Он был достойный, благородный рыцарь.
Чосер
ПРЕДИСЛОВИЕ
Я не стану рассказывать своим читателям, каким образом попала ко мне рукопись выдающегося исследователя древностей, доктора богословия, преподобного Дж. А. Рочклифа. Такие вещи бывают возможны благодаря различным случайностям; достаточно сказать, что рукописи эти были спасены от недостойной участи и приобретены честным путем. Что же касается подлинности тех историй, которые я почерпнул из сочинений этого превосходного человека и соединил со свойственной мне непревзойденной легкостью, то повсюду, где только известен доктор Рочклиф, его имя послужит порукой точности их изложения.
Все любители чтения хорошо знакомы с его жизнью; тех же, кого можно счесть новичками в этом вопросе, мы позволим себе отослать к сочинениям почтенного Энтони Вуда, который считал его одним из столпов англиканской церкви и дал ему хвалебную характеристику в Athenae Oxonienses note 1, хотя доктор обучался в Кембридже, а это второе око Англии.
Хорошо известно, что доктор Рочклиф рано получил повышение как церковнослужитель по причине своего деятельного участия в дебатах с пуританами и что его сочинение, озаглавленное Malleus Hasresis note 2, расценивалось как сокрушительный удар всеми, кроме тех, кому он был нанесен. Благодаря этому сочинению доктор Рочклиф еще молодым, в возрасте тридцати лет, сделался ректором Вудстока; оно же впоследствии обеспечило ему место в каталоге знаменитого Сенчури Уайта, так что доктор был занесен этим фанатиком в списки скандальных и зловредных священников, которым прелаты раздавали приходы; хуже того — из‑за своих воззрений ему пришлось покинуть Вудсток, когда пресвитериане одержали верх.
В течение почти всей гражданской войны он был капелланом в полку сэра Генри Ли, набранном для участия в боях на стороне короля Карла, и, говорят, не раз лично принимал участие в сражениях.
По крайней мере достоверно известно, что доктор Рочклиф неоднократно подвергался большой опасности, как это будет явствовать из многих мест нижеследующей истории, в которой доктор, подобно Цезарю, говорит о собственных подвигах в третьем лице. Однако я подозреваю, что какой‑нибудь пресвитерианский толкователь вставил в текст в двух‑трех местах кое‑что от себя. Рукопись долго была собственностью Эверардов — благородной семьи, принадлежавшей к этому вероисповеданию note 3.
В период незаконного захвата власти доктор Рочклиф постоянно принимал участие то в той, то в другой преждевременной попытке реставрации монархии и благодаря своей смелости, самообладанию и глубоким суждениям считался одним из главных деятелей, трудившихся в те бурные дни на пользу короля, правда — с одной пустячной оговоркой: заговоры, в которых он участвовал, почти всегда оказывались раскрытыми. Более того — подозревали, что сам Кромвель иногда устраивал так, чтобы навести его на мысль о какой‑нибудь интриге, которую доктор тут же и затевал; таким способом протектор испытывал верность своих сомнительных друзей и подробно знакомился с заговорами явных врагов, считая, что сбить с толку и обескуражить легче, чем строго наказать.
После реставрации доктор Рочклиф опять поселился в Вудстоке, получив новое повышение и сменив споры и политические интриги на занятия философией. Он был одним из членов‑учредителей Королевского общества; через него король потребовал от этой ученой корпорации решения следующей любопытной задачи: «Почему, если наполнить кувшин до краев водой и опустить в воду большую живую рыбу, вода все же не перельется через края кувшина?»
Объяснение этого удивительного явления, данное доктором Рочклифом, было самым остроумным из четырех, представленных обществу, и доктор, без сомнения, вышел бы победителем, если бы не упрямство одного тупого и невежественного провинциального джентльмена, который настоял на том, чтобы опыт был прежде всего произведен публично. Когда это было сделано, результат показал, что члены корпорации несколько опрометчиво признали эти факты на основании одного лишь авторитета короля: рыба, которую таким забавным образом погрузили в ее родную стихию, расплескала воду по залу, подорвав доверие к четырем тонким исследователям и испортив большой турецкий ковер.
Доктор Рочклиф умер, по‑видимому, около 1685 года, оставив после себя немало различных сочинений, а главное — много занятных фактов из секретной истории; оттуда и извлечены нижеследующие записки, о которых мы намерены сказать только несколько слов для иллюстрации.
Существование лабиринта Розамунды, упоминающегося на страницах этих записок, засвидетельствовано Дрейтоном еще в царствование королевы Елизаветы.
«Развалины лабиринта Розамунды, а также ее водоем, дно которого выложено квадратными камнями, и ее башня, из которой начинался лабиринт, существуют и до сих пор. Сводчатые переходы со стенами из камня и кирпича переплетаются так, что найти выход почти невозможно. Если бы королева когда‑нибудь окружила войсками ее обиталище, Розамунда могла легко избежать непосредственной опасности, а в случае надобности — выйти на волю через потайные ходы, расположенные за несколько миль от Вудстока в Оксфордшире» note 4.
Весьма вероятно, что странная фантасмагория, которая, как достоверно известно, была разыграна над комиссарами Долгого парламента, посланными в Вудсток для того, чтобы вырубить парк и уничтожить замок, была осуществлена с помощью секретных переходов и тайников древнего лабиринта Розамунды, вокруг которого короли Англии из поколения в поколение строили свою охотничью резиденцию.
Доктор Плот в своей «Правдивой истории Оксфордшира» приводит любопытный рассказ о неприятностях, доставленных этим почтенным комиссарам. Но так как у меня нет под рукой этой книги, я могу только сослаться на работу знаменитого Глэнвила о ведьмах, в которой подчеркивается, что этот рассказ доктора о сверхъестественных явлениях достоин всяческого доверия. Кровати комиссаров и их слуг наклонялись так, что чуть не переворачивались, а потом столь резко возвращались в обычное положение, что те, кто спал в них, легко могли переломать себе кости. Необычный и страшный шум пугал этих кощунственных посягателей на королевскую собственность. Однажды дух запустил в них тарелкой, в другой раз швырял в них камни и лошадиные кости.
На спящих выливались бочки воды; подобных проделок было столько, что комиссары съехали со двора, лишь наполовину осуществив задуманный грабеж.
Доктор Плот, человек со здравым смыслом, подозревал что эти фокусы были делом рук каких‑то заговорщиков; Глэнвил, конечно, всеми силами старался опровергнуть это мнение; вряд ли можно было бы ожидать, чтобы он, веря в такое подходящее объяснение как действия сверхъестественных сил, согласился бы отказаться от ключа, который отопрет любой замок, даже самый хитрый.
И все‑таки впоследствии обнаружилось, что доктор Плот был совершенно прав и что единственным духом совершившим все эти чудеса, был переодетый роялист, парень по прозвищу Верный Джо или что‑то в этом роде, прежде состоявший на службе у смотрителя парка и поступивший в услужение к комиссарам с целью подвергнуть их преследованиям.
Кажется, я где‑то читал рассказ о том, как это было сделано, и о приспособлениях, с помощью которых этот колдун совершал свои чудеса, но не уверен, читал ли я это в книге или в памфлете. Я припоминаю оттуда одно особенно важное место. Комиссары решили утаить некоторые ценности, не включив их в список, который они должны были предъявить парламенту, и собирались разделить добычу между собой.
Они написали договор, устанавливающий долю каждого в этом хищении, и для безопасности спрятали его в цветочный горшок. И вот, когда несколько священнослужителей, а также наиболее благочестивые люди из окрестностей Вудстока собрались, чтобы изгнать предполагаемого дьявола, Верный Джо устроил фейерверк, который он зажег в самый разгар службы.
При этом цветочный горшок разбился, и, к стыду и смятению комиссаров, их тайный договор вылетел в самую середину кружка собравшихся гонителей дьявола, которые таким образом познакомились с тайными планами расхитителей королевского имущества.
Однако мне нет надобности напрягать память, стараясь собрать старые и неполные воспоминания о подробностях этих фантастических происшествий в Вудстоке, потому что доктор Рочклиф в своих записках приводит гораздо более точный рассказ, чем все, что можно почерпнуть из любого отчета, существовавшего до того, как они были опубликованы.
Разумеется, я мог бы написать эту часть моего сочинения гораздо пространнее, потому что располагаю обширными материалами, но — скажу читателю по секрету — некоторые благожелательные критики были того мнения, что всей этой истории нельзя верить ни на грош, и поэтому я решил быть более кратким, чем мог бы при других обстоятельствах.
Нетерпеливый читатель, вероятно, обвинит меня в том, что свечою я заслоняю от него солнце. Но даже если солнце такое яркое, каким мы его видим, а светильник или факел дымит в десять раз больше, чем обычно, тот, кто друг мне, должен потерпеть еще минуту, пока я отрекусь от самой мысли о браконьерстве в чужом поместье. Сокол, как говорим мы в Шотландии, не должен выклевывать глаза другому соколу или посягать на его добычу; поэтому, если бы я знал, что по описанной эпохе и по своему содержанию этот роман может отчасти совпасть с тем, который недавно опубликовал один мой выдающийся современник, я бы, без сомнения, на время оставил в покое рукопись доктора Рочклифа. Но, прежде чем мне стало известно это обстоятельство, моя книжечка была уже наполовину отпечатана, и мне оставалось только избежать всякого сознательного подражания, отложив на время чтение книги моего современника. Когда сочинения одного и того же рода написаны в общей манере исторических повествований, то некоторые случайные совпадения, вероятно, неизбежны. Если такие совпадения будут обнаружены, виновным, наверно, окажусь я. Но мои намерения были совершенно невинны, потому что одним из приятных последствий окончания «Вудстока» для меня будет то, что завершение моей собственной задачи позволит мне доставить себе удовольствие и прочесть «Брэмблтай‑хауз», от чего я до сих пор сознательно воздерживался.
Глава I
Тот верил в проповедь аббата,
А этот — лишь в кулак солдата,
И были споры горячи,
И все хватались за мечи.
Батлер, «Гудибрас»note 5
В городе Вудстоке есть величественная приходская церковь — по крайней мере мне так говорили, а сам я ее не видел. Когда я был в этом городе, я едва успел осмотреть великолепный Бленхеймский замок, его расписные стены и увешанные гобеленами покои — я торопился на званый обед к моему ученому другу, ректору ***‑ского колледжа. Это был один из тех случаев, когда человек может очень повредить себе, если любознательность помешает ему быть пунктуальным. Описание церкви понадобилось мне для этого романа, но у меня есть некоторые основания сомневаться в том, что человек, которого я попросил рассказать мне о ней, сам когда‑либо видел ее внутреннее убранство, поэтому замечу только, что сейчас церковь эта представляет собой величественное здание; правда, лет сорок — пятьдесят тому назад ее основательно перестроили, но там и доныне сохранились арки древней капеллы, основанной, по преданию, королем Иоанном. Именно с этой древней частью церкви и связан мой рассказ.
Однажды утром в конце сентября или начале октября 1652 года на торжественный молебен по случаю решительной победы при Вустере в древней капелле, или часовне, короля Иоанна собралась весьма уважаемая публика. Свирепствующая гражданская война и особый дух того времени наложили свой отпечаток на состояние церкви и ее прихожан. В храме были заметны многочисленные следы разрушения. Витражи, когда‑то украшавшие окна, были вдребезги разбиты копьями и мушкетами, потому что их сочли свидетельством идолопоклонства. Резьба на кафедре была повреждена, а две чудесные перегородки, украшенные скульптурами из дуба, сломаны по той же основательной и веской причине. Алтарь был сдвинут с места, а золоченая решетка, когда‑то его окружавшая, разломана и отброшена в сторону. Статуи с некоторых надгробий, изуродованные, валялись на полу —
Дурное воздаянье…
За подвиги и славные деянья.
В пустых приделах гулял осенний ветер; по остаткам столбов и перекладин из грубо обтесанного дерева, а также по разбросанным клочкам сена и примятой соломе видно было, что святой храм недавно служил конюшней.
Молящиеся, как и само здание, утратили былое благолепие. На резных галереях не видно было обычных прихожан мирного времени, прикрывавших рукою глаза, чтобы сосредоточиться в молитве там, где молились их отцы, исповедуя ту же веру, иомен и пахарь напрасно искали глазами высокую фигуру старого сэра Генри Ли из Дитчли, медленно проходившего по боковым приделам в расшитом плаще, с тщательно расчесанными усами и бородой; за ним обычно следовал его верный пес; когда‑то он спас хозяину жизнь, и ему было позволено сопровождать его в церковь. К Бевису вполне подходила пословица — «Хорош тот пес, который ходит в церковь», ибо, сдерживая часто мучивший его соблазн завыть в унисон с пением, он вел себя так же благопристойно, как любой прихожанин, и возвращался из церкви, может быть, столь же просветленный, как и большинство из них. Вудстокские барышни так же безуспешно высматривали расшитые плащи, звенящие шпоры, сапоги с раструбами и высокие плюмажи молодых кавалеров из знатных семейств; эти кавалеры обычно разгуливали по улицам или по церковному двору с той непринужденностью, которая свидетельствует об изрядном самомнении, но даже приятна, когда сочетается с приветливостью и учтивостью.
А почтенные старые дамы в белых чепцах и черных бархатных платьях, а их дочери — «приманка для соседских глаз», — где теперь все те, кто, входя в церковь, отвлекал прихожан от благочестивых помыслов? «Ну, а ты, Алиса Ли, такая прелестная, нежная, отзывчивая (так говорит летописец того времени, чью рукопись мы прочли)? Почему мне выпало на долю повествовать о твоих злоключениях, а не о том времени, когда, сходя со своей породистой лошадки, ты привлекала так много взоров, будто ты ангел, спустившийся на землю, и на тебя изливалось столько благословений, будто ты — посланец небес, принесший добрые вести! Ты не была создана праздным воображением сочинителя исторических романов, фантазия его не украсила тебя противоречивыми достоинствами, — твои добродетели внушили мне горячую любовь, а что до недостатков — они так мило выглядели на фоне достоинств, что за них я, кажется, полюбил тебя еще сильнее».
С семейством Ли исчезли из капеллы короля Иоанна и остальные знатные и благородные семьи — Фримантлы, Уинклкомы, Драйкотты и другие, ибо воздух, веявший над оксфордскими башнями, не благоприятствовал развитию пуританства, более распространенного в соседних графствах. Но среди прихожан были два или три таких, которые, судя по одежде и поведению, принадлежали к местной знати; было тут и несколько именитых горожан Вудстока, главным образом оружейников и перчаточников, которым умение обрабатывать сталь или кожу давало возможность жить в довольстве. Эти достойные люди были в длинных черных, наглухо застегнутых плащах и, как мирные граждане, носили на поясе библию и записную книжку, а не кинжал или шпагу note 6.
Эта почтенная, но немногочисленная часть прихожан приняла пресвитерианское вероисповедание, отвергающее литургию и иерархию англиканской церкви.
Их духовным отцом был преподобный Ниимайя Холдинаф, славившийся своими длинными и поучительными речами в защиту сил небесных. Вместе с этими степенными господами сидели их почтенные супруги в накрахмаленных брыжах и ожерельях, словно сошедшие с портретов, которые в каталогах картин именуются «жены бургомистров»; хорошенькие же дочки, подобно чосеровскому врачу, не всегда сосредоточивали свое внимание на библии; напротив, едва ослабевала бдительность почтенных матерей, они отвлекались и отвлекали других.
Но, кроме этих степенных особ, в церкви было немало людей и рангом пониже. Некоторых привело сюда любопытство, но многие были темными ремесленниками, сбитыми с толку богословскими спорами того времени и множеством сект, разнообразных, как цвета радуги. Самомнение этих ученых фиванцев точно соответствовало их невежеству: последнее было абсолютно, а первое безгранично. Их поведение в церкви не было ни благочестивым, ни примерным.
Большинство подчеркивало свое циничное пренебрежение к тому, что человечество считает священным; церковь для этих людей была просто домом с колокольней, священник — обыкновенным человеком, посты — сухими корками и жидкой похлебкой, непригодной для утонченного вкуса святых, а молитва — обращением к небесам, которые каждый мог по своему усмотрению принять или отвергнуть.
Те что постарше, сидели развалившись на скамьях, надвинув шляпы с высокими тульями на сурово нахмуренные лбы; они ожидали пресвитерианского проповедника подобно псам, молчаливо ждущим быка, которого ведут им на растерзание. Некоторые из молодых сочетали ересь с вольным поведением — глазели на женщин, зевали, кашляли, шептались, ели яблоки, грызли орехи, словом, вели себя как на галерее театра до начала представления.
Кроме того, среди прихожан было несколько солдат; одни были в кольчугах и стальных шлемах, другие — в куртках из буйволовой кожи, третьи — в красных мундирах. На этих воинах были навешаны подсумки с патронами, они опирались на пики и мушкеты. Они тоже имели свое мнение по поводу самых сложных вопросов веры, и фанатизм, доведенный до нелепости, сочетался у них с величайшей храбростью и отвагой в бою. Вудстокские горожане смотрели на этих воинов‑святош с немалым страхом; хотя жизнь их не часто омрачалась грабежами и насилием, солдаты всегда могли прибегнуть и к тому и к другому, и мирным гражданам ничего не оставалось, как повиноваться всему, что могло возникнуть в необузданном и фанатичном воображении воинственных советчиков.
После некоторого ожидания прихожане увидели, что преподобный Холдинаф идет вдоль приделов часовни не так медленно и не той величественной походкой, которой в минувшие дни старый настоятель обычно подчеркивал достоинство своего сана, а торопливыми шагами, точно он опаздывал и стремился наверстать упущенное время. Это был высокий худощавый человек со смуглым лицом и беспокойным взглядом, выдававшим его раздражительный характер. Он был в коричневом, а не в черном облачении, поверх которого носил, в честь Кальвина, синий женевский плащ, развевавшийся у него за плечами, когда он спешил к кафедре. Седеющие волосы были подстрижены так коротко, как только можно было подстричь ножницами, их прикрывала черная шелковая шапочка — она так плотно сидела на голове, что уши, торчавшие из‑под нее, казались ручками, за которые можно было поднять всего человека. Вдобавок достойный богослов был в очках, носил длинную седеющую бороду, а в руке у него была маленькая карманная библия с серебряными застежками. Подойдя к кафедре, он минутку помедлил, чтобы перевести дух, а затем стал подниматься, шагая через две ступеньки.
Но в это время сильная рука схватила его за плащ. Это была рука человека, который отделился от группы солдат, — плотного человека среднего роста с острым взглядом и довольно заурядной внешностью; привлекало внимание только выражение его лица. Одежда его, хоть не военного покроя, чем‑то напоминала солдатскую. На нем были широкие штаны из телячьей кожи; на одном боку — рапира неимоверной длины, или палаш, как ее тогда называли, на другой — кинжал. На сафьяновом поясе висели пистолеты.
Священник, отвлеченный таким образом от своих обязанностей, оглянулся на незнакомца и спросил не очень любезным тоном, что означает подобное вмешательство.
— Приятель, — сказал дерзкий незнакомец, — ты что, собираешься держать речь перед этим почтенным людом?
— А как же! — с негодованием воскликнул священник. — Таков мой долг перед господом. Горе мне, если я не буду проповедовать евангелие! Прошу тебя, друг, не отвлекай меня от дела.
— Ну нет, — возразил воинственный незнакомец, — я сам собираюсь проповедовать, поэтому лучше удались; а впрочем, если хочешь послушаться моего совета, оставайся здесь и вразумляйся вместе с заблудшими овцами, которым я собираюсь сейчас разбросать крохи утешительной веры.
— Изыди, посланец сатаны! — разгневанно воскликнул священник. — Уважай мой сан, мое облачение!
— Не вижу, почему я должен уважать покрой твоего плаща, — ответил тот, — или сукно, из которого он сшит, больше, чем ты уважаешь епископский стихарь: тот — белый с черным, а твой — синий с коричневым. Все вы — ленивые, сонные псы! Все вы — пастыри, что морите стадо голодом и не печетесь о нем! Все вы думаете только о наживе, вот что!
Такие непристойные сцены были в те времена настолько обычны, что никто и не подумал вмешаться; прихожане наблюдали молча; те, кто познатней, возмущались, кое‑кто из простолюдинов смеялся, а некоторые принимали сторону солдата или священника, как им заблагорассудится. Тем временем борьба становилась все яростнее; преподобный Холдинаф начал взывать о помощи.
— Господин мэр Вудстока, — воскликнул он, — неужели ты присоединишься к тем бессовестным чиновникам, которые оставляют свой меч правосудия праздным?.. Горожане, неужели вы не поможете вашему пастырю?.. Достойные олдермены, неужели вы будете смотреть, как это порождение буйвола и сатаны задушит меня на ступенях кафедры? Нет, дайте‑ка я одолею его и сброшу с себя его путы!
С этими словами Холдинаф, отбиваясь от солдата, ухватился за перила, стараясь подняться на кафедру.
Его мучитель вцепился в полы плаща, который чуть не задушил священника, но тот, произнося последние слова сдавленным голосом, проворно дернул завязки у шеи, плащ вдруг соскользнул с плеч священника, солдат упал и покатился по ступенькам, а обретший свободу богослов вскочил на кафедру и затянул победный псалом над поверженным противником. Но шум, стоявший в церкви, не дал ему насладиться своим торжеством, и, хотя он и его верный причетник продолжали петь гимн победы, пение их было слышно только урывками, подобно крику буревестника во время шторма.
Причина суматохи заключалась в том, что мэр, ревностный пресвитерианин, с самого начала следил за действиями солдата с величайшим возмущением, но не решался выступить против вооруженного человека до тех пор, пока тот стоял на ногах и был способен оказать сопротивление. Однако как только глава города увидел, что защитник лежит на спине, а женевский плащ богослова развевается у него в руках, он тотчас же ринулся вперед, закричал, что такое бесчинство терпеть долее нельзя, и приказал городским стражникам схватить распростертого борца, заявляя в величии своего гнева:
— Я засажу в тюрьму все эти красные мундиры, я засажу всех их, будь то хоть сам Нол Кромвель!
Возмущение достойного мэра взяло верх над его рассудком, он расхвастался не к месту, ибо три солдата, до тех нор стоявшие неподвижно, как статуи, сделали шаг вперед и очутились между стражниками и своим товарищем, который как раз в эту минуту поднимался с пола. Затем ружья их опустились согласно артикулу того времени и приклады стукнули об пол на расстоянии одного дюйма от подагрических пальцев на ногах господина мэра. Видя, что его попытки навести порядок пресекаются таким образом, энергичный мэр устремил взор на своих союзников и сразу же понял, что сила не на его стороне.
Все отпрянули, услышав зловещий лязг железа о камень. Мэр был вынужден снизойти до уговоров.
— Чего вы хотите, господа? — спросил он. — Разве прилично честным и богобоязненным воинам, свершившим для своей родины такое, о чем раньше никто и не слыхивал, кричать и безобразничать в церкви, да еще помогать, подстрекать и поддерживать нечестивца, который во время торжественного молебна изгоняет священника с его собственной кафедры?
— А нам дела нет до твоей церкви, как ты ее там называешь, — сказал человек, в котором по перышку на шлеме можно было узнать капрала. — Нам непонятно, почему в этой цитадели предрассудков нельзя слушать достойных людей, так же как в прежнее время слушали людей в сутанах, а теперь людей в плащах. Вот мы сейчас и вытащим вашего Джека Просвитерианина из деревянной сторожевой будки, а наш собственный часовой сменит караул, залезет туда, будет громко кричать и никому не даст спуску.
— Хорошо, господа, — ответил мэр, — если ваши намерения таковы, у нас нет возможности вам противиться — мы, как вам известно, люди мирные и тихие. Но дайте‑ка мне сначала поговорить с нашим достойным пастырем Ниимайей Холдинафом и постараться убедить его, чтобы он временно уступил свое место и не скандалил.
Тут миролюбивый мэр прервал взволнованные крики Холдинафа и причетника и попросил обоих удалиться, чтобы дело не дошло до драки.
— Драка! — ответил пресвитерианский богослов с презрением. — Какая там драка, когда люди боятся выступить против открытого оскорбления церкви и дерзкого проявления ереси! Разве стали бы ваши соседи из Бэнбери терпеть такое оскорбление?
— Ну, полноте, мистер Холдинаф, — сказал мэр. — Не подстрекайте нас и не доводите до потасовки. Говорю вам еще раз: мы люди не военные, кровь проливать не любим.
— Да если и прольете, то не больше, чем от укола иголки! — презрительно отвечал священник. — Вы вудстокские портные! Ведь перчаточник — тот же портной, только имеет дело с лайкой! Я покидаю вас, презирая ваши трусливые сердца и слабые руки.
Я найду себе другую паству, которая не покинет своего пастыря при первом крике дикого осла, вышедшего из великой пустыни.
С этими словами огорченный богослов сошел с кафедры, смахнул с сапог пыль и удалился из церкви так же поспешно, как и вошел в нее, хотя причина торопливости на этот раз была иная. Горожане с прискорбием и не без угрызений совести провожали его глазами, как бы сознавая, что не были образцом храбрости. Мэр и еще несколько человек вышли из Церкви, чтобы догнать и успокоить священника.
Оратор индепендентов, недавно поверженный ниц, теперь, без дальнейших церемоний взобравшись на кафедру, вытащил из кармана библию и открыл ее на сорок пятом псалме:
— Препояшь мечом бедро твое, сильный, и во славе и величии своем победоносно отправляйся в путь.
На эту тему он произнес исступленную речь, какие часто произносились в те времена. В таких речах люди привыкли искажать и извращать смысл священного писания, приспосабливая его к современным событиям. Слова, в прямом смысле относящиеся к царю Давиду и теперь примененные к приходу мессии, по мнению этого оратора‑воина, вполне подходили к Оливеру Кромвелю, победоносному полководцу молодой республики, которой не суждено было достичь зрелости.
— Препояшь мечом бедро твое! — кричал проповедник с воодушевлением. — Разве это не самый добрый клинок, который когда‑либо звенел о латы или о стальное седло! Ага, навострили уши, вы, ножовщики Вудстока! Разве вы знаете, что такое добрый палаш? Разве вы его ковали? Разве сталь его закалена водой из источника Розамунды? Или лезвие его освящено старым рогоносцем — попом из Годстоу?
Вы, конечно, хотите нас уверить, что это вы его ковали, сваривали, точили, шлифовали, а он никогда и не бывал на вудстокской наковальне. Вы все занимались секачами для оксфордских лодырей, здоровенных попов, — глаза у них до того заплыли жиром, что они и беды не видели, пока она не схватила их за горло! Но я могу вам сказать, где этот меч ковали, калили, сваривали, точили и шлифовали. В то время, когда вы, как я уже говорил, делали секачи для нечестивых попов и кинжалы для беспутных богохульников роялистов, чтобы они перерезали горло английскому народу, меч этот ковали при Лонг‑Марстои‑муре, удары сыпались там чаще, чем молот бьет о наковальню; закален он был в Нейзби в крови отборных роялистов, сварен в Ирландии у стен Дрогеды, отточен на шотландцах под Данбаром, а недавно его так отшлифовали под Вустером, что он блестит, как солнце в полдень, и никакой светильник в Англии с ним не сравнится.
Тут среди солдат‑прихожан поднялся гул одобрения, звучавший, как крики «Слушайте, слушайте!» в английской палате общин. Такие крики выражают сочувствие слушателей и поднимают воодушевление оратора.
— А теперь, — продолжал оратор с возросшей энергией, видя, что собравшиеся разделяют его чувства, — слушайте, что говорит писание: «Скачи дальше пользуйся удачей.., не останавливайся на пути твоем.., не давай отдыха войску твоему.., не сходи с седла.., преследуй разогнанных беглецов.., труби в рог труби не салют и не отбой, а боевой клич… По коням! Вперед!.. В бой! Гонись за наследником!.. На что он нам? Убивай, хватай, разрушай, дели добычу!
Будь благословен, Оливер, честь тебе и слава — твое дело правое, твое призвание бесспорно, твой жезл полководца никогда не терпел поражения, твоему знамени никогда не угрожало несчастье. Поспешай же, цвет английского воинства! Скачи вперед, избранник божий! Препояшь бедро твое мечом решимости!
Неуклонно стремись к высокой цели!
И опять низкий и глухой рокот под древними сводами старой капеллы дал проповеднику возможность перевести дух, а затем обитатели Вудстока не без тревоги услышали, как он направил поток своего красноречия в другое русло:
— Но зачем именно вам, жители Вудстока, говорю я все это? Ведь вы не хотите разделить участь нашего Давида, не интересуетесь сыном Иессеевым в Англии? Вы дрались изо всех сил (а они были не очень‑то мощные) за бывшего короля под предводительством этого старого кровожадного паписта сэра Джейкоба Эштона; не замышляете ли вы заговора для реставрации, как вы говорите, наследника, распутного сына казненного тирана, беглеца, за которым сейчас охотятся все верные сыны Англии, чтобы поймать и казнить его? «И зачем нужно было вашему всаднику повернуть коня в нашу сторону, — говорите вы в душе, — здесь он не нужен. Если мы желаем себе добра, уж лучше нам погрязнуть в трясине монархии и искупаться в ней, подобно свинье, которую только что отмыли от грязи». Ну, граждане Вудстока, я буду спрашивать, а вы отвечайте. Вы все еще жаждете сытой жизни монахов из Годстоу? Вы скажете «нет», но почему? Только потому, что горшки треснули и разбились и погас очаг, на котором кипел ваш котел? И еще спрошу я вас: вы все еще пьете воду из источника блудницы — красавицы Розамунды? Вы скажете «нет», а почему?..
Но не успел оратор сам себе ответить, как его прервала громкая реплика одного из прихожан:
— Потому что бренди ваши молодцы нам не оставили, воду разбавить нечем.
Все взоры устремились на смельчака, который стоял у одной из массивных англосаксонских колонн и сам походил на колонну. Он был невысокого роста, но крепко сбит, фигурой напоминал Маленького Джона; опирался он на толстую дубинку, на нем была короткая куртка линкольнского сукна, когда‑то зеленая, а теперь выцветшая и потертая, но сохранявшая остатки галунов, которыми была расшита.
В нем чувствовалась какая‑то беззаботная, добродушная смелость, и, несмотря на страх перед солдатами, кое‑кто из горожан не удержался от возгласа:
— Молодец, Джослайн Джолиф! — Веселый Джослайн, так вы его зовете? — продолжал проповедник, не проявляя ни смущения, ни недовольства. — А у меня он будет Джослайн‑арестант, если посмеет еще раз прервать мою речь. Уж наверно, он из тех ваших егерей, которым никак не забыть, что они носили на кокардах и охотничьих рогах буквы С. R., как пес носит на ошейнике имя своего хозяина, — хорош знак для христианина! Но зверь лучше его, зверь носит свою собственную шкуру, а презренный раб — хозяйскую. Видел я, как такие плуты болтаются на веревке!.. На чем это я остановился? Ах, да! Я уличал вас в ереси, жители Вудстока! Вы скажете, что отреклись от папы и отреклись от прелатов, а затем умоете руки, как фарисеи! Вы и есть фарисеи! Уж не вы ли стоите за чистоту веры? Вы, скажу я вам, как Ииуй, сын Намессиев, который разрушил дом Ваалов, но не отступал от грехов Иеровоама. Даже если вы не едите рыбу по пятницам с этими заблудшими папистами и не печете пирог в двадцать пятый день декабря, как лодыри прелатисты, зато вы опиваетесь награбленным вином каждую ночь в году с вашим пресвитерианским пастырем, клевещете на достойных, хулите республику; вы еще кичитесь вашим вудстокским парком и говорите:
«Разве не был он первым в Англии огорожен, да еще не Генрихом ли, сыном Вильгельма, по прозванию Завоеватель?» И у вас там есть роскошный замок, зовете вы его королевским, и есть там дуб, который вы тоже зовете королевским; в парке вы крадете оленину, поедаете ее и приговариваете: «Вот королевская оленина, мы запьем ее из чаши за здоровье короля, уж лучше мы съедим эту оленину, чем круглоголовые негодяи республиканцы». Но слушайте и разумейте то, что я вам скажу. Об этом мы и пришли поговорить. И разговаривать мы будем языком пушек, которые превратят в развалины королевский замок, где вы так приятно проводили время; а королевский дуб расколем на дрова для печи в пекарне; и снесем изгороди вашего заповедника, перебьем ваших оленей и съедим их сами, а вы и объедков не получите — ни рожек, ни ножек. От рога не останется ни кусочка даже для рукоятки дешевого ножа, из шкуры не выкроите вы и пары штанов, ведь все вы жестянщики и перчаточники. И вас не поддержит и не спасет изгнанный изменник Генри Ли, называющий себя главным лесничим Вудстока, и никто из его приспешников, ибо сюда идет тот, кого зовут Магар‑Шалал‑Хаш‑Баз — он спешит за добычей.
На этом он закончил свои пылкие излияния.
Последние его слова переполнили страхом сердца Несчастных жителей Вудстока: в них содержался намек, подтверждающий тревожные слухи, распространившиеся с некоторого времени среди местного населения. Сообщение с Лондоном было очень плохое, известия были недостоверные, да и время не очень надежное. Слухи же носились в воздухе, преувеличенные страхами и надеждами множества различных групп. Но молва, касающаяся Вудстока, держалась упорно и не менялась. Изо дня в день говорили о том, что парламент издал роковой приказ продать Вудстокский заповедник на порубку, охотничий замок разрушить, изгороди снести и по возможности стереть с лица земли все следы былой славы. Многим горожанам это принесло бы огромный ущерб — почти все они по праву или при попустительстве властей пасли скот в королевском заповеднике, рубили там дрова и пользовались другими благами. Жители городка были удручены и тем, что краса их местности будет уничтожена, замок разрушен, а его ценности растащены. Такие патриотические чувства часто можно наблюдать в местечках, отличающихся от вновь построенных городов тем, что в них есть памятники старины и бережно хранимые предания о прежних днях. Вудстокские старожилы испытывали эти опасения в полной мере. Они трепетали в предчувствии беды, но теперь, когда приближение ее возвещалось прибытием угрюмых, суровых и всемогущих солдат, когда они услышали об этом из уст проповедника‑воина, им стало ясно, что судьба их решена. На время были забыты все внутренние раздоры, и прихожане, отпущенные без пения псалмов и благословения, медленно и печально разбрелись по домам.
Глава II
Вот дочь твоя. Ты стар и сед,
Но с нею ты не одинок:
Коль никнет дуб под грузом лет,
Его хранит от бурь и бед
Ветвистый молодой дубок.
Закончив свою проповедь, солдат‑оратор отер лоб — он сильно разгорячился в пылу красноречия И во время схватки, хотя погода была прохладная.
Затем он спустился с кафедры и сказал несколько слов капралу отряда, который кивнул в знак согласия, собрал своих солдат и повел их строем на городские квартиры.
Сам же проповедник, как ни в чем не бывало, вышел из церкви и направился не спеша бродить по улицам Вудстока с видом приезжего, осматривающего город. По‑видимому, он совсем не замечал, что за ним с беспокойством наблюдают жители. Все то и дело украдкой бросали на него любопытные взгляды; казалось, что на него смотрят как на человека подозрительного и опасного, которого, однако, ни в коем случае нельзя сердить. Он же не обращал на них внимания, а надменно выступал, как все известные фанатики того времени, — твердый торжественный шаг, суровый и в то же время сосредоточенный взгляд, как у человека, раздраженного тем, что земные дела на мгновение отвлекли его внимание от небесных. Люди такого рода презирали и осуждали самые безобидные утехи, а невинное веселье вызывало у них негодование. Но именно подобный образ мыслей готовил людей для великих подвигов: в основе его лежали бескорыстные принципы, а не удовлетворение своих страстей. Некоторые из них, в самом деле, были лицемерами и пользовались религией, как покровом для своего честолюбия, но многие были подлинно верующими и обладали суровой республиканской добродетелью, которой другие только прикрывались. Подавляющее же большинство колебалось между этими двумя крайностями, — веря в какой‑то степени в могущество религии, они больше старались притворяться, отдавая дань времени.
Человек с такими притязаниями па святость — они отражались на его лице и в осанке и дали повод для приведенного выше отступления — дошел тем временем до конца главной улицы, ведущей к Вудстокскому парку. Зубчатые готические ворота преграждали выход в город. Архитектура их не была строгой, разнообразный стиль пристроек свидетельствовал о том, что они были сделаны в разные эпохи, но в целом ворота производили величественное впечатление. Массивная решетка из кованых железных прутьев с многочисленными завшушками и спиралями, которые увенчивались злополучным вензелем С. R‑, уже разрушалась — отчасти ржавчиной, отчасти насилием.
Незнакомец остановился, словно раздумывая, войти ли ему без позволения. Он поглядел сквозь решетку вдоль аллеи, обсаженной могучими дубами и слегка заворачивающей в сторону; она, казалось; уходила в лесную чащу. Дверца в железных воротах оказалась открытой, солдату хотелось войти, но он колебался, точно сознавая, что это было бы вторжением на чужую территорию; колебание его показывало, что он испытывает больше уважения к этому месту, чем можно было ожидать, судя по его убеждениям и поступкам. Он замедлил свой важный и торжественный шаг, остановился и посмотрел кругом.
Недалеко от ворот он увидел две‑три старинные башенки, поднимавшиеся над деревьями; каждая была увенчана сверкающим в лучах осеннего солнца ажурным флюгером. Это были башни охотничьей усадьбы — или замка, как ее называли. В замок еще со времен Генриха II приезжали английские короли, когда им было угодно посетить оксфордские леса, где водилось столько дичи, что, по свидетельству старика Фуллера, охотники и сокольничие нигде не могли так потешиться. Замок стоял на равнине, поросшей кленами, недалеко от того чудесного места, где посетитель останавливается, чтобы полюбоваться на Бленхейм, вспомнить о победах Марлборо и выразить восторг или одобрение громоздкой пышности постройки в стиле Ванбру.
Наш военный проповедник тоже остановился там, но вовсе не затем, чтобы полюбоваться окружающим видом. Вскоре он увидел двух людей, мужчину и женщину, которые медленно приближались к нему и так были заняты разговором, что не подняли глаз и ре заметили незнакомца, стоявшего на дорожке перед ними. Солдат воспользовался их рассеянностью и, желая последить за ними, но при этом остаться незамеченным, скользнул под одно из огромных деревьев, окаймлявших дорогу; его ветви со всех сторон спускались до самой земли и создавали надежное укрытие, в котором человека можно было найти только при усиленных поисках.
Между тем мужчина и дама продолжали свой путь, направляясь к освещенной последними солнечными лучами грубой скамье, расположенной рядом с деревом, под которым спрятался незнакомец.
Мужчина был пожилой, но состарился он, казалось, не под тяжестью лет, а больше от горя и болезней. На нем был траурный плащ поверх платья такого же мрачного цвета и того живописного покроя, который обессмертил Ван‑Дейк. Но хотя платье его было богатое, он носил его с небрежностью, выдававшей его душевное смятение. Его старое, но все еще красивое лицо отражало ту же степенность, что одежда и походка. В его внешности больше всего запоминалась длинная седая борода, которая ниспадала на камзол с разрезами и ярко выделялась на фоне темной одежды.
Молодая особа, слегка поддерживавшая почтенного джентльмена под руку, была стройна и легка, как сильфида; она была так прекрасна, что даже земля, по которой ступало это воздушное создание, Казалась слишком массивным подножием для нее.
Но земной красоте присущи земные печали. На глазах красавицы были видны следы слез, лицо пылало, когда она слушала своего спутника, а по печальному и недовольному взгляду старика было видно, что разговор столь же неприятен и для него. Когда они уселись на скамью под деревом, до солдата стали отчетливо доноситься слова старика, однако ответы молодой особы расслышать было труднее.
— Это нестерпимо! — горячо говорил старик. — Тут и несчастный паралитик ринется в бой. Конечно, ты права, сторонников у меня поубавилось, кое‑кто меня бросил; нечего их, бедняг, упрекать за это в наши дни. Зачем они станут служить мне, если в кладовых у меня нет хлеба, а в подвалах — пива?
Но у нас осталось еще несколько верных егерей старой вудстокской закалки — большинство из них в годах, как и я, ну и что с того? Старое дерево с годами твердеет. Я отстою древний замок, это мне не впервой! Отстоял же я его против силы, раз в десять больше нынешней.
— Увы, дорогой отец! — сказала девушка, и тон ее ясно показывал, что она считает оборону безнадежной, — О чем это ты жалеешь? — сердито возразил старик. — Не о том ли, что я не пустил на порог десятка два этих кровожадных лицемеров?
— Но ведь стоит их предводителям захотеть, они легко могут послать против нас целый полк или армию, — ответила девушка, — и какой толк от вашего сопротивления? Они придут в ярость и всех нас уничтожат!
— Ну и пусть, Алиса, — не уступал отец, — я свое прожил и даже лишку прихватил. Я пережил добрейшего и благороднейшего государя. Что мне остается делать на земле после страшного дня тридцатого января? Убийство монарха, совершенное в тот день, было сигналом всем верноподданным Карла Стюарта отомстить за его смерть или достойно умереть, когда потребуется.
— Не говорите так, сэр! — возразила Алиса Ли. — Не к лицу человеку с вашим умом и заслугами не дорожить жизнью, которая еще может быть полезна вашему королю и родине. Не всегда же положение будет таким, не может этого быть! Англия не станет долго терпеть правителей, которых ей навязали в эти тяжкие дни. А пока… (Тут солдат не расслышал несколько слов).., и постарайтесь не раздражаться, от этого только хуже будет.
— Хуже! — запальчиво воскликнул старик. — Что же может быть хуже? Разве эти люди не прогонят нас из нашего последнего убежища, не разрушат остатки королевских владений, вверенных моему попечению? Разве не превратят они королевский дворец в воровской притон, а затем умоют руки и вознесут молитву господу, как будто совершили благое дело?
— Все же, — сказала дочь, — есть еще надежда, и я верю, что король уже вне опасности. Можно надеяться, что брат Альберт тоже спасся.
— Альберт! Опять о том же! — воскликнул старик с упреком в голосе. — Если бы не твои мольбы, я бы сам поехал в Вустер, а теперь вот отсиживаюсь здесь, как никчемная борзая в разгар охоты, а кто акает, может, и я бы там пригодился! Голова старика еще способна послужить, когда рука уже ослабла. Но вы с Альбертом хотели, чтобы он ехал один! А теперь кто знает, что, с ним сталось!
— Помилуйте, отец! Ведь есть надежда, что Альберт спасся в тот роковой день; молодой Эбни видел его за милю от поля битвы.
— Сдается мне, что молодой Эбни солгал, — так же запальчиво ответил старик, — язык у молодого Эбни проворнее, чем руки, но куда медленней, чем ноги его коня, когда Эбни удирает от круглоголовых.
Лучше бы уж Альберту пасть мертвым между Карлом и Кромвелем, чем нам услышать, что он сбежал так же проворно, как молодой Эбни.
— Дорогой отец! — вскричала девушка со слезами. — Как мне вас утешить?
— Утешить, говоришь? С меня довольно утешений. Славная смерть и развалины Вудстока вместо надгробной плиты — вот единственное утешение для старого Генри Ли. Клянусь памятью моих предков!.
Я отстою замок и не пущу этих бунтовщиков и разбойников!
— Но будьте же благоразумны, дорогой отец, — сказала девушка, — и смиритесь с неотвратимым, Дядя Эверард…
Тут старик прервал ее на полуслове:
— Твой дядя Эверард, барышня? Ну что ж, продолжай! Что там с твоим драгоценным и возлюбленным дядей Эверардом?
— Ничего, сэр, — ответила она, — если этот разговор вам неприятен.
— Неприятен! — воскликнул старик. — Почему, собственно говоря, он может быть мне неприятен?
А если даже и так, то какое кому до этого дело?
Что приятного случилось с нами за последние годы?
И какой астролог может предсказать нам приятное в будущем?
— Судьба, — возразила она, — быть может, готовит нам радостное возвращение нашего изгнанного государя.
— Поздно для меня, Алиса, — сказал баронет. — Если и есть такая светлая страница в небесной книге, мой смертный час наступит задолго до того, как она будет перевернута. Но, я вижу, ты хочешь уклониться от ответа. Говори же, что там с твоим дядей Эверардом?
— Нет, сэр, — ответила Алиса, — видит бог, уж лучше я умолкну навеки, чем заговорю о том, что может еще больше усилить вашу несдержанность.
— Несдержанность! — воскликнул отец. — Ну, ты ведь сладкоречивый врачеватель и, ручаюсь, не прольешь ничего, кроме бальзама, меда и елея на мою несдержанность, если так называются страдания старика с разбитым сердцем. Так что же с твоим дядей Эверардом?
Последние слова он произнес резким и сварливым тоном, а Алиса ответила ему робко и почтительно:
—Я только хотела сказать, сэр, я совершенно уверена, что дядя Эверард, когда мы уйдем отсюда…
— То есть, когда нас вышвырнут отсюда такие же стриженые лицемерные негодяи, как он сам? Ну, так рассказывай про твоего великодушного дядюшку, что же он сделает? Не отдаст ли нам этот солидный и расчетливый хозяин объедки со своего стола? Кусочки трижды обглоданного каплуна два раза в неделю и пост до отвала в пять остальных дней? Может быть, он позволит нам ночевать в конюшне возле своих полудохлых кляч, может быть — отнимет у них пучок соломы, чтобы муж его сестры (вот как мне .Пришлось назвать моего почившего ангела) и дочь его сестры не спали на голых камнях? Или пришлет каждому из нас по ноблю и предупредит, что посылает в последний раз? Ведь он‑то знает, как сейчас достается каждое пенни! Что еще сделает для нас твой дядя Эверард? Выхлопочет нам разрешение по миру ходить? Ну, этого я и без него смогу добиться!
— Вы к нему очень несправедливы, — возразила Алиса с жаром. — А спросите‑ка свое собственное сердце, и вы признаете, не в обиду вам будет сказано, что язык ваш произносит то, что опровергают ваши лучшие чувства. Дядя Эверард не скряга и не лицемер! Он совсем не так уж привязан к земным благам, он, конечно, не скупясь, поможет нам в беде.
И не такой уж он фанатик, он может быть милосердным и к людям другой секты!
— Да уж, не сомневаюсь в том, что англиканская церковь только секта для него, а может быть, и для тебя, Алиса, — сказал баронет. — Кто такие магглтонианцы, рантеры, браунисты, если не сектанты вместе с самим Джеком Пресвитером, а ты ставишь их в один ряд с нашими учеными прелатами и пастырями.
Таков уж дух времени; почему же и тебе не рассуждать как эти мудрые девственницы и сестры‑псаломшицы. Правда, ты ведь дочь нечестивого роялиста, но зато и родная племянница набожного дядюшки Эверарда.
— Если вы так считаете, отец, — ответила Алиса, — что я могу вам возразить? Дайте мне сказать хоть несколько слов, чтобы я передала вам поручение дяди Эверарда.
— А, так, значит, это поручение! Ну конечно! Я так и думал! Да и посланца я, кажется, тоже отгадал.
Что ж, госпожа посредница, выполняйте вашу миссию, у вас не будет повода жаловаться на мое нетерпение.
— Так вот, сэр, — ответила дочь, — дядя Эверард просит вас быть повежливее с комиссарами, которые придут конфисковать замок и заповедник, или хоть постарайтесь не чинить им препятствий и не оказывайте сопротивления: это, говорит он, к добру не приведет, даже в вашем понимании, а только даст повод преследовать вас, как одного из самых заядлых изменников. Он же считает, что этого можно избежать.
И искренне надеется, что, если вы последуете его совету, комиссия благодаря его связям может склониться к тому, чтобы заменить конфискацию Вудетока умеренным штрафом. Вот что говорит дядя, я сообщила вам его совет, а сама не буду испытывать ваше терпение новыми доводами.
— И хорошо сделаешь, Алиса, — ответил сэр Генри Ли, едва сдерживая гнев, — клянусь святым распятием, ты чуть не заставила меня согрешить — я уже стал думать, что ты не дочь мне. О, моя обожаемая спутница жизни, далекая сейчас от всех горестей и забот этого постылого мира, могла ли ты представить себе, что та дочь, которую ты прижимала к груди своей, будет искусительницей отца своего и, как грешная жена Иова, посоветует ему в трудный час принести совесть в жертву выгоде и просить, как милостыню из рук, обагренных кровью его государя, а может быть, и убийц его сына, жалкие остатки королевских владений, которые у него отняли! Что ж, барышня, если уж мне суждено просить милостыню, ты думаешь, я буду молить тех, кто обрек меня на нищету? Нет! Никогда я не выставлю напоказ свою седую бороду, отпущенную в знак скорби о кончине моего государя, для того чтобы тронуть какого‑то самодовольного конфискатора, который, может быть, сам был в числе убийц. Нет! Уж если Генри Ли и придется искать кусок хлеба, он попросит его у такого же верного сторонника короля, как он сам, и даже если у того останется только полкаравая, он не откажется поделиться с ним. А дочь пусть идет своим путем — он приведет ее под кровлю богатых круглоголовых родичей, но пусть тогда она больше не зовет отцом того, чью честную бедность она отказалась разделить!
— Вы несправедливы ко мне, сэр, — возразила девушка голосом, дрожащим от волнения, — жестоко несправедливы. Видит бог, ваш путь — это мой путь, пусть он даже ведет к разорению и нищете; и пока вы идете по этому пути, рука моя будет поддерживать вас, если вы согласитесь принять такую слабую помощь.
— Это только слова, девочка, — ответил старый баронет, — только слова, как говорит Уил Шекспир.
Ты твердишь, что рука твоя поддержит меня, а сама втайне желаешь повиснуть на руке Маркема Эверарда.
— О, отец мой! — горестно воскликнула Алиса. — Что сталось с вашим ясным умом и добрым сердцем!
Будь они прокляты, эти гражданские войны, они не только уносят человеческие жизни, но разлагают душу человека — храбрые, благородные, великодушные становятся подозрительными, жестокими, низкими. Зачем укорять меня Маркемом Эверардом? Разве я виделась или говорила с ним с тех пор, как вы запретили ему встречаться со мной, запретили слишком резко, откровенно вам скажу, даже при тех отношениях, которые сложились между вами? Неужели вы думаете, что ради этого молодого человека я пожертвую своим долгом перед вами? Знайте, если бы я была способна на такую преступную слабость, Маркем Эверард первый стал бы меня презирать.
Она прижала к глазам платок, но, как ни старалась удержаться, зарыдала от отчаяния. Это тронуло старика.
— Не знаю, что и подумать, — сказал он, — ты как будто говоришь искренне, ты всегда была хорошая и добрая дочь. Не понимаю, как ты позволила этому молодому бунтовщику прокрасться в твое сердце. Может быть, это случилось в наказание мне — ведь я считал честь своего дома кристально чистой? И вот позорное пятно, и на самой драгоценной жемчужине — на моей дорогой Алисе. Ну, не плачь, у нас без того довольно огорчений! Где это Шекспир сказал:
…Дочь моя,
Зачем отягощать мой скорбный жребий?
Прошу тебя, будь мягче и добрей,
Чем этот век, сразивший Гарри Перси.
— Как я рада слышать, сэр, — ответила девушка, — что вы опять прибегаете к помощи вашего любимца! Наши маленькие размолвки почти всегда приходят к концу, когда Шекспир выступает на сцену.
— Книга его была верной спутницей моего благословенного монарха, — заметил сэр Генри Ли, — после библии (да простится мне, что я упоминаю обе эти книги вместе); он находил в Шекспире больше утешения, чем где бы то ни было, а раз я болею той же болезнью, то и лекарство мне нужно такое же.
Я, правда, не обладаю искусством моего государя толковать темные места, я человек неотесанный, меня в деревне учили только владеть оружием и охотиться.
— А вы сами видели когда‑нибудь Шекспира, сэр? — спросила девушка.
— Глупая девочка, — ответил баронет, — он умер, когда я был еще совсем ребенком, — ты же двадцать раз слышала это от меня! Но ты хочешь увести старика подальше от щекотливой темы. Ну, хоть я и не слепой, но могу закрыть глаза и идти за тобой. Бена Джонсона я знавал, могу рассказать тебе кое‑что про наши встречи в «Русалке» — там было много вина, но много и ума. Мы не дымили табаком в лицо друг другу, не хлопали глазами, когда хлопали пробки бутылок. Старик Бен признал меня одним из своих сыновей в поэзии. Я ведь показывал тебе стихи «Моему горячо любимому сыну, почтенному сэру Генри Ли из Дитчли, рыцарю и баронету»?
— Что‑то не припомню, сэр, — сказала Алиса.
— Сочиняешь ведь, обманщица! — с упреком промолвил отец. — Но больше тебе незачем меня дурачить. Злой дух пока отступил от Саула. Сейчас нам надо подумать, что делать с Вудстоком — покинуть его или оборонять?
— Отец! — воскликнула Алиса. — Разве можете вы питать хоть малейшую надежду отстоять Вудсток?
— Не знаю, девочка, — ответил сэр Генри, — одно только верно: на прощание я бы с радостью скрестил с ними оружие. И кто знает, на кого снизойдет благословение божье? Вот только что будет с моими беднягами слугами, если они примут участие в такой безнадежной схватке? Сознаюсь, эта мысль меня удерживает.
— И справедливо, сэр, — сказала в ответ Алиса, — ведь в городе солдаты, а в Оксфорде их целых три полка.
— Ох, несчастный Оксфорд! — воскликнул сэр Генри. Его душевное равновесие было нарушено, и потому его разбросанные мысли можно было одним словом повернуть в любую сторону. — Город ученых и верноподданных! Грубые солдаты — неподходящие обитатели для твоих храмов науки и поэтических беседок но твой чистый и яркий свет не погаснет от смрадного дыхания тысячи неотесанных дураков, пусть они даже дуют на него, как Борей. Неопалимая купина не будет истреблена в огне нынешнего гонения.
— Правда, сэр, — согласилась Алиса, — и небесполезно будет вспомнить, что всякое волнение среди верноподданных в такое неблагоприятное время побудит их еще больше навредить университету, — ведь он считается рассадником всего, что поддерживает .короля в наших местах.
— Правильно, девочка, — ответил баронет, — негодяям достаточно будет малейшего повода, чтобы конфисковать те жалкие остатки, которые не уничтожила в колледжах междоусобная война. Это, да еще беспокойство за судьбу моих бедных воинов… Словом, ты меня обезоружила, девушка! Я буду терпелив и спокоен, как великомученик.
— Дай бог, чтобы вы сдержали слово, сэр! — воскликнула дочь. — Но вы всегда так горячитесь при виде этих людей, что…
— Ты что, меня за ребенка принимаешь, Алиса? — рассердился сэр Генри. — Ты же знаешь, я могу смотреть на гадюку, на жабу или на клубок плодящихся ужей, не чувствуя особого отвращения; и хотя круглоголовый, да еще в красном мундире, по моему мнению, ядовитее гадюки, противнее жабы, отвратительнее клубка ужей, но появись сейчас хоть один из них, ты увидишь, как вежливо я его приму.
Не успел он произнести последние слова, как воин‑проповедник вышел из своей зеленой засады и, шагнув вперед, неожиданно появился перед старым рыцарем, который уставился на него так, как будто слова его вызвали дьявола из преисподней.
— Кто ты такой? — громким и сердитым голосом спросил сэр Генри; в эту минуту дочь в ужасе схватила его за руку — она не полагалась на то, что отец останется верным своим миролюбивым решениям при виде непрошеного гостя.
— Я один из тех, — ответил солдат, — кто не боится и не стыдится назвать себя поденщиком в великих трудах Англии, уф.., да, я простой и честный поборник правого дела.
— А какого дьявола ты ищешь здесь? — свирепо спросил старый баронет.
— Жду любезного приема, какой полагается посланцу парламентских комиссаров, — ответил солдат.
— Нужен ты тут, как бельмо на глазу! — воскликнул рыцарь. — А кто эти твои комиссары, любезный?
Солдат не очень учтиво протянул ему свиток, который сэр Генри взял двумя пальцами, точно это было письмо из зачумленного дома, — он отодвинул его от глаз так далеко, что едва мог разобрать написанное, и начал читать вслух. Он называл по очереди имена комиссаров и давал каждому краткую характеристику, обращаясь к Алисе, но таким тоном, который показывал, что ему безразлично, слышит его солдат или нет:
— Десборо — деревенщина Десборо, самый льстивый шут в Англии, человек, которому лучше бы сидеть дома, как древнему скифу, под тенью своей повозки, будь он проклят… Гаррисон — кровожадный, лицемерный фанатик, так начитался библии, что всякое убийство может оправдать священным писанием, будь проклят и он… Блетсон — ревностный республиканец, участник гаррисоновских мошеннических дел, башка набита новомодными идеями об управлении государством, цель его — приставить хвост к голове; умник, отметает законы старой Англии для того, чтобы болтать о Риме и о Греции, видит ареопаг в Уэстминстер‑холле, а старину Нола принимает за римского консула… Погодите, он еще станет у них диктатором! И поделом им! Блетсона тоже к черту.
— Вот что, приятель, — сказал солдат. — Я охотно обошелся бы с вами вежливо, но мне не подобает слушать, как о достойных людях, у которых я под началом, говорят в таком непочтительном и неподобающем тоне. И хоть, я знаю, вы, мятежники, считаете что имеете право на такие проклятия — вы без этого жить не можете, — все‑таки не к чему посылать их тем, у кого побуждения чище и речи приличнее.
— Ты лицемерный мошенник! — вскричал баронет. — Хотя, впрочем, ты отчасти и прав — не к чему проклинать тех, кто и так черен, как дым в преисподней.
— Прошу тебя, воздержись, — продолжал солдат — ради приличия, если уж ты такой бессовестный… Сквернословие не идет седой бороде.
— Это сущая правда, даже если сказал ее сам дьявол, — согласился баронет. — Я, слава богу, могу последовать доброму совету, хотя бы он исходил от самого сатаны. Итак, любезный, возвращайся к своим комиссарам и передай им, что сэр Генри Ли, хранитель вудстокских угодий, имеет здесь право пользоваться всем — землями и живностью. Права мой так же неограниченны, как и их права на собственное добро, конечно, если у них есть что‑нибудь, кроме того, что они награбили у честных людей. Но, несмотря на это, он уступит место тем, кто опирается на право сильного, и не подвергнет опасности жизнь честных и преданных людей, когда перевес явно не на их стороне. Он заявляет, что уступает не потому, что признает этих так называемых комиссаров или сам лично боится их; он хочет избежать пролития английской крови — ее и так много пролито за последнее время.
— Здорово сказано, — заметил посланец комиссаров, — а потому прошу, пойдем в дом, там ты официально передашь мне утварь, золотые и серебряные украшения египетского фараона, который оставил их тебе на хранение.
— Какую утварь? — воскликнул в запальчивости старый баронет. — Чью утварь! Некрещеный пес! Говори почтительно в моем присутствии о великомученике, иначе я надругаюсь над твоим презренным трупом! — И, оттолкнув дочь правой рукой, старик схватился за рукоять шпаги, Его противник, наоборот, сохранил полное хладнокровие и, махнув рукой для большей выразительности, продолжал спокойно, отчего гнев сэра Генри еще усилился:
— Ну, любезный друг, прошу тебя, утихомирься и не скандаль. Не к лицу седым волосам и слабым рукам горячиться и буйствовать, словно ты пьянчуга какой‑нибудь. Не заставляй меня защищаться оружием, послушайся голоса разума. Разве ты не видишь, что господь решил великий спор в пользу нас и наших сторонников, а не тебя и твоих? Поэтому со смирением сложи свои обязанности и передай мне движимое имущество твоего господина, Карла Стюарта.
— Терпение — послушная лошадь, но и она может понести! — вскричал баронет, дав волю гневу.
Он выхватил шпагу, висевшую у пояса, нанес солдату сильный удар, быстро отвел ее и, забросив ножны на дерево, встал в позицию, держа острие своей шпаги на расстоянии полуярда от посланца.
Тот быстро отскочил назад, сбросил с плеч длинный плащ и, обнажив свой огромный палаш, тоже встал в позицию. Клинки со звоном скрестились, а Алиса в ужасе стала звать на помощь. Но бой был недолог.
Старый рыцарь напал на такого же искусного фехтовальщика, каким был сам; кроме того, у солдата были сила и подвижность, уже утраченные стариком, да еще и хладнокровие, которого сэр Генри совершенно лишился в своем гневе. Не успели они обменяться тремя ударами, как шпага баронета взвилась в воздух, словно отправилась на поиски ножен, а багровый от стыда и гнева сэр Генри остался безоружным во власти своего противника. Республиканец не обнаружил желания воспользоваться своим торжеством, его угрюмое и мрачное лицо не изменилось ни во время боя, ни после победы, как будто борьба не на жизнь, а на смерть была для него такой же безопасной игрой, как простое фехтование на рапирах.
— Теперь ты у меня в руках, — сказал он, — и по праву победителя я мог бы загнать тебе шпагу под пятое ребро, как Абнер, сын Ниры, поразил насмерть Асаила, когда тот гнался за ним на холме Амма, что против Гияха, на пути к пустыне Гаваонской, но я не собираюсь проливать твою старческую кровь. Ты, конечно, находишься во власти моей шпаги и моего копья, но зачем же бедный грешник и поистине такой же червь, как ты, станет укорачивать твой век, когда ты можешь с пути заблуждений вернуться на пучь истинный, если господь продлит дни твои для раскаяния и исправления.
Сэр Генри Ли все еще стоял в замешательстве, не зная, что ответить, когда появилось четвертое лицо, привлеченное к месту происшествия криками Алисы. Это был Джослайн Джолиф, один из младших егерей заповедника. Увидев, что происходит, он поднял свою дубинку, с которой никогда не расставался, описал в воздухе восьмерку и обрушил бы дубинку на голову республиканца, если бы сэр Генри не остановил его:
— Нам приходится теперь опустить дубины, Джослайн — прошло наше время. Нужно уметь плыть по течению; ведь сейчас дьявол всем заправляет, он превращает рабов наших в наших наставников.
Тут из густых зарослей на помощь баронету подоспел еще один союзник. Это был крупный волкодав, по силе — мастиф, по виду и по проворству — борзая. Бевис был самым благородным из всех животных, которые когда‑либо загоняли оленя: рыжий, как лев, с черной мордой и черными лапами, окаймленными снизу белой полоской. Это был послушный, но сильный и смелый пес. Как раз когда он собирался броситься на солдата, команда сэра Генри:
«Спокойно, Бевис!» — превратила льва в ягненка, и он не сбил солдата с ног, а стал ходить вокруг него, обнюхивать его так, точно пускал в ход всю свою сообразительность, чтобы понять, кто этот незнакомец, которого ему приказывают щадить, несмотря на его сомнительную внешность. Видимо, он остался доволен: взъерошенная шерсть улеглась, он перестал рычать, выражая недоверие, опустил уши и завилял хвостом.
Сэр Генри был очень высокого мнения о проницательности своего любимца.
— Бевис согласен с тобой, — шепотом сказал он Алисе, — он советует покориться. В этом я вижу перст господа, паказующего гордыню — главный порок нашего дома. Приятель, — громко продолжал он, обращаясь к солдату, — ты завершил курс науки, который я не мог усвоить за десять лет беспрерывных бедствий. Ты отменно доказал, как неразумно думать, что правое дело может вдохнуть силу в слабую руку.
Прости меня, боже, но я мог бы стать богохульником и подумать, что благословение неба всегда на стороне того, у кого шпага длиннее. Но не всегда так будет. Все в руках божьих! Подай мне клинок, Джослайн, он лежит вон там; и ножны тоже — вон они висят на дереве. Полно тянуть меня за плащ, Алиса, что за испуганный вид у тебя! Я не стану безрассудно пускать в ход сверкающую сталь, не беспокойся! Ну, а тебя, приятель, благодарю и уступаю дорогу твоим начальникам без дальнейших споров и церемоний.
Джослайн Джолиф ближе тебе по положению, чем я, он передаст тебе охотничий замок и все, что в нем есть. Не прячь ничего, Джолиф, пусть берут все. А я никогда больше не переступлю порога этого дома…
Вот только где нам переночевать? Не хотел бы я никого беспокоить в Вудстоке. Да.., да.., пусть так и будет! Джослайн, мы с Алисой пойдем в твою хижину у источника Розамунды и укроемся под твоей крышей хотя бы на эту ночь, ты ведь приютишь нас?..
Что это? Хмуришь лоб?
Джослайн действительно выглядел смущенным, он взглянул сначала на Алису, потом поднял глаза к небу, затем опустил взгляд на землю, оглянулся вокруг и наконец пробормотал:
— Конечно… Как же иначе… Вот только я побегу посмотрю, все ли там в порядке.
— Хватит там порядка.., хватит порядка… Пожалуй, скоро мы будем рады свежей соломе в сарае, — заметил баронет, — но если ты боишься приютить людей подозрительных и злонамеренных, как теперь говорят, не стыдись и скажи прямо, приятель. Правда, я помог тебе, когда ты был всего только Робином‑оборванцем note 7, произвел тебя в егери, да и еще кое в чем помог. Но что из того? Моряки вспоминают о ветре тогда, когда он нужен им в плавании, люди повыше тебя и то поплыли по течению, так почему такому бедняге, как ты, не последовать их примеру?
— Бог простит вашу милость за такие суровые слова, — ответил Джолиф. — Хижина — ваша, какова есть, будь она хоть королевским дворцом. Уж как бы мне хотелось, чтобы она стала дворцом как раз для вашей милости и мисс Алисы.. Только я.., только не разрешит ли мне ваша милость пойти вперед.., а вдруг там кто‑нибудь из соседей.., или.., или.., ну, просто приготовить все для мисс Алисы и для вашей милости., ну, просто привести все в порядок.
— Совсем это ни к чему, — возразил баронет, в то время как Алиса едва сдерживала волнение, — коли жилище твое в беспорядке, оно еще лучше подойдет побежденному рыцарю: чем оно непригляднее, тем более похоже на весь мир, — в нем теперь нет никакого порядка. Проводи этого человека. Как тебя зовут, любезный?
— Джозеф Томкинс мое имя от рождения, — отвечал секретарь, — а люди зовут меня Честный Джо или Верный Томкинс.
— Если ты заслужил такие имена при твоих занятиях, ты настоящее сокровище, — сказал баронет, — а коли нет, не красней, Джозеф, если ты и не честен: тем скорее ты прослывешь честным. В наше время одно дело быть, а другое — слыть. Прощай, любезный, и прости, славный Вудсток!
С этими словами старый баронет повернулся и, предложив руку дочери, удалился в чащу, точно так, как впервые предстал перед читателем.
Глава III
О рыцари харчевен придорожных!
