которые она вызывала во мне, и забыла обо всем на свете. Вдруг я услышала с озера звуки флажолета. Я говорила тебе, что это был любимый инструмент Брауна. Кто же это мог играть в такую ночь, ясную и тихую, но все же осеннюю и слишком холодную для того, чтобы кататься на лодке ради одного только удовольствия? Я подошла ближе к окну, затаив дыхание, и стала слушать; звуки смолкли на какое‑то время, потом возобновились, потом смолкли и потом вдруг снова стали долетать до меня, все приближаясь. Наконец я ясно расслышала индийскую песенку, которую ты еще, помнишь, называла моей любимой. Я говорила тебе, кто этой песне меня научил. Это был его флажолет, его игра. Я не могла понять, доносятся эти звуки с земли или с небес, откуда их, может быть, несет ко мне ветер, чтобы возвестить о его кончине.

Долгое время я не могла набраться храбрости и выйти на балкон, и одна только твердая уверенность, что он жив и что мы должны встретиться снова, придала мне решимость. Так и случилось, я нашла в себе силы выйти на балкон, хотя сердце не переставая стучало. На озере была лодка, а в ней — гребец. Матильда, это был он! Я сразу узнала его после стольких лет разлуки, несмотря на ночную мглу, как будто мы расстались только вчера и встретились снова среди бела дня! Он остановился под самым балконом и заговорил со мной. Я не помню, что он говорил, что я отвечала. Слезы душили меня, но это были слезы радости. Где‑то невдалеке залаяла собака, и нам пришлось расстаться, но мы условились встретиться сегодня ночью там же и в то же время.

Но к чему это все приведет? Разве я могу сказать? Я ничего не знаю. Провидение, которое спасло его от смерти и освободило из рабства, которое спасло тем самым и моего отца, не дав ему пролить кровь ни в чем не повинного человека, одно должно вывести меня из этого лабиринта. С меня же достаточно твердого убеждения, что Матильде не придется краснеть за свою подругу, отцу — за свою дочь, а моему возлюбленному — за избранницу своего сердца.

Глава 18

Разговаривать с мужчиной из окна! Хорошенькое дело!

«Много шума из ничего»

Нам надо будет привести еще несколько отрывков из писем мисс Мэннеринг, в которых видны ее природные задатки и, наряду с этим, чувства и взгляды, привитые ей с детства очень далеким от совершенства воспитанием. Мать ее, женщина неуравновешенная и сумасбродная, настолько привыкла про себя называть мужа тираном, что стала наконец его действительно бояться. Читая романы, она так увлекалась их запутанной интригой, что решила сама сделать из своей семейной жизни роман, а из дочери, шестнадцатилетней девочки, — его героиню. Ее увлекала всякая таинственность, она жила больше всего воображением, ей постоянно надо было что‑то скрывать, и она всегда дрожала от страха, когда это мелочное лукавство приводило ее мужа в негодование. Так, она часто затевала сложную игру и хитрила ради одного только удовольствия, или, может быть, даже из страсти к противоречию. Игра эта затягивала ее еще глубже, чем она того хотела, а потом, стараясь выпутаться из нее с помощью новых ухищрений или загладить свою вину притворством, она попадала в свои же собственные сети и бывала вынуждена поддерживать какую‑нибудь праздную выдумку, боясь как бы весь ее обман не был, раскрыт.

По счастью, молодой человек, которого она так безрассудно ввела к себе в дом, всячески поощряя его любезности и позволяя ему ухаживать за дочерью, отличался твердыми правилами и благородством и оказался поэтому надежным другом, чего миссис Мэннеринг, очевидно, никак не могла предугадать.

Единственным недостатком его было темное происхождение, что же касается всего остального ‑

С высокою и светлою душой Он к цели шел далекой и большой И доблестью гордиться мог по праву, И все ему предсказывали славу.

Но все же трудно было думать, что он устоит и не попадет в сети, расставленные безрассудством миссис Мэннеринг, что его не пленит молоденькая девушка, которая была настолько обаятельна и хороша собой, что была бы достойна его внимания не только в этой крепости на далекой окраине наших индийских владений, но даже и там, где такую вот красоту и обаяние можно встретить значительно чаще.

В письме Мэннеринга к мистеру Мервину было уже частично сказано о том, что за этим последовало; распространяться об этом дальше — значило бы злоупотреблять терпением нашего читателя.

Итак, перейдем к новым отрывкам из писем мисс Мэннеринг к ее подруге.

ШЕСТОЙ ОТРЫВОК

Я снова его видела, Матильда, и даже два раза. Я стремилась убедить его, как только могла, что эти тайные свидания опасны для нас обоих. Я даже настаивала на том, чтобы он искал счастья, не думая больше обо мне, и чтобы он понял, что для моего душевного спокойствия уже достаточно знать, что он жив и не пал от руки моего отца. Он отвечает на это… Но разве я могу повторить тебе все, что он сказал мне в ответ! Он считает, что надежды, которые поощряла в нем моя покойная матушка, должны еще осуществиться, и даже старался склонить меня на такой безумный шаг, как брак с ним без согласия папеньки. На это я, конечно, никогда не пойду. Я боролась с поднявшимися во мне мятежными чувствами, со страстью, которая склоняла меня согласиться на его просьбы. Как мне теперь выбраться из этого страшного лабиринта, в который завела нас наша опрометчивость и сама судьба?

Я думала над этим, Матильда, думала до потери сознания и решила, что самое лучшее — это рассказать обо всем отцу. Он этого вполне заслуживает; доброта его безгранична, и чем ближе я присматриваюсь к нему, тем больше замечаю, что он только тогда бывает резок и безжалостен, когда подозревает кого‑то в притворстве или обмане. Этой стороны его характера моя мать, по‑видимому, в свое время просто не понимала. В нем есть также какая‑то романтическая струя, и я видела, как рассказы о великодушии, героизме или о самоотверженном поступке вызывали на его глазах слезы, в то время как людские несчастья и беды сами по себе его не трогали. Но Браун утверждает, что отец видит в нем своего личного врага. А то обстоятельство, что родители Брауна неизвестны, — несомненно, главный камень преткновения на нашем пути. О Матильда, я надеюсь, что никто из твоих предков не сражался при Пуатье и Азенкуре! Если бы мой отец не поклонялся памяти сэра Майлза Мэннеринга, я бы так не боялась признаться ему во всем.

СЕДЬМОЙ ОТРЫВОК

Я только что получила твое письмо, самое желанное письмо! Спасибо, милая, за то, что ты сочувствуешь мне, за все твои советы. Единственно, чем я могу отплатить тебе за них, — это безграничной откровенностью.

Ты спрашиваешь меня, каково же происхождение Брауна и почему отцу оно так ненавистно. История его проста. Родом он из Шотландии, но он рано остался сиротой и воспитывался у родственников, живших в Голландии. Его готовили к торговой деятельности, и еще совсем юным он был послан в одну из наших восточных колоний, где у опекуна его был свой представитель. Но человек этот ко времени прибытия Брауна в Индию умер, и, таким образом, ему оставалось только поступить клерком куда‑нибудь в контору. Начавшаяся война и трудное положение, в котором мы на первых порах очутились, открыли доступ в армию всем желающим, и Браун, чувствуя в себе природную склонность к военной карьере, сразу же путь к богатству променял на путь к славе. Все остальное тебе хорошо известно.

Вообрази теперь, в какое негодование придет отец, который презирает всякую торговлю вообще (хотя следует сказать, что большая доля его состояния нажита именно торговлей, которой занимался дед) и питает особую неприязнь к голландцам, — подумай только, как он отнесется к претенденту на руку его единственной дочери, Ванбесту Брауну, воспитанному из милости владельцами торгового дома «Ванбест и Ванбрюгген»! О Матильда, этому никогда не бывать, и сама я, хоть это, может быть, и глупо, тоже ведь едва ли не разделяю его аристократических пристрастий. Миссис Ванбест Браун! Не очень‑то хорошо звучит. Но какие мы все же дети!

ВОСЬМОЙ ОТРЫВОК

Все кончено, Матильда! У меня никогда не хватит смелости сказать об этом отцу; я даже боюсь, не узнал ли он мою тайну от другого. Если да, то это сведет на пет всю ценность моего откровенного признания и убьет последний проблеск надежды, который я на него возлагала. Вчера вечером Браун подплыл, как обычно, к нашему дому, и звук его флажолета возвестил мне, что он близко. Мы договорились, что звук этот будет для нас сигналом встречи. Немало людей приезжает сюда любоваться красотой здешних озер, и мы надеялись, что, если кто‑нибудь в доме заметит Брауна, его примут за одного из любителей природы, который выражает свои чувства музыкой. Звуки этой музыки могли бы отлично объяснить и мое появление на балконе. Но вчера вечером, когда я доказывала ему необходимость открыться во всем отцу, а он не менее настойчиво против этого возражал, мы услыхали, как в кабинете мистера Мервина, расположенном прямо под моей комнатой, тихо приотворилось окно. Я сделала Брауну знак удалиться и тут же ушла к себе, все еще надеясь, что наше свидание не было замечено.

Но, увы, Матильда, надежда эта исчезла тотчас же, когда во время завтрака я встретила многозначительный взгляд мистера Мервина. По лицу его сразу было видно, что он отлично знает о наших свиданиях, и если бы я только осмелилась дать волю своим чувствам, то, право, гневу моему не было бы границ. Но я должна себя сдерживать во всем; прогулки мне теперь ограничили пределами фермы, и мой досточтимый хозяин всюду таскается за мной. Раза два я заметила, что он внимательно следит за выражением моего лица, будто стараясь угадать мои мысли. Не раз также он заговаривал о флажолете, по разным поводам распространялся о том, какие у него умные и злые собаки, и повторял, что сторож с заряженным ружьем каждую ночь обходит окрестности. Мне не хотелось бы вести себя вызывающе по отношению к старому другу моего отца, живя у него в доме, но что‑то подбивает меня показать ему, что я дочь своего отца. Да, мистер Мервин в этом убедится сразу, если в ответ на его язвительные намеки я когда‑нибудь выскажу до конца все, что накипело у меня на душе. В одном только я убедилась и за это должна быть ему благодарной: он ничего не сказал миссис Мервин. Боже мой, каких бы я тогда наслушалась поучений: и насчет того, как пагубны любовь и озерный воздух по ночам, и простуда и разные искатели приключений, и как полезны молочная сыворотка и закрытые ставни! Не могу не шутить, Матильда, хотя на сердце у меня грусть. Как поступит Браун, я не знаю. Думаю все же, что он будет теперь осторожнее и прекратит свои ночные посещения. Он живет в гостинице на противоположном берегу озера под фамилией Досона, и, надо признаться, он не очень‑то хорошо умеет выбирать фамилии. Он, кажется, все еще на военной службе, но он ничего не говорил мне о своих планах на будущее.

В довершение моего беспокойства неожиданно приехал отец, и к тому же явно не в духе. Наша добрая хозяйка, как я узнала из ее разговора с экономкой, ждала его не раньше чем через неделю, но для мистера Мервина, как мне кажется, приезд его не был неожиданностью. Отец был со мной сдержан и холоден, и этого было достаточно, чтобы у меня пропала вся моя храбрость, с которой я шла к нему, чтобы все рассказать и целиком положиться на его великодушие. Он приписывает свое дурное настроение тому, что не удалось купить поместье в юго‑западной Шотландии, которое ему нравилось, но я‑то думаю, что такой пустяк вряд ли мог нарушить его душевное равновесие. Первым делом он отправился в лодке Мервина на ту сторону озера, в гостиницу, про которую я тебе только что говорила. Представь себе, как я мучилась, дожидаясь его возвращения. Неизвестно еще, чем бы все это кончилось, если бы он узнал Брауна. Но, повидимому, он вернулся ни с чем. Из его слов я поняла, что, потерпев неудачу с покупкой имения, он хочет теперь нанять дом вблизи Элленгауэна, он только об этом и говорит. Он считает, что поместье, которое ему нравится, вскоре снова поступит в продажу. Я не буду посылать это письмо, пока не разузнаю как следует его намерений.

Сегодня у меня был разговор с отцом, откровенный, — в той мере, конечно, в которой он находил это возможным. После завтрака он попросил меня пройти с ним в библиотеку. Колени у меня задрожали, и знаешь, Матильда, без всякого преувеличения скажу тебе, что у меня едва хватило сил дойти до комнаты. Я испугалась неизвестно чего; с самого детства я привыкла видеть, что стоит ему только нахмурить брови, как все перед ним трепещут.

Он сделал мне знак сесть, и никогда еще я не повиновалась его приказанию столь охотно, так как, по правде говоря, еле держалась на ногах. Сам он продолжал ходить взад и вперед по комнате. Ты ведь видела отца и должна была заметить, какие у него выразительные черты лица. В волнении или гневе его светлые глаза темнеют, и в них вспыхивает какой‑то огонек. Когда он чем‑нибудь сильно взволнован, он закусывает губы — привычка владеть собой борется в нем тогда с его неистовым темпераментом. После его возвращения из Шотландии я в первый раз очутилась наедине с ним и, увидев в нем эти признаки волнения, сразу решила, что он будет говорить со мной о том, чего я больше всего боялась.

Я была несказанно рада, когда поняла, что ошиблась; я не знаю, рассказывал ли ему что‑нибудь мистер Мер‑вин, но убедилась, что он, во всяком случае, не собирается говорить со мной о самом для меня страшном; я ведь большая трусиха, и тут я сразу вздохнула с облегчением, хотя, в сущности, если бы отец и проверил все те слухи, которые до него долетели, подозрения его все равно ничем бы не подтвердились. Неожиданно избежав опасности, я приободрилась и стала смелее, но все же у меня не хватало духу самой начать разговор. Я молча ждала его приказаний.

— Джулия, — сказал отец, — мой поверенный пишет мне из Шотландии, что он нанял там для меня прилично обставленный и очень удобный дом в трех милях от того поместья, которое я собирался купить.

Тут он замолчал и, казалось, ждал моего ответа.

— Где бы вы ни решили поселиться, папенька, я всегда с радостью подчинюсь вашему выбору.

— Но я вовсе не собираюсь оставлять тебя там на зиму одну.

«Наверно, мне придется жить там с мистером и миссис Мервин», — подумала я.

— Что же, я буду жить с тем, с кем вы прикажете, — сказала я уже вслух.

— Слишком уж в тебе много покорности; покорность сама по себе вещь неплохая, но ты так часто повторяешь одни и те же слова, что мне невольно представляются темнокожие рабы с их бесконечными поклонами. Короче говоря, Джулия, я знаю, что тебе недостает общества, и собираюсь пригласить к нам на несколько месяцев одну молодую девушку — дочь моего покойного друга.

— Ради бога, папенька, только не гувернантку! — вскричала я, и в этот момент страх заставил меня забыть о всяком благоразумии.

— Нет, никакой гувернантки для вас, мисс Мэннеринг, я приглашать не стану, — довольно сурово оборвал меня отец. — Это просто молодая леди, которая прошла тяжелую школу несчастья; общение с ней, на мой взгляд, научит тебя лучше владеть собой.

Отвечать на это значило бы ступить на слишком зыбкую почву. Мы оба замолчали.

— А что, папенька, эта девушка шотландка?

— Да, — сухо ответил он.

— И она говорит с сильным шотландским акцентом?

— Какого дьявола ты все это спрашиваешь, — раздраженно выпалил отец, — неужели ты думаешь, что я буду разбирать, как она выговаривает букву «а» или «и»! Говорю тебе, Джулия, совершенно серьезно. Тебе ничего не стоит завязать с кемнибудь дружбу или то, что ты называешь дружбой. (Какие жестокие слова, не правда ли, Матильда?) Ну вот, я и хочу дать тебе возможность найти себе настоящую подругу; поэтому я решил пригласить к себе в дом на несколько месяцев эту девушку; я надеюсь, что ты будешь к ней внимательна; она вполне этого заслуживает и своими душевными качествами и перенесенным горем.

— Ну конечно, папенька. А что, моя будущая подруга рыжая?

Он сурово посмотрел на меня. Ты скажешь, что я этого заслужила, но иногда как будто сам сатана подбивает меня задавать такие вопросы, — Знаешь, милая, она настолько же превосходит тебя красотою, как и благоразумием и преданностью своим друзьям.

— Боже мой, папенька, неужели вы думаете, что ее превосходство надо мной так уж важно? Нет, вы положительно придаете этому слишком много значения. Какова бы ни была эта девушка, мне достаточно того, что вы ее пригласили, и поверьте, что у нее не будет случая жаловаться на недостаток внимания с моей стороны. (Опять молчание.) А есть ли у нее прислуга? Если нет, то надо будет об этом позаботиться.

— Н‑не знаю, собственно говоря прислуги никакой нет, но в доме ее отца жил некий капеллан. Это очень порядочный человек. Я думаю, что приглашу его жить с нами.

— Капеллан, о боже праведный!

— Да, мисс Мэннеринг, капеллан. А что же такого удивительного в этом слове? Разве у нас не было капеллана в нашей резиденции в Индии?

— Да, папенька, но вы были тогда командиром.

— Так будет и теперь; во всяком случае, в семье у себя командиром буду я.

— Понимаю, папенька; но как же он будет служить, по правилам англиканской церкви?

Притворная простота, с которой был задан этот вопрос, заставила его улыбнуться.

— Ладно, Джулия, — сказал он, — ты негодная девчонка, но что толку в том, что я буду бранить тебя. Я уверен, что из наших двоих гостей молодую леди ты, во всяком случае, полюбишь, а ее воспитатель, которого я за неимением другого слова называю капелланом, — человек очень достойный, хотя и немного забавный. Сам он никогда не заметит, что ты над ним смеешься, если ты не будешь, конечно, хохотать во все горло.

— Милый папенька, как это хорошо, что он такой. Но скажите, папенька, там вокруг дома такие же прелестные места, как и здесь?

— Боюсь, что тебе там не так все придется по вкусу. Нет озера под окнами, и музыкой придется заниматься только в комнатах.

Этот последний coup de main положил конец нашему словесному поединку. Ты легко можешь себе представить, Матильда, что у меня уже не хватило духу ничего ответить.

Но все же, как ты могла видеть из этого разговора, настроение мое сильно поднялось. Браун жив, и на свободе, и в Англии! Трудности и волнения я могу и даже должна переносить, через два дня мы переезжаем в новое место. Я сразу же тебе напишу, что это за шотландская пара, которую, как я имею основания думать, отец мой собирается поселить в доме в качестве благородных шпионов. Это будет, должно быть, какой‑нибудь Розенкранц в юбке и Гильденстерн в черной рясе. Совсем ведь не таких людей я хотела бы видеть возле себя! Жди теперь, милая Матильда, моего письма с известием о дальнейшей судьбе твоей Джулии Мэннеринг.

Глава 19

Зеленый берега откос

Средь тихих кленов и берез;

Под их затейливою тенью

Реки серебряной теченье.

Природа щедрою рукой

Здесь дарит негу и покой.

Уортон

Вудберн, нанятый Мак‑Морланом для Мэннеринга на всю зиму, был большим и удобным домом, красиво расположенным у подножия лесистой горы, защищавшей его с севера и востока. Перед домом была небольшая лужайка, за нею — роща вековых деревьев, а еще дальше — возделанные поля, которые тянулись до самой реки, видневшейся из окон дома. Довольно хороший, хотя и по‑старинному разбитый сад, голубятня, полная голубей, обилие земли вокруг делали это поместье, как гласило объявление, во всех отношениях «удобным для благородного семейства».

Здесь‑то Мэннеринг и задумал поселиться, по крайней мере на некоторое время. Хоть он и долго жил в Индии, полковник не любил кичиться своим богатством. Он был слишком горд, чтобы поддаваться тщеславию, и решил жить на положении обыкновенного состоятельного помещика, не позволяя ни себе, ни своим домочадцам привлекать внимание людей тем внешним великолепием, которое всегда считалось отличительным признаком набоба.

Он все еще надеялся купить Элленгауэн; Мак‑Морлан утверждал, что Глоссин будет вынужден продать это имение, ввиду того что некоторые кредиторы оспаривают его право удерживать в своих руках такую значительную часть его покупной стоимости, а внести все деньги полностью он все равно вряд ли сможет. Мак‑Морлан был уверен, что Глоссин охотно уступит имение, если ему предложат что‑нибудь сверх той суммы, которую он обязался за него уплатить. Может показаться странным, что Мэннеринг так привязался к месту, где он был всего только один раз в юности, и то очень недолго. Но все, что произошло с ним тогда, оставило в его душе глубокий след. Ему казалось, что сама судьба связала его собственную жизнь с жизнью обитателей Элленгауэна, и он испытывал необъяснимое желание назвать своей столь памятную ему террасу. Ведь именно там он прочел в небесной книге судьбу ребенка — наследника этого старинного рода, судьбу, столь неожиданным образом исполнившуюся и в чем‑то странно совпавшую с предсказанной им же его собственной судьбой. К тому же после всего этого он уже не мог смириться с мыслью, что план его не удался из‑за вмешательства такого негодяя, как Глоссин. И вот гордость пришла на помощь причуде, и обе вместе еще более укрепили его решимость во что бы то ни стало купить эти земли.

Но надо быть справедливым к Мэннерингу. Желание чем‑то облегчить участь несчастных тоже влияло на его решение. Наряду с этим он взвесил и всю пользу, которую Джулия могла извлечь из общества Люси Бертрам, на чье благоразумие и рассудительность он вполне мог положиться. Он еще больше утвердился в этом решении, когда Мак‑Морлан рассказал ему строго по секрету, как достойно Люси вела себя с молодым Хейзлвудом. Предлагать ей жить у него в семье, вдали от родных мест и от старых друзей, было бы не очень деликатно по отношению к ней, а в Вудберне ее можно было принять как гостью, приехавшую на время, не ставя ее в унизительное положение компаньонки. Люси Бертрам, подумав немного, согласилась провести несколько недель в обществе мисс Мэннеринг. Она очень хорошо понимала, что, как бы полковник из деликатности ни старался скрыть свои истинные намерения, им прежде всего руководило великодушное желание предоставить ей убежище и покровительство. А Мэннеринг благодаря своим большим связям и своим душевным качествам пользовался значительным влиянием среди всех, кто его окружал.

Почти в это же время Люси получила письмо от миссис Бертрам, той родственницы, к которой она обратилась после смерти отца; письмо, как и следовало ожидать, было холодным и неутешительным. В конверт была вложена небольшая сумма денег; наряду с этим миссис Бертрам настойчиво советовала девушке быть бережливой и поселиться в какой‑нибудь тихой семье в Кипплтрингане или где‑нибудь поблизости и заверяла ее, что, несмотря на свои стесненные обстоятельства, она не оставит ее своей помощью.

Прочтя это холодное письмо, мисс Бертрам не могла удержаться от слез: ведь пока ее мать была жива, эта родственница гостила в Элленгауэне около трех лет и только после того, как получила в наследство имение, дававшее четыреста фунтов годового дохода, распростилась с гостеприимным домом, в котором при других обстоятельствах она, вероятно, прожила бы до самой смерти его владельца. Люси сильно захотелось отослать ей назад этот скудный подарок, на который старая леди наконец решилась, после того как тщеславие одержало в ней победу над скупостью. Однако, пораздумав немного, она все же написала, что согласна принять эти деньги, но только взаймы, с тем чтобы возможно скорее возвратить их, и спросила свою родственницу, что она думает о приглашении полковника Мэннеринга и его дочери. На этот раз ответ последовал немедленно, так боялась миссис Бертрам, что ложная деликатность и глупость — она так прямо и написала — могли заставить девушку отвергнуть столь заманчивое предложение и тем самым сделать ее обузой для родственников. Поэтому Люси особенно выбирать было нечего, разве только остаться еще на какое‑то время у четы Мак‑Морланов, которые были слишком щедры, чтобы быть богатыми. Те дальние родственники, которые сначала предлагали Люси погостить у них, в последнее время перестали приглашать ее к себе: одни просто, должно быть, забыли о ней, другие же были недовольны тем, что она предпочла им Мак‑Морланов.

Участь Домини Сэмсона была бы плачевной, если бы ему пришлось зависеть от кого‑то другого, а не от полковника Мэннеринга, у которого было большое пристрастие ко всякого рода чудакам; разлуку с Люси Бертрам старик был бы, конечно, не в силах перенести. Мак‑Морлан подробно написал полковнику о том, как благородно вел себя Сэмсон в отношении дочери своего покровителя. Мэннеринг только спросил его, по‑прежнему ли Домини владеет великим искусством молчать, которым он так зарекомендовал себя в Элленгауэне. Мак‑Морлан ответил на этот вопрос утвердительно. «Передайте мистеру Сэмсону,

— писал полковник в следующем письме, — что я буду просить его составить каталог и привести в порядок библиотеку моего дяди‑епископа, которую я уже приказал доставить морем. Надо будет также разобрать и переписать кое‑какие бумаги; назначьте ему жалованье по своему усмотрению. Позаботьтесь, чтобы бедняга был как следует одет, и пусть он приезжает вместе с молодой леди в Вудберн».

Получив это письмо, наш добрый Мак‑Морлан очень обрадовался, но его несказанно смутило поручение купить Сэмсону новый костюм. Он внимательно оглядел его с ног до головы и убедился, что одежда его с каждым днем становится все более ветхой. Но давать ему деньги на приобретение нового платья было бы неразумно — это значило сразу сделать его всеобщим посмешищем. Когда в жизни Сэмсона наступало столь радостное событие, как покупка нового платья, он всегда умудрялся выбрать себе такой наряд, что потом все окрестные мальчишки бегали за ним чуть ли не целую неделю. Пригласить же портного для снятия мерки, чтобы потом вручить Домини, как какому‑нибудь школьнику, уже готовое платье, Мак‑Морлан не решался, боясь обидеть старика. В конце концов он решил спросить на этот счет совета мисс Бертрам. Та ответила, что, конечно, не ее дело распоряжаться мужским гардеробом, но что одеть Домини не так уж трудно.

— У нас в Элленгауэне, — сказала она, — как папенька, бывало, заметит, что надо обновить что‑нибудь из платья Домини, он прикажет слуге зайти ночью к нему в комнату — спит он всегда как убитый, — взять оттуда старое платье, а новое оставить, и поверьте, Домини никогда ничего не замечал.

Следуя совету мисс Бертрам, Мак‑Морлан нашел искусного портного, который, внимательно оглядев Сэмсона, взялся сделать ему два одеяния — одно черное, другое серое — и даже обещал, что платье это будет сидеть на нем, как только может сидеть изделие рук человека на такой необыкновенной фигуре.

Эта задача была выполнена, и оба новых костюма принесены; Мак‑Морлан решил делать все очень осторожно: он изъял в (>тот вечер одну немаловажную часть туалета Домини и заменил ее соответствующей частью нового костюма. Увидев, что этот маневр прошел совершенно незамеченным, он повторил то же самое с жилетом и с кафтаном. Когда Домини был совершенно преображен и впервые в жизни с ног до головы одет во что‑то приличное, сам он хоть и смутно, но все же ощутил эту разительную перемену в своей наружности. Но, как только окружающие замечали, что в его лице появляется какая‑то неуверенность и взгляд начинает блуждать по рукаву кафтана или по коленям брюк, быть может в поисках какойнибудь старой заплаты или штопки синими нитками по черному полю, похожей на узорную вышивку, они старались немедленно отвлечь его внимание от костюма и вели себя так до тех пор, пока его новая одежда не стала для него привычной. Единственным замечанием, которое он как‑то изрек по этому поводу, было то, что воздух Кипплтрингана, повидимому, благоприятен для ношения платья, потому что костюм его имеет почти такой же вид, как тогда, когда он надел его, готовясь в первый раз выступить с проповедью.

Как только Домини сказали, что полковник Мэннеринг приглашает его к себе жить, он тут же тревожно и недоверчиво посмотрел на мисс Бертрам, как будто считая, что приглашение это связано с необходимостью расстаться с ней. Но когда мистер Мак‑Морлан поспешил добавить, что и она тоже приглашена погостить в Вудберн, Сэмсон стал потирать свои огромные руки и вдруг разразился неистовым хохотом, наподобие Африта в сказке о калифе Ватеке. После такого странного выражения радости он умолк и больше ничем уже не проявлял своих чувств.

Было решено, что мистер и миссис Мак‑Морлан приедут на новое место несколькими днями раньше, чем Мэннеринг, чтобы привести в порядок дом и устроить там все так, чтобы мисс Бертрам не испытывала никаких неудобств и волнений при переезде. Поэтому они и переселились в Вудберн уже в начале декабря.

Глава 20

Это был могучий гений, который мог одолеть целые библиотеки.

Босуэл, «Жизнь Джонсона»

Настал день, когда полковник Мэннеринг должен был приехать с дочерью в Вудберн. Час их приезда приближался, и у каждого из обитателей дома были свои причины волноваться.

Мак‑Морлану, естественно, хотелось приобрести покровительство и расположение такого богатого и влиятельного человека, как Мэннеринг. Хорошо зная людей, он понял, что при всем своем великодушии и доброте Мэннеринг привык неукоснительно требовать точного исполнения всех своих приказаний. Поэтому он беспрестанно старался вспомнить, все ли было сделано, чтобы удовлетворить желания полковника и исполнить его распоряжения; не доверяя своей памяти, он то и дело обегал весь дом от чердака до конюшни. Миссис Мак‑Морлан вращалась по несколько меньшей орбите, в которую входили столовая, буфетная и кухня. Она боялась, как бы кухарка не испортила обед и от этого не пошатнулась бы ее репутация хорошей хозяйки. Даже Домини, в обыкновенные дни ко всему безразличный, так волновался, что то и дело подходил к окну, выходившему на главную аллею, и дважды вскрикнул: «Отчего же так медлят колеса их экипажа!» Люси, наиболее спокойная из всех, была погружена в грустные мысли. Ей предстояло теперь пользоваться покровительством, даже, пожалуй, принимать милости от людей совершенно посторонних; людей этих, хотя они и показали себя только с хорошей стороны, она все же знала слишком мало. Поэтому минуты ожидания были для нее тревожными и тягостными.

Наконец послышался топот лошадей и стук колес. Слуги, которые прибыли еще до этого, кинулись все в переднюю и выстроились в ряд, чтобы встретить

своих господ с подобающей торжественностью и empressement. Люси, не привыкшую к обществу и не знавшую обычаев так называемого большого света, этот церемониал даже несколько смутил. Мак‑Морлан направился к дверям встретить новых хозяев дома, и через несколько минут все были уже в гостиной.

Мэннеринг, приехавший, по обыкновению, верхом, вел свою дочь за руку. Это была девушка среднего роста, а может быть, даже чуть ниже, но прекрасно сложенная; глубокие, темные глаза и длинные черные волосы очень шли к ее живым выразительным чертам. На лице ее можно было прочесть и гордость, и застенчивость, какую‑то легкую иронию, и прежде всего лукавство.

«Она мне совсем не нравится», — было первое, что подумала Люси. «Нет, пожалуй, все‑таки нравится», — решила она вслед за этим.

По случаю холодной погоды мисс Мэннеринг была вся закутана в меха, полковник был в теплой шинели. Он поклонился миссис Мак‑Морлан; его дочь присела перед ней, не утруждая себя, однако, слишком низким реверансом. Потом полковник подвел дочь к мисс Бертрам и, взяв Люси за руку, сказал дочери дружески и даже с отеческой лаской:

— Джулия, вот молодая леди, которую наши добрые друзья уговорили погостить у нас как можно дольше. Я буду счастлив, если ты сделаешь пребывание в Вудберне таким же приятным для мисс Бертрам, каким было для меня самого пребывание в Элленгауэне, когда я в первый раз приехал в эту страну.

Джулия кивнула головой и подала руку своей новой подруге. Тут Мэннеринг бросил взгляд на Домини, который с той самой минуты, когда полковник вошел в комнату, кланялся не переставая, неуклюже выставив ногу и сгибая спину подобно автомату, который повторяет одни и те же движения до тех пор, пока его не остановят.

— Вот приятель мой, мистер Сэмсон, познакомься, — сказал Мэннеринг, представив старого учителя дочери. Видя, что она улыбается, он укоризненно посмотрел на нее, хотя, казалось, и сам еле мог удержаться от улыбки. — Он займется моей библиотекой, как только книги прибудут сюда, и я думаю, что его обширные знания будут мне очень полезны.

— Ну разумеется, папенька, мы очень обязаны этому почтенному джентльмену, и если уж придерживаться учтивых выражений, то я должна сказать, что никогда не забуду того необыкновенного впечатления, которое он произвел на меня.

— Извините меня, мисс Бертрам, — поспешно добавила она, видя, как отец ее нахмурил брови, — мы долго были в дороге, мне надо сейчас пойти переодеться.

После этих слов все, за исключением Домини, разошлись по своим комнатам. О том, что нужно одеваться или раздеваться, он вспоминал только по утрам, когда вставал, или по вечерам, когда ложился спать. Он сразу же углубился в решение какой‑то математической задачи и так и оставался в гостиной, пока все снова не собрались там, чтобы оттуда уже перейти в столовую.

Вечером Мэннеринг улучил минуту, чтобы поговорить с дочерью наедине.

— Ну, как тебе нравятся наши гости, Джулия?

— О, мисс Бертрам мне, конечно, нравится, но этот капеллан такое чудище, что, по‑моему, ни один человек, глядя на него, не сможет удержаться от смеха.

— Пока он гостит у меня, Джулия, над ним никто не будет смеяться.

— Помилуйте, папенька, лакеи, и те не выдержат.

— В таком случае пусть снимают ливреи и тогда смеются себе на здоровье. Я глубоко уважаю мистера Сэмсона за его благонравие и чистосердечность.

— О, наверно, и за щедрость тоже, — весело сказала Джулия. — Он даже ложки до рта не донесет, чтобы не оделить супом всех соседей.

— Ты неисправима, Джулия, только помни, что своим неумеренным смехом ты можешь обидеть этого достойного человека или мисс Бертрам, которую это, пожалуй, заденет больше, чем его самого. Ну, а теперь покойной ночи. Помни только, что, хотя мистер Сэмсон и не одарен грацией, на свете есть немало вещей посмешнее, чем неловкость или простодушие.

Дня через два мистер и миссис Мак‑Морлан, ласково распрощавшись с Люси Бертрам, уехали из Вудберна. В доме теперь все пришло в порядок. Молодые девушки и учились и развлекались вместе. Полковник Мэннеринг был просто поражен, увидев, что мисс Бертрам хорошо знает французский и итальянский языки благодаря стараниям того же Домини Сэмсона, трудолюбие которого помогло ему в свое время овладеть не только древними, но и новыми языками.

