Кенилворт

Надеюсь, никакого злословия по адресу королевы Елизаветы?

«Критик».

ПРЕДИСЛОВИЕ К «КЕНИЛВОРТУ»

Настоящий или только кажущийся успех, которого автор добился в описании жизни королевы Марии, естественно побудил его предпринять подобную же попытку и в отношении «ее сестры и врага», прославленной Елизаветы. Однако он не склонен утверждать, что приступил к этой задаче с теми же чувствами. Сам Робертсон искренне признается, что испытывал предубеждение, с которым всякий шотландец невольно относится к этой теме. А то, что сказано столь свободным от предрассудков историком, не дерзнет отрицать скромный автор исторических произведений. Но он надеется, что влияние предубеждения, столь же естественного для него, как воздух его родной страны,, не очень сильно отразилось в характеристике Елизаветы Английской. Я старался изобразить ее одновременно и монархиней высокого ума и женщиной, подвластной бурным страстям, колеблющейся между сознанием своего высокого сана и долга перед подданными, с одной стороны, и привязанностью к вельможе, который хотя бы уже своими внешними качествами вполне заслужил ее милости, — с другой. Интрига романа связана с тем периодом, когда внезапная смерть первой графини Лестер, казалось, открыла тщеславию ее супруга благоприятный случай разделить корону со своей государыней.

Возможно, что клевета, которая крайне редко щадит память высокопоставленных особ, могла обрисовать характер Лестера более мрачными чертами, чем это было в действительности. Но почти единодушно все современники высказывают самые страшные подозрения по поводу смерти несчастной графини, особенно еще и потому, что она произошла как раз в благоприятный момент для удовлетворения честолюбия ее возлюбленного. Если можно доверять «Древностям Беркшира» Эшмоула, то для легенд, обвиняющих Лестера в убийстве своей жены, оснований было более чем достаточно. В следующем отрывке читатель найдет источники, которыми я пользовался при создании сюжета романа:

«К западу от церкви уцелели развалины здания, в старину принадлежавшего (по некоторым сведениям как место заточения или отшельничества) монахам Эбингдона. После упразднения монастырей упомянутое здание, или поместье лорда, было передано, кажется, некоему Оуэну, тогдашнему владетелю Годстоу.

В передней, над камином, я обнаружил герб Эбингдона, гравированный на камне, а именно чашу между четырьмя стрижами, и еще один герб, — а именно, льва, вставшего на дыбы, и несколько митр, выгравированных на самом здании. В упомянутом доме имеется комната, именуемая «Комнатой Дадли», где была умерщвлена жена графа Лестера. Об этом рассказывается так.

Роберт Дадли, граф Лестер, очень красивый мужчина и превосходно сложенный, был главным фаворитом королевы Елизаветы. По общему мнению, передаваемому из уст в уста, будь он холостяком или вдовцом, королева избрала бы его себе в супруги. Желая устранить все препятствия, он приказал или, может быть, лестью и мольбами внушил своей жене скрыться в доме своего слуги Энтони Фостера, который тогда проживал в упомянутом здании. Он поручил также сэру Ричарду Варни (вдохновителю этого замысла) отправиться туда и сперва попытаться отравить ее, а если это не удастся, то расправиться с ней любым другим способом. Это, по‑видимому, вполне подтверждается показаниями доктора Уолтера Бэйли, закончившего Нью‑Колледж, а затем ставшего профессором медицины в Оксфордском университете. За то, что он не согласился убить графиню с помощью яда, граф пытался лишить его должности. Этот доктор определенно утверждал, что заговорщики в Камноре решили отравить несчастную, невинную женщину перед тем как убить ее. Они пытались сделать это следующим способом.

Видя, что добрая леди в печали и расстройстве чувств (по тому, как с ней обращались, она хорошо понимала, что близится ее смерть), они начали убеждать ее, что ее болезнь происходит от избытка вредных соков, и поэтому советовали ей принимать какое‑то зелье; но она, подозревая самое худшее, решительно отказалась. Тогда они без ее ведома послали нарочного к доктору Бэйли и просили убедить ее принимать лекарство по его предписанию, а они уж пришлют зелье ему в Оксфорд. Видя их наглость и понимая, что леди не нуждается в лекарстве, доктор по зрелом размышлении решил, что они сами хотят подмешать что‑то в зелье, а посему категорически отклонил их просьбу. Как он впоследствии показал на допросе, он подозревал, что если они отравят ее с помощью этого зелья, то его могут повесить за их преступление. К тому же доктор был твердо убежден, что если не удастся этот план, то ей все равно не миновать их мщения. Так оно и вышло. Упомянутый сэр Ричард Варни (главный вдохновитель этого замысла) по приказу графа в день ее смерти оставался наедине с нею, если не считать еще одного слуги и Фостера, который в этот день нарочно отослал всех ее слуг на рынок в Эбингдоне, за три мили оттуда. Они сперва удушили или удавили ее, а затем сбросили с лестницы и яростно искалечили ее труп. Хотя разнесся слух, что она упала с лестницы случайно (даже не повредив своего головного убора), тем не менее местные жители расскажут вам, что ее перевели из всегдашней спальни в другую, где изголовье находилось вблизи потайной двери.

Они вошли ночью и задушили ее в постели, разбили ей голову, сломали шею и наконец сбросили с лестницы, думая, что все воспримут это как несчастный случай и, таким образом, их преступление останется нераскрытым. Но смотрите, как милость и справедливость божья покарала их и раскрыла тайну убийства леди. Один из участников этого злодеяния был впоследствии арестован за какое‑то уголовное преступление в болотах Уэльса и, выразив желание поведать, как было совершено убийство, был тайно убит в тюрьме по приказанию графа. А сэр Ричард Варни, другой участник, умирая в это время в Лондоне, горько рыдал, богохульствовал и признался одному знатному человеку (который потом всем это и рассказал) перед самой смертью, что все дьяволы ада рвут его тело на части. Было замечено также, что и Фостер, прежде отличавшийся гостеприимством и любивший гостей, веселье и музыку, впоследствии отказался от всего этого, предался тоске и мучительным думам (некоторые говорят даже, что он сошел с ума) и в конце концов совсем впал в угнетенное состояние. Также и жена Болда Баттера, родственника графа, незадолго до своей смерти рассказала обо всем этом деле. Нельзя забывать и о следующем обстоятельстве. Как только она была убита, они сразу похоронили ее, еще до того, как коронер успел произвести дознание. Даже сам граф осудил это, как неправильное действие. Узнав об этом, ее отец, или, как я полагаю, сэр Джон Робертсет, помчался туда, заставил вырыть ее тело из могилы в присутствии коронера, который и произвел в дальнейшем полное следствие по этому делу. Но, по общему мнению, граф зажал ему рот, и они между собою сторговались. И добрейший граф, желая показать всему свету, как сильно он любил свою покойную жену и какой скорбью была для его нежного сердца утрата столь добродетельной леди, приказал (хотя все это тем или иным способом было вбито в головы начальства Оксфордского университета) вторично похоронить ее тело с превеликой пышностью и торжественностью в церкви святой Марии в Оксфорде. Надо отметить, что когда доктор Бэбингтон, священник графа, читал надгробное слово, он раза два обмолвился, призывая присутствующих не забывать добродетельную леди, столь злополучно убитую, вместо того чтобы сказать — столь злополучно убившуюся. А граф, после всех убийств и отравлений, сам был отравлен ядом, предназначенным им для других лиц. Говорят, что это сделала его жена в Корнбери‑лодже, хотя Бейкер в своей «Хронике» считает, что это произошло в Киллингуорте в 1588 году».note 1

То же самое обвинение было поддержано и распространено автором «Республики Лестера» — сатиры, направленной прямо против графа Лестера и обвинявшей его в самых ужасных преступлениях и, между прочим, в убийстве его первой жены. На это есть указание и в «йоркширской трагедии» — драме, ошибочно приписываемой Шекспиру, где некий булочник, решивший уничтожить всю свою семью, сбрасывает жену с лестницы, причем делает следующий намек на предполагаемое убийство супруги Лестера:

Чтоб смолкла баба — шею ей сверни!

Вот так и поступил один вельможа.

Читатель увидит, что я заимствовал некоторые эпизоды и имена из книги Эшмоула и более ранних источников. Но впервые я познакомился с этими событиями более приятным образом — прочитав некие стихи. В юности бывает время, когда поэзия более властвует над нашим слухом и воображением, нежели в зрелом возрасте. В этот период еще не установившихся вкусов автору очень нравились стихи Микла и Лэнгхорна — поэтов, которые, отнюдь не будучи бездарными в высших таинствах своего искусства, славились мелодичностью стиха, превосходя в этой области большинство других поэтов. Одним из таких произведений Микла, которое особенно нравилось автору, была баллада — или, скорее, нечто вроде элегии — о замке Камнор‑холл. Ее, вместе с другими стихами этого поэта, можно найти в «Старинных балладах» Эванса (том IV, стр. 130), где творчество Микла представлено весьма щедро. Первая строфа производила особенно магическое впечатление на слух юного автора, да и сейчас еще ее очарование не совсем исчезло. Впрочем, некоторые другие строфы звучат довольно прозаично.

ЗАМОК КАМНОР‑ХОЛЛ

Росою ночь траву покрыла…

Луна сияньем с облаков

И стены замка серебрила

И кроны темные дубов.

Все смолкло в рощах и в долине,

И воцарилась тишина…

И лишь несчастная графиня

Вздыхала в башне у окна:

«О Лестер, вспомни на мгновенье

Все клятвы, данные тобой!

Ужель навеки заточенье

Мне предназначено судьбой?

Сюда верхом, покрытый пылью,

Ты не спешишь уже давно…

И я жива или в могиле ‑

Тебе отныне все равно.

Где годы жизни незабвенной

И счастье жить с родным отцом?

Муж не терзал меня изменой,

Страх не давил меня свинцом.

С зарей румяной я вставала,

Цветка и птицы веселей,

Как жаворонок, распевала

Весь день в тиши родных полей.

Да, я равняться красотою

С придворной дамой не должна!

Зачем же, граф, была тобою

Из дому я увезена?

Ты уверял, что я прекрасна,

Когда просил моей руки,

Ты плод сорвал рукою властной,

Кругом осыпав лепестки.

Лишилась роза аромата,

И блекнет лилии наряд…

Но тот, кто славил их когда‑то,

Один лишь в этом виноват.

Я вижу с болью, как презренье

Любви даровано в ответ:

Вот красоты уничтоженье,

Вот смерть цветка под вихрем бед!

Прелестны дам придворных лица,

Там царство высшей Красоты…

И с нею не дерзнут сравниться

Востока пышные цветы.

Зачем же бросил, граф мятежный,

Ты царство лилий, царство роз,

Чтоб отыскать подснежник нежный,

Который в тихом поле рос?

В глуши деревни я б затмила

Своей красой любой цветок,

Меня б назвал навеки милой

Плененный мною пастушок.

О Лестер, упрекать я вправе!

Не блеск красы тебя прельстил,

А золотой венец тщеславья

Блеснул — и ты меня забыл!

Зачем же ты, едва влюбился

(Какой тебе и мне урок!),

На сельской девушке женился?

Ты в жены взять принцессу мог!

Зачем ты мною восхищался,

Любуясь смятым лепестком?

Зачем на миг любви предался

И навсегда забыл потом?

Проходят поселянки рядом

И мне, склоняясь, шлют привет…

Завидуя моим нарядам,

Они моих не знают бед.

Их счастью нет конца и края,

А я блаженства лишена,

Они смеются — я вздыхаю,

Их жребий скромен — я знатна!

Но выпал мне удел ужасный!..

Как стонет сердце от обид!

Я как цветок, что в день ненастный

Дыханьем ветер леденит.

Жестокий граф! В уединенье

И то нарушен мой покой…

От слуг твоих терплю гоненья,

Они глумятся надо мной.

Вчера под вечер зазвонили

В часовне вдруг колокола,

И взгляды слуг мне говорили:

«Графиня, смерть твоя пришла!»

Крестьяне мирно засыпают,

А я не сплю в тиши ночей…

Никто меня не утешает,

Один лишь разве соловей.

В оцепененье я застыла…

Опять звучат колокола,

Как бы пророча мне уныло:

«Графиня, смерть твоя пришла!»«

Так в замке Камнор‑холл страдала

Графиня — жертва бед и зла…

Она томилась, и вздыхала,

И слезы горькие лила.

Забрезжило зари мерцанье

На замка сумрачных зубцах…

Раздались вопли и стенанья,

И в них звучал смертельный страх.

И трижды скорбный звон пролился

Над сумраком окрестных сел,

И трижды ворон проносился

Над мрачной башней Камнор‑холл.

Завыли псы по всей долине,

И дуб зеленый зашуршал,

И в замке никогда отныне

Никто графини не видал.

Пиры да балы прекратились,

Их блеск в забвенье отошел

С тех пор, как духи поселились

В пустынном замке Камнор‑холл,

И замок девушки минуют,

Где каждый камень мхом зацвел,

Они теперь уж не танцуют,

Как раньше, в рощах Камнор‑холл.

И путник, проходя, вздыхает:

Удел графини был тяжел!

И он печальный взор бросает

На башни замка Камнор‑холл!

Глава 1

Я содержу гостиницу и знаю,

Как надо мне вести дела, клянусь!

Гостей веселых в плуг впрягать я должен,

Лихих ребят за урожаем слать;

Иль стука цепа не слыхать мне!

«Новая гостиница»

У повествователя есть все основания начинать свой рассказ с описания гостиницы, где свободно сходятся все путешественники и где характер и настроение каждого раскрываются без всяких церемоний и стеснений. Это особенно удобно, если действие происходит в дни старой веселой Англии, когда гости были, так сказать, не только жильцами, но сотрапезниками и собутыльниками — временными сотоварищами хозяина гостиницы, который обычно отличался свободным обращением, привлекательной наружностью и добродушием. Под его покровительством вся компания объединялась, как бы разнохарактерны ни были ее участники, и редко случалось, чтобы, осушая» бочонок в шесть пинт, они не отбрасывали прочь всякую сдержанность, относясь друг к другу и к хозяину с непринужденностью старых знакомых.

Деревня Камнор, в трех или четырех милях от Оксфорда, на восемнадцатом году царствования королевы Елизаветы славилась превосходной гостиницей в старом вкусе, где хозяйничал или, скорее, властвовал, Джайлс Гозлинг, человек приятной наружности, с несколько округленным брюшком. Ему было уже за пятьдесят, в счетах своих он был скромен, в платежах исправен и был обладателем погреба с отличными винами, острого языка и хорошенькой дочки. Со времен старого Гарри Бэйли из харчевни Табард в Саутуорке никто еще не превзошел Джайлса Гозлинга в умении угождать любым гостям. И столь велика была его слава, что побывать в Камноре и не осушить кубок вина в славном «Черном медведе» — значило бы остаться совершенно равнодушным к своей репутации путешественника. Это было равносильно тому, как если бы деревенский парень побывал в Лондоне и вернулся оттуда, не повидав ее величество королеву. Жители Камнора гордились своим хозяином гостиницы, а хозяин был горд своим домом, своим вином, своей дочкой и самим собой.