Чтоб мир узнал об этих днях тревожных,
О непокорных кланах, о боях, О том, что вам был неизвестен страх,
О дерзких нападеньях, об отваге,
О стычках, где сверкали ваши шпаги,
Кто б ни стоял за вами — бог иль черт,
Я расскажу о вас.
«Предание о капитане Джонсе»
Некоторое время Джозеф Томкинс и егерь Джолиф постояли молча, глядя на тропинку, где скрылись за деревьями баронет из Дитчли и прелестная мисс Алиса. Потом они в недоумении посмотрели друг на друга, как смотрят люди, когда не знают, друзья они или враги и с чего начать разговор. Они услышали, как баронет свистнул Бевису, но умный пес, хоть и повернул голову, навострив уши, когда раздался знакомый клич, не повиновался ему, а продолжал обнюхивать плащ Джозефа Томкинса.
— Ты, должно быть, человек особенный, — начал егерь, поглядывая на нового знакомого. — Слыхал я, что есть люди, которые умеют ворожбой уводить собак и оленей.
— Ты лучше поменьше рассуждай о моих умениях, приятель, — ответил Джозеф Томкинс, — а подумай, как выполнить приказание своего господина.
Джослайн ответил не сразу, но затем, как бы в знак перемирия, воткнул конец своей дубинки в землю, оперся на нее и сказал сумрачно:
— Так мой строптивый старый рыцарь и вы, господин проповедник, вместо вечерни обнажили клинки друг против друга? Счастье твое, что я не подоспел, когда звенели ваши шпаги. Я бы отзвонил отходную над твоей башкой.
Индепендент угрюмо усмехнулся:
— Ничего, друг, тебе повезло! Пономарю тоже здорово заплатили бы за похоронный звон. Но к чему нам враждовать, к чему мне поднимать на тебя пуку? Ты просто бедный слуга своего господина, и мне не хочется проливать в этом деле ни твою кровь, ни свою собственную. Ты, значит, должен мирно передать мне во владения Вудстокский дворец, как вы его называете… Правда, в Англии теперь нет дворцов, да и не будет больше до тех пор, пока мы не войдем во дворец Нового Иерусалима и на земле не наступит царствие святых.
— Начал ты здорово, друг Томкинс, — сказал егерь, — если так дальше пойдет, вы все того и гляди станете царями. Не знаю, как там с вашим Иерусалимом, а Вудсток для начала недурной кусочек. Ну что ж, угодно пограбить?.. Угодно?.. Хотите забрать все полностью? Ты ведь слышал, что мне приказано?
— Гм, не знаю, как и быть, — сказал Томкинс, — только бы не попасть в засаду, я ведь здесь один.
Там‑то по приказу парламента еще служат благодарственный молебен в честь армии… А вдруг старик и барышня захотят кое‑что взять из одежды и собственных вещей? Не стану им мешать, пусть берут! Поэтому, если ты хочешь произвести передачу имущества завтра утром, надо, чтобы при этом были мои единомышленники и мэр‑пресвитерианин, чтобы все происходило при свидетелях, а если мы будем одни и ты будешь сдавать, а я — принимать, это Велиалово отродье может сказать: «Ну вот, верный Томкинс стал эдомитянином, честный Джо, как измаилит, встает пораньше и делит добычу со слугами короля… ну да, с теми, кто носит бороды и зеленые куртки в память о короле и его сановниках».
Слушая все это, Джослайн уставился на солдата своими зоркими темными глазами, точно хотел понять, добрые ли у него намерения. Затем он стал всей пятерней почесывать свою косматую голову, как будто это помогало ему прийти к определенному заключению.
— Все это очень хорошо, брат, — сказал он, — но скажу тебе откровенно, в том доме остались серебряные кубки, блюда, графины и другие вещи с тех времен, когда мы отправляли серебряную утварь на переплавку, чтобы снарядить отряд всадников нашего баронета. Так если ты все это не примешь, мне несдобровать — люди ведь могут подумать, что я там кое‑что прикарманил. А я самый честный парень…
— Который когда‑либо воровал оленину, — перебил его Томкинс. — Ну‑ну, виноват, перебил тебя.
— Да будет тебе! — закричал егерь. — Если в кои веки мне и попался на пути олень и я его подстрелил, так не оттого, что я на руку нечист, а просто чтобы у старухи Джоун сковородка не заржавела; а что до серебряных мисок, кружек и прочего, уж я скорее выпью расплавленного серебра, чем стащу что‑нибудь из этой утвари. Вот я и не хочу, чтобы меня обвиняли или подозревали в, краже. Если желаешь принять сейчас — будь по‑твоему! А если нет — считай, что я чист.
— Вот как? — сказал Томкинс. — А кто будет считать, что я чист, если им покажется, что кое‑чего поубавилось? Конечно, уж не достопочтенные комиссары: они смотрят на замок как на свою собственность. Правильно ты говоришь, тут нужна осторожность.
Надо быть простофилей, чтобы запереть дверь и уйти.
А что, если мы оба переночуем там? Ни один из нас не сможет ничего тронуть без другого.
— Ну, что до меня, — ответил егерь, — то мне надо бы пойти домой, устроить поудобнее старика баронета и мисс Алису: старуха Джоун маленько в уме повредилась и вряд ли без меня справится. Но мне‑то, по правде говоря, не очень хочется сейчас видеть сэра Генри — он и так не в духе после сегодняшних передряг, а в хижине может кое с кем встретиться, и это вряд ли охладит его гнев.
— Вот жалость, — заметил Томкинс, — из себя такой почтенный и видный человек, а туда же — к зловредным роялистам! Да еще без брани ни шагу, как вся эта змеиная порода.
— Да уж, надо сказать, у старого баронета нрав крутой, ругань у него с языка не сходит, — усмехнулся егерь. — А что поделаешь? Привычка — никуда не денешься! Вот если бы ты сейчас вдруг увидел майский шест; вокруг шеста пляшут веселые ряженые под звонкие дудки и барабаны, колокольчики звенят, ленты развеваются. Парни скачут и хохочут, девушки подпрыгивают так, что видны пунцовые подвязки на голубых чулках. Думаю, что и ты, друг, поневоле стал бы пообщительнее, забыл бы степенность, отбросил бы свою высокую шляпу в одну сторону, ненасытный палаш — в другую и начал бы прыгать, как дурни из Хогс‑Нортона, когда свиньи играют на органе.
— Индепендент свирепо обернулся к егерю:
— Послушай ты, зеленая куртка, вот как ты говоришь с человеком, чья рука ведет сейчас плуг? Надень лучше узду на язык, а то несдобровать твоим ребрам.
— Слушай, брат, ты мне не угрожай, — ответил Джослайн, — я ведь тебе не старый баронет, мне не шестьдесят пять лет, по силе и ловкости я тебе не уступлю, а может, я еще и покрепче, а что помоложе, то наверняка. И что это ты так взъелся на майский шест? Вот знал бы ты здешнего парня, Фила Хейзелдина, он был первый плясун от Оксфорда до Берфорда!
— Тем хуже для него, — отвечал индепендент, — надеюсь, он понял свои заблуждения: ему, как парню бравому, это нетрудно было, и выбрал он теперь себе компанию получше, чем лесные бродяги, браконьеры, девы Марион, головорезы, пьяницы‑дебоширы, кровожадные скандалисты, скоморохи, комедианты, развратные мужики и продажные бабы, шуты, музыканты, сластолюбцы разных мастей.
— Вот кстати у тебя дух перехватило, — заметил егерь, — перед нами как раз знаменитый вудстокский майский шест.
Они остановились на живописной лужайке, вокруг которой росли огромные дубы и клены; один дуб, настоящий патриарх лесов, стоял в стороне от других, как будто не терпел соседства соперников. Он был искривлен, с поломанными ветвями, но богатырский ствол все еще говорил о том, каких гигантских размеров может достичь лесной властелин в чащах веселой Англии.
— Это Королевский дуб, — объяснил Джослайн. — Вудстокские старожилы, и те не знают, сколько ему лет; говорят, что Генрих часто сиживал под ним с прекрасной Розамундой и смотрел, как девушки пляшут, а парни за кушаки и шапки состязаются в беге и борьбе.
— Что ж тут удивительного, приятель? — ответил Томкинс. — Тиран и потаскуха — самые лучшие покровители таких суетных затей.
— Говори что хочешь, друг, — продолжал егерь, — а мне дай свое рассказывать. Вон в середине луга стоит майский шест, на полвыстрела от Королевского дуба. Бывало, каждый год король давал десять шиллингов из вудстокских налогов на новый шест, да еще и подходящее дерево из своего леса. Теперь наш шест покривился, высох и подгнил, как зачахшая ветка шиповника. Луг тоже всегда косили и подравнивали, он был похож на бархатный плащ, а нынче — за ним никто не следит, он зарос сорняком.
— Ладно, друг Джослайн, — сказал индепендент, — какой из всего этого можно извлечь урок? Какая польза для веры от дудки да барабана? И что поучительного в волынке?
— Спроси тех, кто поученее, — ответил Джослайн, — а я думаю, не могут люди всегда шагать степенно и со шляпой, надвинутой на глаза. Молодая девушка рассмеется — точно нежный цветок расцветет, парень ее за это еще больше полюбит; ведь когда наступает веселая весна, птенцы щебечут, а оленята резвятся. Нынешняя пора ничего не стоит против доброго старого времени. Вот ты, господин Длинная Шпага, осуждаешь праздники, а я видывал, как на зеленой лужайке плясали веселые девушки да лихие парни. Сам почтенный пастор, и тот не считал за грех прийти посмотреть наши игры, а мы, как увидим его святую рясу и шарф, ну и стараемся соблюдать себя.
Случалось, мы позволим себе и соленую шутку, приложимся лишний раз к чарке ради доброй компании, но это ведь на радостях и за доброго соседа! А если и доходило дело до дубинки в пьяной потасовке, не было в этом вражды и злобы. По мне, лучше уж пара затрещин с пьяных глаз, чем кровавые дела, которые мы творим в трезвом виде с тех пор, как шапка пресвитера взяла верх над митрой епископа и мы сменили наших достойных пасторов и ученых наставников — у них в проповедях было столько греческого и латыни, что сам бы дьявол смутился, — сменили их на ткачей, сапожников и других самозванцев, вот они и лезут на кафедру, вроде того парня, что залез туда сегодня утром. Виноват! Сорвалось с языка!
— Что ж, приятель, — промолвил индепендент с неожиданным миролюбием, — не буду с тобой браниться, хоть моя вера тебе и противна. Раз твои уши веселят звуки барабана, а глаза — прыжки ряженых, неудивительно, что тебе не по душе здоровая и умеренная пища. Но пойдем‑ка в замок, надо покончить с делами до захода солнца.
— Правда твоя, это со всех сторон лучше, — согласился егерь. — Про замок рассказывают такие сказки, что люди боятся оставаться там на ночь.
— Но ведь твой старик рыцарь и барышня, его дочь, там жили, насколько мне известно?
— Правильно, жили, — ответил Джослайн, — но тогда у них дом был полон гостей, ну и веселое житье было, а ведь чтобы страх прогнать, нет лучше средства, чем доброе пиво. А когда лучшие наши люди ушли на войну и полегли под Нейзби, в замке стало тоскливо, да и многие негодяи слуги сбежали от старого баронета, — может быть, у него денег не стало платить конюхам да лакеям.
— Причина основательная, чтобы слуг поубавилось, — заметил солдат.
— Правильно, сэр, именно так, — согласился егерь. — Говорят, на большой галерее далеко за полночь слышны были шаги, а в пустых парадных комнатах днем слышались голоса. Вот слуги и прикинулись, будто бегут со страху; но, по моему скромному разумению, когда приходил Мартынов день и троица, а жалованья не было ни гроша, старые навозные мухи слуги начинали подумывать, как бы уползти в другое место, пока мороз не прихватил. Не найти страшнее черта, чем тот, что пляшет в кармане, когда там нет креста, чтоб его отпугнуть.
— Так у вас людей поубавилось? — спросил индепендент.
— Да уж, черт возьми, поубавилось, — сказал Джослайн, — но мы еще держали с десяток навозных мух в замке и гусениц для охоты, вроде той, что сейчас у тебя под началом; сидели мы сбившись в кучу, пока в одно прекрасное утро нам не велели отправиться…
— Под город Вустер, — перебил солдат, — а там вас раздавили — таких вот червей или гусениц.
— Болтай что хочешь, — отмахнулся егерь, — с чего я буду спорить с человеком, когда у него в руках моя голова? Нас приперли к стенке, а то и духу вашего тут бы не было!
— Ладно, приятель, — успокоил его индепендент, — со мной ты в полной безопасности, можешь говорить свободно и откровенно. Я не прочь быть bon camarado note 8 храброму воину, хоть я и боролся с ним до самого заката. Но вот и замок. Эти пристройки…
Они как раз остановились перед старинным зданием в готическом стиле, не правильной формы, с пристройками разных эпох; пристройки эти делались по мере того, как английским монархам приходило в голову вкусить прелести вудстокской охоты; они перестраивали замок по своей прихоти, чтобы удовлетворить стремление к роскоши, возраставшее с каждым веком. Самая древняя часть здания, согласно традиции, именовалась башней Прекрасной Розамунды.
Это была высокая башенка с узкими окнами и толстыми стенами. В ней не было ни дверей, ни наружной лестницы; нижняя часть ее отличалась прочной каменной кладкой. Предание гласило, что в башенку можно было попасть только через подъемный мост, который спускался от маленькой верхней дверцы на зубчатую верхушку другой башни такой же архитектуры, но на двадцать футов ниже. Внутри этой второй башни была только винтовая лестница, которую в Вудстоке называли лестницей Любви; говорят, что такое название произошло оттого, что король Генрих, поднявшись по лестнице и пройдя по подъемному мосту, проникал в покои своей возлюбленной.
Это предание было решительно опровергнуто доктором Рочклифом, бывшим капелланом Вудстока, который утверждал, что так называемая башня Розамунды — просто башня для внутренней охраны, или цитадель, в которую мог отступать владелец или правитель замка, когда другие укрепленные пункты уже были сданы; там можно было обороняться, а при печальном исходе — выговаривать себе достойные условия капитуляции. Жителям Вудстока, ревниво охраняющим старинные предания, не нравилось такое опровержение; говорят даже, что мэр города, уже знакомый читателю, стал пресвитерианином в отместку за сомнения, которые высказывал капеллан, касаясь этого серьезного вопроса. Он предпочел отказаться скорее от литургии, чем от традиционной веры в башню Розамунды и в лестницу Любви.
Остальные части замка, построенные в разное время, занимали довольно большую площадь, многочисленные дворики были окружены постройками, которые соединялись друг с другом внутренними двориками или крытыми переходами, а часто и теми и другими. Из‑за неодинаковой высоты переходить из одной постройки в другую можно было только по разного рода лестницам — шагать по ним было прекрасным упражнением для ног наших предков в шестнадцатом веке и в более ранние времена; в некоторых случаях лесенки, по‑видимому, только для этого и были созданы.
Разнообразные и многочисленные фасады этого несимметричного здания, как обычно говорил доктор Рочклиф, были настоящей находкой для любителей старинной архитектуры — тут можно было видеть образчики всех стилей, от чисто норманского времен Генриха Анжуйского до полуготического‑полуклассического стиля времен Елизаветы и ее преемника.
Именно поэтому капеллан был влюблен в Вудсток, так же как в свое время Генрих был влюблен в прекрасную Розамунду; благодаря дружбе с сэром Генри Ли он имел доступ в замок в любое время; целыми днями он бродил по старинным апартаментам — рассматривал, измерял, изучал, находил неопровержимые объяснения для странностей в архитектуре, которые, вероятно, были плодом причудливой фантазии создателей готического стиля. Но во времена нетерпимости и смуты старого исследователя согнали с места, а его преемник Ниимайя Холдинаф считал, что тщательно изучать мирскую скульптуру и архитектуру ослепленных и кровожадных папистов и. историю развратных любовных похождений древних норманских монархов не намного лучше, чем поклоняться вефильским тельцам или вкушать от греховного сосуда. Но вернемся к нашему рассказу.
Внимательно осмотрев фасад здания, индепендент.
Томкинс сказал:
— Много есть еще следов старого бесчинства в этом так называемом королевском охотничьем замке.
Хорошо бы сжечь его дотла, и пусть пепел его унесет, ручей Кедронский или другой какой‑нибудь, чтобы даже памяти о нем не осталось на земле, чтобы и не вспоминать о бесчинствах грешных правителей.
Егерь слушал его со скрытым негодованием и прикидывал про себя, не следует ли ему расправиться с бунтовщиком за такие нечестивые речи, пока это можно сделать без помехи. Но, к счастью, он сообразил, что еще неизвестно, кто победит, ибо он хуже вооружен, а даже если он и возьмет верх, то может жестоко поплатиться за это. Нужно также отдать должное индепенденту — в нем было что‑то темное и таинственное, угрюмое и строгое, что подавляло более простодушного егеря или, может быть, просто заставляло его остерегаться — он понимал, что благоразумнее и спокойнее для него и для хозяина будет не вступать ни в какие споры, а получше узнать, с кем имеешь дело, прежде чем объявить себя другом или врагом.
Главные ворота замка были накрепко заперты, но калитка отворилась, как только егерь отодвинул засов. От калитки шел проход в десять футов шириной; некогда он закрывался спускной решеткой с тремя бойницами по бокам, и враг, овладевший первыми воротами, подвергался сильному обстрелу еще до того, как начинал штурмовать вторые. Но механизм был теперь поврежден, спускная решетка оставалась неподвижной, оскалив свою челюсть, снабженную железными клыками, и уже не могла опуститься, чтобы преградить путь врагу.
Поэтому проход в огромный холл, или главный вестибюль замка, был открыт. Один конец этого длинного и полутемного покоя занимала галерея, на которой в старые времена располагались музыканты и менестрели. По бокам ее поднимались тяжелые лестницы из цельных брусьев длиной в фут; по краям нижних ступеней, как часовые, стояли статуи норманских воинов в шлемах с поднятым забралом, открывающим такие свирепые лица, какие только могла создать фантазия скульптора. Они были в Куртках из буйволовой кожи или в кольчугах, вооружены круглыми щитами с острием посредине; обуты они были в высокие сапоги, служившие для украшения и защиты ног, но колени воинов были открыты.
Деревянные стражи держали в руках огромные мечи или булавы, как часовые на карауле. Множество свободных крюков и гвоздей в стенах этого мрачного покоя указывало на места, где когда‑то висели военные трофеи, собранные в течение многих веков. Оружие было теперь снято и пущено в дело — как старый ветеран, оно было призвано на поле боя в час смертельной опасности. Но на некоторых заржавевших крюках все еще висели охотничьи трофеи монархов, владевших замком, и лесных рыцарей, которые в разное время его охраняли.
В дальнем конце холла огромный, тяжелый, высеченный из камня очаг выдавался вперед на десять футов и был украшен монограммами и гербами английского королевского дома. В нынешнем своем состоянии он напоминал разверстую пасть склепа или кратер потухшего вулкана. Но черный цвет массивного каменного сооружения и всего, что его окружало, свидетельствовал о том, что было время, когда мощное пламя пылало в огромном камине, а густой дым расстилался поверх голов пирующих гостей, которые, несмотря на принадлежность к королевскому или дворянскому роду, были нечувствительны к таким мелким неудобствам. Говорили, что в такие дни между полуднем и сигналом для гашения огней в очаге сжигали два воза дров; таганы, или псы, как их называли, служащие для поддержки пылающих поленьев в очаге, были высечены в форме львов такого огромного размера, что вполне подтверждали эту легенду. Около очага стояли длинные каменные скамьи; на них, несмотря на страшный зной, говорят, охотно сиживали короли, собственноручно поджаривая оленину, и счастлив был придворный, которого приглашали отведать королевскую стряпню.
Многие легенды рассказывают о том, какими забавными шутками обменивались монархи и пэры на веселых пирах после охоты в Михайлов день. В легенде точно указывается место, где сидел король Стефан, когда собственноручно латал свои королевские штаны, и говорится о том, какие смешные штучки он проделывал с маленьким Уинкином, вудстокским портным.
Большая часть этих нехитрых развлечений относилась к временам Плантагенетов. Когда на престол вступила династия Тюдоров, короли стали реже появляться на пирах: они пировали во внутренних покоях, предоставляя холл своей страже, которая бражничала и веселилась там всю ночь напролет; стражники рассказывали друг другу страшные небылицы о привидениях и колдунах; от этих рассказов нередко бледнели те, кому звук труб врагов‑французов был бы так же приятен, как призыв на лесную охоту.
Джослайн рассказал своему угрюмому спутнику о прошлом покороче, чем мы рассказали читателю.
Индепендент сначала слушал с некоторым интересом, а затем выражение его лица внезапно изменилось, и он мрачно воскликнул:
— Погибни, Вавилон, как погиб твой владыка Навуходоносор! Он стал странником, а ты станешь пустыней, да, соленой пустыней, где будут царить голод и жажда.
— Похоже на то, что мы сегодня испытаем и то и другое, — заметил Джослайн, — если в кладовой почтенного рыцаря будет так же пусто, как всегда.
— Нам нужно будет позаботиться о насыщении плоти, — ответил индепендент, — но только после того, как мы исполним свой долг. Куда ведут эти двери?
— Эта, справа, — объяснил егерь, — ведет в так называемые королевские покои; в них никто не жил с тысяча шестьсот тридцать девятого года, когда наш благословенный монарх…
— Как вы смеете, сэр, — прервал его индепендент громовым голосом, — называть Карла Стюарта благословенным? Не забывайте указ парламента по этому поводу!
— Я не хотел сказать ничего дурного, — ответил егерь, сдерживая желание возразить более резко. — Я знаю только свой самострел да оленя, а не титулы и государственные заботы. Но что бы с тех пор ни случилось, в Вудстоке многие благословляли несчастного короля, он ведь оставил местным беднякам перчатку, полную золотых монет…
— Ну, хватит, приятель, — оборвал его индепендент, — а то я могу подумать, что ты один из тех одурманенных и ослепленных папистов, которые утверждают, будто подачки такого сорта искупают и смывают все злодеяния и притеснения, совершенные тем. кто подает милостыню. Так ты говоришь, это были покои Карла Стюарта?
— А до него — отца его, Иакова, а до этого — Елизаветы, а еще раньше — прямодушного короля Генриха, — он‑то и построил это крыло.
— Здесь, верно, жил и баронет с дочерью?
— Нет, — ответил Джослайн, — сэр Генри Ли слишком высоко чтил.., то, что теперь считают недостойным почтения… К тому же в королевских покоях воздух затхлый, и порядок не наводили там уже несколько лет. А покои королевского лесничего — вон по тому коридору налево.
— А куда ведет эта лестница? Кажется, она идет и вниз и вверх?
— Наверху, — объяснил егерь, — много всяких комнат: спален и разных других. А внизу — кухня, людские и погреба, там вечером без фонаря и ходить невозможно.
— Тогда пойдем в комнаты твоего господина, — сказал индепендент. — Мы сможем там хоть как‑нибудь устроиться?
— Устраивался же мой достойный господин, — который сейчас лишен всяких удобств, — ответил честный егерь; желчь у него так расходилась, что он пробормотал себе под нос:
— Та хижина больше бы Подошла такому стриженому мошеннику, как ты!
Но он все же повел своего спутника в покои королевского лесничего.
Комнаты эти соединял с холлом небольшой проход с двумя дубовыми дверями: они запирались на дубовые засовы, которые выдвигались из стены и входили в квадратные отверстия, пробитые в противоположной стороне прохода. Пройдя через коридор, они вошли в маленькую прихожую, а затем в приемную достойного баронета, которую на языке тех дней можно было назвать прелестной летней гостиной, — свет проходил в нее через два окна с нишами, расположенными так, что перед каждым простиралась аллея, далеко уходящая в парк. Главным украшением комнаты, кроме двух‑трех ничем не примечательных фамильных портретов, был большой портрет мужчины во весь рост, висевший над каменным очагом, который, как и очаг в холле, был украшен высеченными на камне гербами и расписан разнообразными девизами. Портрет изображал человека лет пятидесяти, в доспехах; написан он был в резкой и сухой манере Гольбейна, — может быть, картина и принадлежала кисти этого мастера, дата на ней совпадала.
Угловатые формы и шероховатая поверхность доспехов служили прекрасной моделью для резкой кисти мастера этой ранней школы живописи. Краски поблекли, и лицо рыцаря казалось бледным и тусклым, как у выходца с того света, но черты его выражали гордость и ликование. Своей булавой, или жезлом, он указывал вдаль, где, насколько позволяла перспектива, художник изобразил горящие развалины церкви или монастыря; четыре‑пять солдат в красных мундирах с победоносным видом выносили оттуда что‑то похожее на медную купель. Над их головами можно было разобрать надпись: «Lee Victor sic voluit» note 9. В нише напротив портрета висели рыцарские доспехи; их черный с золотом цвет и украшения были совсем такие же, как на картине.
В выражении лица рыцаря, изображенного на портрете, было нечто такое, что производило впечатление даже на тех, кто ничего не понимает в живописи. Индепендент смотрел на него до тех пор, пока по его нахмуренному лицу не пробежала улыбка. Улыбался ли он тому, что мрачный старый рыцарь был занят разорением божьего дома (что очень напоминало дела его собственной секты), выражала ли его усмешка презрение к резкой и сухой манере художника или вид этого портрета пробуждал другие мысли — егерь решить не мог.
Через минуту улыбка исчезла — солдат взглянул на оконные ниши. Они возвышались над полом на одну или две ступеньки. В одной из них стояли ореховый пюпитр и глубокое кресло, обтянутое испанской кожей, а подле — маленький секретер; некоторые из его ящиков и отделений были открыты, в них виднелись соколиные колпачки, собачьи свистки, приспособления для стрижки соколиных перьев, уздечки различных фасонов и другая мелочь, необходимая на охоте.
Вторая ниша была обставлена совсем по‑иному.
На маленьком столике лежали рукоделье, лютня, нотный альбом и пяльцы. Ниша была обита гобеленом, в ней было больше украшений, чем в остальной части комнаты. Вазы с осенними цветами указывали на то, что здесь преобладал женский вкус.
Томкинс скользнул беглым взглядом по этим женским вещицам и, войдя в нишу дальнего окна, с заметным интересом начал перелистывать открытый фолиант, лежавший на пюпитре. Джослайн решил не вмешиваться и наблюдать за его действиями; он молча стоял в отдалении, как вдруг дверь, скрытая гобеленом, раскрылась и в комнату с салфеткой в руке впорхнула хорошенькая деревенская девушка — вид у нее был такой, как будто она хлопотала по хозяйству.
— Что это значит, господин бесстыдник, — строго обратилась она к Джослайну, — почему ты слоняешься по комнатам, когда хозяина дома нет?
Но вместо того ответа, который она, вероятно, ожидала, Джослайн Джолиф с прискорбием взглянул на солдата в нише, как бы поясняя слова, произнесенные унылым тоном:
— Ох, Фиби, милочка, сюда пришли люди, у которых прав, да и силы, побольше, чем у нас, они могут являться без церемоний и гостить сколько им вздумается.
Он снова взглянул на Томкинса, погруженного в книгу, затем бочком приблизился к изумленной девушке, которая смотрела то на егеря, то на незнакомца, не понимая, о чем говорит егерь и почему здесь находится чужой человек.
— Ступай, милая Фиби, — зашептал Джолиф, так приблизив губы к ее щеке, что завитки ее волос зашевелились от его дыхания, — беги быстрее лани ко мне в хижину.., я скоро приду.., и…
— Еще чего! В твою хижину! — перебила его Фиби. — Больно уж ты бойкий… А сам в жизни никого не испугал, разве только старого оленя. Скажите пожалуйста! К нему в хижину! Только туда мне и бегать!
— Молчи, Фиби, молчи! Теперь не до шуток! Говорю тебе, беги ко мне в хижину быстрее лани, баронет и мисс Алиса там; боюсь, что сюда им больше не вернуться. Плохо наше дело, девушка, настали черные дни, положение у нас безвыходное, нас загнали чуть не насмерть.
— Может ли это быть, Джослайн? — вскричала девушка, в испуге повернувшись к егерю, от которого она до тех пор отворачивалась с чисто деревенским кокетством.
— Это так же верно, милая Фиби, как…
Конец фразы утонул в ушке Фиби — так приблизил к нему губы егерь, — и если они коснулись ее щеки, то горе и нетерпение имеют свои преимущества; юная Фиби была так сильно встревожена, что не возражала против подобной безделицы.
Но для индепендента прикосновение губ егеря к хорошенькой, хоть и загорелой щечке Фиби не было безделицей; до этого егерь внимательно следил за непрошеным гостем, теперь же тот заинтересовался поведением егеря и стал наблюдать за ним. Заметив, что Джослайн склонился к девушке, он заговорил резким голосом, до такой степени похожим на несмазанную ржавую пилу, что Джослайн и Фиби отскочили друг от друга футов на шесть. Если при этом присутствовал Купидон, он, наверно, пулей вылетел в окно. Томкинс встал в позу проповедника, обличающего порок.
— Как! — воскликнул он. — Бесстыдники, бессовестные люди! Подумать только! Предаются распутству прямо на моих глазах? Вы что же, собираетесь проделывать ваши штуки перед секретарем комиссаров парламентского верховного суда, точно вы в балагане на вашей нечестивой ярмарке или на богопротивном балу, где людей заманивают в ловушку, чтобы они безобразничали, пока негодяи музыканты пиликают на своих греховных инструментах:
«Целуйтесь и милуйтесь, скрипач закрыл глаза…»
Вот здесь, — он тяжело ударил кулаком по фолианту, — здесь царь и бог всех этих пороков и распутства! Здесь тот, кого безумцы кощунственно называют чудом природы! Здесь, тот, кого знать выбирает себе в советники, а благородные девицы кладут под подушку. Здесь главный наставник, что учит обольстительным речам, фатовству и безрассудству. Здесь!..
(Он опять обрушил свой кулак на книгу, а это было первое собрание сочинений Шекспира, чтимое Роксбергом, любимое Бэннетайном, издание Хемингса и Кондела, editio princeps note 10)… Тебя, — продолжал он, — тебя, Уильям Шекспир, обвиняю я во всем.., в не» обузданном тунеядстве, сумасбродстве и разврате, что запятнали нашу страну.
— Тяжкое обвинение, клянусь мессой! — вскричал Джослайн; его отчаянную смелость нельзя было смирить надолго. — Ловко это заставлять Уила из Стрэтфорда, старого любимца нашего хозяина, отвечать за все поцелуи, которые только были сорваны за все время, что прошло со дней короля Иакова! Нелегкий подсчет! Ну, а кто же отвечает за то, что парни и девушки до него делали?
— Не болтай чепухи, — остановил его солдат, — не то я поддамся голосу совести и разделаюсь с тобой за твои насмешки. Истинно говорю тебе: с тех пор как сатана низвергнут с небес, у него нет недостатка в помощниках на земле, но нигде не встречал он колдуна, так безраздельно властвующего над душами людей, как этот омерзительный Шекспир.
Ищет женщина пример неверности — тут она его и найдет. Нужно человеку узнать, как сделать своего приятеля убийцей, — здесь его научат. Захочет знатная девица выйти замуж за чернокожего язычника — пример уже готов. Захочет человек хулить творца — эта книга и ему подскажет издевку. Захочет он поднять руку на родного брата — его научат, как скрестить с ним оружие. Хочешь ты выпить — у Шекспира найдется для тебя тост, захочешь предаться плотским удовольствиям — он усыпит твою совесть, одурманит не хуже похотливой лютни. Говорю тебе: книга эта — источник и причина всех зол, которые затопили страну нашу, из‑за нее люди стали насмешниками, безбожниками, нечестивцами, убийцами, развратниками, пьяницами, посетителями злачных мест и пьянчугами‑полуночниками. Долой его, долой, люди Англии!
В Тофет его грешную книгу и в долину Енномскую его проклятые кости! Поистине, если бы в тысяча шестьсот сорок третьем году мы с сэром Уильямом Уоллером не проходили через Стрэтфорд так стремительно, если бы мы не проходили так поспешно…
— Потому что за вами гнался принц Руперт со своими кавалерами, — пробормотал неисправимый Джослайн.
— Говорю тебе, — продолжал рьяный вояка, возвышая голос и простирая вперед руку, — если бы мы не получили приказа спешить и не сворачивать в сторону, а следовать сомкнутым строем, как подобает солдатам, я бы уж вытащил из могилы кости этого проповедника порока и разврата и бросил бы в первую попавшуюся навозную кучу. Я посмеялся бы над памятью о нем, освистал бы его.
— Ну, наконец‑то сказал острое словцо! — заметил егерь. — Для бедного Уила свист — хуже всего!
— Долго еще этот господин говорить будет? — шепотом спросила Фиби. — Право, он здорово рассуждает, вот только бы понять, что к чему. Счастье его, что барон не видит, как он обращается с его книгой.
Благослови нас боже, тут уж не миновать бы кровопролития. Ох, спаситель, посмотри, как у него лицо дергается. Как ты думаешь, Джослайн, это у него колики? Может, дать ему стаканчик водки?
— Помолчи‑ка, девушка, — сказал егерь, — он сейчас заряжает пушку для следующего залпа, и пока он так закатывает глаза, крутит головой, сжимает кулаки, шаркает и топает ногами, он ничего вокруг не замечает. Клянусь, если бы у него был кошелек на поясе, я бы его срезал, а он бы ничего и не заметил!
— Полно, Джослайн, — остановила его Фиби, — если случится так, что он поселится здесь, осмелюсь сказать, такому господину легко будет прислуживать.
— Ну, уж это не твоя забота, — прервал ее Джослайн. — Лучше скажи‑ка мне скорее, что там есть в кладовой?
— Особенно не разживешься, — ответила Фиби, — холодный каплун, немножко варенья, пирог с олениной и со всякими приправами, да еще пара караваев хлеба — вот и все.
— Ну, на худой конец и это сойдет! Прикрой‑ка свою стройную фигурку плащом, доложи в корзину пару тарелок и полотенец — у них ведь там нет ничего, снеси туда каплуна и хлеб, пирог пусть останется мне и этому солдату, а вместо хлеба будет у нас корка пирога.
— Ладно, — согласилась Фиби, — тесто для пирога я сама готовила, корка толстая, как стены башни Прекрасной Розамунды.
— Значит, две пары челюстей ее не сразу перегрызут, — сказал егерь. — А что там есть выпить?
— Только бутылка аликанте, да еще бутылка белого вина, да глиняный кувшин водки, — ответила Фиби.
— Забери бутылки в корзину, — сказал Джослайн, — не лишать же баронета вечернего стаканчика, и лети в хижину, как птица. На ужин хватит, а утро вечера мудренее. Что это? Мне показалось, будто этот парень косится на нас… Нет, он только глазами ворочает — видно, задумался. Глубоко задумался! Все они больно уж глубокие! Ну, а этот‑то, черт возьми, бездонный, не знаю уж, измерю ли я его глубину до рассвета! Ну, беги, Фиби!
Но Фиби была сельская кокетка, она понимала, что положение Джослайна не давало ему возможности должным образом ответить на вызов, и шепнула ему на ухо:
— Ты как думаешь, друг нашего баронета, Шекспир, и вправду изобрел все те дурные штуки, о которых говорил этот господин?
Шепнув это, она побежала прочь, а Джолиф, погрозив ей пальцем в знак того, что рассчитается с ней, пробормотал:
— Беги‑ка, Фиби Мейфлауэр, никогда по траве Вудстокского парка не ступала нога легче твоей, никогда здесь не было сердца простодушнее твоего. Ступай за ней, Бевис, проводи ее к нашему господину в мою хижину.
Огромный пес, как слуга, получивший приказ, последовал за Фиби через холл, сначала лизнув ей руку, чтобы дать знать о своем присутствии, а затем пустился рысью, поспевая за легким шагом той, которую он охранял и которую Джослайн не без основания превозносил за ее живость. Пока Фиби и ее страж пробираются по лесной просеке, мы вернемся в замок.
Индепендент как будто вернулся с небес на землю.
— А девушка ушла? — спросил он.
— Ушла, видите ли, — ответил егерь. — Да, ушла.
А если у вашей милости есть еще распоряжения, вам придется довольствоваться мужской прислугой.
— Распоряжения… Гм… Думаю, что девушка могла бы немножко подождать, — сказал солдат, — у меня было серьезное намерение наставить ее на путь истинный.
— Ну что ж, сэр, — ответил Джослайн, — в воскресенье она придет в церковь, и если вашему солдатскому преподобию будет угодно опять разглагольствовать, она воспользуется вашими поучениями вместе со всеми прихожанами. Но здешние девушки наедине проповедей не слушают… А что вам угодно сейчас? Не хотите ли осмотреть другие комнаты и остатки столового серебра?
— Гм.., нет, — сказал индепендент, — уже поздно, и темнеет… Ты можешь раздобыть нам постели, приятель?
— Раздобуду такую, какой у тебя в жизни не бывало, — пробормотал егерь.
— И дров для очага, и свечу, и скудной пищи Для удовлетворения грешной плоти? — продолжал солдат.
— Непременно, — отвечал егерь, выказывая благоразумное рвение угодить этой важной особе.
Через несколько минут на дубовом столе появился огромный подсвечник. Внушительный пирог с олениной, приправленной петрушкой, был водружен на чистую скатерть, фляга водки и кувшин эля послужили достойным добавлением. И за эту трапезу они уселись вместе: солдат занял высокое кресло, а егерь по его приглашению поместился на табурете на другом конце стола. За таким приятным занятием мы их пока и оставим.
Глава IV
Взгляни на ту зеленую тропинку,
Где взор ласкают гроты и беседки:
Там нежных ног ты не сотрешь о камни,
Там в дождь всегда готов тебе приют.
Но Долг зовет идти иной дорогой
Вот у обрыва он с жезлом стоит.
На том пути ты в кровь стопы изранишь,
На том пути тебя исхлещут ливни
И ты узнаешь голод, холод, зной.
Но Долг ведет к таким вершинам горним,
Где небу ты становишься сродни
И видишь под ногами все земное —
Ничтожный, жалкий прах…
Неизвестный автор
Читатель, вероятно, не забыл, что после поединка с республиканцем сэр Генри Ли с дочерью Алисой отправился искать приюта в хижине своего верного егеря Джослайна Джолифа. Шли они, как и раньше, медленно: старый баронет был подавлен мыслями о том, что последние следы королевских владений попали в руки республиканцев, и о своем недавнем поражении. Время от времени он останавливался и, скрестив руки на груди, вспоминал обстоятельства, при которых он был изгнан из дома, так долго служившего ему кровом. Ему казалось, что он покидал свой пост, подобно рыцарям из романов (когда‑то он ими зачитывался), побежденный сарацинским рыцарем, которому такое приключение было уготовано судьбой. Алиса погрузилась в печальные воспоминания, да и последний разговор с отцом был не такой уж приятный, чтобы она стремилась возобновить его, пока сэр Генри не успокоится, — несмотря на доброе сердце и нежную любовь к дочери, в характере старого баронета стала проявляться раздражительность, не свойственная ему в лучшие времена, — это был результат старости и обилия невзгод. Только дочь да двое преданных слуг оставались верны старику в эти дни крушения его благополучия: они по мере возможности успокаивали порывы его гнева, жалели старого баронета даже тогда, когда сами страдали от раздражительности сэра Генри.
Прошло немало времени, прежде чем баронет заговорил.
— Странно, — начал он, вспомнив одно обстоятельство, — что Бевис пошел за Джослайном и за этим человеком, а не за мной.
— Уверяю вас, сэр, — ответила Алиса, — он почуял в этом незнакомце врага и счел своим долгом осторожно последить за ним, потому и остался с Джослайном.
— Нет, нет, Алиса, — возразил сэр Генри, — он покинул меня потому, что счастье мне изменило.
В природе есть что‑то такое, что побуждает даже бессловесных тварей инстинктивно бежать прочь от беды. Олени, и те изгоняют больного или раненого из стада; подстрели собаку — и вся свора набросится на нее; порань рыбу острогой — ее проглотят другие рыбы; сломай вороне крыло или ногу — стая заклюет ее до смерти.
— Возможно, это и верно, когда дело касается менее разумных животных, — ответила Алиса, — ведь почти вся их жизнь — борьба; но собаки покидают себе подобных и привыкают к людям, ради своего хозяина они отказываются от пищи и забав со своими родичами. А уж такого преданного и умного слугу, как Бевис, нельзя так легко заподозрить в измене.
— Я не сержусь на пса, Алиса, просто мне грустно, — ответил баронет, — я читал в достоверных хрониках, что когда Ричард Второй и Генрих Болинброк были в замке Баркли, пес точно так же покинул короля, которому всегда служил, и перешел к Генриху, хотя видел его в первый раз. В этой измене своего любимца Ричард усмотрел знак близкого падения note 11. Пес после этого жил в Вудстоке; Бевис, говорят, его прямой потомок, а за чистотой кровей этой породы заботливо следили. Не знаю, какие беды сулит его измена, но сердце говорит, что это не к добру.
В это время зашуршали опавшие листья, вдали на дорожке послышался топот, и верный пес стремительно подбежал к своему хозяину.
— Иди‑ка на расправу, старый плут, — ласково сказала Алиса, — защищай свое доброе имя, оно сильно пострадало в твое отсутствие.
Но пес только допрыгал вокруг них в знак приветствия и тут же помчался обратно.
— Вот как, мошенник? — вскричал баронет. — Тебя, кажется, достаточно учили, чтобы ты не носился по лесу без разрешения.
А через минуту показалась Фиби Мейфлауэр: несмотря на ношу, она шла так проворно, что догнала своего господина и молодую госпожу, прежде чем они успели дойти до хижины егеря. Бевис стрелой вылетел вперед, чтобы приветствовать сэра Генри, своего хозяина, и сразу же вернулся к исполнению своих прямых обязанностей — охранять Фиби и провизию.
Вскоре все они остановились у входа в хижину.
В лучшие времена эта солидная каменная постройка, служившая жилищем для иомена — королевского егеря, была украшением окрестных мест. Неподалеку брал свое начало ручей, он протекал через двор с прочными и удобными псарнями и конюшнями.
Но в схватках, обычных для междоусобных войн, это маленькое лесное жилище атаковали и обороняли, разрушали и жгли. Соседний помещик, принявший сторону парламента, воспользовался отсутствием сэра Генри Ли, который в то время находился в армии Карла, и неудачами роялистов и забрал камни и кирпичи, уцелевшие от огня, на ремонт собственного дома. И нашему другу егерю Джослайну с помощью двух‑трех соседей пришлось за несколько дней соорудить для себя и старухи домоправительницы хижину, сплетенную из ветвей. Стены были обмазаны глиной, побелены и увиты диким виноградом и другими растениями, крыша тщательно покрыта соломой; это была скромная хижина, но ловкие руки Джолифа сделали все так, чтобы не посрамить ее обитателей.
Баронет направился ко входу в хижину, но изобретательный строитель, не имея лучшего запора для двери, искусно сплетенной из прутьев, приделал изнутри задвижку с колышком, который не позволял открыть ее снаружи; в настоящий момент дверь была заперта. Думая, что это предосторожность старой домоправительницы Джолифа, глухой, как всем было известно, сэр Генри громко потребовал, чтобы его опустили, но успеха не достиг. Раздраженный этой задержкой, он рукой и ногой так нажал на дверь, что слабая преграда не устояла, подалась под его напором, и баронет стремительно влетел в кухню или переднюю своего слуги. Посреди комнаты в смущенной позе стоял незнакомый юноша, одетый в дорожный костюм.
— Может, это последнее проявление моей власти, — сказал баронет, схватив незнакомца за шиворот, — но пока я еще королевский лесничий в Вудстоке, во всяком случае — сегодня… Ты кто такой?
Незнакомец сбросил дорожный плащ, закрывавший его лицо, и одновременно опустился на одно колено.
— Ваш бедный родственник, Маркем Эверард, — сказал он, — пришел сюда ради вашего блага, хотя, боюсь, вы меня здесь не встретите радушно.
Сэр Генри отпрянул, но через мгновение взял себя в руки, как бы вспомнив, что ему надлежит сохранять достоинство. Он выпрямился и ответил с чопорным и высокомерным видом:
— Любезный родственник, мне очень приятно, что вы прибыли в Вудсток в ту самую ночь, когда впервые за многие годы вы можете рассчитывать на достойный и радушный прием.
— Да вознаградит вас бог, если я правильно понял то, что услышал! — воскликнул молодой человек.
Алиса промолчала, но внимательно взглянула отцу в лицо, как будто хотела убедиться, что он доброжелательно относится к племяннику; зная строптивый нрав баронета, она не очень в это верила.
Баронет тем временем продолжал, бросив насмешливый взгляд сначала на племянника, потом на дочь:
— Полагаю, мне не нужно объяснять мистеру Маркему Эверарду, что в наши намерения не входит принимать его или даже предложить ему присесть в этой убогой хижине.
— Я с огромным удовольствием буду сопровождать вас в замок, — сказал молодой джентльмен. — Я было решил, что вы уже вернулись туда к вечеру, но побоялся обеспокоить вас. Если вы позволите мне, дорогой дядюшка, проводить вас с кузиной обратно в замок, поверьте, это будет самое большое благодеяние, каким вы когда‑либо меня одаривали.
— Вы меня совсем не так поняли, мистер Маркем Эверард, — ответил баронет, — в наши намерения не входит возвращаться в замок сегодня, да и завтра тоже, клянусь матерью божьей! Я хотел только почтительнейше сообщить вам, что в Вудстокском замке вы найдете тех, чье общество вам подходит более и кто, без сомнения, окажет вам гостеприимство, чего я, сэр, в нынешнем своем изгнании не могу предложить лицу, занимающему такое положение.
— Ради всего святого, — сказал молодой человек, обращаясь к Алисе, — объясните мне, как следует понимать эти загадочные речи?
Для того чтобы предотвратить взрыв родительского гнева, Алиса с трудом заставила себя ответить:
— Нас выгнали из замка солдаты.
— Выгнали.., солдаты? — в изумлении воскликнул Эверард. — Но для этого нет законных оснований!
— Никаких, — ответил баронет тем же тоном едкой иронии, который он усвоил с начала разговора, — или, пожалуй, это столь же законно, как и все, что делается в Англии уже более года. Вы, сэр, сдается мне, занимаетесь или занимались изучением законов и упиваетесь своей профессией, подобно тому как мот, женившись на богатой вдове, упивается наследством ее мужа. Вы уже пережили те законы, которые изучали; умирая, они, без сомнения, оставили вам наследство — какие‑то объедки, только чтобы соблюсти приличия, несколько милосердных строгостей, как нынче говорят. Вы человек вдвойне заслуженный — вы носили мундир и патронташ вместе с пером и чернилами; вот только не слышал я, читаете ли вы нравоучения.
— Думайте и говорите обо мне что вам угодно, сэр, — ответил Эверард с покорностью, — но в наше трудное время я руководствуюсь своей совестью и указаниями отца.
— Да ты еще о совести толкуешь! — воскликнул старый баронет. — Тут уж за тобой надо в оба глядеть, как говорит Гамлет. Пуританин особенно ловко надувает, когда ссылается на свою совесть, а уж что до твоего отца…
Он хотел продолжать в том же оскорбительном тоне, но молодой человек, перебив его, твердо сказал:
— Сэр Генри Ли, вас всегда считали человеком благородным… Поносите меня как угодно, но не говорите про моего отца того, чего сын не должен слышать и за что не может наказать обидчика своей рукой. Наносить мне такую обиду — все равно что оскорблять безоружного или бить пленного.
Сэр Генри помолчал; слова Эверарда, по‑видимому, оказали свое действие.
— В этом ты прав, Марк, будь ты даже самый фанатичный пуританин, какого изрыгнула преисподняя на погибель несчастной стране.
— Думайте что вам угодно, — ответил Эверард, — но я не могу оставить вас под кровлей этой жалкой лачуги. К ночи будет гроза; разрешите мне проводить вас в замок и выгнать оттуда незваных гостей.
У них нет — во всяком случае, пока еще нет — законных прав. Я ни на минуту не задержусь там после того, как они уберутся, только вручу вам послание отца моего. Не отказывайте, во имя той любви, которую вы когда‑то ко мне питали.
— Верно, Марк, — твердо, но с горечью ответил ему баронет, — ты говоришь правду… Действительно, когда‑то я тебя любил. Белокурый мальчик, которого я учил ездить верхом, стрелять, охотиться. В каких трудах ни проводит он жизнь свою, его счастливая пора протекла в моем доме; я действительно любил того мальчика, и я проявляю такую слабость, что и сейчас люблю это воспоминание. Но он исчез, Марк, исчез, а вместо него передо мной только прославленный фанатический изменник своей вере и королю; он еще более отвратителен в своей удаче, награбленное богатство обесчестило его, хоть он и думает, что позолотил свою подлость. Ты полагаешь, я беден и потому должен молчать до тех пор, пока люди не скажут:
«Эй ты, говори, когда тебя спрашивают». Но знай, как бы нищ, как бы ограблен я ни был, я считаю бесчестьем для себя так долго разговаривать с сообщником мятежников и узурпаторов. Ступай в замок, если тебе угодно, скатертью дорога, но не воображай, что я добровольно пройду вместе с тобой хоть два шага по этой лужайке, чтобы вернуть себе кров и прежнее богатство. Коли уж доведется мне быть твоим спутником, так только тогда, когда твои красные мундиры скрутят мне руки за спиной, а ноги — под брюхом моего коня. Тогда иди рядом со мной, если хочешь, но не прежде.
Алиса, жестоко страдавшая во время этого разговора, понимала, что уговоры только еще больше распалят гнев старого баронета, однако в конце концов она решилась сделать кузену знак, чтобы он замолчал и ушел, раз отец этого так решительно требует. На ее беду, сэр Генри наблюдал за ней и заключил, что между дочерью и кузеном существует тайный сговор. Гнев его получил новую пищу, и ему потребовалось все его самообладание и все чувство собственного достоинства, чтобы скрыть бешенство за насмешливым тоном, который он принял еще в начале этой неприятной беседы.
— Если ты боишься, — сказал он, — ходить в ночную пору по нашим лесным просекам, почтеннейший незнакомец — может, мне нужно приветствовать тебя как моего преемника по управлению этими лесами, — так здесь, кажется, есть скромная барышня, которая горит желанием прислуживать тебе и стать твоим оруженосцем. Только, ради памяти ее матери, устройте хоть что‑нибудь похожее на свадьбу. В наши прелестные времена вам не нужно ни оглашения в церкви, ни венчания; можете окрутиться, как бродяги, в канаве, вместо алтаря будет забор, а жестянщик сой дет за священника. Прошу простить меня за такую назойливую и глупую просьбу… Может, вы рантер или из тех, кто за свободную любовь, или, может, считаете брачный обряд излишним, как Книппердолинг или Иоанн Лейденский?
— Ради всего святого, отец, воздержитесь от таких ужасных шуток, а вы, Маркем, уходите, ради бога, и предоставьте нас своей участи… Ваше присутствие выводит отца из себя.
— Шутки! — воскликнул сэр Генри. — В жизни я не говорил так серьезно. Я выхожу из себя! Да я никогда не был так спокоен… Я всегда ненавидел лживость… И я не стал бы держать при себе ни обесчещенную дочь, ни обесчещенную саблю, а сегодняшний злополучный день показал, что обе могут мне изменить.
— Сэр Генри, — сказал молодой Эверард, — не отягощайте свою совесть таким тяжким преступлением, как несправедливое обращение с дочерью.
Много дней назад вы отказали мне в ее руке — мы тогда были бедны, а вы сильны и богаты. Я подчинился вашему запрету видеться с ней. Одному богу известно, как я страдал, но я подчинился. Не затем, чтобы снова просить руки ее, приехал я сейчас, не для того искал — да, признаюсь, искал — случая поговорить с ней, не ради нее одной, но и ради вас тоже.
Беда нависла над вами, она распростерла свои крылья и готова вонзить в вас когти. Можете смотреть на меня с презрением, сэр, но дело обстоит именно так… Я приехал, чтобы защитить вашу дочь и вас.
— Значит, ты отказываешься от моего подарка? — спросил сэр Генри Ли. — Или, может, условия для тебя слишком обременительны?
— Стыдитесь, сэр Генри, стыдитесь! — воскликнул Эверард, тоже распаляясь. — Неужели политические предрассудки до того извратили ваши отцовские чувства, что вы можете говорить с горькой насмешкой и презрением о чести собственной дочери?
Поднимите голову, дорогая Алиса, и скажите вашему отцу, что в своей чрезмерной преданности престолу он забыл о родственных узах. Знайте, сэр Генри, хоть я и предпочел бы руку дочери вашей всем другим благам мира, я не принял бы ее сейчас.., совесть бы не позволила.., раз я знаю, что такой брак лишил бы ее возможности выполнять свои обязанности по отношению к вам.
— Очень уж у тебя чувствительная совесть, молодой человек. Спроси какого‑нибудь сектантского попа — они ведь на все накладывают свои лапы, — он тебе скажет, что ты погрешишь против веры, если откажешься от добра, которое тебе отдают без спора.
— Это когда отдают искренне и чистосердечно, а не с насмешками и оскорблениями… Прощай, Алиса!
Видит бог, как хотел бы я воспользоваться необузданным гневом твоего отца, который стремится изгнать тебя в порыве недостойной подозрительности; давая волю таким чувствам, сэр Генри Ли становится тираном по отношению к тому созданию, которое больше всех нуждается в его доброте, больше всех страдает от его гнева и которое он больше всех должен лелеять и поддерживать.
— Не опасайтесь за меня, мистер Эверард, — вскричала Алиса, забыв всякую застенчивость перед угрозой страшных последствий, — во время гражданской войны не только сограждане, по и родственники часто становятся врагами. — Уходите, заклинаю вас, уходите! Ничто не разлучит меня с моим добрым отцом, только эти злосчастные семейные раздоры.., да и ваше присутствие совсем некстати.., оставьте нас, ради бога!
— Вот как, сударыня, — оборвал ее вспыльчивый старый баронет, — вы уж начинаете командовать! Это вам не к лицу! Вы бы стали распоряжаться моей свитой не хуже Гонерильи и Реганы. Но говорю тебе — как ни жалка эта лачуга, здесь сейчас мой дом, и ни один человек не покинет моего дома, пока не выскажет всего, что хочет, вот так, как сейчас говорит высокомерным тоном этот молодой человек с насупленными бровями. Выкладывайте все, сэр, все, что у вас есть против меня.
— Не бойтесь, я не вспылю, мисс Алиса, — твердо и спокойно сказал Эверард, — а вы, сэр Генри, не думайте, что если я говорю твердым тоном, значит я раздражен или назойлив. Много жестоких обвинений вы мне бросили — если бы я руководствовался только дикими идеями романтического рыцарства, то из уважения к своему роду и к мнению света мне не следовало бы прощать это даже такому близкому родственнику. Угодно вам выслушать меня терпеливо?
— Если вы настаиваете на праве защищаться, — решительно отвечал старый баронет, — видит бог, я выслушаю вас терпеливо, даже если речь ваша будет на две трети предательской, а на одну — богохульной.
Только говорите покороче, наш разговор и так длится слишком долго.
— Я буду краток, сэр Генри, — ответил молодой человек, — хоть и трудно несколькими фразами оправдать свою жизнь, жизнь короткую, но деятельную — слишком деятельную, судя по вашему негодующему жесту. Но я отвергаю это обвинение. Не поспешно и безрассудно обнажил я шпагу в защиту тех, чьи права были попраны и чья вера подверглась преследованию. Не хмурьтесь, сэр, вы смотрите на дело иначе, а я смотрю так. Что же до моих религиозных принципов, над которыми вы насмехаетесь, то, поверьте, они хоть и не основаны на установленных формах, но не менее искренни, чем ваши; они чище — простите мне это слово, — потому что не запятнаны теми кровожадными законами варварского века, которые вы и многие другие называют кодексом рыцарской чести.
Не мои естественные склонности, а правое учение, внушенное мне верой, дало мне возможность не отвечать на ваши грубые оскорбления такими же упреками и бранью. Вы можете сколько угодно оскорблять меня, я должен терпеть, не только потому, что мы родственники, но также и из милосердия. Мы, сэр Генри, придаем милосердию большое значение. Но мне нужно обладать большой силой воли, чтобы оставить в ваших руках тот дар, которого я жажду больше всего на свете; долг велит ей поддерживать и утешать вас, и было бы грешно дать вам возможность в ослеплении вашем оттолкнуть свою утешительницу.
Прощайте, сэр, я на вас не сержусь, я вас жалею.
Может быть, мы встретимся в лучшие времена, когда ваше сердце и ум преодолеют злосчастные предрассудки, которые сейчас ослепляют вас. Прощайте! Прощайте, Алиса!
Последние слова он повторил дважды, печально и нежно, в них не было ничего похожего на тот твердый и почти резкий тон, каким он говорил с сэром Генри Ли. С этими словами молодой республиканец повернулся, поспешно вышел из хижины, словно устыдившись нежности, прозвучавшей в его голосе, и твердо и решительно зашагал в лунном свете, который заливал лес и наполнял его осенними тенями.
Как только Эверард ушел, Алиса опустилась на табурет, сплетенный из ивовых прутьев, как почти вся немудреная мебель Джослайна; в продолжение всего разговора она с трепетом ожидала, что отец в запальчивости перейдет от словесных оскорблений к действию. Теперь она старалась сдержать слезы, хлынувшие вместе с прерывистыми словами благодарности небу за то, что горячий и бурный разговор между близкими родственниками не кончился бедой. Фиби Мейфлауэр тоже плакала за компанию с Алисой; хоть она мало поняла из того, что происходило, но и этого было довольно, чтобы потом рассказывать полдюжине товарок, как ее старый хозяин, сэр Генри, разъярился и чуть не подрался с молодым мистером Эверардом за то, что тот хотел похитить молодую госпожу. «И чего бы лучше, — добавила Фиби, — ведь у старика ничего не осталось ни для мисс Алисы, ни для себя, ну а что до мистера Марка Эверарда и нашей барышни, то они говорили друг другу такие нежности, каких не найдешь даже в истории Аргала и Партении note 12, а в книжке сказано, что это была самая верная парочка во всей Аркадии и даже во всем Оксфордшире».
Красный чепец Джелликот во время скандала не ваз просовывался в дверь кухни, но достойная матрона, полуслепая и почти глухая, была лишена двух средств общения и хоть и поняла инстинктивно, что знатные люди бранятся, но о чем они спорят и почему выбрали местом своей ссоры хижину Джослайда — оставалось для нее загадкой.
А каково же было расположение духа старого рыцаря, после того как племянник перед уходом обрушился на дорогие для него принципы? По правде говоря, он был не до такой степени расстроен, как ожидала дочь. Вероятно, смелый тон, каким племянник защищал свои религиозные и политические убеждения, скорее укротил, чем разжег его гнев. Он хоть и не терпел возражений, по увертки и отговорки больше претили прямолинейной натуре старого лесничего, чем мужественная защита и открытый протест; он часто говаривал, что предпочитает того оленя, который на травле проявляет больше смелости. Но все же он проводил уходившего племянника цитатой из Шекспира — у него, как и у многих других, это делалось по привычке и из уважения к любимцу своего злосчастного государя; сам же он не очень глубоко понимал сочинения Шекспира и не всегда к месту его цитировал.
— Вот заметь, Алиса, — сказал он, — в нужде и черт священный текст припомнит. Подумай, у этого фанатика, твоего кузена, и борода‑то не длиннее, чем у деревенского парня, который представлял деву Марион на майском празднике, когда его сельский брадобрей наспех побрил, но он почище любого бородатого просвитерианина или индепендента выкладывает свои взгляды, бубнит заповеди, громыхает перед нами своими изречениями из священного писания. Жаль, что тут не было достойного и ученого доктора Рочклифа с его залпом из Вульгаты, из греческой библии и еще из разных других книг. Он выбил бы из него протестантский дух, чтоб ему пусто было! Но я рад, что парень не трус: пусть человек поддерживает дьявола в религии и старика Пола в политике, пусть он кричит во весь голос — это все же лучше, чем наносить предательский удар или сбивать со следа. Ну, полно, утри глаза, спор этот кончен и вряд ли скоро повторится.
Слова его подбодрили Алису, она поднялась с места и, все еще не успокоившись, занялась приготовлениями к ужину и ночлегу в новом жилище. Но слезы у нее лились ручьем, как она ни старалась их скрыть; хорошо еще, что Фиби, хотя по наивности не могла понять глубину ее отчаяния и выразить ей свое сочувствие, деятельно помогала ей.
С большим рвением и ловкостью Фиби принялась накрывать на стол и готовить постели; она то кричала в самое ухо почтенной Джелликот, то шепталась со своей барышней, причем искусно делала вид, что только выполняет приказания Алисы. Когда холодные яства были выставлены на стол, сэр Генри Ли ласково заставил дочь поесть, косвенно заглаживая свою вину; сам же он, как и подобает старому служаке за ужином — своей любимой трапезой, доказал, что ни ссоры, ни злоключения того дня, равно как и думы о следующем, не могут лишить его аппетита. Он съел больше половины каплуна, первый бокал поднял за реставрацию Карла Второго, затем осушил всю бутылку; он был из тех людей, которым, чтобы поддержать пламя своей ненависти, нужно было много стаканов. Он даже затянул песню «Король опять свое вернет». Фиби хохотала до слез, и тетушка Джелликот вопила не в такт и не в тон, — они вторили ему, чтобы он не заметил молчаливости мисс Алисы.
Наконец веселый баронет отправился па покой, растянулся на соломенном тюфяке в каморке подле кухни и быстро и крепко заснул — новая обстановка на него не повлияла. Алиса спала не так спокойно на плетеной кровати в спальне почтенной Джелликот, а сама матрона и Фиби улеглись в той же комнате на сенник и мерно похрапывали, как все те, кто в поте лица зарабатывает хлеб свой и кого утром опять ждет трудовой день.
Глава V
К таким речам язык мой непривычен,
Топорных фраз ему не одолеть;
Пускай в них есть величье, но они
На языке моем висят, как цепи:
Так юношу Давида лишь стесняла
Царя Саула тяжкая броня.
Дав. В.
Тем временем Маркем Эверард шагал по направлению к замку вдоль одной из широких просек, тянувшихся по лесу; просека то сужалась, то расширялась, ветви то сплетались у него над головой, то раздвигались, пропуская лунный свет; иногда они расступались, образуя небольшие лужайки или поляны, залитые серебристыми лучами, — этот волшебный свет играл на дубах, на их темной зелени, сухих сучьях и массивных стволах; такой пейзаж мог привести в восторг поэта или художника.
Но Эверард если и думал о чем‑нибудь, кроме тягостной сцены, в которой ему только что пришлось участвовать и которая, казалось, разбила все его надежды, то разве лишь об осторожности, необходимой при ночных прогулках. Время было смутное и тревожное, дороги кишели дезертирами, особенно из роялистов — прикрываясь своими политическими взглядами, они мародерствовали и разбойничали по всей стране. Браконьеры — а они всегда бывают отчаянными головорезами — наводняли теперь Вудстокский заповедник. Словом, время и место были настолько небезопасны, что Маркем Эверард держал заряженные пистолеты за поясом, а обнаженную шпагу под мышкой — он был готов отразить любое нападение.
Пересекая одну из лужаек, он услышал, что колокола в вудстокской церкви звонят к вечерне, но звуки затихли, когда он вступил на темную просеку.
В этот момент он услышал, что кто‑то посвистывает; свист становился все громче — очевидно, человек приближался. Вряд ли это был единомышленник — члены секты, к которой принадлежал Эверард, считали непристойной всякую музыку, кроме пения псалмов.
«Если человеку весело, пусть поет псалмы» — так гласила заповедь, и они понимали ее буквально, да и применяли так же некстати, как и другие заповеди в этом роде. Но посвистывание длилось очень уж долго, оно не могло быть сигналом для ночных бродяг и звучало так весело и добродушно, что не наводило на мысль о злых помыслах. А путник тем временем перестал свистеть и во все горло запел разухабистую песенку, какой кавалеры в былые времена вспугивали ночных сов:
Кавалеры, бравый вид!
Кавалеров бог хранит!
Оплеуху, оплеуху
Вельзевулу прямо в ухо!
Оливер от страха весь дрожит!
— Что‑то знаком мне этот голос, — сказал Эверард, осторожно взводя курок пистолета, который он вытащил из‑за пояса и держал в руке. А певец тем временем продолжал:
Ахни, трахни,
По башке бабахни!
— Эй, эй, — закричал Маркем, — кто идет? Ты за кого?
— За церковь и короля, — ответил голос и сразу прибавил:
— Нет, нет, черт меня возьми, я хотел сказать — против церкви и короля, за тех, кто берет верх, вот забыл только, кто они такие.
— Да это, кажется, Роджер Уайлдрейк? — воскликнул Эверард.
— Он самый.., собственной персоной. Из Скуоттлси‑мир, из сырого Линкольншира.
— Уайлдрейк — валяй‑дурак! — вскричал Маркем. — Ты, видно, здорово промочил себе глотку, а теперь горланишь песни совсем в духе наших дней!
— Поверь, Марк, песенка хоть куда, жаль только — немножко устарела.
— Кому и попадаться‑то навстречу, — сказал Эверард, — как не загулявшему пьяному роялисту, отчаянному и опасному во хмелю, да еще в ночное время. А что, если бы я наградил тебя за песню пулей в глотку?
— Ну что ж, купил бы мне новую глотку, вот и все! — ответил Уайлдрейк. — Но куда ты идешь этой дорогой? Я‑то думал найти тебя в хижине.
— Мне пришлось уйти оттуда, потом расскажу почему, — ответил Маркем.
— Что такое? Старый баронет, помешанный на пьесах, разозлился, или, может, Хлоя была неприветлива?
— Полно шутить, Уайлдрейк, для меня все кончено, — сказал Эверард.
— Вот так дьявол! — вскричал Уайлдрейк. — И ты говоришь об этом так спокойно? Подумать только!
Воротимся‑ка туда вместе… Я за тебя похлопочу…
Уж я‑то знаю, чем подхлестнуть старика рыцаря и хорошенькую девицу… Дай только я докажу, что ты rectus in curia note 13, ты, лицемерный плут. Черт возьми, сэр Генри Ли, скажу я, нечего отрицать, что ваш племянник немножко пуританин, но я все‑таки ручаюсь, что он джентльмен и человек порядочный, да и хорош собой… Мадам, скажу я, может, вы думаете, что ваш кузен похож на ткача, распевающего псалмы в уродливой фетровой шляпе, в жалком коричневом плаще, с белым галстучком, вроде детских завязочек, а сапожищи у него такие, что на каждый пошла кожа с целого теленка; но наденьте ему набекрень касторовую шляпу с пером, приличествующим его званию, повесьте ему на бок толедский клинок, вышитую перевязь, эфес с инкрустацией вместо этой тонны железа в виде черного Андреа Феррара, меча с рукояткой как корзина; вложите ему в уста галантные речи — и, клянусь кровоточащими ранами Христа, мадам, скажу я…
— Полно, Уайлдрейк, вздор болтать, — прервал его Эверард. — Скажи‑ка, ты не очень пьян, можешь выслушать меня серьезно?