Музыки Люси, правда, почти не знала, но ее новая подруга начала теперь давать ей уроки игры на клавесине. Джулия же, в свою очередь, научилась у нее подолгу ходить пешком и ездить верхом, не обращая внимания на погоду. Мэннеринг заботливо подбирал им для вечерних чтений такие книги, которые доставляли им удовольствие и наряду с этим расширяли их кругозор. Он сам обычно читал им вслух, и, так как он был прекрасным чтецом, длинные зимние вечера пролетали незаметно.

Вскоре в Вудберне образовался целый кружок. Многие из соседей стали заезжать в гости к Мэннерингу, и в непродолжительное время он сумел свести более близкое знакомство с теми из них, кто ему больше был по душе. Особенно полюбился ему Чарлз Хейзлвуд, который был частым гостем Вудберна с согласия и одобрения своих родителей. «Кто знает, — думали они, — что могут повлечь за собой эти частые встречи». Красавица Джулия Мэннеринг прельщала их и своим благородством и богатством, которое ее отец привез из Индии. Ослепленные такой перспективой, они даже и не вспоминали о том, чего так боялись еще недавно: что горячая юношеская любовь Чарлза может обратиться на Люси Бертрам, у которой ничего не было, кроме хорошенького личика, знатного происхождения и доброго сердца. Мэннеринг был на этот счет осмотрителен. Он считал себя как бы опекуном мисс Бертрам и не находил нужным препятствовать ее встречам с молодым Хейзлвудом, для которого она, если только не думать о ее бедности, являлась во всех отношениях хорошей партией. Он, однако, незаметным образом ограничил их так, что они не давали молодому человеку возможности ни сделать ей предложение, ни даже объясниться с ней. Мэннеринг полагал, что Хейзлвуду следует сначала поездить по свету и повидать жизнь и что он пока еще слишком молод, чтобы решить самостоятельно вопрос, от которого зависит счастье его жизни.

В то время как эти чувства волновали остальных обитателей Вудберна, Домини Сэмсон с головой ушел в свое занятия и с увлечением разбирал библиотеку покойного епископа, прибывшую сюда из Ливерпуля морем, а потом привезенную в Вудберн на тридцати или сорока подводах.

Когда Сэмсон увидел на полу огромные ящики с книгами, которые ему надо было расставить по полкам, радость его была просто неописуема. Он скалил зубы как людоед, размахивал руками точно крыльями ветряной мельницы, кричал: «Удивительно!» так, что даже стекла звенели. Он говорил, что ему никогда не приходилось видеть такого множества книг, разве только в университетской библиотеке. Теперь же, когда ему поручили ведать этими сокровищами, он был одновременно и восхищен и горд: в его глазах это поднимало его до степени академического библиотекаря, должности, которая всегда казалась ему верхом блаженства. Восторг его едва ли не усилился, когда он бегло познакомился с содержанием книг. Некоторые из них, произведения изящной словесности, стихи, пьесы и мемуары, он, правда, сразу отбросил в сторону, пробормотав при этом: «Тьфу ты пропасть, вздор‑то какой». Но большую часть библиотеки составляли книги более объемистые и совершенно иного характера. Покойный епископ был человеком глубоко начитанным; он собрал немало старинных книг, так хорошо описанных нашим современным поэтом:

Пергаментом одетый переплет, И на застежках времени налет.

Столетьями лежавшие тома:

Старинный шрифт и красная кайма, И корешок внушительный, упругий, И золотые буквы в полукруге.

Книги по богословию и религиозной полемике, комментарии, писания святых отцов и проповеди, из которых одной хватило бы, пожалуй, на десяток нынешних, научные сочинения, как старые, так и современные, лучшие и редчайшие издания классиков — вот этими‑то фолиантами, составлявшими библиотеку почтенного епископа, и упивался теперь Домини Сэмсон. Начав составлять каталог этих книг, он старался писать особенно красиво, с чрезвычайной тщательностью выводя каждую букву. Так мог стараться только юноша, который пишет своей возлюбленной письмо в день святого Валентина. Потом он осторожно ставил каждый том на отведенное для него место на полке. Мне вспоминается сейчас одна старая дама и то благоговение, с которым она каждый раз брала в руки старинную китайскую вазу. Но, несмотря на все его усердие, работа все же двигалась медленно. Стоя на лесенке, он иногда рассматривал какой‑нибудь фолиант, и, даже не меняя неудобной позы, погружался в чтение, и предавался ему до тех пор, пока лакей не тянул его за рукав, чтобы дать ему знать, что обед уже на столе. Тогда он появлялся в столовой, запихивал себе в рот огромные куски мяса, отвечал наугад на задаваемые вопросы односложными «да» или «нет» и тут же спешил обратно в библиотеку, едва успев снять с себя салфетку, а иногда даже и с салфеткой, заткнутой за воротник наподобие детского нагрудника.

И настали тогда Счастья райские дни.

Но теперь когда жизнь героев нашего романа потекла совсем тихо и мирно и, пожалуй, перестала быть занимательной для читателя, мы оставим их на время и займемся человеком, которого мы знаем только по имени, но чья жизнь интересна для нас уже тем, что полна злоключений и всевозможных превратностей судьбы.

Глава 21

Кто мудр, тот знает, что любовь

Сильна:

Со смелым сводит смелого она

И узами навек соединит

Того, кто знатен, с тем, кто знаменит.

Крабб

В. Браун — я не хочу даже произносить полностью это трижды несчастное имя — с самого детства был мячиком в руках судьбы. Но природа одарила его такой эластичностью, что от каждого удара он только подпрыгивал еще выше прежнего. Это был человек высокого роста, мужественный и энергичный. Черты его лица соответствовали его характеру; хотя и не совсем правильные, они выражали ум и какую‑то большую доброту, а когда он вдруг воодушевлялся или начинал говорить, лицо его становилось даже красивым. Манеры его выдавали в нем военного; в армию он поступил добровольно и дослужился уже до чина капитана, так как новый начальник, назначенный на место Мэннеринга, старался загладить несправедливость своего предшественника к Брауну. Но это повышение по службе, так же как и освобождение из плена, произошло уже после отъезда Мэннерпнга из Индии. Вскоре и Браун должен был покинуть эту страну, так как полк его был отозван на родину. Приехав в Англию, он прежде всего стал справляться о том, где находится семейство Мэннеринга. Узнав, что полковник уехал с семьей на север, он отправился вслед за ним с намерением увидеть Джулию. Не зная о том яде подозрений, который был влит в душу полковника и смутил его покой, Браун смотрел на него как на человека, не заслуживающего уважения; в его глазах Мэннеринг был просто аристократом, который деспотически использовал свое положение начальника, чтобы лишить его производства в чин капитана, вполне им заслуженного. Браун был уверен, что полковник сам вызвал его на ссору, не найдя для этого более веской причины, чем те знаки внимания, которые он оказывал молоденькой девушке с ведома и разрешения ее матери. Поэтому он и решил, что не отступится от своих намерений до тех пор, пока не услышит отказа из уст самой Джулии: полагая, что виновником его тяжелого ранения и плена был Мэннеринг, он считал себя свободным от обязательств чести по отношению к нему.

Как все сложилось и как потом его ночные свидания с Джулией были обнаружены Мэннерингом, читатель уже знает.

После этого неприятного происшествия капитан Браун уехал из гостиницы, где он проживал под именем Досона, и все попытки полковника Мэннеринга выследить и узнать, кто был загадочный незнакомец, ни к чему не привели. Но Браун твердо решил, что никакие преграды его не остановят и не заставят отказаться от своего плана, пока Джулия оставляла ему хоть луч надежды.

Чувство ее к нему было настолько велико, что она не в состоянии была его скрыть, и со всей энергией романтически влюбленного юноши он решил не отступать. Но надо думать, что читателю будет интересно узнать мысли и намерения Брауна из его собственного письма к его закадычному другу капитану Деласеру, швейцарцу, с которым они вместе служили в полку.

ОТРЫВОК

Напиши мне поскорее, милый Деласер. Помни, что полковые новости доходят до меня только через тебя, а мне очень хочется знать, чем кончилось дело Эйра и произвели ли Элиота в майоры. Успешно ли идет набор?

Нравится ли молодым офицерам военная жизнь? О нашем друге, подполковнике, я тебя не спрашиваю: проезжая через Ноттингем, я видел, как он наслаждался там семейным счастьем. Как это хорошо, Филипп, что даже на долю таких бедняг, как мы с тобой, когда‑нибудь достанется отдых между полем сражения и могилой. Только бы дорогою нас не настигли болезнь, свинец или сталь и перенесенные нами тяготы не дали себя почувствовать раньше времени! Старый солдат в отставке всегда пользуется любовью и уважением среди молодых. Время от времени он ворчит себе под нос, но ему‑то можно и поворчать. Если какой‑нибудь адвокат, или врач, или священник вздумает вдруг жаловаться на то, что ему не везет в жизни, все на него сразу накинутся и скажут, что он сам не сумел как надо взяться за дело. Но если даже самый захудалый вояка, способный только повторять за бутылкой вина уже всем известную историю о давнишней битве и о своих подвигах, начнет трясти седой головой и с негодованием говорить о том, что ему предпочли какого‑нибудь молокососа, то он неизменно встречает сочувствие. А мы вот с тобой, Деласер, оба иностранцы, поэтому, даже если бы я и мог доказать свое шотландское происхождение, англичанин никогда не признает меня за своего земляка, — мы можем похвалиться только тем, что заслуженно получили свой чин, завоевав шпагой то, чего при нашей бедности купить бы мы никак не сумели. Англичане — мудрый народ. Восхваляя самих себя и как будто принижая этим все другие нации, они, по счастью, оставляют нам разного рода ходы и выходы, которыми мы, простые чужеземцы и не такие баловни судьбы, как они, можем достичь подобного положения. Таким образом, они в каком‑то отношении похожи на того хвастливого хозяина, который долго распространяется о необыкновенном вкусе и запахе зажаренного им шестилетнего барашка, гостеприимно угощая им всю компанию. Короче говоря, ты, пустившийся искать счастья из‑за чрезмерной гордости своей семьи, и я, попавший в армию из нужды, — мы оба можем утешаться мыслью, что если мы и не будем дальше продвигаться по лестнице чинов, то это не столько из‑за того, что кто‑то нам преградил дальнейший путь, сколько из‑за того, что у нас попросту нет денег на дорогу. И если ты можешь убедить молодого Вайшеля вступить в наши ряды, то пускай он покупает себе офицерский патент, пусть живет разумно, выполняет свои обязанности, а в том, что касается продвижения по службе, положится на судьбу.

Но ты, вероятно, горишь нетерпением узнать, чем кончились мои романтические скитания; я писал тебе, что решил несколько дней побродить пешком по Уэстморлендским горам вместе с Дадли, молодым английским художником, с которым я познакомился. Это очень талантливый юноша; он и хороший художник и прекрасный собеседник. К тому же он отлично играет на флейте. И надо сказать, что при всех его талантах у него нет ни малейшего самомнения и он очень скромен. Вернувшись из этой прогулки, я узнал, что неприятель произвел рекогносцировку. Хозяин гостиницы сообщил мне, что лодка мистера Мервина появилась на нашей стороне озера и что в ней находился какой‑то незнакомец.

— Кто же это был? — спросил я у него.

— Да смуглолицый какой‑то и, видно, из военных, они величали его полковником. Господин Мервин так допрашивал меня, будто судить собирался. Я сообразил, в чем дело, мистер Досон (я писал тебе, что это мое вымышленное имя), и ни словом не обмолвился насчет ваших ночных прогулок по озеру. Такие вещи не в моем характере. Сам не гуляешь, так по крайней мере другим не мешай, а мистер Мервин такой дотошный, как прицепится ко мне, чего это ради мои гости к его дому на лодке подъезжают, хотя смотреть им там нечего. Ну, так пускай сам спрашивает, а причем здесь Джо Ходжиз?

Теперь ты видишь, что мне больше ничего не оставалось делать, как расплатиться с Джо Ходжизом и уехать отсюда или же, напротив, посвятить его в мою тайну, но этого я вовсе не хотел. К тому же я проведал, что наш cidevant полковник, который теперь в отставке, уезжает совсем в Шотландию и увозит с собой мою бедную Джулию. От людей, приехавших за его багажом, я узнал, что он обосновался на зиму где‑то в Вудберне, в *** графстве, в Шотландии. Он теперь насторожен, и поэтому не надо давать ему повода для тревоги, пускай себе спокойно занимает свои позиции. А тогда уж, господин полковник, берегитесь, у нас с вами старые счеты!

Знаешь, Деласер, я часто думаю, что во мне сидит дух противоречия; он‑то и толкает меня поступать во что бы то ни стало по‑своему. Мне, например, было бы гораздо приятнее заставить этого заносчивого гордеца назвать свою дочь миссис Браун, чем просто жениться на ней с его согласия, если бы даже сам король разрешил мне принять имя и титул Мэннеринга и я мог бы стать наследником всех богатств полковника. Во всем этом есть только одно обстоятельство, которое тревожит меня. Джулия молода и мечтательна, мне не хотелось бы сознательно толкать ее на шаг, в котором она потом стала бы раскаиваться. Нет, я не хочу, чтобы она даже одним взглядом могла упрекнуть меня в том, что я обрек ее на нищенскую жизнь, и особенно, чтобы она сказала

— а ведь бывает, что жены именно так и говорят потом своим мужьям, — что, если бы я дал ей время для размышления, она была бы рассудительнее и поступила иначе. Нет, Деласер, этого не должно быть. Мне эта мысль не дает покоя, потому что я уверен, что девушка, попавшая в положение Джулии, плохо представляет себе, на какую жертву она идет. Трудности она знает только на словах. И если она мечтает о любви в хижине, то это обязательно ferme огнее, хижина, приукрашенная поэзией или построенная в парке богатым помещиком. Она совсем не подготовлена к лишениям, связанным с жизнью в том настоящем швейцарском домике, о котором мы столько с ней говорили, и к трудностям, которые встанут на нашем пути еще до того, как мы достигнем этого тихого прибежища. Надо все это привести в ясность. Хоть красота Джулии и ее нежность ко мне безгранично тронули мое сердце, я хочу, чтобы она отдала себе полный отчет в своих поступках и хорошо знала, чем она жертвует ради меня.

Может быть, это самомнение с моей стороны, Деласер, — думать, что даже в этом случае она согласится стать моей; может быть, я чересчур тщеславен, полагая, что одних моих способностей и решимости посвятить жизнь ее счастью достаточно, чтобы вознаградить ее за все, чего она лишится? Или окажется, что роскошные туалеты и целый штат прислуги, светский образ жизни и привычка к частой смене впечатлений — все это будет значить для нее больше, чем тихое домашнее счастье и наша взаимная любовь? Я уж не говорю об ее отце — хорошие качества так странно сочетаются в нем с дурными, что последние сводят первые на нет, и если даже Джулия будет сожалеть о родном доме, то наряду с этим она будет и радоваться своему освобождению от отцовской опеки, и радость эта пересилит ее дочерние чувства. Пока что я не падаю духом. Я слишком много раз в жизни попадал в тяжелое положение, чтобы самонадеянно рассчитывать на успех. Вместе с тем я слишком много раз самым удивительным образом выкарабкивался из беды, чтобы сейчас предаваться отчаянию.

Жаль, что ты не видел этих мест. Здешние пейзажи, наверно, привели бы тебя в восторг; именно в этих краях я часто вспоминаю, как влюбленно ты описывал свою родину. Для меня главная прелесть всего, что я здесь вижу, — в новизне. Хоть я и родом, как мне говорили, из Шотландии, у меня остались одни только смутные воспоминания об ее холмах. Чувство пустоты, которое пробуждали в моей детской душе равнины острова Зеландии, как бы заглушило собою в памяти все виденное дотоле. Но как и те более давние воспоминания, так и само это чувство говорят уже о том, что в раннем детстве меня окружали горы и скалы и что, хоть я помню их только по контрасту с этим ощущением пустоты, когда я тщетно искал их вокруг взглядом, они оставили в моей душе неизгладимый след. Помню, что, когда мы проходили знаменитым Мизорским ущельем и оно почти всех поражало и страшило своей красотой и величием, у меня было к нему, пожалуй, такое же чувство как у тебя и у Камерона, у которых к восхищению этими дикими скалами примешивалась какая‑то привязанность к ним, какие‑то далекие, детские воспоминания. Несмотря на то, что я вырос в Голландии, голубая вершина горы мне кажется близким другом, а в звуках горных потоков чудится какая‑то еще с детства знакомая песня. Нигде я с такой силой не испытывал этого чувства, как здесь, в этой стране скал и озер, и меня больше всего огорчает, что служба твоя мешает тебе бродить здесь сейчас со мной. Я пытался кое‑что зарисовать, но неудачно, Дадли же, напротив, рисует чудесно, каждый штрих его будто мановение волшебного жезла. А я стараюсь, переправляю, и одно выходит слишком темным, другое слишком светлым, а все вместе никуда не годится. Надо побольше играть на флажолете; музыка — это единственное искусство, которое мне по плечу.

А ты знал, что у полковника Мэннеринга большие способности к рисованию? Наверно, нет, потому что гордость мешала ему показывать свои картины тем, кто у него в подчинении. Как бы то ни было, рисует он превосходно. Как только он и Джулия уехали из Мервин‑холла, Дадли пригласили туда. Хозяину дома хотелось иметь целую серию пейзажей. Мэннеринг написал четыре первых, но неожиданный отъезд не дал ему закончить остальных. Дадли говорит, что ему редко приходилось видеть такое совершенство рисунка, хотя это были лишь наброски. К каждому из них было приложено по стихотворению. «Неужели и Саул среди пророков!» — скажешь ты. Подумай только: стихи полковника Мэннеринга! Но это так! Ему пришлось потратить столько же усилий, чтобы скрыть свои таланты, сколько иные тратят на то, чтобы их выставлять напоказ. Каким сдержанными нелюдимым человеком он был всегда! Он никогда не принимал участия в разговоре, интересном для всех. И как он был дружен с этим презренным Арчером, человеком во всех отношениях ниже его, и все это только потому, что Арчер был братом виконта Арчерфилда, небогатого шотландского пэра. Мне кажется, что, если бы Арчер не умер от ран, полученных им при схватке в Каддиборэме, он мог бы рассказать нам кое‑что интересное о личности этого странного человека. Он говорил не раз: «Я вам расскажу нечто такое, что изменит ваше мнение о полковнике». Но преждевременная смерть помешала ему это сделать, и если, как это явствовало из некоторых его слов, он даже и чувствовал потребность признаться мне во всем, он умер раньше, чем успел осуществить свое намерение.

Пока стоят морозы, я хочу совершить еще одну прогулку по горам, и Дадли, который тоже неплохой ходок, пройдет вместе со мною часть пути. Мы расстанемся с ним на границе Камберленда. Он поедет потом в Мэри‑бон, где он живет в мансарде и работает, по его словам, «для денег». Ни у кого жизнь не делится так резко на две части, говорит он, как у художника, если только он предан своему делу; половину жизни он проводит в том, что ищет сюжеты для своих картин, другую — в том, что копается в этих картинах с целью выставить что‑нибудь напоказ разным светским любителям, которые встречают их оскорбительным равнодушием или, что еще хуже, — самодовольной критикой. «В летнее время, — говорит он, — я свободен, как дикий индеец, и наслаждаюсь привольной жизнью среди величественных красот природы; а зимой и весной я вынужден прозябать в жалкой каморке на чердаке и всячески подделываться под настроения и вкусы людей, которые совершенно равнодушны к искусству и смотрят на меня как на каторжника». Я обещал познакомить его с тобой, Деласер. Тебе понравятся его картины, а ему — твое чисто швейцарское пристрастие к горам и горным потокам.

Расставшись с Дадли, я отправлюсь в Шотландию; это, говорят, очень недалеко — надо только пройти по пустынным равнинам на север Камберленда. Я и пойду как раз этой дорогой, чтобы полковник мог укрепиться на своих позициях, прежде чем начнется моя рекогносцировка. Прощай, Деласер, теперь я тебе, вероятно, напишу, только когда буду в Шотландии.

Глава 22

Вперед, вперед, тропинка, беги,

И песнь, лети на просторе.

Всегда у веселья быстрей шаги,

Плетется нехотя горе.

«Зимняя сказка»

Пусть читатель вообразит себе ясное, морозное ноябрьское утро и широкую равнину, а вдали цепь огромных гор, среди которых выше всего поднимаются вершины Скиддо и Сэдлбэка. Пусть он взглянет на слепую тропинку, которая едва обозначена в траве следами пешеходов и заметна лишь издали своей сверкающей зеленью среди более темного фона, а под ногами совсем не видна. По такой вот тропинке идет наш путник. Твердый шаг, прямая и свободная осанка военного хорошо сочетаются с его высоким ростом и прекрасным сложением. Одет он так просто, что по виду нельзя даже судить о его звании, и не знаешь, то ли это джентльмен, путешествующий для собственного удовольствия, то ли местный житель, для которого такая одежда привычна. В дорогу он взял с собой только самое необходимое. В карманах у него лежат два томика Шекспира, за плечами маленький узелок со сменой белья и в довершение всего — в руке дубовая палка. Таким вот мы и хотим представить его нашим читателям.

Этим утром Браун расстался со своим другом Дадли и пустился один путешествовать по Шотландии.

Первые несколько миль, которые он прошел, показались ему довольно длинными, оттого что с ним не было человека, с которым он так сдружился за последнее время. Но грусть эта вскоре уступила место столь обычному для него хорошему настроению, которое становилось все лучше и лучше от быстрой ходьбы и бодрящего морозного воздуха. Он шел и посвистывал, — вовсе не оттого, что ему ни о чем не думалось, а просто чтобы как‑то излить кипевшие в нем чувства. Он приветливо и весело здоровался с каждым встречным. Камберлендские крестьяне говорили: «Это славный малый, да благословят его господь!», и их обветренные лица расплывались в улыбку. Девушки по многу раз оглядывались на его могучую‑« фигуру, которая была так под стать его простому и свободному обращению. Лохматый терьер, его неизменный спутник во всех прогулках, отличался таким же веселым нравом; он без устали носился но полю, а потом подбегал к хозяину и радостно кидался ему на грудь, как будто стараясь уверить его, что прогулка ему тоже очень по вкусу.

Доктор Джонсон считал, что едва ли не самое большое удовольствие в жизни — мчаться на почтовых, но тот, кто в молодые годы много ходил пешком и знает, как свободно и радостно чувствует себя неутомимый путник в новых для него местах и в хорошую погоду, — тот, пожалуй, не согласится с мнением великого моралиста.

Выбрав именно этот необычный путь, ведущий в Шотландию через восточные горы Камберленда, Браун хотел осмотреть остатки знаменитого Римского вала, которые хорошо видны именно с этих высоких мест. Его образование было очень несовершенным и отрывочным, но ни занятия делами, ни увлечения молодости, ни тяжелые денежные обстоятельства не мешали ему постоянно, при каждом удобном случае пополнять свои знания.

«Так вот он, Римский вал, — подумал он, взобравшись на возвышенность, откуда на большом протяжении был виден этот знаменитый памятник древних времен. — И велик же был этот народ, если даже на самом далеком рубеже своей земли он возвел такое грандиозное сооружение! Будущим векам, когда войны будут происходить совсем иначе, вряд ли удастся сохранить для потомков труды Вобана и Кохорна, в то время как эти удивительные памятники древности и тогда еще будут поражать всех своим величием! Укрепления, акведуки, театры, фонтаны, все общественные постройки римлян отличались теми же чертами, которые отличают их язык — мужественный, четкий и величавый, в то время как то, что строим сейчас мы, состоит как будто из одних только обломков созданного ими». Среди всех этих размышлений он почувствовал, что уже проголодался, и направился к находившемуся неподалеку постоялому двору, чтобы там закусить.

Постоялый двор — другого названия это строение, пожалуй, не заслуживало

— расположился в глубине узенькой долины, по которой протекал горный ручеек. Над домом раскинул свои ветви высокий ясень, к нему прилегал глиняный сарай, служивший конюшней; там стояла оседланная лошадь и жевала овес. Крестьянские дома в этой части Камберленда столь же примитивны, как и в Шотландии. Внешний вид этого постоялого двора не особенно обнадеживал, хотя на хвастливой вывеске и было изображено, как пиво льется само собой из штофа в стакан, а внизу какая‑то иероглифическая надпись обещала «хороший прием и лошади и седоку». Но Брауну не приходилось быть особенно разборчивым, и он вошел в дом.

Первым, кто бросился ему в глаза на кухне, был высокий, здоровенный мужчина в длинном кафтане, видом своим походивший на фермера; его‑то лошадь и стояла в сарае. Он уплетал большие куски холодной вареной говядины и время от времени поглядывал в окно, ест ли лошадь овес; перед ним рядом с блюдом говядины стояла большая кружка пива. Хозяйка дома что‑то пекла. Огонь был разведен, по обычаю этой страны, в каменном очаге, а дым уходил в широкую вытяжную трубу, под которой стояли две скамейки. На одной из них сидела очень высокая женщина в красном плаще и надвинутой на брови шляпе, с виду похожая на нищую. Она курила короткую черную трубку.

Браун попросил дать ему что‑нибудь поесть; хозяйка вытерла выпачканным в муке передником край стола, поставила перед путешественником деревянную тарелку с ножом и вилкой, молча указала ему на говядину и на сидевшего за ужином шотландского фермера и наконец палила ему большой коричневый кувшин домашнего пива.

Браун, не теряя времени, принялся за мясо и за пиво. Вначале оба сотрапезника были слишком заняты, чтобы обращать внимание друг на друга, и успевали только чуть улыбнуться, поднося кружку ко рту. Наконец, когда наш путешественник начал кормить своего маленького Шмеля, Димонт — так звали шотландского фермера — решился заговорить с ним.

— Славный у вас пес, сэр, и, верно, хорошо дичь находит, ежели только вы его обучили, ведь все от этого зависит.

— Говоря по правде, — сказал Браун, — обучением его никто особенно не занимался, но гулять с ним я очень люблю.

— Эх, сэр, вот это вы напрасно! Человек ли, зверь ли, учить его все равно надо. У меня вот дома шесть терьеров, да еще четыре ищейки, да и всяких других без счета. Есть у меня Старый Перец и Старая Горчица, и Молодой Перец и Молодая Горчица, и Маленький Перец и Маленькая Горчица, и я всех их повыучивал, сначала на крыс, потом на хорька, а потом уж на барсука и лисицу, так что теперь они никакого зверя не испугаются.

— Я уверен, что вы их хорошо воспитали, только странно, что у вас столько собак, а имена чуть ли не у всех одинаковые.

— Ну, это я так уж решил, чтобы породу отличить.

Сам герцог присылал в Чарлиз‑хоп за щенками от моих Перца и Горчицы; ей‑богу, он присылал своего сторожа Тэма Хадзона, и мы с ним на лисицу и на хорьков охотились. Славно мы тогда потравили! Ну и ночка же была!

— У вас, видно, много дичи водится?

— Как же, хватает! Зайцев у меня сейчас больше, чем овец в стаде. А куропаток и диких уток — что голубей на голубятне. Скажите, вот вы на тетерева охотились когда‑нибудь?

— По правде говоря, я даже никогда не видел тетерева, если не считать чучела в Кесвикском музее.

— Ну, конечно, об этом даже по вашему южному выговору догадаться можно. Просто диву даешься, но англичане, что сюда приезжают, верите ли, никогда почти тетерева не видали. А знаете что? Человек вы хороший; так вот, приезжайте‑ка сюда ко мне — к Дэнди Динмонту в Чарлиз‑хоп, и вы здесь на тетерева поохотитесь, да заодно и мяса его отведаете.

— Ну разумеется, ведь так и говорят: «Не отведаешь — не узнаешь». Что ж, как‑нибудь выберу время и воспользуюсь вашим приглашением.

— Как‑нибудь? А что, у вас сейчас времени, что ли, не найдется прямо туда поехать? Вы что, верхом?

— Нет, я иду пешком, и если эта славная лошадка ваша, то мне за вами не угнаться.

— Ясное дело, четырнадцать миль в час, как она, вы не сделаете. Но к ночи до Рикартона вы все‑таки доберетесь, а там есть постоялый двор, да можно заночевать и у Джона Грива в Хьюхе… Там‑то вас примут хорошо. А я как раз собираюсь сейчас к нему заехать да выпить с ним по рюмочке. Я ему скажу, что вы зайдете… Или погодите… А ну‑ка, хозяйка, может для этого господина найдется какая лошадка, а я ее завтра чуть свет с кем‑нибудь пришлю?

Но оказалось, что лошадь была в поле и не очень‑то просто было ее поймать.

— Ну, значит, ничего не поделаешь. Все равно завтра непременно приходите. А теперь, хозяйка, я поеду, чтобы засветло успеть в Лидсдейл, а то темно станет, а у ваших болот слава не больно хорошая.

— Как это вам не грех, мистер Динмонт, так о наших местах говорить. Уверяю вас, что после случая с купцом Саони Каллохом, тогда еще за него Раули Овердиза и Джока Пенни наказали, года два тому назад, на дорогах у нас тишь да гладь. В Бьюкасле больше никто на такие дела не решится. Народ у нас теперь пошел честный.

— Как бы не так, он честным тогда будет, когда рак свистнет, а тот пока еще свистеть не собирается. Так вот, хозяюшка, я объехал уже чуть ли не все графства Гэллоуэй и Дамфриз, был в Карлайле, а сейчас возвращаюсь с ярмарки в Стейнщибэнке, и не очень‑то приятно, если тебя почти у самого дома обчистят. Поэтому надо ехать.

— Ты что, был в Дамфризе и в Гэллоуэе? — спросила старуха, курившая у очага, которая все это время молчала.

— Был, тетка, и порядочный кончик проехал.

— Тогда тебе, стало быть, известно такое место — Элленгауэн?

— Поместье Элленгауэн, это что мистеру Бертраму принадлежало? Знаю, как же. Третья неделя уж пойдет, как лэрд умер.

— Умер! — сказала старуха, уронила трубку, встала и зашагала по комнате. — Умер! А ты это наверно знаешь?

— Как же, — ответил Динмонт, — там ведь невесть что творилось. Ведь он в тот самый день умер, когда дом и все добро продавали. Тут и торги приостановили, и многие на этом деле убытки понесли. Говорили, что он был последний из их рода, и жалели его: сейчас ведь в Шотландии людей благородных совсем мало осталось.

— Умер! — повторила старуха, в которой наши читатели уже, должно быть, узнали Мег Меррилиз. — Умер! Ну, раз так, счеты наши окончены. Так ты говоришь, что и наследника после него не осталось?

— Ну да, из‑за этого‑то его имение и продали; а был бы наследник, ‑Так, говорят, продавать не дали бы.

— Продали! — вскрикнула цыганка. — А кто же это чужой посмел купить Элленгауэн? Кто же это так уверен, что мальчик не найдется и свое добро обратно не потребует; нет, кто посмел это сделать?

— Да вот.., есть тут такой, писарь, что ли, Глоссин; сдается, его так зовут.

— Глоссин, Гибби Глоссин! Да я ведь его сколько на руках таскала, мать‑то у него вроде меня была! И это он посмел купить имение Элленгауэн! Боже ты мой, чего только не творится на свете! Я лэрду действительно зла желала, но такого разорения — нет, у меня этого и в мыслях не было. О горе мне, о горе!

На минуту замолчав, она, однако, загородила рукой дорогу Динмонту, который сначала было заторопился, но, видя, с каким интересом она его слушает, добродушно стал отвечать на ее расспросы.

— Его увидят, его услышат. И земля и воды о нем заговорят, хватит им молчать. А ты не знаешь, шериф здесь все тот же самый, что когда‑то был?

— Нет, тому, говорят, дали новое место в Эдинбурге. Ну, прощай, милая, мне пора.

Старуха вышла вместе с ним во двор, и, пока он седлал коня, подтягивал подпругу, надевал узду и привязывал сумку, она забросала его вопросами относительно смерти Бертрама и об участи его дочери; но обо всем этом наш фермер мало что знал.

— А видал ты такое место, Дернклю называется? Это около мили от замка Элленгауэна.

— Да как же, видал, милая, лощина такая есть дикая, и там остатки жилья еще уцелели. Я был там, когда мы обходили землю с одним человеком: он хотел там ферму снять.

— — А когда‑то славное было место, — сказала Мег, разговаривая сама с собой. — А ты старую иву там видал? Ствол ее совсем пошатнулся, а корни глубоко в земле сидят; под ивой есть ручеек, там я, бывало, на скамеечке сидела и чулки вязала.

«Провалиться бы ей со своими ивами, и со скамеечками, и с Элленгауэном!» — подумал Динмонт.

— Знаешь что, любезная, пусти‑ка, я поеду; на вот тебе шесть пенсов, лучше возьми да выпей рюмочку, чем тут прошлогодний снег вспоминать.

— Ну, спасибо тебе, добрый человек, теперь ты все растолковал и даже не спросил, зачем я это от тебя выпытывала. Только я дам тебе один совет, и ты ни о чем не спрашивай, а сделай, как я тебе говорю. Тиб Маме поднесет тебе сейчас чарочку на прощание и спросит, какой дорогой ты ехать думаешь — верхом через Уилли или низом через Конскаутарт; назови ей любую, но смотри только, — ; тут она шепотом, но все же очень внятно сказала, — сам поезжай по другой.

Динмонт рассмеялся, обещал ей, что все в точности выполнит, и цыганка ушла.

— Так что же, вы последуете ее совету? — спросил Браун, внимательно слушавший весь их разговор.

— Конечно, нет; буду я еще слушать эту старую чертовку! Да лучше уж пусть Тиб Маме знает, какой дорогой я поеду, чем она, хоть на Тиб тоже не очень‑то можно положиться, и вам лучше бы тут не ночевать.

Минуту спустя Тиб, хозяйка дома, появилась со своей прощальной чаркой, которую Динмонт тут же осушил. Тогда она, как Мег его и предупреждала, спросила, какой дорогой он поедет — верхней или нижней. Он ответил, что нижней, и, распростившись с Брауном и снова напомнив ему, что самое позднее завтра он будет ждать его в Чарлиз‑хопе, ускакал крупной рысью,

Глава 23

На большой дороге того и жди, что зарежут или повесят.