Во дворе такой гостиницы, именовавшей этого честного человека своим хозяином, и спешился однажды поздно вечером некий путешественник. Он вручил конюху свою лошадь, видимо проделавшую долгий путь, и задал несколько вопросов, вызвавших нижеследующий диалог между служителями славного «Черного медведя»:

— Эй, буфетчик Джон!

— Я тут как тут, конюх Уил, — ответил человек со втулкой, появившись в широкой куртке, холщовых штанах и зеленом переднике из двери, ведущей, по‑видимому, в наружный погреб.

— Вот джентльмен спрашивает, есть ли у тебя добрый эль, — продолжал конюх.

— Пропади я пропадом, если нет, — ответствовал буфетчик. — Ведь между нами и Оксфордом всего четыре мили. Ей‑ей, если бы мой эль не шарахал по головам студентов, они разом шарахнули бы меня по башке оловянной кружкой.

— Это называется у вас оксфордской логикой? — спросил незнакомец, который уже бросил поводья и подходил к двери гостиницы, где его встретили весьма объемистые очертания фигуры самого Джайлса Гозлинга.

— Вы толкуете о логике, господин гость? — сказал хозяин. — Ну что ж, тогда отсюда следует прямой вывод:

Дай торбу коню,

Мне — вина, и к огню!

— Аминь! Говорю это от чистого сердца, добрейший хозяин, — ответил незнакомец. — Давай‑ка сюда кварту своего лучшего Канарского вина и любезно помоги мне его распить.

— Ну, сэр путешественнике вами и впрямь что‑то приключилось, ежели вы призываете на помощь хозяина, чтобы расхлебать кварту хереса. Вот будь это целый галлон, вам, пожалуй, понадобилась бы моя помощь, и при этом вы могли бы все‑таки считать себя изрядным пьянчугой,

— Не бойся за меня, — возразил гость. — Я выполню свой долг, как оно и подобает человеку, очутившемуся в пяти милях от Оксфорда. Ибо я вернулся с полей Марса совсем не для того, чтобы уронить свое достоинство в глазах последователей Минервы.

Пока он это говорил, хозяин с видом сердечного радушия провел гостя в большую низкую комнату, где несколько человек сидели, разбившись на небольшие группы, — одни пили, другие играли в карты, третьи беседовали между собой, а остальные, кому дела предписывали на следующее утро встать пораньше, уже заканчивали свой ужин и советовались с управителем о том, как им лучше разместиться на ночлег.

Прибытие незнакомца привлекло к нему, как всегда это бывает, всеобщее и довольно небрежное внимание, из коего воспоследовали такие выводы. Гость был один из тех, кто, будучи статными и не столь уж уродливыми, тем не менее так далеки от подлинной красоты, что то ли из‑за выражения лица, или тона голоса; или походки и манер, в общем, не вызывают особого желания находиться в их обществе. Говорил незнакомец смело, но не очень откровенно, и казалось, что он настойчиво и как можно скорее хочет добиться какой‑то степени внимания и уважения, и боится, что ему откажут в ней, если он немедленно не докажет своих прав на нее. Одет он был в дорожный плащ, из‑под которого виднелась красивая короткая куртка с кружевами, стянутая кожаным поясом, за который были заткнуты меч и пара пистолетов.

— Вы захватили в дорогу, сэр, все необходимое, — сказал хозяин, поглядывая на оружие. Он поставил на стол слегка подогретое испанское белое сухое вино, заказанное путешественником.

— Да, хозяин. Я убедился в полезности этих предметов, когда мне угрожала опасность. Я не расстаюсь, как ваши современные вельможи, со своей свитой в ту минуту, когда она мне уже не нужна.

— Ах, вот оно что, сэр! — заметил Джайлс Гозлинг. — Вы, стало быть, из Нидерландов, из страны пик и мушкетов?

— Я был наверху и внизу, друг мой, на всех просторах и широтах, далеко и близко. Но я подымаю за твое здоровье стакан твоего винца. Налей‑ка и себе стаканчик за мое здоровье, и если оно не достигает превосходной степени, все‑таки выпей то, что изготовил сам.

— Не достигает превосходной степени? — воскликнул Джайлс Гозлинг, опустошая стакан и причмокивая губами с невыразимым удовольствием. — Я не знаю ничего более превосходного, и, сколько мне известно, такого вина нет даже и в Вэнтри, в «Трех журавлях». Но если вы найдете лучшее вино в Хересе или на Канарских островах, пусть никогда в жизни я не прикоснусь больше ни к кружке, ни к денежке. Вот, гляньте‑ка на свет, и вы увидите, как маленькие пылинки пляшут в золотистой влаге, как в солнечном луче. Но лучше наливать вино десятерым мужикам, чем одному путешественнику. А что, разве вино вашей милости не по вкусу?

— Винцо недурное, хозяин, да и приятное. Но ежели хочешь знать, что такое настоящее вино, так пей его там, где растет виноград. Поверь, что испанцы слишком умны, чтобы посылать сюда самые душистые лозы. Да и это, которое ты считаешь высшим букетом, где‑нибудь в Ла‑Корунье или в порту святой Марии расценивалось, поди, просто как стакан дерьма. Изволь‑ка поездить, хозяин, по белу свету, и тогда познаешь глубокие тайны бочек и кружек.

— Право же, синьор гость, — ответил Джайлс Гозлинг, — если бы я отправился путешествовать только потому, что был недоволен тем, что могу раздобыть у себя на родине, я свалял бы большого дурака. А кроме того, смею вас уверить, есть уйма олухов, которые воротят нос от хорошего вина, а сами всю жизнь торчат в дыму и туманах старой Англии. А поэтому да здравствует мой собственный очаг!

— Это вы так раскидываете своим слабым умишком, хозяин, — возразил незнакомец. — Ручаюсь, что ваши сограждане не придерживаются столь низменного образа мыслей. Среди вас, как я полагаю, есть храбрецы, которые проделали морской поход в Виргинию или по крайней мере побывали в Нидерландах. А ну‑ка, побарабаньте дубинкой по своей памяти. Разве у вас в чужих краях нет друзей, о которых вам приятно было бы получить весточку?

— У меня, по правде сказать, нет, сэр, — ответил хозяин, — с той поры как кутилу Робина из Драйсендфорда ухлопали при осаде Брилля. Черт бы побрал тот мушкет, из которого вылетела пуля, ведь более веселого парня у меня за кружкой в полночь никогда не бывало! Но он умер и погребен, и я не знаю больше ни солдата, ни путешественника (а они все товарищи солдату), за которого я бы дал хоть очищенное от кожуры яблочко.

— Вот уж это странно, клянусь мессой. Как! Столько наших английских храбрецов в чужих краях, а вы, особа, по‑видимому, здесь значительная, и не имеете среди них ни друга, ни родственника?

— Ну, уж если говорить о родственниках, — ответил Гозлинг, — то есть у меня один такой непутевый родственничек, который уехал отсюда в последний год царствования королевы Марии. Да уж пусть он лучше бы погиб, чем нашелся.

— Не надо так говорить, друг мой, если за последнее время вы не слыхали о нем ничего худого. Многие дикие жеребята превращались потом в благородных коней. А как его зовут, позвольте узнать?

— Майкл Лэмборн, — ответил хозяин «Черного медведя», — это сын моей сестры, да только мало радости вспоминать его имя и родство с ним.

— Майкл Лэмборн! — повторил незнакомец, словно стараясь что‑то припомнить. — Позвольте, а не родственник ли вы некоему Майклу Лэмборну, доблестному воину, который так отличился при осаде Венло, что граф Мориц лично благодарил его перед строем всей армии? Говорили, что он английский солдат и не очень знатного рода.

— Вряд ли это был мой племянник, — заметил Джайлс Гозлинг, — ибо тот был не храбрее куропатки на все, что угодно, кроме разных пакостей.

— Ну, знаете ли, многие обретают храбрость на войне, — возразил незнакомец.

— Может быть, и так, — ответил хозяин, — но мне думается, что наш Майкл скорее потеряет там и те крохи храбрости, которые у него вообще когда‑то были.

— Майкл Лэмборн, которого я знал, — продолжал путешественник, — всем был хорош: всегда веселый, одет с иголочки, а уж премиленьких девчонок он высматривал прямо‑таки с ястребиной зоркостью.

— А наш Майкл, — возразил хозяин, — ходил с видом собаки, которой привязали на хвост бутылку, и носил такую куртку, что каждый лоскут ее словно прощался со всеми остальными.

— Ну, знаете ли, на войне легко подобрать себе превосходное обмундирование, — ответил гость.

— Наш Майк, — сказал хозяин, — скорее подберет себе одежду в лавке старьевщика, стоит только хозяину на минутку отвернуться. А что касается ястребиной зоркости, о которой вы упомянули, то она всегда была направлена на мои плохо лежавшие ложки. Он был подручным буфетчика в этом благословенном доме целую четверть года, и если бы он прожил тут у меня еще три месяца, со всеми своими обсчетами, обманами, ошибками и облапошиваниями, то я преспокойно мог бы снять свою вывеску, запереть на замок дом и отдать ключ на хранение дьяволу.

— Да, но все‑таки вы бы малость опечалились, — продолжал путешественник, — если бы я уведомил вас, что беднягу Майка Лэмборна убили, когда он, ведя за собой в атаку свой полк, брал укрепление под Маастрихтом?

— Я бы опечалился? Да это была бы для меня самая желанная весть о нем — я убедился бы тогда, что его не повесили. Но бог с ним, сомневаюсь, чтобы его смерть принесла такую честь его друзьям. А если бы и так, то я скажу вот что, — тут он осушил еще кружку вина, — упокой господи его душу, скажу от чистого сердца.

— Потише, приятель, — ответил путешественник, — не бойтесь, вы еще будете гордиться вашим племянником, особенно если он и был тем самым Майклом Лэмборном, которого я знал и любил почти как самого себя. А не можете ли вы указать мне примету, по которой я мог бы судить — одно и то же это лицо или нет?

— По правде говоря, не могу ничего такого припомнить, — ответил Джайлс Гозлинг, — разве только что у нашего Майка на левом плече было выжжено клеймо в виде виселицы за кражу серебряного бокала у госпожи Снорт из Хогсдитча.

— Ну, уж это вы врете, как отъявленный плут, дядюшка, — сказал незнакомец, откидывая кружева и спуская с плеча рукав своей куртки. — Клянусь нынешним прекрасным денечком, мое плечо такое же гладкое, как и твое собственное.

— Как, Майк… мальчик мой? Майк? — воскликнул хозяин. — Да вправду ли это ты? А я, признаться, так и думаю уж целых полчаса — ведь никто другой не стал бы и вполовину так интересоваться тобой. Но вот что, Майк, если твое плечо так чисто, как ты говоришь, то ты должен признать, что мистер Тонг, палач, был милостив и заклеймил тебя холодным железом.

— Полно, дядюшка, хватит шуточек! Придержи‑ка их при себе для приправы своего прокисшего эля, и посмотрим, какой радушный прием ты окажешь родственнику, который скитался по свету восемнадцать лет, видел закат солнца там, где оно встает, и допутешествовался до того, что запад для него стал востоком.

— Ты привез с собой, как я вижу, одно свойство путешественника, Майк, и как раз такое, ради которого не стоило и путешествовать. Я хорошо помню, что среди прочих твоих качеств было одно: нельзя было верить ни одному твоему слову.

— Вот вам, джентльмены, неверующий язычник, — сказал Майкл Лэмборн, обращаясь к свидетелям этой странной встречи дяди с племянником, среди которых, кстати, были и уроженцы этой деревни, знакомые с его юношескими проказами. — Вот уж, можно сказать, заколол мне с подвохом камнорского жирного тельца. Но вот что, дядюшка, я вылез не из мешка с отрубями и не из свиного корыта, и плевать мне, на твое радушие или нерадушие. У меня с собой есть кое‑что такое, что заставит принимать меня радушно везде, куда бы я ни явился.

Говоря это, он извлек из кармана довольно тощий кошелек с золотом, вид которого произвел некоторое впечатление на присутствующих. Одни, покачивая головой, стали шептаться друг с другом, а двое или трое из менее щепетильных сразу припомнили, что это их школьный товарищ, земляк и так далее. С другой стороны, двое или трое из степенных, важных посетителей, тоже покачав головой, покинули гостиницу, бормоча про себя, что если Джайлс Гозлинг желает процветать и дальше, он должен немедленно выдворить отсюда своего промотавшегося, безбожного племянника. Гозлинг как будто и сам придерживался того же мнения, ибо даже вид золота произвел на почтенного джентльмена гораздо меньшее впечатление, нежели на обычных представителей его профессии.

— Родственничек Майкл, — сказал он, — спрячь‑ка подальше свой кошелек. Сын моей сестры в моем доме не будет платить за ужин и ночлег. Но я полагаю, что вряд ли ты захочешь задерживаться там, где ты слишком хорошо известен.

— По этому вопросу, дядюшка, — возразил путешественник, — я буду сообразовываться с собственными нуждами и удобствами. А тем временем я хотел бы угостить ужином и поднести по прощальной кружке добрым землякам, которые не возгордились и вспомнили Майкла Лэмборна, подручного буфетчика. Если хотите дать мне позабавиться за мои денежки — хорошо, а нет — так отсюда всего две минуты ходу до «Зайца с барабаном», и, смею думать, наши соседи не посетуют, что им придется пройтись туда со мной.

— Ну нет, Майк, — объявил дядя, — раз уж над твоей головой промчались восемнадцать лет и, как я надеюсь, ты малость образумился, ты не можешь уйти из моего дома в такое время и сейчас же получишь все, что тебе ни вздумается заказать. Только хотелось бы мне знать: кошелек, которым ты тут бахвалишься, так ли хорошо добыт, как, по всей видимости, хорошо набит?

— Вот вам Фома неверный, добрые соседи, — сказал Лэмборн, снова взывая к вниманию собравшихся. — Он хочет во что бы то ни стало содрать с безумных проделок своего родственника налипшую на них коросту долгих лет. А что касается золота, так что ж, господа, я был там, где оно растет, и как раз понадобился для сбора. Я был, друг мой, в Новом Свете, в Эльдорадо, где мальчишки играют в камешки алмазами, а бабенки в деревне нанизывают в ожерелья рубины вместо рябины, где черепицы сделаны из чистого золота, а булыжники на мостовой — из самородного серебра.

— Клянусь своим товаром, дружище Майк, — вмешался молодой Лоренс Голдтред, торговец шелком и бархатом из Эбингдона, известный острослов, — это подходящий бережок для торговли. А что же, при таком изобилии золота можно получить там за полотно, креп и ленты?

— Ну, брат, прибыли там несказанные, — ответил Лэмборн, — особенно ежели красивый, молодой купчик сам привозит товар. Дамы в этом климате все — как сдобные булочки, и так как сами они маленько подрумянились на солнышке, то и вспыхивают, как трут, при виде смазливой хари, вроде твоей, где вдобавок и волосы‑то на башке почти что огненно‑рыжие.

— Я не прочь бы там поторговать, — сказал торговец с легким смешком.