— Ну, еще бы, приятель, я ведь пропустил только пару четвертей с пуританскими круглоголовыми солдатами там, в городе. Черт меня возьми, я их всех за пояс заткнул! Гнусавил, ворочал глазами, когда брался за кружку… Тьфу! И вино‑то пахло притворством! Сдается мне, негодяй капрал под конец кое‑что пронюхал, зато солдаты ничего не заподозрили, даже попросили прочитать молитву над следующей четвертью.
— Вот об этом‑то я и хотел поговорить с тобой, Уайлдрейк, — сказал Маркем, — как ты считаешь, ведь я тебе друг?
— Верный, как клинок! Мы были неразлучны еще в университете, и в Линкольн‑Инн мы были словно Нис и Эвриал, Тесей и Пирифой, Орест и Пилад, а если всех их замесить вместе, да еще с пуританской закваской, так получатся Давид и Ионафан. Нас не могла разлучить даже политика, а ведь этот клип разъединяет родственников и друзей, как железо расщепляет дуб.
— Верно, — согласился Маркем, — и когда ты последовал за королем в Ноттингем, а я вступил в армию Эссекса, мы поклялись при расставании: на чьей бы стороне ни оказалась победа, тот из нас, кто будет в числе победителей, поддержит менее удачливого Друга.
— Правда, приятель, правда, и разве ты мне уже не помог? Не ты ли спас меня от веревки? И не тебе ли я обязан тем, что сыт?
— Дорогой Уайлдрейк, я сделал только то, что и ты сделал бы для меня, сложись все иначе. Вот об этом‑то я и хочу с тобой поговорить. Зачем ты мне мешаешь помогать тебе? Это ведь и так нелегкое дело.
Зачем ты лезешь в компанию солдат или им подобных? Ты ведь так легко можешь войти в раж и выдать себя. Зачем ты слоняешься попусту, горланишь роялистские песни, как какой‑нибудь пьяный кавалерист из войск принца Руперта или чванливый телохранитель Уилмота?
— Потому что в свое время я, может, был и тем и другим, ты ведь не знаешь, — ответил Уайлдрейк. — Черт возьми! Неужто мне нужно все время напоминать тебе, что наше обязательство помогать друг другу, наш, если можно так выразиться, оборонительно‑наступательный союз должен существовать независимо от политических и религиозных взглядов подзащитной стороны и без малейших обязательств согласовывать свои взгляды со взглядами другого.
— Верно, — сказал Эверард, — но с одной важной оговоркой: подзащитный должен внешне подчиняться заведенным порядкам, для того чтобы другу было легче и безопаснее защищать его. А ты все время срываешься, подвергаешь себя опасности и бросаешь тень на мою репутацию.
— Говорю тебе, Марк, и я повторил бы это твоему тезке святому апостолу, ты ко мне несправедлив.
Ты ведь с колыбели привык к воздержанию и лицемерию, тебя приучали к ним с пеленок до женевского плаща — это у тебя в крови, и, конечно, тебе непонятно, что прямолинейный, веселый, честный парень, который привык всю жизнь резать правду, особенно когда находит ее на дне бутылки, не может быть таким педантом, как ты. Дудки! Нет между нами равенства. Опытный пловец тоже порой укоряет новичка — он ведь спокойно остается под водой десять минут, а тот готов лопнуть через двадцать секунд на глубине в шестьдесят футов. В конце концов, если принять во внимание, что для меня притворство — в новинку, думается мне, я неплохо с этим справляюсь…
Испытай‑ка меня!
— Есть какие‑нибудь вести о вустерской битве? — спросил Эверард серьезным тоном, который ввел его приятеля в заблуждение; ответ был быстрым и откровенным:
— Худо, черт меня возьми, во сто раз хуже, чем было. Разбиты наголову. Мол, конечно, продал душу дьяволу, но когда‑нибудь ему придется за все заплатить — это единственное наше утешение.
— Ага! Значит, вот как ты ответишь первому красному мундиру, который задаст тебе такой вопрос? — воскликнул Эверард. — По‑моему, это самый верный способ оказаться в ближайшей караулке.
— Нет, нет, — смущенно ответил Уайлдрейк, — я ведь думал, ты меня серьезно спрашиваешь. Чудесные новости! Великая удача… Ослепительная удача… Завершающая удача.., достойная, возвышающая. Уверен, что злодеи рассеяны от Дана до Вирсавии.., разбиты наголову на веки веков.
— Слышал ты что‑нибудь о раненом полковнике Торнхофе?
— Подох, круглоголовый мошенник, — ответил Уайлдрейк, — хоть в этом‑то повезло! Нет, постой, это я оговорился!.. Я хотел сказать — прекрасный, благочестивый юноша!
— А что слышно про молодого наследника, короля шотландского, как его называют? — спросил Эверард.
— Ничего, разве только, что на него охотятся в горах, как на куропатку. Да поможет ему бог и да поразит врагов его. Хватит, Марк Эверард, надоело мне дурачиться. Ты что, не помнишь, на представлениях в Линкольн‑Инн я играл не хуже других, но меня никак не могли заставить играть всерьез на репетициях. Ты, правда, редко в этом участвовал. Вот и теперь то же самое. Я слышу твой голос и чистосердечно на все отвечаю, а когда я в компании твоих гнусавых приятелей, ты видел, что я играю свою роль довольно прилично.
— Разве что прилично, — заметил Эверард, — ведь с тебя ничего особенного и не спрашивают, только будь поскромнее и помалкивай. Говори поменьше и постарайся отучиться от проклятий и свирепых взглядов.., да шляпу надвинь поглубже на лоб.
— Да, вот это труднее всего. Я всегда славился тем, что изящно ношу шляпу. Худо, когда достоинства человека оборачиваются против него.
— Не забудь, что ты мой клерк.
— Секретарь, — поправил Уайлдрейк, — сделай милость, назначь меня своим секретарем.
— Лучше, если ты будешь только клерк, простой клерк, и помни — ты должен быть вежливым и покорным… — ответил Эверард.
— Но вы, мистер Маркем Эверард, не должны мной командовать с таким высокомерным видом. а ведь на три года раньше тебя и звание‑то получил.
Черт меня возьми, не знаю, как мне и быть.
— Ну есть ли еще такой упрямец на свете! Ради меня если уж не хочешь ради себя самого, подчини свои глупые причуды голосу рассудка. Подумай, чем я рискую, какую опасность навлекаю из‑за тебя на свою голову.
— Знаю, ты ведь настоящий друг, Марк, — ответил роялист, — и ради тебя я готов на все. Но не забудь кашлянуть и сказать «гм», если увидишь, что я перехожу границы. А теперь ответь‑ка мне, где мы устроимся на ночь?
— В Вудстокском замке — нам надо присмотреть за дядиным имуществом, — сказал Маркем Эверард, — мне доложили, что солдаты захватили замок. Но как это могло случиться, раз ты видел, что они пьянствуют в городе?
— Какой‑то их комиссар, секретарь, или как там этого негодяя называют, пошел в замок — я проследил за ним.
— В самом деле? — спросил Эверард.
— Святая истина, говоря твоими словами, — продолжал Уайлдрейк. — Каких‑нибудь полчаса назад я бродил там, искал тебя и заметил свет в замке. Иди‑ка за мной, сам увидишь.
— В северо‑западном крыле, — спросил Эверард, — в окне той комнаты, что называют гостиной Виктора Ли?
— Ну да, — продолжал Уайлдрейк, — я ведь долго служил в отряде Ленсфорда и привык к патрульной службе… Вот я и сказал себе: «Будь я проклят, если оставлю свет у себя в тылу и не узнаю, что там такое». К тому же ты, Марк, столько рассказывал про свою хорошенькую кузину, вот я и подумал, почему бы мне не посмотреть на нее.
— Безрассудный, неисправимый человек! Какой опасности ты подвергаешь и себя и друзей своих из‑за собственного беспутства! Ну, рассказывай дальше.
— Клянусь этим дивным лунным светом, ты, кажется, ревнуешь, Марк Эверард, — рассмеялся его веселый спутник. — И напрасно. Я хоть и стремился поглядеть на эту даму, но честью своей был защищен от чар твоей Хлои… Потом, дама ведь меня бы не увидела и не смогла бы сделать сравнения не в твою пользу. Ну и, наконец, дело обернулось так, что мы с ней не встретились.
— О, в этом я уверен. Мисс Алиса ушла из замка задолго до заката и больше туда не возвращалась.
Что же ты там увидел, раз понадобилось столь длинное вступление?
— Да ничего особенного, — ответил Уайлдрейк, — я забрался на какой‑то карниз (я ведь лазаю как бродячая кошка) и уцепился за плющ и лозы, растущие вокруг; поэтому я и смог свободно заглянуть в комнату, о которой ты говоришь.
— Ну, и что же ты там увидел? — строго спросил Эверард.
— Я уже сказал: ничего особенного, — ответил роялист, — теперь ведь не диво, что чернь пирует в королевских или дворянских покоях. Увидел я, как два мошенника опустошают солидную флягу брэнди и жрут огромный жирный пирог с олениной прямо на дамском рабочем столике. Один из них бренчал на лютне.
— Негодяи бессовестные! — вскричал Эверард. — Это же лютня Алисы!
— Молодец… Очень рад, что расшевелил такую флегму, как ты. Я нарочно подбросил в свой рассказ лютню и столик, хотел высечь из тебя хоть искру человеческого чувства, святоша ты этакий!
— Что это были за люди? — спросил молодой Эверард.
— Один, как и все вы, — фанатик с кислым лицом, в обвислой шляпе, в длинном плаще — должно быть, это и есть тот комиссар или секретарь, про которого я слышал в городе; другой — коренастый, здоровенный детина, за поясом — охотничий нож, черные волосы, белые зубы и веселая улыбка, рядом с ним — огромная дубина. Думаю, что это здешний егерь или оруженосец.
— Первый, должно быть, любимец Десборо, Верный Томкинс, — заметил Эверард, — а другой — егерь Джослайн Джолиф. Томкинс — правая рука Десборо, индепендент, на него нисходит благодать, как он сам говорит. Кое‑кто думает, что дело тут в ловкости, а не в благодати. Слышал я, что он из всего умеет извлечь пользу.
— И я видел, что оп это умеет делать, по фляжке было заметно. Вот только дьявол устроил так, что на старой стене подо мной обвалился камень. Растяпа вроде тебя раздумывал бы целый век, что делать, он бы уж непременно полетел вслед за камнем, прежде чем на что‑нибудь решиться. А я, Марк, прыгнул, как белка, уцепился за ветку плюща и замер, но меня чуть не подстрелили: шум всполошил их. Оба выглянули в окно и заметили меня, фанатик схватил пистолет — ты ведь знаешь, что это священное писание они всегда носят на поясе рядом с карманной библией; егерь взялся за дубинку.., ну, а я принялся хохотать и строить им рожи: тебе ведь известно, что я могу гримасничать, как обезьяна, этому меня выучил француз‑комедиант, он умел щелкать челюстями, словно щелкунчик. Потом я легонько спрыгнул на траву и понесся прочь, да все держался поближе к стене, пока возможно было; даю слово, они приняли меня за своего собрата дьявола, который явился к ним без зова. До чего ж они перепугались!
— Как ты неосторожен, Уайлдрейк, — заметил его спутник, — сейчас мы придем в замок, что будет, если они тебя узнают?
— А в чем мое преступление? Со времен Тома из Ковентри никто еще не поплатился за любопытство, а он‑то получил настоящее удовольствие, не то что я.
Не бойся, они меня не узнают — ведь это все равно что человек, видевший твоего друга Нола только на заседании святош; он не узнает того же самого Оливера на коне, когда тот ведет в атаку эскадрон красных мундиров, или того же Нола, когда он отпускает шутки и прикладывается к бутылке с беспутным поэтом Уоллером.
— Тес.., ни слова про Оливера, если дорожишь своей жизнью и моей. Со скалой, откуда можешь свалиться, шутки плохи… Но вот и ворота… Сейчас мы прервем забавы наших достойных джентльменов.
С этими словами он постучал во входную дверь огромным тяжелым молотком.
— Трах‑тах‑тах, — произнес Уайлдрейк, — славная встряска для вас, рогоносцы вы круглоголовые.
Затем он пропел, гримасничая, бравурную песенку:
Рогоносцы, полно спать! Рогоносцы, время встать!
Надо, рогоносцы, джигу вам сплясать!
— Ради бога! Это уж совсем из рук вон! — остановил его Эверард, сердито повернувшись к нему.
— Ни капельки, ни капельки, — ответил Уайлдрейк, — я просто слегка откашливаюсь, как перед длинной речью. Вот издал боевой клич, а теперь целый час буду серьезным.
В эту минуту в холле послышались шаги, калитка в огромной двери приоткрылась, но осталась на предохранительной цепочке. Томкинс, а за ним и Джослайн появились в просвете, освещенные лампой, которую Джослайн держал в руке; Томкинс спросил о причине шума.
— Требую, чтобы меня немедленно впустили! — заявил Эверард. — Джолиф, ты ведь меня хорошо знаешь?
— Как же, сэр, — подтвердил Джослайн, — и от души хотел бы принять вас, да видите ли, сэр, я уже ключам не хозяин. Вот джентльмен, который мною распоряжается, — помоги мне господь пережить эти времена.
— И когда же этот джентльмен, который, сдается мне, служит лакеем у мистера Десборо…
— Недостойным секретарем его чести, если позволите, — вмешался Томкинс, а Уайлдрейк шепнул Эверарду на ухо:
— Не буду я больше секретарем! Правда твоя, Марк, клерк — более благородное звание.
— Если вы секретарь мистера Десборо, то, полагаю, вы хорошо знаете меня и мой чин, — сказал Эверард, обращаясь к индепенденту, — и не откажетесь предоставить в замке ночлег мне и моему провожатому.
— Конечно, конечно, — заторопился индепендент, — если только ваша милость считает, что здесь вам будет лучше, чем в городе, в том увеселительном заведении, которое горожане непристойно зовут гостиницей святого Георгия. Больших удобств здесь нет, ваша честь, к тому же нас только что до смерти напугало появление сатаны, хотя его огненные стрелы теперь и потушены.
— В этом замке всего можно ожидать, господин секретарь, — ответил Эверард, — вы можете поговорить об этом, когда вам в следующий раз заблагорассудится выступать в роли проповедника. Но я не потерплю, чтобы меня дольше задерживали на холодном осеннем ветру. Если вы меня сейчас же не примете достойным образом, я пожалуюсь на вас вашему начальнику за дерзкое поведение при исполнении служебных обязанностей.
Секретарь Десборо не посмел больше сопротивляться: все знали, что сам Десборо достиг своего положения только благодаря родству с Кромвелем, а главнокомандующий, который в то время уже пользовался почти неограниченной властью, как всем было известно, весьма благоволил к Эверардам — отцу и сыну. Правда, Эверарды были пресвитериане, а Кромвель — индепендент; хотя они разделяли его строгость в вопросах морали и религиозный пафос, присущий большинству в парламенте, они не были склонны, подобно многим, держаться крайней точки зрения в этих вопросах. Но известно было и то, что Кромвель не всегда руководствовался собственными религиозными убеждениями при выборе фаворитов, а благосклонно относился к тем, кто мог быть ему полезен, даже если, как говорили тогда, те вышли из тьмы египетской. Старший Эверард пользовался репутацией человека благоразумного и проницательного; кроме того, он был из хорошей семьи и обладал значительным состоянием; его поддержка придала бы вес любому лагерю. Да и сын его уже отличился на военном поприще, он слыл среди подчиненных человеком дисциплинированным, храбрым в бою и гуманным, когда нужно было смягчить значение победы. Подобными людьми нельзя было пренебрегать, когда выяснилось, что политические группы, свергнувшие и казнившие короля, начинают враждовать между собой из‑за дележа добычи. Поэтому Кромвель заигрывал с обоими Эверардами, и считалось, что влияние их на главнокомандующего весьма значительно; вот почему мистер Томкинс, верный секретарь, не захотел подвергать себя опасности, споря с полковником Эверардом из‑за такой мелочи, как устройство на ночлег.
Джослайн, со своей стороны, старался по мере сил — зажег больше свечей, подбросил дров в очаг; прибывших провели в гостиную Виктора Ли, как ее называли из‑за портрета над камином, уже описанного нами. Вид дома, где полковник Эверард провел самые счастливые часы своей жизни, так сильно повлиял на него, что прошло несколько минут, прежде чем он вновь обрел свое обычное стоическое спокойствие. Вот секретер, который всегда вызывал у него чувство восхищения, когда сэр Генри Ли давал ему наставления по рыболовству, доставал оттуда крючки и удочки и объяснял, как сделать искусственную приманку, что было тогда новинкой. Вот висит старинный фамильный портрет, который благодаря таинственным рассказам дяди вызывал у Эверарда, даже когда он был подростком, чувство страха, смешанного с любопытством. Он помнил, как, оставшись один в комнате, замечал, что пристальный взгляд старого воина всегда встречался с его взглядом, в какую бы часть комнаты он ни отходил, и как это необъяснимое свойство портрета смущало его детское воображение.
Затем на него нахлынуло множество дорогих его сердцу воспоминаний о нежной привязанности к своей милой кузине Алисе, о том, как он помогал ей учить уроки, приносил воду для цветов, аккомпанировал, когда она пела; он вспомнил, как однажды отец ее посмотрел на них с добродушной и веселой улыбкой и пробормотал: «Если дело так обернется — что ж, может это будет к лучшему для обоих?» — и планы о будущем счастье, рожденные этими словами. Все эти мечты были рассеяны звуком фанфар, призвавшим сэра Генри Ли и его самого во враждебные лагери; а события этого дня показали, что успехи Эверарда как воина и государственного деятеля совершенно исключили возможность осуществления этих планов.
Он отвлекся от таких печальных дум, когда вошел Джослайн. Егерь был навеселе, но делал все с такой быстротой и ловкостью, каких трудно было ожидать от человека, пропировавшего целый вечер.
Егерь пришел за приказаниями полковника относительно ночлега.
— Угодно ли вам откушать чего‑нибудь?
— Нет..
— Угодно ли его чести спать в постели сэра Генри Ли? Она уже приготовлена.
— Да.
— А постель мисс Алисы прикажете приготовить для секретаря?
— Нет, или ты поплатишься своими ушами! — воскликнул Эверард.
— Где тогда прикажете поместить достойного секретаря?
— Хоть в собачьей конуре, если желает, — ответил полковник Эверард, — но эту комнату никому не позволено осквернять. — Он подошел к спальне Алисы, выходившей в гостиную, запер дверь и вынул ключ.
— Угодно вашей чести приказать еще что‑нибудь относительно ночлега?
— Ничего, только выставить из дома этого человека. Со мной останется мой клерк. Мне нужно написать несколько приказов… Постой‑ка… Ты отдал утром мое письмо мисс Алисе?
— Отдал.
— Ну и что она сказала, добрый Джослайн?
— Она, кажется, очень огорчилась, сэр; сдается мне, что даже всплакнула немножко; право же, вид у нее был очень расстроенный.
— А что она поручила мне передать?
— Ничего, пусть ваша честь не обидится. Она начала было говорить: «Скажи кузену Эверарду, что я при первом удобном случае передам отцу добрые предложения дяди, но боюсь…» Тут она замолчала и потом добавила: «Я напишу кузену, может быть, я не сразу смогу поговорить с отцом. Приходи за ответом после обедни». Я и пошел от нечего делать в церковь, а когда вернулся в замок, вижу — этот парень требует, чтобы мой господин сдавался. А я, хочешь не хочешь, должен ввести его во владение замком.
Хотел было я предупредить вашу милость, что старый баронет и молодая хозяйка застанут вас в моей норе, да вот не вышло.
— Ты все прекрасно устроил, добрый друг, я не забуду твою услугу… А теперь, господа, — сказал он, обращаясь к двум клеркам или секретарям, которые в это время спокойно сидели за глиняной бутылкой и беседовали по душам со стаканами в руках, — позвольте вам напомнить, что время уже позднее.
— Но в бутылке еще что‑то булькает, — возразил Уайлдрейк.
— Кх, кх, кх, — кашлянул полковник парламентских войск; и хотя уста его не произнесли проклятия по поводу дерзости его спутника, не поручусь, что в душе он этого не сделал.
— Ну, — сказал он, заметив, что Уайлдрейк налил себе и Томкинсу еще по стакану, — выпейте на прощание и расходитесь.
— Не угодно ли вам сначала узнать, — сказал Уайлдрейк, — что сей достойный джентльмен сегодня видел, как дьявол заглядывал вот в это окно. Он считает, что дьявол здорово похож на покорного слугу и недостойного писца вашей милости. Вы только послушайте, сэр, и отведайте стаканчик пользительной настойки.
— Я не стану пить, сэр, — строго сказал полковник Эверард, — а вам замечу, что вы пропустили слишком уж много стаканчиков. Мистер Томкинс, сэр, желаю вам доброй ночи.
— А сейчас — поучительное слово при расставании, — начал Томкинс, вставая; он оперся на спинку высокого кожаного кресла, откашлялся и засопел так, как будто готовился произнести проповедь.
— Простите меня, сэр, — твердо заметил Маркем Эверард, — вы сейчас недостаточно владеете собой, чтобы поучать других.
— Горе тем, кто не внемлет… — проговорил секретарь комиссаров, выбегая из комнаты; стук двери заглушил конец его речи или он не договорил ее, испугавшись последствий.
— А теперь, сумасбродный Уайлдрейк, отправляйся в постель, она вон там, — он показал на покои баронета.
— А спальню дамы ты приберег для себя? Видел я как ты положил ключ в карман!
— Не хочу… Просто не смогу заснуть в той комнате… Сегодня я нигде не засну. Просижу в этом кресле. Я приказал принести дров, чтобы поддержать огонь. Спокойной ночи. Ложись в постель и выспись после попойки.
— Попойка! Смешно слушать тебя, Марк, чертов трезвенник. Ты даже и понятия не имеешь, что может совершить приличный малый за доброй чаркой.
«В этом несчастном соединились пороки целой партии, — сказал про себя полковник, искоса следя за тем, как его protege note 14 нетвердым шагом брел в спальню. — Головорез, пьяница, кутила. Если я не переправлю его благополучно во Францию, он, без сомнения, погубит нас обоих. Однако ж он добр, храбр, великодушен и, конечно, сам сделал бы для меня все то, чего сейчас ожидает от меня; а в чем же твоя заслуга, если ты выполняешь только те обязательства, которые не могут тебе повредить? Но я все‑таки постараюсь обезопасить себя от дальнейших вторжений с его стороны».
С этими мыслями он запер дверь из спальни, куда удалился роялист, в гостиную, потом, в раздумье походив по комнате, вернулся на свое место, поправил огонь в лампе и вынул из кармана несколько писем.
— Прочту‑ка я эти письма еще раз, — сказал он, — может быть, мысли о государственных делах отвлекут меня от моих собственных горестей. Милосердный боже! Чем же все это кончится? Для защиты родины мы пожертвовали согласием в своих семьях, самыми лучшими устремлениями молодых сердец, а получается, что каждый шаг к свободе раскрывает перед нами новые, еще более страшные бедствия; так человек, карабкающийся на горные вершины, с каждым шагом подвергается все большей опасности.
Он долго и внимательно читал утомительные и запутанные письма, в которых авторы, твердя о славе божьей, о свободе Англии как единственной своей цели, не могли за витиеватыми выражениями скрыть от проницательного Марксма Эверарда, что главными движущими пружинами их действий были своекорыстие и тщеславие.
Глава VI
Как смерть, украдкой к нам приходит сон,
Мы ждем его, но все ж он гость нежданный.
Порой мы говорим о нем с презреньем —
Гордится тем скорбящий человек,
Что отдыха его печаль не знает, —
Но и вдовец, и страждущий любовник,
И даже узник накануне казни
Покорны сну; им кажется, что горе
Вооружило их против него,
Но он, проникнув в крепость — в наше тело,
Штурмует гордый гарнизон — наш дух.
Херберт
Полковник Эверард на жизненном опыте познал правду, заключенную в стихах этого своеобразного поэта минувших времен. Среди собственных несчастий и беспокойства за родину, давно уже раздираемую междоусобной войной, Эверард и его отец мало верили в то, что в скором времени будет создана твердая и хорошо организованная форма правления. Подобно многим своим современникам, они обратили взоры на генерала Кромвеля, как на человека, который благодаря своей доблести стал кумиром Англии, человека, чьим главным талантом была проницательность, кто покорил парламент так же, как до этого — своих противников на поле боя; только он один в этих условиях мог «спасти нацию», как тогда говорили, другими словами — взять в свои руки управление страной. Считалось, что генерал был высокого мнения об отце и сыне. Но по некоторым причинам Маркем Эверард начал сомневаться, так ли искренне расположение Кромвеля, как думали многие. Он знал, что Кромвель — тонкий политик, умеющий скрывать свое истинное отношение к людям и событиям до тех пор, пока его можно будет проявить без ущерба для собственных интересов. Он знал также, что генерал — не такой человек, который сможет забыть о том, как пресвитерианская партия противилась тому, что Оливер называл «великим делом», а именно — суду над королем и его казни. Тут взгляды Маркем а и его отца полностью совпадали, и ни доводы, ни даже угрожающие намеки Кромвеля не смогли заставить их поступиться своими убеждениями, а тем более — позволить включить свои имена в состав комиссии, которая должна была вести памятный судебный процесс.
Эти сомнения на некоторое время охладили дружбу между генералом и Эверардами, отцом и сыном.
Но Маркем оставался в армии и сражался под знаменами Кромвеля в Шотландии, а затем под Вустером, и его доблесть не раз вызывала одобрение генерала. Так, после сражения при Вустере он был упомянут в числе отличившихся офицеров; Оливер, придававший больше значения фактической власти, чем титулу, под которым он ее осуществлял, хотел произвести этих офицеров в кавалеры своего знамени; только с большим трудом его от этого отговорили.
Вот почему казалось, что прошлые разногласия вычеркнуты из памяти, и Эверарды опять заняли прочное место в сердце генерала. Кое‑кто, правда, сомневался в этом и пытался переманить многообещающего молодого офицера на сторону других групп, существовавших в молодой республике. Но он оставался глух к таким предложениям. «Довольно уж пролито крови, — говорил он, — пора народу и отдохнуть.
Правительство должно быть устойчиво, достаточно сильно, чтобы охранять собственность, и достаточно милосердно, чтобы восстановить общественный порядок». Он считал, что этого можно достичь только при помощи Кромвеля, да и большая часть Англии была того же мнения. Правда, те, кто склонялся перед силой удачливого полководца, забывали о целях, во имя которых они обнажили меч против сторонников покойного короля. Но во время революции твердые и возвышенные принципы часто вынуждены отступить перед стечением обстоятельств, и нередко люди, начав войну во имя какой‑нибудь метафизической идеи, с радостью заключали мир, лишь бы вернуть общественное спокойствие. Так после долгой осады гарнизон рад даже сдаться во имя сохранения жизни.
Полковник Эверард сознавал, почему он поддерживает Кромвеля: он считал самым меньшим злом — поставить во главе государства человека с умом и авторитетом генерала; он понимал, что и сам Оливер склонен считать его отношение к себе не очень ревностным и постоянным и платит ему тем же.
Настал, однако, час подвергнуть испытанию дружеские чувства генерала. Давно уже было вынесено решение о конфискации Вудстока и комиссарам был выдан ордер на право распоряжаться им как государственной собственностью, но благодаря влиянию старшего Эверарда исполнение приказа откладывалось на недели и месяцы. Приближался момент, когда удар уже нельзя будет отвести, тем более что сэр Генри Ли, со своей стороны, решительно отвергал все предложения подчиниться существующему правительству. Поэтому, когда миновал срок, данный мятежникам на то, чтобы они могли одуматься, он был занесен в списки неисправимых и злонамеренных роялистов, с которыми Государственный совет решил обойтись сурово. Единственный способ защиты старого баронета и его дочери заключался в том, чтобы, если возможно, заинтересовать судьбой Вудстока самого Кромвеля; взвешивая все обстоятельства, связанные с их взаимоотношениями, полковник Эверард понимал, что просьба, идущая вразрез с интересами Десборо, одного из комиссаров Кромвеля и его зятя, будет трудным испытанием для дружеских чувств генерала. Но другого пути не было.
С этой целью и по желанию самого Кромвеля, который при прощании настоятельно просил Эверарда письменно сообщить его взгляды на государственные дела, полковник в течение первой половины ночи изложил в письме свои мысли о положении в республике и составил план, который, как он думал, будет одобрен Кромвелем. Он призывал Кромвеля милостью провидения стать спасителем государства, созвать свободный парламент и при его содействии стать во главе демократического и устойчивого правительства, которое сможет пресечь анархию, начинавшуюся в стране. Дав общий обзор развала в стане роялистов и в других партиях, раздиравших его страну, Эверард показал, как можно достигнуть этой цели без кровопролития и насилия. Отсюда он перешел к тому, что необходимо поддерживать в должном состоянии исполнительную власть, в чьих бы руках она ни находилась; тут он указал Кромвелю как будущему правителю, или консулу, или главнокомандующему Великобритании и Ирландии сферы его деятельности и резиденцию, соответствующую его высокому положению. Затем Эверард перешел к вопросу о разорении королевских парков и дворцов в Англии, нарисовал горестную картину упадка, угрожающего Вудстоку, и просил сохранить этот живописный заповедник, сделав этим личное одолжение ему, глубоко в этом заинтересованному.
После того как это письмо было написано, полковник Эверард не мог сказать, что слишком возвысился в собственных глазах. До этого дня он в своей деятельности всегда осуждал смешение общественных интересов с личными, а теперь чувствовал, что сам прибегнул к такому компромиссу. Но он успокаивал себя или по крайней мере заглушал эти тягостные мысли; для блага Великобритании, рассуждал он, непременно нужно, чтобы Кромвель стал главой правительства, а интересы сэра Генри Ли или даже его безопасность и сама жизнь не менее настоятельно требуют, чтобы Вудсток был сохранен и он получил бы возможность жить там. Был ли Эверард виновен в том, что один путь вел к двойной цели и что его личные интересы и интересы страны переплелись в одном и том же письме? Он все‑таки заставил себя запечатать пакет гербовой печатью и адресовать его главнокомандующему. После этого он откинулся в кресле и против ожидания заснул, полный тревожных дум. Только серый и холодный рассвет, заглянув в восточное окно, разбудил его.
Сначала он вздрогнул, приподнявшись в кресле с ощущением человека, который проснулся в незнакомом месте, но окружающая обстановка напомнила ему все. Лампа, смутно мерцавшая на столе, огонь в очаге, почти потухший под золой, мрачный портрет над камином, запечатанное письмо — все это воскресило в его памяти события вчерашнего дня и размышления прошлой ночи.
— Ничего не поделаешь, — сказал он, — либо Кромвель, либо анархия. Вероятно, Кромвель сознает, что пост главы правительства дан ему только с согласия народа, и это сдержит его откровенную склонность к деспотизму, свойственную каждому властителю. Если Кромвель будет править вместе с парламентом и считаться с интересами подданных, то чем имя «Оливер» хуже имени «Карл»? Но я должен позаботиться о том, чтобы мое послание попало прямо в руки этого будущего государя. Хорошо бы мне первому повлиять на него: ведь найдутся многие, кто без колебаний будет давать ему советы и опрометчивые и жестокие.
Эверард решил доверить доставку важного письма Уайлдрейку: его нельзя было оставлять без дела — иначе он начнет вести себя совсем уж легкомысленно и безрассудно; к тому же, хоть на его добросовестность не всегда можно было положиться, он был стольким обязан своему другу, что ради него мог пойти на все.
На этом решении полковник Эверард и остановился он подбросил в камин остаток дров и разжег яркий огонь, ибо совсем закоченел от холода. Согревшись он опять погрузился в сон и проснулся, только когда утренние лучи проникли в комнату.
Он встал, потянулся, прошелся по гостиной, подошел к окну и окинул взглядом разросшиеся живые изгороди, запущенные дорожки — в старинных трактатах по садоводству такая часть парка называется зарослями; в былые времена все это содержалось в образцовом порядке и было гордостью искусных садовников: ряды тисов фантастической формы, тенистые аллеи, открытые подстриженные лужайки — все это расстилалось на площади в два или три акра с этой стороны замка и служило границей между ближним садом и рощей. Теперь ограда была сломана во многих местах, и лани со своими детенышами свободно и бесстрашно паслись у самых окон дворца.
В детстве Маркем любил играть в этом саду. Он и теперь мог различить зеленые зубчатые стены готического замка, созданного садовыми ножницами, сейчас разросшиеся и потерявшие форму; туда он обычно пускал свои стрелы или гордо маршировал перед замком; подобно странствующим рыцарям, о которых читал в книжках, он трубил в рог, вызывая на бой воображаемого великана или сарацина, засевшего за зелеными стенами. Он вспомнил, как заставлял свою кузину, хоть она и была на несколько лет моложе его, принимать участие в безудержных полетах его мальчишеского воображения и исполнять роль то маленького пажа, то феи, то заколдованной принцессы. Он вспомнил многие подробности их дальнейшей дружбы — они неизбежно приводили к одному выводу: с их раннего детства родители лелеяли мысль, что он и его прекрасная кузина составят счастливую пару. Тысячи видений, вызванных этими чудесными надеждами, исчезли вместе с ними, но сейчас опять обступили его, как призраки, и напомнили ему о том, что он потерял — и ради чего? «Ради Англии, — ответил ему разум, — ради Англии, которой угрожает опасность стать добычей ханжества и тирании». Эти мысли помогли ему подавить в себе душевную слабость. «Если я принес в жертву свое личное счастье, то только для того, чтобы страна моя получила свободу совести и неприкосновенность личности, которой она наверняка лишилась бы и при безвольном короле и при узурпаторе».
Но такой логический ответ не заставил упорный дух сомнения смириться. «Разве твое упрямство, Маркем Эверард, помогло стране? — спрашивал он. — Разве Англия после такого кровопролития и бедствий не лежит под мечом удачливого вояки, как раньше лежала под скипетром монарха, превышавшего свои права? Разве парламент или то, что от него осталось, может обуздать вождя и властителя солдатских сердец, смелого, коварного, но изворотливого настолько, что невозможно проникнуть в его замыслы?
Разве этот полководец, подчинивший себе армию, а с нею и судьбу родины, сложит с себя власть из‑за того, что долг призывает его стать слугой народа?»
Он не мог поручиться, что знает Кромвеля как человека, способного на такое самоотречение. И тем не менее он считал, что в такие беспредельно трудные времена правление Кромвеля будет наилучшим, хотя само по себе оно и маложелательно; оно быстро восстановит в стране мир и прекратит распри между соперничающими партиями. Он считал, что только Кромвель сможет создать твердое правительство, а поэтому и связал с ним свою судьбу, хоть его раздирали сомнения, следует ли поддерживать планы этого непостижимого и загадочного генерала и совместимо ли это с теми принципами, ради которых он взялся за оружие.
Погрузившись в такие думы, Эверард бросил взгляд на письмо, написанное перед сном и адресованное главнокомандующему. Он все еще колебался, отправить ли его; обдумывая содержание письма, Эверард размышлял, в какой мере оно свяжет его с Оливером Кромвелем и заставит поддерживать честолюбивые планы главнокомандующего.
— Пусть будет так, — сказал он наконец с глубоким вздохом. — Он самый сильный из соперников, самый мудрый и самый умеренный; он, может быть, и честолюбец, но не самый опасный. Кому‑то надо доверить власть, чтобы восстановить и охранять общий порядок, а кто же еще может удержать власть и управлять государством, как не он, глава победоносной английской армии? Что бы ни принесло будущее, сейчас нам больше всего нужны мир и восстановление законности. Это Охвостье парламента не сможет сохранить авторитет у армии, опираясь на одно лишь общественное мнение. Подчинить армию им удалось бы только силой, а страна и так уже давно залита кровью. Кромвель же сможет договориться с ними, и я верю, что он договорится на таких условиях, которые дадут возможность сохранить мир. К этому он должен стремиться, в это он должен верить при установлении порядка в стране. Увы! Это нужно и для того, чтобы защитить моего упрямого дядю от последствий его искренних, хоть и нелепых заблуждений.
Заглушив, таким образом, грызущие его сомнения, Маркем Эверард твердо решил стать на сторону Кромвеля в надвигающейся борьбе между гражданскими и военными властями; путь этот он избрал совсем не добровольно, но как наиболее приемлемую из двух опасных крайностей в такие трудные времена. Однако он не мог не страшиться, что отец его, до сих пор восхищавшийся Кромвелем и видевший в нем орудие, при помощи которого в Англии было совершено так много замечательных дел, может быть, не захочет поддерживать его в борьбе против Долгого парламента — Эверард‑старший был активным и влиятельным членом парламента до тех пор, пока болезнь не принудила его несколько отойти от дел. Это сомнение полковник тоже должен был рассеять или подавить, и он утешил себя тем доводом, что отец, вероятно, придерживается таких же взглядов, что и он сам.
Глава VII
Полковник Эверард решил наконец без промедления отослать письмо главнокомандующему; он подошел к двери комнаты, откуда доносился мощный храп; судя по этому храпу, изрядно выпивший и усталый Уайлдрейк наслаждался глубоким сном. Скрип ключа, который с трудом повернулся в заржавленном замке, потревожил спящего, но не разбудил его.
Подойдя к постели, Эверард услышал бормотание:
— Разве уже утро, тюремщик? Эх ты, собака, если бы в тебе была хоть капля доброты, ты бы смочил свою проклятую новость стаканом вина… Быть повешенным — печальное дело, господа, а печаль сушит горло.
— Вставай, Уайлдрейк, поднимайся ты, соня, — сказал Эверард, встряхивая его за воротник.
— Руки прочь! — завопил спящий. — Говорю тебе, я могу взобраться по лестнице и без твоей помощи!
Тут он сел на постели, открыл глаза, осмотрелся и вскричал:
— Черт возьми! Марк! Да это, оказывается, ты!
А я‑то уж думал, конец мне пришел — кандалы сбиты с ног, веревка накручена на шею, наручники сняты, пеньковый галстук надет, все подготовлено для танца в воздухе под перекладиной, — Брось глупости, Уайлдрейк! Демон пьянства, которому ты, наверно, продал душу…
— За бочку вина, — прервал Уайлдрейк, — сделку мы заключили в погребе в Вэнтри.
— Только такой же сумасшедший, как ты, может доверить тебе какое‑нибудь поручение, — сказал Маркем, — ты уж вовсе ничего не смыслишь!
— А что мне беспокоиться? — ответил Уайлдрейк. — Во сне я и не притронулся к вину, только мне приснилось, что пил со старым Нолом пиво его собственной варки. Ну, не смотри так мрачно, приятель, я тот же Роджер Уайлдрейк, что и всегда, дикий как селезень, храбрый как петух. Я твой верный друг, приятель, привязан к тебе за твою доброту ко мне — devinctus beneficio note 15 — так это будет по‑латыни; поэтому поручи мне что хочешь! Могу ли я, смею ли я не выполнить твоей просьбы, даже если нужно будет поковырять рапирой в зубах у дьявола после того, как он позавтракает круглоголовыми!
— Ты меня с ума сведешь! — вскричал Эверард. — Я пришел доверить тебе устройство самого важного дела в моей жизни, а ты ведешь себя, как сумасшедший из Бедлама. Вчера вечером я стерпел твое пьяное буйство, а сегодня ты опять с самого утра беснуешься. Кто это станет терпеть? Это опасно для тебя и для меня, Уайлдрейк. Это бессердечие, я бы даже сказал — неблагодарность.
— Нет, не говори так, друг мой, — сказал роялист, тронутый его словами, — не суди обо мне так строго.
Мы потеряли все в этой злосчастной переделке, нам приходится изворачиваться и бороться за жизнь даже не ежедневно, но ежечасно; единственное убежище для нас — тюрьма, а отдых ждет нас только на виселице; что же нам еще остается, кроме готовности нести свой крест с легким сердцем? Иначе нам бы совсем конец пришел!
Слова эти были произнесены с глубоким чувством и нашли отклик в душе Эверарда. Он взял своего друга за руку и сердечно пожал ее.
— Слушай, Уайлдрейк, признаюсь, я говорил с тобой резко, но делал это для твоей же пользы, а не для моей. Знаю, человек ты легкомысленный, но сердце у тебя, как ни у кого, честное и правдивое. И все же ты безрассуден и опрометчив; уверяю тебя, если ты провалишься с делом, которое я тебе доверяю, мне плохо придется, но эти опасения мучат меня меньше, чем мысль о том, что я подвергаю тебя такой опасности.
— Ну, об этом тебе не стоит печалиться, Марк, — ответил роялист, стараясь рассмеяться, явно для того, чтобы скрыть совсем другие чувства, — ты говоришь так, точно мы маленькие ребятишки, сосунки какие‑то! Клянусь эфесом моей шпаги! Положись на меня, я умею быть осторожным, когда надо. Никто еще не видел, чтобы я пил, если нужно быть начеку; я не притронусь к стакану с вином, пока не устрою для тебя это дельце. В конце концов я твой секретарь.., клерк… я и забыл.., я везу твое послание Кромвелю; всячески стараюсь, чтобы меня не перехитрили и не лишили возможности доказать свою преданность (он стукнул пальцем по письму), я должен передать его в собственные руки той высокой особы, которой оно покорнейше адресовано… Черт возьми, Марк, поразмысли еще раз. Ведь не так же ты безрассуден, чтобы якшаться с этим кровожадным мятежником! Поручи мне всадить в него три вершка моей шпаги, и я сделаю это с гораздо большей охотой, чем передам твое письмо.
— Полно тебе, — остановил его Эверард. — Это не входит в наше соглашение. Поможешь мне — хорошо, не поможешь — к чему нам тратить время на споры?
Для меня каждая минута будет длиться вечность, пока письмо не попадет в руки генерала. Это единственная возможность добиться хоть какого‑то покровительства и пристанища для дяди и его дочери.
— Раз так, — сказал роялист, — я не пожалею шпор. Лошадка моя в городе, и я мигом снаряжу ее в путь; можешь быть уверен, я предстану перед старым Нолом, то есть перед твоим командующим, так скоро, как только можно доскакать от Вудстока до Уиндзора. Я думаю, сейчас твой приятель прибирает к рукам имущество покойного на том самом месте, где совершил смертоубийство.
— Молчи, ни слова об этом! Вчера, когда мы расстались, я обдумал, как тебе следует себя вести: ты не должен притворяться человеком с приличными манерами и языком — тебе ведь это не под силу! Вот я и пишу командующему, что ты под влиянием дурных примеров и дурного воспитания…
— Надеюсь, это надо понимать наоборот, — прервал его Уайлдрейк, — я ведь из такой хорошей семьи и так хорошо воспитан, что мне может позавидовать любой молодец в Лестершире, — Помолчи, прошу тебя… Так я говорю, что под влиянием дурных примеров ты некоторое время был презренным роялистом и спутался со сторонниками последнего короля. Но, видя, какие большие дела свершил генерал для отчизны, ты прозрел и понял, что он призван быть великим орудием наведения порядка в этой разоренной стране. При такой рекомендации он не только посмотрит сквозь пальцы на твои чудачества, если ты все‑таки от них не удержишься, но и заинтересуется тобой, как человеком, уверовавшим в его личные качества.
— Конечно, — заметил Уайлдрейк, — всякому рыбаку милее та форель, которую он сам поймал.
— Весьма возможно, что он пошлет тебя обратно с письмами ко мне, — продолжал полковник, — в которых уполномочит меня приостановить действия этих лошфискаторов и разрешит бедному старику, сэру Генри Ли, дожить свои дни среди дубов, которыми он привык любоваться. Об этом я прошу генерала Кромвеля и надеюсь, что дружба его с моим отцом, да и со мной, настолько укрепилась, что я могу позволить себе такую просьбу и не бояться отказа, особенно при нынешних обстоятельствах. Понимаешь?
— Прекрасно понимаю, — сказал роялист, — укрепилась, нечего сказать! Я бы лучше укрепил веревку для этого убийцы короля, чем дружбу с ним. Но я уже сказал, что буду повиноваться тебе, Маркем, и, черт меня дери, так и будет!
— Так действуй же осторожно, — заметил Эверард, — запоминай все, что он говорит, а главное, что делает; Оливера ведь легче понять по его делам, чем по словам. Да, постой… Ручаюсь, ты бы отправился без пенса в кармане.
— Что правда, то правда, Марк, — признался Уайлдрейк, — я спустил последний нобль вчера вечером с вашими мерзкими кавалеристами.
— Ладно, Роджер, — ответил полковник, — беда невелика. — Он сунул приятелю кошелек. — Видишь, какой ты беспутный ветрогон. Так бы и отправился с пустым карманом! Что бы ты стал делать?
— Право, об этом я и не подумал. Наверно, крикнул бы «стой» первому же богатому горожанину или жирному скотоводу, которого встретил бы на дороге.
В наши трудные времена так поступают все хорошие парни.
— Ну, отправляйся, — сказал Эверард, — да будь осторожен… Не водись ни с кем из своих беспутных знакомых… Держи язык за зубами… Остерегайся винной бочки… Если будешь трезв, не страшна никакая опасность… Будь умерен в разговоре, а главное — не сквернословь и не клянись.
— Словом, — сказал Уайлдрейк, — превратись в такого же педанта, как ты, Марк. Ну что ж, при нужде я, думаю, смогу не хуже тебя разыграть пуританского Бомби note 16. Ох, Марк, хорошие были деньки, когда мы ходили смотреть, как Миллз играет Бомби в театре Фортуны. У меня тогда еще был мой расшитый плащ и серьга, а ты еще не хмурился и не крутил ус по‑пуритански.
— Это были просто‑напросто мирские развлечения, Уайлдрейк, — ответил Эверард, — сладко устам, да горько желудку… Ну, отправляйся. Когда вернешься с ответом, найдешь меня или здесь, или в гостинице святого Георгия в городке… Счастливого пути. Смотри будь осторожен!
Полковник остался один и глубоко задумался.
«Кажется, — рассуждал он, — я не слишком связал себя с генералом. Разрыв с парламентом для него, должно быть, неизбежен; тогда в Англии опять начнется междоусобная война, а как она уже всем надоела! Может, мой посланец ему и не понравится, но я этого не очень опасаюсь. Он знает, что если уж я выбрал этого человека, то, значит, могу на него положиться; он сам достаточно имел дела с подобными людьми, ему‑то известно, что среди них всегда найдутся такие, кто скрывает два лица под одним капюшоном».
Глава VIII
Своих врагов безжалостно поправ,
Стоял протектор, строг и величав.
Он разогнал парламент, где приют
Нашли себе мздоимец, трутень, плут,
И — хоть об этом он скорбел душой —
Единолично править стал страной.
Крабб «Быстрое сватовство»
Оставим полковника Эверарда, погруженного в эти думы, и последуем за его веселым другом‑роялистом, который, перед тем как сесть на коня у гостиницы святого Георгия, не преминул позавтракать — пропустил стаканчик муската и закусил яичницей, чтобы выдержать осенний ветер.
Хотя Уайлдрейк, как и многие роялисты, был человек крайне легкомысленный и словно хотел противопоставить себя педантичности своих врагов, он принадлежал к благородной семье, получил прекрасное образование, был наделен хорошими природными качествами и сердцем, которого не могли развратить даже беспутство и кутежи буйных роялистов; он ехал выполнять свою дипломатическую миссию со смешанным чувством, какого, пожалуй, никогда в жизни не испытывал.
Как роялист, он ненавидел Кромвеля и при других условиях вряд ли стремился бы повстречать его, разве только на поле сражения, где он с удовольствием обменялся бы с ним пистолетными выстрелами. Но сейчас к этой ненависти примешивалась некоторая доля страха. Всегда побеждавший в бою, этот незаурядный человек, к которому направлялся сейчас Уайлдрейк, обладал способностью влиять на умы своих врагов, что неизбежно при постоянном успехе; враги ненавидели и боялись его, а у Уайлдрейка к этим чувствам примешивалось еще непреодолимое желание совать нос в чужие дела — отличительная черта его характера. У него давно уже не было никаких собственных дел; будучи от природы беспечным, он всегда легко поддавался желанию взглянуть на все интересное, что происходило вокруг.
«В конце концов я не прочь посмотреть на этого старого злодея, — говорил он себе, — хотя бы для того, чтобы я мог сказать, что видел его собственными глазами».
Он прибыл в Уиндзор после полудня и сразу же почувствовал сильное желание завернуть в одно из старых увеселительных заведений, куда частенько заглядывал, когда приезжал в этот прекрасный город в лучшие времена. Но он поборол это искушение и решительно направился в главную гостиницу, с фронтона которой давно уже исчезла древняя эмблема — подвязка. Хозяин, которого Уайлдрейк, сведущий по части таверн и гостиниц, помнил как типичного трактирщика елизаветинских времен, ловко приноровился к духу времени; он сочувственно кивал, когда говорили о парламенте, помахивал вертелом с важностью жреца, совершающего жертвоприношение, желал Англии благополучно избавиться от всех бедствий и громко восхвалял его превосходительство главнокомандующего. Уайлдрейк заметил также, что вино у него стало лучше, — пуритане обладали особым даром вынюхивать каждое мошенничество. Кроме того, он заметил, что мерка уменьшилась, а плата увеличилась — обстоятельство, на которое он обратил внимание, потому что хозяин слишком уж много говорил о своей совести.
От этой важной особы Уайлдрейк узнал, что главнокомандующий запросто принимает людей всякого рода и что он, Уайлдрейк, может быть допущен к нему на следующий день в восемь часов, для чего ему нужно явиться к главным воротам замка и заявить, что он прибыл в качестве курьера к его превосходительству.
В назначенное время мнимый республиканец отправился в замок. Часовой в красном мундире, с суровым видом державший на плече мушкет и охранявший первые ворота этого величественного здания, сразу впустил его. Уайлдрейк прошел через нижний сторожевой пост или двор и по пути пристально взглянул на красивую капеллу, которая недавно приютила в тишине и мраке обесславленные останки казненного короля Англии. Как ни огрубел Уайлдрейк, это воспоминание произвело на него столь глубокое впечатление, что он в ужасе чуть было не повернул обратно, только бы не встретиться лицом к лицу с тем мрачным и отважным человеком, главным действующим лицом этой страшной трагедии и виновником ее роковой развязки. Однако ж он решил, что надо подавить все душевные волнения и заставить себя выполнить дело, доверенное ему полковником Эверардом, которому он был стольким обязан. Поднимаясь по склону мимо Круглой башни, он взглянул на флагшток, где всегда развевался английский флаг.
Но флаг со всеми своими обычными украшениями, с великолепными королевскими гербами, с богатой вышивкой исчез; на его месте развевался флаг республики, голубой с красным, с крестом святого Георгия; однако в то время его еще не пересекал диагональный крест Шотландии, который был вскоре добавлен как свидетельство победы Англии над своим старинным врагом. От смены флага мысли Уайлдрейка еще более омрачились; он глубоко погрузился в них и пришел в себя, только когда услышал удар мушкетного приклада по мостовой и окрик часового, прозвучавший так резко, что Уайлдрейк вздрогнул.
— Кто идет?
— Курьер, — ответил Уайлдрейк, — к его превосходительству главнокомандующему.
— Стой, я дам знать дежурному офицеру.
Появился капрал; он отличался от своих солдат тем, что носил два воротника, шляпой — вдвое выше солдатских, длинным и широким плащом и тройной порцией угрюмой важности. По лицу его было видно, что он принадлежал к тем непоколебимым фанатикам, которым Оливер был обязан своими успехами; религиозный фанатизм давал им перевес над храбрыми и знатными роялистами, которые израсходовали силы в безуспешной защите особы и короны своего монарха. Он посмотрел на Уайлдрейка с угрюмой важностью, как будто мысленно делал опись его внешности и предметов одежды; рассмотрев все внимательно, он велел «изложить дело», — У меня поручение, — отвечал Уайлдрейк со всей твердостью, на какую был способен, так как пристальный взгляд капрала вызвал у него нервную дрожь, — у меня поручение к вашему генералу.
— Ты хочешь сказать — к его превосходительству главнокомандующему? — поправил его капрал. — Речь твоя, приятель, слишком уж отдает неуважением к его превосходительству.
«Черт бы побрал его превосходительство!» — чуть было не сорвалось с языка у роялиста, но благоразумие удержало его и не дало оскорблению прорваться через преграду. Он только молча поклонился.
— Следуй за мной, — приказал важный капрал, и Уайлдрейк покорно проследовал за ним в караульное помещение. Внутри оно было обычным для того времени и совсем не походило на военные посты наших дней.
У огня сидело несколько солдат, они слушали своего товарища, который втолковывал им религиозные догмы. Вначале он говорил вполголоса, хоть и очень многоречиво, но по мере приближения к концу голос его стал резким и высоким, он как бы призывал к немедленным возражениям или к молчаливому согласию с ним. Слушатели внимали оратору с застывшими лицами, только клубы табачного дыма вылетали из‑под густых усов. На скамейке ничком лежал солдат; спал он или предавался размышлениям — трудно было сказать. Посреди комнаты стоял офицер, как было видно по расшитой перевязи и шарфу, обвязанному вокруг пояса; в остальном одежда его была очень проста; он был занят обучением неуклюжего рекрута тогдашнему ружейному артикулу.
Этот артикул состоял по меньшей мере из двадцати различных команд; до тех пор, пока все они не были выполнены, капрал не позволил Уайлдрейку сесть или пройти дальше порога, и тот принужден был слушать, как одна команда следовала за другой: поднять мушкет, опустить мушкет, взвести курок, зарядить — и множество других, пока слова «почистить мушкет» на время не приостановили обучение.
— Как тебя зовут, приятель? — спросил офицер у рекрута, когда урок кончился.
— Эфраим, — ответил парень, сильно гнусавя.
— А еще как тебя называют?
— Эфраим Кобб из благочестивого города Глостера, там я жил семь лет, служил подмастерьем у достойного сапожника.
— Доброе ремесло, — отвечал офицер, — но теперь ты связал свою судьбу с пашей и будешь поставлен выше шила и колодки.
Эта потуга на остроумие сопровождалась мрачной улыбкой; затем офицер повернулся к капралу, который стоял в двух шагах от пего с видом человека, горящего желанием высказаться, и спросил:
— Ну, капрал, что нового?
— Да тут, с разрешения вашего превосходительства, один малый явился с пакетом, — ответил капрал. — Но душа моя не возрадовалась, когда я его увидел: сдается мне, что это волк в овечьей шкуре.
По этим словам Уайлдрейк понял, что перед ним тот выдающийся деятель, к которому он послан, и он помедлил, обдумывая, как обратиться к главнокомандующему.
Внешность Оливера Кромвеля, как известно, не производила благоприятного впечатления. Он был среднего роста, крепок и коренаст; черты лица, резкие и суровые, выражали, однако, природную проницательность и глубину мысли. Глаза у него были серые, взгляд пронизывающий, красноватый нос велик по сравнению с остальными чертами лица.
Говорил он, когда хотел, чтобы его ясно поняли, сильно и убедительно, но без изящества и не весьма красноречиво. Никто не мог бы выразить ту же мысль в более сжатой и понятной форме. Но часто бывало, что Кромвель изображал оратора только для того, чтобы поразить слух людей, а не для того, чтобы просветить их разум; тогда он облекал смысл своих речей — или то, что казалось смыслом, — во множество туманных слов, загромождал их столькими присказками и подкреплял таким лабиринтом отступлений, что становился, пожалуй, самым невразумительным из тех ораторов, которые приводят публику в замешательство; а между тем он был одним из самых умных людей в Англии. Один историк давно сказал, что собрание речей лорда‑протектора составило бы, за немногими исключениями, самую бессмысленную книгу в мире, но ему следовало бы еще добавить, что никто не умел говорить так сильно, кратко и вразумительно, когда он в самом деле хотел, чтобы его поняли.
Отмечали также, что Кромвель происходил из хорошей семьи и по отцу и по матери, имел возможность получить отменное образование и воспитание, которое подобало бы его происхождению, но этот популярный в народе фанатичный правитель никак не мог приучиться к учтивости, принятой в высшем обществе, или же пренебрегал ею. Манеры его отличались грубостью, а иной раз походили на паясничанье, но в словах и поведении была сила, соответствующая его характеру: она вызывала трепет, если не уважение. И бывали даже минуты, когда этот мрачный и коварный дух проявлялся так, что внушал почти симпатию. Юмор, который временами у него прорывался, был грубый и зачастую простоватый. В характере Кромвеля отразились черты его соотечественников: презрение к глупости, ненависть к аффектации, отвращение к церемонности; благодаря всему этому, в сочетании с природным здравым смыслом и мужеством, он стал во многих отношениях выразителем идей английской демократии.
Религиозность его будет всегда вызывать большие сомнения, которые он и сам вряд ли мог бы разрешить. Бесспорно, в жизни Кромвеля был период, когда его вдохновляла подлинная вера, и тогда в его натуре, слегка склонной к ипохондрии, появился фанатизм, повлиявший на многих людей того времени. С другой стороны, в политической карьере Кромвеля были периоды, когда его с полным основанием можно было обвинить в лицемерном притворстве. Может быть, правильнее всего будет судить о нем и о других людях той эпохи, если допустить, что их религиозные чувства были отчасти искренними а отчасти притворными, в зависимости от личной выгоды. Человеческое сердце так же ловко обманывает себя, как и других, и, может быть, ни сам Кромвель, ни другие, выставлявшие напоказ свою набожность, не могли сказать, где кончается их благочестие и где начинается притворство; вернее, между этими свойствами не было определенной границы, у каждого человека она менялась в зависимости от состояния здоровья, удачи или неудачи, хорошего или дурного настроения.
Таков был тот знаменитый человек, который, повернувшись к Уайлдрейку, внимательно его рассматривал и, казалось, был совсем не удовлетворен тем, что увидел; он даже поправил свой пояс, чтобы эфес длинной шпаги оказался под рукой. Но затем он скрестил руки под плащом, как будто, поразмыслив, отбросил сомнения или счел предосторожность унизительной для себя, и спросил роялиста, кто он и откуда.
— Бедный джентльмен, сэр., то есть милорд, — ответил Уайлдрейк, — только что из Вудстока.
— Ас какими вы вестями, сэр джентльмен? — спросил Кромвель, делая ударение на последнем слове. — Случалось мне видеть много таких, кто охотно присваивал себе этот титул, но вел себя не как умный, порядочный или правдивый человек, несмотря на свою знатность; вот в старой Англии слово «джентльмен» было почетным титулом, если человек помнил, какой в него вложен смысл.
— Ваша правда, сэр, — отвечал Уайлдрейк, с трудом сдерживая сильные выражения, которыми он обычно приправлял свою речь. — Прежде джентльмены находились в подобающих местах, а теперь мир так изменился, что можно увидеть, как вышитая перевязь поменялась местом с кожаным фартуком.
— Это ты про меня? — воскликнул генерал. — Видно, ты храбрый малый, если так лихо бросаешься словами. Сдается мне, ты слишком уж звонок для благородного металла. Так какое же у тебя ко мне дело?
— Письмо от полковника Маркема Эверарда, — отрапортовал Уайлдрейк.
— Вот что! Стало быть, я ошибся, — проговорил Кромвель, смягчаясь при имени человека, которого стремился привлечь на свою сторону. — Извини, приятель, в таком случае я не сомневаюсь, что ты друг наш. Сядь и займись благочестивыми размышлениями, пока мы ознакомимся с содержанием письма.
Позаботьтесь о нем, дайте все, что ему нужно.
С этими словами генерал вышел из караульни, а Уайлдрейк уселся в углу и стал терпеливо ожидать исхода своей миссии.
Солдаты теперь сочли нужным отнестись к нему с большим вниманием: они предложили ему трубку табаку и кружку октябрьского пива. Но вид Кромвеля и опасность его собственного положения — ведь каждая мелочь могла его выдать — побудили Уайлдрейка отклонить эти знаки гостеприимства; откинувшись в кресле и притворившись спящим, он оставался в стороне и избегал разговоров до тех пор, пока не пришел какой‑то адъютант или дежурный офицер и не позвал его к Кромвелю.
Офицер провел Уайлдрейка в замок через калитку. Пройдя множество узких коридоров и лестниц, они наконец вошли в небольшой кабинет или гостиную; там было много роскошной мебели с королевскими вензелями на некоторых предметах, но все вещи были в беспорядке сдвинуты с места, несколько. картин в массивных рамах были прислонены лицом к стене, как будто их сняли с тем, чтобы вынести.
Среди этого беспорядка, в большом кресле, обитом богато расшитой парчой, восседал победоносный республиканский генерал. Великолепие кресла бросалось в глаза по сравнению с простотой и даже небрежностью его одежды; однако, судя по его виду и поведению, Кромвель считал, что кресло, в котором в былые дни сидел король, не слишком роскошно для человека с его судьбой и с его стремлениями. Уайлдрейк стоял перед Кромвелем, а тот не предложил. ему сесть.
— Пирсон, — приказал Кромвель дежурному офицеру, — побудь на галерее, но жди приказа.
Пирсон поклонился и хотел идти.
— А есть кто еще на галерее?
— Преподобный мистер Гордон, капеллан, читает проповедь полковнику Овертону и четырем капитанам полка вашего превосходительства.
— Очень хорошо, — сказал генерал, — мы не желаем, чтобы в нашем жилище был хоть один угол, где бы алчущая душа не получила манны небесной.
Достойный капеллан еще продолжает проповедь?
— Уже далеко продвинулся: говорит о законных правах, которые приобрела армия и особенно ваше превосходительство, став орудиями великого дела; эти орудия не будут сломаны и выброшены, когда час их службы истечет, их будут сохранять, ценить и уважать за благородную и верную службу, за то, что они ходили в походы и сражались, постились, молились, терпели голод и холод, в то время как другие, те, кто с радостью увидел бы их разбитыми, разжалованными и уничтоженными, сейчас объедаются и опиваются.
— Достойный человек! — заметил Кромвель. — И он говорил так красноречиво? Я бы тоже мог кое‑что сказать, но не теперь. Ступай, Пирсон, на галерею. Пусть друзья наши не откладывают оружие в сторону, пусть бодрствуют, а не только молятся.
Пирсон вышел, а генерал с письмом Эверарда в руке опять долго и внимательно смотрел на Уайлдрейка, словно обдумывая, в каком тоне к нему обратиться.
Но, заговорив, он сперва пустился в двусмысленные рассуждения вроде тех, которые мы описали: в его словах очень трудно было уловить содержание — быть может, он и сам его не понимал. Излагая эту речь, мы будем настолько кратки, насколько позволит наше желание привести собственные слова такого необычайного человека.
— Ты принес нам это письмо, — начал он, — от твоего господина или покровителя Маркема Эверарда, поистине храбрейшего и достойнейшего джентльмена, который когда‑либо носил шпагу и так отличился в великом деле освобождения трех несчастных наций. Не отвечай мне, я знаю, что ты скажешь…
И вот это письмо он прислал мне через тебя, своего клерка или секретаря, которому он доверяет и которому очень просит меня довериться, чтобы между нами был надежный посредник. Вот он и послал тебя ко мне… Не отвечай… Я знаю, что ты скажешь…. Я человек столь незначительный, что для меня было бы большой честью даже держать в руках алебарду в рядах великой и победоносной английской армии, но я достиг командования этой армией. Нет, не отвечай, друг мой… Я знаю, что ты скажешь. И, рассуждая таким образом, увидим, что в отношении того, что я сказал, наша беседа будет развиваться в трех направлениях: первое — касательно твоего господина, второе — касательно нас и нашего положения, третье и последнее — касательно тебя. Ну, что до уважаемого и достойного полковника Маркема Эверарда, он показал себя отменным человеком с самого начала этих злосчастных смут, он не сворачивал ни вправо, ни влево, а всегда держал в поле зрения намеченную цель. Да уж, истинно преданный, достойный джентльмен; он с уверенностью может назвать меня своим другом, и я этому рад. Однако в сей юдоли печали нам следует меньше руководствоваться личными симпатиями и чувствами, а больше — высокими принципами и требованиями долга. Уважаемый полковник Эверард изложил свои взгляды, а я постарался выяснить свои, чтобы мы могли действовать, как подобает добрым англичанам и настоящим патриотам. Что же до Вудстока, уважаемый полковник просит очень многого, когда желает, чтобы его отобрали у благочестивых людей, получивших его как военный трофей, и оставили во владении моавитян, особенно этого злонамеренного Генри Ли, который всегда поднимал на нас руку, как только представлялся случай. Повторяю, он очень многого просит для себя, да и от меня требует немалого. Нас, составляющих эту бедную, но праведную английскую армию, парламент ограничил в дележе военных трофеев; мы должны все отдавать в его распоряжение, а не производить дележ сами; мы словно гончие, которые, загнав оленя, не получают права насытиться: их отгоняют арапниками от туши, словно наказывают за дерзость, а не награждают по заслугам. Но я говорю не только о разделе Вудстока, в котором, как члены парламента, может быть, изволят полагать, я тоже что‑то получил, раз мой родственник Десборо участвует в дележе; но он заслужил свою долю верной и преданной службой нашей несчастной, обожаемой родине; негоже мне было бы ущемлять его интересы, если бы это совершалось не во имя великих государственных дел. Ты видишь, добрый друг, что я желаю выполнить просьбу твоего господина; но я не говорю, что я ее безоговорочно и безусловно могу выполнить или отвергнуть; я просто излагаю свои скромные мысли по этому поводу. Ты ведь меня понимаешь?
Хотя Роджер Уайлдрейк слушал речь главнокомандующего с напряжением, он так запутался во всех этих разглагольствованиях, что у него ум за разум зашел; так бывает с деревенским увальнем, который попал в поток экипажей и не знает, куда ступить, чтобы спастись от одного и не попасть под другой.
Генерал заметил его растерянность и начал другую речь в том же духе, заговорив о своей привязанности к доброму другу полковнику… Об уважении к благочестивому и достойному родственнику мистеру Десборо… О большом значении Вудстокского дворца и парка, о решении парламента конфисковать его в пользу казны… Он выразил глубокое почтение к власти парламента и крайнее сожаление о том, что с армией поступают несправедливо; сказал, что он полон стремлений и желания, чтобы все недоразумения решались дружелюбно и мирно, без своекорыстия, споров, борьбы между руками‑исполнителями и головами‑руководителями в этом великом всенародном деле… Он желает, искренне желает внести в это дело свой вклад, отдать не только свое звание, но и жизнь свою, если это потребуется или если это не нарушит безопасности бедных воинов — для них, несчастных бедняков, он призван быть отцом: ведь он знает, что они следовали за ним с преданностью и любовью, словно родные дети.