«Зимняя сказка»

Браун не забыл предупреждений гостеприимного фермера. Но когда он стал расплачиваться с хозяйкой, он невольно еще раз взглянул на Мег Меррилиз, Всем своим обликом она так же походила на ведьму, как и тогда, когда мы впервые столкнулись с ней в замке Элленгауэн. Время посеребрило ее иссиня‑черные волосы и избороздило морщинами ее лицо дикарки, но у нее была все‑таки прямая осанка, и движения ее были по‑прежнему быстры. Мы уже говорили, что эта женщина, как и вообще все цыганки, не занимаясь никаким трудом, вела, однако, жизнь весьма деятельную и до такой степени хорошо владела своим лицом и телом, что все ее позы были непринужденны и даже живописны. Теперь она стояла у окна, вытянувшись во весь свой необычный для женщины рост и откинув голову назад так, что широкополая шляпа, бросавшая тень на ее лицо, не мешала ей разглядывать Брауна. Она едва заметно вздрагивала от каждого его жеста и от каждого слова. Браун, со своей стороны, заметил, что, глядя на эту женщину, он испытывает какое‑то волнение. «Что это, уж не снилась ли она мне когда‑нибудь? — думал он. — Или эта странная женщина своим видом напоминает мне диковинные изваяния, которые я видел на индийских пагодах?»

В то время как он был погружен в раздумье, а хозяйка отсчитывала сдачу с полгинеи, цыганка вдруг кинулась к Брауну и схватила его за руку. Ему пришло в голову, что она хочет ему погадать, но она, по‑видимому, думала совсем о другом.

— Скажи мне, скажи мне ради всего святого, как тебя зовут и откуда ты?

— Меня зовут Браун, мать, а приехал я из Ост‑Индии.

— Из Ост‑Индии, — со вздохом пробормотала она и тут же опустила руку. — Нет, тогда это не то, что я думала. А мне‑то, старой дуре, везде все одно мерещится. Из Ост‑Индии! Не то, не то… Но кто бы ты ни был, лицо твое и голос напомнили мне былые дни. Прощай, да смотри поторопись, а если кого‑нибудь из наших встретишь, проходи мимо и не связывайся с ними, и тогда никто тебя не тронет.

Получив сдачу, Браун сунул ей в руку шиллинг, простился с хозяйкой и быстрым шагом пошел по той же дороге, что и фермер, приглядываясь к следам лошадиных копыт.

Мег Меррилиз смотрела некоторое время ему вслед, а потом пробормотала: «Я должна еще раз его видеть, да и в Элленгауэне я должна побывать. Лэрд умер, — ну что же, смерть все покрывает, когда‑то он был человеком добрым. Шериф отсюда уехал, и можно пока тут где‑нибудь укрыться; нечего бояться, что в казенный дом упрячут. Хотелось бы мне взглянуть на Элленгауэн еще разок перед смертью».

Тем временем Браун быстрыми шагами шел на север по Какбсрлендским болотам. Он прошел мимо уединенного дома, куда, по‑видимому, свернул ехавший впереди всадник. Следы лошадиных копыт уводили как раз в ту сторону. Чуть дальше видно было, как следы эти снова выходили на дорогу. «Должно быть, мистер Динмонт заезжал туда по делу или просто передохнуть. Неплохо было бы,

— подумал Браун, — если бы добряк фермер дождался здесь меня: надо было бы еще немного порасспросить его о дороге, а то она становится все глуше и глуше».

Действительно, печать дикости и запустения лежала на всей местности, как будто природа нарочно хотела сделать ее границей между двумя враждующими народами. Горы здесь не очень высоки, и скал нет совсем, кругом только низкий кустарник да топи; хижины везде жалкие и бедные и далеко отстоят друг от друга. Возле них земля обычно только чуть‑чуть обработана, и всюду два‑три стреноженных жеребенка наводят на мысль, что главный источник дохода фермера — коневодство. Народ здесь тоже более грубый и менее гостеприимный, чем где бы то ни было в Камберленде; таковы уж их привычки, да к тому же население здесь сильно перемешалось с бродягами и преступниками, которые в этих глухих краях укрылись в свое время от правосудия. Жители этих мест еще в стародавние времена встречали такое подозрительное и неприязненное отношение со стороны своих более цивилизованных соседей, что граждане Ньюкасла вынесли даже постановление, запрещающее городским ремесленникам брать к себе в качестве подмастерьев уроженцев некоторых из этих долин.

Есть хорошая поговорка: «Дай собаке дурную кличку — и пропала собака». К этому можно прибавить, что если какомунибудь человеку или даже целому народу дадут дурное прозвище, он в конце концов его оправдает. Об этом Браун слыхал и раньше, и поэтому разговоры хозяйки, Динмонта и цыганки навели его на большие подозрения. Правда, от природы он был человеком не робкого десятка, к тому же при нем не было никаких ценностей, и он не сомневался, что пройдет весь путь до наступления темноты. Но тут он ошибся. Дорога оказалась длиннее, чем он мог предполагать, и, едва только он вышел на огромную болотистую низину, как стало темнеть.

Осторожным, размеренным шагом Браун шел по тропинке, которая то ныряла вдруг между кочками в поросшую мхом трясину, то перебегала через узенькие, но глубокие овраги, наполненные грязной жижей, то поднималась вверх по осыпям гравия или камня, которые принес сюда горный поток, затопивший во время разлива всю эту низииу. Он стал раздумывать о том, можно ли проехать по этой тропинке верхом; однако следы копыт все еще были видны, ему даже показалось, что он услышал где‑то вдалеке топот лошади. Уверенный в том, что ему будет легче пробираться по этому болоту, чем Динмонту, он решил прибавить шагу, чтобы поскорее нагнать его и порасспросить о дороге. В это мгновение маленький Шмель бросился вперед и отчаянно залаял.

Браун ускорил шаг и, выйдя на вершину небольшого холма, сразу увидел, что взволновало собаку. Внизу, в расщелине, на расстоянии ружейного выстрела от него, человек, в котором он сразу же узнал Динмонта, отчаянно боролся с двумя неизвестными. Его уже стащили с седла, и он, пеший, защищался, как только мог, рукоятью своего тяжелого бича. Браун поспешил кинуться ему на помощь, но, прежде чем он успел приблизиться, Динмонт уже лежал на земле, и один из разбойников добивал его сильными ударами по голове. Другой бросился навстречу Брауну и стал звать к себе товарища; он кричал ему, что «с того хватит», видимо решив, что с Динмонтом они уже окончательно разделались. Один из них был вооружен тесаком, а другой — дубиной. Тропинка была узкая, и Браун подумал: «Огнестрельного оружия у них нет — значит, я с ними справлюсь». С дикими угрозами негодяи накинулись на Брауна. Вскоре, однако, они убедились, что их новый противник и храбр и силен, и после нескольких ответных ударов, видя, что справиться с ним не удастся, один из них сказал:

— Убирайся отсюда ко всем чертям, нам с тобой говорить не о чем.

Но Браун решил, что ему нельзя оставить несчастного Динмонта, которого они легко могли ограбить, а может быть, и убить, и борьба возобновилась. Неожиданно Динмонт пришел в себя, вскочил на ноги, схватил свой бич и поспешил на поле боя. А так как фермер был сильным противником, даже когда застигнутый врасплох, дрался с врагами один, разбойники не стали дожидаться, пока он придет на помощь человеку, с которым им и без этого было не сладить, и кинулись бежать со всех ног. За ними понесся Шмель, который все это время не терялся, кусал врага за ноги и то и дело очень ловко ввязывался в драку.

— Вот это здорово. Теперь я вижу, что собака ваша может и на дичь ходить! — сказал наш добрый фермер, когда он, весь окровавленный, подошел к Брауну и опознал своего спасителя и его маленького помощника.

— Надеюсь, вы не очень опасно ранены?

— Ни черта, башка у меня не такое еще может выдержать. Их‑то благодарить мне не за что, а вот вам я премного благодарен. Но теперь, голубчик, помогите мне лошадь поймать. Мы сядем на нее вдвоем и поскачем сейчас во весь дух, пока их шайка не нагрянула — остальные ведь тоже где‑то тут недалеко.

По счастью, лошадь была сразу поймана, но Браун отказался ехать верхом, боясь, чтобы ей не было тяжело.

— Да полноте, — возразил Динмонт. — Дампл мог бы шесть человек увезти, была бы у него спина подлиннее. Но только, ради бога, скорее, никак там вон уже кто‑то едет.

Браун рассудил, что если человек пять или шесть разбойников скачут прямо на них через болото, то церемониться уже нечего; он вскочил на лошадь en сгопре, и эта резвая маленькая лошадка понесла двух рослых, здоровенных мужчин, как двух шестилетних ребят.

Динмонт, который отлично знал все тропинки в этих лесах, пришпоривал лошадь и очень искусно выбирал лучшую дорогу, в чем ему немало помогала и сама лошадка, которая при опасных переходах умела всегда выбрать самое удобное место переправы. Но дорога была настолько неровной и им так часто приходилось объезжать разные препятствия, что они не могли особенно далеко уйти от погони.

— Не беда, — сказал неустрашимый шотландец своему спутнику, — только бы добраться до Уитершинской топи; оттуда идет хорошая дорога, и уж тогда мы им покажем настоящую езду.

Вскоре они действительно добрались до этого места; это была заросшая ярко‑зеленой ряской канава, по которой еле сочилась вода; Динмонт направил лошадь в ту сторону, где течение было как будто быстрее, а дно тверже. Но Дампл рванулся назад и опустил голову, словно для того, чтобы поближе присмотреться к трясине, выпрямил передние ноги и остановился как вкопанный.

— Может быть, нам лучше сойти, — предложил Браун, — и пусть он сам переходит, или ударить его, что ли, хлыстом, — чтобы он сразу через трясину перескочил?

— Ну нет, — ответил его спутник. — К Дамплу никогда не надо силу применять, и человек‑то не каждый так все сообразит, как он. — С этими словами он опустил поводья.

— А ну‑ка ступай, милый, ищи сам дорогу, а мы поглядим, куда ты нас повезешь.

Дампл, предоставленный самому себе, быстро побежал вдоль болота, к месту, где, как казалось Брауну, переходить было еще труднее. Но, движимая то ли чутьем, то ли привычкой, лошадь выбрала именно этот путь и, спустившись в канаву, без особого труда перебралась на другой берег.

— Ну вот и хорошо, что из болота вылезли, — сказал Динмонт. — Лошадям тут легче конюшню найти, чем людям пристанище; теперь вот мы уже выехали на Мейденуэй.

И в самом деле они тут же очутились на неровной мощеной дороге. Это были остатки римской дороги, проложенной по этим пустынным местам на север. Тут они уже могли ехать со скоростью девяти‑десяти миль в час. Дампл даже не стал отдыхать, он всего‑навсего сменил галоп на рысь.

— Я мог бы его и побыстрее пустить, — сказал Динмонт, — но на нем такие два верзилы сидят, что коня жалко: ведь такого другого больше на всей Стейншибэнкской ярмарке не найти.

Браун тоже считал, что лошадь надо пожалеть, и добавил, что, раз они уже находятся в безопасности, мистеру Динмонту следовало бы повязать голову платком, чтобы рана не разболелась от холодного воздуха.

— Совсем это ни к чему, — заявил отважный фермер. — Пускай кровь на ветру присохнет, тогда и пластыря не понадобится.

Брауну за время военной службы не раз приходилось встречать тяжелораненых. Но он ни разу не видел, чтобы кто‑нибудь так стойко переносил столь тяжелые раны.

— Не буду же я нюни распускать из‑за царапины на голове. Через пять минут мы уже на шотландской земле будем, и вы останетесь у меня в Чарлиз‑хопе: это дело решенное.

Браун охотно принял это гостеприимное приглашение. Было уже совсем темно, когда впереди вдруг блеснула маленькая речка, извивавшаяся среди лугов. Горы были здесь зеленее и круче, чем те, которыми недавно проходил Браун, и спускались почти прямо к реке. Они не поражали путника ни высотой, ни своим живописным видом: склоны их были, обнажены; не было и скалистых утесов; на всем лежала печать тихого сельского уединения. Не видно было ни плетней, ни дорог, почти не было и пашен. Казалось, что такую вот землю мог избрать библейский пастырь, чтобы пасти здесь свои стада. Попадавшиеся тут и там остатки разрушенных крепостей говорили о том, что некогда здесь жили люди, совсем не похожие на теперешних обитателей этих мест. То были отважные разбойники, подвиги которых во время войн Англии с Шотландией остались в памяти у потомков.

Спустившись по дороге к хорошо знакомому броду, Дампл перешел узенькую речку, прибавил шагу и, пробежав около мили по берегу быстрой рысью, остановился возле нескольких низеньких домиков, крытых соломой. Домики эти, обращенные друг к другу углами, строились, очевидно, как попало. Это была ферма Чарлиз‑хоп, или «городок», как ее здесь называли. Наших путников встретил отчаянный лай трех поколений Перцев и Горчиц и всех их бесчисленных родичей с неизвестными именами. Прикрикнув на них, фермер призвал всех к порядку. Голос его узнали; полуодетая скотница отворила дверь и тут же захлопнула ее у них перед носом, для того чтобы доставить себе удовольствие заорать на весь дом: «Хозяйка, хозяйка! Хозяин приехал, и с ним еще господин какой‑то!» Дампл, отпущенный на волю, сам побежал вперед и остановился перед дверью конюшни. Там он начал бить копытом и тихо заржал; в ответ на это из конюшни тоже раздалось ржание. Среди всей этой суматохи Браун еле мог уберечь Шмеля от дворовых собак; нравы этих четвероногих больше соответствовали их кличкам, чем добродушию их хозяина, и к приезжему они отнеслись весьма неприветливо.

Через несколько мгновений здоровенный детина заводил уже Дампла в конюшню, а миссис Динмонт, довольно красивая, полная женщина, с непритворной радостью встречала своего супруга.

— Долгонько же ты проездил, родной мой! — воскликнула она.

Глава 24

Поэтами наш Лиддел до сих пор

Ни разу не воспет; лишь пастухи

Влюбленные поют о нем. А нет ведь

Нигде у нас прозрачнее реки.

«Искусство сохранять здоровье»

Нынешние фермеры южной Шотландии — люди гораздо менее грубые, чем их отцы, и нравы, которые я сейчас собираюсь описывать, или вовсе исчезли, или в значительной степени изменились. Не утратив своей сельской простоты, шотландцы приобрели теперь знания и привычки, которых не было у прежнего поколения. Это относится не только к сельскому хозяйству, но и к самому быту. Дома стали более удобными, образ жизни больше под стать тому, который мы встречаем в цивилизованном мире, и самая большая роскошь — просвещение за последние тридцать лет широко распространилось в этом горном крае. Непробудное пьянство, от которого раньше страдало его население, теперь почти сошло на нет, а удивительное гостеприимство шотландцев сохранилось таким, как было; оно только сделалось несколько более изысканным и не переходит уже границ благоразумия.

— Да что это на тебя нашло, — сказал Дэнди Динмонт, освобождаясь из объятий своей супруги, очень, однако, осторожно и глядя на нее с большой нежностью. — Что это ты, Эйли, неужели ты не видишь, что я тебе гостя привез?

Эйли повернулась к Брауну и начала извиняться.

— Я так обрадовалась, что муженек приехал… — сказала она. — Но, боже милостивый, что это такое с вами обоими? Они уже прошли в комнаты, и там при свечке было видно, что одежда и у того и у другого была в крови.

— Ты что, Дэнди, опять с каким‑нибудь лошадником из Бьюкасла подрался? Послушай, ты ведь не один, у тебя и жена и дети есть, как же ты не понимаешь, что тебя убить могут?

На глазах у нее выступили слезы.

— Ну ладно, ладно, женушка! — сказал Динмонт, громко и не слишком церемонно ее целуя. — Брось ты, пожалуйста, все это чепуха, вот господин тебе тоже скажет, что, как раз когда я от Лури Лаутера вышел, а мы тут с ним выпили немножко, я двинулся дальше и радовался, что скоро буду дома. А из чащи вдруг какие‑то два стервеца как выскочат да как повалят меня… И так меня всего исколошматили, что я не успел даже и за хлыст взяться; слово тебе даю, женушка, ежели бы этот милый человек не подоспел вовремя, на мою долю побольше бы тумаков пришлось; да и денег бы столько пропало, что и не нажить потом. Вот ты теперь и должна благодарить господа бога да его. — Сказав это, он вытащил засаленный бумажник и велел жене его спрятать.

— Да благословит вас господь бог за вашу доброту. Чем же мы‑то можем отблагодарить? Приютить, что ли, и накормить? Но ведь мы самому последнему нищему и то бы не отказали; разве только… — Тут она нерешительно взглянула на бумажник, как будто робко на что‑то намекая.

Браун увидел и сумел в должной мере оценить это простодушие, смешанное с чувством горячей благодарности и выраженное столь непосредственно, но вместе с тем деликатно.

Он знал, что в своей бедной одежде, которая была к тому же разодрана и выпачкана в крови, он мог быть принят за нищего и, вызвать только жалость. Он поспешил сказать, что его зовут Браун, что он — капитан кавалерийского полка и что путешествует он для собственного удовольствия пешком, считая, что это и удобнее и дешевле. Он попросил гостеприимную хозяйку поглядеть на раны Динмонта, заметив, что тот никак не согласился показать их ему. Но в миссис Динмонт раны ее супруга вызывали меньше удивления, чем приезд в их дом драгунского капитана. Поэтому она прежде всего взглянула на не совсем чистую скатерть, подумала с минуту о том, что она подаст на ужин, и потом уже похлопала мужа по плечу и велела ему сесть, приговаривая при этом, что он болван, который не только сам вечно в какую‑нибудь историю впутается, но еще и других за собой потянет.

Когда Дэнди Динмонт, подпрыгнув несколько раз и проплясав шотландский танец, чтобы посмеяться над женой и ее напрасным беспокойством, согласился выставить ей на обозрение свою круглую, как пушечное ядро, косматую черную голову, Браун подумал, что такая рана, наверно, вызвала бы серьезнейшие опасения у полкового хирурга. Миссис Динмонт, однако, оказалась сведущей в хирургии — она обрезала ножницами пряди волос с запекшимися на них сгустками крови, чтобы они не мешали ей промыть рану, и приложила к больным местам куски корпии, пропитанные особой мазью, которую в этих местах считают прекрасным средством для заживления ран (очень частые происшествия на ярмарках позволили достаточно хорошо испытать ее целебные свойства). Потом, невзирая на сопротивление своего пациента, она забинтовала ему голову, а поверх всего надела ночной колпак, чтобы повязка не съехала. Другие раны, на лбу и на плечах, она промыла водкой, к которой Динмонт прежде всего приложился сам. После этого простодушная миссис Динмонт любезно предложила свою помощь Брауну.

Он ответил, что ему нет надобности ее утруждать, и попросил только принести ему умывальный таз и полотенце.

— Ах, мне об этом надо бы раньше подумать, — сказала она, — да я и впрямь подумала, только двери не смела открыть из‑за ребятишек: очень уж они по отцу соскучились.

Так вот что значили шум и писк, поднявшиеся за дверью и несколько озадачившие Брауна, тем более что хозяйка, услыхав этот шум, сразу же заперла дверь на задвижку.

Но едва только она теперь открыла эту дверь, чтобы пойти за тазом и полотенцем (ей ведь и в голову не могло прийти, что гостя следовало бы проводить для этого в другое помещение), как целая ватага белокурых детишек ввалилась в комнату: одни прямо из конюшни, где они только что разглядывали Дампла и потчевали его оставшимися от завтрака лепешками, другие прибежали из кухни, где старуха Элспет рассказывала им сказки и пела песни, а самый маленький выскочил почти нагишом из постели и с криком кинулся к папочке узнать, что он привез ему с разных ярмарок, на которых ему довелось побывать во время своей поездки. Наш рыцарь проломленной головы сначала обнял и расцеловал их всех по очереди, потом начал раздавать им свистки, дудочки и пряники, а когда от радости они стали орать еще громче, он заявил своему гостю: , — Это жена во всем виновата, капитан, при ней они что хотят, то и делают.

— Я, да что ты! — сказала Эйли, которая в эту минуту вошла с тазом и кувшином в руках. — Да разве мне с ними совладать. Мне их, бедняжек, даже и занять‑то нечем.

Динмонт взялся тогда за них сам; ласками, угрозами и пинками он выпроводил из комнаты всю ораву, за исключением самых старших — мальчика и девочки, которые, как он выразился, умеют вести себя «прилично». По той же причине, но уже без всяких церемоний, были выставлены из комнаты и собаки, за исключением почтенных патриархов — Перца и Горчицы, в которых жизненный опыт и частые наказания хлыстом вселили такой дух безропотного гостеприимства, что после непродолжительных переговоров и объяснений на своем ворчливом языке они позволили маленькому Шмелю, до этого из соображений безопасности укрывавшемуся под стулом своего хозяина, улечься вместе с ними на невыделанную баранью шкуру, заменявшую в доме бристольский ковер.

Тем временем хозяйка отдала уже распоряжения, решившие участь двух кур, которые, ввиду того что приготовить их иным способом было уже некогда, вскоре задымились на рашпере. Большой кусок холодной ветчины, яйца, масло, булочки, овсяные лепешки завершили ужин, приправленный превосходным домашним пивом и бутылкой водки.

Ни один солдат не отказался бы от такого ужина после тяжелого дневного перехода и участия в схватке. Браун не заставил себя просить. Здоровая деревенская девка со щеками такими же красными, как и ленты в ее волосах, убирала со стола. Хозяйка сама помогла ей и велела принести сахар и горячую воду, о чем та совсем было забыла, заглядевшись на «настоящего живого капитана». Браун тем временем воспользовался случаем и спросил хозяина, не жалеет ли он о том, что не послушался совета цыганки.

— Кто знает? — ответил тот. — Это все хитрые черти’; может, я от одной бы шайки ушел, да на другую наскочил. А как придет старуха, надо будет дать ей на зиму бутылку водки да фунт табаку. Это хитрые черти; мой покойный отец всегда говорил: «Ты с ними плох, так и они с тобой». Ну, одним словом, среди них всякие попадаются.

Разговор этот послужил поводом поставить на стол новый графин с «веселухой», как Динмонт называл на своем простом, деревенском языке разбавленную водой водку.

Браун на этот раз, однако, самым решительным образом отказался, сославшись на усталость и плохое самочувствие после схватки — он хорошо понимал, насколько бесполезно было бы доказывать Динмонту, что злоупотребление водкой дурно повлияет на его раны. Брауна отвели в крохотную комнатку, где ему приготовили отличную кровать, а белизна простыней позволяла верить словам хозяйки, что «такого белья нигде не найти, — ведь оно стирано в ключевой воде и побелено в поле на ромашках, и катали его Нелли и она сама, и ни одна женщина, будь она хоть сама королева, не сумеет все это сделать лучше».

Простыни были действительно белы как снег и, должно быть, сохранили еще аромат цветов, а маленький Шмель, лизнув на прощанье своему хозяину руку, улегся у него в ногах, и путешественник наш тут же заснул сладким сном.

Глава 25

На хищника вперед смелее, бритты!

Пусть ваша страсть нещадно поразит

Овечьих стад губителя ночного,

И пусть в его убежищах скалистых,

На кручах рог охоты протрубит!

Томсон, «Времена года»

На другой день Браун поднялся рано и вышел посмотреть хозяйство своего нового приятеля. Вокруг дома все выглядело запущенным и диким.

У сада был жалкий вид: никто даже и не старался осушить или возделать землю, нигде не было и намека на ту чистоту, которая всегда так радует глаз на английской ферме. Но совершенно очевидно было, что все это происходит от одной только грубости и невежества, а никак не от бедности, которой так часто сопутствует грязь. На ферме был коровник, и в нем немало хороших дойных коров, загон с десятком породистых быков, конюшня с двумя упряжками лошадей; работники трудились усердно и производили впечатление людей, довольных своей участью. Словом, при всей неряшливости, с которой велось хозяйство, видно было, что это ферма богатая. Дом стоял на самом берегу реки; таким образом, обитатели его легко могли избавляться от нечистот, не отравляя ими окружающий воздух. Неподалеку собрались и все ребятишки,; играли, строили домики из земли вокруг старого, обросшего повиликой дуба, который прозвали «приютом Чарлза», связывая его с разбойником, жившим здесь в незапамятные времена. Между фермой и горным пастбищем лежала глубокая болотистая низина. Когда‑то она защищала небольшую крепость; от крепости этой не осталось и следа, но говорили, что только что названный нами герой — гроза тех мест — жил именно там. Браун попробовал было завести знакомство с детьми, но эти маленькие плуты ускользали от него, как шарики ртути; только двое старших, отбежав в сторону, остановились и с любопытством стали его разглядывать. Тогда наш путешественник решил подняться на гору и стал переходить через болото но небольшим и не очень устойчивым камням. Только он начал подниматься, как увидел, что кто‑то идет ему навстречу.

Браун сразу же узнал своего почтенного хозяина, хотя вместо охотничьей куртки на нем был серый пастушеский плед, а его забинтованную голову вместо шляпы украшала более удобная мягкая шапка на кошачьем меху. Когда он вынырнул из тумана, Браун, привыкший судить о людях по их мускулам и жилам, с восхищением посмотрел на его высокую, широкоплечую фигуру, любуясь его размеренным, твердым шагом. Динмонт мысленно платил Брауну тем же — теперь он тоже мог лучше разглядеть его атлетическое сложение. Поздоровавшись, гость спросил хозяина, не дают ли себя чувствовать его вчерашние раны.

— Да я уже про них и забыл, — ответил наш стойкий шотландец, — а сейчас, на свежую голову, я вот о чем подумал: будь у нас с вами по хорошей дубине, мы бы вдвоем и шестерых таких молодцов уложили.

— Но все‑таки не лучше ли вам было бы передохнуть немного, после того как вас так контузили.

— Что, сконфузили? — со смехом отвечал фермер. — Да вы шутите, капитан, разве меня кто может сконфузить! Тут я раз както с самой вершины Кристенберийской скалы свалилоя, а потом взял и с собаками на лисицу пошел. Вот такая штука, та действительно меня сконфузить могла. Нет, меня теперь ничто не сконфузит, разве вот только выпью когда лишнего. Да что это я, мне же надо было все стадо сегодня обойти, ведь наших пастухов только оставь без присмотра, как им не до овец будет, — у них ведь все игры, да свидания, да ярмарки на уме. Кстати, я встретил Тэма О’Тодшо, а с ним еще кое‑кого из приятелей там, на берегу, ну так вот сегодня они на лису собираются. Может, и вы им компанию составите? Я вам уступлю Дампла, а себе какую‑нибудь кобылу крепенькую выберу.

— Боюсь, что сегодня мне придется уехать, мистер Динмонт, — ответил Браун.

— Ну, это уж положим! — воскликнул фермер. — Недельки через две — другое дело, раньше мы с вами не расстанемся. Нет, нет, таких друзей, как вы, здесь, в Бьюкасле, не каждый день встретишь.

Брауну некуда было особенно торопиться, и он охотно принял радушное приглашение остаться на недельку в Чарлизхопе.

Когда они вернулись домой, хозяйка уже председательствовала за сытным завтраком. Узнав, что они собираются травить лисицу, она отнеслась к этому не слишком сочувственно, не выказав, однако, ни удивления, ни тревоги.

— Ты все такой же, Дэви, никак не образумишься до тех пор, видно, пока где‑нибудь шею себе не свернешь, — сказала она.

— Ладно, женушка, — ответил Дэнди. — Ты знаешь, что в конце концов всегда все обойдется.

Тут он стал торопить Брауна с завтраком говоря, что мороз спал и собаки сейчас легче зверя учуют.

Итак, они отправились к Отерскопскому обрыву; фермер ехал впереди. Скоро они выехали из небольшой долины и очутились среди гор, крутых, но не обрывистых. Во многих местах горные потоки прорыли себе узкие, но глубокие русла, по которым зимою или после сильных дождей яростно устремлялись их воды. Волокнистые клочья утреннего тумана плыли по вершинам гор; начиналась оттепель, и уже пошел дождь. Сквозь эту полупрозрачную завесу повсюду видны были горные ручьи и потоки, серебряными нитями спускавшиеся с вершин. Пробираясь узенькими овечьими тропинками по самому краю крутых склонов, на которых Динмонт чувствовал себя как дома, они наконец пришли к назначенному месту и увидели, что там собралось немало людей, конных и пеших. Браун все никак не мог понять, каким это образом люди охотятся на лисицу в топях, где даже привычная лошадь, и та еле проберется, и где, сделав неверный шаг, рискуешь или попасть в болото, или свалиться с обрыва. Когда он достиг самого места травли, ему пришлось удивляться не меньше.

Они постепенно поднялись очень высоко и находились теперь на гребне горы, нависшей над очень глубоким, но необычайно узким ущельем. Сюда‑то и собрались охотники. Снаряжение их неминуемо возмутило бы любого из членов Пайкли Ханта; они готовились не только наслаждаться охотой, но и одновременно уничтожить вредного хищника. В этих теснинах несчастному лису некуда было податься, и ему приходилось труднее, чем на открытом месте, где его преследуют не иначе как по всем правилам охоты. Впрочем, неприступность самого логова и характер окружающей местности вознаграждали нашего лиса за недостаток рыцарского чувства в сердцах его преследователей. По краям ущелья земля была в расселинах; выветрившиеся скалы отвесно спускались вниз, где струился извилистый ручеек. Над этими теснинами, среди кустов дрока и куч валежника, и расположились охотники, как конные, так и пешие. Чуть ли не каждый фермер захватил с собой по меньшей мере одну свору больших и свирепых борзых; эта славная порода собак раньше специально выращивалась в Шотландии для охоты на красного зверя, но потом почти совершенно выродилась, смешавшись с обыкновенными овчарками. Ловчий (человек, занимающий в провинции особую должность, — ему платят мукой, и он еще получает денежное вознаграждение за каждую убитую лисицу) спустился уже вниз, в ущелье, и крики его смешивались с лаем нескольких свор собак. Среди них были и терьеры, включая все потомство Перца и Горчицы, которым распоряжался пастух. Полупородистые собаки, разношерстные дворняжки и даже щенки присоединили свои голоса к общему хору. По краям ущелья все охотники держали своих борзых наготове, чтобы сразу же спустить их, как только лисицу выгонят из ее логова в глубине ущелья.

Во всей этой картине, которая завзятому охотнику показалась бы ни с чем не сообразной, было что‑то захватывающее. Человеческие фигуры, мелькавшие на гребне, на фоне голубого неба, казалось, летали по воздуху. Борзые никак не могли дождаться начала травли и, разъяренные лаем собак, подававших голос снизу из долины, метались во все стороны и натягивали своры. Внизу картина была столь же необычайной. Там, в долине, легкий туман еще ее совсем рассеялся, и охотники, суетившиеся внизу, были окутаны его полупрозрачной дымкой. Иногда порыв ветра разгонял туман, и можно было разглядеть, как в глубине дикого и пустынного ущелья змеится голубенькая речушка. В эти минуты видно было, как пастухи бесстрашно перепрыгивали с одной скалы на другую и натравливали собак. До ущелья было так далеко, что люди там казались пигмеями. Когда все внизу заволакивалось туманом, только по отдельным возгласам охотников да по лаю собак можно было догадаться, что делается там, и, казалось, звуки доносятся, из недр земли. Лисицу гоняли с места на место, и наконец, когда она бывала вынуждена уйти из ущелья в поисках более надежного убежища, охотники, следившие за ней с горы, спускали борзых, таких же жестоких и смелых, как лиса, но превосходивших ее в быстроте бега, и хищнику приходил конец.

Таким образом, попирая все обычные неписаные законы охоты, охотники затравили в это знаменательное утро четырех лисиц, к общей радости как двуногих, так и четвероногих, и вряд ли эта радость была бы большей, если бы охота проводилась по всем правилам. Даже Браун, который видел в Индии княжеские охоты и ездил с набобом Аркота на слоне охотиться на тигра, признался, что получил в это утро большое удовольствие. Когда охота закончилась, большинство ее участников отправилось обедать в Чарлиз‑хоп, как и полагалось в этой гостеприимной стране.

Возвращаясь домой, Браун ехал некоторое время рядом с ловчим. Он задал ему кое‑какие вопросы об его искусстве, но ловчий, казалось, боялся встретить его взгляд и стремился поскорее от него отделаться; причины этого Браун никак не мог понять. Ловчий был человек худощавый, смуглый, энергичный, и внешность его хорошо подходила к его опасной профессии. Но в нем не было ничего от веселого охотника народных сказок; он все время казался чем‑то смущенным и опускал глаза, едва только замечал на себе пристальный взгляд. Сказав несколько малозначащих слов о том, что охота прошла удачно, Браун сунул ловчему в руку серебряную монету и поехал вперед с Динмонтом. Их ждал дома накрытый стол, на котором красовались жареная баранина и разная домашняя птица, а недостаточное знание правил света вполне искупалось бескорыстным радушием хозяев.

Глава 26

И Элиоты и Армстронги явились.

Компания на славу собралась!

«Баллада о Джонни Армстронге»

Следующие два дня прошли в самых обыкновенных деревенских забавах — в охоте и верховой езде. Рассказ о них вряд ли интересен для нашего читателя, поэтому мы сразу перейдем к описанию промысла, особенно типичного для Шотландии, — лова семги. Рыбу колют копьем с несколькими остриями, своего рода острогой, или трезубцем на длинном шесте, который называют здесь

уэйстером; такой способ лова широко распространен в устье Эска и на других реках Шотландии, где водится семга. Ловом семги занимаются днем и ночью, но чаще всего именно ночью, когда рыбу ищут при свете факелов или зажигая на железных решетках куски просмоленного дерева; вспыхивая, они освещают воду хоть на незначительном расстоянии, но все же довольно ярко. В этот вечер главная партия рыболовов поплыла в старой, рассохшейся лодке в направлении мельничной плотины, где река полноводней и шире; остальные, подобно участникам древних вакханалий, бегали по берегу, размахивая факелами и копьями и преследуя семгу, то уходившую вверх по реке, то укрывавшуюся от них где‑нибудь под корнями деревьев, под камнями и скалами. Рыболовы, плывшие в лодке, находили ее по малейшим признакам; достаточно было, чтобы где‑то поблизости блеснул плавник или шелохнулась поверхность воды, и они уже знали, куда направить свое оружие.