— Так что ж, пожалуйста, — ответил Майкл. — Конечно, если ты по‑прежнему такой же ловкий парень, каким был, когда мы с тобой воровали яблоки в саду у аббата. Чуть‑чуточку алхимии — и твой дом и земли можно превратить в наличные денежки, а их — в роскошный корабль с парусами, якорями, снастями и всем, что полагается. А там запихни весь свой склад товаров вниз, под люки, нагони на палубу штук пятьдесят лихих ребят, меня поставь командовать ими, и тогда подымай паруса — и айда в Новый Свет!

— Ты открываешь ему секрет, куманек, — сказал Джайлс Гозлинг, — как перегонять (да, я пользуюсь именно этим словом!) его собственные фунты стерлингов в пенсы, а, ткани — в нитки. Послушайся‑ка моего глупого совета, сосед Голдтред. Не искушайте моря: оно пожирает все. До чего бы ни довели тебя карты и василиски, тюков твоего отца хватит еще на годик‑другой, прежде чем ты докатишься до богадельни. Но у моря бездонная глотка, в одно утро оно может поглотить все богатства Ломбард‑стрит с такой же легкостью, как я, скажем, яйцо всмятку и стакан красного вина. А что до Эльдорадо моего родственничка, то разрази меня на месте, если я не уверен в том, что он нашел его в кошельках таких же простаков, как ты сам. Но нечего лезть по этому поводу в бутылку, садись‑ка за стол, и добро пожаловать! Вот и ужин, я от души предлагаю его всем, кто хочет принять в нем участие, чтобы отпраздновать возвращение моего подающего надежды племянничка… Я твердо верую в то, что он вернулся совсем другим человеком. Право же, милок, ты так похож на мою бедную сестру, как вообще сын может быть похож на мать.

— Но зато он не так уж похож на старого Бенедикта Лэмборна, ее супруга, — сказал торговец, кивая и подмигивая. — Помнишь, Майк, что ты сказал, когда линейка учителя проехалась по твоему загривку за то, что ты приполз на костылях своего отца? «Умное дитя, — сказал ты, — всегда узнает собственного отца!» Доктор Берчем смеялся тогда до слез, и его слезы спасли тебя от твоих собственных.

— Ну, он потом все‑таки отыгрался на мне через много дней, — заметил Лэмборн. — А как поживает этот достойный педагог?

— Умер, — подхватил Джайлс Гозлинг, — и уже давно.

— Точно так, — вмешался приходский псаломщик. — Я как раз сидел у его постели. Он отошел в лучший мир в отличном расположении духа. Morior — mortuus sum vel fui — morinote 2 — таковы были его последние слова, и он только еще прибавил: «Я проспрягал свой последний глагол»,

— Что ж, мир праху его, — сказал Майк. — Он мне ничего не должен,

— Нет, конечно, — ответил Голдтред. — И он, бывало, говорил, что с. каждым ударом розги по твоей спине он избавляет палача от труда,

— Казалось бы, учитель совсем не оставил палачу работы, — добавил псаломщик, — но все‑таки кое‑что выпало и на долю мистера Тонга.

— Voto a dios!note 3 — заорал Лэмборн, терпение которого в конце концов лопнуло. Он схватил со стола свою огромную широкополую шляпу и водрузил себе на голову так, что упавшие тени придали зловещее выражение испанского браво его глазам и чертам лица, которые и без того не таили в себе ничего приятного. — Слушайте, ребята, все прощается между друзьями, когда все шито‑крыто, и я уже достаточно позволил своему почтенному дядюшке, да и вам всем, прохаживаться по поводу всяких моих шалостей в дни несовершеннолетия. Но, милые мои друзья, помните — при мне меч и кинжал, и я, когда нужно, лихо управляюсь с ними. На испанской службе я научился мгновенно вспыхивать, как огонь, там, где дело касается чести, и я не советовал бы вам доводить меня до той крайности, когда могут начаться неприятности.

— А что же бы вы тогда сделали? — поинтересовался псаломщик.

— Да, сэр, что же бы вы тогда сделали? — откликнулся торговец, суетливо ерзая на другом конце стола.

— А полоснул бы каждого из вас по глотке да испортил бы вашу воскресную гнусавую трель, сэр псаломщик, — свирепо заявил Лэмборн. — А вас, мой любезный деятель в области расползающейся бумазеи, загнал бы дубинкой в один из ваших тюков.

— Ну хватит, хватит, — вмешался хозяин. — Я здесь у себя хвастовства не потерплю. Тебе, племянник, лучше не спешить со своими обидами. А вам, джентльмены, не худо бы помнить, что ежели вы находитесь в гостинице, то вы гости хозяина и должны блюсти честь его дома. Ваши дурацкие ссоры, черт их побери, и у меня отшибли весь ум. Вон там сидит мой, как я его называю, молчаливый гость. Он живет у меня уже два дня и покуда ни словом не обмолвился, разве что спросит еду или счет. Хлопот с ним не больше, чем с простым мужиком, по счетам он платит, как принц королевской крови, глянув только на общий итог, и, видимо, не думает об отъезде. Да, это гость драгоценнейший! А я‑то, пес паршивый, заставляю его сидеть, словно какого отверженца, вон там, в темном уголке, и даже не попрошу его закусить или отужинать с нами. И если он еще до наступления ночи переберется в «Зайца с барабаном», это будет вполне заслуженная награда за мою невежливость.

Изящно перекинув через левую руку белую салфетку, отложив на мгновение в сторону свою бархатную шапочку и взяв в правую руку свой лучший серебряный кувшин, хозяин подошел к одинокому гостю, упомянутому выше, и тогда взоры всех собравшихся устремились на последнего.

Это был человек лет двадцати пяти или тридцати, ростом несколько выше среднего, одетый просто и прилично, с видом непринужденным, но полным достоинства, указывавшим на то, что его скромная одежда отнюдь не соответствует его высокому положению в обществе. У него был спокойный и задумчивый взгляд, темные волосы и темные глаза. Эти глаза в минуты внезапно вспыхнувшего волнения зажигались каким‑то необыкновенным светом, но обычно хранили то невозмутимое спокойствие, которым отличался весь его облик. Жители крохотной деревушки сгорали от неугомонного любопытства разузнать его имя и звание, а также то, зачем он приехал в Камнор, но выяснить пока ничего не удавалось. Джайлс Гозлинг, возглавляющий местную власть и ревностный сторонник королевы Елизаветы и протестантской религии, склонялся уже к тому, чтобы счесть своего гостя иезуитом или священником католической семинарии, которых Рим и Испания в те времена в огромном количестве засылали в Англию для украшения тамошних виселиц. Но вряд ли было возможно таить в душе подобное предубеждение против гостя, который не доставлял никаких хлопот, платил так аккуратно по счетам и, по‑видимому, предполагал провести еще довольно значительное время в славном «Черном медведе».

— Паписты, — рассуждал Джайлс Гозлинг, — племя стойкое, похожее на пять пальцев, сжатых в кулак, и мой гость, уж наверно, отыскал бы себе приют у богатого сквайра в Бесселси, или у старого рыцаря в Вуттоне, или в каком ином ихнем римском логове, вместо того чтобы жить в общественном заведения, как подобает всякому настоящему человеку и доброму христианину. А к тому же в пятницу он вовсю приналег на солонину с морковкой, хотя на столе были самые лучшие жареные угри, какие только ловятся в Айсисе.

Честный Джайлс поэтому уверил себя, что его гость не католик, и со всей учтивостью и любезностью стал упрашивать незнакомца хлебнуть винца из прохладного кувшина и удостоить вниманием скромное пиршество, которое он устроил в честь возвращения (и, как он надеялся, исправления) своего племянника. Незнакомец сперва покачал головой, как бы отклоняя приглашение. Но хозяин продолжал настойчиво упрашивать его, приводя в качестве неотразимого довода высокие достоинства своей гостиницы, а также ссылаясь на отрицательное мнение, которое могут составить себе о подобной необщительности добрые жители Камнора.

— Клянусь вам, сэр, — говорил он, — это вопрос моей чести, чтобы люди у меня в гостинице веселились вовсю. А есть ведь у нас в Камноре злые языки (да где их только нет?), которые отпускают всякие нелестные замечания о людях, надвигающих шляпу на брови, в том смысле, что они, дескать, обращают свои взоры к минувшим временам, вместо того чтобы наслаждаться благословенным солнечным светом, ниспосланным нам господом в сладостных взорах нашей верховной повелительницы, королевы Елизаветы, да благословит ее небо и пошлет ей долгие лета жизни!

— Знаете ли, хозяин, — ответил незнакомец, — в том, что человек предается своим собственным мыслям под сенью собственной шляпы, нет же ведь, конечно, никакой измены. Вы прожили на свете вдвое больше меня и должны знать, что есть мысли, которые невольно одолевают нас, и совершенно напрасно говорить им: «Рассейтесь и дайте мне возможность снова стать веселым!»

— Вот уж, право, — возразил Джайлс Гозлинг, — если вас одолевают такие грустные мысли и от них никак нельзя отделаться на нашем простом английском языке, то тогда мы пригласим одного из учеников отца Бэкона из Оксфорда, чтобы отогнать их прочь заклинаниями с помощью логики и древнееврейского языка. А что вы скажете, мой благородный гость, если мы утопим их в великолепном красном море бордо? Право, сэр, извините меня за смелость. Я старый хозяин и люблю маленько поболтать. Такое желчное, меланхолическое настроение совсем не идет вам. Оно не подходит к сверкающим ботфортам, нарядной шляпе, новехонькому плащу и полному кошельку. Провались оно к дьяволу! Оставьте его тем, у кого ноги обмотаны пучками сена, головы покрыты войлочными шапками, куртки тоньше паутины, а в кошельках нет даже и мелкой монетки с крестом, чтобы не дать демону меланхолии затеять там свои пляски. Веселее, сэр! Иначе, клянусь этой бесценной влагой, мы изгоним вас из нашего веселого и радостного сборища в туманы меланхолии и в страну уныния. Вот перед вами компания добрых людей, жаждущих веселья. Не хмурьтесь же на них, как дьявол, созерцающий Линкольн.

— Вы хорошо говорите, почтенный хозяин, — сказал гость с меланхолической улыбкой, которая придавала его лицу какую‑то особую привлекательность. — Вы хорошо говорите, мой жизнерадостный приятель, и тот, кто угрюм, как я, не должен мешать веселью счастливых людей. Я готов от всего сердца выпить круговую с вашими гостями, чтобы меня тут не называли человеком, испортившим всем удовольствие от пирушки.

Сказав это, он встал и присоединился к остальной компании. Ободренная руководством и примером Майкла Лэмборна и состоящая преимущественно из личностей, весьма расположенных воспользоваться благоприятным случаем и весело угоститься за счет хозяина, она уже кое в чем перешла за пределы умеренности, как видно было по тону, которым Майкл осведомлялся о своих старых знакомых, и по взрывам хохота, коими встречался каждый ответ. Сам Джайлс Гозлинг был несколько смущен непристойным характером этого веселья, особенно потому, что невольно чувствовал уважение к своему незнакомому гостю. Поэтому он остановился на некотором расстоянии от стола, занятого шумными бражниками, и попытался чем‑то вроде защитительной речи оправдать все их вольности.

— Слушая болтовню этих ребят, — сказал он, — вы можете подумать, что все они, как один, живут тем, что орут на дорогах: «Кошелек или жизнь!» Однако завтра же вы можете увидеть, что все это ремесленники, занятые тяжелым трудом, и тому подобное. Одни отрежут вам на дюйм короче материи, другие выплатят вам за прилавком по векселю светленькими кронами. Вот этот торговец шелками заломил шляпу набекрень над своей курчавой головой, которая похожа на косматую спину пса‑водолаза, он ходит нараспашку, плащ у него съехал набок, и прикидывается он забиякой и чуть ли не разбойником, А в своей лавке в Эбингдоне он весь, от складной шляпы до блистающих сапог, так же подтянут и безупречен в одежде, как будто его назначили мэром города. Он. так рассуждает об уничтожении изгородей и вылазках на большой дороге, что можно подумать, будто он каждую ночь рыскает где‑то между Хаунслоу и Дондоном. А на самом деле вы найдете его спокойно спящим на пуховой постели, причем с одной стороны у него свечка, а с другой — библия, чтобы отгонять прочь нечистую силу.

— А ваш племянник, хозяин, этот самый Майкл Лэмборн, который предводительствует на пире, он что, тоже такой же несостоявшийся разбойник, как и все остальные?

— Ну, тут вы меня малость подловили, — ответил хозяин. — Мой племянник — все‑таки мой племянник, и хотя он раньше был отчаянным дьяволом, но Майк, знаете ли, мог исправиться, как некоторые иные, И мне бы не хотелось, чтобы вы думали, что все, что я говорил и говорю про него, святая правда. Я знаю, он любит прихвастнуть, вот я и хотел маленько повыщипать ему перышки. А теперь, сэр, скажите, под каким именем должен я представить своего уважаемого гостя этим молодцам?

— Ну что ж, хозяин, — ответил незнакомец, — вы можете называть меня Тресилианом.

— Тресилиан? — повторил хозяин «Черного медведя». — Имя весьма достойное и, как я полагаю, корнуэллского происхождения. Помните, что говорит южная пословица:

В чьем имени Тре, Пен иль Пол,

Из Корнуэлла тот пришел.

Так, значит, я могу провозгласить: «Высокочтимый мистер Тресилиан из Корнуэлла»?

— Говорите только то, что я вам поручил, хозяин, и тогда вы будете уверены, что не погрешили против правды. В имени может быть одна из этих почтенных приставок, и тем не менее обладатель его мог родиться далеко от горы святого Михаила.

Хозяин не рискнул простереть далее свое любопытство, а сразу представил мистера Тресилиана всей честной компании во главе с племянником. После обмена приветствиями, выпив за здоровье своего нового сотоварища, они продолжали разговор, за которым он их застал, попутно приправляя его беспрерывными тостами.

Глава II

Вы говорите о молодом синьоре Ланчелоте?

«Венецианский купец»

Вскоре мистер Голдтред, по настоятельной просьбе хозяина и с согласия своего веселого гостя, усладил всю компанию следующей короткой песенкой:

Из всех известных в мире птиц

Сова мне всех милее…

Она пример для многих лиц:

Кто пьет, тем жить светлее.

Когда закат подернут мглой,

Она уж сидит в глуши лесной

И ухает в темь и довольна собой.

Хоть и поздно уже и погода плохая,

За тебя все мы выпьем, сова дорогая!

Я жаворонка не люблю,

Ему до солнца спится…

Но вот сову благословлю:

Всю ночь трубит нам птица.

Хоть ты пьян, вот стакан, только речь разумей,

Не ори до зари, а еще раз налей,

Не моргай, а лакай да гляди веселей!

И хоть поздно уже и погода плохая,

За тебя все мы выпьем, сова дорогая!

— Да, друзья, тут чувствуется известный аромат, — объявил Майкл, когда торговец закончил песню, — и в вас еще не угасли добрые чувства. Но вы прочли мне целый поминальный список старых друзей и к каждому имени пристроили некий зловещий девиз! Итак, силач Уил из Уоллингфорда приказал долго жить?

— Он погиб смертью жирного оленя, — ответил кто‑то. — Его подстрелил из лука старик Тэчем, дюжий сторож герцога в парке при замке Доннингтон.

— Да, да, он всегда любил оленину, — продолжал Майкл, — и кружку бордо. Провозглашаю тост в его память. Окажите честь, друзья!