Тут опять наступила глубокая пауза, и Уайлдрейк По‑прежнему не мог понять, намерен Кромвель или нет облечь полковника Эверарда теми полномочиями, которых тот просил для защиты Вудстока от парламентских комиссаров. В глубине души он стал было питать надежду, что небесное правосудие или угрызения совести повредили рассудок цареубийцы. Но нет, в быстром и строгом взгляде он не видел ничего, кроме проницательности, — в то время как с языка стремительно неслись цветистые фразы, взор, казалось, строго и внимательно следил за воздействием его красноречия на слушателя.
«Черт возьми, — думал роялист, немного освоившись со своим положением и изрядно выведенный из себя бесконечными разговорами, не приводившими к определенному результату. — Будь Нол даже сам дьявол, а не только его любимец, я не дам водить себя за нос. Я даже слегка прижму его, если дело и дальше пойдет так же, и посмотрю, нельзя ли заставить его говорить более вразумительно».
Приняв это смелое решение, но опасаясь выполнить его, Уайлдрейк ждал, возможности предпринять такую попытку, а Кромвель, очевидно, был не в состоянии ясно выразить свою мысль. Он уже начал третий панегирик полковнику Эверарду, в различных выражениях высказывая свое желание угодить ему, когда Уайлдрейк нашел удобный случай вмешаться, как только генерал сделал одну из своих ораторских пауз.
— Позвольте заметить, ваше превосходительство, — сказал он с напускным простодушием, — что вы уже коснулись двух тем ваших рассуждений — ваших собственных достоинств и достоинств моего покровителя, полковника Эверарда. Но чтобы дать мне возможность выполнить мое поручение, нелишне было бы сказать несколько слов и по третьей теме.
— Третьей? — спросил Кромвель.
— Точно так, — ответил Уайлдрейк, — каковая, согласно подразделению в рассуждениях вашей милости, касается моей недостойной особы. Как вы прикажете поступить мне? Какую роль ,я буду играть в этом деле?
Тон у Оливера мгновенно изменился; голос, до сих пор напоминавший мурлыканье кота, превратился в рычание тигра, готового к прыжку.
— Твоя роль, каторжник? — вскричал он. — Виселица! Тебя высоко вздернут, как Амана, если ты не будешь держать все в тайне. Но, — прибавил он уже не так громко, — храни тайну как преданный человек, и я что‑нибудь для тебя сделаю. Подойди‑ка поближе, я вижу — ты смел, хоть немного и дерзок, Ты был врагом республики — так мне пишет мой достойный друг, полковник Эверард, но теперь ты отошел от этого пропащего дела. Говорю тебе, приятель:: ни парламент, ни армия не смогли бы сбросить Стюартов с их престолов, если бы на них не ополчились небеса. Что ж, достойно и радостно вооружиться в защиту божьего дела, а что до меня, так пусть бы они и по сей день сидели на троне. Не осуждаю я и тех, кто поддерживает Стюартов: ведь эти долгие смуты разорили их сторонников, разрушили их семейные очаги. Я не зверь кровожадный, и мне знакомы человеческие слабости; но, друг, кто идет за плугом в великих делах, происходящих в этой стране, пусть лучше не оглядывается; поверь моему слову: если ты меня обманешь, ты получишь все сполна на виселице Амана. Поэтому скажи мне кратко: выколотили из тебя твою предательскую закваску?
— Вы сами, ваше превосходительство, — отвечал роялист, пожимая плечами, — хорошо обработали большинство из нас, в пределах того, что может сотворить дубина.
— Ты так думаешь? — спросил генерал с мрачной улыбкой, которая показывала, что он не совсем нечувствителен к лести. — Да уж, верно, это ты не врешь, мы были одним из орудий провидения. Но, как я уже заметил, мы не были так суровы по отношению к тем, кто боролся против нас в качестве врагов республики, как могли бы быть другие. Члены парламента прежде всего соблюдают свои собственные интересы и выполняют свою волю, но, по моему слабому разумению, теперь самое время прекратить эти смуты и дать каждому человеку возможность любым способом служить своей родине; мы считаем, что ты сам будешь виноват, если не станешь полезен отечеству и самому себе. Для этого нужно, чтобы ты совершенно отказался от старых взглядов и серьезно отнесся к тому, что я тебе скажу.
— Пусть ваше превосходительство не сомневается в моей серьезности, — отвечал роялист.
И республиканский генерал, помедлив еще немного, как человек, никого не удостаивающий доверием, начал излагать свою точку зрения; он говорил с редкой для него ясностью, но все же время от времени проявлял склонность к привычной многоречивости — он никогда не мог полностью от нее отрешиться, кроме как на поле боя.
— Видишь, друг мой, — заговорил он, — в каком я положении. Парламент меня недолюбливает — пусть всякий об этом знает, мне все равно, — а Государственный совет, посредством которого управляет парламент, еще того меньше. Не знаю, почему они относятся ко мне с недоверием, разве потому, что я не согласен, чтобы наша несчастная, ни в чем не повинная армия, которая следовала за мной в стольких сражениях, была разогнана, распущена так, чтобы те, кто ценою крови своей защищал страну, не имели средств прокормить себя своим трудом; думаю, это жестокая мера, это все равно что отнять у Исава право первородства и не дать ему даже похлебки.
— Исав, наверно, сам может о себе позаботиться, — заметил Уайлдрейк.
— Верно, умно говоришь, — продолжал генерал, — опасно морить голодом вооруженного человека, если под рукой у него еда, но я далек от подстрекательства к бунту или неповиновению нашим правителям. Я только прошу в приличной, уместной, спокойной и вежливой форме, чтобы они вняли нашим просьбам и считались с нашими нуждами. Но сейчас, сэр, мне оказывают так мало внимания, со мной так мало считаются, что выполнить просьбу твоего покровителя — значило бы пойти наперекор и Государственному совету и парламенту и не признавать комиссию, которую они назначили; в их руках пока еще высшая власть в государстве; по мне, пусть так и будет. И разве не скажут, что я играю на руку изменникам родины, способствуя тому, что прежнее логово кровожадных и похотливых тиранов стало теперь приютом для старого закоренелого амалекитянина, сэра Генри Ли, чтобы он владел тем местом, где так долго пребывал в ореоле славы. Поистине, это был бы опасный поступок.
— Так и прикажете доложить полковнику Эверарду, что вы не можете помочь ему в этом деле? — спросил Уайлдрейк.
— По сути дела — не могу, но если бы он согласился на некоторые условия, ответ мог бы быть иным, — сказал Кромвель. — Вижу, ты не в силах понять мои намерения, поэтому я тебе их частично объясню. Но имей в виду — если язык твой выдаст мой план и выболтает больше того, что я велю тебе передать твоему господину, клянусь всей кровью, пролитой за это страшное время, ты умрешь мучительной смертью.
— Будьте спокойны, сэр, — сказал Уайлдрейк. Его смелый и беспечный нрав был укрощен и подавлен, как сокол в присутствии орла.
— Тогда слушай, — сказал Кромвель, — и не пропусти ни слова. Ты знаешь молодого Ли, по имени Альберт, такого же изменника, как и отец, того самого, кто вместе с наследником участвовал в сражении под Вустером, — благодарю бога за дарованную нам победу.
— Знаю, что есть такой молодой человек, Альберт Ли, — ответил Уайлдрейк.
— А не известно ли тебе.., я спрашиваю не потому, что хочу совать нос в секреты достойного полковника, а единственно затем, чтобы хорошенько все выяснить и знать, как лучше ему помочь… Не известно ли тебе, что твой господин, Маркем Эверард, влюблен в сестру этого самого мятежника, в дочь королевского лесничего по имени сэр Генри Ли?
— Обо всем этом я слышал, — ответил Уайлдрейк, — да и не буду отрицать, что верю молве.
— Ну, тогда слушай дальше. Когда наследник Карл Стюарт бежал с поля боя под Вустером, спасаясь от упорного преследования, и вынужден был отделиться от своих сторонников, я знаю из достоверных источников, что Альберт Ли был одним из последних, если не самым последним, кто оставался при нем.
— Это чертовски на него похоже! — вскричал роялист, не выбирая выражений и забыв, перед кем стоит. — Клянусь своей шпагой, он достойный сын своего отца!
— Ага! Клянешься; — угрожающе сказал генерал, — вот как ты исправился!
— С вашего позволения, я никогда не клянусь, — ответил Уайлдрейк, опомнившись, — разве только когда при мне заговорят об изменниках и роялистах, вот тут‑то старые привычки и возвращаются, и я бранюсь, как кавалерист из войск Горинга.
— Стыдись, — сказал генерал, — какая тебе польза заставлять других слушать твои непотребные богохульства? Да и тебе самому это впрок не пойдет.
«Можно, конечно, грешить и повыгоднее, чем браниться и богохульствовать», — чуть было не сорвалось с уст роялиста, но вместо этого он выразил сожаление о том, что досадил генералу.
Разговор принял наиболее интересный для Уайлдрейка оборот; он решил не терять возможности завладеть тайной, уже готовой слететь с уст Кромвеля, но достичь этого можно было, только держа замок на собственных устах.
— Что за здание Вудсток? — отрывисто спросил генерал.
— Старинная постройка, — отвечал Уайлдрейк. — Если судить по одной ночи, которую я провел в замке, там хоть отбавляй потайных лестниц, подземных коридоров и всяких погребов, что обычно встречаются в вороньих гнездах такого сорта.
— И, конечно, есть укромные места для попов, — заметил Кромвель. — В таких древних постройках редко случается, чтобы не было тайных стойл для укрытия этих вефильских тельцов.
— Ваше превосходительство, — ответил Уайлдрейк, — можете смело поклясться в этом.
— Я никогда не клянусь, — сухо ответил генерал. — Ну, а как ты думаешь, приятель? Я задаю тебе прямой вопрос. Где скорее всего будут скрываться эти два вустерских беглеца, о которых ты знаешь?
Должны же они где‑то скрываться. И вернее всего — в этом старом доме со всеми его тайниками и закоулками, которые молодой Альберт Ли знает с раннего детства.
— Правильно, — проговорил Уайлдрейк, стараясь отвечать с напускным безразличием, в то время как мысль о таком обороте дела и о его последствиях молнией промелькнула в его сознании и он похолодел от ужаса. — Я бы тоже так подумал, если бы не считал, что рота, по приказу парламента занявшая Вудсток, весьма вероятно, спугнет их, как кошка сгоняет голубей с голубятни. Соседство, прошу прощения, с генералами Десборо и Гаррисоном вряд ли понравится беглецам с вустерского поля сражения.
— Я бы тоже так думал на их месте, — заметил генерал, — и, наверно, много еще пройдет времени, пока наши имена перестанут внушать только ужас врагам нашим. Но если уж ты плетешь интриги в пользу своего покровителя, ты, полагаю, мог бы придумать кое‑что посущественнее для достижения его нынешних целей.
— Ума моего не хватит, чтобы проникнуть в глубину ваших достойных намерений, — ответил Уайлдрейк.
— Тогда слушай и постарайся все уразуметь, — продолжал Кромвель. — Победа при Вустере, несомненно, была великой милостью божьей. Но наша благодарность показалась бы ничтожной, если бы мы не сделали всего, что в наших силах, для окончательного закрепления и завершения того великого дела, которое так успешно выполнено руками нашими; в смирении и простоте душевной мы объявляем: мы вовсе не заслуживаем того, чтобы мир помнил, какую роль мы в этом играли; напротив, мы молим и просим, чтобы имена и дела наши были преданы забвению, лишь бы великое дело не осталось незавершенным. Однако ж нам в нашем положении больше, чем другим, важно, если вообще такие ничтожные создания, как мы, могут говорить о себе самих как об участниках перемен, произведенных не нами, не нашей силой, а судьбой, которая нас призвала, а мы исполняли ее веления покорно и смиренно… Я говорю, что нам следует действовать в соответствии с теми великими подвигами, которые совершались, да и сейчас совершаются, в нашей стране. Таковы мои простые и безыскусные рассуждения. И очень желательно, чтобы этот наследник, этот король шотландский, как он себя величал.., этот Карл Стюарт.., не спасся от народа той страны, в которой с его приездом началось столько смут и кровопролития.
— Не сомневаюсь, — сказал роялист, опустив глаза, — что мудрость вашей милости направляет все дела к наилучшему завершению; молю бога, чтобы старания ваши были вознаграждены по заслугам.
— Благодарю тебя, друг, — ответил Кромвель со смиренным видом, — мы, без сомнения, получим заслуженную мзду; мы находимся в руках справедливого хозяина, никогда не забывающего субботней награды за труды. Но пойми меня, друг мой, я хочу только выполнить свою долю в этом добром деле.
Я с радостью сделаю все, что в моих слабых силах, для твоего достойного господина и даже для тебя в твоем положении… Такие люди, как я, общаются с простым народом не затем, чтобы беседа с ними была забыта, как нечто повседневное. Мы говорим с людьми, подобными тебе, только тогда, когда желаем наградить или наказать их; надеюсь, что, выполнив поручение, ты заслужишь награду из рук моих.
— Ваше превосходительство, — заметил Уайлдрейк, — говорите как человек, привыкший повелевать.
— Правильно! Люди склоняются перед такими умами, как мой, из страха и почтения, — сказал генерал. — Но хватит об этом; я не требую, чтобы подчиненные зависели от меня больше, чем все мы зависим от силы небесной. И я желал бы отдать этот слиток золота в руки твоего господина. Он воевал против Карла Стюарта и против отца его. Но он близкий родственник старого баронета Генри Ли и привязан к его дочери. Тебе, друг мой, тоже придется быть начеку. Твой залихватский вид привлечет к тебе доверие любого мятежника. Ты узнаешь о приближении добычи, которая, как кролик к убежищу в скалах, придет к этой норе.
— Я стараюсь понять ваше превосходительство, — отвечал роялист, — и сердечно благодарю за доброе мнение; молю бога, чтобы мне представился подходящий случай доказать вам свою благодарность.
Но все же осмелюсь заметить, что план вашего превосходительства кажется маловероятным, пока Вудсток находится в руках парламентских комиссаров.
И старый баронет и его сын, а в особенности беглец, которого вы, милорд, упомянули, будут чрезвычайно осторожны и не приблизятся к замку, пока там комиссары.
— Об этом я тебе так долго и толкую, — ответил генерал. — Я уже сказал, что не расположен лично отдать приказ об изгнании комиссаров из замка по столь ничтожному поводу; правда, у меня, кажется, довольно власти в государстве, и я могу презреть злословие тех, кто меня осудит. Словом, я не хотел бы использовать преимущество своего положения и меряться силами с комиссией, получившей полномочия не от меня, если в этом нет чрезвычайной необходимости или по крайней мере большой пользы для государства. Поэтому, если твой полковник из любви к республике возьмется найти способ предотвратить величайшую опасность, которая неизбежно будет грозить ей из‑за бегства наследника, если он постарается захватить его, когда тот появится в Вудстоке, что я считаю весьма вероятным, я передам с тобою приказ комиссарам немедленно покинуть замок и приказ отряду моего полка, который стоит в Оксфорде, выгнать комиссаров в шею, если те будут упираться, пусть даже придется начать с Десборо, хоть он и женат на моей сестре.
— Позвольте заметить, сэр, — сказал Уайлдрейк, — с вашим всемогущим приказом я, пожалуй, и сам, без помощи ваших храбрых и благонравных воинов, сумею выставить комиссаров.
— Это меня меньше всего беспокоит, — ответил генерал. — Хотел бы я видеть, как эти смельчаки смогут усидеть на месте, если я кивну, чтобы они убирались.., исключая, конечно, высокоуважаемый парламент, от которого исходят наши полномочия; однако некоторые полагают, что с его занятиями политикой будет покончено раньше, чем настанет время обновить его. Поэтому мне особенно хочется знать, возьмет ли твой господин на себя это многообещающее дело. Я твердо уверен, что с таким лазутчиком, как ты, да еще с бывшим роялистом (ведь ты, я думаю, можешь возобновить свои выпивки, беспутство, потасовки, когда захочешь), он сможет проведать, где укрылся этот Стюарт. Молодой Ли сам навестит старика, он напишет ему или каким‑нибудь другим способом даст о себе знать. В любом случае вы с Марком Эверардом должны быть начеку. — При этих словах лицо его побагровело, он встал со стула и в волнении зашагал по комнате. — Горе вам, если вы дадите молодому авантюристу ускользнуть от меня…
Лучше уж вам оказаться в самом глубоком каземате в Европе, чем дышать воздухом Англии, если вы только надумаете меня обмануть. Я говорил с тобой открыто, приятель, более откровенно, чем обычно, — обстоятельства того требуют. Но пользоваться моим доверием — все равно что стоять на часах у порохового погреба: малейшая искра испепелит тебя. Передай своему господину то, что я говорил, но не передавай, как я это сказал. Ну вот, опять я поддался гневу! Уходи… Пирсон передаст тебе приказы с печатями. Впрочем, постой.., ты хочешь что‑то спросить?
— Я хотел бы знать, — сказал Уайлдрейк, ободренный волнением генерала, — какова наружность этого молодого рыцаря, на случай, если мне доведется повстречать его?
— Говорят, он худощавый, высокий, смуглый, бесстрашный. Вот его портрет, недавно его написал хороший художник. — Он повернул один из портретов, стоявших лицом к стене, но это был не Карл Второй, а его несчастный отец.
Первым порывом Кромвеля было поскорее повернуть портрет обратно, и, казалось, ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы посмотреть на него.
Но он заставил себя взглянуть и, прислонив портрет к стене, отступил медленно и твердо, словно бросил вызов собственным чувствам; он решил найти такое место, с которого можно было лучше рассмотреть портрет. У Уайлдрейка все закипело внутри, когда он увидел портрет своего государя в руках главного виновника его смерти; к счастью, опасный собеседник в этот момент не смотрел в его сторону. Будучи человеком вспыльчивым и отважным, Уайлдрейк с большим трудом сдержал свои чувства, и, если бы во время этой вспышки гнева у него было под рукой оружие, Кромвель, может быть, не продвинулся бы дальше на пути к верховной власти.
Но эта непроизвольная и внезапная вспышка негодования, взволновавшая столь заурядного человека, каким был Уайлдрейк, не устояла перед могучим порывом чувств такой сильной личности, как Кромвель. Когда роялист взглянул на его мрачное и решительное лицо, на котором отразилось необычайное внутреннее смятение, его собственный гнев улегся, сменившись страхом и изумлением, подобно тому как яркий огонь поглощает и затмевает свет тех огней, что горят более тускло; так и люди с большим и властным умом покоряют и подавляют порывом своих страстей волю и чувства более слабых, так могучий поток реки поглощает ручей, встреченный им на пути.
Уайлдрейк застыл в позе молчаливого, неподвижного, помертвевшего от страха зрителя, а Кромвель с твердой суровостью во взгляде и движениях, как человек, принуждающий себя взглянуть на предмет, который вызывает у него болезненное отвращение, продолжал рассуждать о портрете покойного короля в выражениях отрывистых и кратких, но голос его при этом был тверд. Его слова, казалось, не столько были обращены к Уайлдрейку, сколько выражали стремление отвести душу, переполненную воспоминаниями о прошлом и предчувствием будущего.
— Этот фламандский художник, — говорил он, — этот Антонио Ван‑Дейк, какая у него сила! Железо крушит.., воины истребляют друг друга на поле боя… а король так и стоит, не подвластный времени; и внуки наши, читая его историю, смогут посмотреть на его портрет и сравнят печальные черты с горестным рассказом… Это была суровая необходимость…
Это было ужасное деяние… Спокойный и гордый взор этот мог бы повелевать толпами пресмыкающихся французов, угодливых итальянцев или церемонных испанцев, но в сдержанном англичанине взгляд его пробуждал только природное мужество. Не обвиняй несчастного, умирающего грешника в его падении, если небо не дало ему силы устоять. Строптивый конь сбрасывает слабого всадника и топчет его насмерть… А ловкий, опытный наездник вскакивает в пустое седло, натягивает узду и вонзает шпоры до тех пор, пока горячий конь не подчинится господину.
Можно ли судить того, кто, пустив коня в галоп, победно скачет среди прочих людей, преуспев там, где падают и погибают неловкие и слабые? Поистине, он получает награду свою. Разве мне больше дела до этого куска раскрашенного холста, чем остальным?
Нет уж, пусть на других глядят с упреком эти гордые, но печальные глаза, это холодное, спокойное лицо. Тем, кто свершает великие дела, нечего трепетать при виде раскрашенной тени. Не жажда богатства и власти извлекла меня из ничтожества. Угнетенная вера и попранная свобода Англии — вот знамя, за которым я следовал.
Он возвысил голос так, как будто выступал в свою собственную защиту перед невидимым судилищем; дежурный офицер Пирсон заглянул в кабинет, но быстро скрылся, заметив, что командующий говорит громким голосом, с горящими глазами, вытянув руку и выставив вперед ногу, словно генерал, приказывающий войскам идти в наступление.
— Не собственная выгода побудила меня действовать, — продолжал Кромвель. — Я бросаю вызов всему миру, да, вызываю живого или мертвого; всякого, кто утверждает, что я вооружился в защиту личных интересов или для наживы. В армии нет ни единого солдата, который бы пришел туда с меньшей злобой против этого злополучного…
В эту минуту дверь отворилась и вошла молодая особа, в которой по сходству с генералом сразу можно было узнать его дочь, хотя черты ее были мягкие и женственные. Она подошла к Кромвелю, нежно, но твердо взяла его под руку и сказала ему с упреком в голосе:
— Нехорошо, отец… Вы же обещали, что этого больше не будет.
Генерал поник головой, как будто устыдился своей вспышки или того, что дочь имеет на него такое влияние. Но отцовские чувства взяли верх; не поворачивая головы в сторону портрета, который его так сильно взволновал, и не глядя на Уайлдрейка, окаменевшего от изумления, он вышел из комнаты.
Глава IX
Так, так.. Вы узнали то, что
Вам не полагалось бы знать.
«Макбет»note 17
Как мы уже сказали, Уайлдрейк в крайнем изумлении остался один. Ходили слухи, что Кромвель, этот серьезный и проницательный политик, хладнокровный и отважный полководец, человек, преодолевший столь большие трудности и вознесшийся на такую высоту, что, казалось, он уже оседлал покоренную страну, был, подобно многим гениальными людям, от природы склонен к меланхолии, которая иногда проявлялась в его словах и поступках; первые признаки ее были замечены, когда он полностью забросил беспутные чудачества юности и стал строго соблюдать религиозные обряды — они как бы сближали его с миром высшей духовности. Говорят, что этот необыкновенный человек в молодости был подвержен религиозному экстазу или, как он сам говорил, на него находило пророческое вдохновение: он предугадывал свое будущее величие и таинственную силу, которой ему было суждено обладать, так же как в юности ему было суждено предаваться необузданным шалостям и крайнему беспутству. Чем‑то в этом роде можно было, вероятно, объяснить и гнев, вспыхнувший сейчас.
Изумляясь тому, что он видел и слышал, Уайлдрейк в то же время испытывал некоторое беспокойство за себя. Хоть он и не был самым осторожным из смертных, он обладал достаточно здравым смыслом, чтобы понять, насколько опасно оказаться свидетелем слабости людей, облеченных высокой властью; его так надолго оставили одного, что он уже начал опасаться, не собирается ли генерал принять меры, чтобы упрятать или удалить свидетеля своего унижения: ведь Уайлдрейк видел, как он, мучимый угрызениями совести, спустился с высот, где обычно парил над подлунным миром.
В этом Уайлдрейк был несправедлив к Кромвелю — тот не отличался ни чрезмерной подозрительностью, ни бессмысленной жестокостью. Примерно через час появился Пирсон, велел Уайлдрейку следовать за ним и провел его в дальние покои, где тот увидел генерала, сидевшего на низком диване. Дочь его была в той же комнате, но держалась поодаль, занятая каким‑то рукоделием; она едва повернула голову, когда вошли Пирсон и Уайлдрейк.
По знаку главнокомандующего Уайлдрейк подошел к нему.
— Друг мой, — сказал тот, — твои прежние товарищи роялисты смотрят на меня как на врага и ведут себя по отношению ко «мне так, как будто хотят сделать и меня своим врагом. Говорю тебе, они действуют себе во вред; я всегда считал и считаю их честными и благородными безумцами, которые настолько лишились рассудка, что сами лезут в петлю и бьются головой об стенку во имя того, чтобы человек по имени Стюарт, и никакой другой, был королем над ними. Глупцы! Разве нельзя из букв составить слово, которое будет звучать не хуже, чем Карл Стюарт, если перед ним поставить этот магический титул?
Ведь слово «король» — как зажженная лампа, бросающая золотой свет на любое сочетание букв, а люди должны проливать кровь за какое‑то имя! Но тебе я не сделаю зла. Вот письменный приказ очистить Вудстокский замок и передать его в ведение твоего господина или того, кого он назначит по своему усмотрению. Он, конечно, прихватит с собой дядю и хорошенькую кузину. Счастливого пути… Поразмысли над моими словами. Говорят, что красота — притягательная сила для долговязого молодца, которого ты знаешь, но я думаю, сейчас его путь направляют другие звезды, а не ясные глаза и белокурые волосы. Что бы там ни было, ты знаешь мои намерения, гляди в оба.., зорко следи за каждым оборванцем, который слоняется у изгороди или по тропам: сейчас такое время, когда под плащом нищего может укрываться вельможная особа. Вот тебе несколько золотых — думаю, таких твой кошелек и не видывал.
Еще раз повторяю — помни, что слышал, и, — выразительно добавил он, понизив голос, — забудь, что видел. Мое почтение твоему господину, еще раз говорю: помни.., и забудь…
Уайлдрейк откланялся, после чего вернулся в гостиницу и поспешно уехал из Уиндзора.
К вечеру того же дня роялист явился к своему другу круглоголовому, который, как было условлено, с нетерпением ожидал его в вудстокской гостинице.
— Где ты пропадал? Что видел? Почему ты так смущен? Почему не смотришь мне в глаза? Отчего не отвечаешь?
— Оттого, — отвечал Уайлдрейк, снимая дорожный плащ и шпагу, — что ты засыпал меня вопросами. У человека только один язык, а у меня он к тому же совсем прилип к гортани.
— А вино его развяжет? — спросил полковник. — Впрочем, я уверен, ты использовал это средство в каждом трактире по пути… Заказывай, друг, все, что хочешь, только поскорее.
— Полковник Эверард, — возразил Уайлдрейк, — я сегодня не выпил даже стакана холодной воды.
— Так вот отчего ты не в духе! Полечись глоточком вина, если хочешь, но брось ты этот молчаливый и таинственный вид, тебя просто не узнать.
— Полковник Эверард, — важно отвечал роялист, — я теперь другой человек.
— Ты и вправду, кажется, меняешься с каждым днем и с каждым часом. Ну ладно, ладно; скажи‑ка, ты видел генерала и достал у него приказ о том, чтобы комиссары очистили Вудсток?
— Видел я этого дьявола, — ответил Уайлдрейк, — и, как ты говоришь, достал у него приказ.
— Сейчас же давай его сюда! — вскричал Эверард, хватая пакет.
— Погоди, Марк, — остановил его Уайлдрейк. — Если бы ты знал, на каких условиях он получен…
Если бы ты знал то, о чем я не могу тебе рассказать, какие надежды основаны на том, что ты его примешь… Вот мое мнение, Марк Эверард: лучше бы ты схватил голыми руками раскаленную подкову с наковальни, чем принял этот клочок бумаги.
— Ладно, ладно, — нетерпеливо промолвил Эверард, — опять какое‑нибудь возвышенное понятие о честности; все это хорошо в меру, но может с ума свести, если доводится до крайности. Раз я должен говорить с тобой открыто, не думай, что я без прискорбия смотрю на падение нашей древней монархии, что стремился заменить ее новой формой власти; но разве сожаление о прошлом должно мешать мне думать о будущем и стараться упрочить его по мере сил моих? Королевская власть ниспровергнута, хотя бы ты и все роялисты Англии поклялись, что это не так, — ниспровергнута и больше не возродится.., во всяком случае, очень долго не возродится. Парламент обескровлен — из него силой выпроводили всех, у кого хватало мужества отстаивать свободу своих убеждений. Теперь он сведен к горсточке государственных деятелей, потерявших уважение народа за то время, что они стоят у власти. Парламент не сможет долго удержаться, не подчинив себе армию, а армия — в прошлом слуга, а теперь господин положения — откажется подчиниться. Воины знают свою силу, они понимают, что армия может получать жалованье и постой во всей Англии, где ей будет угодно. Говорю тебе, Уайлдрейк, надо поддерживать единственного человека, который может укрощать их и ладить с ними, а то в стране будет объявлено военное положение. Только мудрость и терпимость Кромвеля сохранят нам наши права. Теперь ты знаешь мои сокровенные мысли. Поверь, я понимаю, что это не лучший выход, но единственно возможный. И я желал бы, может быть не так горячо, как ты, но все же очень желал бы, чтобы король возвратился на престол на условиях доброго согласия, приемлемых и для него и для нас. Ну вот, дорогой Уайлдрейк, хоть ты и считаешь меня бунтовщиком, знай, что я бунтовщик поневоле. Видит бог, я всегда хранил в своем сердце любовь и уважение к королю, даже когда обнажал шпагу против его дурных советчиков.
— Ах, чума вас возьми! — воскликнул Уайлдрейк. — Вот в этом‑то и есть ханжество! Все вы так поете! Все вы воевали против короля из чистой любви и преданности, а никак не иначе. Однако ж я вижу твои стремления, и, сознаюсь, они мне больше по душе, чем я предполагал. Теперь ваша армия — медведь, старик Нол — поводырь, а вы — как деревенский констебль, который умасливает поводыря, чтобы тот не спускал мишку с привязи. Ладно же, будет и на нашей улице праздник! Тогда и ты и все, кто покинул короля в трудную минуту и поддерживал того, кто сильнее, пожалуй, переметнетесь на нашу сторону.
Полковник Эверард, не слишком обращая внимание на речи друга, внимательно читал приказ Кромвеля.
— Такого решительного и безапелляционного приказа я не ожидал, — проговорил он. — Видно, генерал чувствует свою силу, если так смело выступает против Государственного совета и парламента.
— Ты готов пустить этот приказ в ход? — спросил Уайлдрейк.
— Разумеется, — ответил Эверард, — но мне нужно будет заручиться помощью мэра: думаю, он с радостью поглядит, как молодцы уберутся из замка.
Мне, по возможности, не надо прибегать к вооруженной силе.
Он подошел к двери и приказал слуге найти главу города и сообщить ему, что полковник Эверард желает видеть его как можно скорее.
— Можешь быть уверен, он прибежит, как собака на свист, — сказал Уайлдрейк. — В наши дни, когда одна шпага стоит больше, чем полсотни цеховых уставов, при слове «капитан» или «полковник» жирный горожанин бегает рысью. Но там ведь есть солдаты и тот мрачный плут, которого я напугал тогда вечером, просунув голову в окошко. Ты думаешь, мошенники не будут сопротивляться?
— Приказ генерала стоит больше, чем дюжина постановлений парламента, — ответил Эверард. — Но пора тебе поесть, если ты и вправду за всю дорогу ни разу не перекусил.
— Успею еще, — сказал Уайлдрейк, — говорю тебе, твой генерал попотчевал меня таким завтраком, что долго будешь сыт, если сможешь переварить его.
Клянусь мессой, этот завтрак камнем лежал на моей совести; я снес его в церковь и постарался переварить вместе с остальными грехами. Но ничего не получилось.
— То есть к дверям церкви? — поправил Эверард. — Знаю я тебя, ты всегда почтительно снимаешь шапку у порога. Ну, а насчет того, чтобы войти, так это с тобой редко случается.
— Ну что ж, — сказал Уайлдрейк, — я, конечно, снимаю там шапку и преклоняю колена, но разве не полагается держать себя в церкви так же почтительно, как во дворце? Нечего сказать, приятно смотреть, когда ваши анабаптисты, браунисты и прочие сходятся на проповедь, как свиньи к корыту. И богослужения‑то никакого! Но вот и еда; прочтем молитву, если я припомню хоть одну.
Эверард был так поглощен судьбой дяди и своей прекрасной кузины, так полон надежд вернуть их в мирное жилище под защитой того страшного жезла, который, по общему мнению, уже правил Англией, что не стал говорить о том, сколь значительна перемена в поведении его друга. Судя по движениям руки, в душе Уайлдрейка шла борьба между старыми привычками и новым решением воздерживаться от вина; забавно было видеть, как часто рука новообращенного тянулась к большому черному кувшину с двумя галлонами крепкого эля, а затем, под влиянием лучших побуждений, исцеленный пьяница хватался вместо этого за кувшин с чистой и целебное водой.
Нетрудно было заметить, что воздержание — для него дело непривычное, и, если сознание требовало решимости, тело подчинялось неохотно. Но честный Уайлдрейк был так поражен встречей с Кромвелем, что принял несвойственное католику торжественное решение: если он с честью выйдет из этой переделки, то докажет, что осознал благодеяние небес, отказавшись от грехов, наиболее ему присущих, и особенно от пьянства — к этому он и его буйные товарищи были очень привержены.
Это решение, или обет, подсказывалось отчасти благоразумием, а не только религиозными чувствами; он сообразил, что при создавшемся положении в его Руки могут попасть дела трудного и опасного свойства, и тут понадобится оракул посерьезнее, чем бутылка, которую прославил Рабле. В соответствии с таким мудрым решением он не притронулся ни к элю» ни к виски и решительно отказался от красного вина, которым его друг хотел украсить стол. Однако ж когда мальчик, унося тарелки и салфетки вместе о упомянутым большим черным кувшином, сделал несколько шагов к двери, грешная рука роялиста, как бы нарочно для этого удлинившись (она высунулась далеко за пределы складок его потертого камзола), преградила путь уходящему Ганимеду, схватила кувшин и поднесла его к губам, которые со вздохом проговорили:
— Черт возьми.., я хотел сказать.., прости меня господи.., мы, бедные земные создания.., один глоточек можно позволить себе в угоду нашей слабости.
С этими словами он поднес огромный кувшин к губам, и голова его стала медленно откидываться назад по мере того, как рука опрокидывала сосуд.
Эверард не сомневался, что пьющий и сосуд расстанутся только тогда, когда все содержимое последнего перельется внутрь первого. Но Роджер Уайлдрейк остановился после того, как, по скромному подсчету, проглотил залпом галлона полтора.
Тогда он поставил кувшин на поднос, глубоко вздохнул, чтобы наполнить легкие воздухом, тоном раскаяния велел мальчику удалиться с остатками вина и, повернувшись к своему другу, стал пространно восхвалять умеренность, прибавив, что глоточек, который он только что выпил, доставил ему больше удовольствия, нежели четырехчасовая попойка.
Друг его ничего не ответил, но невольно подумал, что с этим единственным глотком из сосуда ушло столько вина, сколько более умеренные пьяницы тянули бы, сидя за столом, целый вечер. Но разговор прекратился, когда вошел хозяин и доложил его чести полковнику Эверарду, что достойный мэр Вудстока вместе с преподобным Холдинафом явились засвидетельствовать ему свое почтение.
Глава Х
…Два тела у него,
А голова одна. Твой вол двуглавый —
Осел в сравненье с чудищем таким.
Башка решает сразу за обоих:
Чуть слово молвит — ей сейчас же вторит
Согласным шарканьем четверка ног.
Старинная пьеса
Благообразный облик достойного мэра выражал одновременно и важность и суетливую растерянность — у него был вид человека, который сознает, что он призван играть значительную роль, но еще не знает, в чем эта роль должна заключаться. К этому примешивалось удовольствие встретиться с Эверардом; он беспрерывно выражал свою радость и повторял слова приветствия, прежде чем удалось убедить его выслушать то, что этот джентльмен хотел ему сообщить.
— Почтеннейший, достойнейший полковник, ваше присутствие в Вудстоке всегда для нас желанно; вы, можно сказать, наш земляк — ведь вы так часто приезжали и так подолгу гостили в замке. Я поистине ума не приложу, что предпринять, хоть столько лет управляю делами этого города. А вы подоспели мне на помощь, как.., как…
— Tanquam Deus ex machina note 18, как сказал языческий поэт, — вставил мистер Холдинаф, — хоть я и не часто цитирую сочинения подобного рода. В самом деле, мистер Маркем Эверард, или достойнейший полковник, как мне скорее следовало сказать, вы самый желанный гость в Вудстоке со времен старого короля Гарри.
— У меня есть к вам дело, дорогой друг мой, — начал полковник, обращаясь к мэру, — и я буду рад, если мне когда‑нибудь представится случай угодить вам и вашему достойному пастору.
— Это вы, бесспорно, сможете сделать, дорогой сэр, — подхватил мистер Холдинаф, — вы храбрец, сэр, у вас твердая рука, а мы очень нуждаемся в добром совете от человека дела. Я знаю, почтеннейший полковник, что вы и ваш уважаемый батюшка ведете себя в эти смутные дни как истинные христиане, как люди умеренные, стремящиеся пролить бальзам на раны нашей отчизны, а не натирать их кислотой и перцем, как другие; я знаю также, что вы верный сын церкви, которую мы избавили от папских и прелатистских учений.
— Мой добрый и достойный друг, — отвечал Эверард, — я уважаю благочестие и ученость многих наставников ваших, но я стою за свободу вероисповедания для всех. Я не поддерживаю сектантов, но я против того, чтобы их притесняли.
— Сэр, сэр, — поспешно заговорил пресвитерианин, — все это приятно слышать, но подумайте, какую прекрасную страну и церковь мы могли бы создать среди всех этих заблуждений, богохульств и расколов, непрерывно происходящих в англиканской церкви и в королевстве. Достойный мистер Эдварде в своем сочинении «Гангрена» говорит, что наша родина становится вертепом и свалкой для всякого раскола, ереси, богохульства и смут, подобно армии Ганнибала, которую называли свалкой всех народов… Colluvies omnium gentium note 19. Поверьте мне, уважаемый полковник, в достопочтенном парламенте при потворстве старого Илии смотрят на это сквозь пальцы. Эти, с позволения сказать, наставники, эти раскольники изгоняют с кафедр законных служителей церкви, проникают в семьи, нарушают там мир, отторгая сердца людей от истинной веры.
— Любезный мистер Холдинаф, — прервал Эверард ревностного проповедника, — все эти злосчастные разногласия дают основания для огорчений; вы правы, горячие умы нашего времени возбудили сознание людей против разумной и искренней религии, против достоинства и здравого смысла. Но ничем, кроме терпения, здесь не поможешь. Рвение — это поток, который может со временем утихнуть, но, несомненно, сметет все преграды на своем пути. Однако какое отношение имеют все эти сектантские распри к нашему нынешнему делу?
— Некоторое отношение имеют, сэр, — сказал Холдинаф, — хотя, возможно, вы и не примете это так близко к сердцу, как я думал до этой встречи. Меня самого Ниимайю Холдинафа (добавил он значительно), силой изгнали с моей собственной кафедры, как вышвыривают человека из его собственного дома.
И кто же? Чужестранец, тот, кто вторгся, как волк; он не потрудился даже прикрыться овечьей шкурой, а так и явился в волчьем обличье, то есть в буйволовом нагруднике и с патронташем, да еще стал разглагольствовать вместо меня перед моей паствой, вместо меня, законного пастыря. Истинно так, сэр…
Господин мэр был тому свидетелем, он постарался навести порядок и пресечь это безобразие, насколько это было в человеческих силах, хотя, — заметил он, повернувшись к мэру, — думаю, что вы могли бы сделать и побольше.
— Ладно уж, любезный мистер Холдинаф, не станем опять возвращаться к этому вопросу, — сказал мэр. — Гай из Уорика или Бевис из Гемптона, может, и сделали бы что‑нибудь с этим мошенником, но, право же, их так много и они так сильны, что вудстокскому мэру с ними не справиться.
— Мне кажется, господин мэр рассуждает очень здраво, — вмешался полковник. — Если индепендентам запретить проповедовать, боюсь, они перестанут воевать. А что, если снова поднимутся роялисты?
— Может подняться кто‑нибудь и почище роялистов, — сказал Холдинаф.
— Как, сэр? — воскликнул полковник Эверард. — Позвольте вам заметить, мистер Холдинаф, что так говорить при нынешнем положении в стране небезопасно.
— А я повторяю, — настаивал пресвитерианин, — что может подняться кое‑кто и похуже роялистов, и я докажу, что я прав. Дьявол хуже всякого роялиста, пьяницы и богохульника… А в Вудстокском замке появился дьявол.
— Да, истинно так, — сказал мэр, — его видели и слышали, как будто он из плоти и крови… До страшных времен мы дожили?
— Право, не знаю, господа, как вас понимать, — заметил Эверард.
— Как раз о дьяволе‑то мы и пришли поговорить с вами, — объяснил мэр, — но достойный пастырь всегда так гневается на сектантов.
— Они и есть дьяволово отродье, близкая ему родня, — перебил мистер Холдинаф, — истинно говорю, распространение ереси вызвало нечистого духа на поверхность земли, он‑то уж сумеет поживиться там, где можно!
— Мистер Холдинаф, вы, наверно, выражаетесь фигурально, но я уже сказал вам, что у меня нет ни возможностей, ни умения, чтобы утихомирить эти религиозные страсти. Однако если вы хотите сказать, что появился подлинный дьявол, я склонен думать, что вы с вашей ученостью и образом мыслей лучше сможете с ним бороться, чем солдат, подобный мне.
— Истинно так, сэр. Обладая моими полномочиями, я настолько уверенно чувствую себя, что тотчас же вступил бы в борьбу с нечистым духом, — сказал Холдинаф, — не будь Вудсток, где он недавно объявился, занят сейчас теми опасными и нечестивыми людьми, на которых я как раз и жаловался.
Мне не страшно вступить в спор с дьяволом, их господином, но было бы неблагоразумно без вашей поддержки, достойнейший полковник, явиться к этому разъяренному бодливому быку Десборо, к кровожадному медведю Гаррисону, к холодной и ядовитой змее Блетсону — все они сейчас живут в замке, самоуправствуют, подбирают добычу, какая попадется на пути, — вот дьявол‑то, как все говорят, и явился туда участвовать в дележе.
— Все это истинная правда, достойный и благородный господин, — вступил в разговор мэр, — все именно так, как рассказывает мистер Холдинаф — наши привилегии упразднены, скот наш захватили прямо на пастбище. Поговаривают о том, что вырубят и разгородят заповедник, а ведь здесь подолгу отдыхало столько королей! Вудсток тогда потеряет всякое значение и превратится в жалкую деревушку, Уверяю вас, мы с радостью услышали, что вы приехали, только удивлялись, почему вы все время сидите в гостинице. Мы не знаем никого, кроме вас и вашего батюшки, кто мог бы постоять за бедных горожан в их трудном положении; ведь почти все дворяне вокруг — изменники, и их имения конфискованы. Поэтому мы и надеемся, что вы за нас заступитесь.
— Конечно, господин мэр, — отвечал полковник с радостью, видя, что собеседник предвосхищает его мысли, — я как раз собирался вмешаться в это дело, но ждал до тех пор, пока не получил полномочий от главнокомандующего.
— Полномочий от главнокомандующего, — повторил мэр, толкая священника локтем в бок, — слышали? Ну какой петух сможет потягаться с таким петухом? Уж теперь‑то мы с его помощью надаем им по шее, и Вудсток останется прежним славным Вудстоком.
— Убери‑ка свой локоть подальше, друг, — воскликнул Холдинаф, раздраженный жестикуляцией мэра. — Дай бог, чтобы Кромвель не стал давить на Англию так же, как твой костлявый локоть — на мой бок. Однако ж я считаю, что нам нужно использовать его власть для того, чтобы утихомирить этих людей.
— Тогда немедля отправимся в путь, — предложил полковник. — Надеюсь, эти джентльмены окажутся рассудительными и покорными.
Оба деятеля, светский и духовный, с радостью согласились, полковник приказал Уайлдрейку подать плащ и шпагу, что тот и сделал так, как будто он и в самом деле был слугой. Но роялист умудрился здорово ущипнуть своего приятеля, чтобы утвердить их тайное равенство.
Когда они проходили по улицам, многие встревоженные горожане приветствовали полковника; они, казалось, понимали, что только его вмешательство может спасти прекрасный парк и отстоять права города, равно как и уберечь имущество отдельных его обитателей от разорения и конфискации.
Войдя в Парк, полковник спросил своих спутников:
— Так вы говорите, что здесь появилась нечистая сила?
— Как же, господин полковник, — отвечал священник, — вы ведь сами знаете, что в Вудстоке всегда водилась нечистая сила.
— Я жил тут довольно долго, — сказал полковник, — но сам никогда не видел ни малейших признаков привидений, хотя праздные языки и болтают такое про любой старый замок: они населяют его домовыми и духами вместо знатных и великих людей, которые там когда‑то жили.
— Это верно, уважаемый полковник, — продолжал священник, — но, я думаю, вы не подвержены главному пороку наших дней и не закрываете глаза на существование привидений? Никто ведь в этом не сомневается, кроме атеистов и адвокатов по делам о колдовстве.
— Я не стану решительно отвергать то, что подтверждается всеми, — ответил полковник, — но рассудок заставляет меня сомневаться в большинстве историй такого рода, а на собственном опыте я ни разу не мог проверить ни одной из них.
— Ну уж, поверьте мне, — возразил Холдинаф, — в Вудстоке всегда водились нечистые духи того или иного рода. В городе нет человека, который не слыхал бы о призраках в лесу или около старого замка.
Кто‑то видел, как пронеслась свора ищеек, кто‑то слышал крики и гиканье охотников, сначала издалека, а потом все ближе и ближе, кто‑то встречал одинокого охотника, который обыкновенно спрашивал, в какую сторону ушел олень. Он всегда был в зеленом, но костюмы такие носили лет пятьсот назад.
Его у нас зовут Demon Meridianum — полуденное привидение.
— Достойный и благочестивый сэр, — сказал полковник, — я прожил в Вудстоке много лет и бывал в заповеднике днем и ночью. Поверьте мне, слухи, которые распространяют крестьяне, — плод их глупости и суеверия.
— Господин полковник, — ответил Холдинаф, — отрицание ничего не доказывает. Прошу прощения, но то, что вы никого не видели, еще не может опровергнуть свидетельства десятков тех, кто видел.
Сверх того, есть еще Demon Nocturnum — ночное привидение, он появился прошлой ночью среди этих индепендентов и раскольников. Да, полковник, удивляйтесь сколько хотите, но это именно так. Увидим, справятся ли они с ним при всех своих талантах, заповедях и молитвах, как они это богохульно называют. Нет, сэр, я утверждаю, что победить нечистого может только подлинное знание богословия, знакомство с трудами гуманистов — да, да, духовное образование и религиозное рвение.
— Я ни капельки не сомневаюсь, — отвечал полковник, — что вы обладаете всеми качествами для того, чтобы сокрушить дьявола, но я думаю, что причиной тревоги было какое‑то недоразумение. Десборо, конечно, тупица, да и Гаррисон такой фанатик, что поверит во что угодно, но там есть Блетсон, который ни во что не верит. А что вы знаете об этой истории, уважаемый господин мэр?
— Все это правда. Как раз Блетсон первый и поднял тревогу, — отвечал мэр, — во всяком случае, первый сказал нечто вразумительное. Вот как это было, сэр. Лежу это я в постели с женой, не с кем‑нибудь другим, и сплю так крепко, как человек может спать в два часа ночи; вдруг кто‑то как застучит в дверь спальни и закричит, что в Вудстоке переполох и что колокол в замке звонит в этот глухой ночной час так громко, точно созывает гостей к обеду.
— Чем же был вызван переполох? — спросил полковник.
— Сейчас услышите, уважаемый полковник, сейчас услышите, — отвечал мэр, важно махнув рукой (он был из тех, кого нелегко сбить с темпа), — так вот, супруга моя тут и стала доказывать мне со всей своей любовью и преданностью, что если я встану в такой час с собственной теплой постели, значит — опять будет прострел, мой старый недуг, а лучше мне послать людей к олдермену Даттону. «К олдермену Дьяволу, говорю, госпожа супруга мэра — прошу прощения, ваше преподобие, за такие выражения, — вы что же, думаете, я буду валяться в постели, когда город в огне, роялисты восстали и черт его знает, что там еще!» Снова прошу прощения, ваше преподобие,.. Но вот мы и у ворот замка, не угодно ли войти?
— Лучше я сначала дослушаю ваш рассказ до конца, — сказал полковник, — если у него вообще есть конец, господин мэр.
— У всего есть конец, — ответил мэр, — а у пудинга их два. Простите мне шутку, ваша милость. На чем это я остановился? Ах, да, я соскочил с постели, надел красные бархатные штаны и синие чулки — я считаю, что всегда должен быть одет согласно своему положению, и днем и ночью, летом и зимой, полковник Эверард, — прихватил с собой констебля — на случай, если переполох поднят из‑за ночных бродяг или воров, и стащил с постели достойного мистера Холдинафа — на случай, если это окажется дьявол.
И, таким образом, я подготовился к худшему. Словом, мы отправились. Тем временем солдаты, что прибыли в наш город вместе с мистером Томкинсом, были подняты по тревоге, и они пошли к Вудстоку таким быстрым маршем, как только ноги позволяли. Я подал своим людям знак, чтобы они дали им обогнать нас; у меня на это были две причины.
— Мне будет достаточно одной настоящей причины, — прервал его полковник. — Вы хотели, чтобы красномундирники подоспели к драке первыми?
— Правильно, сэр, совершенно правильно, и чтобы они были и последними; ведь драться — их прямая обязанность. Как бы то ни было, мы шли медленно, как люди, готовые выполнить свой долг твердо и непреклонно; вдруг мы увидели, как что‑то белое несется по аллее по направлению к городу; мои констебли, все шестеро, тут же сбежали — они вообразили, что это привидение по прозванию Белая Женщина из Вудстока.
— Слышите, — господин полковник, — вмешался Холдинаф, — разве я вам не говорил, что в старинных замках водятся нечистые духи всяких мастей — свидетели королевских бесчинств и жестокостей?
— Надеюсь, вы не сдали позиций, господин мэр? — спросил полковник.
— Да.., без сомнения… То есть, правду сказать не совсем… Мы с клерком из мэрии отступили… отступили, полковник, без паники, и заняли позицию за спиной у достойного мистера Холдинафа, который как лев кинулся преграждать путь этому, как мы думали, привидению и напал на него с таким ливнем латыни, что мог напугать самого дьявола; тут‑то нам и удалось установить, что это был совсем не дьявол, не белая женщина и не женщина какого‑нибудь другого цвета, а достопочтенный мистер Блетсон, член палаты общин, один из комиссаров, присланных сюда в связи с этой злосчастной конфискацией лесных угодий Вудстокского заповедника и замка.
— Только‑то и всего? — спросил полковник.
— Именно так, — ответил мэр, — да у меня и желания не было его разглядывать. Но мы проводили мистера Блетсона обратно в замок, как того требовал наш долг. По пути он бормотал что‑то несусветное о том, как он встретил группу чертей в красных мундирах, марширующих к замку совсем как люди из плоти и крови; но, по моему скромному разумению, это были те самые драгуны, которые только что прошли мимо нас.
— Бесов чище этих и не увидишь, — вставил Уайлдрейк, не в силах дольше хранить молчание.
Этот внезапно прозвучавший голос показал, до какой степени у мэра были все еще возбуждены нервы; он вздрогнул и отпрянул в сторону с проворством, которого трудно было ожидать от человека столь солидного и дородного. Эверард приказал клерку замолчать, а мэра спросил, чем все кончилось и удалось ли им схватить мнимое привидение.
— Конечно, достойный господин, — продолжал мэр, — мистер Холдинаф проявил подлинное мужество; стал лицом к лицу с дьяволом и принудил его явиться, так сказать, в человечьем облике мистера Джошуа Блетсона, члена парламента от округа Литтлфейс.
— Именно так, господин мэр, — вступил в разговор богослов. — Я непростительно забыл бы о своем духовном сане и о преимуществах, какие он дает в борьбе с нечистой силой, если бы стал хвалиться смелостью в схватке с самим дьяволом или с любым индепендентом в образе дьявола; именно ради того, кому я служу, вызываю я их всех на бой, плюю на них и топчу их ногами. Но почтеннейший мэр очень уж многословен; скажу вам кратко, что никакой нечистой силы мы в ту ночь не видали, а судить о ней могли только по тому, что с перепугу рассказал мистер Блетсон, да по растерянному взгляду почтенного полковника Десборо и генерал‑майора Гаррисона.
— В каком же они были состоянии, позвольте узнать? — спросил полковник.
— Ну как же, достойный сэр, с первого взгляда было видно, что там произошло сражение и победа осталась не за ними: генерал Гаррисон шагал по комнате с обнаженной шпагой в руке, бормотал что‑то про себя, мундир у него был расстегнут, аксельбант развязался, подвязки спустились, того и гляди он наступит на них и полетит, а сам гримасничает, как обезумевший комедиант. И тут же сидел Десборо с пустой бутылкой. Он‑то думал — вино ему поможет, а сам не смог ни звука произнести, голову назад повернуть — и то храбрости не хватило. Да еще вдобавок библию держал в руке, как будто она сама за него будет бороться с дьяволом; но я заглянул ему через плечо — и что же я увидел? Достойный джентльмен держал ее вверх ногами! Это все равно что ваш солдат, честный и благородный сэр, повернул бы мушкет к неприятелю вместо дула прикладом.
Ха‑ха‑ха! Тут они все как на ладони, еретики! Весь их ум, душа, находчивость, мужество. Тут уж, господин полковник, ясно было видно истинное лицо законного пастыря человеческих душ, его преимущество перед теми несчастными, которые врываются в его паству, да еще берутся проповедовать, поучать, наставлять и богохульствуют, называют учение церкви пресной размазней и сушеной картошкой.
— Не сомневаюсь в вашей готовности встретить опасность, святой отец, но я желал бы знать, что это была за опасность и с какой стороны она угрожала.
— Мне ли было спрашивать об этом! — вскричал священник с победоносным видом. — Разве дело храброго солдата пересчитывать своих врагов или смотреть, откуда они надвигаются? Нет, сэр. Орудия мои были заряжены, фитили зажжены, аркебуза наведена, я готов был встретить столько чертей, сколько могла извергнуть преисподняя, будь их что пылинок в солнечном луче и приди они со всех четырех сторон света. Паписты еще толкуют об искушении святого Антония. Чепуха! Пусть бы удвоились те легионы бесов, которые изобразил сумасброд — голландский художник, вы бы увидели, как бедный пресвитерианский священник — за одного я, во всяком случае, ручаюсь — не своими слабыми силами, а с помощью своего владыки так бы их встретил, что они не посмели бы лезть к нему, как лезли днем и ночью к тем жалким псам; здорово они полетели бы у него в преисподнюю!
— И все же, — заметил полковник, — разрешите узнать, встретили ли вы кого‑нибудь, удалось ли вам пустить в ход свое благочестие и ученость?
— Встретил ли? — ответил богослов. — Нет, не встретил, да и не искал. Разбойники не нападают на вооруженных путешественников, так и дьявол или нечистая сила не смеет подступить к тому, кто в груди своей носит слово божье в его первом изречении. Нет, сэр. Они сторонятся богослова, знающего священное писание, как ворона, что, говорят, держится подальше от ружья, заряженного дробью.
Чтобы завершить разговор, они прошлись обратно по дороге, но полковник скоро убедился, что нет никакой возможности добиться вразумительного объяснения, почему накануне поднялась тревога; он повернул обратно, сказав своим трем спутникам, что пора идти в замок.
Тем временем стемнело; башни Вудстока высились над зелеными верхушками лесной чащи, простирающейся вокруг величественного старинного здания.
В одной из высоких башенок, еще легко различимой на фоне ясного голубого неба, горел огонь, похожий на пламя свечи. Мэр остановился как вкопанный и, схватившись за богослова, а затем и за полковника Эверарда, торопливо прошептал дрожащим голосом:
— Видите тот свет?
— Конечно, вижу, — отвечал Эверард, — ну и что же? Что за диво — свеча в башне такого замка, как Вудсток?
— А то, что свеча‑то горит в башне Розамунды! — возразил мэр.
— И правда, — с удивлением промолвил полковник, убедившись, что достойный мэр не ошибся местом. — Действительно, в башне Розамунды, а ведь подъемный мост к ней уже несколько сот лет как разрушен; непонятно, каким образом в такое неприступное место могла попасть свеча.
— Этот светильник заправлен не земным маслом, — продолжал мэр, — не китовым жиром, не оливковым маслом, не воском, не бараньим салом. Я торговал всем этим, господин полковник, прежде чем занять мой теперешний пост. Могу вас заверить, я различу, каким маслом заправлен светильник, на расстоянии побольше, чем до этой башни… Говорю вам, это свет иной, не нашей суетной земли!.. Разве вы не видите что‑то синее и красноватое по краям?
По этому одному можно догадаться, что это за свет…
Знаете, господин полковник, сдается мне, нам лучше пойти в город поужинать; пусть черти и красномундирники сегодня сами улаживают свои дела. А завтра утром можно вернуться и поговорить с теми, кто выйдет победителем.
— Можете поступать как вам угодно, почтенный мэр, — ответил Эверард, — мой долг велит мне повидать комиссаров сегодня.
— А мой долг — грудью встретить дьявола, — подхватил Холдинаф, — если он осмелится явиться передо мной. Не удивляюсь, что враг, как увидел, кто к нему приближается, так и убрался в последнее укрытие, в самую неприступную часть этого древнего и заколдованного замка. Он хитер, этот бес, поверьте мне, он любит таиться в местах, где сами стены пропитаны сладострастием и убийством. В той башне грешила Розамунда, там ее заточили, в той башне она томилась, там она и является, или, лучше сказать, не она, а дьявол в ее образе. Слышал я, как почтенные люди рассказывают об этом в Вудстоке.
Я последую за вами, достойный полковник… А почтеннейший мэр может делать что ему угодно. Нечистая сила засела в своем логове; ну ничего, пришел кое‑кто посильнее.
— Что до меня, — заметил мэр, — я не такой храбрый и не такой ученый, как вы, я не стану тягаться с силами земными и с владыкой сил потусторонних.
Хорошо бы сейчас опять оказаться в городе! Слушай, приятель, — он хлопнул Уайлдрейка по плечу, — я дам тебе один шиллинг на выпивку, а другой на закуску, если ты пойдешь назад вместе со мной.
— Черта с два, почтенный мэр! — вскричал Уайлдрейк, которого не прельстили ни дружеский тон, ни щедрость мэра. — Интересно, с каких это пор мы стали приятелями? И неужели вы думаете, я соглашусь вернуться в город в сопровождении такой дурацкой башки, как у вашей милости, если мне подвертывается случай взглянуть на прекрасную Розамунду и удостовериться, точно ли она такой первосортный и несравненный сосуд, как говорится во всех стихах и балладах?
— Выражайся поскромней и поприличней, приятель, — оборвал его богослов, — мы должны бороться с дьяволом, изгонять его, а не входить с ним в сделку, не совать нос в его дела и не принимать участия в этой сатанинской ярмарке тщеславия.
— Прислушайся к тому, что говорит этот достойный человек, Уайлдрейк, — заметил полковник, — и впредь не давай волю языку, будь осмотрителен.
— Очень признателен почтенному джентльмену за совет, — ответил Уайлдрейк, которому труднее всего было именно сдержать язык, даже ради своей собственной безопасности. — Но, черт возьми, какой бы у него ни был опыт в борьбе с дьяволом, ему и за сто лет не увидать такого беса, с каким мне довелось иметь дело.
— Как, друг мой! — вскричал священник, который понимал все буквально, когда речь шла о нечистой силе. — Ты недавно видел дьявола? Теперь мне понятно, почему ты так часто и так легко произносишь его имя в обычном разговоре. Где же и когда ты с ним встречался?
Эверард поспешил вмешаться, опасаясь, что его безрассудный оруженосец просто из озорства яснее намекнет на встречу с главнокомандующим.
— Молодой человек бредит, — сказал он, — у него на уме сон, который он видел прошлой ночью, когда мы вместе ночевали в замке в покоях Виктора Ли на половине королевского лесничего.
— Спасибо за помощь, дорогой патрон, — шепнул Уайлдрейк на ухо Эверарду, который напрасно старался отстраниться от него, — фанатика ведь всегда легко одурачить.
— Ну и вы, господин полковник, тоже слишком легкомысленно говорите об этом предмете, особенно когда нас ждет такое дело, — заметил пресвитерианский богослов. — Поверьте мне, весьма возможно, что этот молодой человек, слуга ваш, видел в той комнате призрак, а не просто сон. Много раз мне говорили, что, кроме башни, где грешила Розамунда и где она была отравлена королевой Элеонорой, злые духи Вудстокского замка чаще всего посещают покои Виктора Ли. Прошу вас, молодой человек, расскажите, какой сон или какое привидение вам явилось?
— С большим удовольствием, сэр, — согласился Уайлдрейк. Обращаясь к своему патрону, который явно хотел вмешаться, он сказал:
— Погодите, сэр, вы уже битый час разглагольствовали, почему же и мне не поговорить? Клянусь нечистой силой, если вы и дальше будете затыкать мне рот, я заделаюсь республиканским проповедником и назло вам стану призывать к всеобщей свободе слова. Итак, достойный сэр, привиделось мне мирское развлечение под названием «травля быков». Будто целая свора псов напала на быка, — никогда не видал я, чтобы они так рьяно кидались на травле в Татбери. И слышу я, будто сам сатана прибыл посмотреть на травлю. Ладно, думаю, поглядим на владыку преисподней, черт возьми.
Огляделся это я вокруг и вижу мясника в засаленном шерстяном кафтане, за поясом у него секач, но это не был дьявол. Потом появился пьяный роялист, с проклятиями на языке, голодный, на нем был рваный камзол, расшитый золотом, и старая шляпа с ощипанным пером, но и это не был дьявол. Затем увидал я мельника, руки у него все были в краденой муке, потом трактирщика, а у него зеленый фартук был залит разбавленным вином, но это все еще не был старый джентльмен, которого я высматривал среди этих вершителей беззакония. И вот наконец, сэр, заметил я важную особу со стриженой головой, с длинными торчащими ушами, с широким слюнявчиком на шее, в коричневом кафтане под женевским плащом. Тут я сразу же признал старого Ника собственной персоной, потому что…
— Как тебе не стыдно, — прервал его полковник Эверард, — так вести себя при пожилом человеке, да еще и священнике!
— Не прерывайте его, пусть говорит спокойно, — сказал пастор. — Если ваш приятель или секретарь изволит шутить, у священнослужителя должно быть довольно терпимости, чтобы снести насмешку и простить насмешнику. Но, с другой стороны, нет ничего удивительного в том, что враг явился молодому человеку именно в таком виде. Ведь принимает же он образ светлого ангела, — отчего же ему не явиться в обличье слабого и грешного смертного? Духовное призвание обязывает его служить образцом для других, однако же поведение его часто являет пример такой слабости человеческой плоти, что скорее предостерегает нас от того, чего мы должны избегать.
— Клянусь мессой, уважаемый наставник.., то есть я хотел сказать — достопочтенный сэр.., приношу тысячу извинений, — вскричал Уайлдрейк, растроганный мягким упреком пресвитерианина, — клянусь святым Георгием, если для победы над дьяволом нужна только кротость, ты смело можешь сразиться с ним на рапирах, я согласен в этом турнире только заклады принимать.
Когда Уайлдрейк заканчивал свое извинение, вполне уместное и принятое явно благосклонно, собеседники подошли так близко к воротам замка, что часовой у ворот громко крикнул: «Стой, кто идет?»
Полковник Эверард ответил: «Друг», а часовой, повторив приказание: «Стой, друг», позвал капрала охраны. Капрал появился и тотчас же отпустил часового. Полковник назвал свое имя и звание, а также представил своих спутников.
— Не сомневаюсь, что получу приказание немедленно вас впустить, — ответил ему капрал, — но сначала я должен доложить о вас мистеру Томкинсу, чтобы тот испросил разрешение господ комиссаров.
— Как, сэр, — рассердился полковник, — вы узнали, кто я такой, и все‑таки собираетесь держать меня за воротами?
— Никак нет, если ваша милость пожелает войти, — возразил капрал, — но только благоволите взять на себя ответственность. Я получил на этот счет строгий приказ.
— Тогда исполняй свой долг, — сказал полковник. — Но чем же вызван такой строгий приказ об охране? Роялисты, что ли, зашевелились?
В ответ капрал пробормотал себе под нос что‑то невнятное про врага и про льва рыкающего, который бродит вокруг в поисках добычи. Тут появились Томкинс и двое слуг, несущих свечи в тяжелых медных подсвечниках; они пошли впереди полковника Эверарда и его спутников, прижавшись друг к другу, как дольки апельсина; время от времени они боязливо оглядывались по сторонам, а проходя по разным запутанным переходам, еще крепче держались друг за друга. Поднявшись по широкой деревянной лестнице с резными перилами и ступенями из мореного дуба, они вошли наконец в длинный зал, или гостиную, где в камине пылал огонь, а по стенам в двенадцати больших канделябрах горели свечи. Тут и расположились комиссары, в чьих руках находилась теперь королевская резиденция — старинный замок Вудсток.
Глава XI
Кровавый зверь, индепендент‑медведь,
Невежа, неуч, злобно стал реветь.
Скроил себе безбожник павиан
Из всех религий шутовской кафтан.
«Лань и пантера».
В ярком свете гостиной Эверард сразу же узнал своих старых знакомых — Десборо, Гаррисона и Блетсона. Они сидели перед горящим очагом вокруг огромного дубового стола, уставленного бутылками с вином и элем; на нем же лежало все необходимое для курения — всеобщей забавы того времени. Между столом и дверью стоял передвижной буфет; раньше в нем хранилась серебряная посуда для торжественных обедов, а теперь он служил перегородкой и выполнял свою роль так успешно, что Эверард, обходя его, смог услышать, как Десборо сказал своим сильным, грубоватым голосом:
— Уж будьте уверены, он прислан, чтобы участвовать в дележе… Его превосходительство, мой шурин, всегда так поступает… Закажет обед на пять человек, а наприглашает столько, что и за стол не усадить… Помню, как‑то он позвал к обеду троих, а только и было подано, что два яйца.
— Тише, тише, — остановил его Блетсон.
Как раз в этот момент двое слуг вышли из‑за буфета и доложили о прибытии полковника Эверарда.