Людям привычным такая погоня за рыбой кажется увлекательной, но Браун, не научившийся еще как следует владеть острогой, очень скоро устал от напрасных усилий, которые приводили только к тому, что копье его ударялось о камни речного дна и ни разу даже не задело рыбы.

К тому же, может он и скрывал это от окружающих, ему было неприятно видеть, как прямо перед ним в запачканной кровью лодке билась и корчилась издыхающая рыба. Поэтому он попросил, чтоб его высадили на берег, и оттуда, с вершины скалистого гребня, смотрел на лов уже с большим удовольствием. Красный отблеск заката ложился на живописные берега, вдоль которых скользила лодка, и, следя за ним, Браун не раз вспоминал своего друга, художника Дадли. Но вот сияние заката стало меркнуть, и в воде осталось одно‑единственное светлое пятнышко; казалось, что это один из тех огоньков, которые, по преданию, зажигают водяные на том месте, где они заманили жертву на дно. Потом огонек этот начинал приближаться, становясь все шире и ярче, озаряя берег, деревья, скалы, окрашивал их в густой багрянец заходящих лучей и вдруг исчезал, и все погружалось в полную темноту или же словно растворялось в рассеянном свете луны. Зарево освещало и человеческие фигуры в лодке: одни замахивались копьями на свою добычу, другие стояли прямо и неподвижно. Яркие отблески пламени придавали этим будто отлитым из бронзы фигурам какой‑то зловещий вид, словно это были выходцы из ада.

Налюбовавшись вволю игрой света и тени, Браун побрел на ферму; дорогой он еще долго глядел на рыболовов; они сходились обыкновенно по двое или по трое; один зажигал факел, а другие держали наготове остроги, чтобы при свете сразу же воткнуть их в рыбу. Увидав, как один из рыболовов сражался с очень крупной семгой, которую он подцепил копьем, но никак не мог вытащить из воды, Браун подошел к самому берегу, чтобы посмотреть, чем кончится это единоборство. В человеке, державшем в эту минуту факел, Браун узнал того самого ловчего, чье странное поведение удивило его на охоте.

— Идите‑ка сюда, сударь, подойдите поближе; гляньте, рыбина‑то какая, настоящий боров! — кричали те, кто заметил Брауна.

— Крепче острогу держи! Что, в тебе силы, что ли, нет? — кричали рыбаку с берега то с радостью, то с досадой, а он стоял по пояс в воде, среди звеневших льдинок, борясь одновременно и с могучей рыбой и с бурным течением и не зная, как окончательно овладеть добычей. Подойдя к берегу и узнав при ярко вспыхнувшем свете смуглое лицо ловчего, Браун крикнул:

— Эй, приятель, факел получше держи!

Но едва только ловчий узнал его голос или просто догадался, что это был Браун, он, вместо того чтобы поднести факел поближе, будто нечаянно уронил его в воду.

— Бес тебя, видно, попутал, Габриель, — крикнул рыболов, в то время как обожженные куски дерева поплыли по воде. Сначала они тлели так, что видны были искры, а потом уже только дымились и гасли один за другим. — Не иначе как бес в тебя засел! Что я теперь тут в темени такой буду делать? Эх, жалость‑то, вытащить бы, — знатная больно штука‑то была, таких у нас на крючках еще не висело.

Тут несколько человек кинулись в воду, чтобы помочь ему, и рыба, в которой оказалось около тридцати фунтов весу, была вытащена на берег.

Поведение ловчего крайне удивило Брауна; лицо его было ему незнакомо, и он не мог понять почему этот человек так решительно избегал встречи с ним, а теперь это уже не подлежало сомнению. Неужели это один из тех двух разбойников, с которыми они столкнулись несколько дней тому назад? Это было, пожалуй, довольно вероятно, но свое подозрение Браун ничем не мог подкрепить. Он не помнил, ни какого роста были разбойники, ни какие у них были лица. И понятно: шляпы у них были глубоко надвинуты, а кафтаны такие широкие, что нельзя было разглядеть, какого они сложения. Браун решил поговорить об атом со своим хозяином Динмонтом, но, естественно, отложил этот разговор до утра.

Рыболовы вернулись, нагруженные богатой добычей; улов их перевалил за сотню рыб. Самые крупные были отложены для богатых фермеров, а всю остальную рыбу поделили между собой пастухи, батраки и все, кто так или иначе помогал во время лова. Семга, выкопченная в дыму хижин, которые отапливались торфом, была хорошей приправой к картофельной похлебке с луком — их основной пище в зимнее время. Рыболовов щедро угостили пивом и виски и накормили ужином — ухой из семги, сваренной в большом котле. Браун отправился вместе со своим веселым хозяином и всей остальной компанией в большую дымную кухню, где это вкусное блюдо стояло еще совсем горячим на дубовом столе, который, пожалуй, свободно выдержал бы тяжесть яств, приготовленных для Джонни Армстронга и всей его братии. Рыболовы от души смеялись, шумели и то весело хвастали, то подтрунивали друг над другом. Браун старался отыскать среди них смуглое лицо ловчего, но его, по‑видимому, там не было.

Наконец он решился спросить о нем и сказал:

— Тут один из вас нечаянно уронил факел в воду, когда товарищ его бился, чтобы рыбу удержать.

— Нечаянно! — промолвил один из пастухов и поглядел на него. (Это был тот самый парень, который поймал большую семгу.) — Вздуть его за это надо бы как следует: гасить огонь, когда рыба уже на копье! Верьте не верьте, а Габриель нарочно факел в воду кинул — не выносит он, когда кому‑нибудь больше, чем ему, везет.

— Эх, — сказал другой рыболов, — видно, самому стыдно стало, не то бы пришел сюда. Он ведь тоже не прочь поесть, как и наш брат.

— А он что, здешний? — спросил Браун.

— Да нет, он совсем недавно сюда нанялся. Но охотник он добрый; кажется, он откуда‑то из Дамфриза.

— А как, вы сказали, его зовут?

— Габриель.

— Габриель, а дальше?

— Дальше одному только богу известно, нам тут до этого и дела нет. Здесь люди зовутся не по фамилии, а по клану, ну а в клане‑то народу знаете сколько!

— Видите ли, сэр, — с расстановкой сказал старый пастух, поднявшись с места, — здесь у нас все Армстронги, или Элиоты, или еще в том же роде, две‑три фамилии на всю округу, и, чтобы не спутать, лэрды, и фермеры прибавляют к своим именам названия мест, где живут; например: Там О’Тодшо, Уил О’Флэт, Хобби О’Сорбитрис, хозяин наш зовется Чарлиз‑хоп. Ну вот, сэр, а кто попроще, так у тех есть прозвище; например: Кристи Шутник, Дэви Селезень, или, может быть, вот как этот парень Габриель, просто по ремеслу, например Гэбби Лисий или Охотник Гэбби. Он здесь недавно, сэр, и навряд ли кто знает его под другим именем. Но вообще‑то не дело за глаза человека хулить, охотник он добрый, ну а на рыбу‑то, конечно, найдутся ребята и половчее.

Поговорив еще немного о том о сем, старшие рыболовы ушли, чтобы провести остаток вечера по‑своему и не стеснять своим присутствием молодых. Этот вечер, как и вообще все вечера, проведенные Брауном в Чарлиз‑хопе, прошел в шумном веселье. Веселье это превратилось бы, пожалуй, в самый буйный разгул, если бы в дело не вмешались женщины; несколько местных дам (насколько отлично здесь это понятие от того, что оно значит в более высоких светских кругах!) явились в Чарлиз‑хоп, чтобы посмотреть, чем кончился лов семги. Видя, что пуншевая чаша наполняется так часто, что мужчины готовы совсем уже позабыть о присутствии прекрасного пола, они под предводительством славной миссис Эйли храбро напали на пирующих, и Венера тут же одержала победу над Вакхом. Вслед за этим появились скрипач и волынщик, и начались танцы, которые продолжались чуть ли не всю ночь.

На следующий день охотились на выдру, а затем на барсука, и время прошло незаметно. Мне кажется, что читатель, даже если он сам страстный охотник, не осудит нашего героя за то, что в этот последний день охоты, после того как у Молодого Перца отгрызли переднюю лапу, а вторую Горчицу чуть не задушили, он попросил своего хозяина сделать ему милость — пощадить самоотверженно защищавшегося барсука и дать ему возможность вернуться к себе в нору.

Фермер, по всей вероятности, крайне презрительно встретил бы всякого, кто обратился бы к нему с подобной просьбой, но в данном случае ему оставалось только выразить свое безграничное удивление.

— Ну и чудак же вы! — сказал он. — Но раз вы за него вступились, я теперь ни одной собаке его брать не дам, пока жив буду; мы его как‑нибудь приметим и дадим ему кличку Капитанский Барсук. Я рад‑радехонек, что вам хоть чем‑нибудь услужить могу, только бы не о барсуке, прости господи, заботиться; надо же такое придумать!

Проведя целую неделю в охоте и сельских развлечениях и обласканный радушием своего славного хозяина, Браун распрощался с берегами Лиддела и гостеприимным Чарлиз‑хопом. Дети, с которыми он успел подружиться так, что даже стал их любимцем, теперь, когда он собрался уезжать, подняли невообразимый крик, и ему пришлось обещать им, что он скоро вернется и будет играть их любимые мотивы на флажолете, пока они не выучат их наизусть.

— Приезжайте к нам, капитан, — сказал маленький мальчуган, — и Дженни за вас замуж выйдет.

Дженни было лет одиннадцать; она убежала и спряталась за спину матери.

— Приезжайте, капитан, — сказала пухленькая девчушка лет шести, вытянув губки для поцелуя, — и я сама выйду за вас замуж.

«Да, сердце болит, когда с такими хорошими людьми расстаешься», — подумал Браун. Любезная хозяйка со всей присущей старому времени женской скромностью и ласковым простодушием, прощаясь с гостем, подставила ему щеку для поцелуя.

— Мало что мы для вас в силах сделать, сущие пустяки, — сказал она, — но если вам что‑нибудь нужно…

— Ну раз так, дорогая миссис Динмонт, то я наберусь смелости попросить вас об одной услуге: не будете ли вы добры соткать мне или заказать у кого‑нибудь точно такой же серый плед, как у вашего супруга?

За эти несколько дней Браун ознакомился и с языком и с обычаями этой страны и знал, что хозяева с большой радостью исполнят его просьбу.

— Пока у меня в доме хоть клок шерсти есть, можете быть уверены, что плед у вас будет, — заявила хозяйка, вся просияв от радости, — и плед такой, что лучше и не сыскать. Я завтра же поговорю с Джонни Гудсайром, ткачом в Каслтауне. До свидания, капитан; как вы людям счастья хотите, так и я вам желаю, а ведь сами знаете, не каждому такие слова скажешь.

Добавлю еще, что наш Браун оставил своего верного спутника Шмеля погостить до весны в Чарлиз‑хопе. Он предвидел, что Шмель может помешать ему в пути при столкновении с обстоятельствами, требующими осторожности и тайны. Поэтому он доверил пса попечению старшего сына Динмонта, который обещал, как говорится в старой песне, «с ним вместе спать и вместе есть» и не брать его с собой ни в какие опасные предприятия, от которых так жестоко пострадали отпрыски Перца и Горчицы. Итак, распростившись на время со своим верным другом, Браун готовился выйти в путь.

В этих горах существует странное пристрастие к верховой езде. Каждый фермер хорошо ездит верхом и с утра до вечера не слезает с седла. Вероятно, привычка эта вызвана необходимостью за короткое время объезжать огромные пастбища; быть может, однако, какой‑нибудь ревностный антикварий отнесет ее возникновение к временам «Песни последнего менестреля», когда двадцать тысяч

всадников съезжались на свет маяка. Одно лишь не подлежит сомнению: фермеры любят ездить верхом, и их трудно убедить, что не только бедность иди крайняя необходимость заставляют людей ходить пешком. Так и Динмонт настоял, чтобы гость его во что бы то ни стало ехал верхом, и сам проводил его до ближайшего городка в графстве Дамфриз, куда Браун приказал доставить свои вещи и откуда он собирался продолжать свой путь в Вудберн, где жила Джулия Мэннеринг.

Дорогой он стал расспрашивать своего спутника о Габриеле, но ничего толком о нем не узнал, так как оказывается, что ловчий получил место как раз в то время, когда Динмонт ездил по ярмаркам.

— Больно уж он на мошенника смахивает, — сказал фермер, — и, сдается, он из цыган. Но только он не из тех молодцов, что тогда на нас напали: тех я бы живо признал, кабы встретил. А промеж цыган тоже иной раз неплохие ребята бывают, — добавил Динмонт, — и коли я когда встречу эту старуху долговязую, так и быть, я уж ей деньжат на табак дам: теперь я вижу, что она мне и впрямь добра желала.

Расставаясь с Брауном, фермер долго не выпускал его руки и наконец сказал:

— Знаете, капитан, в этом году мы так выгодно шерсть продали, что на все хватило: и аренду заплатили и теперь Эйли себе новое платье сошьет да ребятишек оденет, а уж что останется, я, чем на сахар да на водку тратить, лучше хотел бы поместить куда‑нибудь в верные руки. Я слыхал, что в армии иногда себе чины покупают. Так вот, если сотня‑другая вам поможет, то черкните мне только словечко, да знайте, что для меня ваше слово больше всяких денег значит. Ну, словом, как надумаете, так и берите.

Браун хорошо понимал, что прося оказать ему услугу, Динмонт в весьма деликатной форме сам предлагал ему свою помощь. Он очень тепло поблагодарил своего внимательного друга и обещал ему, что не преминет воспользоваться его предложением, если когда‑нибудь представится случай. На этом они дружески распрощались.

Глава 27

Коль есть в тебе хоть капля сожаленья,

Лицо закрой мне, умереть мне дай!

Джоанна Бейли

В городке, где он расстался с Динмонтом, наш путешественник нанял почтовую карету, с тем чтобы ехать в Кипплтринган; прежде чем сообщать мисс Мэннеринг о своем приезде, он хотел разузнать о том, что делается в Вудберне. Ехать туда надо было миль восемнадцать — двадцать по совершенно безлюдной равнине. В довершение всего вскоре пошел снег. Кучер, однако, в течение всего времени вез его довольно уверенно. И только когда уже совершенно стемнело, он поделился с Брауном своими опасениями, что они сбились с пути. Усилившаяся метель вселила в него еще большую тревогу: снег залеплял глаза и ложился вокруг сплошною белою пеленой, не давая возможности ни разглядеть дорогу, ни вообще сколько‑нибудь ориентироваться в местности. Браун вышел из кареты в надежде увидеть какое‑нибудь жилье и там расспросить о дороге. Но так как ничего не было видно, он рискнул ехать дальше. Дорога шла посреди обширного саженого леса, и Браун был уверен, что неподалеку должен быть господский дом. Наконец, проехав с большим трудом еще около мили, кучер остановил карету и заявил, что лошади больше шагу не сделают. Но он сказал, что видел за деревьями огонек и что, верно, там есть дом, где можно будет узнать, как ехать дальше. Он сошел в снег, как был, в своем необъятном балахоне и в сапогах, которые толщиной могли сравниться с семь раз обтянутым щитом Аякса. Видя, что во всем этом облачении он намерен двигаться по снегу, Браун не вытерпел: он выскочил из кареты и, к великому удовольствию кучера, велел ему оставаться с лошадьми, а сам направился в сторону огонька.

Браун пошел ощупью вдоль изгороди, из‑за которой был виден свет, рассчитывая таким путем подойти к дому. Пройдя некоторое расстояние, он отыскал наконец в изгороди проход и тропинку, которая углублялась в саженый лес. Решив, что она ведет к жилью, Браун пошел по ней, но очень скоро потерял ее среди деревьев. Тропинка эта сперва была довольно широкой и хорошо протоптанной, но теперь она совсем скрылась, и только белизна снега немного выручала путника. Стараясь держаться, насколько это было возможно, более открытых мест леса, он прошел около мили. Впереди, однако, не было никакого огонька и ничего сколько‑нибудь похожего на жилье. И все же Браун был уверен, что ему следует идти именно этой дорогой. Вероятнее всего, свет, который он только что видел, шел из хижины лесничего; вряд ли это мог быть ignis fatnus — слишком он равномерно светил. Наконец местность стала неровной, хоть Браун и чувствовал, что все еще ступает по тропинке; она то поднималась вверх, то круто спускалась вниз, а все вокруг было застлано сплошным белым покровом. Раза два Браун уже падал и стал подумывать о том, чтобы вернуться назад, тем более что снегопад, которого он вначале в своем нетерпении почти не замечал, становился все сильнее и сильнее.

Решив тем не менее сделать последнюю попытку, он прошел еще несколько шагов вперед и вдруг, к своему удовольствию, заметил не очень далеко на противоположной стороне ложбины огонек, который, казалось, был на одном уровне с ним. Вскоре он, однако, обнаружил, что это было не так; спуск вел все дальше и дальше вниз, и он понял, что на пути его лежит лощина или овраг. Он все же продолжал осторожно спускаться, пока не достиг глубокого и узкого ущелья, по дну которого еле пробивалась извилистая речка, почти совершенно заваленная сугробами снега. И тут он вдруг очутился среди целого лабиринта полуразвалившихся хижин; почерневшие фасады и стропила крыш отчетливо виднелись среди белого снега; боковые же стены, давным‑давно уже обрушившиеся, громоздились рядом бесформенными кучами; все это было занесено снегом, и нашему путнику нелегко было пробираться вперед. Но все же он упорно продолжал идти. Хотя и с трудом, он перебрался через речку и в конце концов, ценою больших усилий и невзирая на опасность, взобрался на противоположный крутой берег и очутился у того самого строения, где горел огонек.

При таком неясном свете трудно было разглядеть, что, собственно, из себя представляла эта небольшая четырехугольная постройка с совершенно разрушенным верхом. Возможно, что в былые времена это было жилище какого‑нибудь земельного собственника средней руки, а может быть, и убежище, где мог скрыться и даже в случае необходимости защищаться от врага какой‑нибудь владетельный феодал. Но сейчас от всего осталась только нижняя половина здания; сводчатый потолок служил теперь одновременно и крышей. Браун направился прежде всего к тому месту, откуда виден был свет, — это была длинная, узкая расселина или бойница, какие обычно бывают в старых замках. Решив сначала разведать, что это за странное место, прежде чем туда входить, Браун заглянул в эту щель. Более страшной картины, чем та, которую он увидел, нельзя было, кажется, себе представить. На каменном полу горел огонь, клубы дыма извивались по всей комнате и уходили через отверстия в сводчатом потолке. Стены, озаренные этим дымным светом, имели вид развалин по меньшей мере трехсотлетней давности. Тут же валялись бочки и разбитые ящики. Но больше всего Брауна поразили люди, которых он там увидел. На соломенной подстилке лежал человек, укутанный одеялом; он совсем уже не дышал, и его можно было принять за мертвеца, не хватало только савана. Однако, присмотревшись к нему пристальней, Браун увидел, что он еще жив; раза два были слышны его глубокие и тяжкие вздохи, какие обычно возвещают близкий конец. Склонившись над этим печальным ложем, сидела женщина, закутанная в длинный плащ; локти она уперла в колени и, повернувшись спиной к железному светильнику, глядела умирающему прямо в глаза. Время от времени она смачивала ему чем‑то губы, а сама между тем тихо и монотонно пела одну из тех молитв, или, скорее, заклинаний, которые кое‑где в Шотландии и в Северной Англии простой народ считает лучшим средством, чтобы облегчить душе переход в загробный мир, точно так же, как во времена католицизма для этого звонили в колокол. Она сопровождала это мрачное заклинание мерным покачиванием, как будто в такт песни. Вот приблизительно что она пела:

Знай, бедняга, знай, больной, Путь твой кончился земной, В мир зовут тебя иной — Песней погребальной.

Отрешись от дум пусты?, Матерь божью и святых Вспомяни — увидишь их В этот час прощальный.

Снег ли вдруг запорошит, Буря ль с неба набежит, Не страшится: саван сшит; Веки сон тебе смежит — Тихий, без просыпу.

В очаге огонь потух, Расставайся с телом, дух!

Торопись, пропел петух!

Отхрипите, хрипы!

Тут она замолчала, и с полу послышался глубокий, еле слышный хрип, какие обычно издают умирающие.

— Нет, не хочет, — тихо пробормотала она, — не может он отойти с такой тяжестью на душе, это‑то его и держит:

Небо не подымет, И земля не примет.

Надо открыть дверь. — И она встала с места и подошла к двери, стараясь, однако, все время не поворачивать головы; отодвинув засов или даже два (несмотря на жалкий вид всего помещения, двери его были тщательно заперты) она пропела:

Дверь, откройся, вихрь, гуди, Жизнь, изыди, смерть, войди…

С этими словами она распахнула дверь. Перед ней стоял Браун, который к тому времени отыскал уже вход в дом. Она отступила перед ним, и он вошел в комнату. Браун сразу же признал в этой женщине цыганку, которую он встретил в Бьюкасле, и ему стало не по себе. Она тоже сразу его узнала, и все ее движения, и фигура, и встревоженное выражение лица сделали ее похожей на добрую жену людоеда из сказки, когда она уговаривает странника не входить в замок ее свирепого мужа. Она простерла руки вперед и с упреком сказала:

— Разве я не говорила тебе: не ходи сюда, не мешайся в ,их дела! Своею смертью в этом доме никто не умирает!

С этими словами она взяла светильник и поднесла к лицу умирающего: его резкие губы и грубые черты были теперь искажены агонией; холстина, обмотанная вокруг головы, была в кровавых пятнах; кровь просочилась сквозь одеяло и сквозь солому. Ясно было, что умирал он не от болезни. Браун попятился назад от этого страшного зрелища и, повернувшись к цыганке вскричал:

— Несчастная, кто это сделал?

— Те, кому это было позволено, — ответила Мег Меррилиз, пристально и заботливо глядя умирающему в лицо. — Тяжеленько ему пришлось, но теперь вот, когда ты вошел, я видела уже, что это конец. Хрипит уже готов.

В эту минуту послышались голоса.

— Идут, — сказала она Брауну, — и будь у тебя столько жизней, сколько волос на голове, ты все равно теперь пропал.

Браун быстро оглянулся, ища какое‑нибудь оружие.

Но под рукой ничего не было. Тогда он кинулся к двери, чтобы скрыться среди деревьев и спастись бегством, так как уже сообразил, что попал в разбойничий притон, но Мег Меррилиз с силой схватила его за руку.

— Оставайся тут, — сказала она, — только смотри не шевелись, и тогда ты спасен. Что бы ты ни увидел и ни услышал, молчи, сиди тихо, тогда с тобой ничего не случится.

В своем отчаянном положении Браун вспомнил, что эта женщина раз уже предупреждала его об опасности, и решил, что только ей он может сейчас доверить свою жизнь. Она велела ему спрятаться в куче соломы в углу, прямо против того места, где лежал покойник, заботливо укрыла его, поверх всего кинула несколько пустых мешков. Желая знать, что будет дальше, Браун немного раздвинул солому и мог теперь видеть все, что происходило. С замирающим сердцем он стал ждать, чем кончится это необычайное и более чем неприятное приключение. Старая цыганка хлопотала возле покойника, расправляя ему ноги и укладывая руки.

— Лучше сейчас это сделать, — бормотала она, — пока еще не остыл.

На грудь ему она положила дощечку, на которую насыпала соль, в голове и в ногах поставила по зажженной свече. Потом она снова запела и стала ждать, пока появятся те, чьи голоса уже были слышны вдали.

Браун был солдатом, и притом храбрым, но он был также и человеком, и в ту минуту страх победил в нем мужество до такой степени, что он почувствовал, как холодный пот выступает у него по всему телу. От мысли, что его вытащат из этого жалкого убежища негодяи, для которых убить человека было самым обычным делом, и что у него нет не только оружия, но и вообще никаких путей к спасению, если не считать мольбы о пощаде, которая вызовет у них только смех, и крика о помощи, которого, кроме них самих, никто не услышит, — от одной этой мысли у него похолодело внутри. Он понял, что жизнь его вверена теперь этой женщине, которая его, видимо, пожалела. Но ведь она, сообщница разбойников, вместе с ними промышляет убийствами и грабежом и вряд ли может питать к кому‑либо человеческие чувства. Безысходная горечь душила Брауна. Он пытался прочесть в ее смуглом и жестоком лице, на которое падал сейчас свет, хоть самую крохотную частицу сострадания, которое бывает свойственно всякой женщине даже тогда, когда она дошла до последней ступени нравственного падения, но в лице этой цыганки не было ни малейшего проблеска человечности. Ее расположение к нему шло никак не от сострадания, а от прихотливого сплетения каких‑то иных, необъяснимых чувств, разобраться в которых он не мог. Может быть, оно было вызвано к жизни каким‑то воображаемым сходством, подобно тому, которое заставило леди Макбет при виде спящего короля думать о своем отце? Все эти мысли мгновенно промелькнули в голове Брауна, в то время как он глядел на эту странную женщину. Между тем никто не появлялся; он уже почти готов был вернуться к своему прежнему намерению — спастись бегством и в душе проклинал себя за нерешительность и за то, что он забрался в такое место, где нельзя было защитить себя и откуда невозможно было бежать.

Мег Меррилиз была тоже настороже. Она прислушивалась к каждому звуку, отдававшемуся эхом в старых стенах. Затем она снова вернулась к покойнику и снова стала что‑то на нем поправлять.

— Тело‑то у него что надо, — бормотала она про себя, — такое и хоронить не стыдно.

В этом мрачном занятии она как будто находила для себя какое‑то удовольствие и долго и тщательно вникала во все мелочи, как истинный знаток своего дела. Вместо савана она покрыла тело большим черным морским плащом, закрыла мертвецу глаза, сомкнула челюсти и, окутав голову полой плаща, спрятала под ней холстину с кровавыми пятнами, так что покойник стал, как она сама выразилась, «поприличнее».

Вдруг в хижину ворвались человека четыре, и по одежде и по лицу — разбойники.

— Мег, чертова баба, как ты смеешь дверь отпертой оставлять? — было первое, что они ей сказали.

— А кому это в голову придет двери запирать, когда человек богу душу отдает? Что вы думаете, душа сквозь такие стены да засовы проберется?

— Так, выходит, он кончился? — спросил один из разбойников и подошел ближе, чтобы взглянуть на мертвеца.

— Да, да, кончился, как и полагается быть, — сказал другой, — и тут есть чем его помянуть. — С этими словами он выкатил из угла бочонок с водкой, а Мег торопливо стала приготовлять трубки и табак. Поспешность ее вселила в Брауна надежду, что она озабочена его участью. Было совершенно очевидно, что она хочет, чтобы разбойники поскорее напились пьяными, не успев обнаружить пришельца, что легко могло произойти, если бы кому‑нибудь из них случилось подойти слишком близко к его убежищу.

Глава 28

На белом свете нет у нас

Ни дома, ни стола,

И нет подруги, чтоб сейчас

Нас где‑нибудь ждала.

В ущелье ляжем отдохнуть,

Там целый день темно.

А ночь придет — скорее в путь:

Нас дело ждет давно.

Джоанна Бейли

Браун мог теперь сосчитать своих противников — их оказалось пятеро; двое из них были рослые и сильные, должно быть это были или настоящие моряки, или переодетые моряками бродяги. Трое остальных, старик и два молодых парня, были послабее; по их черным волосам и смуглым лицам можно было угадать в них соплеменников Мег. Они передавали друг другу чашу с водкой.

— Счастливой ему дороги, — сказал один из моряков, поднося чашу к губам, — только ночку‑то он ненастную выбрал, чтобы на небо лететь.

Мы опускаем разные крепкие словечки, которыми эта почтенная компания пересыпала свои речи, и передаем только наиболее пристойные из них.

— А что ему теперь значат ветры да непогоды! С норд‑остом он немало за свою жизнь повоевал.

— Вчера даже, на прощание… — угрюмо добавил другой. — А теперь пускай Мег помолится, чтобы ему напоследок попутный ветер подул, она это умеет.

— Ни за кого не стану я молиться, — ответила Мег, — ни за него, ни за тебя, собаку этакую. Времена‑то ведь переменились с тех пор, как я в девках ходила. Тогда мужчины как мужчины были, не то что нынче, и никто втихую не укладывал. Да и помещики были подобрее: и поесть цыгану давали и глотку смочить. Вот почему ни один цыган, будь то хоть сам вожак Джонни Фаа, хоть крошка Кристи, что я еще на руках носила, ни разу у них и тряпки не украл. Но вам наш старый закон давно уже нипочем, что же тогда дивиться, что вас в тюрьму упекают да на столбах вздергивают. Вы ведь у хозяина и поесть и попить готовы и на соломе поспать, а потом за всю его ласку его же дом подпалить, а самому ему горло перерезать! Рукито у вас у всех в крови, собачье вы отродье, и вы, верно, ее больше пролили, чем те, кто в открытую дрался. А ведь как теперь умирать будете — ему‑то смерть нелегко далась: бился, бился — и ни туда, ни сюда, все никак кончиться не мог. Но выто — весь народ соберется глядеть, когда вас на виселицу поведут.

Ее предсказание было встречено грубым смехом.

— Какого черта ты опять сюда вернулась, старая хрычовка? — спросил один из цыган. — Оставалась бы там да гадала разным камберлендским простофилям. Убирайся отсюда подобру‑поздорову, карга старая, да смотри, чтобы по твоей милости никто не пронюхал, что мы тут! Теперь ты только на это и годна.

— Ах вот как, только на это? — негодующе воскликнула старуха. — Когда наши с табором Патрико Сэлмона дрались, тогда я еще кое на что годна была. Если бы я тебе тогда вот этими кулаками не помогла (тут она подняла обе руки), Джин Бейли тебя бы на месте как цыпленка придушил.

Последовал новый взрыв смеха, на этот раз относившийся к герою, которого наша амазонка спасла своими руками.

— На, выпей, мать, — сказал один из моряков, — выпей крепенького, нечего там старое вспоминать.

Мег выпила водку и, не принимая больше участия в разговоре, села около того места, где прятался Браун, и так, что туда теперь нельзя было подойти, не потревожив ее. Разбойники расположились вокруг огня и совещались о чем‑то между собой, но говорили они тихо и к тому же то и дело пересыпали свою речь словечками воровского жаргона. Браун так и не мог догадаться, о чем они толковали. Он понял лишь, что они кем‑то очень рассержены.

— Он у нас свое получит, — сказал один из них и совсем тихо шепнул что‑то на ухо своему товарищу.

— А это не мое дело, — ответил тот., — Что же, Джек, кишка тонка, видно?

— Иди к черту, не в том дело; сказал — не буду, и все. С этакой штукой лет пятнадцать‑двадцать назад вся торговля насмарку пошла; слыхал ты, как одного тогда со скалы грохнули?

— Как же! Помнится, он еще мне об этой истории говаривал, — сказал другой, кивая на мертвеца. — Живот от смеха надорвал, когда показывал, как ловко его вниз спровадили.

— Ну вот, из‑за этого вся торговля тогда и стала, — сказал Джек.

— А как это быть могло? — пробурчал первый.

— А вот как, — ответил Джек. — Народ весь перепугался, ничего покупать не захотел, а тут еще столько новых указов вышло, что…

— Ну и что с того, — сказал другой, — кому‑нибудь все равно придется этим молодчиком заняться. Порешить его надо.

— А Мег, верно, спит, — вставил третий. — Она совсем старая, из ума выжила, уже и тени своей боится. Смотри, как бы она еще не накапала, глаз за ней нужен.

— Не бойся, — успокоил его старый цыган, — Мег не из таких; кто‑кто, а она‑то уж не продаст, но вот иной раз на нее находит, и тогда она невесть что наговорит.

Они продолжали разговор на этом тарабарском языке, который и сами‑то не всегда хорошо понимали. Слова свои они сопровождали разными жестами, многозначительными кивками головы и ни одной вещи не называли своим именем. Наконец кто‑то из них, видя, что Мег крепко спит, велел одному из молодых ребят принести «черного петуха», чтобы его распотрошить. Тот вышел и вернулся с чемоданом, в котором Браун сразу опознал свой собственный. Он тут же вспомнил о несчастном парнишке, которого оставил в карете. Неужели эти изверги убили его? Он содрогнулся при этой мысли. Внимание его необычайно обострилось, и, в то время как негодяи вытаскивали его одежду и белье и разглядывали каждую вещь в отдельности, он старался уловить в их словах какой‑нибудь намек на судьбу бедного кучера. Но злодеи были в таком восторге от своей добычи и с таким интересом разглядывали вещи, что им было некогда вспоминать о том, как они ими завладели. В чемодане была одежда, пара пистолетов, кожаный бумажник с документами и деньгами и т, п. При других обстоятельствах Браун вышел бы, конечно, из себя, видя, как нагло обращаются с его собственностью и как потешаются над ее владельцем. Но сейчас опасность была слишком велика, и приходилось думать только о том, как бы спасти свою жизнь.

Тщательно разобрав все содержимое чемодана и разделив его между собою, разбойники снова принялись за вино и провели за этим важным занятием большую часть ночи. Первое время Браун надеялся, что они напьются до бесчувствия и уснут, и тогда он сможет спастись бегством. Но их опасное ремесло требовало мер предосторожности, несовместимых с таким разгулом, и поэтому разбойники, хоть и несколько захмелев, сумели все же себя сдержать. Трое из них решили отдыхать, в то время как четвертый остался стоять на страже. Через два часа его сменил пятый. Когда прошли вторые два часа, часовой разбудил всех, и они, к большой радости Брауна, стали собираться в дорогу и связывать свою добычу. Но до этого им еще предстояло кое‑что сделать. Двое из них начали шарить по углам, чем порядочно напугали Брауна, и вытащили откуда‑то кирку и лопату. Третий достал топор, вытянув его из‑под соломы, на которой лежал мертвец. Захватив все это с собой, двое молодцов ушли, а остальные трое, в том числе и оба моряка, остались на страже.