Когда память покойного героя была должным образом почтена, Лэмборн стал расспрашивать о Прайсе из Пэдворта.

— И Прайс из Пэдворта отправился к черту, — сострил торговец. — Ему уж лет десять как даровали бессмертие. А каким способом — про это, сэр, лучше всего знают Оксфордский замок, мистер Тонг да десятипенсовая веревка.

— Как, значит, они вздернули беднягу Прайса? И только за то, что он любил прогулки при лунном свете? Подымем стакан в его память, господа. Все веселые ребята — охотники до лунного света. А что Хел с пером, тот что жил близ Яттендена и носил длинное перо? Забыл я его имя.

— А, Хел Хемпсид! — воскликнул торговец. — Ну, вы, верно, помните, что он разыгрывал из себя джентльмена и все совал свой нос в государственные дела, а потом вдруг влип в какую‑то историю по делу герцога Норфолка вот уж года два‑три назад, бежал за границу, за ним гнались по пятам с указом об аресте, и с той поры о нем ни слуху ни духу.

— Ну, после этих страшных историй, — сказал Майкл Лэмборн, — вряд ли стоит спрашивать о Тони Фостере. Раз у вас такое изобилие веревок, самострелов, указов об аресте и тому подобных прелестей, вряд ли Тони сумел от всего этого ускользнуть?

— О каком Тони Фостере ты говоришь? — спросил владелец гостиницы.

— Да о том, кого звали Тони Поджигай Хворост, потому что он поднес огоньку, чтобы зажечь костер вокруг Лэтимера и Ридли, когда ветер задул факел у Джека Тонга и никто другой не хотел дать палачу огня ни из дружбы, ни за деньги.

— Тони Фостер жив‑здоров, — ответил хозяин. — Но вот что, родственничек, не советую тебе называть его Тони Поджигай Хворост, если не хочешь, чтобы тебя пырнули кинжалом.

— Что? Он стал стыдиться своего прозвища? — воскликнул Лэмборн. — Ну, раньше он, бывало, похвалялся им и говорил, что ему так же приятно видеть жареного еретика, как и жареного быка.

— Да, но это, куманек, было во времена королевы Марии, — ответил хозяин, — когда отец Тони управлял здесь имением аббата из Эбингдона. Но потом Тони женился на чистокровной прецизианке, и поверьте, что он сделался заядлым протестантом.

— И теперь заважничал, стал задирать нос и презирать своих старых друзей, — добавил торговец.

— Значит, дела у него пошли на лад, как пить дать, — сказал Лэмборн. — Как только у кого появятся собственные червонцы, он сейчас же начинает держаться подальше от тех, чьи средства зависят от достояния других людей

— Пошли на лад, да не очень‑то! — возразил торговец. — А вы помните Камнор‑холл, старый замок около кладбища?

— А как же, я там трижды обворовывал фруктовый сад. Да что из того? Это было жилище старого аббата, когда в Эбингдоне была чума или какая‑то другая хворь.

— Да, — подтвердил хозяин, — но это было очень давно. А теперь там распоряжается Энтони Фостер. Он живет в замке с разрешения одного знатного вельможи, который получил церковные земли от королевы. Вот там он и проживает, и ему дела нет до любого бедняка в Камноре, как будто его самого пожаловали в рыцари.

— Нет, — возразил торговец, — тут дело не только в гордости Тони: в доме у него имеется прекрасная леди, и Тони даже солнечному лучу не дозволяет на нее взглянуть.

— Что? — воскликнул Тресилиан, который сейчас впервые вмешался в разговор. — Разве вы не говорили, что Фостер женат, да притом на прецизианке?

— Женат‑то он был женат, и на такой заядлой прецизианке, какая когда‑либо ела мясо в пост. И жили они с Тони, говорят, как кошка с собакой. Но она умерла, упокой господи ее душу! А у Тони осталась дочка. Вот и думают, что он собирается жениться на этой незнакомке, о которой тут ходят разные толки.

— А почему же? То есть я хочу сказать — почему о ней ходят разные толки? — спросил Тресилиан.

— Откуда мне знать, — ответил хозяин. — Знаю только, что люди говорят, будто она прелестна, как ангел, но никому не известно, откуда она появилась, и каждому желательно разузнать, почему ее так строго держат в клетке. Я‑то ее никогда не видел! а вот вы, кажись, видели, мистер Голдтред?

— Видел, видел, старина, — подтвердил торговец. — Вот слушайте: ехал я как‑то из Эбингдона… Проезжаю под восточным окном закрытого балкона в старом замке, где измалеваны все старики святые, и всякие легенды, и тому подобное. Поехал я не обычной дорогой, а через парк. Задняя дверь была на запоре, и я решил, что по праву старого товарища могу проехать среди деревьев, там и тени больше — день‑то был довольно жаркий, — да и пыли меньше. На мне был камзол персикового цвета, вышитый золотом.

— Каковым одеянием, — вставил Майкл Лэмборн, — ты и хотел блеснуть перед красавицей. Ах ты плут этакий, опять взялся за свои старые проделки!

— Да не в том дело, не в том, — возразил торговец, самодовольно ухмыляясь, — не совсем так. Любопытство, знаешь ли, одолело, да притом и чувство сострадания… Ведь юная особа, бедняжка, с утра до вечера не видит никого, кроме Тони Фостера с его нахмуренными черными бровями, бычьей головой и кривыми ногами.

— А ты хотел предстать перед ней этаким малюткой щеголем в шелковом камзоле, с ножками как у курочки, в козловых сапожках и с круглой ухмыляющейся рожей, на которой словно написано: «Что вам угодно‑с?», да вдобавок увенчанный бархатной шляпой с индюшачьим пером и позолоченной брошкой? Эх, мой славный лавочник, у кого хорош товарец, тот и рад его сейчас же напоказ выставить. А ну‑ка, джентльмены, пошевелите свои кружки, поднимаю тост за длинные шпоры, короткие сапоги, полные шляпы и пустые черепа!

— Ага, я вижу, ты завидуешь мне, Майк, — объявил Голдтред. — Но ведь такое счастье могло выпасть на долю и тебе, да и любому другому.

— Пошел ты к дьяволу со своей наглостью! — заревел Лэмборн. — Да как ты смеешь сравнивать свою пудинговую морду и тафтяные манеры с джентльменом и солдатом?

— Извините, любезный сэр, — вмешался Тресилиан, — позвольте попросить вас не прерывать этого милейшего малого. Мне кажется, он рассказывает так хорошо, что я готов слушать его до полуночи.

— Вы слишком снисходительны к моим достоинствам, — ответил мистер Голдтред. — Но раз уж я доставляю вам удовольствие, почтеннейший мистер Тресилиан, я продолжу свой рассказ несмотря на все насмешки и остроты сего доблестного воина, который, вероятно, заработал себе в Нидерландах больше колодок, чем крон. Итак, сэр, когда я проезжал под большим расписным окном, бросив поводья на шею своего жеребца‑иноходца, отчасти чтобы мне самому удобнее было, отчасти для того, чтобы осмотреть все кругом получше, как вдруг слышу — отворилась решетчатая ставня, и провалиться мне на этом месте, если за ней не стояла красавица, какой я в жизни раньше не видывал. А я ведь видал много хорошеньких девиц и могу судить о них, пожалуй что, и не хуже других.

— Могу я попросить вас описать ее наружность, сэр? — сказал Тресилиан.

— О, сэр, даю вам слово, — ответствовал мистер Голдтред, — она была одета как знатная женщина, очень необычное и приятное платье, которое подошло бы даже самой королеве. На ней было платье из атласа имбирного цвета, который, на мой взгляд, должен стоить около тридцати шиллингов за ярд, и отделанное двумя рядами широких кружев из золота и серебра. А ее шляпа, сэр, право же, самая модная штучка, которую мне приходилось видеть в этих краях, из темно‑красной тафты, украшенная скорпионами из веницейского золота, а по краям отделанная золотой бахромой… Клянусь вам, сэр, великолепная, бесподобная выдумка. Что касается юбок, то они были со вставным передом по старой моде…

— Я не об одежде вас спрашиваю, сэр, — прервал его Тресилиан, проявлявший во время рассказа признаки явного нетерпения, — а о наружности — цвете волос, чертах лица…

— Цвет лица‑то я не очень запомнил, — ответил торговец. — Но зато я разглядел, что у нее на веере была ручка из слоновой кости с замысловатыми узорами. А что до цвета волос, то опять‑таки, каков бы он там ни был, уверяю вас, она была увенчана сеткой из зеленого шелка, окаймленной золотом.

— Память самая торгашеская, — сказал Лэмоорн. — Джентльмен спрашивает его о красоте дамы, а он вам разглагольствует о ее чудесных нарядах и уборах.

— Да говорят же тебе, — с досадой возразил торговец, — у меня не было времени ее рассматривать. И как раз когда я собирался пожелать ей доброго утра и поэтому начал с изящнейшей улыбки…

— Похожей на улыбку обезьяны, скалящей зубы при виде каштана, — подхватил Майкл Лэмборн.

— Как вдруг, откуда ни возьмись, — продолжал Голдтред, не обращая внимания на то, что его прервали, — появился сам Тони Фостер с дубинкой в руке…

— И, надеюсь, проломил тебе башку за твою наглость, — не унимался шутник.

— Ну, это легче сказать, чем сделать, — негодующе возразил Голдтред, — нет, нет, никаких таких проломов не было. Правда, он взмахнул дубинкой и угрожал, что ударит, и спросил, почему я не придерживаюсь проезжей дороги, и всякое такое. Я, конечно, сам двинул бы его как следует по загривку за такие штуки, не будь тут дамы, которая, чего доброго, обмерла бы со страху.

— Пошел ты знаешь куда, трус ты этакий, — рассердился Лэмборн. — Какой же это доблестный рыцарь обращал внимание на испуг дамы, когда ему предстояло уничтожить великана, дракона или волшебника в ее присутствии и для ее же спасения? Но к чему толковать тебе о драконах, когда ты удираешь со всех ног, завидев самую обычную стрекозу? Да, брат, ты упустил редчайший случай!

— Так воспользуйся им сам, задира Майк, — ответил Голдтред. — Вот там и заколдованный замок, и дракон, и дама — все к твоим услугам, если наберешься храбрости.

— Пожалуй, я готов за кварту белого испанского вина, — объявил воин. — Или постой, у меня, черт подери, нехватка белья; хочешь, побьемся об заклад — ты поставишь кусок голландского полотна против вот этих пяти ангелов, что я завтра же явлюсь в замок и заставлю Тони Фостера познакомить меня с прелестной незнакомкой?

— По рукам, — ответил торговец. — И, думаю, что выиграю, хотя ты нахал почище самого дьявола. Заклады пусть хранятся у хозяина, и я, покуда не пришлю полотно, поставлю свою часть золотом.

— Не буду я принимать такие заклады, — возразил Гозлинг. — Утихомирься, куманек, пей спокойно свое вино да брось думать о всяких рискованных затеях. Поверь, что у мистера Фостера рука достаточно сильна, чтобы засадить тебя надолго в Оксфордский замок или познакомить твои ноги с городскими колодками.

— Это значило бы только возобновить старую дружбу, так как голени Майка и городские деревянные колодки прекрасно знакомы друг с другом, — съязвил торговец. — Но он уже не может уклониться от спора, если только не пожелает заплатить неустойку.

— Неустойку! — воскликнул Лэмборн. — Ни за какие коврижки! Плевать хотел я на страшилище Тони Фостера, его гнев для меня — тьфу! — все равно что вылущенный стручок. И, клянусь святым Георгием, я заберусь к его Линдабриде, хочет он этого или нет.

— Я охотно возьму на себя половину вашего заклада, сэр, — сказал Тресилиан, — за право сопровождать вас в этом походе.

— А какая вам с того выгода, сэр? — поинтересовался Лэмборн.

— Да никакой особенной, сэр, — ответил Тресилиан, — разве только я увижу ваше искусство и доблесть. Я путешественник, который жаждет необычайных встреч и необыкновенных приключений, как рыцари былых времен стремились к рискованным похождениям и доблестным подвигам.

— Ну что ж, если вам приятно видеть форель, изловленную прямо руками, — объявил Лэмборн, — пусть кто угодно будет свидетелем моей ловкости — мне все равно. Итак, подымаю стакан за успех моей затеи, а тот, кто не поможет мне в этом тосте — негодяй, и я обрублю ему ноги по самые подвязки.

У кружки, которую Майкл Лэмборн при этом опустошил, было столько предшественниц, что разум сразу зашатался на своем троне. Он произнес два‑три нечленораздельных проклятия в адрес торговца, который не без некоторого основания отказался поддержать тост, таивший в себе проигрыш его заклада.

— Ты будешь еще тут рассуждать со мной, мерзавец! — заорал Лэмборн. — В башке у тебя не больше мозгов, чем в спутанном мотке шелка! Клянусь небом, я сейчас разрежу тебя на куски так, что получится пятьдесят ярдов лент и кружев!

Тут Майкл Лэмборн попытался выхватить меч, чтобы привести в исполнение свою отчаянную угрозу, но буфетчик и управитель схватили его и увели в отведенный для него покой, чтоб он там проспался и протрезвился.

Компания расстроилась, и гости стали расходиться. Хозяин был рад этому больше, чем некоторые из гостей, которым очень уж не хотелось расставаться со славным винцом — тем более, что угощали бесплатно — покуда они держались на ногах. Тем не менее их принудили удалиться, и наконец они разошлись, оставив Гозлинга и Тресилиана вдвоем в опустевшей зале.

— Клянусь честью, — сказал хозяин, — не понимаю, что за удовольствие находят знатные вельможи в трате денег на всякие развлечения и разыгрывая роль трактирщиков без предъявления счета. Я редко так поступаю, и всякий раз, клянусь святым Юлианом, это меня бесконечно огорчает. Каждый из этих пустых кувшинов, вылаканных моим племянником и его дружками‑пьянчугами, был бы для меня прибылью, а теперь их остается просто списать в расход. Не могу я, положа руку на сердце, постигнуть, ну что приятного в шуме, всякой белиберде, пьяных выходках и ссорах, непристойностях, и кощунстве, и тому подобном, когда при этом теряешь деньги, вместо того чтобы их приобретать. Сколько значительных состояний было погублено так бесплодно, а ведь это ведет к упадку дел у трактирщиков. Кой дьявол, в самом деле, будет платить за выпивку в «Черном медведе», когда ее можно получить задаром у милорда или сквайра?

Тресилиан заметил, что вино несколько помутило даже закаленные мозги хозяина, и это стало ясно главным образом из его ораторских декламаций против пьянства. Поскольку сам он тщательно воздерживался от соприкосновения со стаканом, он решил было воспользоваться моментом откровенности Гозлинга и извлечь из него некоторые дополнительные сведения относительно Энтони Фостера и дамы, которую торговец видел в замке. Но его расспросы только натолкнули хозяина на новую тему декламации — по поводу коварства прекрасного пола, причем для подкрепления собственного глубокомыслия он призвал на помощь всю мудрость Соломона. В конце концов он обрушил свои увещания, смешанные с язвительными упреками, на своих буфетчиков и прислужников, занятых уборкой остатков пиршества и приведением залы в порядок, и в довершение всего, сочетая пример с назиданиями, грохнул об пол поднос, разбив с полдюжины стаканов, и все потому, что пытался показать, как подают в «Трех журавлях» в Вэнтри, слывшей тогда самой лучшей гостиницей в Лондоне. Последний эпизод так образумил его, что он немедленно удалился на ложе отдохновения, превосходно выспался и утром проснулся уже совсем другим человеком.