Читателю, вероятно, небезынтересно будет поближе познакомиться с теми людьми, в общество которых попал Эверард.
Десборо был человек, среднего роста, коренастый, с бычьей шеей, грубыми чертами лица, густыми седеющими бровями и подслеповатыми глазами. Блеск карьеры его могущественного родственника отразился и на нем — он носил богатый костюм, на котором блестело гораздо больше украшений, чем обычно было принято среди круглоголовых. Плащ его был украшен вышивкой, галстук отделан кружевами, на шляпе красовались перо и золотая пряжка; наряд этот был скорее под стать роялисту или придворному щеголю, он ничем не напоминал скромную одежду офицера парламентской армии. Но видит бог, как мало было светского изящества во внешности Десборо и в его поведении — нарядное платье шло ему, как свинье с вывески — золоченые латы. Присмотревшись внимательно, можно было сказать, что он совсем недурен собой; фигуру его нельзя было назвать очень уж неуклюжей и безобразной. Но, казалось, руки и ноги у него двигаются несогласованно, противореча друг другу. Между ними, как говорится в одной пьесе, не было взаимной связи — правая рука двигалась так, как будто враждовала с левой, а ноги стремились идти в противоположных направлениях.
Словом, если прибегнуть к необычному сравнению, конечности полковника Десборо скорее напоминали враждующих представителей некоего федерального парламента, чем организованный союз сословий в устойчивой монархии, где каждый знает свое место и повинуется приказам главы государства.
Генерал Гаррисон, второй член комиссии, был высокий сухощавый человек средних лет; он дослужился до больших чинов в армии и снискал расположение Кромвеля неукротимой храбростью, а популярность среди воинов — святош, сектантов и индепендентов — восторженным фанатизмом. Гаррисон был незнатного происхождения: по примеру своего отца, он в юности был мясником. Однако внешность его, хоть и грубая, была не так вульгарна, как у Десборо, несмотря на то, что тот был более высокого рода и лучше воспитан. От Гаррисона веяло силой и мужеством, он был хорошо сложен, в поведении его проявлялись непреклонные и воинственные черты характера, его можно было бояться, но нельзя было презирать или насмехаться над ним. Орлиный нос и черные глаза украшали не правильные черты его лица. Благодаря необузданному фанатизму, сверкавшему в его взоре, когда он излагал свои идеи, или дремавшему за длинными черными ресницами, когда он предавался размышлениям, наружность его казалась незаурядной и даже благородной. Он был одним из предводителей тех, кого называли людьми Пятой монархии; они заходили дальше крайнего фанатизма своего века, произвольно толковали Апокалипсис и ждали в близком будущем второго пришествия мессии и тысячелетнего царства святых на земле. Они считали, что обладают силой предвидения этих событий, избраны для учреждения Нового Царства, или Пятой монархии, как они его называли, и были уверены, что призваны прославить это царство в небесах и на земле.
Когда фанатизм этот, доходивший до безумия, не овладевал Гаррисоном, он проявлял себя ловким политиком и отличным солдатом; не упускал он и случая увеличить свое состояние и, в ожидании Пятой монархии, с готовностью содействовал упрочению неограниченной власти главнокомандующего. Трудно определить, была ли тому причиной его прошлая профессия, когда он на бойне равнодушно смотрел на страдания истекающих кровью животных, или природная бесчувственность, или, наконец, упорный фанатизм, из‑за которого всякий инакомыслящий казался ему противником воли божьей, не заслуживающим ни помощи, ни сострадания, но общее мнение было таково, что, когда армия Кромвеля одерживала победу или брала приступом город, не было человека более жестокого и безжалостного, чем Гаррисон; он всегда цитировал некстати какой‑нибудь текст из библии для того, чтобы оправдать постоянные казни солдат, бежавших с фронта; иногда он доходил даже до умерщвления пленных. Поговаривали, что мысли о жестоких поступках порой мучили его совесть, он начинал сомневаться в том, что осуществится его мечта о причислении его к лику святых.
Таков был этот достойный представитель воинов‑фанатиков того времени; из подобных людей состояли войска, которым Кромвель оказывал поддержку из политических соображений, в то же время подчиняя себе те полки, где преобладали пресвитериане.
Когда Эверард вошел в комнату, Гаррисон сидел в стороне от своих товарищей; скрестив перед огнем вытянутые ноги и подперев рукой голову, он устремил взор свой вверх, как будто углубился в изучение погруженного во мрак резного готического свода.
Осталось упомянуть о Блетсоне. Лицом и фигурой он нисколько не походил на двух остальных членов комиссии. Во внешности его не было ни франтовства, ни небрежности, ничто в нем не говорило о его воинском звании. Короткая шпага висела на поясе скорее как знак его высокого положения, рука его никогда не тянулась к эфесу, а взор не обращался к клинку.
Худощавое лицо было изрезано морщинами не столько от возраста, сколько от размышлений, на нем всегда блуждала презрительная усмешка, даже когда Блетсон менее всего желал выразить презрение; она, казалось, должна была убедить собеседника, что в Блетсоне он встретил человека неизмеримо умнее, чем он сам. Но дело сводилось только к превосходству ума; во всех ученых диспутах, да и вообще в любом споре, Блетсон всегда избегал решать вопросы, применяя последний ratio note 20 — удары и пинки.
В начале гражданской войны этот миролюбивый джентльмен вынужден был служить в рядах парламентской армии, пока на беду свою не столкнулся с неукротимым принцем Рупертом, — отступление Блетсона было таким поспешным, что потребовалось вмешательство влиятельных друзей, чтобы спасти его от обвинения в измене и от военного трибунала. Блетсон был хороший оратор, его горячие речи в палате общин, где он чувствовал себя в своей стихии, всегда пользовались большим успехом. Это качество его партия ценила высоко, поэтому на поведение Блетсона при Эджхилле смотрели сквозь пальцы, он продолжал принимать деятельное участие во всех политических событиях того смутного времени, но уже ни разу не сталкивался лицом к лицу с врагом на поле боя.
Взгляды Блетсона в области политики долгое время совпадали с взглядами Хэррингтона и тех, кто строил фантастические планы превращения такой обширной страны, как Британия, в чисто демократическую республику. Эта идея была несостоятельной применительно к стране, где существуют такие глубокие различия в сословиях, обычаях, воспитании, нравах, где так несоразмерно имущественное положение отдельных людей и где огромную часть населения составляют низшие классы, живущие в больших городах и промышленных районах, — люди такого рода не способны принимать участие в управлении государством, а это — обязанность граждан в подлинной республике. Поэтому, как только подобный опыт был проделан, стало очевидно, что такая форма правления долго не продержится; вопрос был только в том, сможет ли остаток — или, как его презрительно называли, Охвостье — Долгого парламента, от которого из‑за постоянной убыли членов осталось несколько десятков людей, — сможет ли оно, несмотря на свою непопулярность в народе, править Британией? Или этому Охвостью следовало, еще усилив смуту, распустить самое себя и призвать к созыву нового парламента, причем нельзя было предвидеть, кто в него будет избран и какой политики он будет придерживаться? И, наконец, было неясно, не захочет ли Кромвель разрешить вопрос при помощи своей шпаги, как оно и случилось, и не возьмет ли он смело в свои руки ту власть, которую остаток парламента уже не в силах был удержать, но боялся упустить.
При таком соотношении сил Государственный совет, раздавая милости, которые были в его власти, старался ублаготворить и задобрить армию подобно тому, как нищий бросает корки хлеба рычащему псу. С этой целью Государственный совет назначил Десборо членом комиссии по конфискации Вудстока» чтобы угодить Кромвелю, Гаррисона — чтобы польстить неукротимым людям Пятой монархии, а Блетсона — как рьяного республиканца и своего человека.
Но если члены парламента предполагали, что Блетсон горит желанием стать великомучеником во имя республики или потерпеть ради нее какой‑нибудь ущерб, они глубоко ошибались. Он искренне верил в республиканские идеи и твердо их отстаивал, даже когда они оказывались несостоятельными, — неудачный опыт точно так же не обескураживает политика, как взрыв реторты не разочаровывает алхимика. Но Блетсон был готов подчиниться Кромвелю, как и всякому, к кому перейдет власть. На деле он всегда был ретивым сторонником существующей власти, для него была приемлема любая форма правления; все они, по его мнению, были далеки от совершенства, раз ни одна не создавалась по образцу «Оцеаны»
Хэррингтона. Кромвель давно уже заигрывал с Блетсоном, считая, что тот в скором времени станет податлив, как воск, а пока смеялся про себя, видя, как Государственный совет осыпает своего верного соратника наградами, — Кромвель был уверен, что Блетсон станет на его сторону, когда наступит ожидаемая смена власти.
Блетсон еще выше, чем политические взгляды, ставил свои философские теории; в рассуждениях о совершенствовании человечества он шел так же далеко, как и в вопросе о создании совершенной формы управления государством — тут он высказывался против любой власти, исходящей не от самого народа, а в своих рассуждениях на философские темы не был склонен считать любое явление природы целесообразным. Но когда Блетсона припирали к стенке, он бормотал, излагая невразумительные и непонятные идеи о каком‑то Animus Mundi note 21, или созидательной силе природы, сотворившей мир и продолжающей творить его. «Кое‑кто из настоящих философов, — говорил он, — поклоняется этой силе, да и сам он не порицает тех, кто, славя великую богиню Природу, устраивает праздники с плясками, хоровым пением, безобидными пиршествами и возлияниями — ведь пляски, пение, игры и пиршества приятны и для молодых и для старых; почему же им не играть, не плясать и не пировать в установленные праздники, паз это только предлог повеселиться? Но эти умеренные религиозные обряды должны быть ограничены теми оговорками, какие предусмотрены хайгетской присягой; никого нельзя принуждать плясать и пировать, если ему не хочется, никого нельзя заставить поклоняться силе природы, называть ли ее Animus Mundi или как‑нибудь иначе». Вмешательство божества в дела человеческие он совершенно отрицал, самодовольно доказывая, что это просто выдумка священников. Словом, если оставить в стороне вышеупомянутые туманные философские идеи, мистер Джошуа Блетсон из Дарлингтона, член парламента от Литтлфейса, подошел так близко к атеизму, как это только могло быть доступно человеческому уму. Но тут же следует оговориться — люди, подобные Блетсону, часто боятся сверхъестественного, хоть в основе их суеверий и не лежат религиозные воззрения. Говорят, что обитатели преисподней веруют в бога и боятся его; на земле же есть люди еще трусливее, чем потомки сатаны: они дрожат, хоть и не верят, и страшатся даже тогда, когда богохульствуют.
Разумеется, ничто не вызывало большего презрения мистера Блетсона, чем споры папистов и пресвитериан, пресвитериан и индепендентов, квакеров и анабаптистов, магглтонианцев и браунистов и разных других сект, которые начали гражданскую войну и своими спорами содействовали ее продолжению.
«Как будто вьючные животные спорят между собой, — говорил Блетсон, — какими должны быть узда и седло, вместо того чтобы воспользоваться удобным случаем и сбросить их совсем». Он позволял себе и другие тонкие и язвительные насмешки, но знал для них время и место, например — отпускал их в клубе под названием «Колесо»; клуб этот часто посещал сам Сент‑Джон, а основал его Хэррингтон для споров на политические и религиозные темы.
Но вне этой академии, этого оплота философской мысли, Блетсон был очень сдержан и остерегался открыто высказывать пренебрежение к религии; он позволял себе только завуалированные возражения или презрительные усмешки. Когда ему случалось один на один поговорить с умным, но простодушным юношей, он пытался иногда внушить ему свои взгляды; искусно играя на тщеславии наивного юнца, он говорил, что такой ум, как у его молодого собеседника, должен отбросить предрассудки, привитые ему в детстве, а надевая latus clavus note 22 разума, уверял юношу, что такой человек, как он, сняв буллу, должен судить обо всем и действовать независимо. Нередко случалось, что новообращенный частично или полностью принимал доктрины этого мудреца, который открыл его природный ум и побудил его осознавать, определять и высказывать свои взгляды. Так лесть вербовала сторонников безверия и с успехом, какого не могли достичь ни самое блестящее красноречие, ни замысловатые софизмы сектантов.
Эти попытки увеличить число свободомыслящих и философов Блетсон, как мы уже отметили, предпринимал очень осторожно из‑за своей природной робости. Он знал, что к его взглядам относятся подозрительно и за его действиями наблюдают две главные секты — прелатисты и пресвитериане; они хоть и враждовали друг с другом, но еще более враждебно относились к тому, кто был противником официальной церкви и любых форм христианства. Поэтому Блетсону было удобнее тайно действовать среди индепендентов, требовавших свободы совести и полной веротерпимости, — их вероучения, очень разнообразные, доводились некоторыми до такой крайности, что совсем выходили за рамки христианства в любой его форме и приближались к полному безверию — ведь, как говорят, крайности часто сходятся.
Блетсон много общался с этими сектантами; он был так уверен в логичности своих доводов и в своих тактических способностях, что даже, как рассказывают, надеялся привлечь на свою сторону рьяного Вейна и не менее рьяного Гаррисона; он хотел убедить их отказаться от идеи Пятой монархии и довольствоваться для Англии царством философов на земле, а не мечтать о тысячелетнем царствии святых.
Такова была компания, в которую попал Эверард; их разные убеждения показывали, на какие пустынные берега может быть выброшен человек, когда он сорвется с такого якоря, как религия; изощренное самодовольство и светская ученость Блетсона, с одной стороны, опрометчивые и невежественные суждения свирепого и грубого Гаррисона — с другой, приводили их к противоположным крайностям безверия и фанатизма, а Десборо, тупой от природы, вовсе не размышлял о религии, и, в то время когда другие пытались придерживаться различных, но одинаково ошибочных курсов, он, можно сказать, тонул, как судно, получившее течь и идущее ко дну в гавани.
Трудно даже представить себе, какое несметное количество ошибок, совершенных королем и его министрами, парламентом и его лидерами, королевствами‑союзниками Шотландией и Англией по отношению друг к другу, возвысило людей с опасными взглядами и сомнительной репутацией и сделало их вершителями судеб Британии.
Те, кто вступает в спор во имя интересов своей партии, видят все недостатки противников, но не снисходят до того, чтобы заметить свои собственные; те, кто изучает историю, чтобы глубже понять людей, поймут, что только неуступчивость с обеих сторон, острая враждебность, до которой дошли защитники короля и парламента, могли полностью уничтожить твердо установившийся английский порядок. Но поспешим уйти от политических рассуждений; мысли, подобные нашим, вероятно, не понравятся ни вигам, ни тори.
Глава XII
Где трое, там союз. Войти четвертым
В него ты хочешь — сделай же свой вклад.
Бомонт и Флетчер
Блетсон поднялся с места и приветствовал полковника Эверарда с ловкостью и непринужденностью светского человека того времени, хотя совсем не обрадовался ему — он знал, что Эверард религиозен и ненавидит вольнодумство, а поэтому не даст ему обратить в последователей Animus Mundi Гаррисона и даже Десборо, если вообще из этой глыбы можно что‑нибудь вылепить. Кроме того, Блетсону было известно, что Эверард — человек строгих правил и ни за что не пожелает присоединиться к делу, на которое Блетсон уже подбил двух других комиссаров; участвуя в нем, они рассчитывали тайно получить некоторое вознаграждение за труды на общественном поприще. Еще менее приятно для философа было появление мэра и пастора, которые видели, как он прошлой ночью бежал из замка, parma non bеnе rеlicta note 23, а также плащ и камзол.
Для Десборо появление полковника Эверарда было так же малоприятно, как и для Блетсона: у него не было никаких философских идей, но он не верил, что на свете есть человек, который не стремится поживиться из мешка с несметными сокровищами, и теперь был занят мыслью, что прибыль от этого дела придется разделить не на три части, а на четыре, вследствие нежелательного увеличения числа сообщников. Десборо и всегда был невежлив, а под влиянием этих мыслей он пробурчал что‑то очень мало напоминающее приветствие.
Что до Гаррисона, то он продолжал витать в облаках, не изменил позы, даже глаз не отвел от потолка и ничем не обнаружил, что заметил прибытие новых людей.
А Эверард уселся за стол, как человек, знающий свои права, и подал спутникам знак занять места на нижнем конце стола. Уайлдрейк не правильно понял это указание и занял место выше мэра, но, почувствовав взгляд своего патрона, пересел ниже; переходя с места на место, он принялся насвистывать, что привлекло внимание всех присутствующих, пораженных такой вольностью. Совсем забыв приличия, он вытащил трубку, набил ее табаком из огромного кисета и закурил, окутав себя облаками дыма. Затем из этих облаков вытянулась рука, схватила кружку эля, утащила ее за дымовую завесу и вернула на стол после того, как содержимое кружки было выпито залпом, а владелец руки опять задымил трубкой, бездействовавшей, пока внимание ее хозяина было отвлечено кружкой.
Никто не сделал ему замечания, видимо, из уважения к полковнику Эверарду, а тот кусал губы, но продолжал молчать, опасаясь упрекнуть своего строптивого спутника — он знал, что в ответ на упрек роялист может выкинуть что‑нибудь такое, что окончательно его разоблачит. Чтобы прервать неловкое молчание, которое остальные, по‑видимому, не желали нарушать, считая достаточным краткое приветствие, полковник Эверард наконец сказал:
— Я полагаю, джентльмены несколько удивлены, что я явился сюда незваным гостем.
— А почему, черт возьми, мы должны этому удивляться, полковник? — ответил Десборо. — Мы знаем повадки его превосходительства, моего шурина Нола… я хотел сказать — лорда Кромвеля… Знаем, как он в каждом завоеванном городе размещает на квартирах столько людей, что их нельзя вместить. Ты что, получаешь долю в нашем деле?
— В таком случае, — добавил Блетсон с улыбкой и поклоном, — главнокомандующий не мог выбрать нам более приятного компаньона. Вы, конечно, получили предписание от Государственного совета?
— Сейчас, джентльмены, — отвечал полковник, — я вам сообщу…
Он достал из кармана приказ и хотел было прочесть его вслух, но заметил, что на столе стоят три или четыре полупорожние фляжки, что Десборо еще тупее, чем всегда, да и у философа Блетсона, несмотря на обычную воздержанность, глаза уже осоловели. Полковник понял, что они старались отогнать страх перед нечистой силой, водившейся в замке, при помощи так называемой голландской храбрости; поэтому он благоразумно решил отложить важный разговор до утра, когда они вновь обретут способность соображать. Вместо того чтобы прочесть приказ главнокомандующего, где им предписывалось приостановить конфискацию, он ограничился тем, что ответил:
— Мое дело имеет, конечно, некоторое отношение к вашим здешним занятиям. Но, простите мое любопытство, вот этот почтенный джентльмен, — он указал на Холдинафа, — сказал мне, что вы странным образом попали в затруднительное положение и без поддержки гражданских и духовных властей не можете оставаться в Вудстокском замке.
— Прежде чем перейти к этому, — заметил Блетсон, покраснев до ушей при воспоминании о трусости, совершенно не соответствующей его принципам, — позвольте узнать, кто этот незнакомец, который пришел вместе с достойным мэром и не менее достойным пресвитерианином?
— Это вы про меня? — вмешался Уайлдрейк, отложив трубку в сторону. — Тысяча чертей, было время, когда я мог отрекомендоваться получше, а теперь я не более как смиренный клерк его милости, или секретарь, в зависимости от обстоятельств.
— Ты, приятель, за словом в карман не полезешь, черт возьми, — сказал Десборо, — вот мой секретарь Томкинс, его довольно глупо называют Брехун, а секретаря почтенного генерал‑лейтенанта Гаррисона — Выпивун. Они сейчас ужинают внизу. Так мы их держим в страхе, не разрешаем и слова вымолвить при начальниках, когда их не спрашивают.
— Это верно, полковник Эверард, — с улыбкой подхватил философ, довольный случаем переменить тему о ночном переполохе — воспоминания унижали его достоинство и самолюбие, — это верно, а коли уж мистеры Брехун и Выпивун заговорят, мнения у них всегда совпадают, так же как и их имена, которые рифмовались бы у поэта. Если мистеру Брехуну случится приврать, мистер Выпивун сейчас же поклянется что это правда. Если мистер Выпивун напьется страха ради господня, мистер Брехун поклянется, что его приятель совершенно трезв.
А своего секретаря я называю Гибун, хоть настоящее его имя Гибсон — честный израильтянин и всегда к вашим услугам, самый чистый юноша, какой когда‑либо глодал баранью кость на пасху. Я зову его Гибун, просто чтобы дополнить терцину третьей рифмой. Твой оруженосец, полковник Эверард, кажется, подойдет к их компании.
— Ну уж нет, — возразил роялист, — не стану я связываться ни с собачьим отродьем евреем, ни с еврейкой.
— Не презирай их, юноша, — остановил его философ, — ведь по вере они твои старшие братья.
— Это евреи старше христиан? — возмутился Десборо. — Клянусь святым Георгием, Блетсон, за такие речи тебя потащат в верховный суд.
Уайлдрейк громко расхохотался над невежеством Десборо, а из‑за буфета вслед ему раздалось сдержанное хихиканье. Оказалось, что это смеялись слуги. Эти молодцы трусили не меньше своих господ и не ушли из комнаты, как им было приказано, а спрятались в укромном уголке.
— Ах вы мошенники! — загремел Блетсон. — Так‑то вы исполняете приказание?
— Простите, ваша милость, — отвечал один из слуг, — мы побоялись идти вниз без огня.
— Без огня, презренные трусы? — подхватил философ. — Зачем вам огонь? Чтобы видеть, кто больше позеленеет при первом мышином писке? Берите свечу и убирайтесь, паршивые трусы! Дьявол, которого вы так боитесь, должно быть, жалкий коршун, если гоняется за такими летучими мышами, как вы.
Слуги покорно взяли свечу и собрались выйти из комнаты; верный Томкинс шел впереди. Но когда они подошли к полуоткрытой двери, она вдруг с шумом захлопнулась. Слуги с перепугу отпрянули, как будто в них выстрелили в упор, а сидевшие за столом повскакали со своих мест.
Полковник Эверард не поддавался панике, даже если видел что‑нибудь ужасное. Он остался на месте, чтобы лучше наблюдать, как будут себя вести остальные, и выяснить, если удастся, почему такое ничтожное происшествие вызвало переполох. Философ, по‑видимому, захотел показать, что именно он призван проявить мужество при подобных обстоятельствах.
Поэтому он направился к двери, браня слуг за трусость, но шел таким черепашьим шагом, что, казалось, с величайшей охотой дал бы себя обогнать кому‑нибудь из тех, на кого обрушился.
— Малодушные болваны, — проговорил он, схватившись наконец за ручку двери, но не поворачивая ее, — вы что, боитесь дверь открыть? (А сам продолжал вертеть ручку.) Боитесь без свечи вниз спуститься? Дайте‑ка мне свечу, жалкие негодяи! Ох! Клянусь богом, за дверью кто‑то вздыхает!
С этими словами он отпустил ручку двери, побледнел как полотно и сделал несколько шагов назад.
— Deus adjutor meus! note 24 — вскричал пресвитерианин, поднимаясь с места. — Пусти‑ка меня, сэр, — обратился он к Блетсону, — кажется, я лучше тебя знаю, что делать в подобных случаях. Слава создателю, он благословил меня на ратный подвиг.
Отважно, как гренадер, готовый ринуться в атаку, достойный пастор обогнал философа Блетсона — он был готов постоять за правое дело, хоть и знал, что перед ним грозная опасность. Взяв в одну руку свечу из подсвечника, другой рукой он медленно открыл дверь и, став на пороге, проговорил:
— Да здесь никого и нет!
— А кто думал здесь что‑нибудь увидеть, — подхватил Блетсон, — кроме этих перепуганных болванов? Они ведь боятся всякого дуновения ветра в этой старой темнице.
— Видели, мистер Томкинс, — зашептал секретарю один из слуг, — видели, как священник‑то ринулся вперед? Да уж, мистер Томкинс, наш пастор — достойный служитель церкви, ваши доморощенные проповедники против него — кучка бездельников и неучей.
— Кому угодно, пусть идет за мной, — продолжал Холдинаф, — а смельчаки могут даже идти впереди.
Я не уйду из замка, покуда все не осмотрю и не удостоверюсь, точно ли сатана поселился в этом обиталище древнего бесчинства. Неужели мы, как злодей, о котором говорит Давид, испугаемся и побежим, когда за нами никто не гонится?
Услышав эти слова, Гаррисон тоже вскочил с места, обнажил шпагу и вскричал:
— Будь в этом доме столько нечистых, сколько у меня волос на голове, им от меня не поздоровится!
С этими словами он взмахнул шпагой и стал во главе колонны рядом со священником. К ним присоединился и мэр; вероятно, он считал себя в большей безопасности подле своего пастора. Весь отряд в сопровождении слуг, освещавших путь, двинулся вперед, чтобы обыскать замок и выяснить причину внезапной паники.
— Возьмите и меня с собой, друзья, — проговорил полковник, до этого с изумлением за всем наблюдавший. Он уже собрался было присоединиться к отряду, когда Блетсон схватил его за плащ и стал упрашивать остаться.
— Послушайте, дорогой полковник, — сказал он с напускным спокойствием, которое не могло, однако, скрыть дрожь в его голосе, — от гарнизона осталось всего три человека — вы, я и достойный Десборо; все прочие отправились на вылазку. По правилам военного искусства не следует рисковать всеми силами в одной вылазке… Ха‑ха‑ха — Ради бога, что все это значит? — спросил Эверард. — По дороге сюда я слышал глупые россказни о привидениях, а теперь, оказывается, вы все обезумели от страха и ни от кого нельзя добиться ни одного вразумительного слова. Стыдно вам, полковник Десборо… Стыдно вам, мистер Блетсон… Постарайтесь успокоиться и расскажите мне, ради бога, в чем причина этого переполоха. Можно подумать — у всех у вас тут помутился рассудок!
— У меня, уж точно, голова кругом идет, — ответил Десборо, — да еще как! Ведь ночью меня перевернули вместе с кроватью, и я минут десять пролежал вверх ногами, а головой вниз, как бык, которого собираются подковать.
— Что вся эта чепуха значит, мистер Блетсон?
Десборо, должно быть, снились кошмары?
— Какие там кошмары, полковник! Привидения, или кто там еще, отнеслись к почтенному Десборо очень благожелательно, они ведь поставили его тело на ту точку… Тихо! Вы ничего не слышали?.. На ту точку, которая у него составляет центр тяжести, то есть на голову.
— Ну, а что‑нибудь страшное вы видели? — спросил полковник.
— Видеть не видели, — отвечал Блетсон, — но слышали адский шум, да и все наши люди тоже. Я‑то мало верю в духов и в привидения, поэтому решил, что это роялисты наступают. А потом, вспомнив, что случилось с Ренсборо, выскочил в окно и побежал в Вудсток позвать солдат на выручку Гаррисону и Десборо.
— И вы даже не выяснили сначала, в чем опасность?
— Ну, дорогой друг, вы забыли, что я подал в отставку, как только вышел Акт о самоотречении. Как член парламента, я не мог оставаться среди толпы головорезов, не признающих никакой дисциплины.
Нет… Сам парламент приказал мне вложить шпагу в ножны, полковник, я слишком уважаю его волю, чтобы снова обнажать оружие.
— Но ведь парламент, — поспешил вмешаться Десборо, — не приказывал вам удирать со всех ног, когда человека душат и ваши руки могут его спасти. Черт вас возьми! Могли бы ведь остановиться, раз увидели, что кровать моя опрокинута, а сам я задыхаюсь под матрасом… Ведь могли бы, говорю, остановиться и помочь мне выбраться, а не выскакивать в окошко, как обезумевший баран, — вы ведь бежали через мою комнату.
— Любезный мистер Десборо, — отвечал Блетсон подмигнув Эверарду в знак того, что собирается подшутить над тупоумным приятелем, — откуда я мог догадаться, как вы привыкли спать? О вкусах не спорят… Я знавал людей, которые любили спать под углом в сорок пять градусов.
— Может, и так, — возразил Десборо, — ну, а спал ли хоть один человек, стоя на голове? Это было бы прямо чудо!
— Что до чудес, — подхватил философ, осмелевший в присутствии Эверарда, да и возможность посмеяться над религией несколько разогнала его страхи, — о них и толковать нечего. Все это так же трудно доказать, как вытащить кита из воды при помощи конского волоса.
В ту же минуту по всему замку разнесся ужасный грохот, похожий на удар грома. Насмешник побледнел и затих, а Десборо бросился на колени и стал в смятении бормотать заклинания и молитвы.
— Это чьи‑нибудь шутки! — вскричал Эверард.
Выхватив свечу из подсвечника, он бросился вон из комнаты, не обращая внимания на мольбы Блетсона, который в отчаянии заклинал его во имя Animus Mundi не отдавать бедного философа и члена парламента в жертву колдунам и разбойникам. Десборо сидел разинув рот, как клоун в пантомиме; он не знал, следовать ли ему за полковником или оставаться без движения, но природная бездеятельность взяла верх, и он не двинулся с места.
Выйдя на площадку лестницы, Эверард остановился на минуту, обдумывая, что делать дальше. Из нижнего этажа доносились голоса людей, которые говорили громко и торопливо, точно старались заглушить страх; рассудив, что такие шумные поиски ни к чему не приведут, он решил пойти в, противоположном направлении и осмотреть второй этаж, где он как раз и находился.
Эверард знал в замке каждый уголок, обитаемый и необитаемый; свеча была ему нужна только для того, чтобы пройти по двум или трем извилистым коридорам, которые он не совсем хорошо помнил.
Пройдя через них, он попал в какой‑то oeil‑de‑boeuf note 25, нечто вроде восьмиугольной передней или холла с несколькими дверями. Эверард выбрал ту, которая вела на длинную, узкую и обветшалую галерею, построенную еще при Генрихе Восьмом; она тянулась вдоль всей юго‑западной стены здания и сообщалась с различными его частями. Он подумал, что это самое подходящее место для тех, кто желал разыгрывать роль духов, тем более что длина и форма галереи позволяли производить здесь шум, похожий на грохотанье грома.
Решив по возможности все выяснить, Эверард поставил свечу на стол в передней и стал открывать дверь в галерею. Но ему мешала какая‑то задвижка, или кто‑то стоящий за дверью нажимал на нее с той стороны. Последнее казалось ему более вероятным, так как сопротивление то усиливалось, то ослабевало; по‑видимому, открыть дверь мешал человек, а не неодушевленный предмет. Хотя Эверард был силен и решителен, он напрасно выбивался из сил, пытаясь отворить дверь. Помедлив, чтобы перевести дух, он хотел было возобновить попытки выломать дверь плечом и ногами и позвать кого‑нибудь на помощь, но сначала слегка нажал на дверь, чтобы выяснить, в каком месте ему оказывают сопротивление. Вдруг, к великому его изумлению, она легко распахнулась от слабого нажима, опрокинув какой‑то легкий предмет, которым была заставлена. Порыв сквозного ветра, ворвавшийся из открытой двери, задул свечу, и Эверард очутился в темноте, только лунный свет слабо струился сквозь решетчатые окна уходящей вдаль таинственной галереи.
Этот призрачный и печальный свет был еще слабее из‑за плюща на наружной стене: он буйно разросся с тех пор, как эта старинная часть здания стала необитаемой; плющ почти совсем закрывал решетчатые окна и густой сеткой затягивал выпуклые каменные простенки. На другой стороне галереи вовсе не было окон; прежде эта стена была увешана картинами, главным образом — портретами. Большая часть картин была убрана из этой заброшенной галереи, оставалось только несколько пустых рам, да кое‑где висели клочки разодранных полотен. В галерее царило полное запустение, место было такое подходящее для злоумышленников, если они находились где‑то поблизости, что Эверард невольно помедлил на пороге, но потом, поручив себя заступничеству бога, обнажил шпагу и двинулся вперед, ступая как можно тише и стараясь держаться по возможности в тени.
Маркем Эверард не был суеверен, однако и не совсем свободен от предрассудков своего времени; on не верил россказням о сверхъестественных силах, но не мог не признать сейчас, что если что‑нибудь подобное и существует на свете, то момент для его появления самый удобный. Крадущаяся и медленная поступь, обнаженная шпага, протянутые вперед руки — все это выражало сомнение и неуверенность и еще более сгущало его мрачные мысли. В таком тяжелом настроении, чувствуя близость каких‑то враждебных сил, полковник Эверард дошел до половины галереи, как вдруг услышал поблизости вздох; потом тихий нежный голос произнес его имя.
— Я здесь, — отвечал он, и сердце у него сильно забилось, — кто зовет Маркема Эверарда?
В ответ послышался второй вздох.
— Говори, — продолжал полковник, — кто бы ты ни был; скажи, с какими намерениями бродишь ты в этих покоях?
— Мои намерения благороднее твоих, — отвечал тот же тихий голос.
— Благороднее? — вскричал пораженный Эверард. — Кто же ты, что смеешь судить о моих намерениях?
— А кто ты сам, Маркем Эверард, что бродишь во тьме по заброшенным королевским покоям, где можно ходить только тем, кто оплакивает павших или поклялся отомстить за них?
— Это она… Да нет, не может быть! — вскричал Эверард. — И все‑таки это она! Вы ли это, Алиса Ли, или дьявол говорит вашим голосом? Отвечайте, заклинаю вас… Не прячьтесь. Какое опасное дело вы замышляете? Где отец ваш? Почему вы здесь? Зачем подвергаете себя смертельной опасности?.. Говорите, Алиса Ли, умоляю вас!
— Та, к которой ты взываешь, далеко отсюда.
Может быть, это дух ее говорит с тобою, может быть, ее и твоя прародительница… Может быть, это…
— Хорошо, хорошо, — перебил Эверард, — а может быть, это само прелестное создание заразилось рвением своего отца? Может, это она сама подвергает себя опасности, рискует своей репутацией, бродя тайком по темному дому, где полно вооруженных людей? Говорите со мной от вашего собственного имени, дорогая кузина. У меня есть полномочия защищать дядю, сэра Генри Ли.., защищать и вас тоже, дорогая Алиса, от последствий этой безумной выходки.
Говорите.., я разгадал ваши намерения и, при всем уважении к вам, не могу позволить так шутить над собой. Доверьтесь мне… Доверьтесь вашему кузену Маркему, знайте, что он готов умереть ради вашего покоя и безопасности.
Он глядел во все глаза, стараясь рассмотреть, где находится собеседница; ему казалось, что ярдах в трех от него стоит какая‑то призрачная фигура, очертания которой невозможно было рассмотреть в густой и длинной тени от простенка между окнами на той стороне, откуда проникал свет. Он попытался как можно точнее определить расстояние до фигуры, за которой наблюдал, так как решил прибегнуть даже к силе, чтобы вырвать свою обожаемую Алису из компании заговорщиков, в которую, как он полагал, завлек ее отец, безмерно преданный королю. Он знал, что окажет им обоим неоценимую услугу — ведь даже в случае удачного исхода проделки над трусливым Блетсоном, глупым Десборо и сумасшедшим Гаррисоном участие в таком заговоре навлечет на них позор и подвергнет их серьезной опасности.
Нужно также помнить, что чувства Эверарда к кузине хоть и полные преданности и внимания, не походили на обычное у молодых людей того времени почтительное обожание дамы сердца, которой они робко поклонялись; в его чувстве было что‑то от привязанности брата к младшей сестре: он считал себя обязанным охранять ее, давать советы и даже руководить ею. Их отношения были такие дружеские, что он без колебаний решил пресечь ее участие в опасном деле, в котором она, по‑видимому, была замешана.
Даже если она будет несколько обижена его вмешательством, он выхватит ее из огненной лавы с риском причинить ей легкую боль. Все эти мысли вихрем пронеслись у него в голове. Он решил во что бы то ни стало задержать ее и постараться склонить к объяснению.
С этой целью Эверард опять стал заклинать кузину во имя неба прекратить эту пустую и опасную игру и, внимательно вслушиваясь в ее ответ, старался по звуку голоса как можно точнее определить расстояние между ними.
— Я не та, за кого вы меня принимаете, — ответил тот же голос. — Дело поважнее, чем ее жизнь и смерть, требует, чтобы вы ни во что не вмешивались и ушли из замка.
— Я не уйду, пока не докажу, как безрассудно, по‑ребячески вы себя ведете! — вскричал полковник, бросившись вперед, чтобы схватить свою собеседницу.
Но в его объятиях оказалась не женщина. В ответ он получил такой толчок, какой не могла нанести женская рука; удар был столь силен, что Эверард упал на пол. В ту же минуту он ощутил на горле острие шпаги, а кто‑то так прижал к земле его руки, что у него не осталось ни малейшей возможности защищаться.
— Станешь звать на помощь, — проговорил голос, совсем непохожий на тот, который он слышал раньше, — захлебнешься собственной кровью. Никакого вреда тебе не сделают… Будь рассудителен и помалкивай.
Страх смерти, который Эверард часто преодолевал на поле боя, овладел им с новой силой, когда он, совершенно беззащитный, почувствовал себя в руках таинственных убийц. Острие шпаги впивалось ему в горло, нога неизвестного давила на грудь. Он сознавал, что малейшее движение положит конец его жизни, со всеми ее горестями и радостями, жизни, с которой мы все так тяжело расстаемся. На лбу у него выступил холодный пот, сердце забилось, словно хотело выскочить из груди… Он страдал, как страдает храбрец, охваченный нестерпимым чувством страха, как сильный и здоровый человек, ощущающий острую боль.
— Кузина Алиса, — попытался он было заговорить, но шпага еще плотнее прижалась к его горлу, — кузина, неужели вы допустите, чтобы меня так зверски убили?
— Говорю тебе, — продолжал тот же голос, — той, к которой ты взываешь, здесь нет. Но жизнь твоя в безопасности, если ты поклянешься перед богом и людьми не рассказывать, что здесь произошло, — ни тем, кто находится внизу, ни кому‑либо другому.
На этом условии ты будешь освобожден, а если хочешь видеть Алису Ли, то найдешь ее в хижине Джослайна в лесу.
— Раз у меня нет другой возможности защищаться, — отвечал Эверард, — клянусь перед богом и людьми, что не стану рассказывать об этом насилии и не буду разыскивать тех, кто его совершил.
— Это нам безразлично, — ответил голос, — ты сам видишь, в какую попал беду, и понимаешь, что мы можем с тобой разделаться. Вставай и уходи.
Нога незнакомца и острие шпаги отпустили его.
Эверард хотел было поспешно вскочить, но мягкий голос, поразивший его в начале разговора, произнес:
— Не спеши! Смертоносная сталь еще близко.
Осторожней.., осторожней.., осторожней (слова постепенно замирали вдали)… Теперь ты свободен. Молчи и ничего не бойся.
Маркем Эверард встал, но, поднимаясь, задел ногой за свою шпагу, которую, вероятно, уронил, когда ринулся вперед, стремясь схватить прелестную кузину. Он поспешно поднял шпагу, и, когда рука его взялась за эфес, к нему вернулось мужество, которое покинуло его перед страхом неминуемой смерти; почти хладнокровно стал он размышлять, что делать дальше. Глубоко страдая от унижения, он спрашивал себя, следует ли ему сдержать вырванное у него честное слово или позвать на помощь и скорее попытаться разыскать и захватить тех, кто совершил над ним насилие. Но ведь совсем недавно в руках этих людей, кто бы они ни были, находилась его жизнь, он спас ее ценою честного слова, а главное, его терзала мысль, что обожаемая Алиса посвящена в заговор, жертвой которого он стал; возможно, она сама участвует в нем. Это предположение определило его дальнейшие действия, хотя мысль, что Алиса — сообщница тех, кто нанес ему оскорбление, возмущала его, он не мог допустить сейчас в доме обыска, который подверг бы опасности ее или дядю.
«Но я пойду в хижину, — решил он, — сейчас же отправлюсь туда, выясню, какое участие Алиса принимает в этом безумном и опасном заговоре, и постараюсь, если возможно, спасти ее от гибели».
Приняв такое решение, Эверард ощупью пошел по галерее. Дойдя до передней, он услышал знакомый голос Уайлдрейка:
— Эй!.. Эй!.. Полковник Эверард… Маркем Эверард!.. Здесь темно, как у дьявола в пасти… Где ты?..
Кажется, все ведьмы собрались сюда на шабаш… Где же ты?
— Здесь, здесь, — отвечал Эверард, — перестань орать! Поверни налево, я тут.
Уайлдрейк пошел на его голос и скоро появился перед полковником со свечой в одной руке и обнаженной шпагой — в другой.
— Где это ты был, — спросил он, — почему замешкался? Блетсон и этот скотина Десборо умирают со страху, а Гаррисон бесится, что невежа черт не хочет драться с ним на дуэли.
— Ты ничего не видел и не слышал, когда шел сюда? — спросил Эверард.
— Ничего, — ответил его друг, — только, когда я входил в этот проклятый лабиринт, свеча вдруг выпала у меня из рук, как будто кто ее вышиб; пришлось вернуться за другой.
— Мне срочно нужна лошадь, Уайлдрейк, постарайся достать, да и себе тоже.
— Можно взять пару из тех, что принадлежат кавалеристам, — предложил Уайлдрейк. — Но зачем нам, как крысам, бежать отсюда в такую пору? Дом, что ли, рушится?
— Не могу я тебе этого объяснить, — сказал полковник, входя в одну из комнат, где еще сохранились кое‑какие остатки мебели.
Тут роялист, внимательно оглядев товарища, в удивлении воскликнул:
— С каким это дьяволом ты дрался, Маркем? Кто это тебя так здорово разукрасил?
— Дрался? — повторил Эверард.
— Ну да, — подтвердил его верный спутник, — конечно, дрался! Взгляни‑ка в зеркало!
Тот взглянул и увидел, что он, и в самом деле, весь в пыли и крови. Кровь текла из царапины на шее, которую он получил, когда пытался подняться.
В тревоге Уайлдрейк расстегнул ему ворот и быстро, но внимательно осмотрел рану; руки у него дрожали, в глазах светилось беспокойство за жизнь своего покровителя. Несмотря на протесты Эверарда, он закончил осмотр раны и нашел ее пустячной; тогда к нему вернулась обычная беспечность; может быть, он даже несколько ею бравировал, так как старался скрыть чувствительность, совсем ему не свойственную.
— Тут не обошлось без дьявола, Марк, — заметил он, — и, значит, когти его не так уж страшны, как говорят. Но пока Роджер Уайлдрейк жив, никто не скажет, что твоя кровь осталась неотмщенной. Где ты расстался с этим дьяволом? Я вернусь на поле боя, скрещу с ним шпаги, и пусть у него когти — как десятипенсовые гвозди, а зубы — как борона, он ответит мне за твою рану»
— Сумасшедший!.. Просто сумасшедший!.. — вскричал Эверард. — Это я рассадил себе шею, когда упал… Вода все моментально смоет. А ты пока, сделай одолжение, похлопочи о лошадях. Потребуй их для важного дела, от имени его превосходительства главнокомандующего. Я только умоюсь и тотчас же встречусь с тобой у ворот.
— Ладно уж, буду служить тебе, Эверард, как немой раб служит султану, не спрашивая, что и почему.
Но неужели ты уедешь, не повидавшись с теми молодцами внизу?
— Не повидаюсь ни с кем, — прервал его Эверард. — Ради бога, не теряй времени!
Уайлдрейк отыскал капрала и потребовал у него лошадей; капрал беспрекословно повиновался. Ему были хорошо известны военный чин и положение полковника Эверарда. Через несколько минут все было готово к отъезду.
Глава XIII
…Как святая, взор воздела к небу
И на коленях вознесла молитву.
«Генрих VIII»note 26
Отъезд полковника Эверарда в такую пору (семь часов считалось тогда поздним часом) вызвал много толков. Прислуга тотчас же собралась в зале; никто не сомневался, что полковник внезапно уезжает потому, что он «что‑то» увидел, как они выражались; всем было любопытно узнать, как выглядит такой храбрец, как Эверард, испугавшись привидения. Но полковник никому не дал возможности удовлетворить любопытство: он поспешно прошел через зал, закутавшись в плащ, вскочил на коня и поскакал по заповеднику к хижине Джолифа.
Нрав у Маркема Эверарда был горячий, нетерпеливый, пылкий и смелый до безрассудства. Но привычки, внушенные воспитанием и строгими нравственно‑религиозными правилами его секты, были так сильны, что сдерживали и даже заглушали эту природную необузданность и научили его владеть собой.
Только в порыве чрезвычайного волнения врожденная пылкость характера молодого воина иногда опрокидывала эти искусственные преграды и, как поток, с пеной прорвавший плотину, становилась еще сильнее, точно в отместку за вынужденное спокойствие.
В такие минуты он уже не замечал ничего, кроме того предмета, к которому стремились все его мысли; он шел напролом, будь то отвлеченная цель или атака на неприятельскую позицию, шел, не раздумывая и не замечая препятствий.
Вот и сейчас главным и непреодолимым его желанием было или вырвать, если возможно, обожаемую кузину из опасных и компрометирующих ее интриг заговора, в который, как он подозревал, она была втянута, или убедиться, что она действительно не имеет никакого отношения ко всем этим проделкам. Он считал, что сможет в какой‑то мере определить это в зависимости от того, найдет или не найдет ее в хижине, куда он скакал. Правда, он читал в одной балладе или слышал в песне менестреля о хитроумной шутке, сыгранной женой над ревнивым старым мужем, — дом его соединялся подземным ходом с домом соседа, и жена быстро и ловко переходила из одного в другой; жена скоро убедила старого глупца, что она сама и женщина, которой оказывал внимание сосед, — разные лица, хоть и очень похожие друг на друга.
Но в данном случае такого обмана быть не могло — расстояние было слишком велико. Кроме того, Эверард выбрал кратчайший путь и мчался во весь опор, а кузина была робкой наездницей даже в дневную пору и не могла, следовательно, добраться до хижины раньше, чем он.
Отец ее, вероятно, разгневается на его вторжение, но разве он ведет себя как отец? Разве Алиса — не ближайшая родственница Эверарда, не самое дорогое его сердцу существо, разве мог он удержаться от попытки спасти ее от последствий этого нелепого и необдуманного заговора только потому, что появление его в их нынешнем жилище вопреки запрету грозило вызвать гнев старого роялиста? Нет! Он стерпит нападки старика, как терпел порывы осеннего ветра, бушующего вокруг; ветер гнул и ломал ветви деревьев, под которыми он проезжал, но не мог, однако, преградить ему путь или хотя бы задержать его.
Если он не застанет Алису в хижине — а он имел основания опасаться, что ее там не будет, — он расскажет самому сэру Генри Ли, что с ним произошло.
Какое бы участие она ни принимала в проделках в Вудстокском замке, он не мог предположить, что это делалось без ведома ее отца, — старый баронет был строг во всем, что касалось приличий и что было позволительно женщине. Эверард думал воспользоваться этим посещением и для другого: он хотел сообщить старому баронету, что не без оснований надеется на его скорое возвращение в замок после того, как оттуда будут удалены конфискаторы, но он не хочет добиваться этого нелепым запугиванием, подобным тому, к какому прибегали в замке его таинственные обитатели.
Эверард считал все это своим прямым родственным долгом и только тогда, когда остановился у порога хижины и бросил поводья Уайлдрейку, он вспомнил буйный, надменный и непреклонный нрав сэра Генри Ли и, уже взявшись за ручку двери, стал раздумывать, стоит ли навязывать свое общество строптивому баронету.
Но медлить было нельзя. В хижине уже слышался лай, Бевис стал проявлять нетерпение, и Эверард успел только попросить Уайлдрейка подержать коней, пока он пришлет Джослайна ему па смену, как старая Джоун, приоткрыв дверь, спросила, кого это принесло в такую пору. Вступать в объяснения с глухой Джоун было бесполезно; поэтому полковник мягко отстранил ее, высвободил плащ из ее рук и вошел в кухню. Бевис бросился было на выручку Джоун, но тут же убрался восвояси: благодаря своему удивительному чутью он надолго запоминал тех, с кем когда‑то дружил‑, и сейчас, признав родственника своего хозяина, он по‑своему приветствовал его, покачивая головой и виляя хвостом.
Теперь полковник Эверард все сильнее сомневался, правильно ли он сделал, что приехал; он шагал через кухню, как через комнату больного; медленно открыл он дверь дрогнувшей рукой, точно раздвигал полог у постели умирающего друга. Войдя, он увидел следующую картину.
Сэр Генри Ли сидел у очага в плетеном кресле.
Он кутался в плащ и держал вытянутые ноги на табуретке, как будто страдал подагрой или какой‑то другой болезнью. Благодаря длинной седой бороде, струившейся по темному камзолу, он был похож скорее на отшельника, чем на старого воина или знатного аристократа; это впечатление еще усиливалось из‑за того, что он с глубоким вниманием слушал почтенного старца, в котором, несмотря на потертую одежду, можно было узнать пастора. Тихим, но глубоким и внятным голосом старик читал вечернюю молитву, принятую в англиканской церкви. Алиса Ли стояла на коленях возле отца и ангельским голосом давала положенные по службе ответы; ее набожный и смиренный вид соответствовал тому, что произносил мелодичный голос. Лицо священника было бы привлекательным, если бы его не обезображивал черный пластырь, закрывавший левый глаз и часть щеки, и если бы заботы и страдания не оставили своих следов на не прикрытых пластырем чертах лица.
Когда вошел полковник Эверард, пастор взглянул на него, поднял палец, как бы давая знак не нарушать вечернего богослужения, и указал на свободный стул. Незваный гость, пораженный сценой, представшей перед его взором, на цыпочках прошел к указанному месту и благоговейно опустился на колени, как будто принадлежал к этому крошечному приходу.
Эверард был воспитан отцом в духе пуританства — религиозной секты, которая в основе своей не отвергала доктрин англиканской церкви и не совсем отвергала даже ее иерархию, но расходилась с ней в вопросе о некоторых церковных обрядах, традициях. ритуале, за которые пресловутый Лод держался по тем временам слишком упорно. Но если даже по традиции, заведенной в семье отца, религиозные воззрения Эверарда и были противоположны учению англиканской церкви, он не мог не одобрить то постоянство, с каким отправлялась служба в Вудстоке в семействе дяди, который в дни своего процветания всегда держал в замке капеллана.
Но при всем своем уважении к церковной службе, Эверард не мог сейчас оторвать взгляд от Алисы, да и мысли его возвращались к тому, что привело его сюда. Алиса заметила его сразу же, как он вошел; щеки ее запылали ярче, рука задрожала, переворачивая страницы молитвенника, а голос, до того не только мелодичный, но и твердый, теперь прерывался, произнося положенные по службе ответы. Эверард мог смотреть на кузину только украдкой, но ему бросилось в глаза, что и красота ее и весь облик изменились с переменой в ее судьбе.
На благородной красавице было простое коричневое платье вроде тех, какие носили поселянки, но в своей скромной одежде она, казалось, стала еще величественнее. Прекрасные, слегка вьющиеся светло‑каштановые волосы ее были заплетены в косы и уложены вокруг головы с естественностью, которая исчезала, когда искусная камеристка сооружала ей сложную прическу. Прежняя беспечная веселость, немножко насмешливая и точно искавшая, чем бы позабавиться, теперь, в дни невзгод, уступила место сдержанной грусти и стремлению утешить окружающих. Может быть, прежнее лукавое, хоть и всегда открытое выражение лица пришло на память влюбленному в нее Эверарду, когда он решил, что Алиса принимала участие в таинственных делах, происходивших в замке. Но теперь, увидев ее, он устыдился, что мог питать такие подозрения; он скорее склонен был поверить, что ее голосом говорил сам дьявол, чем допустить мысль, что такое чистое, неземное существо могло участвовать в недостойных проделках, жертвой которых стал он сам и другие обитатели замка.
Эти мысли теснились у него в голове, хоть он и чувствовал, сколь неуместны они в данный момент.
Служба уже подходила к концу, когда удивленный полковник в смущении услышал, как пастор вдохновенно и с достоинством стал твердым и внятным голосом молить всемогущего спасти и сохранить «нашего монарха, короля Карла, единственно законного и бесспорного государя этого королевства». Эта молитва, далеко не безопасная в те дни, была произнесена твердо, внятно и громко — священник как бы призывал своих слушателей отступиться от господствующей церкви, если они отважатся на это. Республиканский офицер, хоть и не отнесся сочувственно к такой молитве, рассудил однако, что сейчас не время возражать.
Служба окончилась, и немногочисленная паства поднялась с места. Уайлдрейк к тому времени был уже в комнате; он вошел, когда читали последнюю молитву, и заговорил первый. Подбежав к священнику, он с волнением пожал ему руку и клятвенно заверил, что сердечно рад его видеть. Священник ответил на его рукопожатие и с улыбкой сказал, что и без клятв поверил бы в его искренность. Полковник тем временем подошел к креслу дяди и отвесил глубокий поклон сначала сэру Генри Ли, а затем Алисе, которая покраснела до корней волос.
— Умоляю простить меня, — сказал полковник в замешательстве, — что я пришел так некстати, хотя мне и вообще нельзя надеяться на благосклонный прием.
— Напрасно извиняешься, племянник, — ответил сэр Генри таким кротким тоном, какого Эверард не смел и ожидать, — ты во всякое время мог бы найти лучший прием, если бы мы имели удовольствие почаще видеть тебя на наших богослужениях.
— Я надеюсь, сэр, — подхватил Эверард, — что скоро настанет время, когда англичане всех сект и вероисповеданий с чистой совестью будут вместе молиться тому, кого они, каждый по‑своему, называют великим отцом своим, — И я надеюсь, племянник, — продолжал старик тем же спокойным тоном, — и даже не желаю сейчас разбирать, хотите ли вы, чтобы англиканская церковь присоединилась к пуританам или чтобы пуритане присоединились к англиканской церкви. Полагаю, что не для примирения враждующих вероучении почтили вы присутствием наше убогое жилище, где, правду сказать, мы уже не смели и надеяться увидеть вас снова; ведь последний раз вас приняли так неучтиво.
— Я был бы счастлив поверить, — в смущении отвечал полковник Эверард, — что.., что.., в общем, что сегодня меня встретили не так недружелюбно, как тогда.
— Племянник, — сказал сэр Генри, — я буду с тобой откровенен. Когда ты был здесь в последний раз, я думал, что ты похитил у меня драгоценную жемчужину, которую я прежде с радостью отдал бы тебе, но теперь лучше зарою ее в землю, чем вверю такому человеку, каким ты стал. Это подозрение разожгло тогда во мне «горячий нрав, что мать мне завещала», как говорит честный Уил, — я вообразил, что меня ограбили и что я вижу грабителя перед собой.
Я ошибся — никто меня не грабил, а неудачную попытку можно и простить.
— Не стану отыскивать обидного смысла в ваших словах, сэр, раз тон у вас дружелюбный, — отвечал полковник Эверард. — Но, видит бог, мои желания и намерения по отношению к вам и вашему семейству свободны от корыстных целей и стремлений: они основаны на любви к вам и к вашим близким.
— Ну что ж, посмотрим, что это за намерения. В наши дни не часто встречаешься с бескорыстием, а от этого его ценность еще более возрастает.
— Я хотел бы, сэр Генри, раз уж вы не позволяете мне называть вас более дорогим именем, я хотел бы сделать что‑нибудь существенное, чтобы обеспечить ваш покой. Судьба ваша, при нынешнем положении дел, очень тяжела и, боюсь, может стать еще тяжелее.
— Тяжелее, чем я сам ожидаю, и быть не может, племянник. Но я не дрогну под ударами судьбы.
Одежда моя будет попроще, пища погрубее, люди не будут снимать передо мной шапку, как делали это, когда я был богат и силен. Ну и что с того? Старый Гарри Ли ценит свою честь дороже, чем титул, а верность принципам — больше, чем земли и поместья.
Разве я забыл тридцатое января? Я не ученый и не астролог, но старый Уил учит меня: когда листья опадают — зима близка, когда солнце заходит — наступает ночь.
— Подумайте, сэр, — продолжал полковник Эверард, — если вас не заставят поступиться принципами, не потребуют клятвы, не поставят никаких условий, ни прямо, ни косвенно, а попросят только, чтобы вы не сеяли смуту, то вы получите возможность вернуться в замок и вам возвратят имущество…
И у меня есть серьезные основания надеяться, что это будет сделано если не открыто, то по молчаливому согласию.
— Понимаю. Со мной хотят поступить как с королевской монетой, на которой Охвостье ставит клеймо, чтобы пустить ее в оборот; но я так стар, что с меня нельзя стереть королевские знаки. Нет, милый родственничек, этому не бывать! Я и так уж зажился в замке, и, позволь тебе сказать, я бы его давно с презрением бросил, если бы не приказ того, кому я еще надеюсь послужить. Я ничего не приму от узурпаторов, будь то Охвостье или Кромвель, будь то один дьявол или целый легион их, я не приму от них даже старого колпака, чтобы прикрыть свои седины, даже рваного плаща, чтобы защитить от холода свое бренное тело. Они не смогут хвастаться, что своим никому не нужным великодушием обогатили Авраама. Я доживу свой век и умру как преданный Ли, верный слуга своего короля.
— Могу я надеяться, сэр, что вы еще подумаете и, может быть, дадите мне более благоприятный ответ, принимая во внимание то, как мало от вас требуют?
— Сэр, если я изменю свое мнение, что со мной случается редко, я дам вам знать. Ну, племянник, вы еще что‑нибудь хотите сказать? Почтенный пастор заждался нас в соседней комнате.
— Я собирался еще кое‑что спросить.., кое‑что у кузины Алисы, — растерянно пробормотал Эверард, — но боюсь, вы оба так настроены против меня…
— Сэр, я не страшусь оставить дочь мою с вами наедине… Пойду к пастору в каморку Джоун… Я не прочь доказать вам, что эта девица вольна поступать как хочет, в рамках благоразумия.
Он вышел, и молодые люди остались одни.
Полковник Эверард подошел к Алисе и хотел было взять ее за руку, но она отступила, села в отцовское кресло и указала Эверарду на стул, стоявший поодаль.
— Неужели мы стали такими чужими, дорогая Алиса? — вскричал он.
— Об этом мы сейчас поговорим, — сказала она. — Прежде всего позвольте спросить, почему вы пришли в столь поздний час?
— Вы ведь слышали, — отвечал Эверард, — что я говорил вашему отцу?
— Слышала, но это, мне кажется, только часть вашего дела. Должна быть и другая причина, которая касается меня лично.
— Это было заблуждение.., странное заблуждение, — ответил Эверард. — Позвольте вас спросить, уходили вы сегодня вечером из дому?
— Конечно, нет, — ответила девушка, — у меня нет никакого желания уходить из этого дома, как бы жалок он ни был. Здесь меня удерживают серьезные обязанности. Но почему полковник Эверард задает мне такой странный вопрос?
— Прежде чем ответить вам, Алиса, я хочу спросить, почему ваш кузен Маркем утратил имя, данное ему дружескими, родственными и даже более нежными чувствами?
— На это ответить нетрудно. Когда вы обнажили шпагу против дела моего отца.., почти против него самого.., я старалась найти вам оправдание, даже с большим пылом, чем следовало. Я знала, то есть мне казалось, что я знаю о вашем высоком чувстве долга.., знала, в каком духе вы были воспитаны; я говорила себе: «Даже теперь я не изгоню его из своего сердца — он борется против короля во имя верности отечеству». Вы старались предотвратить страшную трагедию тридцатого января, и во мне укрепилась мысль, что Маркема Эверарда можно ввести в заблуждение, но он не способен быть подлым и эгоистичным.
— Что же заставило вас изменить свое мнение, Алиса? — воскликнул Эверард, покраснев. — Кто осмелился украсить имя Маркема Эверарда такими эпитетами?
— Вам не придется драться со мной, чтобы доказать свою храбрость, полковник Эверард, — отвечала девушка, — да я вовсе и не хочу вас оскорблять. Но найдется много других, кто скажет открыто, что полковник Эверард раболепствует перед узурпатором Кромвелем и что все его красивые речи о борьбе за свободу отечества — только ширма, за которой скрывается его сговор с удачливыми захватчиками во имя выгод для себя и своих родных.
— Для себя? Никогда!
— А для родных… Мне хорошо известно, что вы указали этому деспоту способ, при помощи которого он и его приспешники смогут захватить государственную власть. Неужели вы думаете, что мы с отцом примем убежище, купленное ценою свободы Англии и вашей чести?
— Силы небесные, что все это значит, Алиса? Вы осуждаете меня за поступок, который сами так недавно одобряли!
— Когда вы прикрывались именем вашего отца и советовали подчиниться нынешнему правительству, я думала, признаюсь, что для седин моего отца не будет позором остаться под кровлей, которая так долго служила ему приютом. Но разве ваш отец одобряет то, что вы стали советчиком этого честолюбивого вояки и подстрекаете его на новое тиранство? Одно дело подчиниться притеснению, другое — стать орудием тирана.., да — вдобавок — о Маркем!.. — и его ищейкой…
— Кем?.. Ищейкой?.. О чем это вы?.. Признаюсь, мне очень бы хотелось, чтобы раны моего отечества зажили, даже ценой того, что Кромвель, так безмерно возвысившийся, поднимется еще на ступеньку выше… Но стать его ищейкой?.. Что вы имеете в виду?
— Значит, это ложь? Так я и думала! Я готова была поклясться, что это ложь.
— Ради бога, о чем вы говорите?
— Ведь это не правда, что вы согласились предать молодого шотландского короля?
— Предать! Чтобы я предал его или какого‑нибудь другого изгнанника! Никогда! Я был бы рад, если бы он благополучно уехал из Англии… Я даже постарался бы помочь ему бежать, будь он сейчас здесь; думаю, что таким образом я оказал бы услугу врагам его, не дав им возможности запятнать себя его кровью. Но предать его… Никогда!
— Так я и знала… Я была уверена, что это невозможно. Но будьте еще благороднее, Маркем, отступитесь от этого страшного и честолюбивого воина!
Остерегайтесь его и его замыслов, они основаны на несправедливости и приведут к новому кровопролитию.
— Верьте мне, — ответил Эверард, — я выбираю линию в политике, наиболее благоприятную для нашего времени.
— Изберите, — сказала она, — то, что лучше всего соответствует долгу, Маркем, то, что соответствует правде и чести. Исполняйте свой долг, а об остальном пусть позаботится провидение. Прощайте! Мы слишком испытываем терпение отца… Вы ведь знаете его нрав… Прощайте, Маркем!
Она протянула ему руку, Маркем прижал ее к губам и вышел из комнаты. Он лишь безмолвно поклонился дяде на прощание и сделал знак Уайлдрейку, который ждал его в кухне. Выйдя из хижины, он сел на коня и вместе со своим товарищем отправился обратно в замок.
Глава XIV
Преступника порой еще при жизни
Возмездье настигает. Мы не знаем —
То ль это просто плод воображенья,
Терзаемого совестью, иль дух,
Покинувший в ночи свою могилу, —
Одно известно: убиенный часто
Терзает сон убийцы своего,
На призрачную рану указуя.
Старинная пьеса
Когда Эверард направлялся в хижину Джослайна, он скакал во весь опор; мысли его также стремительно неслись вперед. Он считал, что выбора у него нет, и чувствовал, что вправе наставить свою кузину на путь истинный и даже слегка пожурить ее за участие в опасной интриге, в которую, как ему казалось, она была вовлечена. Возвращался же он медленно и совсем в ином расположении духа.
Оказалось, что благоразумие Алисы не уступает ее красоте: она не проявила той слабости, которая дала бы ему власть над нею; ее политические стремления, хоть и неосуществимые, оказались гораздо более прямыми и благородными, чем его собственные.
Он задумался, не слишком ли далеко он зашел в своей приверженности Кромвелю. Страна, правда, была истерзана раздорами, и казалось, что единственное средство избежать новой гражданской войны — это дать в руки Кромвеля исполнительную власть. После того как он понял, что чувства Алисы более чисты и возвышенны, чем его собственные, мнение о самом себе стало у него значительно скромнее, хоть он и продолжал считать, что лучше вверить корабль кормчему, не имеющему на это права, чем дать ему разбиться о рифы. Но он чувствовал в то же время, что не поддерживает в борьбе самую честную, благородную и бескорыстную сторону.
Так он ехал, предаваясь этим тягостным думам, и, размышляя о происшедшем, все меньше одобрял свои поступки, Уайлдрейк, ехавший на коне рядом с ним, не умел долго хранить молчание и начал разговор:
— Я вот подумал, Марк, если бы нас с тобой вызвали сейчас в суд — со мной‑то это легко может случиться… Нет.., я хочу сказать: если бы нам пришлось быть защитниками, у меня язык был бы подвешен лучше твоего, он говорил бы поубедительнее.
— Может, и так, — отвечал Эверард, — но я никогда не слыхал, чтобы ты говорил убедительно, только разве когда убеждаешь ростовщика ссудить тебе денег или трактирщика — сбавить счет.
— Однако же сегодня днем — или, вернее, вече» ром — я мог бы одержать победу там, где ты потери пел поражение.
— В самом деле? — проговорил полковник, насторожившись.
— А ну‑ка, посмотрим, — продолжал Уайлдрейк. — Главной твоей задачей было убедить мисс Алису Ли… Клянусь небом, она божественное создание, одобряю твой вкус, Маркем!.. Так вот, ты хотел убедить ее и решительного старого троянца, ее отца, чтобы они согласились вернуться домой и, при потворстве властей, тихонько жили бы себе в замке, как подобает приличным людям, а не ютились бы в лачуге, которая под стать только Тому из Бедлама.
— Ты прав. Это была моя главная цель.
— Сдается мне, ты и сам надеялся бывать там почаще и присматривать за хорошенькой мисс Ли.
Ведь так?
— Таких корыстных мыслей у меня не было — возразил Эверард. — Если бы только мне удалось выяснить, в чем дело, и положить конец этим ночным переполохам в замке, я бы сразу уехал.
— А вот твой приятель Нол ожидает от тебя кое‑чего побольше, — сказал Уайлдрейк. — Представь себе, что репутация баронета, как человека преданного королю, приведет в замок кого‑нибудь из злосчастных беглецов и скитальцев — Кромвель надеется, что ты их подстережешь и зацапаешь. Словом, насколько я понял из его длинных и путаных разглагольствований, он хочет, чтобы Вудсток стал мышеловкой, дядя твой и хорошенькая кузина — куском сыру для приманки, да простит мне твоя Хлоя это сравнение, ты — пружиной, которая соскочит и захлопнет дверцу, а себе его превосходительство оставили роль большого старого кота, который получит мышей на съедение.
— И Кромвель осмелился открыто сделать тебе такое предложение? — воскликнул Эверард, дернув за поводья и останавливая коня посреди дороги.