Через полчаса один из ушедших вернулся снова и что‑то шепнул остальным. Они завернули труп в морской плащ, служивший ему саваном, и унесли его. Тогда старая сивилла не то на самом деле проснулась, не то просто перестала притворяться спящей. Она подошла к двери, как будто для того, чтобы проводить своих постояльцев, потом вернулась и тихим, сдавленным шепотом приказала Брауну немедленно следовать за ней. Он повиновался, но, перед тем как уйти, вспомнил, что ему надо взять с собой вещи или, во всяком случае, документы. Старуха, однако, решительным образом этому воспротивилась. И он сразу сообразил, что, если бы он унес сейчас что‑нибудь с собой, подозрение неминуемо пало бы на эту женщину, а ведь, по всей вероятности, она спасла ему жизнь. Поэтому он не стал настаивать и прихватил с собой только тесак, который один из негодяев кинул в солому. Встав на ноги и имея при себе оружие, он уже почувствовал, что наполовину избавился от угрожавшей ему опасности. Но тело его одеревенело от холода и от того, что всю ночь он пролежал скорчившись. Впрочем, едва только он вышел с цыганкою из дома, свежий воздух и ходьба восстановили нарушенное кровообращение, и он почувствовал и в руках и в ногах прежнюю силу.

Бледный свет зимнего утра стал ярче от блестевшего снега, который на сильном морозе покрылся настом. Браун быстро окинул взглядом окружающую местность, стараясь запечатлеть ее в памяти. Угрюмый башенный свод, под которым он провел эту памятную для него ночь, торчал над самым краем скалы, нависшей над речкой. Войти туда можно было только с одной стороны — с ущелья, которое было внизу. В иных местах всюду были крутые обрывы; таким образом, очевидно было, что Браун накануне избежал не одной, а нескольких опасностей; если бы он только стал обходить здание вокруг, как он сначала и собирался сделать, он неминуемо упал бы вниз и разбился насмерть. Ущелье было так узко, что ветви деревьев того и другого склона кое‑где почти что сплетались. Покрытые снегом вместо листьев, они шатром нависали над речкой, елееле пробивавшейся сквозь снег и темневшей теперь среди сугробов. Там, где склоны отстояли друг от друга чуть дальше и возле речки была полоска ровной земли, виднелись разрушенные хижины, среди которых Браун блуждал накануне. Остатки стен, будто отлакированные изнутри торфяным дымом, казались еще чернее среди нанесенного за ночь снега и всей белой пелены, раскинувшейся далеко вокруг.

У Брауна не было времени долго разглядывать этот мрачный зимний пейзаж; его проводница на минуту остановилась, как будто нарочно для того, чтобы дать ему удовлетворить свое любопытство, а потом поспешно стала спускаться по тропинке, которая вела вниз в ущелье. Он заметил, что она выбрала как раз тот самый спуск, который был обозначен на снегу свежими следами, принадлежавшими, вне всякого сомнения, тем же разбойникам, и в душу его снова закралось подозрение. Однако, немного поразмыслив, он успокоился. В самом деле, с чего бы эта женщина, которой ничего не стоило предать его, совершенно беззащитного, в руки бандитов, стала ждать именно той минуты, когда у него окажется в руках оружие и он выберется на свежий воздух, где он уже в состоянии и защитить себя и бежать. И он снова решил довериться цыганке и молча последовал за нею вниз. Они перешли речку в том самом месте, Где ее перед этим переходили разбойники. Следы вели еще дальше через разрушенное селение, по долине, которая вскоре снова становилась узким ущельем. Но цыганка уже не шла по этим следам; она повернула в сторону по очень неровной и крутой тропинке и стала подниматься по склону горы, оставляя деревню внизу. Хоть тропинка то и дело совершенно скрывалась под снегом и идти по ней было трудно и небезопасно, Мег шла твердым и уверенным шагом, как может идти только человек, хорошо знакомый с местностью. Наконец они добрались до гребня, карабкаясь по такой крутизне, что Браун, как он ни был убежден, что именно этой дорогой спускался сюда вечером, мог только удивляться, как он тогда не свернул себе шеи. По одну сторону мили на две видна была открытая равнина, а по другую — густой лес.

Мег, однако, продолжала вести его вдоль края ущелья, из которого они поднялись, до тех пор, пока внизу не послышались чьи‑то голоса. Тогда она остановилась, указала Брауну на густую рощу совсем недалеко от них и сказала:

— Дорога на Кипплтринган лежит по ту сторону. Только смотри, поторопись! Да береги себя, жизни твоей цены нет! Но ведь ты совсем без денег. Погоди‑ка.

Она порылась в огромном кармане и вытащила оттуда засаленный кошелек.

— Не раз семья твоя одаривала и Мег и ее родню; вот видишь, и ей довелось хоть малой толикой тебя отблагодарить.

С этими словами она отдала ему кошелек. «Да она с ума сошла!» — подумал Браун. Но спорить было некогда: снизу попрежнему доносились голоса, и, по‑видимому, бандиты находились именно там.

— Но как же я верну вам эти деньги? И чем мне отблагодарить вас за все, что вы для меня сделали?

— Две у меня до тебя просьбы есть, — быстро прошептала ему старая сивилла, — первая, чтобы никогда никому не рассказывал о том, что тут ночью видел, а вторая, чтобы ты не уезжал из этих краев, не повидавшись со мной, и чтобы в гостинице «Гордонов щит» знали всегда, где ты; и когда я тебя покличу, чтобы, где бы ты ни был — в церкви, на рынке, на похоронах, на свадьбе, в субботу, в воскресенье, голодный ли, сытый ли, — ты все бросил и шел за мной.

— Ну, от этого, мать, вам большого проку не будет.

— Но зато тебе будет, а я только об этом и пекусь; я ведь с ума не сошла, хотя, правда, и было с чего; нет, я в своем уме и памяти, да и вина не пила и знаю, чего прошу. И знаю, что это господня воля была тебя от всех несчастий сохранить, и вот мне ведено теперь тебя в отцовский дом вернуть, и помни, что в эту благословенную ночку я тебе сохранила жизнь.

«В ней действительно есть что‑то дикое, — подумал Браун, — но это не от безумия, а скорее от какой‑то силы».

— Ну так вот, мать, — сказал он, — если вы меня только о таком пустяке просите, то я готов исполнить вашу волю. По крайней мере я смогу тогда и деньги вернуть, да еще с лихвой. Не часто, правда, таких заимодавцев встретишь, но…

— Ступай, ступай, — сказала она и замахала рукой. — Нечего эти деньги поминать, они твои, но не вздумай только идти за мной или подглядывать. — С этими словами она оставила его и стала очень быстро спускаться вниз по лощине, осыпая за собой ледяные сосульки и груды снега.

Невзирая на ее запрет, Браун постарался все же отыскать на гребне удобное место, откуда он мог бы, оставаясь невидимым, следить за тем, что происходит внизу. И ему это удалось, хоть и не без труда, так как ему, разумеется, пришлось все время соблюдать большие предосторожности. Место, избранное им для этой цели, было вершиной скалы, которая круто поднималась среди деревьев. Став на колени в снег и осторожно вытянув шею, он мог видеть то, что происходило на дне ущелья. Он увидел там, как и ожидал, всю ночную компанию, к которой присоединилось еще двое или трое молодцов. Они разгребли снег у подножия скалы и вырыли глубокую яму, которая должна была стать могилой. Все они стояли вокруг нее и опускали туда что‑то завернутое в морской плащ; Браун сразу же понял, что это было тело человека, умершего вчера у него на глазах. Потом они с минуту постояли в безмолвии, как будто сожалея о погибшем товарище. Но если в них и заговорило человеческое чувство, они не слишком долго ему предавались; все они сразу же стали дружно закапывать могилу, а Браун, видя, что они скоро закончат свое дело, счел за благо последовать совету старухи и уйти как можно скорее, чтобы скрыться в лесу.

Первое, о чем он подумал, когда очутился в чаще, был кошелек цыганки. Хотя он и согласился взять его без всяких колебаний, он не мог освободиться от какого‑то унизительного чувства, что позволил себе принять подарок от такой женщины, как она. Правда, это избавляло его от денежных затруднений, хоть и временных, но весьма ощутимых. За исключением нескольких шиллингов, все его достояние находилось в чемодане и попало в руки приятелей Мег. Пройдет несколько дней, прежде чем успеет дойти его письмо к поверенному или даже к гостеприимному хозяину Чарлиз‑хопа, который, вне всякого сомнения, снабдит его деньгами. А покамест Браун решил воспользоваться кошельком Мег, так как был уверен, что в скором времени сможет возвратить ей все, да еще с лихвой. «Там, вероятно, сущие пустяки, — подумал он, — и я потом смогу возместить эту сумму банковыми билетами».

С этой мыслью он открыл кошелек, полагая, что найдет там всего несколько гиней. Каково же было его изумление, когда он обнаружил там множество золотых монет различного достоинства, как английских, так и иностранных, на сумму не менее ста фунтов, несколько золотых колец и других драгоценностей, причем даже самого беглого взгляда было достаточно, чтобы увидеть, что все это ценнейшие вещи.

Браун был всем этим озадачен и смущен: он оказался обладателем ценностей, каких у него никогда не бывало и которые, по‑видимому, достались Мег незаконным путем, то есть точно так же, как его собственное имущество досталось бандитам. Первой мыслью его было обратиться к ближайшему мировому судье и передать в его руки все эти столь неожиданно доставшиеся ему сокровища, рассказав в то же время и о своем необычайном приключении. Но после минутного раздумья он решил, что делать этого он не должен. Во‑первых, поступив таким образом, он нарушил бы обет молчания, который он дал Мег, и это могло дорого обойтись, а может быть, даже стоить жизни женщине, которая не побоялась поставить свою на карту ради того, чтобы его спасти, и которая сама пожелала отдать ему эти драгоценности. Это значило бы сделать Мег жертвой ее же великодушия. Нет, об этом не могло быть и речи. К тому же он был здесь никому не известен, и, если бы ему пришлось иметь дело с каким‑нибудь недалеким и упрямым судьей, он никак не смог бы ему доказать, во всяком случае первое время, ни кто он такой, ни какое он занимает положение. «Я должен хорошенько обо всем этом подумать, — решил он. — Может быть, здесь в ближайшем городке стоит какой‑нибудь полк; тогда мое знание военной службы и знакомство со многими офицерами сразу же поможет установить и мою личность и мое служебное положение, чего от гражданских чиновников не так‑то легко добиться. А командир полка, несомненно, поможет мне уладить все дело так, чтобы никто не тронул эту сумасшедшую старуху, чье заблуждение или безумие принесли мне такую удачу. Гражданский же чиновник может счесть себя обязанным арестовать ее, а если ее арестуют, то последствия этого совершенно очевидны. Нет, будь она хоть сам дьявол, она поступила со мной благородно, и я поступлю с ней так же. Пусть она пользуется привилегиями военного суда, для которого понятие чести значит больше, чем буква закона. К тому же я могу еще увидеть ее в этой деревне… Кипл… Капл.., как бишь она ее назвала, и могу все ей вернуть, и пусть тогда закон своего требует. Однако сейчас не очень‑то мне к лицу, состоя на службе его величества, хранить у себя краденые вещи».

Размышляя обо всем этом, Браун достал три или четыре гинеи на самые необходимые расходы, остальные же уложил обратно и, закрыв кошелек, решил его больше не трогать до тех пор, пока не представится случай вернуть его цыганке или передать какому‑нибудь государственному чиновнику. Он также вспомнил про тесак, и сначала решил было оставить его в лесу. Но он подумал о том, что может еще повстречаться с разбойниками, и решил не расставаться с ним. Дорожное платье его, при всей своей непритязательности, было все же военного покроя, и при нем этот тесак был вполне уместен. Обычай носить холодное оружие, не будучи военным, уже отживал свой век, но он у всех был еще свеж в памяти, и тот, кто продолжал ему следовать, никого бы не удивил. Итак, спрятав кошелек цыганки в потайной карман, наш путешественник бодро продолжал свой путь в надежде скоро выйти на проезжую дорогу.

Глава 29

О Гермия, где дружба детских дней,

Когда мы, сидя рядом, как божки

Изваянные, вместе вышивали

Один цветок по одному узору,

И песней обе тешились одной,

И наши души, голоса и руки —

Все было неразлучно?

«Сон в летнюю ночь»

Джулия Мэннеринг — Матильде Марчмонт

Как у тебя хватает духу, милая Матильда, обвинять меня в том, что я охладела к тебе и что чувства мои изменились? Могу ли я забыть, что ты моя самая близкая подруга и что тебе одной бедная Джулия поверяет все свои самые сокровенные мысли. И как ты несправедлива, когда упрекаешь меня в том, что я променяла тебя на Люси Бертрам. Уверяю тебя, у нее нет тех качеств, которых я ищу в настоящей подруге. Это очень милая девушка, и она очень мне нравится; должна тебе сказать, что мы с ней столько занимаемся и по утрам и по вечерам, что у меня теперь меньше времени и я не успеваю писать письма так часто, как мы это с тобой обещали друг другу. Но у нее нет светского воспитания, если не считать того, что она знает по‑французски и по‑итальянски; языкам этим ее обучило это чудище, одно из несуразнейших существ на земле. Отец взял его к себе в библиотекари и теперь покровительствует ему, вероятно чтобы тем самым бросить вызов общественному мнению. Полковник Мэннеринг, должно быть, решил, что все, что принадлежит ему или имеет к нему какое‑либо отношение, уже в силу этого одного не должно никому казаться смешным. Я помню, как в Индии он подобрал где‑то кривоногую собачонку с длинной шерстью и отвислыми ушами. Назло общему мнению и вкусу, он сделал эту уродину своей любимицей, и я помню, как он, утверждая, что Браун — человек дерзкий, ссылался на то, что тот критиковал кривые ноги и длинные уши собачки Бинго. Уверяю тебя, Матильда, мне кажется, что его высокое мнение об этом самом нелепом из когда‑либо живших педантов зиждется на подобном же основании. Он сажает это чудовище с нами за стол, и тот выкрикивает молитву, как будто торгует рыбой и зазывает покупателя, а ложку несет в рот так, будто в руке у него лопата и он ею тележку нагружает. Он, по‑видимому, даже не отдает себе отчета в том, что он ест, а наевшись, извергает из себя гамму самых странных звукосочетаний, которые все мы должны принимать за благодарственную молитву, вываливается из комнаты и снова погружается в источенные червями фолианты, столь же несуразные, как и он сам! Я бы, кажется, ничего не имела против того, чтобы этот урод жил у нас в доме, если, глядя на него, хотя бы кто‑нибудь повеселился вместе со мной. Но стоит мне только, увидав мистера Сэмсона (какое страшное имя носит этот страшный человек!), поддаться соблазну над ним подшутить, как Люси Бертрам начинает на меня смотреть так жалостно, а отец нахмурит брови, сверкнет глазами, закусит губу и всегда скажет резкость, которая меня больно заденет.

Но ведь не об этом же уроде я собиралась тебе писать; я хотела только сказать, что, отлично зная не только древние, но и новые языки, он обучил этим последним и Люси, и мне кажется даже, что только ее собственный здравый смысл или упрямство спасли ее от всей премудрости греческого, латинского и древнееврейского (который, насколько я могу судить, Сэмсон тоже знает). Но изучила она действительно всего немало, и я каждый день дивлюсь, когда вижу, с каким удовольствием она вспоминает и рассказывает то, что когда‑то читала. Каждое утро мы с ней занимаемся вдвоем чтением, и я полюбила теперь итальянский гораздо больше, чем тогда, когда над нами издевался этот индюк Cicipici — вот как пишется его фамилия, а не Chichipichi, — видишь, какие я уже сделала успехи.

Но, может быть даже, мисс Бертрам нравится мне не своими качествами, а тем, чего ей недостает. Она не имеет ни малейшего понятия о музыке и в танцах тоже смыслит не больше, чем какая‑нибудь захудалая крестьянка; впрочем, здешние крестьянки как раз танцуют с большим искусством и темпераментом. Тут уж я беру на себя роль учителя, и она очень мне признательна за то, что я обучаю ее играть на клавикордах; я даже показала ей несколько па, которым меня обучил Лапик, говоривший, что у меня большие способности к танцам.

По вечерам папенька нам часто читает, и, знаешь, никто не умеет так читать стихи, как он. Насколько у него это выходит лучше, чем у актеров, которые не то читают, не то играют роль, пялят глаза, хмурят брови, гримасничают и жестикулируют, как будто они в театральных костюмах и исполняют на сцене пьесу! У отца совсем другая манера чтения: он читает с чувством, передавая все оттенки голосом, не прибегая ни к мимике, ни к игре. Люси Бертрам отлично ездит верхом, и я теперь могу сопровождать ее в ее прогулках, так как и сама от нее набралась храбрости. Мы подолгу ездим с ней, не обращая внимания на холод. Словом, конечно, у меня теперь меньше времени писать письма.

К тому же, милая, я должна еще в оправдание свое, как и все глупые люди, сослаться на то, что писать совсем не о чем. Мои надежды, страхи и опасения за Брауна не так уже тревожат меня, с тех пор как я знаю, что он здоров и на свободе. Но что бы там ни было, ему пора бы уже дать знать о себе. Может быть, наше свидание и было шагом безрассудным, но как‑никак не очень‑то лестно узнавать, что мистер Ванбест Браун пришел к этому выводу первым и в результате прервал все отношения со мной. Пожалуй, я могла бы обещать ему, что, если он действительно так думает, я разделю его убеждения; мне не раз самой казалось, что я очень опрометчиво вела себя с ним. Но я такого хорошего мнения о бедном Брауне, и мне все время кажется, что молчание его вызвано какими‑то из ряда вон выходящими обстоятельствами.

Вернемся же к Люси Бертрам. Нет, милая Матильда, она никак не может соперничать с тобой. Вся твоя ревность ни на чем не основана. Конечно, это очень милая, очень ласковая и очень добрая девушка, и, если бы со мной случилось истинное несчастье, она одна из тех, к кому я легко и просто обратилась бы за утешением. Но ведь такое несчастье случается в жизни не часто, и поэтому хочешь иметь подругу, которая поняла бы и твои повседневные душевные волнения не хуже, чем настоящее горе. Господь бог знает, да и ты тоже, милая Матильда, что этим сердечным ранам так же нужен живительный бальзам сочувствия и любви, как и более серьезным, истинным горестям нашей жизни. Так вот, у Люси Бертрам нет этого нежного сочувствия, совсем нет, моя дорогая Матильда. Если бы я слегла в лихорадке, она просиживала бы ночи, ухаживая за мной самоотверженно и терпеливо, но тот жар, которым охвачено ее сердце, оставляет ее равнодушной, так же как и ее старого учителя. Но самое забавное, что при всем этом у этой тихони есть свой поклонник и что в их чувствах друг к другу (а я думаю, что влюблены они оба) немало самой увлекательной романтики. Как ты, вероятно, знаешь, она была богатой наследницей, но расточительность ее отца и подлость негодяя, которому он доверился, их разорили. И вот некий юный красавец из местных дворян влюбился в нее; но, так как он из очень богатой семьи, она не поощряет его ухаживания, считая, что теперь она ему не пара.

При всей своей скромности, самоотверженности и прочих качествах Люси все‑таки плутовка — я уверена, что она любит молодого Хейзлвуда и что тот об этом догадывается и, может быть, даже вырвал бы у нее признание, если бы отец мой или она сама предоставили ему для этого случай. Но надо тебе сказать, что полковник сам оказывает мисс Бертрам различные знаки внимания. Если бы он не оспаривал этого права у Хейзлвуда, тот имел бы возможность незаметно для других объясниться с Люси. Любезному папеньке не мешало бы понять, что за такое вмешательство в чужие дела он может поплатиться. Могу тебя уверить, что, будь я на месте Хейзлпуда, я бы не могла спокойно смотреть, как отец любезничает с ней, как он подает ей накидку или платок и помогает сесть в карету; по‑моему, и Хейзлвуд начинает уже на это поглядывать косо. А теперь представь только, какая глупая роль отводится во всем этом твоей бедной Джулии! С одной стороны — отец, который ухаживает за подругой, с другой — Хейзлвуд, который следит за каждым ее словом, за каждым взглядом. А у меня такое чувство, что мной никто не интересуется, даже это заморское чудо — Сэмсон, потому что и он сидит перед ней с раскрытым ртом и пялит свои неподвижные, как у изваяния, глаза, приходя в восторг от каждого движения «месс Бертрам», как он ее называет.

Все это меня иногда раздражает, даже злит. Недавно, когда отец и эта влюбленная парочка, казалось, совершенно исключили меня из своего общества, мне стало так обидно, что я начала нападать на Хейзлвуда, и ему нелегко было отделаться от этой атаки, не нарушая правил приличия. Защищаясь, он незаметно для себя разгорячился, и, знаешь, Матильда, он очень умен и хорош собой, и я, пожалуй, не помню, чтобы он когда‑нибудь еще бывал так интересен. Но в самый разгар этого спора я была приятно поражена донесшимся до моего слуха легким вздохом мисс Люси. Я оказалась достаточно великодушной и не стала добиваться дальнейших успехов, да к тому жег я побаивалась отца. На мое счастье, он в это время углубился в подробное описание нравов и обычаев какого‑то племени, живущего в глубине Индии, и рисовал иллюстрации к этому труду на вышивальных узорах, взятых у Люси; штуки три он совершенно испортил, вплетая в изгибы их линий контуры восточной одежды. Но в эту минуту индийские тюрбаны ей были так же безразличны, как ее собственное платье. Для меня, во всяком случае, было большим облегчением, что он не видел моей проделки, — он ведь зорок, как коршун, и черной ненавистью ненавидит малейшее кокетство.

Ну так вот, Хейзлвуд тоже уловил этот еле слышный вздох и сразу же стал раскаиваться, что обратил свое внимание на такой недостойный предмет, каким была твоя Джулия. С виноватым выражением лица, которое делало его очень смешным, он подошел к рабочему столику Люси. Он сказал ей что‑то ничего не значащее, а в ответе ее прозвучали сухость и холодок, уловить которые мог только или влюбленный, или любопытный наблюдатель вроде меня. Но это был упрек, брошенный герою, который и сам обвинял себя и стоял теперь, смущенно потупив глаза. Согласись, великодушие требовало, чтобы я помогла им помириться. Я очень хладнокровно вмешалась в их разговор, как человек посторонний и потому незаинтересованный, и вернула обоих к их прежней веселой болтовне. Став на некоторое время посредницей, через которую они общались друг с другом, я усадила их за шахматы, эту глубокомысленную игру, и с чувством исполненного долга отправилась подразнить папеньку, который все еще занимался рисованием. Теперь представь себе: игроки расположились у камина за маленьким рабочим столиком; на доске расставлены шахматные фигуры. Отец сидит в отдалении за освещенным письменным столом — это ведь старинная комната с разными нишами, и стены ее увешаны мрачными гобеленами, на которых изображено неведомо что.

— Скажите, папенька, шахматы — интересная игра?.

— Говорят, что да, — ответил отец, не удостаивая меня большим.

— Да, я тоже думаю, если судить по тому, какое внимание уделяют ей мистер Хейзлвуд и Люси.

Он поспешно поднял голову и на мгновение оторвал карандаш от рисунка. Вероятно, он не увидел ничего, что могло бы вызвать подозрение, потому что рука его снова стала спокойно выводить складки тюрбана. Я еще раз отвлекла его и спросила:

— А сколько лет мисс Бертрам, папенька?

— Откуда я знаю! По‑моему, она твоих лет.

— А мне думается, что она старше. Вы вот всегда мне твердите, насколько она лучше меня умеет хозяйничать за чайным столом. Знаете, папенька, что, если бы вам сделать ее и в самом деле здесь хозяйкой?

— Джулия, милая моя, — ответил отец, — ты или совсем дурочка, или много злее, чем я считал.

— Толкуйте это как хотите, папенька, только я ни за что на свете не соглашусь, чтобы меня считали дурочкой.

— Тогда что же ты говоришь такие глупости? — сказал отец.

— Честное слово, папенька, в том, что я сказала, нет ничего глупого. Все знают, что вы очень хороши собой (тут он улыбнулся), то есть, конечно, для своего возраста (улыбка исчезла), далеко еще не столь преклонного, и я, право же, не вижу, почему вы не должны жить в свое удовольствие, если вам этого хочется. Я знаю, что я всего‑навсего легкомысленная девчонка, и если бы подруга, более рассудительная, чем я, могла составить ваше счастье…

Он взял меня за руку так, что я сразу почувствовала, что он не только раздражен, но и серьезно опечален моими словами, и это было для меня жестоким наказанием за то, что я позволила себе шутить с его чувствами.

— Джулия, — сказал он, — я терплю твои выходки только потому, что, мне кажется, я в какой‑то мере их заслужил: я в свое время недостаточно занимался твоим воспитанием. Но я не позволю тебе шутить с такими серьезными вещами. Если ты не способна уважать чувств твоего отца к памяти той, которая нам обоим дорога, не посягай по крайней мере на священные права люде, и в несчастье: пойми, что, если даже малейший намек на такую вот шутку достигнет слуха мисс Бертрам, это неизбежно заставит ее покинуть наш дом и опять остаться одной, без покровителей, в обществе, неприязнь которого она уже имела случай испытать.

Что мне было ответить на это, Матильда? Только заплакать. Я попросила прощения и обещала впредь вести себя лучше. И вот я снова не при чем. Хотя Люси и не очень‑то откровенна со мной, с моей стороны было бы просто бесчеловечно привлекать к себе сейчас внимание Хейзлвуда и этим ее мучить. А после этой отповеди отца я и с ним не могу больше заводить разговор на эту щекотливую, тему. И вот я скручиваю бумажки, жгу их на свече и обгорелым концом рисую на визитных карточках разных турок — вчера вот, например, мне удался чудесный портрет Хайдер‑Али, — бренчу на моих несчастных клавикордах и начинаю читать серьезную книгу с конца. Больше всего меня беспокоит молчание Брауна. Если бы ему пришлось куда‑нибудь уехать из наших краев, он безусловно бы мне написал. Неужели отец перехватил его письма? Нет, это не в его правилах; даже если бы он знал, что, вскрыв письмо, он может помешать мне завтра утром выскочить из окна, он и то не стал бы его трогать. Подумай только, что у меня вдруг вырвалось из‑под пера! Пусть эта шутка, мне все равно совестно, даже перед тобой, Матильда. Но я поступаю так, как должна поступать, и не могу считать это своей заслугой. Мистер Ванбест Браун не настолько страстно влюблен, чтобы действовать опрометчиво. Надо признаться, что он оставляет мне немало досуга для размышлений. Но я не хочу обвинять его раньше времени и потому не позволяю себе сомневаться в твердости его характера, которую я несколько раз тебе сама расхваливала. Если бы я знала, что он подвержен даже малейшим колебаниям, сомнениям, страху, мне особенно не о чем было бы и жалеть.

Но ты спросишь, почему же, если я требую от своего возлюбленного такой стойкости и непоколебимой верности, почему сама я озабочена тем, что делает Хейзлвуд и за кем он ухаживает? Я задаю себе этот вопрос по сто раз в день и всегда отвечаю на него очень глупо: хоть я вовсе и не желаю склонить его к сколько‑нибудь серьезной измене, мне все же неприятно бывает видеть, как мною пренебрегают.

Я пишу тебе обо всех этих пустяках, потому что, судя по твоим словам, они тебе интересны, но меня, по правде сказать, это, пожалуй, даже удивляет. Я помню, что, когда мы с тобой украдкой читали романы, ты была поклонницей всего высокого и романтического. Тебе не давали покоя легенды о рыцарях, карликах, великанах, красавицах, попавших в беду, о прорицателях, привидениях, призраках, о чьих‑то руках, обагренных кровью, в то время как меня привлекали разные запутанные положения семейной жизни, а из области чудесного — разве только волшебства восточного джинна или доброй феи. Тебе жизнь представлялась огромным океаном, с его мертвенной тишиной и с ревом бурь, с его вихрями, высокими волнами, а я.., я мечтала плавать по какому‑нибудь озеру или тихому заливу при легком дуновении ветерка, где отдельные трудности могли только сделать эту поездку интересной и потребовать от кормчего умения, но где не было бы настоящей опасности. И мне кажется, Матильда, что тебе больше подходил бы такой отец, как мой: гордый своими подвигами и древностью своего рода, с его рыцарским представлением о чести, его великим умом и знанием тайных наук; тебе нужна была бы и Люси Бертрам, чьи предки с именами, не укладывающимися ни в какую орфографию и ни в какую память, властвовали некогда над этой романтической страной и которая родилась, как мне говорили, при самых необычайных и знаменательных обстоятельствах. Тебе надо было бы жить в нашем шотландском поместье, окруженном горами, и гулять со мной среди этих зловещих развалин, где живут привидения. А мне, напротив, следовало бы поселиться среди лужаек, кустарников, теплиц и оранжерей вашего парка с твоей доброй, тихой и снисходительной тетушкой, с ее утренними молитвами, послеобеденным сном и вечерним вистом, выездами упитанных лошадей и еще более упитанным кучером. Но ты видишь, Брауна я в этот обмен не включаю; его живость и непринужденность, его веселый и общительный нрав, его благородство и смелость вполне соответствуют моему идеалу, а в его атлетическом телосложении, в его красоте и мужестве есть даже что‑то рыцарское. Ну, а раз мы не можем совершить полного обмена, не лучше ли тогда каждой оставаться с тем, что у нее есть.

Глава 30

Я не принимаю твоего вызова; если ты будешь так дерзко говорить со мной, я велю закрыть перед тобой ворота. Видишь вон то окно? Что ж, иди на приступ. Мне дела нет, я служу доброму герцогу Норфолку.

«Веселый черт из Эдмонтона»

Джулия Мэннеринг — Матильде Марчмонт

Я только что встала после болезни, милая Матильда, и теперь могу рассказать тебе, какие у нас произошли за эти дни ужасные события! Увы! Как надо остерегаться шутить с будущим! Прошлый раз я дописывала тебе письмо в самом веселом настроении и еще посмеялась над твоим вкусом к романтике и ко всему необыкновенному. Могла ли я тогда думать, что все это приключится именно со мной, и всего через несколько дней. Читать о разных ужасах или увидать их воочию — не то же ли это самое, что висеть над пропастью, вцепившись в какой‑нибудь жалкий кустик, или восхищаться той же пропастью на пейзаже Сальватора Розы? Но не буду забегать вперед.

Первая часть рассказа страшна сама по себе, хоть непосредственно и не затрагивает моих собственных чувств. Ты, вероятно, знаешь, что наши края часто посещаются контрабандистами с острова Мэн, который находится неподалеку отсюда. Их немало, и все это люди без страха и совести; стоит кому‑нибудь начать им противодействовать, как они становятся грозой всей округи. Местные власти из боязни или из других, еще менее благородных побуждений не хотят с ними связываться, а безнаказанность делает этих людей еще более дерзкими и отчаянными. Казалось бы, что отец мой, человек здесь совсем новый и не занимающий никакой официальной должности, не имеет ко всему этому ни малейшего отношения. Но, как и сам он утверждает, он действительно родился в тот момент, когда Марс достиг своего апогея в небе, и в самые тихие и мирные периоды своей жизни он неожиданным образом становится участником и битв и кровопролитий.

Во вторник, около одиннадцати часов утра, когда отец собрался пойти вместе с Хейзлвудом к небольшому озеру, милях в трех отсюда, поохотиться на диких уток и в то время, как мы с Люси обсуждали, чем мы будем без них заниматься, мы вдруг услышали топот лошадей, очень быстро приближавшихся к дому. Земля затвердела от сильного мороза, и стук копыт был от этого еще громче и отчетливее. Через несколько мгновений перед домом появились двое или трое вооруженных всадников, причем каждый вел за собой в поводу по навьюченной лошади. Подъехали они не по дороге, которая ведет к дому, а, минуя ее, напрямик по газону. Вид у них был в высшей степени измученный и растерянный, они часто оглядывались, как будто ждали погони. Отец и Хейзлвуд поспешили к парадной двери узнать, кто они такие и что случилось. Прибывшие заявили, что они таможенные чиновники и захватили этих лошадей с контрабандой где‑то в трех милях отсюда. Но контрабандисты получили подкрепление и теперь гнались за ними с явным намерением отобрать назад свое добро, а их самих убить. Они сказали, что, так как им пришлось вести за собою навьюченных лошадей и преследователи легко могли их нагнать, они решили искать убежища в Вудберне, полагая, что отец мой, как верноподданный короля, не откажется защитить людей, которые находятся сейчас под угрозой смерти за то, что честно выполнили свой служебный долг.

Отец мой, для которого воинская дисциплина всегда священна и который встал бы, вероятно, на защиту любой собаки, если бы только она явилась к нему от имени короля, немедленно отдал приказ спрятать товары, вооружить всех слуг и защищать дом в случае нападения. Хейзлвуд усердно ему помогал, и даже это чудище Сэм‑сон вышел из своего логова и схватил охотничье ружье. Отец хотел было взять это ружье сам, но потом раздумал и выбрал вместо него другое — карабин, с которым он на Востоке охотился на тигров, а это отставил в сторону. Так вот, не успело ружье попасть в нескладные руки злополучного Сэмсона, как оно вдруг разрядилось и пуля чуть было не убила одного из таможенных. Пораженный этим неожиданным и непроизвольным выстрелом, До‑мини (таково его прозвище) только воскликнул: «У‑диви‑тель‑но!» — обычный способ, которым он выражает свое изумление. Но никакая сила не могла его заставить расстаться со своим разряженным ружьем, и поэтому отбирать его не стали и приняли только меры, чтобы к нему в руки не попали патроны. Я лично ничего этого не видела и не слышала, если не считать общего переполоха, вызванного выстрелом, но когда Хейзлвуд мне потом об этом рассказывал, он очень потешался над неуклюжим и не в меру ретивым Домини.

Когда отец привел все в готовность для защиты и у всех окон были расставлены вооруженные слуги, он хотел укрыть нас куда‑нибудь от опасности, кажется в погреб, но мы ни за что на это не соглашались. Хоть я и была в эту «минуту напугана до смерти, во мне вдруг пробудилась отцовская отвага: мне легче видеть перед собой грозящую беду, чем слышать о ней на расстоянии и не знать в точности, что происходит на самом деле. Люси, бледная как мрамор, глядела на Хейзлвуда и, казалось, даже не слышала, как он умолял ее уйти в дальние комнаты. Но, по правде говоря, пока дверь была цела, нам ничего особенного не грозило; окна были наглухо заложены подушками и, к большому огорчению Домини, фолиантами, поспешно принесенными из библиотеки; оставлены были только щели, через которые из дома можно было стрелять по нападающим.