Глава III

Ручаюсь, будет сыграна игра!

Всегда я весел и всегда рискую.

Что пьяный я сказал, то повторю

И трезвый, тут уж дело без обмана.

«Игорный стол»

— А как чувствует себя ваш родственник, любезный хозяин? — спросил Тресилиан, когда Джайлс Гозлинг впервые появился в зале наутро после пьяной оргии, которую мы описали в предыдущей главе. — Что, он здоров и не отступился ли от своего заклада?

— Как огурчик, сэр. Он вскочил как встрепанный часа два назад и уже побывал бог его знает в каких трущобах у старых друзей. Только что он вернулся и сейчас завтракает — свежие яйца и виноград. Что до его заклада, то предупреждаю по‑дружески: не ввязывайтесь вы в это дело или по крайней мере обдумайте хорошенько то, что предлагает вам Майк. А посему советую вам съесть горячий завтрак с бульончиком — это наладит вам пищеварение, а мой племянник с мистером Голдтредом пусть сами разбираются в своих закладах как им заблагорассудится.

— Мне кажется, хозяин, — сказал Тресилиан, — что вы тоже сами не знаете как следует, что вам говорить о своем родственнике. Вы не можете ни ругать, ни хвалить его без некоторых угрызений совести.

— Верно вы сказали, мистер Тресилиан, — ответил Джайлс Гозлинг. — В одно ухо мне хнычет Родственное чувство: «Джайлс, Джайлс, зачем ты хочешь лишить доброго имени собственного племянника? Неужто ты хочешь опорочить сына своей сестры, Джайлс Гозлинг? Неужто хочешь ты опозорить собственное гнездо, обесчестить собственную кровь?» А затем появляется Справедливость и говорит: «Вот самый достойный гость из всех, когда‑либо останавливавшихся в славном „Черном медведе“, который никогда не спорил из‑за счета (прямо в лицо вам скажу: никогда вы этого не делали, мистер Тресилиан, да и ни к чему вам это), который не знает, зачем он сюда приехал, и, как я вижу, не знает, когда уедет отсюда. И неужели ты, хозяин гостиницы, кто платит уже тридцать лет налоги в Камноре и сейчас занимает должность мэра, неужели ты допустишь, чтобы этот лучший из гостей, этот лучший из людей, этот, я бы сказал, вельможа попал в лапы к твоему племяннику — известному головорезу — и отчаянному забияке, отъявленному игроку в карты и кости и профессору семи дьявольских наук, если только людям даются в них ученые степени? Нет, клянусь небом! Я могу закрыть глаза и позволить ему изловить такого крохотного мотылька, как Голдтред… Но ты, мой гость, ты будешь предупрежден, будешь вооружен советом, стоит только тебе прислушаться к словам твоего честного хозяина».

— Ну что ж, хозяин, я приму во внимание твои советы, — ответил Тресилиан. — Но я не могу отказаться от своей части заклада, раз уж дал слово. И прошу тебя кое‑что мне разъяснить. Вот этот Фостер, кто он, и что представляет собою, и почему он окружает такой тайной особу, живущую в его замке?

— По правде говоря, — ответил Гозлинг, — к тому, что вы слышали вчера вечером, я могу добавить лишь очень немногое. Он был одним из папистов королевы Марии, а сейчас — один из протестантов королевы Елизаветы. Он был одним из прихлебателей аббата из Эбингдона, а теперь живет здесь хозяином в замке. Кроме того, он был беден, а теперь богат. Говорят, что в его старинном полуразрушенном замке есть особые комнаты, убранные с такой роскошью, что в них могла бы остановиться сама королева, да благословит ее бог! Одни думают, что он откопал в саду клад, другие — что он за деньги продал душу дьяволу, а третьи говорят, что он надул аббата, заплатив ему церковной утварью, которая была спрятана в старом замке еще со времен Реформации. Как бы то ни было, он теперь богач, и только бог, его собственная совесть да, может быть, еще дьявол знают, как он этого достиг. Держится он как‑то угрюмо и замкнуто, раззнакомился со всеми местными жителями, словно он не то хранит какую‑то необычайную тайну, не то просто считает, что слеплен из иного теста, чем мы. Мне сдается, что они с моим родичем наверняка рассорятся, если Майк вздумает навязывать ему свое знакомство. И мне очень жаль, что вы, любезнейший мистер Тресилиан, все еще не оставили мысли отправиться туда вместе с моим племянником.

Тресилиан снова подтвердил, что будет действовать с величайшей осторожностью и что хозяину нечего за него бояться. Короче говоря, он расточал бездну всяких уверений, к которым обычно в ответ на советы друзей прибегают те, кто решил идти напролом.

Тем временем путешественник, вняв приглашению хозяина, успел закончить превосходный завтрак, сервированный ему и Гозлингу хорошенькой Сисили, слывшей в гостинице красавицей. В эту минуту в комнату вошел Майкл Лэмборн, герой предыдущего вечера. Его туалет, видимо, стоил ему немалых трудов, ибо он теперь был одет (он успел с дороги переоблачиться) в соответствии с самой последней модой и с необыкновенной заботой о том, чтобы все как нельзя более шло ему к лицу.

— Клянусь честью, дядюшка, — сказал нарядный кавалер, — вчера вы закатили мне мокрый вечерок, но я чувствую, что за ним последовало сухое утро. Я с удовольствием поднял бы за вас стаканчик «ерша». А, да здесь моя миленькая, пухленькая Сисили! Гляди‑ка, когда я уехал, ты ведь еще болталась в колыбельке, а сейчас в своей бархатной кофточке экая стройненькая девчоночка под лучами английского солнышка. Ты должна знать своих друзей и родственников, Сисили; поди‑ка сюда, деточка, я тебя поцелую и дам тебе свое благословение.

— Не беспокойся о Сисили, куманек, — вмешался Джайлс Гозлинг, — и оставь ее, ради бога, в покое. Хоть твоя мамаша и приходилась сестрой ее отцу, но вам‑то вовсе ни к чему быть закадычными друзьями.

— Слушай, дядя, — обиделся Лэмборн, — что я, язычник, что ли, какой, чтобы обижать свою же родню?

— Да я не об обиде, Майк, — ответил дядя, — а так будет вернее. Хоть ты и блестишь, как змея, когда она весной сбрасывает шкуру, но в мой Эдем ты не проползешь. Я со своей Евы глаз не спущу, Майк, и потому оставь, пожалуйста, свои хлопоты. Но ты, однако, парень молодец! Поглядеть на тебя да сравнить с мистером Тресилианом в его скромном дорожном платье — и любой скажет, что ты настоящий джентльмен, а он — подручный буфетчика.

— Э, нет, дядюшка, — возразил Лэмборн, — никто так не скажет, кроме разве ваших деревенских остолопов, которые ничего лучшего и в глаза не видели. А я так скажу, и плевать мне, кто там меня слушает: в настоящем дворянине есть что‑то такое, что не у всякого найдется, кто не рожден и воспитан в этом сословии. Не знаю, в чем тут штука. Но хоть я и могу войти в таверну с такой же непринужденностью, так же громко наорать на слуг и буфетчиков, так же с маху опрокинуть кружку, разразиться такими же страшными проклятиями и швырять золото с такой же свободой, как и любая персона в звенящих шпорах и с белыми перьями — я их много повидал, — но пусть меня повесят, если я когда‑либо смогу сделать все это с таким же изяществом, хоть я и старался сотни раз. Хозяин сажает меня на нижний край стола и отрезает мне кусок мяса последнему. А буфетчик говорит: «Иду, иду, дружок!» — и никакого тебе больше ни почтения, ни уважения. А черт с ним, плевать на все это — от забот издох и кот! Во мне хватает джентльменства, чтобы сыграть штуку с Тони Поджигай Хворост, на этот раз сойдет и так.

— Значит, вы все‑таки хотите навестить своего старого знакомого? — обратился Тресилиан к искателю приключений.

— Да, сэр, — ответил Лэмборн. — Раз заклад поставлен, надо довести игру до конца. Таков закон игроков во всем мире. А вы, сэр, если мне не изменяет память (я, кажется, окунул ее вчера слишком глубоко в бочонок с вином), хотели принять участие в моем походе?

— Я собираюсь сопровождать вас, — сказал Тресилиан, — если вы мне любезно позволите. И я уже вручил свою долю заклада почтеннейшему хозяину.

— Верно, — подхватил Джайлс Гозлинг, — и притом такими красивыми золотыми монетами с Генрихом, какие бросают в вино только знатные господа. Итак, желаю вам успеха, если уж вы непременно жаждете отправиться к Тони Фостеру. Но, по‑моему, вам перед уходом следует опрокинуть еще по кружечке. В замке вас, пожалуй, ожидает сухая встреча. А ежели попадете в беду, лучше не хватайтесь за холодное оружие, а пошлите за мной, Джайлсом Гозлингом, мэром города. И я уж как‑нибудь с ним слажу, хоть он и высоко задрал свой нос.

Племянник с должным почтением последовал указаниям дядюшки и еще раз хватил что было сил из кружки. При этом он сообщил, что его ум особенно проясняется, когда он с утра освежает себе голову хорошим глотком вина. После чего они двинулись в путь туда, где обитал Энтони Фостер.

Деревня Камнор была красиво расположена на холме, а в прилегающем тенистом парке возвышался старинный замок, занятый сейчас Энтони Фостером. Развалины этого замка, быть может, сохранились и поныне. Парк тогда был полон огромных деревьев, преимущественно древних, могучих дубов, простиравших свои гигантские ветви над высокой стеной, окружавшей все поместье, и это придавало замку сумрачный, уединенный и монастырский облик. Попасть в парк можно было через старинные ворота в наружной стене, двери которых представляли собой два огромных дубовых створа, туго убитых гвоздями, как это бывает в воротах старинных городов.

— Нам придется тут изрядно потрудиться, — заметил Майкл Лэмборн, разглядывая ворота, — если подозрительность хозяина не допустит нас внутрь. А это весьма вероятно, судя по тому, как взволновало его появление около замка приятеля — торговца тканями. Ан нет, — добавил он, толкнув огромные ворота, которые сразу подались, — дверь любезно отворена. Итак, мы в запретной зоне, и других препятствий, кроме слабого сопротивления тяжелой дубовой двери с заржавленными петлями, не имеется!

Они очутились теперь в аллее, затененной вышеупомянутыми древними дубами и окаймленной высокими изгородями из тиса и остролиста. Но их уже много лет не подстригали, и они разрослись в огромные кусты — или, скорее, в карликовые деревья — и теперь нависали своими темными и мрачными ветвями над дорожкой, которую некогда изящно украшали. Сама аллея поросла травой и кое‑где загромождена была грудами высохшего хвороста, собранного с деревьев, срубленных по соседству, и сложенного здесь для просушки. Дорожки и аллеи, которые пересекали эту главную магистраль, тоже были завалены и загромождены кучами хвороста и поленьями, а кое‑где поросли кустарником и терновником. Помимо того общего впечатления безотрадности, которое возникает, когда мы видим, как создания человеческих рук приходят в запустение и упадок вследствие невнимания и небрежности, когда мы видим, как следы человеческой жизни постепенно стираются под натиском зеленой растительности, — высокие деревья и раскинувшиеся всюду ветви окутывали парк мраком, даже когда солнце сияло в зените, и навевали соответственные мысли на тех, кто туда проник. Это почувствовал даже Майкл Лэмборн, хотя он и чужд был восприятию разных впечатлений, за исключением того, что непосредственно воздействовало на его бешеную натуру.

— В этом лесу темно, как в пасти у волка, — сказал он Тресилиану, пока они медленно шли по пустынной и загроможденной хворостом аллее. В это время показался похожий на монастырь фасад старого замка, со стрельчатыми окнами, кирпичными стенами, заросшими плющом и вьющимися растениями, и с переплетением на крыше труб тяжелой каменной кладки.

— Однако же, — продолжал Лэмборн, — Фостер тоже себе на уме: раз он не очень‑то жалует гостей, весьма разумно с его стороны держать свои владения в таком виде, чтобы отбить у любого охоту туда проникнуть. Но если бы он был. тем Энтони, каким я его когда‑то знавал, эти могучие дубы уже давно стали бы собственностью какого‑нибудь почтенного лесоторговца, а вокруг замка и в полночь было бы светлее, чем сейчас в полдень, а сам Фостер проматывал бы денежки где‑нибудь, в укромном уголке в трущобах Уайтфрайерса.

— Разве он был тогда таким расточителем? — спросил Тресилиан.

— Конечно, — ответил Лэмборн, — как и все мы; Не святоша и не скупердяй. Но всего противнее для меня в Тони было то, что он любил развлекаться в одиночку и, как говорят, ворчал, если какая капелькам лилась мимо его мельницы. Я помню, что он один; выдувал такое количество винища, какого я не одолел бы даже с помощью самого заядлого пьянчуги в Беркшире. Вот это, да еще некоторая склонность к суеверию, свойственная его характеру, делало его совершенно невыносимым в приличном обществе. А теперь он зарылся сюда в нору, вполне подходящую для такого хитрого лиса.

— Разрешите спросить, мистер Лэмборн, — сказал Тресилиан, — если вы резко расходитесь во взглядах со своим старым другом, зачем же вы жаждете снова завязать с ним знакомство?

— Разрешите, в свою очередь, спросить вас, мистер Тресилиан, — ответствовал Лэмборн, — зачем вы так жаждете сопровождать меня в этом предприятии?

— Я изложил вам свои побуждения, — сказал Тресилиан, — когда взял на себя долю вашего заклада. Это простое любопытство.

— О‑ла‑ла! — воскликнул Лэмборн. — Вот как вы, хорошо воспитанные и скрытные джентльмены, хотите воспользоваться нами, у которых душа нараспашку. Ответь я на ваш вопрос, что, дескать, простое любопытство влечет меня в гости к моему старому другу Энтони Фостеру, я уверен, что вы сочли бы это за увертку, и решили, что я задумал какое‑то новое дельце. Но я так думаю, что любой ответ сгодится тут мне на потребу.

— А почему, собственно, простое любопытство, — возразил Тресилиан, — не может быть достаточной причиной, чтоб мне отправиться с вами?

— Эх, оставьте, пожалуйста, — ответил Лэмборн. — Вам не так‑то легко провести меня, как вы думаете. Я достаточно долго общался с умнейшими людьми нашего времени, чтобы принять мякину за зерно. Вы джентльмен по рождению и по воспитанию — это сразу видно по осанке. Вы человек светский и с безупречной репутацией — об этом говорят ваши манеры, и мой дядюшка это признал. И, однако, вы связываетесь с каким‑то беспутным бродягой, как меня тут величают, и, зная, кто я такой, отправляетесь со мной в гости к человеку, которого и в глаза не видали, — и все это из простого любопытства, благодарю покорно! Если тщательно взвесить ваши доводы, то выяснится, что в них не хватает нескольких скрупулов, или вроде того, до чистого веса!