— Ну не то чтобы открыто — я думаю, он открыто ни разу в жизни не говорил, скорей уж пьяница пройдет по одной половице, — но он намекнул мне, дал понять, что ты окажешь ему услугу, если — тысяча чертей, проклятое предложение застревает у меня в глотке! — если предашь нашего благородного и законного государя (тут он снял шляпу), да пошлет ему бог здоровья и благополучия для долгого царствования, как сказал достойный пастор, хотя, боюсь, сейчас его величество в холоде и голоде, да и без гроша в кармане.
— Это почти то же, что говорила Алиса, — удивился Эверард, — но как она могла про это узнать?
Ты ей, что ли, рассказал?
— Я! — возмутился роялист. — Ведь я ее до сегодняшнего вечера ни разу и не видел, да и нынче только мельком. Черт возьми, приятель, как же я мог ей что‑нибудь сказать?
— Верно, — ответил Эверард и задумался.
Через некоторое время он снова заговорил:
— Мне надо было бы призвать Кромвеля к ответу за столь дурное мнение обо мне, пусть даже он не замышлял такого злодейства, а говорил не всерьез, только лишь для того, чтобы испытать тебя, а быть может, и меня. Это ведь тоже оскорбительно.
— С наслаждением снесу ему твой вызов, — оживился Уайлдрейк, — и сам скрещу шпагу с адъютантом его святейшества. Это доставит мне такое же удовольствие, как и стакан хорошего вина.
— Ну да! — возразил Эверард. — Такие высокопоставленные люди не дерутся на дуэли. Но скажи мне, Роджер Уайлдрейк, сам‑то ты считал меня способным на подобную подлость?
— Я — вскричал Уайлдрейк. — Маркем Эверард, ты мой старый друг и неизменный покровитель. Когда взяли Колчестер, ты спас меня от виселицы, а затем двадцать раз спасал от голодной смерти. Но, клянусь небом, если бы я считал тебя способным на ту подлость, какой ждет от тебя твой генерал, клянусь небосводом и всей вселенной, я заколол бы тебя своей рукой!
— И я бы заслужил эту смерть, — ответил Эверард, — только, может быть, не от твоей руки. Но, к счастью, мне не придется, даже если бы я и пожелал, стать тем предателем, которого ты хотел собственноручно казнить. Знай, что сегодня сам Кромвель секретной депешей уведомил меня, что наследник бежал морем из Бристоля.
— Благослови, боже, тех, кто помог ему избежать опасности! — воскликнул Уайлдрейк. — Ура! Ликуйте, кавалеры! Браво, кавалеры! Да здравствует король Карл! Ну‑ка, луна и звезды, ловите мою шляпу!
Тут он высоко подбросил свою шляпу в воздух.
Но небесные светила не приняли подарка: шляпа, как и ножны сэра Генри Ли, застряла в ветвях старого искривленного дуба, ставшего во второй раз хранителем вещей, брошенных вверх в порыве верноподданнических чувств. Это несколько обескуражило Уайлдрейка, а друг его воспользовался случаем, чтобы прочитать ему наставление:
— И не стыдно тебе — ведешь себя как школьник!
— Ну вот еще, — возразил Уайлдрейк, — я только дал пуританской шляпе верноподданническое поручение. Со смеху лопнешь, как подумаешь, сколько школьников в будущем году понапрасну полезут на дерево, приняв этот бесформенный фетровый колпак за гнездо какой‑нибудь диковинной птицы.
— Перестань, бога ради, давай поговорим серьезно, — сказал Эверард. — Карл бежал, и я очень рад этому. Я был бы счастлив увидеть молодого наследника на троне его отца, но пусть бы он получил трон этот путем соглашения, а не из рук шотландской армии и злобных, мстительных роялистов…
— Мистер Маркем Эверард… — начал было роялист.
— Погоди, Уайлдрейк, — остановил его Эверард, — не будем спорить, ведь мы все равно ни до чего не договоримся; позволь мне продолжать. Я говорю, раз уж наследник бежал, гнусное и оскорбительное предложение Кромвеля теряет всякий смысл, и я не вижу, почему бы моему дяде не вернуться с дочерью в свой дом, как вернулись многие другие роялисты при потворстве республиканцев. Ну, а я — совсем другое дело, я не знаю, что предприму, пока не повидаюсь с генералом. При встрече он, вероятно, признается, что сделал это оскорбительное предложение для того, чтобы испытать нас обоих. Это в его духе, он ведь человек грубый, не видит и не понимает, насколько образованные люди щепетильны в вопросах чести.
— Вполне допускаю, что в нем нет этой щепетильности, — сказал Уайлдрейк, — ни в вопросах чести, ни в вопросах честности. Но вернемся к нашему делу.
Допустим, ты не поселишься в замке, постараешься даже не ездить туда, во всяком случае — без приглашения, которого ты вряд ли дождешься. При этом условии, я думаю, можно уговорить твоего дядю вернуться с дочерью в замок и опять поселиться там.
По крайней мере пастор, этот достойный старый коновод, вселил в меня такую надежду.
— Скоро же он тебе доверился! — заметил Эверард.
— Верно, — согласился Уайлдрейк, — он сразу же проникся ко мне доверием — он ведь заметил мое уважение к церкви Со мной, слава богу, не случается того, чтобы я прошел мимо священника в облачении и не снял шляпу (ты же помнишь, какая отчаянная дуэль была у меня с молодым Грейлессом из Иннер Темпл, когда он не уступил дорогу преподобному доктору Бапсу)… Я в один миг завоюю доверие любого пастора. Черт возьми, они знают, что на такого, как я, можно положиться, — Так ты думаешь — или, вернее, пастор думает, — что дядя вернется в замок, если будет избавлен от моего присутствия, если уедут непрошеные гости‑комиссары, если прекратятся ночные беспорядки и выяснится, в чем их причина?
— Пастор надеется убедить старого баронета вернуться, — ответил Уайлдрейк, — если будет уверен, что вторжения не повторятся. А насчет беспорядков — отважный старик, насколько я понял из двухминутного разговора, посмеивается над всей этой суматохой, считает ее плодом воображения и угрызений нечистой совести; он говорит, что в Вудстокском замке никогда и не слыхали о духах и привидениях до тех пор, пока там самовольно не поселились нынешние его обитатели.
— Тут не только воображение, — возразил Эверард, — я сам убедился, что в замке действуют какие‑то заговорщики, которые хотят выжить оттуда комиссаров. Я уверен, что дядя не замешан в этих глупых проделках, но мне нужно вывести все это на чистую воду до того, как они с кузиной возвратятся в замок; раз существует тайный заговор, кто бы в нем ни участвовал, дядю с кузиной тоже могут причислить к заговорщикам.
— Я бы тут скорее заподозрил самого прародителя пуритан — Эверард, ты ведь лучше знаком с этим господином, еще раз прошу прощения. А если так, то Люцифер и близко не подойдет сюда из уважения к бороде честного старика баронета; он не выдержит невинного взгляда голубых глаз его дочки.
Ручаюсь за их безопасность, как за золото в сундуке у скряги.
— Откуда у тебя такая уверенность? Ты что‑нибудь видел?
— Ни перышка из крыла дьявола, — отвечал Уайлдрейк, — просто сатана считает, что старый кавалер, которого рано или поздно все равно повесят или утопят, от него не уйдет; он и не утруждает себя погоней за верной добычей. Но я слыхал россказни слуг о том, что они сами видели и слышали: хоть они и болтали изрядную чепуху, надо полагать, в ней была и доля правды. Думаю, что нечистый вмешался в эту игру… Послушай, кто‑то идет!.. Стой, приятель…
Ты кто такой?
— Ничтожный поденщик в великом труде Англии по имени Джозеф Томкинс, секретарь одного из благочестивых и храбрых вождей нашей бедной христианской армии английской, генерала Гаррисона.
— Что случилось, мистер Томкинс? — спросил Эверард. — Почему вы бродите здесь в такую позднюю пору?
— Кажется, я имею честь говорить с уважаемым полковником Эверардом? — отвечал Томкинс. — Искренне рад встретить вашу милость. Одному богу известно, как мне нужна ваша помощь… Ох, достойнейший мистер Эверард! Трубы уже протрубили, чаша разбилась и пролилась, и…
— Прошу тебя, скажи кратко, в чем дело… Где твой господин? Да что такое стряслось?
— Господин мой тут поблизости, ходит по лугу там, где старый дуб, который носит имя прежнего короля; поезжайте немного дальше, и вы увидите, как он шагает взад и вперед с обнаженной шпагой в руке.
Стараясь не шуметь, они проехали еще немного вперед и вдруг увидели человека, в котором узнали Гаррисона; он маршировал под Королевским дубом, как часовой на карауле, только вид у него был безумный. Когда конский топот донесся до его ушей, он закричал, как будто отдавал команду своей бригаде:
— Пики наперевес, на кавалерию!
Принц Руперт наступает… Держись крепко, мы отбросим их, как бык отбросит болонку… Опустить пики! К ноге! Первая шеренга, на правое колено! Не бойтесь замарать синие мундиры… Ого! Зоровавель!.. Вот наш пароль!
— Праведный боже, о чем он говорит? — спросил Эверард. — Почему это он марширует со шпагой наголо?
— Вы знаете, сэр, когда мой господин, генерал Гаррисон, чем‑нибудь взволнован, на пего находит дурман, вот ему и кажется, что он командует отрядом копьеносцев в армагеддонской битве… А что до его шпаги, то как же, сэр, он может держать шеффилдский клинок в кожаных ножнах, когда надо сражаться с нечистой силой — с дьяволом во плоти и с теми, кто беснуется в преисподней?
— Это невыносимо! — вскричал Эверард. — Хватит Томкинс, ты сейчас не на кафедре, и у меня нет охоты слушать твои проповеди. Я знаю, ты можешь говорить вразумительно, когда захочешь. Помни, я могу наградить тебя или наказать; если ты надеешься на мою помощь или боишься чего‑нибудь — отвечай прямо. Что случилось, почему твоего господина принесло в лес в такую пору?
— Поистине, достойный и благородный сэр, я изложу все так понятно, как смогу. Правду говорят: дыхание человека входит и выходит через ноздри…
— Довольно, сэр, — прервал его полковник Эверард, — смотри не городи чепуху, когда разговариваешь со мной. Не знаешь разве, как во время сражения при Данбаре в Шотландии сам главнокомандующий приставил пистолет к голове лейтенанта Хьюкрида и пригрозил, что пустит ему пулю в лоб, если тот не перестанет разглагольствовать и не поведет свой эскадрон в атаку? Смотри же, сэр!
— Как же, — подхватил Томкинс. — Лейтенант еще тогда повел свой эскадрон в атаку таким ровным и сомкнутым строем, что загнал в море тысячу шотландских юбок и беретов. Я тоже беспрекословно подчинюсь приказу вашей милости и безотлагательно все исполню.
— Ну ладно, приятель, ты уже знаешь, что мне от тебя нужно, — сказал Эверард, — говори кратко — мне ведь известно, что ты это умеешь, если захочешь.
Тебя‑то, верный Томкинс, знают лучше, чем ты думаешь.
— Достойный сэр, — начал Томкинс уже менее витиевато, — я исполню приказ вашей милости, насколько хватит сил моих. Изволите ли видеть, с тех пор прошло не больше часа, сидит это мой почтенный господин за столом, тут и мистер Выпивун и я, ну и, конечно, почтенный мистер Блетсон и полковник Десборо; вдруг раздается страшный стук в дверь, как была и доля правды. Думаю, что нечистый вмешался в эту игру… Послушай, кто‑то идет!.. Стой, приятель… Ты кто такой?
— Ничтожный поденщик в великом труде Англии по имени Джозеф Томкинс, секретарь одного из благочестивых и храбрых вождей нашей бедной христианской армии английской, генерала Гаррисона.
— Что случилось, мистер Томкинс? — спросил Эверард. — Почему вы бродите здесь в такую позднюю пору?
— Кажется, я имею честь говорить с уважаемым полковником Эверардом? — отвечал Томкипс. — Искренне рад встретить вашу милость. Одному богу известно, как мне нужна ваша помощь… Ох, достойнейший мистер Эверард! Трубы уже протрубили, чаша разбилась и пролилась, и…
— Прошу тебя, скажи кратко, в чем дело… Где твой господин? Да что такое стряслось?
— Господин мой тут поблизости, ходит по лугу там, где старый дуб, который носит имя прежнего короля; поезжайте немного дальше, и вы увидите, как он шагает взад и вперед с обнаженной шпагой в руке.
Стараясь не шуметь, они проехали еще немного вперед и вдруг увидели человека, в котором узнали Гаррисона; он маршировал под Королевским дубом, как часовой на карауле, только вид у него был безумный. Когда конский топот донесся до его ушей, он закричал, как будто отдавал команду своей бригаде:
— Пики наперевес, на кавалерию!.. Принц Руперт наступает… Держись крепко, мы отбросим их, как бык отбросит болонку… Опустить пики! К йоге! Первая шеренга, на правое колено! Не бойтесь замарать синие мундиры… Ого Зоровавель!.. Вот наш пароль!
— Праведный боже, о чем он говорит? — спросил Эверард. — Почему это он марширует со шпагой наголо?
— Вы знаете, сэр, когда мой господин, генерал Гаррисон, чем‑нибудь взволнован, на него находит дурман, вот ему и кажется, что он командует отрядом копьеносцев в армагеддонской битве… А что до его шпаги, то как же, сэр, он может держать шеффилдский клинок в кожаных ножнах, когда надо сражаться с нечистой силой — с дьяволом во плоти и с теми, кто беснуется в преисподней?
— Это невыносимо! — вскричал Эверард. — Хватит Томкинс, ты сейчас не па кафедре, и у меня нет охоты слушать твои проповеди. Я знаю, ты можешь говорить вразумительно, когда захочешь. Помни, я могу наградить тебя или наказать; если ты надеешься на мою помощь или боишься чего‑нибудь — отвечай прямо. Что случилось, почему твоего господина принесло в лес в такую пору?
— Поистине, достойный и благородный сэр, я изложу все так попятно, как смогу. Правду говорят: дыхание человека входит и выходит через ноздри…
— Довольно, сэр, — прервал его полковник Эверард, — смотри не городи чепуху, когда разговариваешь со мной. Не знаешь разве, как во время сражения при Данбаре в Шотландии сам главнокомандующий приставил пистолет к голове лейтенанта Хьюкрида и пригрозил, что пустит ему пулю в лоб, если тот не перестанет разглагольствовать и не поведет свой эскадрон в атаку? Смотри же, сэр!
— Как же, — подхватил Томкинс. — Лейтенант еще тогда повел свой эскадрон в атаку таким ровным и сомкнутым строем, что загнал в море тысячу шотландских юбок и беретов. Я тоже беспрекословно подчинюсь приказу вашей милости и безотлагательно все исполню.
— Ну ладно, приятель, ты уже знаешь, что мне от тебя нужно, — сказал Эверард, — говори кратко — мне ведь известно, что ты это умеешь, если захочешь.
Тебя‑то, верный Томкинс, знают лучше, чем ты думаешь.
— Достойный сэр, — начал Томкинс уже менее витиевато, — я исполню приказ вашей милости, насколько хватит сил моих. Изволите ли видеть, с тех пор прошло не больше часа, сидит это мой почтенный господин за столом, тут и мистер Выпивун и я, ну и, конечно, почтенный мистер Блетсон и полковник Десборо; вдруг раздается страшный стук в дверь, как будто кто‑то явился по срочному делу. В доме у нас все уже были до смерти запуганы чертями, злыми духами и всем, что мы видели и слышали, и никакая сила не могла заставить часовых стоять на посту за дверью, и в холле‑то мы удержали трех человек, только когда дали им вволю говядины и водки, но ни один не осмелился пойти отворить дверь — так боялись они встретиться с привидениями, те у них прямо из ума не выходили! А стук все сильнее, казалось, дверь вот‑вот слетит с петель. Почтенный мистер Выпивун выпил лишнего (к этому часу сей достойный человек всегда набирается) — не то чтобы он был склонен к пьянству, а просто со времени шотландского похода его все мучит лихорадка, вот он и должен предохраняться от ночной сырости; вашей чести ведь известно, что из‑за этого я вместо него преданно служу и генерал‑майору Гаррисону и другим господам комиссарам, не говоря уж о моем справедливом и законном господине, полковнике Десборо…
— Все это я знаю… Раз они тебе так доверяют, помоги тебе боже оправдать их доверие, — прервал его полковник Эверард.
— Благоговейно молю господа, — продолжал Томкинс, — чтобы молитвы вашей милости были услышаны; поистине, называться Честным Джо и Верным Томкинсом почетнее, чем носить титул лорда, если бы нынешнее правительство стало опять раздавать такие титулы.
— Хорошо, продолжай.., продолжай, а то если и дальше будешь болтать, значит, на твою честность не слишком можно положиться. Я люблю краткие речи и не очень верю в то, что прикрыто многословием.
— Не спешите, уважаемый сэр. Я уже сказал, в двери застучали так, что грохот разнесся по всему замку. Вдобавок еще зазвенел колокольчик, а никто не заметил, чтобы дергали за шнур. Часовые так растерялись, что выпустили ружья из рук. Мистер Выпивун, как я уже сказал, не был в состоянии исполнять свои обязанности, вот я и пошел к двери со своей жалкой шпагой в руке и спросил, кто там. В ответ на это какой‑то голос, будто знакомый, потребовал генерал‑майора Гаррисона. Время было уже позднее, я учтиво ответил, что генерал Гаррисон отдыхает, и пусть тот, кому нужно его видеть, придет завтра утром. А с наступлением темноты, говорю, входить в замок, где расположился гарнизон, всем запрещено.
В ответ на это голос приказал мне немедленно отворить дверь и пригрозил в противном случае нажать на дверь так, что обе створки ее вылетят на середину холла. Тут поднялся такой грохот, что мы думали — замок рушится! Мне пришлось открыть дверь — так сдается осажденный гарнизон, когда не может дольше держаться.
— Клянусь честью, вы проявили чудеса отваги, должен вам сказать, — вмешался Уайлдрейк, все время слушавший с большим интересом, — уж на что я не боюсь дьявола, но когда меня отделяет от настоящего черта дверь толщиной в два вершка, будь я проклят, если отворю… Это, пожалуй, все равно что пробуравить дырку в лодке и пустить ее по волнам — недаром мы часто сравниваем дьявола с морской пучиной.
— Замолчи, Уайлдрейк, — остановил его Эверард, — дай ему кончить. Ну, и что же ты увидел, когда дверь отворилась? Ты скажешь, конечно, — самого дьявола с рогами и копытами?
— Нет, сэр, не стану врать. Когда я отворил дверь, там стоял всего один человек, и с виду человек самый обыкновенный. На нем был алый шелковый плащ на красной подкладке. Наверно, он когда‑то был красавцем; теперь лицо у него бледное и изможденное, волосы длинные, на лбу локон, как у этих треклятых роялистов — ученый мистер Принн назвал его локоном соблазна, — в ухе серьга, голубой шарф через плечо, как у офицера королевской армии, на шляпе белое перо и диковинная лента…
— Какой‑нибудь злосчастный роялист, много их бродит сейчас по стране в поисках пристанища, — отрывисто сказал Эверард.
— Совершенно верно, ваша честь, правильное и здравое суждение. Но в этом человеке, если вообще это был человек, было что‑то такое, отчего я не мог смотреть на него без содрогания. А часовые в зале сами признались, что со страху чуть не проглотили пули, которыми собирались зарядить свои карабины и мушкеты. Даже волкодавы и гончие (а это ведь самые свирепые собаки) отпрянули от незнакомца, забились по углам и принялись тихо и жалобно скулить и повизгивать. Незнакомец прошел на середину зала; тут он тоже выглядел совсем как обыкновенный человек, только одет был как‑то необычно: под плащом — черный бархатный камзол с алыми шелковыми прорезями, в ухе серьга, на башмаках — большие розетки, а в руке платок, который он время от времени прикладывал к левому боку.
Отважный Уайлдрейк придвинулся к Эверарду и зашептал дрожащим от страха голосом:
— Милосердный боже, уж не несчастный ли это актер Дик Робинсон? Костюм точно такой, как я видел, когда он играл Филастра, мы еще после представления весело попировали в таверне «Русалка».
Порезвились мы с ним вдоволь! Помню все его веселые проделки! Он служил в армии Карла, нашего покойного государя, в полку у Моэна; слышал я, что собачий сын мясник застрелил его, когда он сдался в плен после сражения при Нейзби.
— Тише! Я тоже слыхал про это злодеяние, — прервал Эверард. — Ради бога, выслушай его до конца. Так этот человек заговорил с тобой, мой друг?
— Да, сэр, и приятным голосом, только выговор был какой‑то странный, да еще казалось, что он привык говорить на суде или в церкви, а не разговаривать, как все люди. Он пожелал видеть генерал‑майора Гаррисона.
— Вот как! Ну, а ты что? — воскликнул Эверард, тоже зараженный суеверием того времени. — Ты что сделал?
— Я поднялся в гостиную и доложил, что какой‑то человек спрашивает генерала. Тот, когда услыхал, уставился на меня и потребовал подробно описать его внешность. Но только я дошел до серьги в ухе, как он закричал: «Поди скажи ему, что я не желаю с ним говорить. Скажи, что я его презираю, что я поборю его в великой битве в долине Армагеддонской, когда по гласу ангела все птицы небесные слетятся и насытятся кровью и командира и солдата, и коня и всадника. Скажи этому дьяволу, что в моей власти отложить наш поединок до дня великой битвы и что в тот страшный час он опять встретится с Гаррисоном».
Я вернулся с этим ответом к незнакомцу, н па лице его появилась такая дьявольская усмешка, какую редко увидишь у смертного. «Вернись, говорит, к нему и скажи что настал мой час, и если он немедленно не спустится, я сам к нему поднимусь. Скажи, что я приказываю ему спуститься сюда, а для подкрепления приказа добавь, что в сражении при Нейзби он сделал свое дело добросовестно».
— Слыхал я, — прошептал Уайлдрейк — его все больше и больше охватывал суеверный ужас, — что эти самые богохульные слова произнес Гаррисон, когда застрелил моего бедного друга Дика.
— Что же было потом? — спросил Эверард. — Да смотри, говори только правду.
— Я путаюсь, как звонарь, когда он толкует священное писание, потому что и сам не пойму, в чем дело, — ответил индепендент, — да и рассказывать‑то, по правде говоря, осталось не много. Тут увидел я, что генерал сошел вниз, лицо у него было бледное, но решительное. Заметив незнакомца, он замедлил шаг, а тот сделал ему знак следовать за собой и вышел за дверь. Мой достойный господин хотел было пойти за ним, но опять остановился; тогда незнакомец — не знаю, человек это был или нечистый дух, — вернулся обратно и сказал: «Покорись своей участи!
Лесной болотистой тропой
Твоя судьба — идти за мной:
За мной, когда светит сквозь тучи луна,
За мной, когда ночь холодна и мрачна,
За мной, приятель, следом иди,
Тебя заклинаю раной в груди,
Последним словом в последний миг,
Когда я спал и в меня проник
Клинка твоего безжалостный клык».
После этого он вышел, а мой господин последовал за ним прямо в лес… Я тоже пошел, только держался на расстоянии, но когда добрался досюда, хозяин был один, он вел себя так же, как и сейчас.
— У тебя замечательная память, приятель, — холодно сказал полковник, — ты даже стихи с первого раза запомнил; роль‑то твоя, видно, заранее выучена.
— Какое там с первого раза, помилуйте, достойный сэр! — воскликнул индепендент. — Эти стихи не сходят с уст моего злосчастного господина, особенно когда ему не везет в борьбе с сатаной, а это иногда случается. Но слышал я их впервые от другого человека. По правде говоря, мне и раньше казалось, что господин мой всегда повторяет эти стихи без большого удовольствия, а скорее как школьник отвечает урок: они у него не от сердца шли, как сказано в псалтыри.
— Странно, — заметил Эверард, — мне приходилось слышать и читать, что дух убитого имеет таинственную власть над убийцей, но меня удивляет то, что люди так настаивают на этом. Что с тобой, Роджер Уайлдрейк? Что ты так перепугался, приятель? Почему ты сорвался с места?
— Перепугался? Я не перепугался… Во мне кипит ненависть, лютая ненависть! Ведь передо мной убийца несчастного Дика! Погляди, он встал в позицию!
Погоди‑ка, мясник, сукин сын, в противнике нужды не будет!
Прежде чем его успели остановить, Уайлдрейк скинул плащ, выхватил шпагу, одним прыжком очутился возле Гаррисона и скрестил с ним клинки; Гаррисон уже стоял со шпагой наголо, как бы в ожидании противника, поэтому нападение не застало его врасплох — в тот миг, когда зазвенели клинки, он вскричал:
— Ага, вот ты где! Ты опять явился в человеческом образе! Добро пожаловать! Добро пожаловать!
Меч господа и Гедеона да поразит тебя!
— Разнять их! Разнять! — закричал Эверард.
Оправившись от изумления, они с Томкинсом бросились вперед. Эверард схватил роялиста и оттащил его, а Томкинсу с трудом удалось вырвать шпагу у Гаррисона, который кричал:
— Ага! Двое на одного! Двое на одного! Вот как дерутся дьяволы!
Уайлдрейк тоже разразился страшными проклятиями.
— Маркем! — кричал он. — Ты одним махом истребил во мне благодарность… Она улетучилась… Забыта… Черт меня возьми!
— Ты уже прекрасно доказал мне свою благодарность, — сказал Эверард, — неизвестно, как на это дело посмотрят. Кто будет за него в ответе?
— Пусть я отвечу за все жизнью своею! — вскричал Уайлдрейк.
— Ладно, помалкивайте уж, — вмешался Томкинс, — а я все устрою. Достойный генерал никогда и не узнает, что дрался с обыкновенным смертным, так я поверну дело. Только пусть этот моавитянин вложит шпагу в ножны и утихомирится.
— Ну‑ка, Уайлдрейк, убери шпагу, — приказал Эверард, — иначе, клянусь жизнью, тебе придется направить ее на меня.
— Ну, клянусь святым Георгием, я еще не рехнулся. Но с ним мы сразимся в другой раз!
— В другой раз! — вскричал Гаррисон, все еще не спуская глаз с того места, где он встретил такое яростное сопротивление. — Я тебя прекрасно понял: день за днем, неделю за неделей ты даешь такие беспочвенные обещания; ты ведь знаешь, что сердце мое трепещет при звуке твоего голоса. Но рука моя не дрогнет в поединке с тобой.., дух мой не устрашится этого боя, хоть плоть и трепещет при встрече с бесплотным призраком.
— Только, ради бога, помолчите, — сказал Томкинс, затем, обращаясь к своему господину, добавил:
— Здесь, разрешите доложить, никого нет, кроме Томкинса и почтенного полковника Эверарда.
Генерал Гаррисон, как это часто бывает при легком помешательстве (с ним именно это скорее всего и случилось), хоть и был твердо уверен, что видел призрак собственными глазами, не пожелал заводить об этом разговор с теми, кто мог принять это за плод расстроенного воображения. Он быстро подавил сильное волнение и заговорил спокойно и с самообладанием, стремясь скрыть свои чувства от Эверарда, — он считал, что тот его не поймет.
Генерал церемонно приветствовал полковника и повел речь о том, что прекрасный вечер выманил его из замка в парк на прогулку — погода уж очень хорошая. Затем он взял Эверарда под руку и пошел с ним по направлению к замку, а Уайлдрейк и Томкинс повели за ними лошадей Эверард, желая пролить хоть какой‑то свет на таинственные дела в замке, несколько раз направлял разговор на эту тему и задавал наводящие вопросы, но Гаррисон так же ловко уклонялся от ответа (люди с расстроенным воображением часто избегают касаться того, что выводит их из душевного равновесия); он рекомендовал полковнику обратиться к его секретарю Томкинсу; тот имел обыкновение поддерживать все, что ни скажет его господин — недаром Десборо дал ему прозвище Брехун.
— Почему вы обнажили шпагу, достойный генерал, — спросил Эверард, — раз вы просто пошли на вечернюю прогулку?
— Видите ли, любезный полковник, сейчас такие времена, когда нужно быть настороже, порох держать сухим, а шпагу наголо. Скоро настанет такой день, хотите верьте, хотите нет, когда придется бодрствовать, чтобы тебя не застали нагим и безоружным в тот момент, когда семь труб протрубят «в седло!», а трубы Иезера издадут походный клич.
— Все это так, достойный генерал, но мне показалось, что вы размахиваете шпагой, как будто с кем‑то сражаетесь, — настаивал Эверард.
— У меня бывают причуды, любезный Эверард, — отвечал Гаррисон, — иногда я гуляю один, да еще держу шпагу в руках, как, к примеру, сейчас, и мне иной раз приходит охота пофехтовать с каким‑нибудь деревом. Глупо похваляться своим мастерством. Но я слыву отличным фехтовальщиком и частенько полу чал призы еще до того, как духовно обновился, и до того, как был призван участвовать в великом деле…
Я ведь начал с простого кавалериста в первом конном полку нашего главнокомандующего.
— Но мне показалось, будто я слышу, как о вашу шпагу звенит другая — Что? О мою шпагу звенела другая? Как же это могло случиться, Томкинс?
— Вероятно, сэр, — отвечал Томкинс, — это был сук на дереве Разные тут растут деревья; возможно, ваша милость наткнулись на такое, которое в Бразилии зовут железным. Перчес в своих путевых заметках рассказывает, что если по такому дереву стукнуть молотком, оно зазвенит, как наковальня.
— Может быть, и так, — согласился Гаррисон, — изгнанные монархи сажали в этой обители наслаждения много заморских деревьев и растений, но они не сорвали плод с того дерева, на котором растут двенадцать плодов и листья, несущие спасение народам.
Эверард продолжал расспросы; его поразило, как Гаррисон изворачивается и ловко уклоняется от ответа; прикрываясь отвлеченными фантастическими рассуждениями, он как бы накидывал покров на свою растревоженную совесть.
— Но ведь, если я могу верить своим глазам и ушам, у вас был настоящий противник, — настаивал Эверард. — Я убежден, что видел, как человек в темпом камзоле скрылся в лесу.
— Вы его видели? — в изумлении вскричал Гаррисон, и голос его задрожал. — Кто бы это мог быть?
Томкинс, ты тоже видел человека, о котором говорит полковник? С платком в руке , с окровавленным платком, он еще все время прижимал его к боку.
Последние слова, которыми Гаррисон обрисовал своего противника, несколько отличались от того, что сказал Эверард, но совпадали с тем, что говорил Томкинс о мнимом привидении. Эти слова убедили полковника в правдивости истории, рассказанной секретарем, больше, чем все, что он до этого видел и слышал. Слуга ответил на вопрос генерала с присущей ему быстротой: он, дескать, заметил, как такой человек пробирался мимо них в чащу, и подумал, что это какой‑нибудь браконьер: этот народ, говорят, очень осмелел.
— Послушайте‑ка, мистер Эверард, — торопливо заговорил Гаррисон, чтобы переменить разговор, — пора отложить в сторону все споры и рука об руку приступить к заделке брешей в нашем Сионе. Я почту за честь и счастье, мой достойный друг, быть в этом деле каменщиком или таскать носилки с известью под началом нашего великого вождя, которого провидение избрало решать наш великий национальный спор; я поистине так предан славному и победоносному генералу Оливеру, сохрани его господь на долгие годы, что, если он прикажет, я не побоюсь сбросить с высокого кресла того, кто зовется спикером парламента.
Я ведь приложил свою недостойную руку к свержению человека, которого называли королем… Я уверен, что здесь ваши взгляды совпадают с моими; позвольте же мне дружески настоять на том, чтобы мы соединились, как братья, и начали заделывать проломы в бастионах нашего английского Сиона. Мы станем его опорой и оплотом под водительством нашего несравненного главнокомандующего. Конечно, мы станем помогать ему и поддерживать его, но и сами будем извлекать из нашего дела выгоду и получать вознаграждение, духовное и мирское, без этого все здание наше было бы построено на песке… Впрочем, — продолжал он, опять переходя от честолюбивых планов к своим мечтам о Пятой монархии, — все это суета сует рядом со стремлением вскрыть книгу за семью печатями; близится час, когда загремит гром и засверкает молния, когда из бездны восстанет скованный дракон.
Перейдя, таким образом, от земных дел к фантастическим пророчествам, Гаррисон настолько овладел разговором, что у полковника Эверарда не было никакой возможности продолжать расспросы о подробностях ночной стычки, которых генерал явно не желал касаться. Так дошли они до Вудстокского замка,
Глава XV
Гаснут рдяные дрова,
В темноте кричит сова,
И больному крик тот злобный
Предвещает холм надгробный.
Час настал, чтоб на погосте
Разверзалась пасть гробов.
Возле церкви всюду гости —
Бродят тени мертвецов.
«Сон в летнюю ночь»note 27
Караул у входа в замок был удвоен. Эверард спросил, по какой причине, у капрала, который вместе с солдатами дремал в холле у очага; в огонь подбрасывали разломанные резные стулья и скамейки.
— Слов нет, кордегардия, как говорит ваша милость, будет измотана такой службой, — ответил капрал, — но нас всех такой страх одолел, что никто не хочет стоять па часах в одиночку. Мы уже сняли несколько постов в Бэнбери и еще кое‑где, а завтра ждем подкрепление из Оксфорда.
Эверард задал ему еще несколько вопросов относительно внутренних и внешних постов охраны и убедился, что правила караульной службы и дисциплина соблюдаются точно: часовых расставляли под личным наблюдением самого Гаррисона. Полковнику Эверарду оставалось только дать совет — поставить часового (или двух, если уж это неизбежно) в прихожую, из которой вели двери в разные покои и на галерею — место его недавнего приключения. Капрал почтительно обещал выполнить все его приказания. Позвали слуг, их тоже явилось вдвое больше, чем обычно. Эверард спросил их, легли ли комиссары или он еще может поговорить с ними.
— Господа комиссары, конечно, уже в спальне, — ответил один из слуг, — но, кажется, еще не ложились.
— Как! — вскричал Эверард. — Полковник Десборо и мистер Блетсон заняли одну спальню на двоих?
— Так их милостям было угодно, — сказал слуга, — а секретари их милостей бодрствуют всю ночь.
— Раз уж решено поставить двойной караул по всему дому, — вмешался Уайлдрейк, — я, пожалуй, тоже подчинился бы такому приказу — подыскать бы только смазливую служанку.
— Перестань валять дурака, — остановил его Эверард. — А куда девались мэр и мистер Холдинаф?
— Господин мэр вернулся в город на одной лошади с кавалеристом, которого послали в Оксфорд за подкреплением, а звонарь поместился в комнате, где полковник Десборо спал прошлой ночью, как раз в той самой, где чаще всего появляется.., ваша честь знает, кто. Оборони нас господи, тут все гнездо растревожено.
— А где же слуги генерала Гаррисона? — спросил Томкинс. — Почему они не провожают его в спальню?
— Мы здесь, мы здесь, мистер Томкинс! — закричали все трое хором, выступая вперед. На лицах у них был написан такой же испуг, как и у всех обитателей Вудстока.
— Тогда отправляйтесь, — приказал Томкинс, — но не разговаривайте с его превосходительством, вы видите — ему не по себе.
— И правда, — заметил полковник Эверард, — какой он бледный, и лицо подергивается, как у паралитика. По дороге болтал без умолку, а как вышли на свет, и рта не раскрыл.
— Он всегда такой бывает после припадков, — объяснил Томкинс. — Зедекия и Джонатан, возьмите его превосходительство под руки и отведите в спальню.., я сейчас пойду за вами… А ты, Никодем, подожди меня тут, не люблю я один ходить по этому дому.
— Мистер Томкинс, — обратился к нему Эверард, — мне часто доводилось слышать, что вы человек находчивый и сметливый; скажите откровенно, вы и вправду верите, что в этом доме водится нечистая сила?
— Не желал бы я проверить это на себе, сэр, — мрачно ответил Томкинс, — стоит только взглянуть на его превосходительство, моего господина, чтобы увидеть, каким становится человек, когда поговорит с мертвецом.
Он отвесил низкий поклон и ушел. Эверард отправился в спальню, где два других комиссара решили ночевать вместе — так было спокойнее. Они как раз собрались лечь, когда полковник вошел в комнату.
Оба вздрогнули при стуке двери и обрадовались, увидев, что это Эверард.
— Послушай, полковник, — зашептал Блетсон, отведя Эверарда в сторону, — видел ты другого такого осла, как Десборо? Силен, как бык, а труслив, как овца. Это он настоял, чтобы я ночевал тут вместе с ним и охранял его. Хорошенькая ночка нам предстоит, клянусь честью! Вот если бы вы заняли третью постель — вон ту, что приготовлена для Гаррисона; сам он убежал, как угорелый, искать долину Армагеддонскую в Вудстокском парке.
— Генерал Гаррисон только что воротился вместе со мной, — сказал Эверард.
— Ну уж, клянусь честью, в нашу комнату мы его не пустим, — вставил Десборо, услышав ответ Эверарда. — Кто ужинал с дьяволом, тот не имеет права ночевать с христианами.
— А он и не собирается этого делать, — возразил Эверард. — Сдается мне, он будет ночевать один, в отдельной спальне.
— Ну, вряд ли один, осмелюсь заметить, — продолжал Десборо. — Гаррисон — вроде приманки для нечистых духов, они летят к нему, как мухи па мед…
Сделай милость, любезный Эверард, останься с нами.
Не знаю отчего, но с тобой мне как‑то спокойнее, чем с другими, хоть ты и не распинаешься в защиту своей веры, не говоришь много суровых слов, как Гаррисон, не произносишь длинные проповеди, как один мой высокопоставленный родственник, не буду называть его имени. А уж этот Блетсон так богохульствует, что, помяни мое слово, дьявол утащит его с собой еще до рассвета.
— Видели вы такого жалкого труса? — шепнул Блетсон Эверарду. — Все‑таки оставайтесь с нами, уважаемый полковник. Я знаю, вы всегда рады помочь страждущим; вы ведь видите, в каком Десборо затруднительном положении: чтобы выкинуть из головы привидения и чертей, ему недостаточно будет только моего примера.
— Очень жалею, что не могу услужить вам, господа, но я решил переночевать в комнате Виктора Ли. Желаю вам доброй ночи, и если вы хотите, чтобы она прошла спокойно, помолитесь, пока не заснули, тому, для кого ночь так же светла, как день. Я хотел было поговорить с вами сегодня о деле, которое привело меня сюда, но отложу разговор до утра. Думаю, что завтра приведу вам веские доводы, которые убедят вас покинуть Вудсток.
— Хватит с нас всяких доводов! — вскричал Десборо. — Я, к примеру, приехал сюда по долгу службы, ну, ясное дело, и сам хочу получить кое‑что за беспокойство, но если меня опять поставят на голову, как в прошлую ночь, я не останусь здесь даже за королевскую корону: на шею ведь ее не наденешь, раз головы не будет.
— Спокойной ночи, — сказал Эверард и собрался уже уходить, когда Блетсон придвинулся к нему и зашептал:
— Прошу тебя, полковник.., ты знаешь, что я тебе друг.., заклинаю тебя — оставь свою дверь открытой, чтобы я мигом прибежал на помощь, если с тобой что‑нибудь приключится. Пожалуйста, любезный Эверард, иначе я глаз не сомкну, все буду за тебя беспокоиться. Я знаю, ты человек здравомыслящий, но и ты подвержен суеверным страхам — мы ведь впитываем их с молоком матери; поэтому‑то мы трепещем,. когда попадаем в подобное положение. Не запирай же дверь, если любишь меня, чтобы я в случае нужды мог поспеть к тебе на помощь.
— Мой господин уповает, во‑первых, на библию, — вмешался Уайлдрейк, — а во‑вторых, на свою верную шпагу. Он не думает, что можно оградить себя от дьявола, если лечь вдвоем в одной комнате, а еще меньше он верит вольнодумцам из «Колеса», что нечистая сила — плод воображения»
Эверард схватил своего опрометчивого друга за ворот, поволок его прочь, не дав договорить, и отпустил только тогда, когда притащил в комнату Виктора Ли, где они уже ночевали раньше. Но и там он продолжал крепко держать Уайлдрейка, пока слуга не зажег свечи и не вышел из комнаты. Отпустив Уайлдрейка, Эверард принялся упрекать его:
— Нечего сказать, вот так осторожный и рассудительный человек! Цепляется за любой повод, чтобы затеять скандал или ввязаться в спор. Стыдно!
— Стыдно, правильно! — разошелся роялист. — Стыдно мне, что я, как тряпка, даю собой помыкать человеку, который не стоит выше меня ни по роду, ни по воспитанию. Заявляю тебе, Марк, ты злоупотребляешь своей властью. Почему ты не отпускаешь меня от себя, почему не даешь жить и умереть, как я хочу?
— Да потому, что недели не пройдет после нашей разлуки, как я узнаю, что ты умер собачьей смертью.
Послушай, друг мой, что это на тебя нашло? Сначала полез в драку с Гаррисоном, а потом пустился в бесполезные споры с Блетсоном!
— Да ведь мы в гостях у дьявола, а я привык всегда что‑нибудь дарить хозяину, куда ни приеду.
Вот отдать бы ему на завтрак Гаррисона или Блетсона, а затем и Кром…
— Замолчи! — перебил его Эверард, оглядываясь вокруг. — У стен есть уши. Вот тебе, выпей на сон грядущий. Положи рядом с собой оружие — нам надо быть наготове, как будто за нами гонится кровавый мститель. Вот твоя кровать, а мне постелили в гостиной. Нас разделяет только эта дверь.
— Оставим ее открытой на случай, если ты позовешь на помощь, как сказал этот вольнодумец. Но когда это ты успел привести здесь все в порядок, дорогой патрон?
— Я заранее предупредил Томкинса, что буду ночевать здесь.
— Вот странный малый! Он, кажется, во все свой нос сует, ничего мимо его рук не проходит.
— Он, по‑моему, истинное порождение нашего времени, — сказал Эверард, — здорово умеет убеждать и проповедовать, за это его любят индепенденты, да и умеренным он нравится благодаря своей сметливости и расторопности.
— А в искренности его никогда не сомневались? — спросил Уайлдрейк.
— Что‑то не слыхал, — ответил полковник, — напротив, друзья называют его Верный Джо и Честный Томкинс. Впрочем, я думаю, что искренность у него всегда идет в ногу с выгодой. Ну ладно, пей и ложись! Как? Выпил все залпом?
— А как же, черт возьми! Обет не позволяет мне больше одного глотка. Не беспокойся, этот стакан — что ночной колпак: согреет мозги, но не затуманит их. И если кто тебя потревожит, все равно — черт или человек, ты только крикни, я вмиг приду на подмогу.
.С этими словами роялист удалился в свою спальню, а полковник, сняв с себя только то, что его стесняло, в штанах и камзоле улегся и скоро заснул.
Его разбудила тихая и торжественная музыка, которая постепенно затихала вдали. Он вскочил и схватился за оружие, нащупав его возле себя. Постель его не имела занавесей, и он без труда мог бы оглядеться вокруг, но в камине, который он разжег перед сном, оставалось всего несколько тлеющих угольков, и ничего различить было нельзя. Эверард был храбрый человек, но тут его охватил смутный и волнующий трепет от сознания, что где‑то поблизости таится неизвестная и невидимая опасность. Он старался не думать о сверхъестественных явлениях, но, как мы уже заметили, ему свойственно было некоторое суеверие — даже в наш скептический век людей, совершенно не верящих в привидения, гораздо меньше, чем тех, которые заявляют, что не верят. Эверард не был убежден, что ему не почудилась эта музыка, которая все еще звенела у него в ушах, и не рискнул позвать на помощь приятеля, опасаясь, чтобы тот не стал над ним смеяться. Он приподнялся и сел на постели; его охватила та нервная дрожь, которой подвержены не только трусы, но и храбрецы, разница лишь в том, что первые от страха пригибаются к земле, как виноградная лоза под градом, а вторые находят в себе силы стряхнуть этот страх, подобно тому как ливанский кедр поднимает ветви, чтобы сбросить скопившийся на них снег.
В этот безмолвный ночной час Эверарду невольно вспомнилось происшествие с Гаррисоном, хотя в душе он и подозревал, что это была чья‑то шутка. Он вспомнил, что, когда Гаррисон рассказывал о привидениях, он упомянул подробность, не совсем совпадавшую с тем, что говорил Эверард, стремясь описать призрак; этот окровавленный платок, прижатый к боку, — очевидно, он когда‑то был перед глазами генерала или тревожил его больное воображение. Значит, убитые посещают тех, кто отправил их на тот свет с незамоленными грехами? Если так, то почему же не могут появиться другие призраки, чтобы предостеречь.., научить.., наказать?.. Опрометчивы те, кто принимает за чистую монету любые истории такого рода, заключил он, но не менее опрометчивы, может быть, и люди, ограничивающие могущество создателя только тем, что он сотворил мир, и не допускающие того, что, с согласия творца вселенной, законы природы могут в особых случаях и с высокими целями на время быть отменены.
Пока эти мысли проносились в голове Эверарда, его все больше охватывали чувства, незнакомые ему даже на поле жестокой и опасной битвы. Он испытывал безотчетный страх; явная опасность вызвала бы в нем прилив решимости, но полное неведение того, что ему угрожает, усиливало чувство тревоги. Он испытывал почти непреодолимое желание спрыгнуть с постели и бросить на тлеющие угли свежие дрова, чтобы при свете огня увидеть что‑то таинственное.
Ему также хотелось разбудить Уайлдрейка, но стыд пересилил страх и удержал его. Как, скажут люди, Маркем Эверард, один из самых храбрых воинов, обнаживших шпагу в этой злосчастной войне… Маркем Эверард, который, несмотря на молодые годы, дослужился в парламентской армии до высоких чинов, побоялся остаться ночью один в темной комнате? Не допустит он подобных разговоров!
Но эти рассуждения не остановили потока его мрачных мыслей. В памяти его воскресли разные предания о комнате Виктора Ли. Он всегда относился к ним с презрением — по его мнению, это были россказни, непроверенные и противоречивые слухи, плод старинных предрассудков, передаваемых из поколения в поколение доверчивыми болтунами. Но было в этих преданиях нечто такое, что не способствовало успокоению его напрягшихся нервов. Потом, когда ему пришло на ум его собственное приключение — шпага, приставленная к горлу, сильная рука, бросившая его на пол, — это воспоминание совершенно рассеяло мысли о летающих призраках и таинственных кинжалах; оно привело Эверарда к убеждению, что в каком‑нибудь тайнике обширного замка скрывается шайка злоумышленников‑роялистов, которые могут предпринять ночью вылазку, сломить сопротивление часовых и отомстить им всем, а в особенности Гаррисону, как одному из судей‑цареубийц, крови которого жаждали все преданные последователи казненного монарха.
Он попытался успокоить себя: часовых много, и они умело расставлены; но тут же стал упрекать себя, что не принял еще больших мер предосторожности и соблюдает вырванный у него обет молчания, которое может предать его товарищей в руки убийц. Такие размышления, подкрепленные сознанием воинского долга, направили его мысли по другому руслу. Он решил сейчас же обойти часовых и убедиться, что они не спят, хорошо несут службу и расставлены так, что в случае нужды могут прийти на помощь друг другу.
«Это мне больше к лицу, — подумал он, — чем дрожать здесь в ребяческом страхе от россказней, над которыми я еще в детстве смеялся. Пусть Виктор Ли кощунствовал, как гласит молва, и варил эль в купели, захваченной в старинном Холирудском дворце, в то время как сам дворец и церковь пылали в огне!
Пусть даже его старший сын в младенчестве был ошпарен до смерти в той же самой купели! Разве мало церквей разрушено с тех пор? Разве мало купелей осквернено?. Их столько, что если бы небо задумало наказывать за такие злодеяния при помощи сверхъестественных сил, не было бы в Англии уголка, не было бы самого крошечного прихода, где бы они не появились… Перестань… Это праздные мысли, недостойные тех, кто воспитан в убеждении, что святость заключена в намерениях и поступках, а не в церквах, купелях и обрядах».
Пока он перебирал в уме все догмы кальвинистской веры, часы на башне начали бить три (такие часы редко безмолвствуют в историях подобного рода). Вслед за этим под сводом галереи, на верхних и нижних этажах раздались хриплые возгласы караульных. Они перекликались обычным паролем: «Все в порядке!» Голоса их смешивались с глухим боем часов, но стихли до того, как он прекратился, а когда замолкли совсем, послышался отдаленный дрожащий звон. Вскоре он угас, а затем как бы опять возродился; Эверард сначала не мог понять, новое ли эхо подхватило замирающие звуки или какой‑то иной звук опять нарушил тишину старого замка и его окрестностей.
Но вскоре сомнения рассеялись. К замирающему звону присоединилась тихая музыка — сначала она только вторила ему, а потом стала звучать все громче; странная мелодия, зародившись вдали, нарастала по мере приближения; казалось, она плывет из комнаты в комнату, из кабинета на галерею, из зала в спальню, по пустой и разоренной древней резиденции столь многих монархов. Ни один часовой не поднял тревогу, когда музыка разнеслась по замку, никто из многочисленных обитателей, проводивших неприятную и беспокойную ночь в этой старинной крепости, словно не осмеливался сказать другому о причине своих опасений.
Возбуждение не давало Эверарду дольше пребывать в бездействии. Звуки приблизились настолько, что, казалось, в соседней комнате служат панихиду.
Тогда Эверард поднял тревогу и громко позвал своего верного помощника и друга Уайлдрейка, крепко спавшего в соседней комнате за дверью, настежь открытой с вечера;; — Уайлдрейк! Уайлдрейк! Вставай! Вставай! Ты что, ничего не слышишь?
Уайлдрейк не отвечал, хотя одной музыки было бы достаточно, чтобы разбудить спящего и без криков его друга и покровителя. Казалось, музыка гремит в самой комнате н музыканты находятся здесь же.
— Тревога, Роджер Уайлдрейк, тревога! — опять. закричал Эверард, спрыгнув с постели и схватившись за оружие. — Добудь огня и подними стражу!
Ответа не было. Его голос замер; затихли, казалось, и звуки музыки. Вдруг тот же мягкий и нежный голос, который походил на голос Алисы Ли, зазвучал, как ему послышалось, совсем рядом с ним.
— Твой приятель не ответит, — произнес он, — у кого совесть чиста, тот не услышит тревоги.
«Опять те же проделки! — подумал Эверард. — На этот раз я вооружен получше; не будь это женский голос, собеседник мой дорого заплатил бы за свои шутки».
Интересно заметить, что всякий раз, когда Эверард ясно слышал человеческий голос, мысли о сверхъестественном улетучивались и чары, сковывавшие его, рассеивались; влияние воображения или суеверного страха на человека проявляется только тогда, когда он попадает в таинственную обстановку (так, во всяком случае, обстоит дело у людей рассудительных), но достаточно прозвучать ясному звуку или произойти знакомому явлению, как мысли человека возвращаются к действительности.
Между тем тот же голос ответил не только на слова, но и на мысли Эверарда:
— Ты думаешь, твое оружие нас устрашит? Мы его не боимся! Оно не имеет власти над стражами Вудстока. Стреляй, если хочешь, испробуй свое оружие. Но знай, мы не намерены тебе вредить — ты из соколиного племени, ты благороден по природе, только плохо обучен и воспитан, потому и водишься с ястребами и воронами. Улетай завтра отсюда. Если же останешься с летучими мышами, совами, стервятниками и воронами, которые задумали свить здесь гнездо, то неминуемо разделишь их участь. Уходи же, чтобы этот замок можно было очистить и подготовить к приему более достойных обитателей.
Эверард отвечал громким голосом:
— Еще раз предупреждаю вас — не надейтесь меня запугать. Я не ребенок, чтобы бояться страшных сказок, и не трус, чтобы пугаться угроз разбойников, когда у меня при себе оружие. Если я и даю вам временную поблажку, то только ради моих дорогих заблуждающихся друзей: может быть, они тоже втянуты в эти опасные проделки. Знайте, я могу оцепить замок солдатами, они обыщут каждый потайной уголок и найдут зачинщиков этих дерзких проделок; если же и этого будет мало, достаточно нескольких бочек с порохом, чтобы превратить замок в развалины и похоронить под ними всех охотников до таких безрассудных выходок.
— Вы слишком надменно разговариваете, полковник, — ответил другой голос, похожий на тот грубы;»! и резкий, который говорил с ним на галерее. — Попробуйте‑ка испытать свою храбрость на мне!
— Вам не пришлось бы вызывать меня дважды, — отвечал полковник Эверард, — если бы здесь было посветлее и я мог бы прицелиться.
Стоило ему произнести эти слова, как яркий, почти ослепительный свет вырвал из мрака фигуру, похожую на Виктора Ли; одной рукой этот человек поддерживал женщину, закутанную в густую вуаль, в другой держал маршальский жезл. То были живые люди, они стояли в шести футах от него.
— Если бы не эта женщина, — воскликнул Эверард, — я бы не оставил ваш вызов без ответа.
— Не щади женщину, дерись как можешь, — отвечал тот же голос, — я тебя вызываю!
— Повтори свой вызов, когда я досчитаю до трех, — потребовал Эверард, — и ты будешь наказан за свою дерзость… Раз.., взвожу курок пистолета. Два… я всегда стреляю без промаха… Клянусь небом, я выстрелю, если вы сейчас же не уберетесь! Когда произнесу три — пристрелю вас на месте. Я не любитель кровь проливать, даю вам еще возможность скрыться.
Раз.., два.., три!
Эверард прицелился в грудь незнакомца и выстрел лил. Тот с презрением помахал ему рукой, раздался. громкий хохот, свет стал слабеть, потом вспыхнул, в последний раз осветив фигуру старого рыцаря, и померк. У Эверарда кровь застыла в жилах. «Если бы рыцарь был простым смертным, — подумал он, — пуля сразила бы его. Но биться со сверхъестественными существами я не хочу и не могу».
Все происшедшее так поразило Эверарда, что ему чуть не стало дурно. Однако он ощупью добрался до камина, разгреб тлеющие угли и подбросил не‑. сколько сухих поленьев. Огонь быстро разгорелся и. осветил всю комнату. Эверард внимательно, хоть и не без робости, осмотрелся, как будто ожидая увидеть страшный призрак; но он разглядел только старинную мебель, письменный стол да кое‑какие предметы, оставленные на тех же местах, где они находились до отъезда сэра Генри Ли. Непреодолимое желание, смешанное с отвращением, влекло его взглянуть на портрет покойного рыцаря, который так поразил его сходством с призраком. Он колебался между противоречивыми чувствами, потом с отчаянной решимостью схватил свечу и зажег ее от потухающего пламени камина. Затем поднес свечу к портрету Виктора Ли и стал всматриваться в него с любопытством, хотя и не без страха. В его душе пробудилось чувство, похожее на ужас, испытанный в детстве, когда ему чудилось, будто суровый взор старого воина всюду следует за ним, недовольный и осуждающий.
Он быстро отогнал эти нелепые мысли, но смутные чувства, затаенные в глубине души, выразились в словах, наполовину обращенных к старинному портрету.
— Дух предка моей матери, — произнес он, — кто бы ни тревожил эти древние стены, друзья или враги, заговорщики или нечистая сила, я решил утром покинуть замок.
— Искренне рад услышать об этом, — раздался голос позади.
…Эверард обернулся и увидел длинную фигуру в белом с чем‑то вроде тюрбана на голове. Свеча выпала у него из рук, он кинулся к призраку со Словами:
— Ты‑то, уж во всяком случае, из плоти и крови!
— Из плоти и крови! — отвечал тот, кого он схватил в охапку. — Ты, черт возьми, мог бы убедиться в этом и без того, чтобы душить меня! Отпусти сейчас же, не то я покажу тебе, как я умею бороться!
— Роджер Уайлдрейк! — закричал Эверард, выпустив роялиста и отступив назад.
— Конечно, Роджер Уайлдрейк. А ты думал, это Роджер Бэкон пришел помочь тебе выкуривать дьявола? Здесь в самом деле серой попахивает.
— Это я стрелял из пистолета. Разве ты не слышал?
— Конечно, слышал! От этого и проснулся. Выпил на ночь и спал как сурок. Ух, до сих пор голова кружится!
— А чего ж ты сразу не пришел? Мне так нужна была твоя помощь.
— Пришел, как только смог подняться, — ответил Уайлдрейк. — Я должен был сначала очухаться, потому что мне снилась проклятая битва при Нейзби; да и дверь была заперта, пришлось ее ногой выламывать.
— Как так! Она ведь была отворена, когда я ложился, — удивленно сказал Эверард.
— А когда я встал, она была заперта, — ответил Уайлдрейк. — Поражаюсь, как это ты не слышал, когда я ее выламывал.
— Мне было не до этого, — сказал Эверард.
— Ну ладно, — заметил Уайлдрейк, — а здесь‑то что случилось? Я примчался сюда и готов полезть в драку, если отпустит зевота. Такого крепкого зелья у самой матушки Редкан не найдешь — это все равно что целый бушель против одного ячменного зерна, Точно хмельного эликсира хватил… О‑о‑ох!
— Должно быть, туда подмешали дурмана, — заметил Эверард.
— Может быть.., очень может быть… Пистолетный выстрел едва разбудил… А ведь я даже если выпью на ночь заздравную чашу — и то сплю чутко, как девушка под первое мая, когда ждет рассвета, чтобы идти собирать росу. Ну, что же ты теперь намерен делать?
— Ничего, — ответил Эверард.
— Ничего? — удивленно переспросил Уайлдрейк.
— Я заявляю, — сказал полковник Эверард, — и не столько тебе, сколько тем, кто может меня услышать, что утром уйду из замка и постараюсь удалить отсюда комиссаров.
— Тише! — перебил его Уайлдрейк. — Слышишь там, вдали, шум, точно в театре хлопают? Это духи замка радуются твоему отъезду.
— Я оставляю замок, — продолжал Эверард, — в распоряжение моего дяди сэра Генри Ли и его семейства, если он на это согласится, оставляю не оттого, что испугался проделок, которые здесь разыгрываются, а только потому, что таково было мое намерение с самого начала. Но я хочу предупредить, — тут он повысил голос, — хочу предупредить тех, кто замешан во всех этих делах, что если все это сходит им с рук, когда они имеют дело с такими дураками, как Десборо, с такими фанатиками, как Гаррисон, и с такими трусами, как Блетсон…
Тут кто‑то отчетливо произнес совсем рядом:
— И с таким умеренным, мудрым и решительным человеком, как полковник Эверард.
— Клянусь небом, голос исходит от портрета! — вскричал Уайлдрейк, выхватывая шпагу. — Посмотрим, крепки ли у него доспехи!
— Не горячись, — остановил его Эверард; он вздрогнул, когда таинственный голос прервал его, но быстро овладел собой и продолжал твердо:
— Пусть все замешанные в этом помнят — сейчас их проделки сходят им с рук, но все будет раскрыто, стоит только заняться этим как следует; тогда злоумышленники будут наказаны, замок Вудсток снесен, а семейство Ли окажется под угрозой неизбежной гибели. Пусть заговорщики одумаются, пока не поздно.
Эверард помолчал, как бы ожидая ответа, но его не последовало.
— Очень все это странно, — сказал Уайлдрейк. — О‑о‑ох, мне этого сейчас не раскусить… Голова кружится, как сухарик в бокале муската… Присяду‑ка я.., о‑о‑ох!., чтобы удобнее было все обдумать… Спасибо, доброе кресло…
С этими словами он опустился — или, вернее, нырнул в глубокое кресло, где некогда сиживал отважный сэр Генри Ли, и в тот же миг заснул глубоким сном. Эверарда совсем не клонило ко сну, но в эту ночь он уже не опасался нового появления призраков: он полагал, что те, кто принимал такие энергичные меры для изгнания комиссаров, одобрили его намерение покинуть Вудсток. Ранее он склонен был видеть во всех проделках участие сверхъестественных сил, а теперь пришел к здравому заключению, что это дело рук ловких заговорщиков, для которых Вудстокский замок был весьма удобным местом.
Он, подложил в камин дров, зажег свечу и, заметив, что Уайлдрейк заснул в неловкой позе, решил устроить его в кресле поудобнее; роялист, как дитя, только пошевелил руками и ногами. Видя, в каком он состоянии, патрон его еще больше укрепился «в мысли, что все это — дело рук заговорщиков, — духи не стали бы подмешивать человеку дурман в вино.
Когда Эверард опять лег в постель и стал размышлять обо всех странных происшествиях, в комнате раздались звуки тихой и нежной музыки, и трижды повторились слова: «Доброй ночи.., доброй ночи… доброй ночи». Звуки все удалялись и удалялись, становились все тише; они как будто заверяли его, что Духи заключили с ним перемирие, если не прочный мир, и что в эту ночь его больше тревожить не будут. Он едва отважился произнести в ответ: «Доброй ночи!» — хоть и не сомневался, что все это чьи‑то проделки. Они были так хорошо разыграны, что невольно внушали страх; так зритель в театре испытывает ужас, когда смотрит трагедию: хоть он и знает, что это все вымысел, правдоподобие игры волнует его чувства.
Наконец сон овладел Эверардом; он пробудился, только когда утро залило своим светом комнату.
Глава XVI
Взошла звезда Авроры в небесах;
Ее завидев, духи впопыхах
Спешат домой скорее, на кладбище.
«Сок в летнюю ночь»note 28
Свежий утренний воздух рассеял все страхи минувшей ночи; теперь воспоминание обо всем происшедшем вызывало у полковника Эверарда только удивление. Он внимательно осмотрел комнату, про стукал пальцем и тростью пол и деревянную обшивку стен, но нигде не нашел никаких потайных ходов, а дверь в коридор, которую он накануне запер на ключ и задвижку, оставалась накрепко закрытой.
Потом мысли его обратились к призраку, напоминавшему Виктора Ли. О старом рыцаре ходило много таинственных легенд; передавали, что он бродит по ночам в необитаемых покоях и коридорах древнего замка — в детстве Маркем часто слышал эти рас сказы. Он рассердился на себя, вспомнив, как прошлой ночью затрепетал от страха, когда кто‑то из заговорщиков предстал перед ним в образе покойного рыцаря.
«Правда, я перепугался, как малое дитя, но не мог же я промахнуться, — рассуждал он. — Скорее всего кто‑то умудрился тайком вынуть патрон из пистолета».
Эверард осмотрел второй пистолет, из которого он не успел выстрелить, и обнаружил, что тот заряжен.
Он исследовал стену против того места, откуда стрелял, и на высоте пяти футов нашел в деревянной обшивке недавно засевшую пулю. Не оставалось со» мнения, что он целился верно, — пуля, попавшая в стену, должна была пройти через призрак, в который он метил. Это было непостижимо и наводило на мысль, что заговорщикам помогали колдовство и черная магия; сами они были простые смертные, но пользовались услугами обитателей потустороннего мира, — в те времена люди в это верили.
Затем он перевел взгляд на портрет Виктора Ли. Стоя перед ним, Эверард внимательно всматривался в него, изучая поблекшие краски, расплывчатые черты, смертельную бледность лица и суровый, застывший взор; прошлой ночью все это выглядело иначе: искусственный свет, озарявший картину на фоне темной комнаты, оживлял бледные черты, а мерцающее пламя камина создавало впечатление, что фигура на полотне движется. Теперь, при дневном свете, это был обычный портрет в жесткой манере старинной школы Гольбейна, а ночью в нем словно что‑то таилось. Решив во что бы то ни стало добраться до сути дела, Эверард поставил стул на стол, влез на него и еще внимательнее осмотрел портрет, стараясь обнаружить какую‑нибудь скрытую пружину, при помощи которой картина могла отодвигаться в сторону, — такие потайные ходы часто встречаются в старинных замках, они служат для тайных посещений и побегов и известны только хозяевам замка и их приближенным. Но портрет Виктора Ли был наглухо приколочен к обшивке стены, он составлял часть этой обшивки, и полковник мог убедиться, что потайного хода, который он разыскивал, здесь нет.
Закончив осмотр, он разбудил Уайлдрейка, своего верного оруженосца, — тот, несмотря на хорошую порцию «благословенного сна», все еще находился под влиянием напитка, выпитого накануне.
— Это мне награда за воздержание, — рассуждал он, — сделаешь один глоток, а спишь дольше и крепче, чем когда перехватишь через край — выпьешь пол»« дюжины, а то и целую дюжину чарок на ночной пирушке note 29, да и после пира еще добавишь.
— Если бы напиток был чуть покрепче, — заметил Эверард, — ты бы так заснул, Уайлдрейк, что тебя поднял бы только трубный глас, возвещающий конец света.
— Вот тогда я бы проснулся с головной болью, Марк, — отвечал Уайлдрейк. — Я ведь выпил всего один скромный глоточек, а голова все равно трещит.
Давай‑ка пойдем узнаем, как другие провели эту суматошную ночь. Бьюсь об заклад, всем им не терпится убраться из Вудстока; может, только они спали лучше нашего или им больше повезло с комнатами.
— Если так, ты сейчас же отправишься в хижину Джослайна и уговоришь сэра Генри Ли вернуться с дочерью в замок. Вряд ли сюда опять сунут нос эти комиссары или новые — побоятся моей дружбы с главнокомандующим, да и дурной славы самого замка.
— Ну, а как мой любезный полковник? Собирается он защищать сэра Генри и его дочку от злых духов? — спросил Уайлдрейк. — Был бы я влюблен в хорошенькую кузину, как ты похваляешься, я не стал бы подвергать ее ужасам Вудстокского замка, где черти…
.прошу у них прощения, они, верно, слышат каждое слово.., где эти веселые домовые резвятся от зари и до зари.
— Мой дорогой Уайлдрейк, — отвечал полковник, — я тоже думаю, что наш разговор кто‑то, может быть, подслушивает, но это меня мало беспокоит, я прямо все выскажу. Я уверен, что сэр Генри и Алиса не замешаны в этом дурацком заговоре: порукой тому его гордость, ее скромность и рассудительность обоих; никто не может заставить их участвовать в таких нелепых проделках. Но здешние нечистые духи — твоего поля ягоды, Уайлдрейк, это рьяные роялисты. Сэр Генри Ли и Алиса, конечно, с ними не связаны, но им нечего бояться этих таинственных махинаций, в этом я уверен. Кроме того, сэру Генри и Джослайну известей в замке каждый уголок, с ними потруднее будет разыграть такую чертовщину, чем с посторонними. Давай‑ка займемся туалетом, а когда вода и щетка сделают свое дело, посмотрим, что предпринять дальше.
— Ну, уж мою постылую пуританскую хламиду и чистить не стоит, — проворчал Уайлдрейк» — Если бы не эта стофунтовая ржавая шпага, которой ты меня наградил, я больше смахивал бы на банкрота‑квакера.
Но ты‑то у меня сейчас станешь таким щеголем, каких ваши лицемерные плуты и не видывали.