Отец мой закончил все распоряжения, и мы сидели затаив дыхание в затемненной комнате, а мужчины молча стояли на своих постах, с беспокойством ожидая приближающейся опасности. Полковник, который всегда чувствует себя при подобных обстоятельствах как нельзя лучше, расхаживал из угла в угол и повторял свой приказ ни в коем случае не открывать огонь, пока не будет дана команда. Хейзлвуд, который, казалось, черпал из его взоров мужество, был у него на положении адъютанта: он с удивительной быстротой передавал его приказания то одним, то другим а потом проверял исполнение. Наши силы, включая сюда и таможенных, насчитывали до двенадцати человек.

Наконец это мучительное ожидание нарушилось звуком, который издали казался шумом водяного потока, но постепенно превращался в тяжелый топот быстро приближавшихся коней. Я проделала себе щелочку, сквозь которую могла видеть врага. Шум усилился и стал слышен все ближе, и наконец человек тридцать, а может быть, и больше, стремительно мчавшихся всадников очутилось перед самым домом. Ты не можешь себе представить, что это был за ужас. Невзирая на холодное время, все почти были только в одних рубахах и штанах, головы они повязали шелковыми платками; все они были хорошо вооружены карабинами, пистолетами и тесаками. Я дочь солдата и с самого детства привыкла к войне, но я никогда в жизни не испытывала такого страха, как тут, увидав этих негодяев на взмыленных бешеной скачкой лошадях, услыхав их злобные крики и угрозы, когда они поняли, что добыча от них ускользнула. Однако, заметив, какую им приготовили встречу, они остановились и с минуту, по‑видимому, совещались между собой. Наконец один из них, с лицом, вымазанным порохом, чтобы его не узнали, выехал вперед, размахивая белым платком, нацепленным на конец карабина, и заявил, что хочет говорить с полковником Мэннерингом. К моему безграничному ужасу, отец распахнул окно, около которого стоял, и спросил незнакомца, чего он хочет.

— Мы хотим, чтобы нам отдали наше добро, которое у нас забрали эти собаки, — сказал он, — и наш главный велел сказать, что, если нам его отдадут, мы уберемся отсюда и не станем рассчитываться с этими подлецами; если же нет, то дом мы сейчас спалим, а вы все будете плавать в крови.

Угрозу эту он повторил несколько раз, сопровождая ее все новыми проклятиями и самыми ужасными оскорблениями, на которые только способна жестокость.

— А где ваш главный?

— Там вон, на серой лошади, красным платком повязан, — ответил бандит.

— Так будьте любезны сказать этому молодцу, что если он со всей шайкой сейчас же отсюда не уберется, я без предупреждения открою огонь. — С этими словами отец захлопнул окно, и на этом переговоры окончились.

Не успел посланец вернуться к своим, как те с громким криком «ура», или, скорее, с диким ревом, дали залп по нашему гарнизону. Стекла посыпались во все стороны, но благодаря принятым предосторожностям люди, находившиеся в доме, остались целы и невредимы. За этим залпом последовало еще два, а с нашей стороны ответа но было. Тогда отец, увидев, что они вооружились ломами и топорами и собираются, по‑видимому, взламывать дверь, приказал: «Не стрелять никому, кроме меня и Хейзлвуда; Хейзлвуд, стреляйте в парламентера!» Сам же он прицелился в сидевшего на серой лошади атамана, который тут же упал, сраженный его пулей; столь же удачным оказался и выстрел Хейзлвуда: он уложил парламентера, который уже спешился и шел вперед с топором в руке. Участь этих двух внесла замешательство в ряды разбойников, и они стали поворачивать лошадей; несколько выстрелов» заставили их ускакать прочь, захватив с собой убитых и раненых. Много ли их было, нам разглядеть не удалось. Вскоре после того, как они скрылись, к моей безграничной радости, к нам прибыл отряд солдат. Они стояли в ближайшей деревне и, как только услышали звуки выстрелов, немедленно двинулись сюда. Солдаты отправились сопровождать таможенных чиновников вместе с отобранной ими контрабандой в один из ближайших портов, где они могли чувствовать себя в безопасности, а несколько человек, по моей настоятельной просьбе, остались на два дня у нас в доме на случай, если бы разбойники решили вдруг отомстить.

Вот, милая Матильда, первое событие! Надо еще добавить, что негодяи эти оставили в хижине у дороги человека с вымазанным лицом, вероятнее всего потому, что его нельзя было уже дольше везти. Он умер через полчаса. Когда осмотрели труп, выяснилось, что это был отъявленный негодяй, известный по всей округе как браконьер и контрабандист. Многие соседи нас поздравляли, и все считали, что, если бы эти подлые люди еще раз‑другой встретили такой отпор, у них пропала бы охота бесчинствовать. Отец наградил слуг и превозносил до небес хладнокровие и мужество Хейзлвуда. Часть этих похвал досталась также на долю Люси и на мою, потому что мы стойко выдержали огонь, и он ни разу не слышал от нас ни жалоб, ни крика. Что касается До‑мини, то отец решил просить его по этому случаю обменяться с ним табакерками. Почтенный учитель был очень польщен этим предложением и не мог нарадоваться красоте своей новой табакерки. «Она так блестит, — говорил он, — как будто это настоящее офирское золото». Странно, если бы это было иначе, так как табакерка действительно золотая, но надо отдать справедливость этому доброму существу: даже если бы он узнал, что это всего только позолоченный томпак, он бы высоко ценил ее как знак расположения к нему отца, и чувства его нисколько бы не изменились, если бы он узнал ее настоящую цену. Ему пришлось немало потрудиться, расставляя по местам фолианты, из которых были сооружены баррикады, разглаживая загибы, «ослиные уши» и исправляя разные другие повреждения, полученные книгами во время их участия в сражении. Он принес нам несколько кусочков свинца и несколько пуль, засевших в увесистых томах, откуда он их с большой осторожностью извлекал. Если бы на душе у меня было повеселее, я могла бы посмешить тебя, рассказав о том, как его поражало, что мы равнодушно слушали его повествования о ранах и увечьях Фомы Аквинского или высокочтимого Златоуста. Но сейчас у меня не такое настроение, и мне надо сообщить тебе о другом, еще более значительном событии. Только я так устала сейчас, что раньше завтрашнего дня просто не в состоянии взяться за перо. Но я не буду пока отсылать это письмо, чтобы тебе не пришлось понапрасну беспокоиться о твоей Джулии Мэннеринг.

Глава 31

Вот штука‑то!

А ты об этом знаешь?

«Король Иоанн»

Джулия Мэннеринг — Матильде Марчмонт

Продолжаю мой рассказ, милая Матильда, с того, на чем остановилась вчера.

Два или три дня у нас только и было разговора, что об осаде Вудберна и о том, какие она еще может иметь последствия; мы прожужжали папеньке все уши, прося его поехать с нами в Эдинбург или хотя бы в Дамфриз, где все же есть светское общество, и побыть там до тех пор, пока контрабандисты не перестанут думать о мести. На это он очень хладнокровно отвечал, что не собирается оставлять на произвол судьбы ни нанятый дом, ни свое имущество. Он сказал, что его всегда считали человеком, способным стать на защиту своей семьи, и если он спокойно останется дома, то, после всего что было, негодяи вряд ли отважатся на новое нападение. Если же он выкажет хоть малейшие признаки тревоги, то это будет вернейшим средством навлечь на себя ту опасность, которой мы все страшимся. Успокоенные его доводами и удивительным безразличием, с которым он говорил об этой возможной опасности, мы несколько приободрились и возобновили наши обычные прогулки. Разница была только в том, что мужчины сопровождали нас вооруженными и отец обращал особое внимание на охрану дома в темные ночи, требуя, чтобы слуги всегда держали оружие наготове, г Но три дня тому назад произошло событие, встревожившее меня гораздо больше, чем нападение контрабандистов.

Я уже писала тебе, что неподалеку от Вудберна есть небольшое озеро, куда мужчины ходят стрелять диких уток. Както однажды, во время завтрака, я сказала, что мне хотелось бы пойти туда теперь, когда озеро покрыто льдом, и посмотреть, как там катаются на коньках. Снегу, правда, выпало много, но на морозе он затвердел, и я считала, что мы с Люси сумеем добраться до озера, тем более что туда ведет тропинка, по которой всегда ходит много народу. Хейзлвуд сразу же вызвался проводить нас. Тогда мы обе стали настаивать, чтобы он захватил с собой ружье. Он сначала порядочно посмеялся, что придется идти с ружьем по снегу теперь, когда никто не охотится, но, ради нашего спокойствия, распорядился, чтобы следом за нами шел слуга с ружьем, тот самый, которого он обычно берет с собой на охоту. Ну, а полковник Мэннеринг, тот не любит толпы и никаких зрелищ с участием людей, если, конечно, это не какойнибудь военный смотр; поэтому он остался дома.

Вышли мы ранним морозным утром. Солнце ярко светило. Свежий разреженный воздух придавал бодрость и силу. Идти до озера было просто наслаждением; разные препятствия на пути только забавляли нас: приходилось то спускаться по крутому обледенелому спуску, то переходить замерзший ров — здесь уже нельзя было обойтись без помощи Хейзлвуда. Я думаю, что и для Люси прогулка от этого была только приятнее.

Озеро удивительно красиво. С одной стороны его обрамляют отвесные скалы, украшенные огромными ледяными сосульками, сверкающими на солнце, с другой — причудливые очертания леса, сосен, одетых снегом. На катке собралось множество народу: одни носились быстро, как птицы, другие вычерчивали на льду круги, третьи глазели. Многие столпились вокруг места, где жители двух соседних приходов боролись за первенство в фигурном катании: завоевать его было честью немалой, если судить по азарту как самих конькобежцев, так и зрителей. Мы обошли вокруг озера. Хейзлвуд взял нас обеих под руки. Он приветливо разговаривал там со всеми, со старым и малым, и повсюду его хорошо встречали. Наконец мы уже стали подумывать о возвращении.

Зачем я пишу обо всех этих ничего не значащих вещах? Видит бог, вовсе не потому, что они интересуют меня сейчас; просто, должно быть, как утопающий хватается за соломинку, я теперь готова схватиться за что угодно, лишь бы както отдалить страшную часть моего рассказа, которая за этим последует. Но надо говорить и об этом — пусть хоть один друг посочувствует мне в горе, от которого просто разрывается сердце.

Мы возвращались по тропинке, пролегающей через еловую рощу. Люси отпустила руку Хейлзвуда; она только в самых крайних случаях решалась согласиться на его помощь. Я же все еще опиралась на его руку. Люси шла за нами, а еще в нескольких шагах шел слуга. Вдруг на повороте как из‑под земли перед нами вырос Браун. Одет он был очень просто, можно даже сказать — не лучше, чем обыкновенный крестьянин, и вид у него был крайне встревоженный и странный. Я вскрикнула и от удивления и от испуга. Хейзлвуд совсем по‑иному воспринял мой крик, и, когда Браун приблизился ко мне, он высокомерно приказал ему отойти и не пугать дам. Браун не менее сурово ответил, что не собирается учиться у него, как надо вести себя в дамском обществе. Очевидно, Хейзлвуд, решив, что имеет дело с каким‑нибудь контрабандистом, явившимся сюда с дурными намерениями, не правильно истолковал смысл его слов. Он выхватил ружье из рук слуги, подоспевшего в эту минуту, и, направив дуло на Брауна, под страхом смерти запретил ему подходить к нам. От испуга я не могла произнести ни слова и стала кричать, но это только ускорило трагическую развязку. Взбешенный угрозой Хейзлвуда, Браун бросился прямо на него, схватился с ним и чуть было не вырвал у него ружье, как вдруг оно неожиданно выстрелило, и Хейзлвуд тут же упал: пуля пробила ему плечо. Больше я ничего не видела, все поплыло у меня перед глазами, и я потеряла сознание. Но Люси рассказала мне потом, что виновник происшествия несколько мгновений еще смотрел на всю эту картину, пока наконец на крики не стал сбегаться народ. Тогда он перепрыгнул через изгородь, вдоль которой шла тропинка, скрылся с глаз, и с тех пор никто ничего о нем не слышал. Слуга не сделал ни малейшей попытки остановить или догнать его и, когда сбежались люди, стал взывать к их милосердию, чтобы они помогли привести меня в сознание, а отнюдь не к храбрости, необходимой, чтобы поймать разбойника, которого он им описал как человека , чудовищной силы и хорошо вооруженного.

Хейзлвуд был благополучно доставлен домой, то есть в Вудберн; надеюсь, что рана его окажется неопасной, хотя сейчас она причиняет ему сильные боли. Но для Брауна это может иметь самые ужасные последствия. Он уже навлек на себя гнев моего отца, а теперь ему грозит еще преследование по закону и в довершение всего — месть старика Хейзлвуда, который грозится перевернуть весь мир, чтобы только отыскать и наказать человека, ранившего его сына. Как же он теперь спасется от преследований и от мести? Или как он защитит себя от карающей руки правосудия? Мне сказали, что даже жизнь его может оказаться под угрозой. И как мне теперь дать ему знать о нависшей опасности? К тому же ранен ведь не кто иной, как возлюбленный бедной Люси, и ее горе, которое она не в состоянии скрыть, служит для меня еще новым источником печали, как будто все вокруг обвиняет меня в нескромности, которая и послужила причиною этой катастрофы.

Я слегла и пролежала два дня. Потом я узнала, что Хейзлвуд поправляется. О человеке, стрелявшем в него, нет ни слуху ни духу, но все уверены, что это кто‑то из главарей шайки контрабандистов. Эти известия немного меня приободрили. Если подозрение пало на этих людей, именно их начнут преследовать, тогда Брауну легче будет бежать, и я думаю, что он уже далеко отсюда. Но пешие и конные дозоры разосланы по всей стране; множество долетевших до нас слухов, путаных и недостоверных, о том, что кого‑то нашли и арестовали, не даст мне покоя.

А пока меня больше всего утешает великодушие и порядочность Хейзлвуда, который продолжает утверждать, что, с каким бы намерением ранивший его незнакомец ни подошел к нему, он убежден, что ружье выстрелило во время схватки само и что ранен он непреднамеренно. Слуга же, однако, считает, что ружье было выхвачено из рук Хейзлвуда и нарочно направлено прямо на него; того же мнения держится и Люси. Я ни минуты не думаю, что они нарочно хотят все так изобразить, — это только лишний пример ненадежности всех свидетельских показаний вообще: ясно ведь, что ружье выстрелило случайно. Может быть, лучше всего было бы рассказать обо всем Хейзлвуду, но он молод, и я ни за что не решусь признаться ему в своем безрассудстве. Как‑то я подумала о том, чтобы поделиться всем с Люси, и стала спрашивать ее, не помнит ли она, как выглядел незнакомец, сыгравший столь печальную роль во всем этом деле. Но, описывая черты лица и весь облик разбойника, она представила его таким чудовищем, что у меня просто духу не хватило говорить ей о своих чувствах к нему. Надо сказать, что мисс Бертрам находится во власти страшного предубеждения, потому что человека такой красоты, как Браун, найти нелегко. Я ведь давно его не видела, но даже в эту злополучную минуту, когда он так внезапно появился перед нами и обстоятельства были столь невыгодны для него, и то он выглядел, пожалуй, даже красивее, чем раньше, и взгляд его был преисполнен достоинства. Встретимся ли мы еще когда‑нибудь с ним? Кто знает! Порадуй меня хоть чем‑нибудь, милая Матильда. Но ты ведь всегда радуешь меня своими письмами. И все‑таки напиши поскорее, поласковее. Сейчас я в таком состоянии, что ни советы, ни упреки мне пользы не принесут, и я не могу, как бывало, весело смеяться над ними. Я сейчас совсем как маленькая девочка, которая, расшалившись, пустила в ход огромный механизм, — и вот теперь вокруг нее стучат колеса, гремят цепи, кружатся валы, а она стоит, пораженная тем, что она, такое слабенькое создание, привела в движение эту страшную махину, и в ужасе ждет тех последствий, отвратить которые уже невозможно.

Должна еще сказать тебе, что отец очень добр и ласков со мной. Мое Нервное состояние он, видимо, приписывает страху. Меня поддерживает только надежда на то, что Брауну удалось спастись от преследования и бежать куда‑нибудь в Англию, или в Ирландию, или на остров Мэн. При всех обстоятельствах, он может тогда спокойно и терпеливо ждать, пока Хейзлвуд поправится, потому что, на наше счастье, в этих краях судебные власти не сумели как следует наладить связь с Шотландией. Если же его сейчас задержат, то это приведет к ужасным последствиям. Я стараюсь не поддаваться отчаянию и доказываю себе, что этого не случится. Увы!

Как быстро, как жестоко настоящее горе и настоящий страх сменили мирную и спокойную жизнь, на которую я последнее время уже готова была сетовать. Но я не буду больше докучать тебе своими жадобами. Прощай, милая Матильда!

Джулия Мэннеринг.

Глава 32

— Не надо и глаз, чтобы разобрать, как все на свете делается.

— А ты ушами смотри. Глянь, как этот судья издевается над простаком вором. Прислушайся. А ну‑ка, поменяйтесь местами. Раз, два, три; теперь скажи‑ка, кто судья, кто вор.

«Король Лир»

В числе лиц, настойчиво стремившихся узнать, кто ранил молодого Чарлза Хейзлвуда, был Гилберт Глоссип, эсквайр, бывший писец в ***, а ныне лэрд Элленгауэн и один из мировых судей *** графства. Основания у пего к этому были различные, но читатели наши, которые уже немного знают этого господина, пожалуй поймут, что он вряд ли был особенно ревностным поборником справедливости.

В действительности, после того как все махинации Глоссина позволили ему завладеть имением своего благодетеля, этот почтенный джентльмен оказался в худшем положении, чем он мог ожидать. В самом деле, внутри дома слишком многое напоминало ему о былом, и эти воспоминания подчас отравляли ему радость от успеха его предприятия. За пределами же имения он не мог по чувствовать, что, несмотря на купленное им дворянство, соседи не причислили его к своему кругу. В дворянские клубы его не допускали, а на общественных собраниях, посещать которые он имел право, его встречали холодно, презрительно и даже враждебно. Этому содействовали как предрассудки, так и принципы: местные дворяне презирали его за плебейское происхождение, а за те средства, которыми он составил себе богатство, его ненавидели. Простолюдины относились к нему еще хуже. Они не только не хотели величать его Элленгауэном, по названию поместья, но даже и мистером Глоссином; для них он был всего‑навсего Глоссин, и его мелочное тщеславие так от этого страдало, что однажды он дал нищему полкроны за то лишь, что тот, вымаливая у него подаяние, трижды назвал его Элленгауэном. Он очень болезненно воспринимал этот недостаток уважения к собственной персоне, особенно когда сравнивал свое положение в обществе с тем, которое занимал в нем Мак‑Морлан. Последний, располагая гораздо меньшими средствами, чем Глоссин, снискал себе, однако, и уважение и любовь как богатых, так и бедных и хотя медленно, но все же успешно сколачивал себе небольшое состояние, окруженный доброжелательным отношением со стороны всех, кто его знал.

Глоссин, хоть и досадовал про себя на то, что называл предрассудками и предвзятым к себе отношением, был все же слишком умен, чтобы жаловаться открыто. Он понимал, что его возвышение еще совсем свежо у всех в памяти и что средства, к которым он прибегал, сами, по себе были до того отвратительными, что простить его нельзя. Но он считал, что время сглаживает углы и покрывает грехи. Изучая человеческие слабости, этот ловкий пройдоха умел каждый раз извлечь из них выгоду и решил не упускать ни одного случая оказать какую‑нибудь услугу даже тем, кто относился к нему с явной ненавистью. Он надеялся на собственные способности и на склонность местных дворян впутываться в тяжбы, зная, что именно тогда совет законоведа особенно нужен, а также и на тысячу других возможностей. Он полагал, что, если он использует их искусно и терпеливо, соседи начнут относиться к нему с большим уважением, и, может быть, это даже возвысит его в их глазах: ведь случалось же иногда, что какой‑нибудь хитрец и проныра, снискавший доверие местных помещиков, становился, выражаясь словами Бернса,

Для всех их просто язычком варгана.

Нападение на дом полковника Мэннеринга, а потом ранение Хейзлвуда как раз и представилось Глоссину подходящим случаем, чтобы доказать всем окрестным помещикам, какую службу может сослужить энергичный судья (в течение некоторого времени он был уже мировым судьей), знающий все повадки контрабандистов, а также притоны, в которых укрываются эти люди. Познания эти он вынес из прежних своих связей кое с кем из самых отчаянных контрабандистов; он в свое время либо действовал заодно с ними, либо оказывал им помощь компетентными советами. Но связи эти оборвались уже несколько лег тому назад, и, прикинув в уме, как эти отчаянные люди недолговечны и как часто им приходится менять арену действия, он пришел к выводу, что теперешние его розыски никак не смогут задеть его старых друзей и навлечь на него их месть. Он был уверен, что его былое участие в их деле ни в коей мере не помешает ему воспользоваться своим опытом для общего блага или, что вернее, для его же собственной корысти.

Для человека, который так домогался возможности быть принятым в светском обществе, приобрести поддержку и расположение полковника Мэннеринга значило очень много; еще важнее было заручиться благосклонностью старика Хейзлвуда, который пользовался в этом обществе особым весом. И, наконец, если бы ему удалось обнаружить, задержать и осудить виновных, он этим задел бы Мак‑Морлана и даже в какой‑то мере унизил его. Мак‑Морлан был помощником шерифа графства, и производить дознания было его обязанностью. Его авторитет был бы неминуемо подорван, если бы все узнали, что Глоссин его опередил.

Приободренный этими соображениями, Глоссин поставил на ноги блюстителей закона — а он их всех хорошо знал, — чтобы разыскать и, по возможности, задержать разбойников, принимавших участие в нападении на Вудберн, в особенности же человека, ранившего Чарлза Хейзлвуда. Он пообещал высокие награды, составил различные планы действий и использовал свое личное влияние среди старых знакомых, которые были иногда склонны помогать контрабандистам, настоятельно убеждая их, что лучше пожертвовать одним или двумя из этих низких людей, чем навлечь на себя всеобщую ненависть за покровительство столь ужасным преступлениям. Но первое время все его усилия ни к чему не приводили. Местное население то ли сочувствовало контрабандистам, то ли в такой степени их боялось, что не решалось никого выдать. Наконец наш дотошный чиновник узнал, что человек, приметы которого подходили к приметам негодяя, ранившего Хейзлвуда, остановился накануне в гостинице «Гордонов щит» в Кипплтрингане, Туда‑то и направился Глоссин, чтобы расспросить обо всем нашу старую знакомую миссис Мак‑Кэндлиш.

Читатель, вероятно, помнит, что, как явствовало из слов самой этой женщины, Глоссин отнюдь не пользовался ее расположением. Поэтому, будучи вызвана им, она явилась не сразу и с большой неохотой и поздоровалась с ним крайне холодно. Тут между ними произошел следующий разговор:

— Хорошая сегодня погода, миссис Мак‑Кэндлиш.

— Да, погода ничего себе, — сухо отвечала хозяйка.

— Миссис Мак‑Кэндлиш, мне хотелось бы знать: что, во вторник после заседания судьи у вас будут обедать?

— Думаю, что будут, всегда ведь обедают. (Она хотела уйти.) — Подождите минуточку, миссис Мак‑Кэндлиш, вы что‑то очень торопитесь! По‑моему, неплохо было бы, если бы раз в месяц весь наш клуб к вам на обед собирался, не правда ли?

— Да, конечно, если бы собирался клуб людей почтенных.

— Верно, верно, — сказал Глоссин, — я ведь и имею в виду помещиков и всех достойных джентльменов нашего края, и мне бы хотелось положить этому начало.

Короткий сухой кашель, которым миссис Мак‑Кэндлиш встретила это предложение, никак не означал, что она против пего в целом, но, казалось, ставил под вопрос успешность всего предприятия в случае, если оно будет возглавлено ее теперешним собеседником. Это был не кашель отрицания, но кашель сомнения, и Глоссин это хорошо понял; но он считал, что сейчас не время обижаться.

— Ну как, миссис Мак‑Кэндлиш, народу приезжало много?

— Да, немало. Но мне пора идти.

— Нет, нет, подождите минутку. Не можете вы, что ли, старому клиенту одолжение сделать? Помните, тут у вас как‑то на прошлой неделе высокий такой молодой человек ночевал?

— Честное слово, не могу сказать, — мне‑то совсем неважно, высокий ли он сам вырос, только бы счет его рос.

— Ну, если счет не дорос, так вы уж как‑нибудь его натянете, не так ли, миссис Мак‑Кэндлиш? Ха‑ха‑ха! Но этот молодой человек, про которого я вас спрашиваю, был ни много ни мало шести футов ростом и одет в темный кафтан с металлическими пуговицами, волосы у него светлые и не напудренные, глаза голубые, нос прямой, путешествовал он пешком, без вещей и без слуги. Ну что, помните такого?

— Буду я еще помнить всякую ерунду, — ответила — миссис Мак‑Кэндлиш, стараясь избежать дальнейших расспросов. — Знаете, я и так по горло занята, а тут, изволите видеть, замечай, какие у твоих постояльцев волосы, да глаза, да носы.

— Так вот, миссис Мак‑Кэндлиш, я должен вам прямо сказать, что человека этого подозревают в преступлении, и я, как судья, требую, чтобы вы мне сообщили о нем все, что вам известно; если вы откажетесь, я должен буду привести вас к присяге.

— Что вы! Не могу я никак присягать. Правда, пока мой милый муженек, Бейли Мак‑Кэндлиш, жив был (царство ему небесное), мы еще ходили в пресвитерианскую церковь, ему там и по должности быть полагалось, но, с тех пор как господь отозвал его в лучший мир, я опять стала ходить к преподобному Мак‑Грейнеру. Словом, вы видите, что я никак не могу к присяге идти, пока с пастором сначала не посоветуюсь, особенно же против бедного молодого человека, у которого нет здесь ни друзей, ни защиты.

— Может быть, ваши сомнения и без мистера Мак‑Грепнера рассеются, если я скажу вам, что человек, про которого я спрашиваю, стрелял в приятеля вашего, Чарлза Хейзлвуда.

— Боже мой! Кто бы мог подумать, что это возможно? Нет, будь это за долги или за какую‑нибудь ссору с таможенными, тогда сам черт не мог бы заставить Нелли Мак‑Кэндлиш говорить против него. Но если он и вправду стрелял в молодого Хейзлвуда… Только не так оно было, мистер Глоссин, знаем мы ваши проделки. Ни за что я не поверю, чтобы этот славный парень… Да нет, все это ваши выдумки, вам бы только схватить его.

— Я вижу, что вы мне не верите, миссис Мак‑Кэндлиш; взгляните тогда на эти вот показания, подписанные очевидцами происшествия, и теперь ответьте мне, не похож ли ваш гость на описанного здесь негодяя.

Глоссин передал ей бумаги, и она очень внимательно стала их читать, то и дело снимая очки, чтобы обратить взгляд к небесам или смахнуть навернувшуюся слезу, потому что молодой Хейлзвуд был ее любимцем.

— Ладно же, ладно, — сказала она, прочтя все до конца, — раз так, то я наведу вас на след этого негодяя. Но до чего же легко ошибиться в людях! Он такой обходительный был, такой любезный! Я думала, что это джентльмен какой‑нибудь в несчастье… Нет, не стану я его покрывать, подлеца такого, — подумайте только, стрелять в Чарлза Хейзлвуда, да еще при барышнях!.. Бедняжки! Я его покрывать не стану!

— Так, значит, действительно этот человек накануне здесь ночевал?

— Да, ночевал, и он здесь всему дому понравился, это был такой милый, такой любезный молодой человек. Не то чтобы он много всего заказывал, нет, взял только кусок баранины, кружку пива, стакан‑другой вина, Да я его пригласила чаю попить с нами, это я ему даже в счет не поставила. А от ужина он отказался: устал, говорит, всю ночь в дороге… Видно, за чем‑то на добычу ходил.

— Так вы, верно, знаете, как его зовут?

— Как же, знаю, — ответила хозяйка, теперь уже сама стремясь сообщить все, что ей было известно, так же как перед этим стремилась все скрыть. — Он сказал мне, что его зовут Браун, да еще говорил, что его, может быть, будет спрашивать старуха такая, на цыганку похожая. Ну‑ну! Скажи мне, кто твои друзья, и я тебе скажу, кто ты! Ах, он, подлец этакий… Утром, правда, перед тем как уйти, он все сполна заплатил по счету, да еще что‑то служанке подарил; от меня ведь она только пару башмаков в год получает, да еще разве когда на рождество что‑нибудь подарю.

Тут Глоссип нашел нужным остановить ее и перевести разговор на прежнюю тему.

— Ну так вот, он и говорил, что, если эта старуха придет и спросит Брауна, скажите ей, что я пошел на озеро Криран, как оно тут зовется, поглядеть как там на коньках катаются, а к обеду вернусь. Но он так и не вернулся, хоть я и ждала его, даже еще цыпленка сама зажарила да рыбьи головы нафаршировала, а я это не каждому готовлю, мистер Глоссин. Только не думала, не гадала, какое у него катанье на уме, — в такую овечку, в бедного мистера Чарлза стрелять!

Как и подобало умному следователю, Глоссин, дав сперва свидетельнице высказать все свое удивление, начал теперь расспрашивать ее, не оставил ли этот человек в гостинице каких‑нибудь вещей или бумаг.

— Как же, оставил маленький узелок да еще дал мне денег, чтобы я заказала ему полдюжины сорочек с манжетами, Пег Цэсли их шить взяла; пригодятся, может быть, они теперь этому проходимцу, когда его по Лонмаркету поведут. .

Глоссин попросил показать ему этот узелок, но хозяйка заколебалась.

— Этого я не могу, — сказала она. — Не то чтобы я решила супротив властей поступать, но только раз уж мне доверие оказали, так я и отвечать за вещи перед тем человеком должна. Я вот пошлю за церковным старостой Берклифом, а вы, мистер Глоссин, при нем составите опись вещей и расписку дадите. Тогда я спокойна буду; я хочу, чтобы все по закону делалось.

Как врожденная осторожность, так и благоприобретенная подозрительность миссис Мак‑Кэндлиш были непоколебимы. Поэтому Глоссин послал за Берклифом «на предмет беседы с ним о преступнике, стрелявшем в Чарлза Хейзлвуда». Берклиф незамедлительно явился; парик его был сдвинут набок, потому что, спеша на зов судьи, он еле успел нахлобучить его на голову вместо килмарнокского колпака, в котором он обычно обслуживал своих покупателей. Тогда миссис Мак‑Кэндлиш вытащила узелок, оставленный Брауном. В нем нашли кошелек цыганки. Увидев, сколько там было драгоценных вещей, миссис Мак‑Кэндлиш обрадовалась, что приняла все необходимые меры предосторожности перед тем, как сдать эти вещи Глоссину. С видом человека совершенно честного и чуждого соблазну, Глоссин предложил тщательно переписать драгоценности и оставить их на хранение Берклифу, чтобы потом переслать прямо в суд.

— — Я не могу взять на себя ответственность, — сказал он, — за такие ценные вещи, которые, вне всякого сомнения, приобретены нечестным путем.

Потом он внимательно рассмотрел бумагу, в которую был завернут кошелек. Оказалось, что это кусок письма; на оборотной стороне его было написано: «В. Брауну, эсквайру», адрес, однако, был оторван. Хозяйка, которая только что с особенной осторожностью обходила молчанием все обстоятельства бегства преступника, стала теперь, напротив, особенно словоохотливой, а взглянув на кошелек, она еще больше прониклась убеждением, что дело тут нечисто. И тогда миссис МакКэндлиш дала понять Глоссину, что и кучер ее и конюх — оба видели незнакомца на льду утром того дня, когда ранили молодого Хейзлвуда.

Первым был вызван уже хорошо известный нашему читателю Джок. Джейбос, который прямо признался, что он не только видел незнакомца на льду, но у него даже был разговор с тем человеком, который, по всей видимости, ночевал в гостинице «Гордонов щит».

— Ну, и как же он обернулся? — спросил Глоссин.

— Обернулся? Да он никуда не оборачивался, мы шли прямо по льду.

— Да, но о чем же вы все‑таки говорили?

— Ну, он, как человек приезжий, все меня расспрашивал, — неохотно отвечал Джок, как будто вся медлительность и молчаливость, только что владевшие его хозяйкой, теперь передались ему.

— Но о чем же он расспрашивал? — домогался Глоссин.

— Да вот, спрашивал обо всем народе, что на льду был, да насчет старого Джона Стивенсона, да про молодых леди.., и все такое…

— Про каких это молодых леди? И что он о них спрашивал? — любопытствовал Глоссин.

— Про каких леди? Да про мисс Джулию и про мисс Люси Бертрам, которых вы хорошо знаете, мистер Глоссин. Они как раз гуляли с молодым лэрдом Хейзлвудом по льду.

— И что ты ему про них сказал?

— Как что? Что есть, то и сказал. Вот это, мол, мисс Люси Бертрам Элленгауэн, что наследницей большого поместья была, а та — мисс Джулия Мэннеринг, невеста молодого Хейзлвуда. Ишь, как она к нему прильнула.

Ну, и о разных наших деревенских делах мы с ним тоже потолковали. Человек‑то он простой.

— Ну, а что же он на все это отвечал? — спросил Глоссин.

— Отвечал? Он долго‑долго на молодых леди глядел и опять спросил, верно ли, что мисс Мэннеринг замуж за Хейзлвуда выходит. Ну, а я — дело, мол, решенное, говорю, да оно и впрямь так — сестра‑то моя троюродная Джин Клейверс (вы ведь ее знаете, да она, сдается, и вам родня, мистер Глоссин?), так вот, Джин с ключницей в Вудберне тоже в родстве состоит. И она мне говорила, что дело там совсем на мази.

— Да, но что же все‑таки сказал на это приезжий? — опять спросил Глоссин.

— Сказал… — повторил Джок, — да ничего не сказал, он только так смотрел на них, когда они вокруг озера по льду ходили, будто сожрать хотел, все‑то время с них глаз не спускал, а сам, слова не вымолвил, а туда, где народ катался, так даже и не взглянул, а тогда как раз самые большие искусники на лед вышли. Так он стоял, а потом повернулся и пошел по тропинке, по той, что в Вудберн ведет, через еловую рощу, только его и видели.

— Подумать только, — сказала миссис Мак‑Кэндлиш, — совсем в человеке совести нет: тут же, прямо на глазах у невесты, жениха убивать.