— Если бы даже ваши подозрения были справедливы, — ответил Тресилиан, — то ведь вы не оказываете мне доверия и, стало быть, не можете рассчитывать и на доверие с моей стороны.

— Ах, если дело только в этом, — сказал Лэмборн, — то мои причины все как на ладошке. Покуда у меня есть это золото, — тут он вынул свой кошелек, подбросил его в воздух и ловко поймал, — я заставлю его приносить мне удовольствия. А когда оно кончится, мне понадобится еще. Так вот, если эта таинственная леди из замка‑эта прекрасная Линдабрида Тони Поджигай Хворост — и впрямь так обольстительна, как говорят люди, значит есть надежда, что она поможет мне обратить мои червонцы в гроши. А если Энтони опять‑таки такой богатый сквалыга, как о том слух идет, то он, чего доброго, окажется для меня философским камнем и снова превратит мои гроши в премиленькие золотые червонцы.

— Замысел, право, хорош, — сказал Тресилиан, — только я не уверен, есть ли надежды на его осуществление.

— Ну, не сегодня, а может быть, даже и не завтра, — согласился Лэмборн. — Покуда я не закину как следует приманку, я не надеюсь поймать старую щуку. Но сегодня утром я знаю о его делах уже немножко больше, чем вчера вечером, и я так использую свои знания, что он подумает, будто я знаю куда больше. Нет‑с, без надежды на удовольствие, или поживу, или на то и другое зараз, я бы и шагу не сделал в сторону этого замка, можете не сомневаться. Честное слово, этот поход — дело рискованное. Но раз уж мы здесь, то надо сделать все, что в наших силах.

Пока он рассуждал таким образом, они вошли в большой фруктовый сад, который окружал дом с обеих сторон, хотя запущенные деревья широко разрослись, окутались мхом и, видимо, не отличались обилием плодов. Те, что раньше были подстрижены шпалерами, сейчас на свободе снова разрослись самым причудливым образом, отчасти сохраняя все же те формы, которые им были искусственно приданы. Большая часть сада, некогда представлявшая собою огромные цветники и цветочные клумбы, также являла картину мерзости запустения, за исключением нескольких участков, где земля была вскопана и засажена овощами. Многие статуи, украшавшие сад в былые дни его величия, теперь были сброшены со своих постаментов и разбиты на куски. Огромная оранжерея с каменным фронтоном, украшенным барельефами, изображавшими жизнь и деяния Самсона, представляла собою такое же жалкое зрелище.

Когда они прошли через заброшенный сад и уже были в нескольких шагах от двери дома, Лэмборн умолк. Это обстоятельство было весьма приятно для Тресилиана, так как избавляло его от необходимости как‑то ответить на откровенное признание своего спутника касательно чувств и целей, побудивших его двинуться сюда. Лэмборн без стеснения стал колотить в огромную дверь замка, заметив при этом, что в местной тюрьме двери вроде бы полегче. Не раз он принимался стучать снова, пока наконец старый, угрюмого вида слуга не разглядел их через маленькое квадратное отверстие, загражденное железными брусьями, и не спросил, что им нужно.

— Немедленно поговорить с мистером Фостером по неотложному государственному делу, — не задумываясь, ответил Лэмборн.

— Пожалуй, вам трудно будет это доказать, — шепнул Тресилиан своему спутнику, пока слуга пошел передать поручение хозяину.

— Чушь! — возразил искатель приключений. — Ни один солдат не двинулся бы вперед, если бы ему пришлось раздумывать, когда да как можно будет отступить. Только бы нам пробраться внутрь, а дальше все пойдет как по маслу.

Вскоре слуга вернулся и, осторожно отодвинув задвижки и засовы, открыл дверь, через которую они прошли под сводом на квадратный дворик, окруженный зданиями. Напротив свода была другая дверь, которую слуга отворил таким же способом, и провел их в залу с каменным полом, где было очень мало мебели, да и та была самого грубого и старинного покроя. Окна были высокие и широкие, почти до самого потолка, покрытого черным, дубом. Те окна, которые выходили на квадратный дворик, были затемнены окружающими зданиями. Перерезанные массивными каменными переплетами рам и почти сплошь расписанные картинками на религиозные сюжеты и сценами из священного писания, они пропускали очень мало света, да и те лучи, которые проникали внутрь, придавали всему сумрачный и унылый оттенок, вообще свойственный цветным стеклам.

У Тресилиана и его спутника было достаточно времени, чтобы рассмотреть все эти особенности, ибо им пришлось прождать довольно долго, прежде чем явился наконец нынешний хозяин замка. Как ни был Тресилиан подготовлен к тому, чтобы увидеть перед собой зловещую и омерзительную личность, но уродство Энтони Фостера превзошло все его ожидания. Он был среднего роста, сложен крепко, но настолько неуклюже, что казался совершенным уродом. Все его движения напоминали неловкие и нескладные движения хромого и левши одновременно. Его волосы, уходу за которыми люди того времени, как и ныне, посвящали много старания, не были уложены в изящную прическу или зачесаны назад, как обычно изображается на старинных гравюрах и как причесываются аристократы наших дней, а спадали спутанными черными прядями из‑под меховой шапки и свисали фантастическими космами, видимо вовсе незнакомыми с гребнем, над его страшными бровями, обрамляя очень своеобразное и неприятное лицо. Его пронзительные черные глаза глубоко запали под широкими, густыми бровями и обычно были устремлены вниз, как будто стыдились своего взгляда и старались скрыть его от взора людского. Иногда, впрочем, желая разглядеть кого‑то, он внезапно поднимал их и пристально устремлял на того, с кем разговаривал, и тогда в них отражались и неистовые страсти и сила ума, которая по своей воле могла подавлять или скрывать порывы таящихся в глубине чувств. Черты лица, гармонировавшие с этими глазами и общим обликом, были неправильны и настолько примечательны, что неотразимо запечатлевались в памяти того, кто их хоть раз видел. И вообще Тресилиан не мог отделаться от мысли, что Энтони Фостер, стоящий перед ним, судя по его наружности, вряд ли был человеком, к которому можно было рискнуть явиться незваным и непрошеным гостем. Одет он был в камзол из красновато‑коричневой кожи, который часто носили тогда зажиточные крестьяне. За кожаным поясом у него был заткнут справа длинный нож, или кинжал, с рукояткой, а о другой стороны — тесак. Войдя в комнату, он поднял глаза и устремил пристальный взор на обоих гостей. Затем он снова опустил их, как бы отсчитывая свои шаги, по мере того как он медленно продвигался к середине комнаты, и сказал тихим и сдавленным голосом:

— Джентльмены, разрешите попросить вас сообщить мне о цели вашего прихода.

Он, видимо, ожидал ответа от Тресилиана. Справедливо раньше заметил Лэмборн, что величественный вид, говорящий о воспитании и достоинстве, как бы просвечивает сквозь маскарад простого платья. Но ответил ему Майкл — с непринужденной фамильярностью старого друга и тоном, в котором не чувствовалось ни малейшего, сомнения в том, что их ожидает самый сердечный прием.

— Ого! Мой дорогой дружок и приятель Тони Фостер! — воскликнул он, схватив его за руку и встряхнув с такой силой, что крепыш Фостер даже пошатнулся. — Как вы провели все эти долгие годы? Ну что, разве вы совсем забыли своего друга, приятеля и сотоварища детских игр Майкла Лэмборна?

— Майкл Лэмборн! — сказал Фостер, с минуту не сводя с него взора. Затем он опустил глаза и, довольно невежливо выдернув свою руку из дружески сжимавшей ее руки гостя, спросил: — Так, значит, вы Майкл Лэмборн?

— Да, это так же верно, как то, что ты — Энтони Фостер, — ответил Лэмборн.

— Превосходно, — сказал хозяин довольно мрачно — А чего, собственно, Майкл Лэмборн ожидает от своего посещения?

— Voto a dios! — воскликнул Лэмборн. — Я ожидал лучшего приема, чем тот, который нашел здесь.

— Ты, висельник, тюремная крыса, друг палача и его клиентов, — ответствовал Фостер, — как мог ты ожидать радушия от любого человека, чья шея далека от капюшонов Тайберна?

— Может, я и такой, как вы говорите, — сказал Лэмборн, — но если я даже и соглашусь с этим, чтоб не вступать в споры, я все‑таки довольно подходящий товарищ для моего старинного друга Энтони Поджигай Хворост, хоть он сейчас каким‑то непонятным образом и стал хозяином замка Камнор.

— Вы потише, Майкл Лэмборн, — ответил Фостер. — Вы игрок и живете тем, что рассчитываете свои шансы. Рассчитайте же, сколько у вас шансов на то, что я сейчас возьму да вышвырну вас из этого окна вон в ту канаву.

— Двадцать против одного, что вы этого не сделаете, — возразил неугомонный гость.

— А почему, скажите пожалуйста? — спросил Энтони Фостер, стиснув зубы, сжав губы и как бы стараясь подавить в себе порыв неистового чувства.

— А потому, — хладнокровно ответил Лэмборн, — что вы ни за что на свете меня и пальцем тронуть не посмеете. Я моложе и покрепче вас, во мне двойная доза дьявольской драчливости, хоть и нет, может быть, во мне этой демонской хитрости, которая роет себе под землей пути к своей цели, и прячет петлю под подушкой у людей, и подсыпает мышиного яду в их похлебку, как это мы иной раз видим в пьесах.

Фостер с серьезным видом взглянул на него, затем повернулся и дважды прошелся по комнате тем же самым спокойным и размеренным шагом, как и раньше. Затем внезапно воротился, протянул Майклу Лэмборну руку и сказал:

— Не гневайся на меня, мой славный Майк! Я хотел только проверить, не утратил ли ты свою былую и похвальную откровенность, которую твои завистники и клеветники называли наглым бесстыдством.

— Пусть называют ее как хотят, — сказал Майкл Лэмборн, — это тот груз, который мы должны таскать с собой по белу свету. Ух ты дьявольщина! Говорю тебе, куманек, что моего запаса самоуверенности всегда не хватало для ведения торговли. Я не прочь был прихватывать еще по две‑три тонны наглости в каждом порту, куда заходил во время жизненного плавания. Но зато я вышвыривал за борт остатки скромности и щепетильности, чтобы освободить в трюме нужное место.

— Ну, ну, — съязвил Фостер, — что касается щепетильности и скромности, то ты отплыл отсюда с полным грузом. А кто этот кавалер, милый Майк? Такой же развратник и головорез, как ты сам?

— Прошу познакомиться с мистером Тресилианом, забияка Фостер, — ответил Лэмборн, представляя своего друга в ответ на вопрос приятеля. — Познакомься с ним и изволь уважать его, потому что это джентльмен, исполненный самых замечательных достоинств. И хотя он пошел не по моей части — по крайней мере насколько мне известно, — он, тем не менее, питает должное уважение и восхищение к мастерам нашего дела. Ну, когда‑нибудь он и сам станет таким же, так оно обычно и бывает. А покуда он еще только неофит, только прозелит и затесывается в компанию знатоков дела, как новичок‑фехтовальщик приходит в школу мастеров, чтобы поглядеть, как управляются с рапирой учителя фехтования.

— Ежели он действительно таков, то прошу тебя пройти со мной в другую комнату, любезный Майкл, я должен поговорить с тобой наедине. А пока, сэр, прошу подождать нас в этой зале. Только никуда не уходите отсюда: в этом доме есть особы, которые могут испугаться чужого человека.

Тресилиан согласился, и два героя вышли из комнаты, а он остался один ожидать их возвращения.

Глава IV

Двум господам не следует служить?

Вот юноша — он хочет попытаться!

Раб божий, он и дьяволу послушен…

Он молится, а после зло свершает

И небеса благодарит смиренно.

Старинная пьеса

Комната, в которую хозяин замка Камнор препроводил своего достойного гостя, была побольше той, в которой они вели беседу, и находилась в еще большем запустении. Вдоль стен тянулись огромные дубовые шкафы с полками, которые, видимо, когда‑то сверху донизу были заполнены книгами. Многие из них еще сохранились, но были разорваны и измяты, покрыты пылью, без дорогих застежек и переплетов и грудами навалены, как никому не нужный хлам, брошенный на произвол судьбы. Сами шкафы словно подверглись нашествию врагов науки, которые уничтожили множество книг, некогда заполнявших полки. Кое‑где полки были вынуты, шкафы поломаны и повреждены и к тому же обвиты паутиной и покрыты пылью.

— Те, кто писал эти книги, — сказал Лэмборн, озираясь кругом, — и не думали о том, в какие лапы попадут их труды.

— И о том, какую полезную службу они мне сослужат, — промычал Фостер. — Повар пользуется ими для чистки оловянной посуды, а лакей уж много месяцев подряд только ими и начищает мне сапоги.

— А я, — сказал Лэмборн, — бывал в городах, где этот ученый товар сочли бы слишком ценным для подобного употребления,

— Брось, брось, — поморщился Фостер. — Все это папистский хлам, все они до одной — из личной библиотеки этого нищего старикашки, эбингдонского аббата. Девятнадцатая часть настоящей евангелической проповеди стоит целой телеги, наполненной таким дерьмом из сточной канавы Рима.

— Помилуй бог, мистер Тони Поджигай Хворост, — промолвил Лэмборн, как бы отвечая ему.

Фостер мрачно нахмурился и ответил:

— Потише ты, дружок Майк! Забудь это прозвище и обстоятельства, с ним связанные, если не желаешь, чтобы наша вновь укрепившаяся дружба погибла внезапной и насильственной смертью.

— Что ж, — сказал Майкл Лэмборн, — ты, бывало, хвастался тем, что помогал отправить на тот свет двух старых еретических епископов.

— Это было тогда, — ответил его приятель, — когда я вкушал еще чашу желчи и отца и пребывал в оковах беззакония. Но теперь, когда я призван в ряды праведников, это прозвище больше не соответствует моему образу жизни и поведению. Мистер Мелхиседек Молтекст сравнил в этом случае обрушившуюся на меня беду с тем, что случилось с апостолом Павлом, который держал одежду тех, кто побивал камнями святого Стефана. Он распространялся на эту тему три воскресенья подряд и приводил в пример поведение весьма достойной особы, тут же присутствовавшей. Он имел в виду, конечно, меня.

— Уж молчал бы ты, Фостер, — рассердился Лэмборн. — Не знаю уж, как там, а меня всегда мороз по коже подирает, когда я слышу, как дьявол закатывает цитаты из священного писания. А кроме того, дружочек, как это у тебя духу хватило порвать с этой удобной старой религией, которую ты сбросил так же легко, как перчатку? Разве я не помню, как ты, бывало, таскал свою совесть на исповедь точнехонько каждый месяц? А когда священник тебе ее отчистит от грязи, отполирует до блеска, да еще мазнет по ней белилами, ты снова бывал готов на самые мерзкие пакости, как ребенок, который всегда готов со всех ног кинуться в грязную лужу, как только на него наденут чистенькое воскресное платьице.

— Не утруждай себя заботами о моей совести, — сказал Фостер. — Эта материя выше твоего понимания, собственной‑то совести у тебя никогда и не было. Но перейдем к делу. Скажи, да поскорее, что тебе от меня надо и какие надежды привели тебя сюда.