Тут он запел любимую песенку роялистов:
Хоть ныне опустел Уайтхолл
И стены в нем паук оплел,
Но близок срок — и на престол
Наш добрый король возвратится.
— Ты забыл про тех, кто в других покоях, — заметил полковник Эверард.
— Нет… Я помню тех, кто прячется в здешних тайниках, — отвечал его друг, — я пою для веселых домовых, они меня за это еще больше полюбят. Знаешь, приятель, эти черти — мои bonos socios note 30; когда я с ними встречусь, бьюсь об заклад, они окажутся такими же отчаянными ребятами, как те, кто служил со мной под командой Ламфорда и Горинга… Когти острые, спуску никому не дают, желудки бездонные — ничем не наполнишь, гуляки, кутилы, пьяницы, драчуны.., спят прямо на земле, храбро умирают, не снимая сапог. Да, прошли наши славные денечки! Нынче и у кавалеров в моде ходить с постными лицами, особенно у пастырей, которые потеряли своих свиней‑прихожан. Те времена как раз по мне, никогда у меня не было и не будет лучших дней, чем во время этого жестокого, кровавого, чудовищного мятежа.
— Ты всегда был дикой морской птицей, Роджер.
Даже фамилия у тебя подходящая note 31. Ты всегда предпочитал шторм штилю, бурный океан — тихой заводи, жестокую, отчаянную борьбу с ураганом — обеспеченной жизни, удобству и покою.
— Наплевать мне на тихую заводь — еще какая‑нибудь старушка будет там ячменем кормить. Я не поплетусь, как бедный домашний селезень, разинув клюв, на ее зов. Нет, Эверард, я люблю свист ветра под крыльями, люблю нырять на гребне волн, то погружаться в пучину, то взвиваться в небеса… Вот жизнь дикого селезня, мой степенный друг! Такую жизнь мы вели в гражданскую войну… Прогонят из одного графства — перебираемся в другое; сегодня разбиты, завтра победители; сегодня голодаем в доме бедняка‑кавалера, завтра пируем в кладовой какого‑нибудь просвитерианина, приступом берем его погреб, буфет, судейский перстень, хорошенькую служанку — все, что подвернется под руку.
— Хватит, друг, — остановил его Эверард, — не забудь, что я тоже пресвитерианин.
— Тем хуже для тебя, Марк, тем хуже, — сказал Уайлдрейк, — но ты ведь сам говоришь — в это не стоит углубляться. Пойдем лучше, посмотрим, как поживает твой пресвитерианский пастор мистер Холдинаф, успешнее ли он сражался с нечистой силой, чем ты, его ученик и последователь.
Едва они вышли из комнаты, как их обступили часовые и обитатели замка; они принялись бессвязно рассказывать о своих ночных страхах — все они минувшей ночью видели и слышали что‑нибудь необычайное. Нет нужды пересказывать подробно, что болтал каждый из них; говорили они с огромным рвением — в подобных случаях люди считают позором, если увидели и пережили меньше, чем остальные.
Самые умеренные рассказывали только о звуках вроде мяуканья кошки, рычания собаки или даже хрюканья свиньи. Другие слышали, как кто‑то вколачивал гвозди, пилил, звенел цепями, шелестел шелковым платьем, как играла музыка, — словом, все слышали совершенно различные звуки. Некоторые клялись, что ощущали разные запахи, особенно запах горящей смолы — дьявольского происхождения, конечно; кое‑кто не клялся, но утверждал, что видел призраки вооруженных людей, безголовых лошадей, рогатых ослов и шестиногих коров, не говоря уже о черных фигурах с козлиными копытами, которые ясно доказывали, к какому царству они принадлежат.
Часовые все до единого были свидетелями этих ночных беспорядков, поэтому ни один не мог помочь другому, все они напрасно звали на помощь corps‑de‑garde note 32, которые сами трепетали, каждый на своем посту; решительный противник легко мог бы овладеть всем гарнизоном, но среди всеобщей alerte note 33 никто не пострадал; казалось, духи не стремились причинить никому вред, а хотели только немного попугать. Попало лишь одному злополучному кавалеристу, который сопровождал Гаррисона почти во всех походах, а в эту ночь стоял на часах в той самой передней, где, по совету Эверарда, был поставлен сторожевой пост.
Он прицелился из карабина в какое‑то существо, которое внезапно появилось перед ним; карабин вышибли у него из рук, а самого свалили с ног прикладом. Его разбитый лоб, да еще мокрая постель Дееборо, на которого во время сна вылили ведро помоев, — вот и все ощутительные последствия ночных беспорядков.
Мистер Томкинс степенно доложил, что в спальне генерала Гаррисона все было тихо, генерал провел ночь спокойно, хотя все еще находился в каком‑то оцепенении и во сне все время сжимал кулаки; из этого Эверард заключил, что заговорщики оставили генерала в покое, решив, что он уже достаточно поплатился вечером.
Затем полковник отправился в спальню, занятую почтенным Десборо и философом Блетсоном. Те уже проснулись и теперь занимались своим туалетом. Первый только рот разевал от изумления и страха. Стоило Эверарду появиться, как выкупанный в помоях и до смерти перепуганный полковник стал горько жаловаться, что очень плохо провел ночь; он громко роптал на своего влиятельного родственника за то, что тот втянул его в дело, которое причинило ему столько неприятностей.
— Уж не мог его превосходительство, мой родственник Нол, — жаловался он, — бросить своему бедному родичу и зятю подачку где‑нибудь в другом месте, а не в этом Вудстоке. Не дом, а сатанинский горшок с кашей. Не под силу мне есть похлебку из. одной чашки с чертом, не под силу… Не мог он выбрать для меня спокойное местечко, а этот чертов замок отдать кому‑нибудь из своих попов или проповедников: они знают библию, как список личного состава. А я разбираюсь в ногах чистокровной лошади да в упряжке волов лучше, чем во всяких там книгах Моисеевых. Откажусь я от этого дела, откажусь наотрез; ни за какие блага в мире не стану я больше связываться с дьяволом, не говоря уж о том, чтобы стоять на голове целую ночь или купаться в помоях.
Нет, нет! Не на такого дурака напали!
Блетсон разыграл комедию иного сорта. Лично он ни на что не мог пожаловаться, наоборот, заявил он, в жизни еще не спал он так сладко; вот только негодяи часовые каждые полчаса поднимали тревогу, стоило лишь кошке пробежать мимо. Лучше бы ему «проспать эту ночь на шабаше у ведьм, если только они существуют», — заключил он.
— Значит, вы не верите в привидения, мистер Блетсон? — спросил Эверард. — Я раньше тоже относился к этому скептически, но, честное слово, сегодня ночью со мной случились довольно странные вещи, — Сны, сны, сны, мой простодушный полковник, — самодовольно ответил Блетсон, хотя побледневшее лицо и дрожащие руки его доказывали, что храбрость его напускная. — Старик Чосер объяснил истинную причину этих сновидений, сэр. Он частенько бывал в Вудстокском лесу, и там…
— Чейсер? note 34 — переспросил Десборо. — Судя по имени, это какой‑то охотник. Дух его, что ли, бродит здесь, как дух Герна в Уиндзоре?
— Чосер, мой милый Десборо, — пояснил Блетсон, — как известно полковнику Эверарду, один из тех замечательных людей, которые живут многие века после смерти, чьи слова звучат у нас в ушах, когда их кости давно уже истлели.
— Ладно, ладно, — ответил Десборо, который ровно ничего не понял из этой характеристики старого поэта, — меня больше интересует его комната, чем его общество; какой‑нибудь колдун, бьюсь об заклад. Так что же он говорил про сны?
— Сны — это результат легкого приступа печени; я позволю себе напомнить полковнику Эверарду его стихи, — сказал Блетсон, — для тебя‑то, Десборо, это китайская грамота. Старик Джеффри приписывает все ночные кошмары излишку соков:
Из‑за него терзают сон людей
То жала стрел, то языки огней.
Коль соки меланхолии в ком бродят,
Они с собою к спящему приводят
Медведей черных, и быков больших,
И прочих — черти пусть изжарят их.
Пока он декламировал, Эверард заметил, что из‑под подушки достопочтенного члена парламента торчит какая‑то книжка.
— Это что, Чосер? — спросил он, протягивая руку. — Сейчас я сам прочту это место.
— Чосер? — повторил Блетсон, торопливо преграждая ему путь. — Нет, нет.., это Лукреций, мой любимец Лукреций. Но я не могу вам его показать, я там сделал кое‑какие пометки для себя.
Но Эверард уже успел взять книгу в руки.
— Лукреций? — спросил он. — Нет, мистер Блетсон, это не Лукреций, а более достойный спутник в трудную минуту… Тут нечего стыдиться. Только ведь мало положить книгу под подушку, Блетсон, нужно хранить ее в сердце, от этого будет больше толку, чем от Лукреция или Чосера.
— Что это за книга? — забормотал Блетсон, покраснев от стыда. — А, библия, — сказал он, презрительно отбросив ее в сторону, — одна из книжек моего секретаря Гибеона…Эти евреи ужасно суеверны…
Знаете, еще во времена Ювенала:
Qualiacunque voles Judaei somnia vendunt.
note 35
Ручаюсь, он подсунул мне это старье как талисман.
Намерения‑то у этого дуралея были добрые.
— Вряд ли он положил бы вам Новый завет, да и Ветхий тоже, — заметил Эверард. — Полноте, Блетсон, не стыдитесь самого благоразумного поступка в вашей жизни. Что же тут плохого, что вы стали искать помощи у библии в трудную минуту?
Самолюбие Блетсона было оскорблено до такой степени, что взяло верх над природной трусостью.
Его тонкие костлявые руки задрожали от обиды, лицо и шея залились краской, голос стал хриплым и гневным, как у, словом, совсем не как у философа.
— Мистер Эверард, — вскричал он, — вы, сэр, человек военный; поэтому, сэр, вы, кажется, считаете себя вправе говорить штатскому человеку все, что вам заблагорассудится, сэр. Но позвольте вам напомнить, сэр, что есть границы человеческому терпению, сэр, и насмешки, которых ни один уважающий себя человек не простит, сэр… Я требую, чтобы вы извинились за ваши слова, полковник Эверард, и за ваши неуместные шутки, сэр.., иначе вы услышите от меня такое, что не обрадуетесь.
Эверард не мог удержаться от улыбки при виде этого приступа храбрости, вызванного оскорбленным самолюбием.
— Послушайте, мистер Блетсон, — сказал он, — я солдат, это правда, но я никогда не отличался кровожадностью, и мне не к лицу, как христианину, посылать прежде времени еще одного вассала в царство тьмы. Если небо дает вам время для раскаяния, я не вижу, зачем рука моя должна лишать вас этой возможности; если мы будем драться на дуэли, жизнь ваша повиснет на острие моей шпаги или на курке пистолета. Поэтому я предпочитаю извиниться. А мистера Десборо, если он уже пришел в себя, призываю в свидетели, что действительно извинился перед вами за то, что подозревал в вас хоть крупицу благочестия или здравого смысла, когда вы — раб своего тщеславия. И еще прошу простить меня за то, что я зря потратил время, стараясь отмыть эфиопа добела, а упрямого атеиста убедить вескими доводами.
Блетсон, очень довольный тем, что дело приняло такой оборот — он начал страшиться последствий, едва только вызов сорвался у него с языка, — отвечал подобострастно и с большой готовностью:
— Ладно, ладно, дражайший полковник, не будем больше говорить об этом… Извинения вполне достаточно между порядочными людьми.. Оно не порочит того, кто его принимает, и не унижает того, кто извиняется.
— Надеюсь, в моем извинении не было ничего оскорбительного? — осведомился полковник.
— Нет, нет… Решительно ничего, — торопливо ответил Блетсон. — Я согласен принять любое извинение. Десборо подтвердит, что вы передо мной извинились, и дело с концом.
— Я рассчитываю, что вы с мистером Десборо будете точно излагать мои слова, когда станете касаться этого дела, — настаивал полковник. — Очень рекомендую вам обоим, если уж придется говорить об этом, ничего не искажать.
— Что вы, что вы, мы вообще об этом не заикнемся, — уверил его Блетсон, — с этой минуты решительно все забыто. Только уж никогда больше не думайте, что я способен на такую слабость, как суеверие.
Испугайся я в минуту видимой, настоящей опасности.., ну что ж, все мы люди, это естественно.., не стану отрицать, и со мной это может случиться, как со всяким другим. Но если меня считают способным прибегать к заклинаниям, спать с книгой под подушкой, чтобы оградить себя от нечистой силы.., клянусь честью, тут можно поссориться с лучшим другом… Ну, а теперь, полковник, что нам делать, как справиться со своими обязанностями в этом проклятом месте? Если бы меня так выкупали, как Десборо, я бы умер от простуды, а с него точно с гуся вода.
Вы, как я понимаю, собрат в нашем деле… Как вы думаете, что нам предпринять?
— А вот, кстати, и Гаррисон, — отвечал Эверард. — я сообщу вам всем приказ главнокомандующего; посмотрите, полковник Десборо, он требует, чтобы вы приостановили ваши действия, и соответственно с этим выражает желание, чтобы вы покинули замок.
Десборо ваял бумагу и принялся разглядывать подпись.
— Подпись Нола, совершенно точно, — подтвердил он, разинув рот от удивления, — только вот в последнее время «Оливер» у него выходит как великан, а за ним ползет «Кромвель», словно карлик, точно фамилия скоро вовсе исчезнет. Но неужто его превосходительство, мой родственник Нол Кромвель, раз у него пока еще есть фамилия, настолько глуп, что воображает, будто его родные и друзья позволят держать себя вниз головой, пока шея не свихнется, позволят топить себя в помоях, день и ночь будут возиться с бесами, колдунами и ведьмами — и не получат за это ни пенни отступного? Черта с два (простите мои ругательства), я уж лучше ворочусь к себе на ферму, займусь скотоводством, чем буду торчать в свите у недостойного человека, пусть я и женился на его сестре. У нее ничего не было за душой, когда мы поженились, хоть Нол теперь и задирает нос.
— Я не намерен затевать споры на этом достопочтенном собрании, — вмешался Блетсон. — Никто не сомневается в моем уважении и привязанности к нашему высокочтимому генералу, который благодаря стечению обстоятельств и своим несравненным личным качествам, таким, например, как храбрость и твердость, поднялся столь высоко в наше тяжкое время… Если бы я назвал его прямой и непосредственной эманацией Animus Mundi, совершенным созданием природы, всегда заботящимся о благе отпрысков своих, то и в этом случае не выразил бы полностью своего мнения. Но я заявляю, что не признаю, а только в порядке предположения допускаю возможность существования такой эманации, или испарения, Animus Mundi, о которой я упомянул… Обращаюсь к вам, полковник Десборо, как к родственнику его превосходительства.., к вам, полковник Эверард, как к человеку, который имеет счастье называться его другом: разве я не доказал, как я ему предан?
Наступила пауза. Эверард только кивнул головой, но Десборо выразил свое одобрение более пространно:
— Ну как же, я могу подтвердить ваши слова.
Я сам видел, как вы с усердием завязывали ему шнурки камзола, чистили плащ, и.., еще что‑то такое делали.., и вдруг такая неблагодарность.., считает вас простофилей и отбирает то, что вам уже отдано…
— Да не в том дело, мистер Десборо, — возразил Блетсон, небрежно помахав рукой, — вы меня просто обидели.., да, да, достопочтенный сэр, хоть я и знаю, вы не хотели… Нет, сэр, не личные выгоды руководили мной, когда я взялся за это поручение. Оно было возложено на меня английским парламентом, именем которого начата эта война, и Государственным советом, охраняющим свободу Англии. Возможность и светлая надежда быть полезным своей стране, доверие, которое я.., и вы, мистер Десборо.., и вы, достойный генерал Гаррисон… Вы, как и я, стоите выше всяких корыстных целей… И вы, достойный полковник Эверард, были бы выше этого, будь вы членом этой комиссии.. Вот я и говорю: надежда послужить своей стране с помощью моих почтенных друзей, всех вообще и каждого в отдельности.., и вас тоже, полковник Эверард, если предположить, что вы тоже были в их числе.., эта самая надежда побудила меня воспользоваться случаем, когда бы я мог безвозмездно с вашей помощью оказать эту важную услугу нашей матери, английской республике… Вот на это я надеялся.., в это верил.., в этом был убежден. А тут приходит приказ главнокомандующего и лишает нас полномочий Господа, я спрашиваю уважаемое собрание (с должным почтением к его превосходительству), выше ли его полномочия той силы, от которой он сам получил свою власть? Этого никто не станет утверждать. Я спрашиваю, не уселся ли он на место, с которого мы стащили покойного короля?
Может, у него большая печать, и он имеет право действовать таким образом? У меня нет никаких оснований так думать, поэтому я должен отвергнуть это предположение. Отдаю себя на суд ваш, мои храбрые и достойные коллеги, но, по моему скромному разумению, я сознаю печальную необходимость продолжать деятельность нашей комиссии, как будто ей ничто не мешало; только пусть теперь комиссия по секвестру днем заседает тут же, в Вудстокском замке, но, чтобы успокоить страхи наших слабодушных братьев, склонных к суевериям, а также для того, чтобы избежать опасности нападения злоумышленников, скрывающихся, я уверен, в этих местах, мы по вечерам будем отправляться в соседний город, в гостиницу святого Георгия.
— Достойный мистер Блетсон, — отвечал полковник Эверард, — не мне спорить с вами, но вы знаете, как наша английская армия и ее командующий поддерживают свой авторитет. Боюсь, что в качестве примечания к этому приказу главнокомандующего из Оксфорда прибудет отряд конницы — проследить за его выполнением. Распоряжение, насколько мне известно, уже отдано, а вы по опыту знаете, что солдаты пойдут по одному слову своего генерала и против короля и против парламента.
— Это повиновение не слепое, — заговорил Гаррисон, вскочив с места, — ты разве не знаешь, Маркем Эверард, что я шел за человеком по имени Кромвель, как бульдог идет за хозяином?.. Я и дальше готов поступать точно так же… Но я не спаниель, чтобы меня били и вырывали изо рта заработанный корм, и не жалкая дворняжка, которая в награду за службу получает хлыст, да еще должна спасибо сказать, что шкуру не содрали… Я рассчитал, что мы трое можем честно, и благородно, и с пользой для республики нажить на этой комиссии три, а может, и пять тысяч фунтов. Неужто Кромвель думает, что ему удастся одним окриком заставить меня отказаться от моей доли? Разве человек пойдет воевать, если он сам еще должен приплачивать за это? Кто служит алтарю, должен и жить за счет алтаря. Святым тоже нужны средства на хорошую упряжь и на свежих лошадей, когда они идут защищать правое дело. Неужели Кромвель считает меня ручным тигром точно мне можно бросить жалкий кусок, а потом в любой момент отнять? Я, конечно, не уступлю. Здешние солдаты почти все из моего полка… Они пребывают в надежде, светильники их зажжены, чресла препоясаны, у каждого оружие на бедре. Они помогут мне отразить в этом замке любую атаку, пусть даже сам Кромвель пожалует сюда! Вот и все! Вот и все!
— А я, — заметил Десборо, — я отправлюсь набирать подкрепление и поддержу ваши аванпосты. Не хочу я запираться Здесь с гарнизоном.
— А я, — подхватил Блетсон, — сделаю все, что от меня зависит: поспешу в столицу и, доложив обо всем парламенту, выражу там свой протест.
Эверарда мало тронули все эти угрозы. Опасен был только Гаррисон: при его рвении, упрямстве и авторитете среди других фанатиков это был серьезный противник. Прежде чем начать убеждать упрямого генерал‑майора, Эверард попытался умерить его пыл, напомнив про ночной переполох.
— Не говорите мне о нечистых духах, молодой человек, не говорите мне о врагах с того или с этого света. Не я ли рыцарь, которому судьбой назначено сразиться с Великим Драконом, а также со Зверем, выходящим из моря, и победить их? Не я ли буду командиром левого фланга и двух центральных полков в грядущей битве праведников с несметными легионами Гога и Магога? Говорю тебе, имя мое начертано на поверхности озера огненного, горящего серою. Я буду оборонять Вудсток от людей и от чертей; буду оборонять в поле и в доме, в лесу и на лугу, пока не придет славное царствие святых.
Эверард понял, что пора пустить в ход записку Кромвеля, полученную от главнокомандующего уже после возвращения Уайлдрейка. Содержание записки должно было смягчить недовольство комиссаров.
В ней сообщалось, что причиной роспуска вудстокской комиссии было стремление убедить парламент, чтобы он поручил генералу Гаррисону, полковнику Десборо и мистеру Блетсону, достойному члену парламента от Литтлфейса, более ответственное дело, а именно — конфискацию королевского замка и парка в Уиндзоре. При этом известии все навострили уши: хмурые, мрачные и злобные взгляды сменились приятными и радостными улыбками, глаза засверкали, усы затопорщились.
Полковник Десборо признал, что его достойный и несравненный кузен и родственник неспособен на бессердечные поступки; мистер Блетсон заявил, что для государства Уиндзор втрое важнее Вудстока; Гаррисон же без всякого стеснения и колебания воскликнул, что остатки после сбора винограда в Уиндзоре стоят больше, чем весь сбор в Вудстоке. Глаза его так блестели в предвкушении этих земных благ, как будто сбывались его заветные мечты получить свою долю в тысячелетнем царстве. Словом, радость его походила на торжество орла, заполучившего на ужин ягненка; он с наслаждением пожирает его, хоть и видит вдали стотысячное войско, готовое к бою на рассвете, и знает, что его ждет роскошный пир: ему достанутся сердца и кровь храбрецов.
Все заявили, что готовы исполнить волю главнокомандующего, но Блетсон предосторожности ради предложил, а остальные поддержали, на время всем остаться в городе Вудстоке и дождаться получения новых полномочий для действий в Уиндзоре; по здравом рассуждении решили, что неразумно развязывать старый узел, не завязав нового.
Поэтому все три комиссара лично написали Кромвелю, выразив, каждый по‑своему, глубину и высоту, длину и ширину своей привязанности к нему. Каждый высказал решимость беспрекословно подчиниться приказам генерала, но каждый, будучи глубоко предан парламенту, не знал, как сложить с себя его поручение, а поэтому считал долгом совести остаться в городе Вудстоке, чтобы не создалось впечатление, что он пренебрегает своим делом; он останется там, пока их не призовут выполнять более важное поручение в Уиндзоре, он выражает полную готовность посвятить себя этому делу в соответствии с желанием его превосходительства.
Таков был общий характер их писем; разница была только в свойственных каждому цветистых выражениях. Десборо, например, писал что‑то о священной обязанности всякого заботиться о своих домочадцах только вышло это у него невразумительно. Блетсон написал много длинных и витиеватых фраз. о политическом долге каждого члена обществ, каждого человека, отдавать свое время и таланты на службу отечеству; Гаррисон говорил о бренности всех земных дел по сравнению с грядущим переворотом во вселенной. Но хотя украшения в этих трех посланиях были разные, цель была одна — показать, что они намерены держаться за Вудсток до тех пор, пока не будут твердо уверены, что получили более выгодное поручение.
Эверард тоже написал Кромвелю письмо с изъявлением глубокой признательности; это письмо, вероятно, не было бы таким сердечным, если бы Эверард знал все то, о чем умолчал его посланец, и догадывался о надеждах, которые питал хитрый генерал, соглашаясь на его просьбу. Эверард сообщил его превосходительству о своем намерении остаться в Вудстоке, отчасти для того, чтобы проверить, как комиссары исполнят приказ, и не заявят ли вновь о своих правах, на которых сейчас не настаивают; кроме того, ему хотелось проследить, чтобы кое‑какие таинственные происшествия, случившиеся в замке — их, несомненно, нужно разъяснить, — не привели к нарушению общественного спокойствия. Он ведь знает (так он выразил свою мысль), что главнокомандующий — сторонник порядка и предпочитает предупреждать смуты и мятежи, чем подавлять их; он убедительно просит генерала положиться на него, так как готов сделать все, что в его силах, на пользу общества; надо заметить, что Эверард не предвидел, как можно истолковать это заявление, изложенное довольно неопределенно.
Все эти письма были запечатаны в один пакет и отправлены со специальным курьером в Уиндзор.
Глава XVII
Мы, рвеньем ослепленные, свершаем
Дела, что нас самих потом страшат.
Неизвестный автор
Комиссары готовились перебраться из замка в гостиницу в городе Вудстоке; как всегда бывает у важных особ, а тем более у тех, кто не совсем привык к такой роли, их сборы сопровождались шумом и суетой; тем временем у Эверарда произошел разговор с пресвитерианским священником, мистером Холдинафом.
Пастор вышел из спальни, где он ночевал, как бы бросив вызов тем чертям, из‑за которых в замке был ночной переполох; судя по его побледневшим щекам и угнетенному виду, он провел ночь не лучше, чем другие обитатели замка. На предложение Эверарда добыть достойному джентльмену чего‑нибудь перекусить тот ответил:
— Сегодня я не приму иной пищи, кроме той, которой хватит, чтобы поддерживать существование: ведь в писании сказано, что хлеб насущный нам будет дан, равно как и вода. Я пощусь не так, как паписты, которые считают пост одной из своих добродетелей — этих скопищ мерзостной чепухи. Я пощусь, ибо не хочу, чтобы яства туманили нынче мой рассудок и лишали искренности и чистоты мою благодарность небу за чудесное спасение.
— Мистер Холдинаф, — сказал Эверард, — я знаю, вы человек достойный и мужественный, я видел, как вы вчера ринулись исполнять свой священный долг, когда солдаты, даже испытанные в боях, изрядно оробели.
— Слишком уж я храбрый, слишком рьяный, — отвечал Холдинаф; от его отваги, казалось, не осталось и следа. — Все мы слабые существа, мистер Эверард, и чем сильнее мы себя считаем, тем слабее мы на самом деле… Полковник Эверард, — продолжал он; помолчав, как будто выдавливая из себя признание, — я видел такое, что по гроб жизни не забуду!
— Вы меня удивляете, достойный сэр, — отвечал Эверард, — прошу вас, говорите яснее. Я уже слышал много рассказов об этой безумной ночи, да и сам видел странные вещи, но мне хотелось бы знать, что вас так встревожило.
— Сэр, — начал священник, — вы человек осторожный, и я могу говорить с вами откровенно, не опасаясь, что все эти еретики, раскольники, браунисты магглтонианцы, анабаптисты и прочие сектанты получат повод торжествовать, радуясь моему посрамлению; вы ведь преданный сын нашей церкви, вы присягали в верности Национальной лиге и Ковенанту.
Давайте присядем, я попрошу принести стакан воды; чувствую, что ослабел телом, хотя, слава господу, ум мой настолько тверд и спокоен, насколько это возможно для простого смертного после такого зрелища.
Говорят, достойный полковник, подобные видения предвещают близкую смерть. Не знаю, правда ли это, но если так, я покину этот мир, как утомленный часовой, которого командир освободил от караула? радостно мне будет не видеть ослабевшим взором этот мир, не слушать глохнущими ушами лягушачье кваканье антипомистов, пелагиан, социниан, арминиан, ариан и безбожников, которые наводнили нашу страну, как мерзкие гады — жилище фараона.
В эту минуту вошел слуга с чашкой воды; он в остолбенении уставился на пастора, словно стремился понять его трагическое положение; выходя из комнаты, он покачал своей пустой башкой с таким видом, как будто понял, что дело неладно, хоть и не разобрался, в чем тут суть.
Полковник Эверард предложил достойному пастору подкрепиться чем‑нибудь более существенным, но тот отказался.
— Я ведь до некоторой степени воин, — отвечал он, — хоть и потерпел поражение в последнем бою с врагом, но не потерял трубы, чтобы трубить тревогу, и острого меча, чтобы поразить неприятеля в следующей схватке; поэтому, подобно древним назареям, я не вкушу ни сока виноградного, ни вина и никаких крепких напитков, пока не минуют дни сражений.
Мягко, но настойчиво полковник снова стал убеждать мистера Холдинафа рассказать, что с ним случилось ночью. Пастор начал свой рассказ слегка самоуверенным тоном’, естественным для проповедника, который умеет влиять на умы людей.
— В юности я учился в Кембриджском университете, — начал он, — и подружился там с одним студентом. Может быть, мы сблизились потому, что нас считали (впрочем, с моей стороны нехорошо упоминать об этом) подающими большие надежды студентами нашего колледжа; усердие наше было одинаково, и трудно было сказать, который из нас больше успевал в науках. Только наш наставник, мистер Пьюрфой, говорил, что товарищ мой способнее меня, зато мне ниспослано больше благодати; мой друг увлекся изучением нечестивых классиков, что бесполезно само по себе, да и к тому же нередко вводит в соблазн и побуждает к безнравственности; меня же осенила благодать божья заниматься священными языками.
Мы расходились также и в отношении к англиканской церкви — он поддерживал арминиан, Лода и всех тех, кто стремится соединить духовное со светским, отдать церковь во власть суетного человека; словом, он поддерживал претатистов — как догматы их, так и обряды. Мы расстались в слезах, и пути наши совершенно разошлись: он получил прибыльное место и в своих сочинениях стал ревностно защищать епископов и королевский двор; я, как вам хорошо известно, тоже очинил свое перо и в меру своих скромных сил встал на сторону бедных и угнетенных, тех, кто, внимая голосу совести, отверг ритуалы и обряды, более подходящие для папистской, чем для протестантской церкви. Эти ритуалы принудительно насаждались ослепленным двором. Потом началась гражданская война, и я, по зову совести, не предвидя и не опасаясь тяжких последствий восстания этих индепендентов, решил помочь великому делу духовной поддержкой и трудом своим; так я стал капелланом в полку полковника Гаррисона. Правда, я никогда не пускал в ход оружия, поражающего плоть человеческую, — от этого избави бог всякого священнослужителя, — но я проповедовал, убеждал, в случае нужды становился хирургом, неся исцеление и телу и душе. Однажды в конце войны отряд роялистов засел в укрепленном замке в графстве Шрусбери; замок был расположен на островке посредине озера, добраться до него можно было только по узкой дамбе.
Отсюда роялисты делали набеги на окрестные селения и опустошали их; надо было их усмирить, вот и послали отряд из нашего полка; меня также попросили пойти с отрядом — солдат послали не так уж много, а замок был сильно укреплен. Тут наш полковник и рассудил, что мои увещания вдохнут в воинов храбрость. Таким образом, против своего обыкновения, я отправился в поход и последовал даже на поле боя. Обе стороны храбро сражались, но мятежники благодаря крепостным орудиям имели перед нами преимущество. Когда ворота были разбиты нашим пушечным залпом, полковник Гаррисон приказал солдатам наступать по дамбе и взять замок штурмом.
Наши люди вели себя храбро, наступали в образцовом порядке, но мятежники встретили их ураганным огнем со всех сторон, строй смешался, наши стали отступать с большими потерями. Сам Гаррисон храбро прикрывал отступление, по мере сил защищая своих солдат, но враг предпринял вылазку, начал преследовать наших и разил их почем зря. Должен вам сказать, полковник Эверард, что нрав у меня от природы горячий; теперь вы видите, что я сдержан и терпелив, — это под влиянием учения более высокого, чем Ветхий завет. Я не мог видеть, как паши израильтяне бегут от филистимлян, и кинулся на дамбу с библией в одной руке и с алебардой в другой (алебарду я подобрал по дороге). Я загородил дорогу отступавшим и убеждал их вернуться, грозил изрубить тех, кто сделает шаг назад. Я указывал им на священника в сутане (так это у них называется): он бежал впереди вместе с мятежниками; я спрашивал наших солдат, неужели они не сделают по зову истинного служителя неба то, что нечестивцы делают для жреца Ваала, Мои увещания и несколько ударов сделали свое дело, солдаты повернули обратно и с криком: «Погибни, Ваал и его служители!» так внезапно атаковали мятежников, что не только отбросили их в беспорядке назад в замок, но и ворвались туда, как говорится, на их плечах. Я тоже оказался в замке, меня увлек общий поток, да и сам я хотел убедить наших солдат быть помилосерднее, а то они совсем рассвирепели; сердце мое обливалось кровью, когда я видел, как братьев во Христе, да еще англичан, разят саблями и прикладами, точно дворняжек во время облавы на бешеных собак. Так добрались мы до крыши самой высокой башни; солдаты в ярости разили все кругом, а я взывал к милосердию. Часть крыши была выстлана свинцом — туда‑то и отступили, как в последнее убежище, уцелевшие роялисты. Меня по винтовой лестнице втолкнули на крышу наши солдаты — они ринулись на добычу, точно гончие, а когда я выбрался наверх, то увидел ужасное зрелище.
Осажденные рассыпались по площадке — кто защищался с исступленным отчаянием, кто опустился на колени и молил о пощаде таким голосом, что у меня сердце разрывается, как вспомню об этом, кто взывал к милосердию божьему — и пора было: люди всякое милосердие потеряли. Осажденных рубили саблями, били прикладами, сбрасывали с башни в озеро; дикие крики победителей, стоны и вопли побежденных — все сливалось в такой ужасающий шум, что только смерть может вырвать его у меня из памяти.
Люди зверски убивали себе подобных, а ведь нападавшие были не язычниками из далеких диких стран и не разбойниками — отбросами и подонками нашего народа. В хладнокровном состоянии это были люди здравомыслящие, даже верующие, пользовавшиеся доброй славой на земле и благосклонностью небес… Ох, мистер Эверард, страшное ремесло у вас, у военных! Избегать его следует и страшиться! Люди становятся волками и набрасываются на себе подобных.
— Это суровая необходимость, — заметил полковник Эверард, опустив глаза, — вот все, что можно сказать в их оправдание… Но продолжайте, достойный сэр Я не понимаю, при чем тут этот штурм, ведь мы говорили о событиях минувшей ночи. Во время войны много бывало таких приступов с обеих сторон.
— Сейчас вы все услышите, — сказал мистер Холдинаф, немного помедлив, как будто хотел успокоиться прежде чем продолжать рассказ, который его сильно волновал. — В этой адской сумятице, — продолжал он, — ибо никто на свете так не напоминает обитателей ада, как люди, коварно нападающие на своих ближних, в этой сумятице я заметил того самого священника, которого видел на дамбе: его загнали в угол вместе с несколькими мятежниками. Они потеряли всякую надежду на спасение и решили стоять насмерть… Тут я его увидел.., узнал… О, полковник Эверард!..
Он громко зарыдал, схватил Эверарда за руку левой рукой, а правой прикрыл лоб и глаза.
— Это был ваш университетский товарищ? — спросил Эверард, предчувствуя трагический конец.
— Мой старый, мой единственный друг… С ним я провел счастливые дни моей юности… Я кинулся вперед.., боролся, умолял.., но у меня не хватило ни голоса, ни нужных слов.., все они потонули в диком реве: «Погибни, жрец Ваала… Убить Мафана, убить, находись он даже в алтаре!» И ведь я же сам это провозгласил!.. Я видел, как его загнали на зубчатую стену, но он искал спасения и ухватился за дождевой желоб. Тогда солдаты стали бить его по рукам. А потом я слышал, как он рухнул в бездонную пропасть.
Простите… Я не в силах продолжать.
— Но, может быть, он спасся?
— Ох, нет, нет, нет… Башня была высотой в четыре этажа. Многие бросались в озеро из нижних окон, чтобы спастись вплавь, но и они все погибли.
Наши всадники озверели, как и те, кто пошел на Приступ: они скакали вдоль берега озера и стреляли во всякого, кто пытался уплыть, рубили тех, кто выбирался на берег. Всех зарубили.., уничтожили… Упокой, господи, тех, чья кровь была пролита в тот день…
Да примет ее земля в свои недра! Пусть пролитая кровь навеки смешается с черными водами озерами пусть не взывает к отмщению тем, чей гнев был неистов и кто убивал в исступлении своем! О боже! Да простится тому заблудшему, который пришел на их совет и возвысил голос свой в пользу жестокой расправы… О Олбени, брат мой, брат мой… Я скорблю по тебе, как Давид по Ионафану!
Достойный пастор громко рыдал, а полковник Эверард проникся таким сочувствием к его горю, что не стал тревожить его расспросами, пока не стих порыв глубокого раскаяния. Порыв был сильный и страстный, может быть, потому, что человеку с таким суровым и аскетическим характером непривычно было предаваться пылким чувствам; его душевное волнение перешло всякие границы. Крупные слезы катились по худому, обычно угрюмому лицу. Эверард пожал пастору руку; тот ответил на пожатие, словно благодаря за это выражение сочувствия.
Немного спустя мистер Холдинаф отер глаза, высвободил свою руку из руки Эверарда, слегка пожав ее, и продолжал более спокойным тоном:
— Простите мне этот порыв безудержного горя, достойный полковник. Я понимаю, не к лицу человеку в моем облачении, который должен утешать других, предаваться такому отчаянию — это по меньшей мере слабость, а то и грех; кто мы такие, чтобы плакать и роптать на то, что допустил господь бог?.. Но Олбени был мне как брат. С ним провел я счастливейшие дни моей жизни, до той поры, когда долг призвал меня вмешаться в эти раздоры.., но я постараюсь рассказывать покороче. — Тут он придвинул свой стул поближе к Эверарду и с таинственным и значительным видом прошептал:
— Я видел его прошлой ночью.
— Видели его? Кого? — спросил Эверард. — Неужели того, кто…
— Кто был зверски убит на глазах моих, — сказал священник, — моего старого университетского друга, Джозефа Олбени.
— Мистер Холдинаф, ваш сан и облачение должны удержать вас, от шуток подобного рода, — Шутки — воскликнул Холдинаф. — Я скорее бы отважился шутить на смертном одре своем.., скорее стал бы насмехаться над библией.
— Но вы, несомненно, ошиблись, — торопливо сказал Эверард, — эта трагическая сцена, наверно, часто всплывала у вас в памяти, а в минуту, когда воображение берет верх над рассудком, фантазия разыгрывается и показывает нам странные картины. Это вполне возможно: когда ум возбужден сверхъестественным зрелищем, в воображении обязательно возникает какая‑нибудь химера, а взбудораженные чувства мешают ее рассеять.
— Полковник Эверард, — сурово возразил Холдинаф, — выполняя свой долг, я привык говорить людям правду в глаза; скажу вам откровенно (я вам раньше говорил, но более осторожно), у вас есть склонность примешивать мирские знания и оценки к исследованию таинственных сил потустороннего мира; это так же бессмысленно, как вычерпывать пригоршней воду из Айсиса. В этом ваше заблуждение, дорогой сэр, и оно дает, людям много поводов смешивать ваше почтенное имя с именами тех, кто защищает колдунов, вольнодумцев, атеистов и даже таких людей, как Блетсон. Если бы правила нашей церкви свято исполнялись, как было в начале этого великого раздора, его бы давно отлучили и подвергли телесному наказанию, чтобы спасти его душу, пока еще не поздно.
— Вы ошибаетесь, мистер Холдинаф, — сказал полковник Эверард, — я не отрицаю сверхъестественных явлений, не могу я, да и не осмеливаюсь, поднимать голос против свидетельства многих веков, подтвержденного такими учеными мужами, как вы. Я допускаю возможность подобных явлений, но должен сказать, что в наши дни не слыхал ни об одном факте, который был бы так достоверен, чтобы можно было точно и определенно сказать: «Тут замешаны Сверхъестественные силы, не иначе».
— Тогда слушайте, что я, вам поведаю, — сказал богослов, — даю слово человека, христианина и, более того, служителя нашей святой церкви, хоть, и, недостойного, но учителя и пастыря христианских душ.
Вчера я поместился в полупустой комнате с таким огромным зеркалом, что Голиаф из Гефа мог бы свободно осматривать себя с головы до ног в медных доспехах. Я нарочно выбрал эту комнату: мне сказали, что она ближе всего к галерее, где, говорят, на вас самого напал вчера дьявол… Так это, разрешите спросить?
— На меня действительно напал там какой‑то злоумышленник, — ответил полковник Эверард, — это вам верно сказали.
— Вот я и избрал себе позицию получше, подобно отважному генералу, который раскидывает лагерь и роет окопы как можно ближе к осажденному городу.
Правду вам скажу, полковник Эверард, я почувствовал страх; ведь даже Илия и другие пророки, повелевавшие стихиями, страдали некоторыми недостатками, присущими нашей бренной природе; что же говорить о таком ничтожном грешнике, как я… Но я не терял веры и мужества, я припоминал тексты из священного писания, которые могли пригодиться не в качестве заговоров и талисманов, как у ослепленных папистов — у них ведь много всяких бесполезных знаков вроде крестного знамения; для меня же это было подкрепление и поддержка, которой, как щитом, вооружает человека истинная вера, и упование на божественное провидение, чтобы отвратить и одолеть огненные стрелы сатаны; вооружился я и подготовился таким образом, сел и стал читать и писать, чтобы направить свои мысли в русло, подходящее к тому положению, в котором я оказался; я стремился не дать разыграться страху, порожденному праздным воображением. Поэтому я обдумал и стал излагать на бумаге то, что считал полезным для нашего времени; может быть, какая‑нибудь жаждущая душа и воспользуется плодами того, что я тогда сочинил.
— Вы поступили правильно и мудро, достойный и благочестивый сэр, — заметил полковник Эверард. — Продолжайте, прошу вас.
— Так я предавался своим занятиям часа три подряд, борясь с усталостью, но вдруг мной овладел странный трепет, мне почудилось, что огромная старинная комната стала еще обширнее, мрачнее, еще более похожей на пещеру; ночной воздух стал сырой и холодный — может быть, оттого, что огонь в камине начал угасать, а может быть, перед тем, что мне предстояло увидеть, всегда происходит что‑то таинственное и создается атмосфера ужаса. И, как говорит Иов в известном изречении, «трепет объял меня, кости мои задрожали от страха». В ушах у меня зазвенело, голова закружилась, я походил на тех, кто взывает о помощи, когда вокруг нет никакой опасности, и хотел бежать, когда никто меня не преследовал. Именно в этот момент что‑то промелькнуло позади меня и отразилось в большом зеркале, перед которым я поставил свой письменный стол; оно было освещено большой свечой, стоявшей на столе. Я поднял глаза и ясно увидел в зеркале человеческую фигуру… Клянусь, я не ошибся: это был не кто иной, как Джозеф Олбени, друг моей юности, тот самый, которого на моих глазах сбросили с башни замка Клайдстру в пучину озера.
— И что же вы сделали?
— Тут мне вдруг пришло на память, — ответил богослов, — как философ‑стоик Афенодор избавился от чувства ужаса при виде призрака — он терпеливо продолжал свои занятия. Вот меня и осенила мысль, что я, христианский богослов, хранитель таинства, должен еще меньше страшиться зла, и я могу найти гораздо лучшее применение своим мыслям, чем язычник, ослепленный своей мнимой мудростью. Поэтому я не проявил никакого беспокойства, даже не повернул головы. И продолжал писать, но, признаюсь, сердце у меня колотилось и руки дрожали.
— Если вы вообще могли писать при таком волнении, — заметил полковник, — за подобное бесстрашие и твердость вас можно поставить во главе английской армии.
— Дружество не наша заслуга, полковник, — возразил богослов, — и здесь нечем хвалиться. И опять же: если вы считаете этот призрак плодом моего воображения, а не действительностью, представшей моему взору, позвольте еще раз сказать вам: ваша мирская мудрость приводит только к неразумным выводам относительно сверхъестественных явлений.
— А второй раз вы не взглянули в зеркало? — спросил полковник.
— Взглянул, после того как написал на бумаге душеспасительное изречение: «Ты затопчешь сатану стопами своими».
— И что же вы увидели?
— Того же самого Джозефа Олбени, — ответил Холдинаф, — он медленно проходил позади моего кресла: та же фигура, то же лицо, хорошо мне знакомое с юных лет, только очень бледное, на щеках морщины — он ведь погиб в преклонном возрасте.
— И что же вы тогда сделали?
— Я обернулся назад и совершенно ясно увидел, как фигура, отражавшаяся в зеркале, стала удаляться по направлению к двери, не быстро и не медленно, а мерной поступью, едва касаясь пола; на пороге она остановилась и, прежде чем исчезнуть, повернула ко мне мертвенно‑бледное лицо. Как она вышла, в дверь или иначе, я не заметил, так я был взволнован, и сейчас никак не могу вспомнить, сколько ни напрягаю память.
— Очень странное видение, но в достоверности ваших слов сомнений быть не может, — ответил Эверард. — Однако ж, мистер Холдинаф, если даже тут действительно не обошлось без потустороннего мира, как вы предполагаете, а я не намерен это оспаривать, уверяю вас, проделки подобного рода не обходятся без участия дурных людей. Призраки, с которыми я встречался, обладали земной человеческой силой, да и оружие у них было, безусловно, настоящее.
— О, без сомнения, без сомнения, — согласился мистер Холдинаф. — Вельзевул любит атаковать и конным и пешим строем, как старый шотландский генерал Дэви Лесли. У Вельзевула есть черти телесные и бестелесные, он заставляет их помогать друг другу.
— Все может быть, достойный сэр, — ответил полковник, — ну, а что же вы посоветуете делать в этом случае?
— Мне нужно посовещаться с моими братьями, — отвечал богослов. — Если у нас в округе осталось хоть пять человек истинных служителей церкви, мы, как один, пойдем на сатану, и вы увидите, хватит ли у нас сил бороться и обратить его в бегство. Но если не соберется отряд воинов божьих, чтобы победить таинственных пришельцев из преисподней, то, по моему мнению, нужно предать огню этот вертеп колдовства и мерзости, это скверное гнездо древней тирании и распутства, чтобы дьявол не превратил его в удобное логово, откуда, как из крепости, он сможет делать вылазки по всей округе. Я, разумеется, не посоветую ни одной христианской душе жить в этом доме; если же оставить его необитаемым, он станет местом сборища колдунов и ведьм, которые будут справлять здесь свой шабаш; сюда потянет и тех, кто, подобно Димасу, в погоне за благами земными старается добыть золото и серебро при помощи ворожбы и заклинаний и доводит до гибели души стяжателей. Поверьте мне, лучше всего снести это гнездо до основания, чтобы здесь камня на камне не осталось.
— Это невозможно, мой добрый друг, — возразил полковник, — главнокомандующий лично разрешил брату моей матери, сэру Генри Ли, и его семейству вернуться в дом их предков; только под этой крышей старик и может приклонить свою седую голову.
— Это что же, сделано по вашему совету, Маркем Эверард? — сурово спросил богослов.
— Конечно, — ответил полковник, — а почему бы мне не воспользоваться своим влиянием и не добиться, чтобы у родного дяди было убежище?
— Клянусь твоей душой, — вскричал пресвитерианин, — скажи мне это кто‑нибудь другой, я бы не поверил! Отвечай‑ка мне, не тот ли это самый сэр Генри Ли, который со своими буйволовыми кафтанами и зелеными куртками по предписанию паписта Лода силой перетащил алтарь в восточный конец Вудстокской церкви?.. И не он ли клялся своей бородой, что повесит тут же, на улице Вудстока, всякого, кто откажется выпить за здоровье короля?.. И не его ли руки обагрены кровью защитников веры? И есть ли еще более отъявленный, наглый задира среди тех, кто сражается за епископов и за королевскую власть?
— Может, все это и так, достойный мистер Холдинаф, — отвечал полковник, — но дядя мой теперь стар и немощен, — у него остался только один слуга, а дочь его — такое существо, что ее вид до слез растрогает самого сурового человека, такое существо, которое…
— Которое, — прервал его Холдинаф, — для Маркема Эверарда дороже доброго имени, верности единомышленникам и религии. Теперь не время говорить обиняками. Вы встали на опасный путь. Вы стремитесь возродить папистский светильник, опрокинутый божьим гневом, вернуть в это обиталище нечистой силы тех самых грешников, которые осквернены колдовством. Я не допущу, чтобы они своим дьявольским нашествием приносили вред нашей округе. Они сюда не воротятся.
Эти слова он произнес запальчиво, стукнув тростью об пол; полковник же в крайнем раздражении заговорил довольно высокомерно.
— Вы бы лучше сначала рассчитали свои силы, мистер Холдинаф, прежде чем так опрометчиво угрожать, — сказал он.
— А разве мне не дана власть вязать и разрешать? — возразил священник.
— От этой власти мало толку, ей подчиняются разве только прихожане вашей церкви, — почти презрительно возразил Эверард.
— Осторожно, осторожно, — сказал богослов; он, как мы уже убедились, был человек добрый, но вспыльчивый, — не оскорбляйте меня. Уважайте посланца ради того, чью волю он выполняет. Прошу вас, не доводите меня до крайности. Говорю вам, я намерен исполнить свой долг, я поступил бы так, даже если бы от этого пострадал мой родной брат.
— Не понимаю, какой долг заставляет вас вмешиваться в здешние дела, — ответил полковник Эверард, — и предупреждаю вас — не суйтесь куда не надо.
— Прекрасно! Вы уже приказываете мне, как будто я ваш гренадер! — вскричал священник; худощавое лицо его задергалось от негодования, седые волосы вздыбились. — Но знайте, сэр, я не так бессилен, как вы думаете. Я призову каждого истинного христианина в Вудстоке собрать всю свою решимость и воспротивиться возрождению прелатизма, угнетения и смут в нашей округе. Я пробужу гнев праведников против притеснителя.., измаилита.., эдомитянина… против всего племени его, против тех, кто его поддерживает и подстрекает. Я буду взывать во весь голос, никого не пощажу, подыму даже тех, в ком остыл небесный огонь, даже тех, кто ко всему равнодушен. Здесь остались еще люди, которые послушают меня; тогда я возьму тот посох Иосифа, что был в руках Эфраима, и очищу этот замок от ведьм и колдунов, от злых чар; я закричу: «Неужели вы хотите стоять за Ваала? Неужели вы хотите ему служить? Уничтожайте жрецов Ваала, пусть ни один не скроется!»
— Мистер Холдинаф! Мистер Холдинаф! — в раздражении вскричал полковник Эверард. — Судя по той истории, которую вы мне сами рассказали, вы и так уж слишком рьяно к этому призывали.
Услышав эти слова, старик хлопнул себя рукой по лбу и упал в кресло, как будто полковник прострелил ему голову из пистолета. Эверард тут же раскаялся в том, что у него в запальчивости сорвался с уст этот упрек; он поспешил извиниться, безуспешно применяя все средства, какие пришли ему в ту минуту на ум, чтобы помириться с пастором. Но старик был слишком уязвлен, он не брал протянутой руки и отказывался выслушать Эверарда. Наконец он приподнялся и твердо проговорил:
— Вы обманули мое доверие, сэр.., недостойно обманули.., обратили его против меня же. Вы не посмели бы так поступить, если бы я носил оружие…
Наслаждайтесь вашей победой, сэр, победой над стариком, над другом вашего отца… Терзайте раны, которые обнажила перед вами моя безрассудная доверчивость.
— Достойный и уважаемый друг мой… — начал полковник.
— Друг! — вскричал старик, отпрянув назад. — Мы враги, сэр, отныне и навеки!
С этими словами он вскочил с кресла, где скорее лежал, чем сидел, и выбежал из комнаты так стремительно, как случалось с ним в минуты раздражения: вид у него был суетливый, он потерял всякое достоинство, бормотал что‑то на бегу, как будто стремился подогреть свой гнев, беспрестанно повторяя, какая обида ему нанесена.
«Ну вот, — сказал себе полковник Эверард, — мало еще вражды между дядей и жителями Вудстока, так нужно было мне подогревать ее, распалять этого раздражительного и несдержанного старика; знал ведь я, как он увлекается своими идеями о церковной иерархии и как непреклонен ко всем тем, кто с ним не согласен! Вудстокскую чернь, конечно, легко подстрекнуть к бунту. На честное и правое дело он .не поднял бы и двадцати человек во всем городе, но стоит ему призвать к убийству и грабежу, ручаюсь, у него найдется достаточно последователей. Дядя тоже запальчив и упрям. Он скорее пожертвует всем, что у него есть, но ни за что не пустит к себе в дом даже двух десятков солдат для охраны. А напади кто‑нибудь на замок, он будет отстреливаться с одним только Джослайном, как будто командует гарнизоном в сто человек; и что из этого получится, как не кровопролитие?»
Эти невеселые мысли были прерваны возвращением мистера Холдинафа; он вбежал в комнату так же стремительно, как и выбежал, направился прямо к полковнику и сказал:
— Примите мою руку, Маркем, примите поскорее, старик Адам уже нашептывает мне, что унизительно так долго держать ее протянутой.
— От всей души жму руку вашу, мой почтенный друг, — вскричал Эверард, — верю, что это знак восстановленной дружбы.
— Конечно, конечно, — ответил богослов, сердечно пожимая ему руку, — ты, правда, наговорил мне много горького, но в этом была и доля истины; думаю, что слова твои, хоть и резкие, были сказаны из добрых побуждений. Правда твоя, я бы опять согрешил, если бы в запальчивости стал подстрекать к насилию, памятуя то, в чем ты меня упрекнул…
— Простите меня, достойный мистер Холдинаф, — сказал полковник Эверард, — я погорячился, я ведь совсем не хотел вас укорять.
— Полно вам, полно, — вскричал богослов, — говорю вам, вы упрекнули меня вполне справедливо…
Но у старика тут же желчь разлилась… Ведь соблазнитель, что таится внутри нас, всегда норовит поймать человека на приманку; я вспылил, а мне следовало принять ваш упрек как добрый совет: таковы раны, нанесенные верным другом. Я раз уже вовлек людей в кровавую бойню, своим злосчастным призывом отправил стольких живых к мертвецам и, боюсь, даже вызвал мертвецов к живым. Теперь я должен проповедовать мир и доброжелательность; наказует же пусть всевышний, ведь это его законы попираются; возмездие тому, кто сказал «Аз воздам».
Огорченное лицо старика просветлело от искреннего смирения, когда он изливал свою душу; полковник Эверард, знавший недостатки его характера и предрассудки, связанные с религиозными и общественными разногласиями, понял, чего тому стоила эта искренность, и поспешил выразить свое восхищение его христианской добродетелью, в душе упрекая себя за то, что так глубоко оскорбил чувства старика.
— Не вспоминайте, не вспоминайте об этом, достойный юноша, — настаивал Холдинаф, — мы оба были не правы; я в рвении своем забыл о милосердии, а вы, пожалуй, были слишком уж требовательны к старому брюзге, который только что излил страждущую душу на груди друга своего. Предадим все забвению! Пусть ваши друзья вернутся сюда, когда захотят, если только их не отпугнет то, что творится в Вудстокском замке. Коли они сумеют оградить себя от потусторонних сил, верьте, я сделаю все, что в моей власти, чтобы защитить их от врагов земных; уверяю вас, достойный сэр, к моему голосу еще прислушивается и уважаемый мэр, и почтенные олдермены, и именитые жители нашего города, хоть низшие классы и увлекаются теперь всякими новомодными учениями. Будьте также уверены, полковник, если брат вашей матушки или кто‑нибудь из членов его семьи убедятся в том, что совершил опрометчивый поступок, вернувшись в этот злосчастный, нечестивый дом, если они почувствуют в душе угрызения совести и испытают нужду в духовном отце, Ниимайя Холдинаф и днем и ночью будет к их услугам, как будто они воспитаны в лоне той святой церкви, которой он является недостойным служителем; ничто не помешает мне сделать все, что в моих слабых силах, для их защиты и наставления: ни таинственные дела, которые творятся в этих стенах, ни заблуждения этого семейства, ослепленного воспитанием в духе прелатистских воззрений.
— Я чувствую всю глубину вашей доброты, достойный сэр, — отвечал полковник Эверард, — но не думаю, чтобы мой дядя стал утруждать вас такими просьбами. От земных опасностей он привык защищаться сам, а что до религиозных воззрений, то он уповает на свои молитвы и на молитвы его собственной церкви.
— Надеюсь, я не был слишком навязчив, когда предлагал свою помощь, — сказал старик, несколько уязвленный тем, что его духовная поддержка могла показаться назойливой, — если так, прошу простить меня, покорнейше прошу простить… Я не хочу, чтобы меня считали навязчивым.
Полковник поспешил предотвратить новую вспышку гнева; он знал, что у этого почтенного человека было только два недостатка — подозрительность ко всему, что могло унизить его достоинство, и природная горячность, которую он не всегда мог сдержать.
Дружеские отношения были полностью восстановлены, когда Роджер Уайлдрейк вернулся из хижины Джослайна и шепнул на ухо своему патрону, что успешно выполнил его поручение. Тогда полковник обратился к богослову и сообщил ему, что комиссары уже покинули Вудсток, а дядя его, сэр Генри Ли, намерен к полудню возвратиться в замок; сам же он, если его преподобие ничего не имеет против, будет сопровождать его в город.
— Разве вы не останетесь здесь, — спросил достойный пастор опасливо и слегка недоверчиво, — чтобы поздравить ваших родственников с возвращением в родной дом?
— Нет, мой дорогой друг, — ответил полковник Эверард, — в этих злосчастных раздорах я принял на себя такую роль, что дядюшка решительно настроен против меня; может быть, тут имела влияние и вера, в которой я был воспитан; мне придется, по крайней мере на время, стать чужим для его дома и семьи.
— Вот как! От всей души рад это слышать! — вскричал богослов. — Извините мою откровенность, я поистине очень рад, я подумал было.., неважно, что я подумал.., не хочу снова сердить вас. Однако, хоть девица и весьма миловидна, а старик как человек безупречен — это все говорят, все же… Но я вас опять огорчаю… Нет, нет.., больше я не скажу ни слова до тех пор, пока вы сами не попросите моего доброго и беспристрастного совета; вы получите этот совет, но сам я не стану вам его навязывать. Ну, так идем вместе в город… Приятное уединение в лесу может расположить к тому, чтобы открыть друг другу сердца наши.
Они вместе отправились в городок. К удивлению мистера Холдинафа, полковник говорил с ним на разные темы, но не попросил у него совета, как вернуть любовь прелестной кузины. Пастор же, против ожидания полковника, сдержал слово и, как он сам заявил, не стал навязываться и давать непрошеные советы в таком щекотливом деле.
Глава XVIII
Здесь гарпий нет — должно быть, улетели.
Но как они запакостили все!
Придется нам убрать помет их гнусный.
«Агамемнон»
Миссия Уайлдрейка увенчалась успехом главным образом благодаря содействию епископального богослова, которого мы видели в роли капеллана семейства Ли, — он уже не раз оказывал большое влияние на старого баронета.
Незадолго до полудня сэр Генри Ли со своей немногочисленной свитой снова безраздельно воцарился в древних покоях Вудстокского замка; Джослайн Джолиф, Фиби и старуха Джоун принялись наводить порядок среди разгрома, учиненного незваными гостями.
Как и все знатные люди того времени, сэр Генри Ли был до крайности щепетилен в вопросах чистоты и порядка; он чувствовал себя как светская дама, у: которой в большом обществе случилось что‑то неладное с туалетом, он был оскорблен и унижен хаосом, царившим у него в доме, и не мог дождаться, пока все не будет очищено от следов вторжения. В гневном нетерпении он отдавал столько приказаний, что их не успевала исполнять его немногочисленная прислуга.
— Эти негодяи оставили после себя такую серную вонь, — горячился старый баронет, — как будто здесь стоял старик Дэви Лесли со всей шотландской армией.
— Да уж, вряд ли было бы хуже, — согласился .Джослайн, — люди утверждают, что к ним спустился дьявол в образе человеческом и заставил их убраться вон.
— В таком случае, — сказал старый баронет, — владыка преисподней — настоящий джентльмен, как говорит старик Уил Шекспир. Он никогда не беспокоит людей своего круга — семейство Ли живет здесь пять веков из поколения в поколение, и ни разу дьявол нас не потревожил, а только поселились эти приблудные хамы — он уже тут как тут.
— Ну, по крайней мере дьявол и его приятели оставили нам и кое‑что такое, за что можно спасибо сказать, — продолжал Джолиф. — Давно уже кладовые и погреба Вудстокского замка не были так набиты провизией: бараньи туши, здоровые окорока, бочонки со сластями, хересом, мускатом, элем — чего там только нет! Ползимы будем как сыр в масле кататься.
Пусть Джоун сразу начнет солить и мариновать.
— Прочь с глаз моих, негодяй! — вскричал баронет. — Ты думаешь, мы будем подбирать объедки после этого отребья? Сейчас же все выкинуть! Или нет, — спохватился он, — выкидывать грешно, раздайте все бедным или отошлите владельцам. Помни, я не стану пить их вино. Лучше мне, всю жизнь сидеть на хлебе и воде, как отшельнику, чем допивать после этих мерзавцев за их здоровье, я ведь не плут буфетчик, чтобы лакать из бутылок остатки, когда посетители расплатились и ушли. И имейте в виду, я не дотронусь до воды из того колодца, откуда пили эти хамы… Принесите‑ка мне кувшин воды из источника!
Розамунды.
Алиса услышала это приказание и, зная, что у всех, домочадцев дел по горло, сама безропотно взяла кувшинчик, накинула плащ и отправилась за водой, которой сэр Генри желал утолить жажду. Джолиф в некотором замешательстве сообщил баронету, что «в замке еще остался один из незваных гостей: он распоряжается отправкой сундуков и бумаг, принадлежащих комиссарам; ему можно передать приказание его милости относительно провизии».
— Пришли‑ка его сюда. (разговор происходил в зале)… Что это ты, так замялся, переминаешься с ноги на ногу?
— Дело в том, — сказал Джослайн, — что вашей милости, может, неугодно будет его видеть — это ведь тот самый, который недавно…
Он осекся.
— Отправил на небеса мою шпагу — ты это хочешь сказать? Виданное ли дело, чтобы я сердился на того, кто устоял против меня в поединке? А что он круглоголовый, так за такую победу ему еще больше честь и слава. Я всей душой жажду снова помериться с ним силами. У меня из головы не выходит, какой ловкий удар он тогда нанес. Доведись мне опять с ним схватиться, я теперь знаю, как его отразить. Приведи его сюда.
Вскоре Верный Томкинс явился к баронету; вид у него был невозмутимо важный; ни треволнения минувшей ночи, ни надменный вид знатной персоны, перед которой он предстал, ни на миг не могли его поколебать.
— Ну что, молодец? — встретил его сэр Генри. — Я хочу еще раз испытать твое искусство в фехтовании; ты победил меня в тот вечер, сдается мне, оттого, что свету было мало для моих старых глаз. Возьми‑ка рапиру, приятель… Все равно я прогуливаюсь тут по залу, и, как говорит Гамлет, в эту пору я могу вздохнуть свободно. Бери‑ка рапиру в руку.
— Извольте, ваша милость, — проговорил секретарь, сбросив свой длинный плащ и взяв в руку рапиру.
— Ну что ж, — ответил баронет, — если ты не прочь, то и я готов. Вот ведь, стоило мне только пройтись по этим плитам, как подагра моя улетучилась, словно ее заворожили. Ну‑ка… Ну‑ка.., теперь я скачу, точно боевой петух.
Они начали фехтовать с большим воодушевлением.
То ли старый баронет в самом деле дрался на рапирах хладнокровнее, чем на шпагах, то ли секретарь нарочно хотел уступить преимущество в этом чисто условном поединке, но победа осталась.., за сэром Генри Ли. Успех привел, его в прекрасное расположение духа.
— Видишь, — воскликнул он, — я разгадал твой маневр, второй раз ты меня не провел. Это был ощутимый удар. Вот только свету было маловато… Ну что теперь толковать… Довольно. Не надо мне больше с тобой сражаться. Мы, безрассудные кавалеры, так часто колотили вас, круглоголовых негодяев, что в конце концов научили драться. Ну, а теперь скажи‑ка мне, с чего это вы оставили здесь полные кладовые припасов? Неужто вы воображаете, что я и мое семейство будем доедать ваши объедки? Или вам некуда девать накраденные окорока, что вы их бросаете, когда снимаетесь с места?
— Возможно, вашей милости не по душе говядина, баранина и козлятина, — отвечал Томкинс, — но, может когда ваша милость узнает, что провизия эта закуплена на доходы с вашего собственного поместья в Дитчли, а оно конфисковано в пользу казны больше года назад, вы, не будете так щепетильны и употребите эти припасы с пользой для себя.
— Ну, это совсем другое дело, — сказал сэр.
Генри, — очень рад, что вы помогли мне получить, часть моего же добра. А я‑то хорош, не сообразил, что твои хозяева могут кормиться только за счет порядочных людей.
— А что до бычьего охвостья, — все так же важно продолжал Томкинс, — так в Уэстминстере есть Охвостье, с которым армии придется‑таки изрядно повозиться, прежде чем она его разрубит и разрежет на куски да приготовит по нашему вкусу.; Сэр Генри помедлил, точно стремился вникнуть в смысл намека — он не очень быстро соображал.
Но, поняв наконец, в чем дело, он разразился таким громким хохотом, какого Джослайн давно уже от него не слыхал.
— Правильно, плут! — вскричал он. — Твоя шутка мне по вкусу… В этом суть всей вашей кукольной комедии. Как Фауст вызвал дьявола, так и парламент вызвал к жизни армию; как дьявол унес Фауста, так и армия унесет парламент — это, как ты говоришь… Охвостье, ту часть, на которой сидит этот, с позволения сказать, парламент. И знаешь, приятель, я от души желаю, чтобы этот же дьявол унес всю вашу армию, от первого генерала до последнего барабанщика… Ну‑ну, не гляди на меня так свирепо.., сейчас, не забудь, свету достаточно, чтобы поиграть со шпагами.
Верный Томкинс, очевидно, счел за лучшее подавить свое недовольство; он заявил, что повозки с» поклажей комиссаров готовы к отправке в город, отвесил сэру Генри поклон и удалился. Старик все прохаживался по своему залу, потирал руки и обнаруживал такие признаки удовольствия, каких у него не видели со времени рокового тридцатого января.
— Вот мы и снова в нашем старом гнезде, Джолиф, да еще с какими запасами! Здорово этот плут успокоил мою совесть. У них и тупица замечательно рассуждает, когда дело дойдет до прибыли. Погляди‑ка, Джослайн, не слоняется ли около замка какой‑нибудь из наших оборванцев солдат, теперь для них набить желудок — нежданная радость… Возьми‑ка его рапиру, Джослайн, парень фехтует прилично, вполне прилично. Но видел ты, Джослайн, как я его отделал? Вот что значит — свету достаточно.
— Еще бы, ваша честь, — ответил Джослайн, — вы ему показали, что герцог Норфолк — это тебе не Сондерс‑огородник. Бьюсь об заклад, что он не захочет в другой раз попасть в руки вашей чести.
— Стар я становлюсь, — сказал сэр Генри, — но умение от времени не ржавеет, только мускулы уже не те. Мне старость — как здоровая зима, говорит старик Уил, морозна, но бодра. Кто знает, может быть, и мы, старики, доживем еще до лучших дней.