— О миссис Мак‑Кэндлиш, подобные случаи у нас бывали. Он, конечно, ему мстил, а такая‑то месть ведь слаще всего.

— Помилуй господи, — сказал церковный староста Берклиф, — какие мы все грешные создания, когда предоставлены самим себе! Он, должно быть, забыл, что в писании сказано: «Мне отмщение, и аз воздам».

— Послушайте, — сказал Джейбос, который, по своей неотесанной простоте, попадал иногда, что называется, не в бровь, а в глаз, — послушайте, тут дело что‑то не так, я ни за что не поверю, чтобы кому‑нибудь пришло в голову человека застрелить его же собственным ружьем. Я ведь сам на Острове помощником лесничего служил, так вот ручаюсь вам, что первый силач в Шотландии, и тот у меня ружья не отнимет: я сначала в него все пули всажу. А видите, какой я: кожа да кости, и я ведь только и знаю, что сидеть да лошадей погонять. Нет, чего там говорить, на такое дело никто не пойдет. Да я самые лучшие мои сапоги в заклад ставлю, новые, на ярмарке в Керккудбрайте купил, что это чистый случай. Но коли я вам больше не нужен, так я пошел поглядеть, как там, кормят лошадок или нет. — И он вышел.

Конюх, явившийся вместе с ним, показал то же самое, и его и миссис Мак‑Кэндлиш снова стали допрашивать, не было ли при Брауне в это злополучное утро какого‑нибудь оружия.

— Не было, — сказали оба, — один только тесак у него на ремне висел.

— Ну вот видите, — заявил Берклиф, держа Глоссина за пуговицу (занявшись разрешением столь сложного вопроса, он позабыл о том, что Глоссин был уже в новом звании), — все это очень сомнительно, мистер Гилберт; просто невероятно, чтобы он решился нападать так, ничего при себе ни имея.

Глоссин постарался избавиться от крепкой руки Берклифа и от спора с ним, но действовал все же очень осмотрительно; теперь ведь он был крайне заинтересован в том, чтобы самые разные люди составили о нем хорошее мнение. Он спросил, какие сейчас цены на чай и сахар и сказал, что хочет купить про запас того и другого, попросил миссис Мак‑Кэндлиш приготовить в следующую субботу хороший обед на пять человек, которых он собирается сюда пригласить, и, наконец, дал полкроны Джоку Джейбосу, которого конюх послал подержать лошадей.

— Ну вот, — сказал Берклиф, взяв из рук миссис Мак‑Кэндлиш стакан пива,

— не так страшен черт, как его малюют. Приятно видеть, что мистер Глоссин принимает такое близкое участие во всем, что у нас тут делается.

— Это сущая правда, мистер Берклиф, — отвечала трактирщица, — по все‑таки я удивляюсь, что наши знатные господа, вместо того чтобы самим свои обязанности выполнять, их на такого человека возложили. Но, видно, пока монета в ходу, никто не будет задумываться, что там на ней изображено.

— А по‑моему, так скоро все разглядят, что такая монета, как Глоссип, из чего угодно, только не из благородного металла чеканена, — сказал Джейбос, проходя в эту минуту по комнате. — Зато вот эти полкроны — монетка что надо.

Глава 33

Человеку этому умереть — все равно что уснуть с перепоя. Живет он без забот, без совести и без страха; прошлое, настоящее, будущее — для него все нипочем, да и смерть сама тоже; а ведь кто же здесь и смертей, если не он?

«Мера за меру»

Глоссин тщательно сопоставил все полученные им сведения. Ему они, правда, не очень‑то объясняли существо дела. Но читателю, который все знает лучше, понятно теперь, что сталось с Брауном с тех пор, как мы расстались с ним по дороге в Кипплтринган, и до той злосчастной минуты, когда, терзаемый ревностью, он так неожиданно появился перед Джулией Мэннеринг и когда его ссора с Хейзлвудом так быстро привела к роковой развязке.

Глоссин медленно возвращался в Элленгауэн; он размышлял о том, что слышал, все больше и больше утверждаясь в мысли, что деятельным и успешным расследованием этого таинственного происшествия он приобретет себе расположение как Мэннеринга, так и Хейзлвуда‑отца, что для него было весьма важно. Его профессиональный интерес судьи, может быть, тоже побуждал его во что бы то ни стало довести дело до конца. Поэтому он очень обрадовался, когда по его возвращении из Кипплтрингана домой слуги незамедлительно доложили ему, что сыщик Мак‑Гаффог со своими помощниками задержал какого‑то неизвестного и теперь дожидается его на кухне.

Глоссин сразу соскочил с лошади и поспешно вошел в дом.

— Пришли сюда сию минуту моего писца — он в зеленой гостиной бумаги переписывает. Прибери все у меня в кабинете, подкати большое кожаное кресло к столу, — скомандовал он, — и стул поставь для мистера Скрау.

— Скрау! — обратился он к писцу, который вошел в приемную. — Принесите сюда труды сэра Джорджа Мэкензи о преступлениях, откройте главу «Vis Publica

et Privata» и загните страницу «О незаконном хранении оружия». Теперь помогите мне снять кафтан, повесьте его в передней и велите привести арестанта. Как‑нибудь я уж разберусь в этом деле; только сначала Мак‑Гаффога позовите. Эй, Мак‑Гаффог, где ж ты раздобыл этого молодца?

Мак‑Гаффог был здоровенный детина с кривыми ногами, бычьей шеей и багрово‑красным лицом; левым глазом он косил. После всевозможных ужимок и поклонов Мак‑Гаффог приступил к своему рассказу; то и дело кивая головой и подмигивая, он как бы утверждал, что между ним и его главным слушателем существует полное взаимопонимание.

— Видите ли, ваша милость, я пошел туда, куда ваша милость приказать изволили, к той самой хозяйке, что ваша милость знает, там, на берегу моря. Так вот, она меня и спрашивает: «Чего тебе надо? Верно, с каким поручением от Элленгауэна?» — «Да, отвечаю я, иначе какого черта мне было сюда идти, ты же знаешь, что его милость Элленгауэн и сам‑то в прежние времена…»

— Ладно, ладно, — перебил Глоссин, — нечего там распространяться, ты главное говори.

— Ну вот, тогда я сказал, что хочу купить водки, и мы стали об этом говорить. И вдруг он входит.

— Кто он?

— Да вот этот, — повторил Мак‑Гаффог, указывая большим пальцем на кухню, где в это время находился арестованный. — На нем был плащ накинут, и я подумал, что, наверно, он не с голыми руками сюда пришел. Тогда я решил, что лучше всего прямо к делу перейти. Ну вот, он вообразил, что я с острова Мэн, а я все время держался между ним и хозяйкой, чтобы та, чего доброго, не шепнула ему, кто я. И вот мы с ним выпивать вместе начали, и я побился об заклад, что ему чарки голландской водки никак за один присест не выпить. Он возьми да и попробуй, ну а тут как раз Джок Слаунджинг и Дик Спурем пришли, надели мы на него наручники и как миленького забрали. Теперь‑то он уж проспался и свеж как майский цвет. Теперь он на все вопросы вашей милости отвечать может.

Окончив рассказ, который он все время сопровождал разными гримасами и ужимками, Мак‑Гаффог действительно получил и похвалу и благодарность, которых ему хотелось.

— А оружия при нем не было? — спросил судья.

— Ну конечно, убыло, этот народ без ножа да пистолета никуда не ходит.

— А бумаги какие были?

— Да вот они, — и сыщик протянул Глоссину засаленный бумажник.

— Ступай вниз пока, Мак‑Гаффог, и жди там, — приказал судья.

Мак‑Гаффог ушел.

На лестнице послышался лязг цепей, и минуты через две в комнату ввели арестанта, скованного по рукам и ногам. Это был крепкий, мускулистый человек, и хотя его косматые и тронутые сединой волосы говорили о том, что он уже не молод, и роста он был скорее небольшого, это все же был детина, с которым, пожалуй, никто не захотел бы мериться силой. Его распухшее красное лицо и осоловевшие глаза носили следы недавней попойки; она‑то и помогла так легко его захватить. Но, с разрешения Мак‑Гаффога, ему удалось все же немного соснуть, и теперь сознание угрожавшей опасности вернуло ему самообладание. Наш почтенный судья и достойный не меньшего уважения подсудимый не произнесли ни слова и только долго глядели друг на друга. Глоссин, по‑видимому, узнал своего пленника, но никак не мог решить, с чего начинать допрос. Наконец он первым нарушил молчание:

— Так это вы, капитан? Давненько же вы в наши края не заглядывали!

— Не заглядывали? Да я и вообще‑то сюда в первый раз в жизни попал.

— Ну, этому мы не поверим, капитан.

— Придется поверить, господин судья.

— Так как же вам будет угодно назвать себя сейчас, — спросил Глоссин, — пока я не подыщу людей, чтобы напомнить вам, кто вы такой или хотя бы кем вы были?

— Кем я был? Donner und Blitzen! Я Яне Янсон из Куксхавена, кем же я еще могу быть?

Глоссин достал из ящика пару карманных пистолетов и с нарочитой тщательностью их зарядил.

— Можете идти, — сказал он писцу. — Заберите всех этих людей с собой, Скрау, только оставайтесь в прихожей и будьте наготове.

Писец попробовал было убедить своего патрона, что оставаться с глазу на глаз с таким отчаянным человеком, даже теперь, когда он закован в кандалы, весьма опасно, но нетерпеливый жест Глоссина вынудил его тут же уйти. Когда дверь за ним закрылась, судья прошелся два раза взад и вперед по комнате, а потом сел на стул прямо против арестанта, с тем чтобы ясно видеть его лицо, положил перед собою заряженные пистолеты и твердым голосом сказал:

— Вы Дирк Хаттерайк из Флиссингена, не так ли? Арестант инстинктивно повернулся к двери, словно опасаясь, что ктонибудь их подслушает. Глоссин встал, распахнул дверь, чтобы его пленник мог со своего места увидеть, что поблизости никого нет, захлопнул ее снова, вернулся на прежнее место и повторил свой вопрос:

— Вы Дирк Хаттерайк, бывший капитан «Юнгфрау Хагенслапен», так или нет?

— Тысяча чертей! А если вам это известно, то чего же вы спрашиваете? — сказал арестант.

— Просто я очень удивлен, что вы угодили сейчас в такое место, куда вам уж никак не следовало попадать, если бы вы хоть немного о своей безопасности думали, — холодно заметил Глоссин.

— Der Deyvil! Тот, кто затеял этот разговор со мной, тоже, видно, о своей безопасности позабыл.

— Как, с безоружным, да еще с закованным в цепи? Вот это здорово, капитан! — иронически заметил Глоссин. — Только особенно‑то все‑таки не грозитесь. Трудновато вам будет уйти отсюда, не рассчитавшись за одно дельце, которое несколько лет назад у Уорохской скалы было.

Хаттерайк помрачнел как ночь.

— Что до меня, — ответил Глоссин, — я не хочу особенно жестоко со старыми знакомыми поступать, но я обязан выполнять мой служебный долг. Поэтому я отправлю вас сегодня же на почтовых в Эдинбург.

— Potz Donner! Этого вы не сделаете, — сказал Хаттерайк уже более тихим и смиренным голосом. — А кому же как не вам я отдал стоимость половины груза чеками Ванбеста и Ванбрюггена?

— Это было так давно, капитан Хаттерайк, что я даже позабыл, какую награду я тогда получил за свои труды.

— За труды? 3а ваше молчание, вы, верно, хотите. сказать?

— Тогда этого требовало дело, — ответил Глоссин, — а сейчас я давно уже от дел отошел.

— Да, но мне вот сдается, что я сумею вас опять на старую дорожку толкнуть, — сказал Дирк Хаттерайк, — и провалиться мне на этом месте, если я не собирался вас навестить и рассказать вам кое о чем, что вас очень близко касается.

— Что, насчет ребенка? — взволнованно спросил Глоссин.

— Да, mijnheer, — хладнокровно ответил капитан.

— Так ведь он же умер? Или что, жив?

— Живехонек, так же как мы с вами, — ответил Хаттерайк.

— О господи! Но он сейчас в Индии? — вскричал Глоссин.

— Нет же, тысяча чертей! Здесь! На вашем чертовом берегу, — ответил Дирк.

— Слушайте, Хаттерайк, это.., если это так, только я не верю, это же нас обоих погубит. Не мог он забыть, какую вы с ним штуку тогда сыграли. А для меня последствия будут самые тяжелые! Говорю вам, мы оба погибли, вот и все.

— А я говорю, — возразил ему моряк, — что это погубит только вас одного, я‑то уж и без того попался; теперь вот, когда меня вздернут, все наружу и выйдет.

— Какого же дьявола вас принесло сюда, на этот берег, с ума вы, что ли, спятили?

— Деньги вышли, дела расстроились, а я думал, что здесь все давным‑давно позабылось и быльем поросло, — отвечал достойнейший капитан.

— Послушайте, но что же теперь делать? — сказал Глоссин в тревоге. — Освободить вас я не имею права. Но, может, вы сумеете как‑нибудь освободиться по дороге? Да и в самом‑то деле, словечко только черкнуть лейтенанту Брауну, и я пошлю с вами своих людей и скажу, чтобы они вас береговой дорогой вели.

— Нет, где там, из этого ничего не выйдет. Браун умер, застрелен и в земле лежит: черт о нем уже позаботился.

— Умер? Застрелен? Наверно, в Вудберне? — спросил Глоссин.

— Да.

Глоссин замолчал. От ужаса холодный пот выступил у него на лбу, в то время как суровое лицо сидевшего напротив него моряка оставалось невозмутимым. Хаттерайк с прежним спокойствием жевал табак и сплевывал в камин.

«Кончено теперь, — думал Глоссин. — Если только объявится наследник, то всему конец, и во что тогда выльется все мое попустительство этим контрабандистам? Да, но времени совсем мало, и надо что‑то делать».

— Слушайте, Хаттерайк, освободить вас я не могу, но я вас в такое место определю, что вы сами на свободу вырветесь; я рад‑радехонек буду приятелю помочь. Я запру вас на ночь в старом замке, а охране всей дам по двойной порции грога. МакГаффог попадется в свою же ловушку. В «крепкой» комнате, как они ее называют, решетки все уж поразвалились, до земли оттуда футов двенадцать, не больше, а снег глубокий.

— Ас браслетами как же? — спросил Хаттерайк, глядя на кандалы.

— А вот как, — сказал Глоссин, подошел к ящику с инструментом, достал оттуда маленький напильник и протянул ему. — Вот это вас выручит, а дорогу по лестнице к морю вы знаете.

Хаттерайк радостно потряс своими цепями, как будто был уже на свободе, и попытался протянуть своему покровителю закованную в цепи руку. Глоссин приложил палец к губам, осторожно поглядывая на дверь, и продолжал свои наставления:

— Когда вы уйдете, лучше всего вам укрыться в Дернклю.

— Donner! Это место уже завалили.

— Вот черт! Ну, если так, можете взять мою лодку там вон, на берегу, и ступайте себе. Только на Уорохском мысу вам придется меня подождать.

— На Уорохском мысу? — пробормотал Хаттерайк, и лицо его снова помрачнело. — В пещере, что ли? Нельзя ли где в другом месте: es spuckt da, все говорят, что он там ходит. Только, Donner und Blitzen, я никогда ею живого не боялся, так что он мне теперь мертвый‑то сделает? Strafe mich Helle! Нет, Дирк Хаттерайк никогда не боялся ни черта, ни дьявола. Значит, мне вас поджидать там?

— Ну да, — ответил Глоссин, — а сейчас я пойду позову людей.

— Ничего у меня не получается, Мак‑Гаффог, с этим капитаном Янсопом, как он себя именует, а сегодня поздно уже его в тюрьму везти. Не найдется ли надежной комнаты там, в старом замке?

— Да, конечно, есть; мой дядя, констебль, еще при жизни старика Элленгауэна как‑то трое суток одного арестованного там держал. Но и пыли же там теперь набралось, дело‑то его ведь в суде еще до пятнадцатого года разбиралось!

— Ну, не беда, этому ведь долго там сидеть не придется, надо только до следующего допроса где‑то подержать. Рядом есть маленькая каморка; вы можете там себе огонь разложить, а я туда еще пришлю кое‑чего, чтобы ночью вам не скучно было. Только дверь хорошенько заприте, и пусть у него там тоже огонь разведут, время сейчас холодное. Может назавтра он и образумится.

Отдав все эти распоряжения и щедро снабдив стражников едой и выпивкой, судья отправил всех в старый замок; он был совершенно уверен, что ночью они ни сторожить, ни молиться не будут.

Но зато самому Глоссину в эту ночь не спалось. Опасность нависла над ним. Козни, которые он строил людям в течение всей своей преступной жизни, обернулись сейчас против него самого, и все его замыслы рушились. Он улегся в постель, но понапрасну только ворочался с боку на бок. Наконец он все же уснул. И ему тут же привиделся покойный Элленгауэн таким, каким он видел его в последний раз, со смертельной бледностью на лице, а потом он же, только молодой и полный сил, выгонял его, Глоссина, из своего родового гнезда. Потом ему снилось, что он долго бродил по диким болотам и наконец добрался до постоялого двора; слышно было, что там идет игрушка. И, войдя в дом, он сразу же натолкнулся на Фрэнка Кеннеди; тот был весь искалеченный и окровавленный, такой, каким Глоссин оставил его на берегу под Уорохской скалой, но в руке он держал чашу с пенистым пуншем. Потом вдруг Глоссин очутился в тюрьме и услышал, как Дирк Хаттерайк, будто бы уже приговоренный к смерти, исповедовался перед священником. «После того как это кровавое дело свершилось, — говорил он, — мы укрылись в пещере среди скал. Об этой пещере знал только один‑единственный человек. Там мы толковали о том, что делать с ребенком, и думали отдать его цыганам, как вдруг услыхали, что в лесу перекликается посланная за нами погоня. И тут кто‑то пробрался в нашу пещеру: это был тот самый единственный человек, который о ней знал. Тогда мы отдали ему половину того, что спасли с корабля, и заставили его действовать заодно с нами. По его совету мы увезли ребенка в Голландию на судне, которое на следующую ночь пришло за нами. Этого человека звали…» — «Нет, это не я, меня там не было!» — уже чуть ли не вслух проговорил Глоссин и, всеми силами стараясь убедить кого‑то в своей невиновности, проснулся.

Но вся эта фантасмагория была творением ожившей в нем совести. В действительности, зная много лучше, чем кто бы то ни было, все убежища контрабандистов, он, в то время как погоня устремилась в разные стороны, пошел прямо в пещеру. Это было еще до того, как он узнал об убийстве Кеннеди. Глоссин считал, что таможенный мог попасть к ним в плен. Он явился туда с мыслью стать посредником, но увидел, что все находящиеся там охвачены тревогой и что та ярость, которая толкнула их на убийство, теперь у всех, кроме самого Хаттерайка, уступила место раскаянию и страху. Глоссин в то время был еще беден и весь в долгах, но уже успел приобрести доверие Бертрама. Зная слабый характер лэрда, Глоссин решил, что сумеет обогатиться за его счет, если только убрать наследника, так как тогда все состояние останется в руках лэрда, человека слабого и щедрого. Все это сулило ему такую выгоду и в настоящем и в будущем, что он согласился принять от перепуганных контрабандистов взятку, которую они ему предложили. И тогда он помог им и даже, должно быть, сам убедил их куда‑нибудь увезти маленького Бертрама: тот ведь уже достаточно понимал, чтобы рассказать о кровавом преступлении, свидетелем которого он был. Чтобы заглушить сейчас укоры совести, изобретательный Глоссин мог найти только одноединственное оправдание: он вспоминал, что искушение было тогда слишком велико. Все, о чем он, только мог мечтать, предстало перед ним, и он увидел, что, заключив эту сделку, он сможет избавиться от невзгод, которые неминуемо должны были его постичь. К тому же он считал, что должен поступить так уже из одних соображений собственной безопасности. Он все же в какой‑то мере находился во власти разбойников и теперь старательно убеждал свою совесть, что, если бы он отклонил предложения контрабандистов, то, может быть, не сумел бы спастись: помощь, как бы близка она ни была, могла запоздать, оставив его в руках тех, кому ничего не стоило убить человека даже и по менее значительному поводу.

Одолеваемый мучительными предчувствиями нечистой совести, Глоссин поднялся с постели и подошел к окну. Местность, которую мы описывали в третьей главе романа, была теперь покрыта снегом, и ослепительная белизна пустынного берега придавала океану мрачный свинцовый колорит.

Зимний, снежный пейзаж, как бы он ни был сам по себе прекрасен, в силу сочетания холода с безлюдьем и всей необычности подобной картины для наших краев, кажется нам и диким и унылым. Предметы, очертания, к которым привык наш глаз, либо совсем исчезли, либо до неузнаваемости изменились, и кажется, что глядишь на мир совершенно новый и незнакомый. Но совсем не такими мыслями был занят этот злой человек.

Взгляд его был устремлен на огромные мрачные стены старого замка, где в окнах неимоверно высокой и толстой башни мерцали два огонька: один горел в помещении, куда был посажен Хаттерайк, другой — в соседнем, где на ночь расположилась стража. «Убежал ли он, а если нет, то есть ли надежда, что убежит? Или эти люди, которые в обычное время не привыкли бодрствовать по ночам, теперь, как нарочно, не спят и сторожат его мне на погибель? Если он останется там до утра, его придется отправить в тюрьму; этим делом займется Мак‑Морлан или еще кто‑нибудь, в результате его узнают, уличат, и в отместку он меня выдаст!»

В то время как эти мучительные мысли проносились в голове Глоссина, он заметил, что в одном из окон свет стал слабее, как будто что‑то темное и непрозрачное его загородило. Страшная минута! «Он скинул с себя кандалы! Он выламывает решетки в окне, они совсем ветхие и, конечно, поддадутся. О боже! Вот они упали вниз; я слышал, как они ударились о камни, и теперь этот шум разбудит сторожей. Черт бы побрал этого голландского увальня! Огонь опять ярко горит! Ну, конечно, они оттащили его от окна и теперь снова надевают на него кандалы! Нет! Это он только на минуту отбежал, когда падали железные прутья. Вот он снова в окне, и теперь свет едва виден — он уже слезает вниз».

Глухой звук, как будто что‑то тяжелое упало в снег, возвестил о том, что Хаттерайк бежал, и вскоре Глоссин заметил темную фигуру, которая как тень кралась по заснеженному берегу и достигла того места, где была лодка. Новая беда! «У него не хватит сил спустить ее на воду, — подумал Глоссин. — Надо пойти помочь этому подлецу. Ну, наконец‑то! Он оттолкнул лодку от берега, слава богу, вот уже и парус виден. Луна его озарила. Как раз и ветер попутный… Эх, поднялась бы сейчас буря да утонул бы он!»

Пожелав ему этого от всего сердца, он продолжал следить за лодкой, направлявшейся в сторону Уорохского мыса, до тех пор, пока уже больше не мог разглядеть ее темный парус среди мрачных волн, по которым она скользила. Довольный тем, что непосредственная опасность миновала, он уже без прежнего страха положил голову на подушку и успокоил сном свою нечистую совесть.

Глава 34

Так помоги мне, вызволи меня

Из этой мерзостной кровавой ямы.

«Тит Андроник»

Велики были смятение и тревога сторожей на следующее утро, когда они обнаружили, что арестант бежал. Мак‑Гаффог предстал перед Глоссином, осоловевший от страха и от выпитого за ночь вина, и получил строжайший выговор за упущение по службе. Потом гнев судьи ненадолго улегся, но, казалось, только затем, чтобы уступить место хлопотам по розыску беглеца. Поимщики, двинувшиеся по самым разным направлениям (кроме того только, которое избрал преступник), рады были убраться с глаз раздраженного начальника. Глоссин особенно настаивал на тщательном обследовании Дернклю, места, где нередко по ночам укрывались разного рода бродяги. Разослав, таким образом, во все стороны своих мирмидонян, Глоссин отправился сам окольным путем по Уорохскому лесу на свидание с Хаттерайком, от которого он рассчитывал там, на свободе, подробнее разузнать, как и при каких обстоятельствах вернулся на родину наследник Элленгауэнов.

Кидаясь туда и сюда, подобно лисице, которая старается сбить с толку собак, Глоссин устремился к месту свидания и принял все меры, чтобы запутать свои следы.

«Дал бы бог снегу, — подумал он, поглядев на небо, — да чтобы все кругом замело. Стоит кому‑нибудь из сыщиков напасть на след, как узнают, где мы, и нас накроют. Надо спуститься к берегу и ползти потом под скалами».

Он не без труда сошел вниз по крутому спуску и пополз между скалами и надвигающимся приливом, то поглядывая наверх, не следит ли кто‑нибудь за ним со скалы, то бросая беспокойный взгляд на море, пет ли там какой лодки и не видят ли его оттуда.

Но даже и это чувство страха за свою жизнь оставило Глоссина в ту минуту, когда он проходил местом, где некогда было найдено бездыханное тело Кеннеди. Эту часть берега можно было узнать по отломившемуся куску скалы, которая рухнула с вершины вместе с телом или вслед за ним. Сейчас этот обломок покрылся уже ракушками и порос водорослями и морской травой, но все же и очертаниями и цветом он отличался от других камней, которыми был усеян берег. Понятно, что в течение долгих лет Глоссин всячески избегал этих мест, и теперь, когда он очутился там впервые после катастрофы, вся эта картина всплыла в его памяти во всех своих ужасающих подробностях. Он вспомнил, как, выйдя тогда из пещеры, он, будто преступник, крался среди скал и как поспешно, по вместе с тем и осторожно смешался с толпою объятых ужасом людей, собравшихся вокруг трупа, как он боялся, что кто‑нибудь спросит его, откуда он сюда пришел. Вспомнилось ему и то, с каким страхом он отшатнулся от этой зловещей картины. В ушах его звучал душераздирающий крик его покровителя: «Малютка мои, где мой малютка!»

— Боже праведный! — проговорил он. — Стоит ли все мое богатство той муки, которую я испытал тогда, и тех страхов и ужасов, которые потом отравили мне жизнь! О, до чего мне хотелось бы покоиться в земле, как тот несчастный, и чтобы он стоял здесь, на моем месте, целый и невредимый! Но сожалеть обо всем уже поздно.

И вот, подавив в себе эти чувства, он пополз к пещере; эта пещера находилась так близко от места, где был обнаружен труп Кеннеди, что контрабандисты могли тогда, укрываясь в ней, слышать все разноречивые толки сбежавшихся на берег людей. Но входа в пещеру нигде не было видно. Здесь в скале было отверстие, узкое как лисья нора, заслоненное черной каменной глыбой, которая одновременно и делала его незаметным для глаз и служила опознавательным знаком для тех, кто здесь постоянно бывал. Проход между этим громадным камнем и горой был очень узок и к тому же засыпан песком и щебнем, так что даже самые тщательные поиски не обнаружили бы никаких признаков лазейки: для того чтобы попасть в пещеру, приходилось сначала разгрести все эти кучи песку и груды щебня, нанесенные сюда приливом. Чтобы еще лучше скрыть свое убежище, контрабандисты, входя туда, закладывали отверстие ворохом полусгнивших недорослей, как будто случайно заброшенных сюда морем. Дирк Хаттерайк не забыл об этой предосторожности. Едва только Глоссин вступил в этот тайный притон, куда он пришел совещаться с одним из самых закоренелых преступников, как он, при всей своей храбрости и хладнокровии, почувствовал, что у него забилось сердце и задрожали колени. «Но ведь ему нет никакого смысла вредить мне», — успокаивал себя Глоссин. Впрочем, сначала он все‑таки проверил, заряжены ли его карманные пистолеты, и только после этого раздвинул морскую траву и влез на четвереньках в пещеру. Проход, который вел внутрь пещеры, вначале был низок и тесен, так что человек мог пробираться по нему только ползком, но через несколько ярдов переходил в высокий и довольно широкий свод. Пол пещеры, постепенно поднимавшийся все выше, был посыпан мелким песком. Едва только Глоссин смог выпрямиться, до слуха его донесся резкий, но в то же время слегка приглушенный голос Хаттерайка:

— Hagel und Donner, bist dn? .

— Чего это вы впотьмах сидите?

— Впотьмах? Der Deyvil! А где же свету взять?

— Вот, я принес, — сказал Глоссин, вытащил трут и кремень и зажег маленький фонарик.

— Огонь тоже разложить надо, потому что, hold niich der Deyvil, ich bin ganz gefrorne! .

— Здесь и в самом деле холодно, — сказал Глоссин, собрав обломки бочек и щепки, которые, должно быть, оставались в пещере с тех пор, как Хаттерайк был здесь в последний раз.

— Холодно?.. Schneewasser und Hagel! .

Я только тем и жив, что из угла в угол хожу да вспоминаю, как весело нам тут когда‑то было.

Костер меж тем разгорелся; Хаттерайк склонил над ним свое загорелое лицо и протянул к огню грубые, жилистые руки с такой жадностью, с какой голодный накидывается наведу. Пламя освещало дикие и мрачные черты его лица, а едкий дым, который он, иззябший до мозга костей, готов был глотать без конца, лишь бы немного согреться, клубился над его головой, а потом поднимался к неровному потолку и уходил из пещеры через скрытые наверху щели; через эти‑то трещины и проникал сюда, должно быть, воздух в часы прилива, когда вход в пещеру бывал затоплен.

— Я вам и завтрак принес, — сказал Глоссин, доставая кусок холодного мяса и флягу с водкой. Хаттерайк жадно выхватил из его рук флягу и приложил ее к губам. Глотнув из нее порядком, он восторженно воскликнул:

— Das schmeckt! . Эх, хорошо, все нутро прогревает!

— И он запел отрывок песенки на верхненемецком наречии:

— Saufen Bier und Brante wein, Schmeissen alle die Fenstern ein; Ich bin liederiich, Du bist liederiich; Sind wir nicht liederiich Leute a!

— Вот это здорово, молодец, капитан! — вскричал Глоссин и, подделываясь под тот же мотив, затянул;

— Нам вино в бокалы лейте, Стекол в доме не жалейте.

Здесь трое было нас, удальцов, Да, трое на всей земле.

Тебя не найдут, и спрятан я тут, А Джек, тот висит в петле.

Так‑то вот, друг милый, ну теперь вы, кажется, немножко ожили. Давайте‑ка поговорим о нашем деле.

— О вашем деле, — сказал Хаттерайк, — с моим уже покончено, раз я из колодок вылез.

— Терпение, любезный, сейчас вы увидите, что интересы у нас общие.

Хаттерайк глухо кашлянул. Глоссин, помолчав, продолжал:

— Как же это вы мальчишку выпустили?

— А очень просто, Fluch und Blitzen! .

Я‑то за ним не смотрел. Лейтенант Браун отвез его к своему родственнику, представителю торгового дома «Ванбест и Ванбрюгген», что в Мидлбурге, и наговорил ему разных разностей о том, что ребенка подобрали в схватке с береговой охраной; тот и взял мальчишку к себе в услужение. Я его, видите ли, выпустил! Да будь я над ним хозяин, так этот заморыш в два счета бы у меня за борт вылетел!

— Ну и что ж, выходит из него лакея сделали?

— Nein, nein, мальчуган пришелся старику по душе, и он дал ему свою фамилию, воспитал его, а потом отправил в Индию. Он бы, наверно, сюда его обратно спровадил, да племянник сказал ему, что если только этот молодец опять в Шотландии появится, так всей вольной торговле каюк.

— А как вы думаете, знает он что‑нибудь насчет своего происхождения?

— Deyvil, откуда я знаю, что он теперь помнит? — ответил Хаттерайк. — Но тогда еще кое‑что у него в памяти оставалось. Ему десять лет было, и вот они с другим таким же собачьим последышем из Англии сговорились украсть лодку с моего люгера, чтобы, как бы это сказать, на родину вернуться. Чтоб ему сдохнуть! Так вот, пока мы их нагнали, они уже до самого Дейрло успели добраться, а еще бы немного — и лодку бы потопили.

— Хорошо, кабы потопили, да и сами туда же.

— И зол же я был тогда, Sapperment! .

Я его тогда в воду спустил, и, надо же, этот хитрый чертенок поплыл как утка. Так вот, я заставил его целую милю проплыть, а когда он уже пузыри пускать начал, тут я его и подобрал. Клянусь самим чертом, малый вам еще насолит теперь, раз уж он сюда явился. Когда этот бесенок еще под стол пешком ходил, с ним и то сладу не было.

— А как он из Индии вернулся?

— Почем я знаю? Компания обанкротилась, и нам в Милдбурге тоже от этого туго пришлось. И вот они меня послали поглядеть, не выйдет ли чего здесь, тут ведь старые знакомые оставались. Мы уверены были, что с тем уж совсем покончено и все забыто. И два рейса у меня прямо на славу вышли. А теперь вот эта собака Браун попал под пулю полковника и этим все дело испортил.

— А вас почему с ним не было?

— Почему? Sapperment! Я ведь не из трусливого десятка. Только надо было далеко от моря уходить, а там кто‑нибудь мог пронюхать, что я с ними.

— Да, это верно. Ну, а ребенок…

— А пошли вы, Dormer und Blitzen! Ребенок — это ваше дело, — ответил капитан.

— Но откуда вы все‑таки знаете, что он здесь?

— Как откуда? Да Габриель его недавно в горах встретил.

— Габриель, кто это?

— Да тут одного цыганенка лет восемнадцать тому назад этому черту Притчарду на корвет в юнги отдали. Он‑то нас и предупредил, что таможенные за нами охотятся; это было как раз в тот день, когда с Кеннеди рассчитались. Сказал, что это Кеннеди их на след навел. К тому же Кеннеди с цыганами‑то ведь тоже повздорил. Ну так вот, этот парень прибыл в Индию на одном корабле с нашим мальчонкой и хорошо его в лицо знал, Sapperment, а тот его совсем не помнил. Габриель все‑таки старался ему особенно на глаза не попадаться, он ведь как‑никак служил на голландском судне и воевал против Англии, а сейчас оказался дезертиром, от Габриеля мы и узнали, что молодчик этот теперь тут; да нам‑то на это плевать.

— Так, выходит, он действительно цел и невредим и сейчас здесь, в Шотландии. Скажите по дружбе, Хаттерайк, это правда? — озабоченно спросил Глоссин.

— Wetter und Donner! . Да за кого вы меня принимаете?