— Надежда поправить свои делишки, конечно, — ответил Лэмборн, — как выразилась одна старушка, кинувшись в воду с Кингстонского моста. Слушай, вот этот кошелек — все, что осталось от кругленькой суммы, какую всякий не прочь бы иметь в своем кошельке. Ты здесь, видимо, устроился не худо, у тебя есть друзья, говорят даже, что тебе оказывается особое покровительство… Да что ты, брат, выкатил на меня белки, как заколотая свинья? Раз уж попался в сеть, так всем тебя видно. Так вот — известно, что такое покровительство зря не оказывается. Ты должен за это отплачивать услугами, а в этом я и предлагаю тебе свою помощь.

— Ну, а ежели я не нуждаюсь в твоей помощи, Майк? Думаю, что твоя скромность способна допустить такую возможность?

— Иначе говоря, — возразил Лэмборн, — ты хочешь заграбастать сам всю работу и не делиться наградой с другими. Но не будь чересчур жадным, Энтони, от алчности лопается мешок и высыпается зерно. Слушай: когда охотник хочет затравить оленя, он отправляется в лес не с одной собакой. С ним и верная гончая, чтобы гнать раненого оленя по горам и долам, но у него есть и быстроногая борзая, чтобы добить его на месте. Ты гончая, а я борзая, и твоему покровителю может понадобиться помощь обеих собак, и он в состоянии щедро наградить их. Ты отличаешься острой проницательностью, неослабной настойчивостью, упорным и затаенным коварством — в этом ты превосходишь меня. Но я зато храбрее, проворнее, и хитрее и в делах и в разных уловках. В отдельности наши качества не столь совершенны, но соедините их вместе — и мы перевернем мир. Так что ты скажешь — будем охотиться вместе?

— Это подло с твоей стороны… Как ты смеешь совать свой нос в мои дела? — возмутился Фостер. — Впрочем, ты всегда был плохо выдрессированным щенком.

— У вас не будет оснований для таких выражений, если вы не отвергнете мою любезность, — продолжал Майкл Лэмборн. — Но если да, то «проваливай, сэр рыцарь» — как говорится в старинном романе: я либо воспользуюсь вашими советами, либо пойду им наперекор. Я ведь пришел сюда заняться делом, все равно с тобой заодно или против тебя.

— Ну ладно, — сказал Энтони Фостер, — раз уж ты предоставляешь мне такой приятный выбор, лучше я буду тебе другом, чем врагом. Ты прав — я могу избрать тебя для службы господину, у которого хватит денег, чтобы заплатить не только нам обоим, но еще и сотне других. По правде говоря, ты весьма подходишь ему в слуги. Он требует смелости и ловкости — в твою пользу свидетельствуют протоколы здешнего суда. Он требует, чтобы его слуги шли на все — пожалуйста, разве кому когда‑нибудь приходило в голову, что у тебя есть совесть? Тот, кто следует за вельможей, должен быть уверен в себе, — а твое чело непроницаемо, как миланское забрало. В одном только я хотел бы, чтобы ты переменился.

— А в чем же, мой драгоценнейший дружок Энтони? — спросил Лэмборн. — Клянусь подушкой Семерых спящих, я не премину немедленно исправиться,

— Да вот ты сам и показываешь образцы того, о чем идет речь, — ответил Фостер. — Твои разговоры носят печать старых времен, и ты то и дело начиняешь их своеобразными проклятиями, от которых так и несет папизмом. Кроме того, твой внешний вид слишком уж непристоен и нескромен, чтобы тебя взяли в свиту его сиятельства, — ведь лорд очень дорожит мнением света. Тебе надобно одеваться как‑то иначе, на более степенный и спокойный манер, накидывать плащ на оба плеча, а твой белый воротник должен быть не измят и хорошо накрахмален. Ты должен уширить поля своей шляпы и сузить раздувшиеся штанишки. Ты должен, по крайней мере раз в месяц, посещать церковь или, еще лучше, сходки, клясться только своей честью и совестью, отказаться от своего наглого взгляда и не хвататься за эфес меча, кроме как в тех случаях, когда хочешь всерьез пустить в ход холодное оружие.

— Клянусь нынешним днем, Энтони, ты сошел с ума, — объявил Лэмборн. — Ты изобразил скорее привратника в доме какой‑то пуританки, чем спутника честолюбивого вельможи. Ей‑ей, человечек, которого ты хочешь сделать из меня, должен носить за поясом молитвенник вместо кинжала, и мужества у него должно хватать лишь на то, чтобы сопровождать какую‑нибудь гордячку горожанку на проповедь в церковь святого Антонлина да вступать из‑за нее в перебранки с любым тупоголовым ткачом, который будет спорить с ней из‑за места у стенки. Тот, кто собирается прибыть ко двору в свите вельможи, должен вести себя совсем по‑иному.

— Успокойся, милый мой, — возразил Фостер, — с той поры, как ты знал, английскую жизнь, в ней произошли большие перемены. Есть такие люди, которые нынче пробиваются к цели самым дерзким образом, и в полной тайне, и притом ты не услышишь от них ни одного словечка хвастовства, или проклятья, или неприличной ругани.

— Иначе говоря, — сказал Лэмборн, — они основали торговую компанию — обделывают свои дьявольские делишки без упоминания его имени на вывеске фирмы. Ладно, я тоже постараюсь притворяться как можно лучше. Уж лучше так, чем терять почву под ногами в этом новом мире, раз он уж стал таким, как ты говоришь, щепетильным. Но вот что, Энтони, а как зовут вельможу, на службе у которого я должен превратиться в лицемера?

— Эге, мистер Майкл, вот вы куда метите! — воскликнул Фостер с угрюмой усмешкой. — Ты хочешь разведать мои тайны? А откуда ты знаешь, что действительно есть такое лицо in rerum naturanote 4 и что я не водил тебя все это время за нос?

— Водил меня за нос! Ты, безмозглый болван! — заорал Лэмборн, нисколько не смутившись. — Да каким бы ты ни считал себя скрытным и таинственным, я берусь через день разглядеть тебя и твои тайны, как ты их называешь, так же ясно, как сквозь засаленный рог старого фонаря на конюшне.

В этот момент их разговор был прерван пронзительным криком из соседней комнаты.

— Клянусь святым эбингдонским крестом, — воскликнул Энтони Фостер, забыв в страхе о своем протестантизме, — я пропал!

С этими словами он со всех ног бросился в комнату, откуда доносился крик, а Майкл Лэмборн последовал за ним. Но чтобы объяснить, что за звук прервал их разговор, нужно возвратиться немного назад.

Выше уже говорилось, что, когда Лэмборн отправился с Фостером в библиотеку, они оставили Тресилиана одного в старинной зале. Его темные глаза проводили их взглядом презрения, часть которого он немедленно обратил и на себя — за то, что даже на мгновение пал так низко, что вступил с ними в тесное знакомство.

«Вот каковы сообщники, Эми, — говорил он сам себе, — к которым твое жестокое легкомыслие, твой безрассудный и не заслуженный мною обман заставили обратиться того, на кого друзья некогда возлагали совсем иные надежды и кто теперь презирает себя, как будет потом презираем всеми за ту подлость, до коей он унизился ради любви к тебе! Но я не брошу погони за тобой, бывшей некогда предметом, моей самой чистой, самой преданной любви, хотя сейчас мне остается только оплакивать тебя. Я спасу тебя от твоего соблазнителя и от тебя самой. Я возвращу тебя твоим родителям и богу. Я не могу заставить яркую звезду снова засиять в небесах, откуда она скатилась, но…

Легкий шум вывел его из задумчивости. Он оглянулся и в красивой, богато одетой даме, которая в эту минуту вошла в комнату через боковую дверь, он сразу узнал предмет своих поисков. Первым его движением при этом было закрыть лицо воротником плаща, пока он не улучит благоприятного момента открыться ей. Но вышло не так, ибо юная леди (ей было не более восемнадцати лет) радостно подбежала к нему и, потянув за край плаща, весело сказала:

— Неужели, мой нежный друг, после того, как я ждала вас так долго, вы являетесь в мое жилище разыгрывать какой‑то странный маскарад? Вы обвиняетесь в измене настоящей любви и искренней привязанности и должны отвечать перед судом с непокрытым лицом… Так что же вы скажете — виновны БЫ или нет?

— Увы, Эми! — промолвил Тресилиан тихим и печальным голосом, позволив ей откинуть плащ со своего лица. Звук его голоса и неожиданно представшее перед нею лицо как рукой сняли веселость девушки. Она отшатнулась от него, побледнела как смерть и закрыла лицо руками. Тресилиан и сам был на мгновение охвачен невыразимым волнением. Но, внезапно вспомнив о необходимости воспользоваться случаем, который, может быть, в другой раз уже не представится, он тихо сказал:

— Эми, не бойтесь меня!

— А почему я должна вас бояться? — спросила она, отнимая руки от своего прелестного лица, залившегося румянцем. — Почему я должна бояться вас, мистер Тресилиан? Но зачем вы вторглись ко мне в дом без приглашения, сэр, и зная, что вас тут не ждут ?

— В ваш дом, Эми! — воскликнул Тресилиан. — Увы, разве тюрьма — это ваш дом? Тюрьма, которую охраняет один из самых гнусных людей на свете, хоть и менее омерзительный, чем его хозяин!

— Это мой дом, — сказала Эми, — мой, пока я избрала его своим жилищем. Если мне угодно жить в единении, то кто может мне это запретить?

— Ваш отец, сударыня, — ответил Тресилиан, — ваш отец, которому вы разбили сердце и который послал меня за вами со всей той полнотой власти, какую сам он не в силах осуществить. Вот его письмо, написанное в часы, когда он благословлял свои телесные недуги, хоть как‑то ослаблявшие ужасные мучения, терзавшие его душу.

— Недуги? Значит, мой отец болен? — воскликнула Эми.

— Он так болен, — ответил Тресилиан, — что даже величайшая ваша поспешность не сможет его излечить. Но все будет мгновенно готово к вашему отъезду, как только вы дадите свое согласие.

— Тресилиан, — промолвила она, — я не могу, я не должна, я не смею покинуть этот дом. Вернитесь к отцу, скажите ему, что я добьюсь разрешения увидеть его не позже, чем через двенадцать часов. Вернитесь, Тресилиан, скажите ему, что я здорова, я счастлива… О, если бы я могла быть уверена, что и он тоже счастлив! Скажите ему, чтобы он не волновался; я приеду, и он сразу забудет все горе, которое Эми ему причинила. Бедная Эми теперь такая знатная дама, что даже выговорить страшно. Ступайте же, милый Тресилиан, я нанесла обиду и вам, но поверьте, что я в силах залечить нанесенные мною раны. Я отняла у вас сердце ребенка, недостойное вас, но я заплачу за эту утрату почестями и богатством.

— И это вы говорите мне, Эми? Вы предлагаете мне роскошь пустого тщеславия взамен душевного спокойствия, которого вы меня лишили? Но пусть так, я пришел сюда не упрекать, а служить вам и освободить вас. Вы не можете скрыть от меня, что вы пленница! Иначе ваше доброе сердце — а у вас ведь было доброе сердце — уже заставило бы вас примчаться к постели отца. Пойдемте со мной, бедная, обманутая, несчастная девушка! Все будет забыто, все будет прощено. Не бойтесь, что я стану докучать вам разговорами о тех обещаниях, которые вы дали мне. Это был лишь сон, но я теперь проснулся. Пойдемте же, ваш отец еще жив, пойдемте, и одно слово любви, одна слеза раскаяния бесследно сотрут память о прошлом!

— Я уже сказала, Тресилиан, — ответила она, — что непременно приеду к отцу, как только мне позволят другие, не менее важные обязанности. Поезжайте и сообщите ему эту новость. Я приеду — и это так же верно, как то, что на небе есть солнце, — как только получу разрешение.

— Разрешение? Разрешение навестить больного отца, который, быть может, уже на краю смерти! — порывисто воскликнул Тресилиан. — Но разрешение от кого? От мерзавца, который под личиной дружбы нарушил ответный долг гостеприимства и похитил тебя из отцовского дома?

— Не клевещи на него, Тресилиан! Меч того, о ком ты говоришь, не менее остер, чем твой, нет, он еще острее, несчастный! Самые великие подвиги, совершенные тобой на войне и в мирное время, не достойны сравниться с его подвигами, так же как твое скромное происхождение не может равняться с тем кругом, в котором вращается он. Оставь меня! Ступай и передай мое поручение отцу. А когда он в следующий раз пришлет мне весточку, пусть выбирает более подходящего посланца.

— Эми, — спокойно ответил Тресилиан, — ты не выведешь меня из терпения своими упреками. Но ответь мне только одно, чтобы я мог принести хоть луч утешения моему старому другу: этот сан, которым ты похваляешься, неужели ты делишь его с ним?, Разве он обладает уже правами мужа, чтобы властво‑* вать над твоими поступками?

— Прекрати свои низменные, неприличные речи! — воскликнула она. — Я не снизойду до ответа ни на один вопрос, унижающий мое достоинство.

— Теперь мне все ясно, раз ты отказалась ответить на мой вопрос, — сказал Тресилиан. — Слушай же, несчастная! Я облечен всей властью твоего отца приказывать тебе, и я спасу тебя от позора греха и скорби, даже вопреки тебе самой, Эми!

— Ты смеешь грозить мне силой! — закричала девушка, отступая от него и напуганная решимостью, сверкавшей в его глазах и движениях. — Не угрожай мне, Тресилиан, я располагаю средствами отразить насилие!

— Но я думаю, у тебя нет особого желания воспользоваться ими в таком мерзостном деле? — спросил Тресилиан, — Своей волей, своей чуждой всякого влияния, свободной и естественной волей, Эми, ты не могла избрать этот удел рабства и бесчестья. Тебя околдовали какой‑то волшбой, поймали в ловушку, обманом связали какой‑то вынужденной клятвой! Но я снимаю с тебя очарование: Эми, во имя твоего достойнейшего, доведенного до отчаяния отца, я приказываю тебе следовать за мной!

Произнеся это, он подошел к ней и протянул руку, как бы желая схватить ее. Но она отшатнулась от него и пронзительно вскрикнула. Этот крик, как было упомянуто выше, заставил вбежать в залу Лэмборна и Фостера.

Последний сразу же воскликнул:

— Огонь и хворост, что тут такое происходит?

Затем, обратившись к девушке, он добавил тоном, в котором звучали просьба и приказ одновременно:

— Господи ты боже мой, сударыня, как вы очутились здесь? Удалитесь, удалитесь немедленно, это вопрос жизни и смерти. А вы, друг мой, кто бы вы ни были, оставьте этот дом. Убирайтесь прочь, прежде чем рукоятка моего кинжала и ваша башка не познакомились друг с другом. Меч наголо, Майк, и избавь нас от этого негодяя!