Поверь, Джослайн, очень уж мне по душе, когда дерутся мошенники заседающие и мошенники воюющие. Воры ссорятся — значит, честные люди, может, и получат обратно свое.
Таким образом, старый баронет наслаждался тройным торжеством: возвращением под родной кров, восстановлением, как он считал, своей репутации фехтовальщика и, наконец, надеждой на лучшие дни для сторонников монархии.
Тем временем Алиса шла по парку; на душе у нее было так легко и весело, как в прежние времена, сердце в груди трепетало от радости, она была счастлива сделать хоть что‑нибудь по хозяйству и охотно отправилась за водой к источнику Розамунды.
Может быть, ей вспомнилось, как в детские годы Маркем посылал ее сюда за водой, когда она играла роль пленной троянской царевны и должна была носить для гордого победителя воду из греческого источника, Как бы то ни было, ее радовало то, что отец снова обосновался в своем старинном жилище; радость ее еще усиливалась оттого, что возвращением они были обязаны кузену, да и в глазах отца Эверард был до некоторой степени оправдан от обвинений, которые ему предъявлялись. Примирение еще не состоялось, но начало было положено и казалось, что долгожданный мир не за горами. Точно так строится мост: заложена порочная основа, над поверхностью потока возвышаются быки, а в скором времени будут возведены и арки.
Безоблачное настроение девушки омрачалось только тревогой за судьбу единственного брата, но Алиса воспитывалась среди битв гражданской войны, она привыкла верить в удачу близких людей, пока брезжит хоть малейшая надежда. В настоящий момент ходили слухи, что брат ее жив и невредим.
У Алисы были и другие причины для радости: ей приятно было сознавать, что она вернулась в родной дом, где прошло ее детство, — расстаться с ним было для нее очень тяжело, особенно потому, что ей приходилось скрывать свои страдания, чтобы не растравлять печаль отца. Наконец, радость приносило и чувство удовлетворения, которое испытывают молодые люди, когда им представляется возможность позаботиться о своих близких и оказать какие‑нибудь пустяковые домашние услуги, которые старики любят принимать от молодых как знак почтения. Алиса торопливо прошла по тропинке через заросли парка и углубилась в лес на расстояние полета стрелы по пути к источнику Розамунды, чтобы набрать кувшин воды; на щеках ее играл румянец от быстрой ходьбы, лицо оживилось, выражение его стало веселым и ясным — такой была красавица в свои ранние счастливые дни.
Источник, прославленный старинным преданием, был некогда украшен скульптурами в стиле шестнадцатого века, по большей части сценами из античной мифологии. Теперь все пришло в запустение и разрушилось, остались только поросшие мхом развалины, но фонтан продолжал изливать свои сокровища, чистые как хрусталь; его тонкая струйка пробивалась сквозь груду камней и текла по обломкам старинной скульптуры.
Алиса легкой поступью и с улыбкой подходила к этому месту, обычно пустынному; вдруг она остановилась, увидев, что у источника кто‑то сидит. Но, разглядев, что это женщина, Алиса спокойно продолжала свой путь, правда, несколько замедлив шаг: может быть, это служанка из города, подумала она, которую привередливая госпожа посылает к источнику за прозрачной водой, или старушка, промышляющая тем, что носит эту воду в знатные семьи и продает ее за гроши. Во всяком случае, опасаться ей нечего, рассуждала девушка.
Но времена были такие тревожные, что Алиса не могла совсем не остерегаться незнакомого существа даже своего пола. В гражданскую войну некоторые женщины, потерявшие стыд, часто следовали и за той и за другой армией; в одной армии распутство и богохульство было открытым, в другой лицемерно прикрывалось фанатизмом, однако и там и здесь эти женщины не гнушались ни грабежом, ни убийством. Но теперь был ясный день, расстояние до замка невелико, да и сердце у дочери храброго старого рыцаря было достаточно мужественное, чтобы не поддаваться беспричинному страху, хоть она немного смутилась, увидев незнакомку в таком обычно пустынном месте.
Поэтому Алиса медленно подошла к источнику, посмотрела на женщину и стала спокойно набирать воду в кувшин.
Женщина, которая удивила и даже несколько напугала Алису Ли, принадлежала к низшему сословию, судя по красному плащу, коричневой юбке, косынке с синей каймой и безобразной высокой шляпе, — это была в лучшем случае жена бедного фермера или помощника пристава, а может быть, даже и батрака.
Материя на платье была добротная, но женский глаз заметил бы с первого взгляда, что одежда сидит на ней плохо. Все было как будто с чужого плеча, к нынешней владелице попало случайно, а может, даже и было украдено. Алиса бросила в сторону незнакомки всего один взгляд, но от нее не укрылось, что роста та была необыкновенно высокого, лицо у нее было смуглое и очень грубое; в общем, внешность ее производила неприятное впечатление. Наклонившись, чтобы набрать воды, девушка почти пожалела, что не вернулась назад и не послала вместо себя Джослайна, но раскаиваться было поздно, оставалось только по возможности скрыть тревогу.
— Благословен будет этот ясный день для той, чья краса сияет так же ярко, — сказала незнакомка дружелюбно, но грубым голосом.
— Благодарю, — ответила Алиса, продолжая наливать в кувшин воду из железного ведерка, прикрепленного цепью к камню около источника.
— Не помочь ли тебе, прелестная барышня? Так ты скорее управишься со своим делом, — продолжала незнакомка.
— Спасибо, — сказала Алиса, — если бы я нуждалась в помощи, то взяла бы с собой кого‑нибудь из замка.
— Не сомневаюсь, моя красавица, что в Вудстоке достаточно молодцов, у которых есть глаза во лбу, — отвечала женщина. — Бьюсь об заклад, любой, кто только глянет на тебя, пойдет за тобой следом, стоит тебе захотеть.
Алиса не ответила ни слова, ей не нравилось это вольное обращение, и она стремилась прекратить разговор.
— Ты обиделась, прекрасная госпожа моя? — продолжала незнакомка. — Я вовсе не хотела тебя оскорбить… Вот что я тебя спрошу. Неужто достойные обитательницы Вудстока так мало заботятся о своих дочерях, что разрешают такому цветку без всякого присмотра бродить по лесу; а вдруг лис утащит овечку?.. Думается мне, что такое попустительство их не украшает.
— Не беспокойся, добрая женщина, за помощью и защитой ходить недалеко, — отвечала Алиса, которую все больше раздражала дерзость ее новой знакомой.
— Увы, моя красавица, — сказала неизвестная, положив свою большую жесткую руку на склоненную голову Алисы, — такой голосок, как твой, вряд ли услышат в городе Вудстоке, как громко ни кричи.
Алиса сердито стряхнула с головы руку женщины и подняла кувшин, хоть тот и был налит только до половины; видя, что незнакомка тоже поднимается с места, она сказала не без некоторого страха, но голосом, полным негодования и достоинства:
— Мне и не нужно, чтобы крик мой слышали в городе: случись мне позвать на помощь, я найду ее гораздо ближе.
Она как будто знала, что говорит. В ту же минуту, пробравшись сквозь кусты, к ней подбежал благородный пес Бевис; он остановился возле девушки и устремил свирепый взгляд своих сверкающих глаз на незнакомку; шерсть на его породистой шкуре встала дыбом, словно у дикого кабана, зубы, длинные кг к у русского волка, оскалились; он не прыгнул и не залаял, а глухо зарычал и, казалось, ждал только знака, чтобы кинуться на эту женщину, которую он ,явно считал подозрительной.
Но незнакомка не испугалась.
— Красавица моя, — сказала она, — да у тебя и впрямь грозный защитник; тут, пожалуй, простаки и трусы оробеют. Но мы видали виды на войне и знаем, как привораживать таких свирепых драконов. Не давай твоему четвероногому защитнику подходить ко мне — это благородный зверь, и я трону его, только если мне придется защищаться.
С этими словами она выхватила из‑за пазухи пистолет, взвела курок и прицелилась в пса, словно опасаясь, что тот прыгнет на нее.
— Стой, женщина, стой! — вскричала Алиса Ли. — Он тебя не тронет… Смирно, Бевис, куш… Прежде чем тебе вздумается подстрелить его, знай, что это любимый пес сэра Генри Ли из Дитчли, королевского лесничего в Вудстокском заповеднике. Ты жестоко поплатишься за такое оскорбление.
— А ты, милочка, верно, экономка старого баронета? Слыхала я, что у мужчин из рода Ли вкус хороший.
— Я дочь его, добрая женщина, — Дочь?!! Ослепла я, что ли?.. Конечно, дочь! Все сходится с описанием мисс Алисы Ли, оно ведь всему свету известно… Надеюсь, мои глупости не оскорбили барышню и она позволит мне в знак примирения наполнить кувшин и отнести его куда прикажет.
— Хорошо, матушка, но я собираюсь тотчас же вернуться в замок, я уж и так тут замешкалась.
Поэтому поспешу и пришлю кого‑нибудь взять у вас кувшин.
С этими словами Алиса в безотчетном страхе повернулась и быстро пошла по направлению к замку, стремясь поскорее избавиться от неприятного знакомства.
Но это было не так‑то просто: через минуту спутница не бегом, а огромными, неженскими шагами догнала перепуганную девушку. Обращение ее стало более почтительным, чем раньше, но голос звучал по‑прежнему грубо и неприятно, да и весь вид вызывал в девушке смутную, но непреодолимую тревогу.
— Извините чужеземку, прекрасная мисс Алиса, — заговорила она, — что не сумела отличить даму из знатного семейства от деревенской девушки; простите мои вольные речи, они не подходят к вашему титулу и положению в обществе; боюсь, что прогневила вас.
— Вовсе нет, — отвечала Алиса, — но, добрая женщина, я уже близко от дома; не трудитесь провожать меня дальше… Я же вас совсем не знаю.
— Но это не значит, что и мне вовсе неизвестна ваша судьба, прекрасная мисс Алиса, — сказала незнакомка. — Взгляните на мое смуглое лицо — в Англии такие не родятся; на моей родине кожа чернеет от солнца, но оно вознаграждает нас искрами знаний, недоступных тем, кто вырос в вашем прохладном климате. Дайте мне взглянуть на вашу ручку. — Она попыталась схватить ее. — Обещаю, вы услышите только приятное.
— Я уже слышу неприятное, — с достоинством остановила ее Алиса, — вы бы лучше шли со своей ворожбой и гаданием к простым поселянкам… Мы, дворяне, считаем, что это либо обман, либо знания, полученные нечистым путем.
— Однако ж, ручаюсь, вам было бы приятно услышать кое‑что про одного полковника, которого злая доля разлучила с родными; вы бы ничего не пожалели, если бы узнали, что увидитесь с ним через денек‑другой, а может быть, и раньше.
— Не понимаю, о чем ты говоришь, добрая женщина. Если ты просишь милостыню, вот тебе серебряная монетка — больше у меня в кошельке ничего нет.
— Жалко брать у вас последнее, — заметила женщина, — но придется… Ведь во всех сказках великодушные принцессы сначала должны заслужить расположение добрых фей, а потом уже те оказывают принцессам покровительство.
— Возьми… Возьми… Отдай кувшин и ступай, — проговорила Алиса, — вон идет слуга моего отца…
Джослайн, Джослайн, сюда!
Старая гадалка поспешно опустила что‑то в кувшин, когда передавала его Алисе, зашагала размашистым шагом и скрылась в чаще леса.
Бевис повернул было назад, чтобы пуститься по следам подозрительной особы, но потом в нерешительности подбежал к Джолифу и стал ласкаться к нему, точно просил совета и поддержки. Джослайн успокоил его, подошел к своей молодой госпоже и в удивлении спросил, что случилось, чего она так испугалась. Алиса уже несколько пришла в себя от безотчетной тревоги: поведение незнакомки, наглое и назойливое, ничем ей не угрожало. Поэтому она сказала только, что встретила у источника Розамунды какую‑то гадалку и с трудом от нее отделалась.
— Ах, цыганка‑воровка! — вскричал Джослайн. — Почуяла уже, что кладовые у нас полны провизией…
У этих бродяг нюх, точно у воронов на падаль. Оглянитесь‑ка, мисс Алиса, во всем ясном небе на милю вокруг вы не увидите ни одного ворона, а стоит только где‑нибудь на лугу пасть барану, их слетятся дюжины; не успеет еще бедная скотина издохнуть, как они принимаются каркать, точно сзывают друг друга на пир.
Вот так и эти бессовестные попрошайки. Нечего подать, так никого и не увидишь, а завелись в котле куски говядины — они сразу прибегут за подачкой, — Ты так гордишься своим новым запасом, Джослайн, — заметила Алиса, — что тебе кажется, все на него зарятся. Не думаю, чтобы эта женщина посмела и близко подойти к нашей кухне.
— Да уж, ей бы не поздоровилось, — проворчал Джослайн, — угощу так, что будет сыта по горло…
Давайте‑ка кувшин, мисс Алиса, мне его больше пристало нести, чем вам… Что это? На дне что‑то позвякивает! Камешков вы, что ли, набрали вместе с водой?
— Мне показалось, что эта женщина бросила что‑то в кувшин, — сказала Алиса.
— Надо бы посмотреть. Верно, какое‑нибудь колдовство, а у нас в Вудстоке и так хватает дьявольщины… Пожертвуем водой, я сбегаю, опять наберу.
Он вылил воду на траву и нашел на дне кувшина золотое кольцо с рубином, по виду довольно ценное.
— Будь я не я, если это не колдовство. Мой совет вам, мисс Алиса, выбросьте вы эту штуковину. Подарки из таких рук — это вроде жалованья, которое дьявол выплачивает, когда вербует к себе в полк колдунов: кто возьмет хоть горошину, на всю жизнь станет рабом его. Вы вот сейчас глядите на эту безделушку, а завтра она станет оловянная с простым камешком, — А я думаю, Джослайн, лучше отыскать эту смуглянку и отдать ей кольцо: вещь, должно быть, ценная.
Разыщи ее и обязательно отдай. Оно такое дорогое, что жаль бросать.
— Ох, уж эти мне женщины, — проворчал Джослайн, — самая стойкая, и та польстится на побрякушку… Послушайте, мисс Алиса, вы такая молодая и красивая — не давайте себя завербовать в полк к ведьмам.
— Пока ты не колдун, мне нечего бояться, — ответила Алиса, — а сейчас поспеши к источнику — наверно, ты еще застанешь там эту женщину. Скажи ей, что Алисе Ли не нужны ее подарки, как не нужно и ее общество.
С этими словами Алиса продолжала свой путь в замок, а Джослайн отправился к источнику Розамунды выполнять ее поручение. Но у источника никакой гадалки не было, а продолжать поиски дальше Джослайн не стал.
«Кольцо потаскуха, видно, у кого‑нибудь стащила, — рассуждал егерь сам с собой, — и если оно стоит хоть несколько ноблей, пусть уж лучше останется в честных руках, чем у бродяги. Господин мой имеет право на всякую вещь, которую найдут в его владениях, а, уж конечно, такое кольцо из рук цыганки — все равно что находка. Поэтому я со спокойной совестью оставлю его у себя. Пусть пойдет на пополнение хозяйства сэра Генри, прорех там хватает.
Слава тебе господи, военная служба научила меня ловчить — это ведь заповедь кавалериста. Но, пожалуй, черт возьми, лучше показать кольцо Маркему Эверарду и спросить у него совета… Он ведь у нас главный советчик во всех делах мисс Алисы, а во всех делах церкви, государства и сэра Генри Ли — ученый доктор, которого я не назову по имени… И пусть мои кости бросят коршунам и воронам, если я не разбиваюсь, кому можно доверять, а кому нет».
Глава XIX
Прием суровый и недружелюбный
Неопытному путнику грозит
В чужом краю.
«Двенадцатая ночь»
Наступил обеденный час, и некоторая суета, царившая в замке, показывала, что немногочисленные верные слуги стремились отпраздновать возвращение старого баронета.
На стол поставили огромный кубок, на котором в виде барельефа был изображен архангел Михаил, сразивший сатану; Джослайн и Фиби ревностно прислуживали: Джослайн стоял за стулом у сэра Генри, .а Фиби — у своей молодой госпожи; торжественно и точно соблюдая ритуал, они восполняли недостаток более многочисленной свиты, — За здоровье короля Карла! — провозгласил старый баронет, передавая дочери массивный кубок. — Выпей, дорогая, ничего, что этот эль остался от бунтовщиков, я выпью после тебя. Тост облагородит напиток, пусть даже его варил сам Нол.
Девушка пригубила кубок и вернула его отцу, который сделал основательный глоток.
— Не буду призывать на них благословения божьего, — сказал он, — но, должен признать, эль у них превосходный.
— Что ж тут удивительного, сэр, хмель им легко достается, экономить не приходится, — заметил Джослайн.
— Правильно! — вскричал баронет. — Допивай‑ка кубок за такую отменную шутку.
Верный слуга не заставил себя долго просить и выпил за здоровье короля. Поставив кубок обратно на стол, он поклонился и сказал, с торжествующим видом посматривая на архангела:
— У меня сейчас была перепалка с одним красномундирником из‑за архангела Михаила.
— С красномундирником?.. Ты что?.. С каким красномундирником? — запальчиво вскричал старик.
Разве кто‑нибудь из этих плутов еще слоняется по Вудстоку? Сейчас же спусти его с лестницы, Джослайн!.. Знаем мы этих гэллоуэйских жеребцов!
— Изволите видеть, ваша милость, он здесь по делу остался и скоро уберется… Это тот самый, с которым у вашей чести была в лесу стычка.
— Ну да, я сполна с ним расквитался в зале, ты ведь сам видел… В жизни я так здорово не фехтовал, Джослайн. Этот парень, секретарь что ли, не такой уж отъявленный негодяй, как большинство этих бунтовщиков, Джослайн. Хорошо фехтует.., превосходно.
Я вот посмотрю, как ты завтра схватишься с ним в зале, только, боюсь, он тебе не по плечу. Я‑то ведь знаю твое умение.
Баронет говорил это не без оснований; время вт времени он состязался с Джослайном на рапирах, и Джослайн всегда обнаруживал свою силу и ловкость — лишь настолько, чтобы победа баронета не казалась слишком легкой. Как преданный слуга, он всегда в конце концов сдавался своему господину.
— И что же этот круглоголовый секретарь говорил о кубке архангела Михаила?
— Да он издевается над ним, говорит, что он немногим лучше вефильского золотого тельца. Я ему сказал, чтобы он не смел так говорить, пусть назовет, кто из круглоголовых святых сразил сатану так здорово, как архангел Михаил, вон как вырезано на кубке.
Он сразу и замолк… А еще он поражался, как это ваша милость и мисс Алиса не боитесь ночевать в доме, где творятся такие дела, не говоря уже про Джоун и про меня, раз вашей милости угодно, чтобы мы оставались здесь. На это я ответил, что мы не боимся ни чертей, ни домовых, у нас каждый вечер читают молитвы англиканской церкви.
— Ты с ума сошел, Джослайн! — вскричала Алиса. — Ты ведь знаешь, с какой опасностью для себя и для нас почтенный доктор читает эти молитвы.
— Ох, мисс Алиса, — отвечал в замешательстве Джослайн, — можете быть уверены, я ни словом не обмолвился про доктора… Нет, нет… Я не открыл ему секрет, что у нас есть такой достойный капеллан…
Сдается мне, я раскусил этого проходимца… Мы с ним спелись, и теперь нас водой не разольешь — ничего, что он отъявленный фанатик.
— Смотри, не очень‑то ему доверяй, — заметил баронет, — боюсь, ты уже наделал глупостей, и достойному капеллану будет небезопасно прийти сюда, когда стемнеет, по нашему уговору. У этих индепендентов нюх как у ищеек, они чуют верноподданного, как бы он ни замаскировался.
— Если ваша честь опасается, — отвечал Джослайн, — я охотно пойду встретить доктора и доставлю его в замок через потайной ход прямо в эту комнату; сюда‑то этот парень Томкинс, конечно, не посмеет войти; доктор может остаться ночевать в Вудстокском замке, это будет самое разумное, а если ваша честь считает, что для безопасности лучше перерезать этому парню глотку, то я готов, мне это ничего не стоит.
— Боже избави! — вскричал баронет. — Он под нашей крышей, он наш гость, хоть и незваный… Ступай, Джослайн, в наказание за длинный язык ты в ответе за безопасность почтенного доктора, охраняй его пока он у нас. Теперь ведь октябрь; если он проведет еще ночь‑другую в лесу, этому достойному человеку придет конец.
— Уж скорее нашему октябрьскому пиву придет конец от него, чем ему от Наших октябрьских ночей, — заметил егерь и отошел в сторону под одобрительный смех своего патрона.
Егерь свистнул Бевису, чтобы тот помог ему нести сторожевую службу, получил точные указания, где скорее всего можно найти капеллана, и заверил своего хозяина, что сделает все для его безопасности. Убрав со стола, слуги удалились, а старый баронет опустился в свое кресло и предался думам, гораздо более приятным, чем те, что тяготили его все последнее время.
Скоро он погрузился в глубокий сон. Дочь его на цыпочках прошла через комнату, взяла свое рукоделье, уселась возле отца и принялась вышивать; время от времени она с нежностью поглядывала на отца, чувствуя себя его ангелом‑хранителем, ревностным, если не всесильным. Когда солнце зашло и в комнате стемнело, она хотела было приказать принести свечи, но вспомнила, какое неудобное ложе было у отца в хижине Джослайна, и решила не тревожить крепкий и освежающий сон — им старик, несомненно, наслаждался впервые за последние два дня.
Самой ей ничего не оставалось, как тихонько сидеть и смотреть в одно из больших окон; это было то самое окно, через которое Уайлдрейк когда‑то наблюдал, как пировали Томкинс с Джослайном; она следила за облаками. Ленивый ветер порой отгонял их от огромного диска полной луны, иногда облака сгущались и закрывали ее свет. Не знаю почему, но созерцание царицы ночи как‑то особенно волнует воображение.
Она, как обычно говорят, плывет среди облаков, не имея сил их рассеять, а облака бессильны полностью затмить ее блеск. Луна удивительно напоминает добродетель, терпеливо и спокойно прокладывающую себе путь среди нападок, и похвала — добродетель так совершенна сама по себе, что не может не вызвать всеобщего преклонения, но как часто от глаз всего мира ее заслоняют страдания, горе и злословие!
Алиса, может быть, тоже предавалась подобным мыслям, как вдруг с изумлением и испугом увидела, что кто‑то лезет в окно и заглядывает в комнату. Боязнь сверхъестественного ни на секунду не встревожила Алису, она слишком привыкла к месту, в котором находилась, — люди не видят привидений там, где. живут с детства. В стране, разоренной войной, опаснее всего мародеры; эта мысль вселила в Алису, всегда отличавшуюся самообладанием, такую отчаянную решимость, что она схватила пистолет со стены, где висело огнестрельное оружие; у нее хватило присутствия духа прицелиться в непрошеного гостя и только тогда криком разбудить отца. Она действовала еще проворнее, потому что фигура, смутно маячившая в. окне, чем‑то напоминала женщину, которую она встретила у источника Розамунды — незнакомка еще тогда показалась ей крайне неприятной и подозрительной.
Отец ее в это время схватил шпагу и ринулся вперед, а человек в окне, встревоженный шумом, хотел было спуститься обратно на землю, но оступился, как когда‑то кавалер Уайлдрейк, и с шумом полетел вниз.
Объятия нашей нежной матери‑земли не спасли его: послышался лай и рычание Бевиса, который подскочил и набросился на незнакомца, не давая ему — или ей — подняться на ноги.
— Держи его, только не кусай, — приказал старый баронет. — Алиса, ты королева среди всех девиц!
Стой здесь, а я побегу схвачу негодяя.
— Нет, дорогой батюшка, ради бога не ходите! — вскричала Алиса. — Джослайн сейчас придет… Слышите? Это его голос.
Под окном действительно началась суматоха и, замелькали огни, люди с фонарями окликали друг друга приглушенными голосами, какими обычно говорят, когда хотят, чтобы слышали только те, к кому обращаются. Потому человек, которому. Бевис не давал подняться, потерял терпение, забыл осторожность и закричал:
— Эй, Ли.., лесничий.., убери пса, или мне придется его пристрелить.
— Посмей только, — ответил из окна сэр Генри, — и я тут же прострелю тебе голову… Воры, Джослайн, воры! Беги сюда, хватай мошенника!.. Держи его, Бевис!
— Назад, Бевис! Постойте, сэр! — закричал Джослайн. — Иду, сэр Генри… Святой Михаил, я с ума сойду!
Страшная мысль мелькнула вдруг в уме Алисы: может быть, Джослайн изменил им, иначе зачем бы ему отзывать верного пса от этого негодяя, вместо того чтобы приказать схватить его? У отца ее, вероятно, родилось такое же подозрение: он поспешно отступил от окна, залитого лунным светом, привлек к себе дочь и спрятался в тень, так, чтобы их не видно было снаружи, а сами они могли слышать все, что там происходит. Джослайн, по‑видимому, вмешался и прекратил поединок между Бевисом и его пленником: снизу доносился только шепот, как будто люди советовались, что делать дальше.
— Все стихло, — произнес один голос, — я влезу первый и проложу дорогу.
Тут в окне показался чей‑то силуэт; распахнув окно, человек вскочил в гостиную. Но не успел он спрыгнуть на пол и твердо стать на ноги, как старый баронет, ждавший наготове со шпагой в руке, сделал, отчаянный выпад, и незваный гость упал на землю.
Джослайн, взобравшись вслед за ним с затемненным фонарем в руке, увидел, что произошло, и в ужасе закричал:
— Отец небесный! Он убил собственного сына!
— Нет, нет… Говорю вам, нет! — вскричал упавший молодой человек — это действительно был Альберт Ли, единственный сын старого баронета, — я совсем не ранен, не шумите, заклинай вас… Скорее огня!
Он быстро вскочил с пола, выпутываясь из плаща, пронзенного вместе с камзолом шпагой старого кавалера; к счастью, удар клинка, задержанный плащом, не задел тела Альберта и прошел под мышкой, прорезав камзол, а эфес шпаги, нанеся ему удар в бок, свалил его на пол.
Между тем Джослайн умолял всех молчать, заклиная каждого в отдельности:
— Тише! Ради сохранения жизни вашей, тише!
Ради царствия небесного, тише! Помолчите хоть несколько минут, от этого зависит наша жизнь.
С быстротой молнии он раздобыл фонарь, и тут все увидели, что сэр Генри Ли, услышав роковые слова, упал навзничь в кресло и лежит бледный и недвижимый, без признаков жизни.
— Брат, да как же ты мог так вернуться домой? — вскричала Алиса.
— Не спрашивай меня… Господи боже, за что ты меня караешь?
Он вглядывался в отца, который с безжизненным лицом, с беспомощно повисшими руками походил скорее на мертвеца или на изваяние, чем на человека, в котором еще теплится жизнь.
— Неужели я спасся от смерти только для того, чтобы стать свидетелем такого зрелища? — в отчаянии промолвил Альберт, простирая руки к небу.
— Мы обречены нести крест, который определен нам небом, юноша. Мы влачим наше существование, пока это угодно небу. Дайте мне подойти.
К ним приблизился тот самый священник, который читал молитвы в хижине Джослайна.
— Воды, — приказал он, — скорее!
Услужливые руки и легкая поступь Алисы немедленно пришли ему на помощь. Находчивая и заботливая, она никогда не предавалась бесплодным стенаниям, пока была еще хоть искра надежды; так и теперь она проворно принесла все, что потребовал священник.
— Это только обморок, — сказал он, пощупав пульс у сэра Генри, — обморок от сильного и внезапного потрясения. Не унывай, Альберт! Ручаюсь тебе, это всего лишь обморок… Подайте чашку, милая Алиса, и повязку или бинт. Придется пустить ему кровь… Дайте ароматическую соль, если есть под рукой, дорогая Алиса.
В то время как Алиса подавала чашку и бинт, заворачивала отцу рукав и, казалось, предугадывала все распоряжения достойного доктора, брат ее, не внимая словам, не слушая никаких утешений, стоял, сжав кулаки и простирая руки к небу, безмолвно, как статуя, олицетворяющая глубокое отчаяние. Его окаменевшее лицо выражало только одну мысль: «Вот труп моего отца, это я убил его своей неосторожностью».
Но когда, после надреза ланцетом, показалась кровь, которая сперва медленно закапала, а затем побежала струйкой, после того, как старику смочили виски холодной водой и дали понюхать ароматические соли и он, слегка вздрогнув, пошевелился, Альберт Ли очнулся, бросился к ногам священника и, если бы тот позволил, покрыл бы поцелуями его башмаки и край одежды.
— Встань, неразумный юноша, — с укоризной сказал достойный священник, — долго ли это будет продолжаться! Преклони колена перед господом, а не перед недостойнейшим из слуг его. Вы уже были однажды спасены от великой опасности, и, если хотите заслужить милосердие божие, помните — вашу жизнь сохранили не для того, о чем вы сейчас помышляете.
Уходите вместе с Джослайном… Вспомните свой долг, уверяю вас, вашему отцу лучше будет не видеть вас, когда он очнется… Ступайте.., ступайте в парк и приведите сюда вашего слугу.
— Благодарю, благодарю, тысячу раз благодарю! — вскричал Альберт Ли и, выскочив в окно, исчез так же неожиданно, как и появился. Джослайн последовал за ним той же дорогой.
Алиса теперь несколько успокоилась. Видя, как убежали Альберт и Джослайн, она не могла удержаться, чтобы не спросить почтенного пастора:
— Дорогой доктор, ответьте мне на один только вопрос. Мой брат Альберт действительно был здесь, или мне почудилось все то, что произошло за последние десять минут? Не будь здесь вас, я бы подумала, что все это сон: этот страшный удар шпагой, старик, бледный как мертвец, воин в безмолвном отчаянии…
Мне кажется, я видела все это во сне.
— Может быть, вы и спали‑, милая Алиса, — ответил доктор, — но хорошо, если у всякой сиделки будет столько проворства: вы во сне лучше ухаживали за нашим больным, чем старые сони наяву. Но ваш сон вышел из роговых ворот, душенька, на досуге я вам объясню, что это значит. Да, это действительно был Альберт, и он сюда вернется.
— Альберт? — повторил сэр Генри, — кто это называет имя моего сына?
— Я, мой добрый патрон, — ответил доктор, — позвольте перевязать вам руку.
— Рану перевязать? Охотно, доктор, — сказал сэр Генри, приподнимаясь и постепенно припоминая, что случилось, — я помню, еще в былые времена ты был врачевателем не только души, но и тела; в моем полку ты исполнял обязанности и капеллана и хирурга.
Но где же негодяй, которого я убил? Никогда в жизни не наносил я такого ловкого удара! Шпага моя прошла насквозь между ребер. Он должен быть убит, или рука моя утратила свою ловкость.
— Никто не убит, — отвечал доктор, — возблагодарим за это господа, ведь пострадали бы только свои.
Ранены лишь плащ и камзол, искусному портному придется потрудиться, чтобы их вылечить. А последним вашим противником был я, вот выпустил у вас немного крови, единственно для того, чтобы подготовить вас к радостной и неожиданной встрече с сыном. Поверьте, за ним гнались по пятам, когда он уходил из Вустера и пробирался сюда; здесь мы вместе с Джослайном позаботимся о его безопасности.
Вот почему я и уговаривал вас принять предложение племянника и вернуться в старый замок: тут можно укрыть сотню людей, хотя бы их разыскивала целая тысяча. В мире нет лучшего места для игры в прятки.
Я это докажу, когда получу возможность издать свои «Чудеса Вудстока».
— А мой сын, мой дорогой сын, — нетерпеливо спросил баронет, — отчего я не вижу его здесь? Почему вы раньше не сказали мне об этом радостном событии?
— Потому что я не знал точно, куда он направится, — объяснил доктор, — я думал, он скорее станет пробираться к побережью, и считал, что лучше сообщить вам о его судьбе, когда он будет уже в безопасности на пути во Францию. Мы с ним так и условились, что я вам все сообщу, когда приду сюда сегодня. Но в замке есть красномундирник, а мы не хотим, чтобы он видел больше того, что невозможно скрыть. Поэтому мы не рискнули войти через холл и бродили вокруг замка. Альберт тут и сказал нам, что в детстве, для забавы, часто лазал в это окно. С нами был юноша, который захотел проделать этот опыт — огня в комнате не было, а лунный свет мог выдать наше присутствие Но нога его сорвалась, а тут подоспел и наш друг Бевис.
— Да уж, вы действовали довольно неосторожно, — заметил сэр Генри, — напали на гарнизон без всякого предупреждения. Ну, а что же мой сын Альберт? Где он? Дайте мне взглянуть на него!
— Потерпите немножко, сэр Генри, — остановил его доктор, — подождите, пока восстановятся ваши силы…
— Буду я еще ждать, пока они восстановятся, приятель! — вскричал баронет, в котором начала пробуждаться прежняя строптивость. — Разве ты не помнишь, как я целую ночь пролежал на поле после сражения при Эджхилле, как бык истекая кровью из пяти ран? И через полтора месяца опять был в строю.
А ты тут толкуешь о нескольких каплях крови из царапинки как от кошачьего коготка.
— Ну что ж, раз вы такой храбрый, — отвечал доктор, — пойду позову вашего сына. Он недалеко.
С этими словами он вышел из комнаты, сделав Алисе знак, чтобы она оставалась около отца на случай, если приступ слабости повторится.
К счастью, сэр Генри, видимо, совсем не помнил истинной причины своего испуга, когда он, словно пораженный громом, лишился чувств. Он еще несколько раз возвращался к разговору о том, какие страшные последствия мог иметь удар его шпаги, этот страмасон, как он его называл, но у него и в мыслях не было, что опасность угрожала его собственному сыну. Алиса, довольная тем, что отец забыл об этой страшной подробности (человек часто забывает, от какого удара или внезапного потрясения он упал в обморок), старалась избежать всяких разговоров, ссылаясь на общую суматоху. А через несколько минут все дальнейшие расспросы прекратились с появлением Альберта, который в сопровождении доктора вошел в комнату и бросился в объятия отца и сестры.
Глава XX
Так как же звать тебя, пострел упрямый?
Да, вспомнил: Джейкоб. Словом, он — тот самый.
Крабб
Альберт Ли вновь оказался в кругу любящей семьи.
Встретившись в пору тяжких невзгод, все трое были счастливы уже тем, что могут теперь переживать их вместе. Они снова и снова бросались друг к другу в объятия, давая волю тем сердечным излияниям, которые выражают и вместе с тем облегчают душевное волнение. Наконец они немного успокоились; сэр Генри все еще держал вновь обретенного сына за руку, но к нему уже вернулось его обычное самообладание.
— Значит, ты участвовал в последнем нашем сражении, Альберт, — сказал он, — и видел, как королевские знамена навсегда склонились перед бунтовщиками?
— Так оно и было, — ответил молодой человек, — под Вустером мы все поставили на карту и — увы! — все проиграли; а Кромвелю опять повезло, как, впрочем, везет всюду, где он только ни появится.
— Ну, это до поры, до времени, до поры, до времени, — возразил отец. — Говорят, этот дьявол силен тем что возвеличивает и награждает своих любимцев, но недолго они будут пользоваться его милостями.
Ну, а король?.. Король… Альберт, что с королем?
Шепни мне на ухо… Подойди сюда.., ближе, ближе!
— По последним достоверным сведениям, он спасся и отплыл из Бристоля.
— Слава богу!.. Слава богу!.. — воскликнул баронет. — Где ты его оставил?
— Почти всех наших солдат зарубили мечами у моста, — ответил Альберт, — но я сопровождал его величество в числе пятисот офицеров и дворян, полных решимости отдать за него жизнь; когда же такой многочисленный и заметный отряд привлек внимание врага и в погоню за ним бросилось все неприятельское войско, его величество повелел нам удалиться, поблагодарив и утешив нас всех, и обратился к каждому из нас с несколькими милостивыми словами. Вам, сэр, он послал свой королевский привет и говорил такие лестные слова, что мне даже не пристало их здесь повторять.
— Нет, я хочу услышать каждое слово, мой мальчик, — возразил сэр Генри. — Ведь если я буду уверен, что ты исполнил свой долг и что король Карл это признает, это утешит меня во всем том, что мы потеряли и выстрадали; неужели же ты из ложного стыда хочешь лишить меня этого утешения?.. Нет, я заставлю тебя повторить слова короля, хотя бы мне пришлось вытянуть их клещами!
— Зачем же? Я повторю и так, — возразил молодой человек. — Его величеству угодно было повелеть, чтобы я передал вам от его имени, что если сын сэра Генри Ли и не может опередить своего отца, состязаясь с ним в преданности королю, он, во всяком случае, идет за ним следом и скоро его догонит.
— Он это сказал? — воскликнул баронет. — Старик Виктор Ли с гордостью будет взирать на тебя, Альберт!
Однако я совсем забыл: ты, наверно, устал и проголодался?
— Конечно, сэр, — ответил Альберт, — но ко всему этому я за последнее время привык — приходится терпеть многое ради безопасности.
— Джослайн! Эй, Джослайн!
Вошедший егерь получил приказание тотчас же приготовить ужин.
— Мой сын и доктор Рочклиф умирают от голода, — пояснил баронет.
— А там внизу есть еще один малый, — сказал Джослайн, — он говорит, что он паж полковника Альберта; его брюхо тоже дает звонок к ужину, да еще как громко! Сдается мне, он может съесть лошадь, как говорят в Йоркшире, ту ее часть, что за седлом. Пусть бы он ужинал в буфетной — он уже умял целый каравай хлеба с маслом, Фиби едва успевала нарезать куски, а он ни на миг не дал передышки желудку, — но, право, мне все же кажется, что лучше ему быть у вас на глазах, иначе того и гляди спустится вниз секретарь и станет задавать ему каверзные вопросы. А он к тому же еще и горяч, как все эти пажи из благородных, и очень падок до женщин.
— Про кого это он говорит? Что это у тебя за паж, и почему он ведет себя так непристойно? — спросил сэр Генри.
— Это сын моего близкого друга, благородного шотландского лорда, который сражался под знаменами великого Монтроза, а потом присоединился в Шотландии к королю и вместе с ним дошел до Вустера. Мой друг был ранен накануне битвы и заклинал меня позаботиться о юноше; так я и сделал, хоть, по правде говоря, и не совсем охотно; но смел ли я отказать отцу? Ведь он просил, быть может, на смертном одре, чтобы я спас его единственного сына!
— Ты заслужил бы петлю, если бы поколебался, — сказал сэр Генри, — самое маленькое деревце всегда может приютить кого‑то в своей тени, и мне отрадно думать, что старое родовое древо Ли еще не совсем засохло и может укрыть того, кто попал в беду. Позови этого юношу — он благородной крови, и теперь не время для церемоний: пусть сидит с нами за одним столом, хоть он и паж, а если ты не обучил его хорошим манерам, ему не вредно будет поучиться у меня.
— Вы уж извините его тягучий шотландский говор, сэр, — сказал Альберт, — хотя я знаю, такое произношение вам не нравится.
— Не без причины, Альберт, — ответил сэр Генри, — не без причины. Кто затеял все эти распри?
Шотландцы. Кто поддержал парламент, когда его дело было почти проиграно? Опять шотландцы. Кто выдал короля, своего земляка, когда он искал у них защиты? Снова шотландцы. Но ты говоришь, что отец этого юноши сражался на стороне благородного Монтроза, а ради такого человека, как доблестный маркиз, можно простить недостатки целого народа.
— Да к тому же, отец, — сказал Альберт, — хоть это малый неучтивый и своенравный и, как вы увидите, немножко упрямый, у короля нет более верного друга во всей Англии; когда бы ни представился случай, мой паж всегда отважно сражался за нашего государя. Но почему это он до сих пор не идет?
— Он принял ванну, приказав приготовить ее немедленно, — ответил Джослайн, — да еще распорядился за это время накрыть стол к ужину; он так повелевает всеми окружающими, как будто приехал в старый замок своего отца, а там, бьюсь об заклад, ему долго пришлось бы ждать, пока кто‑нибудь его бы услышал.
— Вот как! — удивился сэр Генри. — Ну, видно, это боевой петушок, раз он так рано научился кукарекать Как его зовут?
— Как его зовут? Я все забываю, такое трудное имя, — ответил Альберт. — Его зовут Кернегай, Луи Кернегай, а отец его был лорд Килстьюерс из Кинкардиншира.
— Кернегай, и Килстьюерс, и Кин.., как там дальше? Право, — сказал баронет, — у этих северян такие имена и титулы, что по ним сразу можно узнать их происхождение; они звучат так, словно северо‑западный ветер ревет и бушует среди вереска и скал.
— Тому виною резкость кельтских и саксонских диалектов, — заметил доктор Рочклиф, — их следы, согласно Верстигену, до сих пор сохранились в северных частях нашего острова. Но тише… Вот несут ужин, а вместе с ним жалует и мистер Луи Кернегай.
Тут действительно появились Джослайн и Фиби и стали подавать ужин, а вслед за ними, опираясь на огромную суковатую палку и принюхиваясь, как ищейка, бегущая по следу, — его внимание, очевидно, больше всего привлекала вкусная пища, которую несли перед ним, — вошел мистер Луи Кернегай и без особых церемоний сел за дальний конец стола.
Это был высокий тощий малый с копной волос огненно‑рыжего цвета, как у многих его соотечественников; характерная для шотландцев резкость черт еще усиливалась у него благодаря контрасту цвета волос со смуглым лицом — оно почти почернело от солнца, дождя и ветра, действию которых подвергались все преследуемые роялисты, принужденные скрываться и кочевать с места на место. Его манера держаться отнюдь к нему не располагала: она представляла собой смесь неловкости и дерзости и служила замечательным примером того, что отсутствие воспитания может совмещаться с поразительной самоуверенностью. На лице у пажа, по‑видимому, были свежие царапины, — доктор Рочклиф старательно украсил его несколькими заплатками из пластыря, еще сильнее подчеркнувшими природную резкость, которой отличались черты юноши. Однако глаза у него были блестящие и живые, и, хотя он был некрасив и даже почти безобразен, что‑то в лице его говорило о проницательности и решимости.
Если костюм Альберта совсем не приличествовал ему, как сыну сэра Генри Ли и командиру королевского полка, то одежда пажа была уж и вовсе изношена. Рваная зеленая куртка под действием солнца и дождя приобрела сотню разных оттенков, так что ее первоначальный цвет едва можно было определить; огромные заплатанные башмаки, кожаные штаны — такие, как носят крестьяне, — чулки из грубой серой шерсти — вот как был одет этот достойный юноша; он прихрамывал и от этого казался еще более неуклюжим, но в то же время хромота его свидетельствовала о том, как много ему пришлось выстрадать. С виду он так походил на тех, кого в просторечии называют чудаками, что даже Алисе он показался бы смешным, если бы не вызывал в ней чувства жалости.
Прочли молитву, и молодой сквайр из Дитчли, а также и доктор Рочклиф с усердием воздали должное ужину; по всему было видно, что им давно не приходилось пробовать такой вкусной и обильной еды. Но их старания были детской игрой по сравнению с подвигами шотландского юноши. Никто бы не поверил, что он перед тем съел столько хлеба с маслом, стараясь заморить червячка; напротив, у него был такой аппетит, как будто он постился девять дней. Баронет был склонен думать, что сам дух голода, покинув родные северные края, почтил его своим посещением, а мистер Кернегай, словно боясь хоть на мгновение оторваться от своего дела, не смотрел ни вправо, ни влево и не говорил никому ни слова.
— Я рад, что вы с аппетитом едите наши деревенские кушанья, молодой джентльмен, — обратился к нему сэр Генри.
— Хлебец у вас недурен, сэр, — ответил паж, — а коли сыщется еще и мясо, так за аппетитом дело не станет. Но, по правде сказать, он у меня накопился уже дня за три, за четыре, а еды у вас на юге маловато, и достать ее мудрено; поэтому, сэр, я хочу наверстать упущенное, как сказал волынщик из Слиго, уплетая бараний бок.
— Вы выросли в деревне, молодой человек, — сказал баронет, который, как было принято в его время, требовал от младшего поколения суровой дисциплины. — Впрочем, если судить по молодежи Шотландии, которую я в старину видел при дворе покойного короля, то аппетит у них был меньше, зато у них было больше.., больше…
Пока он подыскивал выражение помягче, чтобы заменить слова «хороших манер», гость закончил фразу по‑своему:
— Больше еды — возможно; тут им повезло.
Сэр Генри посмотрел на него с изумлением и замолчал. Его сын счел нужным вмешаться.
— Дорогой отец, — сказал он, — подумайте, сколько времени прошло с тридцать восьмого года, когда впервые начались волнения в Шотландии! Конечно, неудивительно, что пока шотландские бароны беспрерывно сражались на поле битвы то против одних врагов, то против других, воспитанием детей они, естественно, пренебрегали, поэтому ровесники моего друга лучше умеют владеть мечом или метать копье, чем учтиво вести себя в обществе.
— Причина достаточная, — согласился баронет, — и раз ты говоришь, что твой паж — мастер сражаться, у нас он, ей‑богу, не будет терпеть недостатка в еде.
Посмотри, как свирепо он поглядывает на то холодное баранье филе; ради бога, положи ему это филе целиком на тарелку.
— Мне все годится — и кусок и упрек, — сказал достойный мистер Кернегай, — ведь голодной дворняжке пинок нипочем, коли его вместе с костью дают.
— Ну, Альберт, бог меня прости, пусть даже это сын шотландского пэра, — сказал сэр Генри Ли, понизив голос, — хоть у него и род старинный, и дворянство, и поместье в придачу, если оно у него есть, я бы не поменялся с ним манерами, даже будь я английский пахарь. Он съел, клянусь всем святым, добрых четыре фунта мяса, вцепился в него зубами, как волк в мертвую лошадь. А, наконец: он собирается выпить! Так!
Обтирает губы и обмывает пальцы в полоскательнице, и — смотрите‑ка! — салфетку берет! У него все‑таки есть кое‑какие манеры!
— Желаем всей честной компании доброго здравия! — сказал благородный юноша и сделал глоток, соответствующий количеству проглоченной пищи.
Затем он неловко бросил нож и вилку на тарелку, оттолкнул ее на середину стола, вытянул ноги так, что уперся пятками в пол, сложил руки на плотно набитом животе и откинулся на спинку стула; по лицу его было видно, что он собрался вздремнуть.
— Итак, достойный мистер Кернегай сложил оружие, — сказал баронет. — Уберите все это со стола и подайте бокалы. Налей всем, Джослайн, — и даже если бы сам дьявол и весь парламент были здесь и слушали нас, пусть бы они узнали, как Генри Ли из Дитчли пьет за здоровье короля Карла и за погибель его врагов!
— Аминь! — произнес чей‑то голос за дверью.
Услышав столь неожиданный отклик, сотрапезники с удивлением переглянулись. Раздался особый внушительный стук, принятый у роялистов, условный сигнал вроде масонского, по которому они, встретившись случайно, обычно узнавали друг друга и сообщали о своих политических убеждениях.
— Опасности нет! — заметил Альберт, знавший этот сигнал. — Это друг, но все‑таки теперь я предпочел бы, чтобы он был подальше.
— А почему же, сын мой, чуждаться нам преданного человека, который, вероятно, хочет разделить нашу обильную трапезу? Ведь у нас не часто бывает лишнее! Пойди, Джослайн, посмотри, кто стучит, и если это надежный человек, безопасный, впусти.
— А если нет, — сказал Джослайн, — так я не позволю ему расстраивать честную компанию.
— Только не давай воли рукам, Джослайн, заклинаю тебя, ты ответишь за это своей жизнью, — сказал Альберт Ли, а Алиса повторила за ним:
— Ради бога, не давай воли рукам.
— Во всяком случае, без надобности, — вставил достойный баронет, — а если потребуется, я ведь и сам могу доказать, что я хозяин в своем доме.
Джослайн Джолиф кивком дал понять, что согласен с обоими мнениями, и на цыпочках пошел обменяться с незнакомцем еще двумя‑тремя таинственными знаками и сигналами, прежде чем открыть дверь.
Здесь нужно заметить, что такого рода тайные общества с разными условными сигналами существовали среди разнузданных и отчаянных роялистов, людей, привыкших к бесшабашной жизни в утратившей дисциплину армии, где все, что напоминало приказ или порядок, считалось признаком пуританства. Эти «горластые ребята» собирались в дешевых пивных и, когда им удавалось заполучить немного денег или небольшой кредит, объявляли, что будут собираться постоянно, — им казалось, что они поддерживают контрреволюцию, — и они провозглашали словами одной из своих излюбленных песенок:
Не уйдем, все пропьем,
Короля на трон вернем!
Вожди роялистов и средние дворяне из старинных семей, люди более строгих нравов, не поощряли таких крайностей, но все же не упускали из виду этих отчаянных храбрецов, способных в случае нужды послужить проигранному делу монархии, и следили за кабачками и подозрительными тавернами, где встречались эти головорезы, подобно тому, как оптовые торговцы знают места, где собираются ремесленники, и могут легко найти их в случае надобности.
Само собой понятно, что среди низших классов, а иногда и среди высших, попадались люди, способные выдать намерения своих сообщников и заговоры, организованные хорошо или неудачно, и донести обо всем правителям государства. Кромвель, в частности, завербовал таких агентов среди роялистов самого высшего круга; это были люди с незапятнанной репутацией, которые, если и стеснялись обвинить и выдать отдельных лиц, без колебания сообщали правительству общие сведения, дававшие возможность раскрыть любой план и заговор.
Но вернемся к нашему рассказу. Гораздо скорее, чем мы успели напомнить читателю эти исторические подробности, Джолиф закончил таинственные переговоры и, убедившись в том, что ему отвечает один из посвященных, открыл дверь и впустил нашего старого друга Роджера Уайлдрейка; тот был в костюме пуританина, как того требовала безопасность и служба у полковника Эверарда. Впрочем, манера носить эту одежду изобличала в нем настоящего кавалера, и если такой костюм обычно не очень‑то ему шел, сейчас он составлял особенно резкий контраст с его манерой держаться и говорить.
Его пуританская шляпа, напоминавшая шляпу Ральфо на гравюрах к «Гудибрасу», или фетровый зонтик, как он ее называл, была лихо надета набекрень, словно испанская шляпа с пером; темный плащ простого покроя с квадратным капюшоном был игриво закинут на плечо, словно плащ из дорогой тафты на алой шелковой подкладке; он щеголял в своих огромных сапогах из телячьей кожи, словно в шелковых чулках и испанских башмаках, украшенных розетками. Словом, у него был вид самого легкомысленного волокиты и кавалера, а самоуверенность взгляда и неподражаемая покачивающаяся походка выдавали его беспечный, самодовольный и легкомысленный нрав, составлявший весьма комичный контраст со строгой простотой одежды.
Впрочем, нельзя отрицать, что, несмотря на эти смешные стороны его характера и некоторую распущенность, приобретенную в молодости из‑за злоупотребления городскими забавами, а потом в бесшабашной жизни солдата, у Уайлдрейка были качества, внушавшие страх и уважение. Он был хорош собой, даже несмотря на вид дерзкого кутилы, весьма решителен и храбр, хотя его хвастливость иногда и давала повод сомневаться в его отваге, был неизменно искренним в своих политических убеждениях; правда, порой он так неосторожно высказывал их и бахвалился ими, что его поведение, вместе со службой у полковника Эверарда, вызывало у осторожных людей недоверие к его искренности.
Вот таким он и вошел в гостиную Виктора Ли; судя по его развязному виду, он был уверен в радушном приеме, хотя на самом деле его появление совсем не обрадовало хозяев. Его самоуверенности очень способствовало одно особое обстоятельство: если жизнерадостный кавалер, согласно своему обету воздержания, в тот вечер и ограничился одним глотком вина, это, несомненно, был глоток очень глубокий и продолжительный.
— Спаси вас господь, джентльмены, спаси вас господь. Приветствую вас, достойный сэр Генри Ли, хотя едва ли я имею честь быть вам знаком. Приветствую вас, почтенный доктор, желаю вам скорого воскрешения погибшей англиканской церкви.
— Добро пожаловать, сэр, — сказал сэр Генри, который по долгу гостеприимства и из братских чувств к преследуемому роялисту отнесся к его вторжению довольно добродушно. — Раз вы сражались или пострадали за короля, сэр, — это для вас достаточное основание явиться сюда и требовать от нас посильной помощи, хотя мы и собрались здесь в семейном кругу.
Но, если не ошибаюсь, вы служите у мистера Маркема Эверарда, у того, что называет себя полковником Эверардом? Если это он вас послал, вы, может быть, желаете говорить со мной наедине?
— Вовсе нет, сэр Генри, вовсе нет. Правда, как и все честные люди, попав по воле злого рока в беду, — вы меня понимаете, сэр Генри, — я рад, так сказать, пользоваться поддержкой моего старого друга и товарища, не изменяя своим принципам и не отказываясь от них, сэр, — я презирал бы себя за это, — короче говоря, я оказываю посильные услуги, когда ему угодно обращаться ко мне. Вот я и приехал сюда с письмом от него к старому круглоголовому сукину сыну, — прошу прощения у этой молодой девицы, я глубоко уважаю ее от локонов до кончиков туфелек.
Итак, сэр, я случайно вынырнул из темноты и вдруг услышал, как вы произносили тост, сэр, который согрел мое сердце, сэр, и всегда будет согревать его, сэр, пока смерть его не заморозит; вот я и осмелился поставить вас в известность о том, что здесь вас услышал честный человек.
Так отрекомендовался мистер Уайлдрейк, а сэр Генри в ответ пригласил его сесть и выпить бокал вина за достославную реставрацию его величества.
Уайлдрейк тут же бесцеремонно уселся на стул возле молодого шотландца и не только поддержал тост хозяина, но и подчеркнул его значительность, исполнив два‑три куплета из своей любимой роялистской песенки: «Король опять свое вернет». Он пропел эту песню от всей души и еще более расположил к себе старого баронета, хотя Альберт и Алиса молча переглядывались, выражая недовольство этим вторжением и желание положить ему конец. Достойный мистер Кернегай или обладал счастливой невозмутимостью характера и не снисходил до того, чтобы обращать внимание на такие мелочи, или в совершенстве умел притворяться равнодушным; он сидел, потягивал вино и грыз орешки, как будто вовсе и не заметил, что к их обществу присоединился лишний человек. Уайлдрейк, которому пришлись по душе и вино и компания, постарался отблагодарить хозяина оживленным разговором.
— Вы упомянули о борьбе и страданиях, сэр Генри Ли; видит бог, они всем нам выпали на долю.
Весь мир знает, как много сэр Генри сделал со времени сражения при Эджфилде всюду, где только обнажались мечи роялистов или развевался королевский флаг. Видит бог, у меня тоже есть кое‑какие заслуги. Меня зовут Роджер Уайлдрейк из Скуоттлсимир, что в Линкольншире; может быть, вы и не слышали, но я был капитаном в легкой кавалерии Ленсфорда, а потом сражался под командованием Горинга. Я прослыл пожирателем детей, сэр, убийцей младенцев.
— Я слышал о подвигах вашего полка, сэр, и если мы поговорим минут десять, может быть, окажется, что некоторые из них я видел собственными глазами.
И имя ваше, сдается мне, я тоже слышал. Пью за ваше здоровье, капитан Уайлдрейк из Скуоттлси‑мир, что в Линкольншире.
— Сэр Генри, я пью за ваше здоровье этот большой бокал, пью, опустившись на колено; я хочу выпить и за этого молодого джентльмена (он посмотрел на Альберта) и за сквайра в зеленой куртке, если считать ее зеленой — цвет что‑то трудно различить.
Во время этой сцены происходило, как говорят в театральной среде, параллельное действие: Альберт шепотом вел разговор с доктором Рочклифом, понижая голос даже больше, чем того хотел бы священник. К чему бы ни относился этот разговор, он не мешал молодому полковнику слышать все, что относилось к главному действию, и время от времени вставлять свое словцо, подобно тому как сторожевой пес чует малейшую тревогу, даже когда всецело занят процессом приема пищи.
— Капитан Уайлдрейк, — сказал Альберт, — мы, то есть мой друг и я, не возражаем против того, чтобы быть общительными в подходящих обстоятельствах, по ведь вы, сэр, сами давно уже страдаете от неурядиц нашего времени и должны знать, что при таких случайных встречах, как эта, люди не называют своих имен, пока их особо об этом не спросят. Представьте себе, что ваш начальник, капитан Эверард, или полковник Эверард, если он действительно полковник, станет допрашивать вас под присягой: совесть ваша будет чиста, когда вы ответите — не знаю, кто предлагал такие‑то тосты.
— Поверьте, у меня есть способ получше, достойный сэр, — ответил Уайлдрейк. — Я, хоть убейте, ни за что не вспомню, предлагались ли вообще эти тосты, — такой уж у меня странный дар забвения.
— Пусть так, сэр, — возразил младший Ли, — но у нас, к сожалению, память хорошая, и мы предпочитаем придерживаться общего правила.
— О, сэр, — ответил Уайлдрейк, — согласен от всего сердца. Я не претендую ни на чье доверие, будь я проклят, и говорил это только потому, что хотел, как полагается, выпить за ваше здоровье.
Тут он затянул песню:
— Эй, наливай в стаканы, в стаканы, в стаканы,
Эй, наливай в стаканы!
Ты трезвый на ногах стоишь,
На брюхо ляжешь пьяный, да, пьяный, да, пьяный!
— Оставь его в покое, — сказал сэр Генри, обращаясь к сыну. — У мистера Уайлдрейка старая выучка, он лихой кавалерист, и нам придется потерпеть: пьют они здорово, но зато и сражаются хорошо. Я никогда не забуду, как однажды примчался их отряд и выручил нас, оксфордских грамотеев, — так они называли полк, где я служил, — из дьявольской переделки во время штурма Брентфорда. Говорю вам, нас и с фронта и с тыла окружили вооруженные копьями мужланы, и нам бы плохо пришлось, но тут легкая кавалерия Ленсфорда — их прозвали «пожирателями детей» — бросилась в атаку прямо на копья и выручила нас.
— Я рад, что вы этого не забыли, сэр Генри, — вмешался Уайлдрейк, — а помните, что сказал офицер из их полка?
— Кажется, помню, — ответил сэр Генри, улыбаясь.
— Ну, так вот: когда нас обступили женщины и стали выть, как настоящие сирены, тут он и спросил:
«А нет ли у вас жирненького ребеночка нам на завтрак?»
— Сущая правда! — подтвердил баронет. — И какая‑то огромная толстая баба вышла вперед с ребенком на руках и предложила его этому «людоеду».
Все сидевшие за столом, кроме мистера Кернегая, который, по‑видимому, считал, что можно есть любую пищу, лишь бы она была вкусная, всплеснули руками от изумления.
— Да, — сказал Уайлдрейк, — вот стерва‑то! Еще раз прошу прощения у барышни, от кончика ленты в волосах до подола юбки, — но эта проклятая тварь оказалась приходской нянькой; она уже получила деньги на ребенка за полгода вперед. Черт побери, я вырвал младенца из рук этой волчицы и решил, хотя видит бог, что я и сам часто жил скудновато, воспитать храброго Завтрака — так я его с тех пор и называю.
Словом, я дорого заплатил за свою шутку.
— Сэр, я уважаю вас за гуманность, — сказал старый баронет, — сэр, благодарю вас за храбрость…
Сэр, я рад видеть вас здесь, — добавил он, и глаза его наполнились слезами. — Так это вы были тем отчаянным офицером, который выручил нас из ловушки? О сэр, если бы вы хоть остановились, когда я вас окликнул, и позволили нашим мушкетерам очистить улицы Брентфорда, в тот день мы были бы в Лондон‑Стоуне! Но вы‑то, конечно, хотели нам добра.
— Да, это так и было, — сказал Уайлдрейк, с торжествующим и гордым видом сидевший в своем кресле. — Так выпьем же за всех смельчаков, сэр, которые сражались и пали при штурме Брентфорда. Мы гнали перед собой все, как ветер мякину, пока нас не остановили лавочки, где продавали крепкие напитки и другие соблазнительные штуки. Ей‑богу, сэр, у нас, «пожирателей детей», было слишком много знакомых в Брентфорде, и наш доблестный принц Руперт всегда лучше умел идти вперед, чем отступать.
Боже мой, сэр, что до меня грешного, так я зашел к одной бедной вдове, у которой было много дочерей, — я давно ее знал, — только накормить лошадь, самому перехватить кусочек да еще кое‑зачем, как вдруг эти мужланы, копьеносцы от артиллерии, как вы их метко называете, опомнились от страха и налетели на нас в своих шлемах, точь‑в‑точь котсуолдские бараны. Я стремглав сбежал с лестницы, вскочил на коня, но, черт возьми, наверно у всех моих солдат тоже были в городе вдовы и сироты, их нужно было утешать, и собралось нас всего только пятеро.
Мы прорвались, и, черт возьми, джентльмены, я вез моего маленького Завтрака перед собой на седле.
Вдруг поднялся такой вой и визг, словно весь город решил, что я хочу убить, зажарить и съесть несчастного ребенка, как только доберусь до квартиры.
Но хоть бы один проклятый мужлан посмел подойдя поближе к моей доброй гнедой (вечная память бедняжке), хоть бы один попытался спасти малыша, они только знай себе улюлюкали и ругались.
— Увы, увы! — сказал баронет. — Мы казались всем хуже, чем на самом деле, да мы и вправду были совсем недостойны благословения господня, даже когда сражались за правое дело. Но зачем вспоминать прошлое!» Мы не заслужили и тех побед, которые бог нам посылал, потому что никогда не доводили дело до конца, как подобает добрым солдатам и христианам. Вот мы и позволили этим негодяям святошам одержать верх: они‑то соблюдают дисциплину и порядок из лицемерия, а мы должны были бы соблюдать их по совести, раз уж боролись за правое дело.
Но вот вам моя рука, капитан. Я часто хотел увидеть того славного малого, который пришел нам на выручку и лихо атаковал врага, и я уважаю вас за то, что вы позаботились о ребенке. Я рад, что в этом, хоть и разоренном, замке есть чем вас попотчевать, правда, мы не можем предложить вам жареных младенцев или тушеных грудных детей, а, капитан?
— А ведь в самом деле, сэр Генри, на нас возводили такую тяжкую клевету. Я помню, Лэси — прежде он был актер, а потом стал лейтенантом в нашем полку — шутил на этот счет в одной пьесе; ее иногда играли в Оксфорде, когда на душе у нас было повеселее; она, кажется, называлась «Старое войско».
Тут он почувствовал себя свободнее, так как все теперь узнали о его заслугах, и придвинул стул поближе к своему соседу‑шотландцу, а тот отодвинулся так неловко, что задел Алису Ли, сидевшую напротив: она слегка обиделась, или, вернее, смутилась, и отодвинула свой стул от стола.
— Прошу прощения, — сказал достойный мистер Кернегай, — но, сэр, — добавил он, обращаясь к мистеру Уайлдрейку, — ведь я из‑за вас побеспокоил эту молодую особу.
— Прошу у вас прощения, сэр, и еще больше у прекрасной дамы, как оно и следует, но пусть меня повесят, сэр, если это я отпихнул ваш стул. Черт возьми, сэр, я ведь не болен ни моровой язвой, ни чумой и никакой другой заразной болезнью, что вы отодвигаетесь, как будто я прокаженный, и беспокоите даму, которую я рад защитить ценою своей жизни, сэр. Сэр, хоть вы и родились на севере, о чем свидетельствует ваш выговор, ей‑богу, это я шел на риск, когда придвинулся к вам, а у вас нет никаких причин шарахаться от меня.
— Мистер Уайлдрейк, — вмешался Альберт, — этот молодой человек — такой же посторонний, как вы, он находится под покровительством сэра Генри и пользуется его гостеприимством. Моему отцу будет неприятно, если между его гостями вспыхнет ссора.
Быть может, внешний вид этого молодого джентльмена вводит вас в заблуждение — это достойный мистер Луи Кернегай, сэр, сын милорда Килстьюерса из Кинкардиншира; он сражался за короля, хоть еще и молод.
— Из‑за меня не будет никаких ссор, из‑за меня — ни в коем случае, — сказал Уайлдрейк, — вашего объяснения достаточно, сэр. Мистер Луи Гирниго, сын милорда Килстира из Грингарденшира, я ваш покорный слуга, сэр, и пью за ваше здоровье в знак того, что уважаю вас и всех верных шотландцев, которые обнажали свои шпаги работы Андреа Феррара за правое дело, сэр.
— Премного вам обязан, благодарю вас, сэр, — сказал молодой человек слегка надменным тоном, который плохо вязался с его деревенским видом, — и почтительно желаю здравствовать.
Каждый благоразумный человек на этом и прекратил бы разговор, но у Уайлдрейка была такая особенность: когда все шло хорошо, ему обязательно нужно было испортить дело. Он продолжал досаждать неловкому и застенчивому, но гордому малому своими замечаниями.
— Вы здорово говорите на своем национальном диалекте, мистер Гирниго, — сказал он, — но ваш язык не совсем такой, как у шотландских кавалеров, которых я знавал, например, у кое‑кого из Гордонов и других, людей хорошо известных; они всегда произносили «ф» вместо «у», например, вместо «Уайт» говорили «Файт», вместо «Уильям» — «Фильям» и т.д.
Тут в разговор вмешался Альберт Ли, заметив, что в каждой шотландской провинции, так же как и в каждой английской, принято свое произношение.
— Вы совершенно правы, сэр, — сказал Уайлдрейк, — я, к примеру, считаю, что неплохо говорю на их проклятом жаргоне — не в обиду будь вам сказано, молодой джентльмен, — но вот когда я как‑то прогуливался с несколькими товарищами из полка Монтроза в южном Хайленде, как они называют свою дикую глушь (опять не в обиду вам будь сказано), а потом возвращался домой один и заблудился, я спросил у пастуха, да еще растянул рот как можно шире и заорал как можно громче: «Куда ведет эта дорога?»; разрази меня гром, если этот малый что‑нибудь понял, а может быть, он просто обозлился — ведь эти деревенщины вечно злятся на джентльменов со шпагой на боку.
Он говорил фамильярным тоном, обращаясь отчасти к Альберту, но главным образом к своему ближайшему соседу, молодому шотландцу, который то ли из застенчивости, то ли по какой‑нибудь другой причине не очень хотел сходиться с ним ближе. Во время своей последней речи Уайлдрейк раз‑другой даже слегка толкнул юношу локтем, чтобы привлечь его внимание, но тот ответил только:
— Когда люди говорят на национальных диалектах, само собой, тут могут случаться недоразумения.
Уайлдрейк, который теперь опьянел значительно больше, чем полагается в приличном обще