«За кровопийцу, за проходимца без стыда и совести», — подумал Глоссин, но вместо ответа он громко спросил:

— А кто же это из вас стрелял в молодого Хейзлвуда?

— Sturmwetter! . — ответил капитан. — Вы что думаете, мы

с ума спятили? Ни один из нас этого бы делать не стал. Gott! . Нам и без этого досталось на орехи, после того как этому идиоту Брауну взбрело в голову на Вудберн нападать.

— А мне говорили, — сказал Глоссин, — что в Хейзлвуда стрелял Браун.

— Только не наш лейтенант. Насчет этого уж будьте уверены, он еще

накануне в сырой земле лежал. Tausend Deyvils! . Вы что думаете, он мог из могилы встать да еще в кого‑то стрелять?

Глоссин начал понемногу что‑то соображать.

— Вы, кажется, сказали, что тот юнец, как бишь он там у вас зовется, тоже носил фамилию Браун.

— Браун? Да, Ванбест Браун; старик Ванбест Браун из торгового дома «Ванбест и Ванбрюгген» дал ему свое имя.

— Если так, — сказал Глоссин, потирая руки, — то, ей‑богу же, это не кто иной, как он!

— А нам‑то что до этого? — спросил Хаттерайк. Глоссин помолчал немного и, быстро прикинув что‑то в своем хитром уме, подошел совсем близко к контрабандисту и сказал ему вкрадчивым голосом:

— Знаете что, любезный, это же наше прямое дело его убрать.

— Гм! — отвечал Дирк Хаттерайк.

— Не то что, — продолжал Глоссин, — не то что я хотел бы его смерти, может быть.., может быть.., мы могли бы и без этого обойтись. Нет, у нас есть право сейчас арестовать его, хотя бы потому, что он носит ту же фамилию, что и ваш лейтенант, который устроил нападение на Вудберн, да и за то также, что он стрелял в молодого Хейзлвуда и хотел убить его или ранить.

— Эх вы, — сказал Дирк Хаттерайк, — а вам‑то что от этого пользы будет? Его сразу же выпустят, как только увидят, что это не того поля ягода.

— Верно, дорогой мой Дирк, вы совершенно правы, друг мой Хаттерайк! Но есть все основания, чтобы посадить его в тюрьму на то время, пока придут бумаги, подтверждающие, кто он такой, из Англии, что ли, или еще там откуда. В законах я разбираюсь, капитан Хаттерайк, и уж такое дело, дело Гилберта Глоссина Элленгауэна, мирового судьи ***ского графства, не принять за него никакой поруки до тех пор, пока ему не устроят второго допроса. Только куда же нам его лучше посадить?

— Hagel und Wetter, не все ли мне равно?

— Погодите, друг, не может это быть все равно. Известно ли вам, что все ваши товары, которые отобрали и отвезли в Вудберн, сейчас лежат в таможне в Портанферри? . Я посажу этого молодца…

— Надо его сначала поймать.

— Да, да, когда поймаю. За этим дело не станет. Я помещу его там в исправительный дом, а это рядом с таможней.

— Как же, знаю я эту тюрьму.

— Я уж позабочусь о том, чтобы красные мундиры там не торчали. Слушай, ночью ты приходишь туда со своими ребятами, забираешь все свои товары, и вы увозите этого молодчика Брауна с собой во Флиссинген.

Идет?

— Так что, свезти его во Флиссинген, — спросил капитан, — или куда‑нибудь в Америку?

— Да хоть бы и в Америку.

— Или в Иерихон?

— Тьфу ты пропасть, да куда хочешь!

— Н‑да, или спровадить его за борт?

— Нет, лучше обойтись без насилия.

— Nein, nein, это ты уж мне предоставь. Sturmwetter! Я тебя давно знаю. Но послушай, мне‑то, Дирку Хаттерайку, какая от этого польза будет?

— А что, разве это не в твоих интересах, так же как и в моих? — сказал Глоссин. — К тому же ты забыл, что я тебя сегодня утром отпустил на свободу.

— Ты меня отпустил! Donner und Deyvil! Я сам себя освободил. Притом все это было тебе же нужно, да и давно это было. Ха‑ха‑ха! — Ладно, ладно. Шутки в сторону; я ведь не прочь тебе что‑нибудь подкинуть, но это дело так же тебя касается, как и меня.

— Какого черта это меня касается? Разве не все состояние этого лоботряса перешло к тебе? Дирк Хаттерайк со всех этих доходов и ломаного гроша не получил.

— Тише, тише! Говорят же тебе, все будем вместе делать.

— И все пополам поделим.

— Как, поместье пополам? Ты что же, хочешь поселиться со мною в Элленгауэне и разделить со мной баронство?

— Sturmwetter, нет! Но ты мог бы мне просто половину отдать деньгами. С тобой вместе жить? Nein. Я свой особнячок заведу где‑нибудь в Мидлбурге, с цветником в саду, как у бургомистра какого.

— И деревянного льва у двери поставишь, а в саду — раскрашенную фигуру часового с трубкой в зубах!.. Но послушай, Хаттерайк, к чему тебе все тюльпаны, и цветники, и загородные дома где‑то в Голландии, когда здесь, в Шотландии, тебя повесят?

Хаттерайк помрачнел:

— Der Deyvil! Повесят?

— Да, повесят, meinheer капитан. Сам дьявол не спасет Дирка Хаттерайка от виселицы, если элленгауэнское отродье здесь водворится и если наш бравый капитан зашьется здесь со своими торговыми делами! А как теперь уже поговаривают о мире, то, может быть, и высокочтимой Голландии захочется тогда своим новым союзникам угодить. Боюсь, как бы она тогда не выдала им нашего капитана, хоть она ему и родиной доводится.

— Potz Hagel, Blitzen und Donner! . Да, может быть, ты и прав.

— Только ты не думай, что я… — сказал Глоссин, видя, что слова его произвели нужное впечатление, — что я ничем тебя не отблагодарю, — и он сунул Хаттерайку в руку крупную ассигнацию. Тот принял ее совершенно равнодушно.

— Так это все? — спросил капитан. — А ты сам получил тогда половину всего груза за то лишь, чтобы но мешал нам дела делать; да мы еще вдобавок и твоим делом занялись.

— Друг мой, ты об одном позабыл: теперь ты все свое добро назад получишь.

— Да, если все мы себе шею на этом не свернем. Это мы могли бы как‑нибудь и без тебя обделать.

— Сомневаюсь, капитан Хаттерайк, — сухо сказал Глоссин. — Там таможню человек двенадцать солдат караулит, и вот если мы договоримся, так это уж мое дело будет их оттуда убрать. Ладно, ладно, я в долгу не останусь, но надо же и совесть знать.

— Ax, strafe mich der Deyfel! . Ты меня в конце концов из терпения выведешь! Ты и грабишь и убиваешь, и хочешь, чтобы я тоже убивал и грабил; ты не в первый раз берешься за нечистые дела, как ты их называешь, и вдруг, Hagel und Windsturm, , у тебя хватает еще духу говорить о совести! Что, ты больше ничего не можешь придумать, чтобы от этого несчастного мальчонки избавиться?

— Нет, meinheer, но раз я его тебе поручаю.., то…

— Ах, мне поручаешь, это чтобы порох и пуля о нем позаботились! Ну что же, чему быть, того не миновать, но ты‑то хорошо понимаешь, чем это все кончится.

— Знаешь, любезный, по‑моему, прибегать к жестокости здесь совсем ни к чему, — ответил Глоссин.

— К жестокости! — сказал Дирк с каким‑то стоном в голосе. — Поспал бы ты тут в пещере да видел бы ты все, что мне здесь привиделось, когда я на этой вот морской траве всю ночь ворочался и уснуть не мог! Он ведь, проклятый, снова приходил, и с переломанным хребтом, и руки и ноги растопырены, как тогда, когда я на него камень свернул. Ха‑ха‑ха! Да я головой поручусь, что он там вон, где ты сейчас стоишь, в судорогах, как раздавленная лягушка, корчился, потом…

— И с чего это ты, друг, об этом заговорил, — прервал его Глоссин, — или ты сам мокрой курицей стал? Ну, раз так, то наша песенка спета, и твоя и моя.

— Я мокрой курицей? Нет, я свой век прожил не для того, чтобы теперь кого‑нибудь испугаться, будь он хоть черт, хоть человек.

— Ну, раз так, выпей еще глоток: ты, видно, еще не отогрелся. А теперь скажи, из прежних твоих ребят кто‑нибудь есть здесь?

— Nein, все мертвы, убиты, повешены; все пошли кто ко дну, кто к черту. Браун последний был. Никого теперь в живых нет, один только цыган Габриель, да и тот, если его подмазать, уберется отсюда; но он и так молчать будет, это ему на руку. Старуха Мег, его тетка, не допустит, чтобы он проговорился.

— Какая Мег?

— Мег Меррилиз, цыганка, ведьма старая.

— А что, она жива еще?

— Жива.

— И она здесь?

— Здесь. Она тут недавно в Дернклю была, когда Ванбест Браун там кончался, и с ней было двое моих ребят да еще какието цыгане несчастные.

— Вот еще новая загвоздка, капитан! А как ты думаешь, она не продаст нас?

— Ну, она‑то поклялась семгой, , что, если мы ничего дурного мальчишке не сделаем, она насчет истории с Кеннеди ни словом не обмолвится. И видишь, хоть я ее тогда сгоряча и ножом полоснул, и руку ей поранил, и долго ее потом в тюрьме держали там у вас, der Deyvil, — старая Мег Меррилиз была тверда как сталь.

— Да, это верно, — ответил Глоссин. — А все‑таки, если бы ее переправить хотя бы в Зеландию, или в Гамбург, или еще там куда‑нибудь, дело было бы лучше.

Хаттерайк быстро вскочил и оглядел Глоссина с головы до ног.

— Козлиных копыт я у тебя не вижу, и все‑таки ты не кто иной как сам дьявол! Но Мег Меррилиз, та подружнее с сатаной живет, чем ты: ни разу ведь еще такой бури не было, как в тот день, когда я ее кровь пролил. Nein, nein, с ней я больше не хочу связываться.

Настоящая ведьма, да и самому черту сродни, ну ладно, это ее дело. Donner und Wetter! С ней я больше связываться не стану, пусть делает как хочет. Ну, а насчет остального, так что же, если это на моей торговле не отразится, я тебя скоро от этого молодчика избавлю — дай мне только знать, когда его возьмут.

Шепотом, понимая друг друга с полуслова, оба достойных сообщника договорились между собой обо всем и условились, где в случае надобности можно будет найти Хаттерайка. Люгер же его мог спокойно стоять возле берега, так как ни одного королевского судна там в это время не было.

Глава 35

Вы из числа тех людей, что не станут служить богу, даже если сам черт им велит. Мы пришли оказать вам услугу, а вы принимаете нас за каких‑то буянов.

«Отелло»

Вернувшись домой, Глоссин среди полученных на его имя писем нашел одно весьма для него важное. Эдинбургский адвокат, мистер Протокол, извещал его, как управляющего делами покойного Годфри Бертрама Элленгауэна и его наследников, о внезапной кончине миссис Маргарет Бертрам из Синглсайда и просил уведомить об этом его клиентов на случай, если они сочтут нужным послать, кого‑нибудь от своего лица в Эдинбург, чтобы присутствовать при вскрытии завещания покойной. Глоссин сразу понял, что адвокат ничего не знал о размолвке между ним и его покойным патроном. Он сообразил, что состояние покойной леди должна была унаследовать Люси Бертрам. Однако, зная странности старой леди, можно было легко предвидеть, что девятьсот девяносто девять шансов из тысячи возможных были за то, что все обернется по‑другому. Устремив свой изобретательный ум на все обстоятельства этого дела, чтобы решить, какую пользу он сумеет извлечь из них для себя, он увидел, что самое лучшее было бы вернуться к своему старому плану восстановить или, вернее, создать себе то положение в обществе, которое ему нужно, и сейчас больше чем когда‑либо. «Мне надо иметь твердую почву под ногами, — думал он. — А нужно это для того, чтобы, в случае если предприятие Дирка Хаттерайка не удастся, общественное мнение все же было на моей стороне». Но надо отдать Глоссину справедливость: при всей его низости ему, может быть, даже хотелось чем‑нибудь вознаградить мисс Бертрам за то безграничное зло, которое он причинил ее семейству, тем более что собственных его интересов это ни в какой мере не задевало. И вот он решил, что на следующий день рано утром поедет в Вудберн.

Глоссин долго колебался, прежде чем принял это решение. Почему‑то ему все же не хотелось встречаться с полковником Мэннерингом; такое чувство испытывают обычно плуты и подлецы, когда им предстоит столкнуться лицом к лицу с человеком честным и благородным. Но он очень полагался на свое savoir faire. . Ему подолгу приходилось жить в Англии, и в манерах его не было ни деревенской грубости, ни свойственного всем судейским педантизма; он был ловок в обращении и красноречив, и все эти качества сочетались в нем с безграничной наглостью, которую он всячески старался скрыть под личиной простодушия. Вполне уверенный в себе, он явился около десяти часов утра в Вудберн, где изъявил желание видеть мисс Бертрам и был принят.

Глоссин не стал называть себя, пока не очутился в дверях столовой. Только тогда слуга, по его просьбе, громко доложил: «Мистер Глоссин желает видеть мисс Бертрам». Люси, вспомнив, какая сцена разыгралась перед самой кончиной отца, побледнела как смерть и едва не упала со стула. Джулия Мэннеринг поспешила к ней на помощь, и тут же увела ее. В комнате остались полковник Мэннеринг, Чарлз Хейзлвуд с рукой на перевязи и хмурый Домини, который, узнав Глоссина, враждебно взглянул на него своими тусклыми глазами.

Наш почтенный судья, хотя и смущенный немного тем впечатлением, которое произвел на всех его приезд, все же не потерял самообладания и вежливо спросил, не побеспокоил ли он молодых леди. Полковник Мэннеринг холодно и с достоинством осведомился, чему он обязан чести видеть у себя мистера Глоссина.

— Гм., гм.., я взял на себя смелость явиться., к мисс Бертрам, господин полковник, по поводу одного дела.

— Мне думается, что мисс Бертрам было бы приятнее, если бы вы нашли возможным изложить это дело ее поверенному, мистеру Мак‑Морлану.

— Извините меня, господин полковник, — сказал Глоссин, напрасно стараясь казаться развязным, — вы бываете в свете и знаете, что есть дела, при которых гораздо лучше обходиться без посредников.

— В таком случае, — ответил Мэннеринг, давая понять, что ему неприятен этот разговор, — если вы, мистер Глоссин, возьмете на себя труд изложить ваше дело в письменном виде, я послежу за тем, чтобы мисс Бертрам уделила ему должное внимание.

— Конечно, — пробормотал Глоссин, — но есть дела, где нужны бывают переговоры viva voce. . Гм! Я вижу.., я понимаю, что вы, господин полковник, составили обо мне превратное мнение, а если так, то и само посещение мое может показаться вам навязчивым; но я полагаюсь на то, что здравый смысл подскажет вам, следует ли отпускать меня, так и не узнав цели моего посещения и той большой важности, которое оно имеет для молодой девушки, находящейся сейчас под вашим покровительством.

— Нет, разумеется, я не собираюсь этого делать, — ответил полковник. — Я сейчас же поговорю с мисс Бертрам и сообщу вам ее ответ, если у вас есть время немного подождать. — С этими словами полковник вышел из комнаты.

Глоссин продолжал стоять посреди гостиной. Полковник Мэннеринг даже не пригласил его сесть, да и сам разговаривал с ним тоже стоя. Но едва только он вышел, Глоссин схватил стул и поспешил на него усесться; лицо его выражало при этом и наглость и замешательство. Молчание всех присутствующих показалось ему тягостным и неприятным, и он решился прервать его:

— Прекрасная сегодня погода, мистер Сэмсон. Домини что‑то пробурчал в ответ так, что нельзя было понять, то ли он соглашается с ним, то ли выражает свое негодование.

— Вы что‑то никогда не заедете к старым знакомым в Элленгауэн, мистер Сэмсон. Ведь почти все прежние арендаторы там остались. Я слишком уважал покойного лэрда, чтобы теперь тревожить старожилов, даже если надо будет что‑нибудь перестраивать. К тому же это не в моей натуре, я таких вещей не люблю: ведь и священное писание особо осуждает тех, кто притесняет бедняков и притязает на чужие земли.

— И тех, кто оставляет сирот без крова, — добавил Домини. — Анафема! Мараната! — С этими словами он встал, взял под мышку фолиант, который только что читал, и своим гренадерским шагом вышел из комнаты.

Глоссина это не смутило, во всяком случае он сумел принять равнодушный вид и повернулся к молодому Хейзлвуду, который сидел, не отрывая глаз от газеты.

— Ну, что нового, сэр?

Хейзлвуд поднял глаза, взглянул на него и, ни слова не говоря, протянул ему газету, как будто передавал ее первому встречному где‑то в кофейне. Потом он встал, чтобы уйти.

— Извините, мистер Хейзлвуд, но мне хочется поздравить вас с тем, что вы так счастливо отделались от последствий этой ужасной встречи.

Хейзлвуд ответил на это только едва заметным и очень сдержанным кивком головы. Тем не менее наш почтенный судья воспользовался этим и продолжал:

— Могу вас уверить, мистер Хейзлвуд, что вряд ли кто принял во всей этой истории такое участие, как я, и не только ради благополучия нашей страны, но также из особого уважения к вашей семье, которую это так близко задело. А ведь ее это действительно близко касается, мистер Фезерхед уже стар становится, а теперь вот у него второй удар был, и говорят, что он оставит свое кресло и уйдет на покой; вам стоило бы серьезно об этом подумать. Говорю вам это все как друг, мистер Хейзлвуд, и как человек, который разбирается в делах, и если бы мы с вами вместе…

— Извините меня, сэр, но у меня нет никаких целей, для достижения которых мне понадобилась бы ваша помощь.

— Ну что же, может быть вы и правы, времени впереди еще достаточно, и это, пожалуй, даже хорошо, что вы так молоды и вместе с тем так осторожны. Ну, а вот что касается вашего ранения, то, по‑моему, я уже напал на верный след, и я не я буду, если виновник не ответит у меня за все по закону…

— Еще раз прошу вас извинить меня, сэр, но, по‑моему, вы немного перестарались. У меня есть все основания думать, что ранили меня случайно и что выстрел не был преднамеренным. Вот если бы вы обнаружили в ком‑нибудь неблагодарность и заранее обдуманное предательство, поверьте, что я бы осудил и то и другое заодно с вами, — ответил Хейзлвуд.

«Опять осечка, — подумал Глоссин. — Надо с другой стороны зайти».

— Вы правы, сэр, это хорошо сказано! Человека неблагодарного жалеть нечего, все равно что вальдшнепа на охоте. А вот насчет охоты нам действительно поговорить надо. (Так переводить разговор с одного предмета на другой Глоссин выучился у своего патрона.) Я часто вас встречаю с ружьем, и теперь вы, наверно, опять уже скоро сможете ходить на охоту. Только вы за свои границы почему‑то никогда не переступаете. Сделайте мне одолжение, приезжайте без всяких церемоний поохотиться на элленгауэнских землях, дичи‑то там, пожалуй, побольше будет, хоть, что говорить, и у вас ее немало.

На это предложение Хейзлвуд ответил одним лишь холодным и сдержанным поклоном. Глоссин был вынужден замолчать и почувствовал некоторое облегчение, когда вернулся полковник Мэннеринг.

— Я, кажется, задержал вас, сэр, — сказал полковник, обращаясь к Глоссину. — Я хотел уговорить мисс Бертрам отказаться от своей неприязни и все же выслушать вас ввиду важности обстоятельств, которые вы имеете сообщить ей. Но я убедился, что после недавних событий, которым не так легко изгладиться из памяти, личная встреча с мистером Глоссином для нее невозможна, и с моей стороны было бы жестокостью на этом настаивать; поэтому мисс Бертрам и поручила мне выслушать ваши притязания или предложения — словом, все, что вы хотели сообщить ей.

— Гм! Гм! Очень жаль, сэр, очень жаль, господин полковник, что у мисс Бертрам могло появиться такое предубеждение против меня, даже одна только мысль, что я…

— Сэр, — сказал непоколебимый Мэннеринг, — там, где никого не обвиняют, нет надобности и в оправданиях. Есть ли у вас возражения против того, чтобы сообщить мне, как временному опекуну мисс Бертрам, те обстоятельства, которые, судя по вашим словам, ее близко касаются?

— Нет, что вы, господин полковник! Вряд ли она могла бы избрать для этой цели человека более достойного и вряд ли мне хотелось бы с кем‑нибудь, кроме вас, поговорить обо всем с полной откровенностью.

— Не угодно ли вам перейти прямо к делу?

— Право ж, не так легко все рассказать сразу… Но мистеру Хейзлвуду вовсе незачем уходить отсюда, я ведь желаю только добра мисс Бертрам и хочу, чтобы весь свет об этом узнал.

— Мой друг мистер Чарлз Хейзлвуд вряд ли захочет слушать то, что никак его не касается, и теперь, когда он нас оставил одних, я попрошу вас покороче изложить мне суть вашего дела. Я солдат и не терплю околичностей и обиняков. — С этими словами он выпрямился, сел и стал ждать, что ему скажет Глоссин.

— Сделайте милость, взгляните на это письмо, — сказал Глоссин и передал полковнику послание мистера Протокола, решив, что этим путем он скорее сможет перейти к сути дела.

Мэннеринг прочел письмо и тут же вернул его, записав себе в памятную книжку фамилию адвоката.

— Об этом нам говорить нечего. Я позабочусь об интересах мисс Бертрам.

— Но.., но знаете, господин полковник, есть еще одно обстоятельство, о котором только я один вам могу рассказать. Эта леди, миссис Маргарет Бертрам, как мне доподлинно известно, сделала завещание в пользу мисс Люси Бертрам в то время, когда она гостила в Элленгауэне у моего покойного друга, мистера Бертрама. Домини — так мой покойный друг всегда называл мистера Сэмсона — и я, мы вдвоем были тогда свидетелями. И старуха имела право так поступить, потому что она тогда уже унаследовала Синглсайд, хоть поместье и было передано в пожизненное пользование старшей сестре. Такова уж была прихоть старика Синглсайда. Чудак стравил на этом деле своих двух дочерей, как двух кошек. Ха‑ха‑ха!

— Пусть это и так, — сказал Мэннеринг, даже не улыбнувшись, — но давайте вернемся к делу. Вы говорите, что эта леди имела право завещать свои владения мисс Бертрам и что она их ей действительно завещала?

— Это доподлинно так, господин полковник, — ответил Глоссин. — Должен сказать, что я разбираюсь в законах: я их много лет изучал, и; хотя я теперь от этого отошел и решил пожить в свое удовольствие, я никак не могу пренебрегать знанием, которое для меня дороже всех земель и всех замков, — знанием законов. Ведь еще в старой песенке говорится:

…Совсем не вредно Вернуть добро, пропавшее бесследно.

Ничего, не все еще потеряно. Законы нам еще пригодятся, чтобы друзьям помочь.

Глоссин продолжал говорить в таком же духе, считая, что произвел благоприятное впечатление на Мэннеринга, и действительно, полковнику стало казаться, что все это весьма важно для мисс Бертрам; поэтому он преодолел искушение вышвырнуть Глоссина через дверь или через окно. Усилием воли он обуздал свое негодование и решил все выслушать хоть и холодно, но терпеливо. Поэтому он дал Глоссину возможность закончить свои хвастливые излияния и тогда только спросил, не знает ли он, где в настоящее время находится завещание.

— Знаю.., то есть, по‑моему.., словом, я рассчитываю найти его… В таких случаях душеприказчики ставят обычно некоторые условия…

— За этим дело не станет, — сказал полковник, доставая бумажник.

— Нет, сэр, вы меня не так поняли. Я сказал, что кое‑кто мог бы предъявить такие требования, то есть оплату своих расходов, беспокойства и прочего, но я, со своей стороны, хотел бы только, чтобы мисс Бертрам и ее друзья уверились, что в ее деле я руководствуюсь благородными намерениями. Вот это завещание, господин полковник! Я почел бы за счастье лично передать его в руки мисс Бертрам и поздравить ее с приобретением всех благ, которые оно сулит ей. Но коль скоро она так предубеждена против меня, то мне остается только передать мои пожелания через вас, господин Мэннеринг, и заявить, что, если понадобится, я смогу засвидетельствовать это завещание сам. Имею честь откланяться, сэр.

Эта заключительная речь была так искусно составлена и в ней так убедительно звучал голос несправедливо оскорбленной невинности, что она в немалой степени поколебала дурное мнение, которое у Мэннеринга сложилось о Глоссине. Полковник даже проводил гостя немного вниз по лестнице и, прощаясь, разговаривал с ним хоть и сухо, но все же учтивее, чем вначале. Глоссин уехал, с одной стороны — довольный тем впечатлением, которое он произвел, а с другой — несколько уязвленный холодной осторожностью и гордым недоброжелательством, с которыми его приняли в Вудберне. «Полковник Мэннеринг мог бы быть со мной и повежливее, — подумал он. — Не каждый ведь способен беспокоиться о том, чтобы молодая и бедная девушка получила четыреста фунтов годового дохода. Один Синглсайд дает не меньше четырехсот фунтов, а ведь есть еще Рейладжеганбег, Гиллифиджет, Лаверлес, Лайелон и Спинстерс‑Ноу — все это даст тоже добрых четыреста фунтов в год. Другой на моем месте постарался бы, может быть, все это себе забрать, хотя, по правде говоря, это вряд ли бы ему удалось».

Не успел Глоссин сесть на лошадь и уехать, как полковник послал слугу за Мак‑Морланом. Мэннеринг передал ему завещание и спросил, не окажется ли оно полезным для Люси Бертрам. Мак‑Морлан пробежал текст завещания; глаза его заблестели от радости, он прищелкнул пальцами и наконец воскликнул:

— Да, разумеется! Будто прямо по заказу для нее сделано, один Глоссин мог так устроить.., если только у него какойнибудь задней мысли при этом не было. Только знаете что (улыбка сошла с его лица), эта старая карга, вы уж простите меня, что я ее так называю, могла ведь потом десять раз изменить свое решение.

— Ах, вот оно что! Ну, а как же мы тогда об этом узнаем?

— Надо, чтобы при вскрытии бумаг покойной обязательно присутствовал кто‑нибудь от мисс Бертрам.

— А вы не могли бы туда поехать? — спросил полковник.

— Боюсь, что нет, — ответил Мак‑Морлан, — мне надо будет присутствовать здесь на суде.

— В таком случае я еду туда сам, — сказал полковник. — Завтра я выезжаю. Я возьму с собой Сэмсона: он был свидетелем, когда составляли это завещание. Но ведь нужен будет и адвокат?

— Бывший шериф нашего графства пользуется репутацией хорошего адвоката; я дам вам к нему письмо.

— Чем вы мне нравитесь, мистер Мак‑Морлан, — сказал полковник, — так это тем, что вы всегда умеете схватить быка за рога. Пишите же письмо. А мисс Люси мы скажем, что она может получить наследство?

— Конечно, скажем, вам ведь нужно будет взять от нее доверенность. Сейчас я ее составлю. И, ручаюсь вам, мисс Бертрам окажется благоразумной и отнесется к этому совершенно «покойно.

Мак‑Морлан оказался прав. Узнав эту неожиданную новость, Люси ничем не выдала ни своего волнения, ни своих надежд, если вообще они у нее были. Она, правда, в тот же вечер спросила Мак‑Морлана, как бы ненароком, сколько приблизительно годового дохода дает имение Хейзлвуда. Но только позволительно ли делать из этого вывод, что ей непременно хотелось узнать, сможет ли она, наследница четырехсот фунтов стерлингов годового дохода, составить подходящую партию для молодого лэрда?

Глава 36

Налей мне кружку хереса, пусть глаза мои нальются кровью… Мне надо говорить со всем жаром страсти, и я последую примеру тех, кто играет роль царя Камбиза.

«Генрих IV», ч.I

Не теряя времени, Мэннеринг отправился вместе с Сэмсоном в Эдинбург. Ехали они в карете полковника. Зная рассеянность своего друга, Мэннеринг решил не отпускать его от себя ни на шаг и тем более не позволять ему садиться на лошадь: какому‑нибудь озорнику конюху ничего не стоило усадить его лицом к хвосту. С помощью слуги, сопровождавшего их верхом, ему удалось довезти Сэмсона до гостиницы в Эдинбурге, скорее, правда, напоминавшей постоялый двор, — таких гостиниц, как в наше время, тогда еще не было, — причем дорога прошла благополучно и без приключений, если не считать того, что Домини дважды пропадал. Один раз его отыскал знавший его повадки Барнс; наш латинист оказался у сельского учителя в Моффете, с которым они обсуждали спорный вопрос о долготе и краткости одного слога в седьмой: оде второй книги Горация, после чего незаметно перешли к спору о точном значении слова Malobathro в той же оде. Потом он вдруг устремился на поле Раллионгрин, которое было дорого его пресвитерианскому сердцу. Выйдя на минуту из кареты, он увидел памятник павшим, находившийся на расстоянии целой мили от дороги,

— и был обнаружен Барнсом в тот момент, когда уже приближался к Пентлендским горам. Оба раза он совершенно забывал о существовании своего друга, покровителя и спутника, как будто тот находился по меньшей мере где‑нибудь в Индии. Когда ему напомнили о том, что полковник Мэннеринг его ждет, он только воскликнул: «Удивительно! Я совсем позабыл», — и зашагал обратно к карете. Хорошо зная, что господин его не выносит ни неаккуратности, ни медлительности, Барнс и в том и в другом случае поражался терпению Мэннеринга, но Домини пользовался особым расположением полковника, и никогда никаких столкновений с его новым патроном у него не было. Казалось, оба они просто созданы один для другого. Нужна ли была Мэннерингу какая‑нибудь книга

— Домини тут же приносил ее, надо ли было подытожить или проверить счета — Домини всегда был готов к услугам. Если, наконец, полковнику хотелось вспомнить какую‑нибудь цитату из классиков, он мог быть уверен, что найдет ее в памяти Домини, как в словаре. И тем не менее это ходячее изваяние не способно было ни возгордиться, видя, что без него не могут обойтись, ни обидеться, когда о нем забывали.

В глазах гордого, осторожного и необщительного человека, каким был Мэннеринг, этот живой каталог, или, скорее, одушевленный механизм, обладал всеми качествами удобного автомата, да к тому же еще и ученого.

Итак, приехав в Эдинбург, они остановились в «Гостинице Георга» близ Бристопорта; хозяином ее в то время был старик Кокберн (мне хочется быть точным). Полковник попросил слугу проводить его к адвокату Плейделу, к которому у него было письмо от Мак‑Морлапа. Он велел Барнсу приглядывать за Домини, а сам отправился со своим провожатым в путь.

Близился конец американской войны. Стремление к простору, воздуху и комфорту в то время не очень‑то еще себя проявило в столице Шотландии. В южной части города делались попытки строить настоящие дома, как их многозначительно называли, а Новый город в северной части Эдинбурга, столь разросшийся впоследствии, тогда еще только начинал строиться. Большая часть лиц высокопоставленных, и в частности законоведы, все еще продолжали жить в тесных домиках старого города. Да зачастую и сам образ жизни этих ветеранов закона не допускал никаких новшеств. Среди известных адвокатов того времени были даже один или два, которые встречались со своими клиентами в кабачках, как это было в обычае еще пятьдесят лет назад. И хотя молодое поколение уже перестало придерживаться этой традиции, привычка разрешать серьезные вопросы за веселой пирушкой сохранилась еще у пожилых адвокатов; они продолжали идти по старой дороге — то ли в сипу того, что она была старой, то ли просто потому, что они к ней привыкли. Среди этих поклонников прошлого, которые с удивительным упорством придерживались старинных обычаев, был и Паулус Плейдел, эсквайр, отличный, впрочем, знаток своего дела, человек очень начитанный и достойный.

Покружив по темным переулкам, провожатый вывел Мэннеринга на Главную улицу, где галдели торговки устрицами, а лотошники с пирожками звонили в свои колокольчики, потому что, как Мэннерингу объяснил его спутник, «на Тройской башне только что пробило восемь». Мэннеринг совсем отвык от многолюдных столичных улиц, с их шумом и криками, бойкой торговлей, с их разгулом и кутежами, с непрерывно снующей толпой, где каждый человек, взятый в отдельности, как будто назойлив и даже груб, но вся картина в целом, особенно при вечернем освещении, поражает своим удивительным многообразием. Дома были такие высокие, что огоньки, мерцавшие в окнах верхних этажей, казались звездами в небе. Этот coup d’oeil, который в какой‑то мере остался и сейчас, был тогда еще величественнее благодаря тому, что сплошные ряды зданий тянулись с той и с другой стороны, прерываясь только у Северного моста, где тогда была великолепная площадь, занимавшая все пространство от начала Локенбут и до самой середины Кэнонгейт; длина и ширина этой площади соответствовали необычайной высоте расположенных вокруг домов.

Но Мэннерингу некогда было всем этим любоваться; проводник быстро протащил его за собой сквозь толпу, и они неожиданно очутились на мощеной улочке, очень круто поднимавшейся вверх. Повернув направо, они стали взбираться по лестнице, на которой одним из своих пяти чувств Мэннеринг уловил что‑то не очень приятное.

Когда, ступая с осторожностью, они поднялись уже довольно высоко, послышался вдруг сильный стук в дверь еще двумя этажами выше. Дверь отворилась, и оттуда до слуха полковника донеслись пронзительный и нудный собачий лай, женский крик, душераздирающее мяуканье кошки и хриплый мужской голос, который кому. — то приказывал:

— Куш, тебе говорят, куш сейчас же!

— Господи ты боже мой, — произнес женский голос, — если только теперь с котом что случится, мистер Плейдел мне этого в жизни не простит.

— Не бойся, милая, ничего с твоим котом не будет. Так дома, что ли, Плейдел или нет?

— Нет, мистер Плейдел никогда в субботу вечером дома не сидит.

— А в воскресенье утром его, верно, тоже не застать? — спросил клиент.

— Что же мне теперь прикажешь делать?

К этому времени Мэннеринг уже поднялся наверх и увидел там рослого, дюжего фермера. Одет он был в кафтан цвета перца с солью, который украшали тяжелые металлические пуговицы; на голове у него была клеенчатая шляпа, на ногах — высокие сапоги; под