— Нет, клянусь душой, — ответил Лэмборн. — Он пришел сюда вместе со мной, и, по закону старых вояк, я не причиню ему вреда, по крайней мере до следующей встречи. Но вот что, мой друг из Корнуэлла, вы принесли сюда с собой корнуэллский ветерок— ураган, как его называют в Индии. Отойдите, удалитесь, или мы отведем вас к мэру Хэлгевера скорее, чем встретятся Дадмен с Рэмхедомnote 5

— Прочь от меня, подлая душа! — крикнул Тресилиан. — А вы, сударыня, прощайте! Последние искры жизни, которые еще теплятся в груди вашего отца, угаснут, когда я поведаю ему о том, что видел здесь.

Он ушел, а девушка тихо промолвила ему вслед:

— Тресилиан, не будьте опрометчивы, не говорите худого обо мне!

— Вот это другое дело, — сказал Фостер. — Прошу вас, миледи, удалиться в свою комнату. А мы уж сами подумаем, как нам за это отвечать. Прошу вас поторопиться!

— Я вам на подчиняюсь, сэр, — сказала девушка.

— Нет, должны, прелестная особа, — возразил Фостер. — Простите за вольность, но, клянусь своей кровью и ногтями, любезничать сейчас не время. Вы должны отправиться в свою комнату. Майк, последи за этим назойливым хлыщом и, ежели желаешь себе добра, присмотри за тем, чтоб он немедленно убрался из замка, а я покуда вразумлю эту своевольную леди. Обнажи свой меч, дружок, и следуй за ним!

— Я пойду за ним, — сказал Майкл Лэмборн, — и прослежу, чтобы он убрался из пределов Фландрии. Но причинить вред тому, с кем я утром вместе пил, — это совершенно против моей совести.

И, сказав это, он вышел из залы.

Тресилиан между тем быстрыми шагами шел по первой попавшейся дорожке, которая, как он думал, должна была вывести его из диких зарослей той части парка, в которой располагались владения Фостера. Но поспешность и волнение сбили его с пути, и вместо того, чтобы пойти по аллее, ведущей к деревне, он пошел по какой‑то другой. Он шел по ней торопливо, не разбирая дороги, и она привела его к противоположной части парка, где в стене оказалась дверь, ведущая в открытое поле.

Тресилиан на мгновение остановился. Для него было безразлично, какой дорогой уйти из этого столь отвратительного для него места. Но дверь, видимо, была заперта, и пройти через нее было невозможно.

«Надо все‑таки попытаться, — сказал он себе. — Единственная возможность вернуть эту утраченную, эту бедную, эту все еще нежно любимую и глубоко несчастную девушку заключается теперь в обращении ее отца к попранным законам его графства. Надо поспешить, чтобы сообщить ему эту душераздирающую весть».

Ведя такую беседу с самим собой, Тресилиан подошел к двери, чтобы посмотреть, нельзя ли ее как‑нибудь открыть, или перелезть через стену. Вдруг он заметил, что кто‑то вложил в дверь ключ снаружи. Ключ повернулся, дверь отворилась, и вошел человек, закутанный в дорожный плащ, в шляпе с большими полями и длинным пером. Он остановился ярдах в четырех от Тресилиана, жаждавшего как можно скорее уйти отсюда. Оба воскликнули одновременно, один с отвращением, другой с изумлением: «Варни!» и «Тресилиан!»

— Что вам здесь надо? — резко спросил незнакомец после того, как очнулся от своего изумления. — Что вам надо здесь, где ваше присутствие и непрошено и нежелательно?

— Нет, Варни, — возразил Тресилиан. — Ответьте‑ка мне лучше, зачем здесь вы? Неужели вы явились сюда справлять свое торжество над поруганной невинностью, как коршун или ворон прилетает пожрать ягненка, у которого он до того выклевал глаза? Или вы явились, чтобы встретиться с заслуженным отмщением от руки честного человека? Меч из ножен, собака, и защищайся!

Тресилиан выхватил шпагу, но Варни положил руку на эфес своей шпаги и сказал:

— Ты с ума сошел, Тресилиан. Я признаю, что обстоятельства против меня. Но заверяю тебя любой клятвой, которую мог бы произнести священник или поклясться человек, мисс Эми Робсарт не потерпела от меня никакого урона. И, право же, мне не хотелось бы причинить и тебе вред в таком деле. Ты ведь знаешь, как я владею оружием.

— Я слышал твои слова об этом, Варни, — ответил Тресилиан. — Но теперь мне, пожалуй, нужны доказательства получше.

— Ты их сейчас получишь, если клинок и рукоять меня не подведут!» — воскликнул Варни.

Правой рукой он выхватил шпагу, левую обернул плащом и напал на Тресилиана с такой стремительностью, которая, казалось, давала ему в первое мгновение преимущество в схватке. Но это преимущество длилось недолго. С решимостью отомстить в Тресилиане сочетались твердость руки и верность глаза. Поэтому Варни, попав в трудное положение, решил воспользоваться своей большой физической силой и сойтись с противником вплотную. Для этого он рискнул дать Тресилиану проткнуть его плащ, обвитый вокруг руки, и, прежде чем тот сумел высвободить свой застрявший клинок, он сошелся с ним вплотную, отведя назад свою шпагу, чтобы немедленно покончить с противником… Но Тресилиан был наготове и, быстро выхватив кинжал, ловко отпарировал удар, который иначе оказался бы для него роковым. В последующей схватке он проявил такое мастерство, что вполне мог подтвердить догадку о своем происхождении из Корнуэлла, уроженцы которого — мастера сражаться на мечах и рапирах, и, если бы вновь были воскрешены античные олимпийские игры, они могли бросить вызов любому бойцу в Европе. Варни, плохо рассчитав свой удар, упал на землю так внезапно и стремительно, что его шпага отлетела на несколько шагов, и, прежде чем он сумел снова подняться, шпага его противника уже была приставлена к его горлу.

— Сейчас же дай мне возможность увезти отсюда жертву твоего предательства, — произнес Тресилиан, — или ты видишь это благословенное солнце в последний раз!

Пока Варни, слишком ошеломленный и помрачневший, чтобы дать ответ, пытался как‑то встать на ноги, его противник медленно отвел назад руку со шпагой и уже готов был привести в исполнение свою угрозу. Но в этот миг его сзади схватил за руку Майкл Лэмборн, который, привлеченный звоном клинков, подоспел на помощь как раз вовремя, чтобы спасти Варни жизнь.

— Ну, ну, приятель, — сказал Лэмборн, — хватит, ты уже малость переборщил. Убери‑ка свою лисичку да припустим‑ка отсюда побыстрее. Черный медведь уж, поди, взревел там, заскучав по нас.

— Пошел прочь, мерзавец! — воскликнул Тресилиан, высвобождаясь от хватки Лэмборна. — Как ты смеешь становиться между мною и моим врагом?

— Мерзавец! Мерзавец! — повторил Лэмборн. — На это я отвечу холодной сталью, когда стакан вина смоет память о нашей совместной утренней попойке. А покуда, видишь ли, братец, катись прочь, лупи, лети — нас тут двое против одного.

Так оно и было. Варни уже успел схватить свой меч, и Тресилиан понял, что было бы просто безумием в этих условиях продолжать стычку дальше. Он вынул кошелек, взял оттуда два золотых червонца и швырнул их Лэмборну.

— Вот тебе, негодяй, твоя утренняя плата. Теперь ты не сможешь говорить всем, что был моим проводником сюда бесплатно. Варни, прощай! Мы встретимся в другой раз, когда нам никто не помешает.

Сказав это, он повернулся и вышел через дверь в стене.

Варни, видимо, собирался или хотел обрести силу (ибо при падении он жестоко ушибся) последовать за ушедшим противником. Но он лишь бросил вслед ему мрачный, зловещий взгляд и затем обратился к Лэмборну:

— Ты приятель Фостера, дружище?

— Закадычные друзья, как рукоятка с клинком, — ответил Майкл Лэмборн.

— Вот тебе золотая монета. Ступай за этим молодчиком, проследи, в какую нору он зароется, и потом дай знать сюда в замок. Да смотри, плут ты этакий, будь осторожен и молчалив, если тебе дорога твоя глотка.

— Все понятно, — ответил Лэмборн. — Я могу идти по следу, — что твоя собака‑ищейка.

— Тогда убирайся, — сказал Варни, вкладывая меч в ножны. Затем, повернувшись спиной к Майклу Лэмборну, он медленно пошел к замку. Лэмборн на минутку задержался, чтобы собрать золотые монеты, которые его недавний спутник так презрительно швырнул ему, и, положив их в кошелек вместе с мздой, полученной от Варни, пробормотал себе под нос:

— Я толковал тем олухам об Эльдорадо. Клянусь святым Антонием, для нашего брата нет на свете Эльдорадо лучше нашей доброй старой Англии! Ей‑ей, тут прямо золотые дожди льются! Лежат себе червонцы на травке, так густо, как капли росы, а ты знай себе собирай! Ну, ежели я не отхвачу свою долю этих сверкающих капелек росы, пусть мой меч растает, как сосулька!

Глава V

….Знал он жизнь

Так тонко, как моряк свой компас знает.

Ему всегда Полярную звезду

Указывала стрелка, и по ветру

Чужих страстей свой парус ставил он.

«Обманщик», трагедия

Энтони Фостер все еще был занят спором со своей красавицей гостьей, которая презрительно встречала все его уговоры и требования удалиться в свои покои. Внезапно у двери замка послышался свист.

— Вот мы и попались, — сказал Фостер. — Это сигнал твоего властителя, а что я скажу ему о суматохе, которая тут началась, ей‑ей не знаю. Какая зловещая звезда привела сюда этого висельника, негодяя Лэмборна? Он словно с виселицы черт его знает как сорвался и явился сюда мне на погибель.

— Молчите, сударь, — воскликнула леди, — и откройте ворота своему хозяину! Милорд, дорогой милорд! — воскликнула она, бросаясь ко входу. И вдруг добавила тоном, в котором слышалось острое разочарование:

— Фу! Да это только Ричард Варни!

— Да, сударыня, — сказал Варни, входя в залу и отдав девушке почтительный поклон, на который она беззаботно ответила небрежным и недовольным кивком. — Это только Ричард Варни… Но даже первое серое облачко, когда оно слегка озаряется на востоке, радует нас, ибо возвещает приход благословенного солнца.

— Как! Милорд приедет сюда сегодня вечером? — спросила девушка с веселым оживлением, в котором, однако, чувствовалась тревога. Энтони Фостер услышал эти слова и тоже повторил вопрос. Варни ответил девушке, что милорд собирается навестить ее, и хотел добавить еще какие‑то любезности, но она, подбежав к двери залы, громко позвала:

— Дженет, Дженет, сейчас же иди ко мне в комнату!

Затем, оборотившись к Варни, она спросила, не дал ли ему милорд еще каких‑либо поручений.

— Вот это письмо, уважаемая леди, — сказал он, вынимая из‑за пазухи небольшой сверток, завернутый в ярко‑алый шелк, — ас ним и подношение властительнице его любви.

С лихорадочной поспешностью девушка бросилась развязывать шелковый шнурок, которым был перевязан сверток, но ей никак не удавалось быстро распутать узел, и она опять стала громко звать Дженет:

— Принеси мне нож… ножницы… что‑нибудь, чем бы разрезать этот противный узел!

— Не пригодится ли мой скромный кинжал, уважаемая леди? — спросил Варни, подавая ей небольшой клинок изумительной работы, который висел у него на поясе в ножнах из турецкой кожи.

— Нет, — сэр, — возразила леди, отводя в сторону предложенное ей оружие, — не стальной кинжал разрубит узел моей преданной любви.

— Однако он их много разрубал, этих узлов, — промычал Энтони Фостер сквозь зубы, бросив взгляд на Варни.

Тем временем узел распутала своими чистенькими и проворными пальчиками не кто иной, как Дженет, скромно одетая, хорошенькая девушка, дочь Энтони Фостера, которая прибежала, услышав настойчивый зов своей госпожи. Из свертка было мгновенно извлечено ожерелье из восточного жемчуга вместе с надушенной записочкой. Бросив рассеянный взгляд на ожерелье, леди передала его своей прислужнице, а сама стала читать или, вернее, пожирать глазами то, что было написано на бумаге.

— Право слово, миледи, — сказала Дженет, с восхищением разглядывая жемчужную нитку, — даже дочери Тира, и те не носили лучших жемчугов. К тому же и надпись: «Для еще более прелестной шейки!» Да тут каждая жемчужина стоит целой усадьбы.

— Каждое слово этой драгоценной записки, девочка, стоит всего ожерелья. Однако пойдем‑ка ко мне в уборную, мы должны принарядиться: сегодня вечером приедет милорд. Он просит меня быть с вами любезной, мистер Варни, а его желание — для меня закон. Я приглашаю вас позавтракать у меня сегодня, и вас тоже, мистер Фостер. Распорядитесь, чтобы все было в порядке и сделаны необходимые приготовления к вечернему приему милорда.

С этими словами она вышла из комнаты.

— Она уже важничает, — сказал Варни, — и так удостаивает нас своим присутствием, словно уже делит с ним его высокий сан. Что ж, не худо заранее прорепетировать роль, к которой предназначает нас судьба. Орленок должен приучаться глядеть на солнце, перед тем как воспарить к нему на окрепших крыльях.

— Если манера держать надменно голову, — подхватил Фостер, — защитит ее глаза от ослепительного блеска, то, уверяю вас, эта девица не опустит своего гребешка. Скоро она воспарит так, что я до нее и не досвищусь, мистер Варни. Ей‑ей, она уже и сейчас плевать на меня хочет.

— Сам ты в этом виноват, тупой, неизобретательный олух, — ответствовал Варни. — Ты только и умеешь подчинять, что с помощью бесхитростной, грубой силы. Неужели ты не можешь сделать замок для нее приятным, придумать развлечения — музыку и разные другие забавы? Живешь ты тут рядом с кладбищем, и нет у тебя в башке догадки ну хоть напугать своих бабенок привидениями, чтобы они вели себя прилично?

— Зачем вы так говорите, мистер Варни! — взмолился Фостер. — Живых я не боюсь, но я не шучу и не забавляюсь с моими мертвыми соседями на кладбище. Ей‑богу, надо духу набраться, чтобы жить так близко от него. Достойнейший мистер Холдфорт, проповедник в церкви святого Антонлина, натерпелся тут страху, когда в последний раз пришел меня навестить.

— Придержи‑ка свой суеверный язык! — ответил Варни. — Но, раз уж речь зашла о посетителях, говори, плут, без всяких увиливаний, как это Тресилиан оказался у задней двери?

— Тресилиан! — воскликнул Фостер. — А кто такой Тресилиан? Я никогда не слыхивал этого имени.

— Ах ты негодяй, да это тот самый корнуэллский грач, которого старый сэр Хью Робсарт прочит в мужья своей хорошенькой Эми. Вот распаленный любовью болван и притащился сюда искать свою прелестную беглянку. Надо с ним быть поосторожнее: он вбил себе в голову, что его обидели, а он не такой уж смирный барашек, чтоб просто сидеть здесь, блеять да хвостиком повиливать. Хорошо еще, что он ничего не знает о милорде, и думает, что все дело только во мне. Но как, дьявол его побери, он сюда попал?

— Да, как вам известно, с Майклом Лэмборном, — ответил Фостер.

— А кто такой Майкл Лэмборн? — спросил Варни. — Господи боже ты мой, да ты бы уж лучше прямо прибил над дверью ветку плюща и приглашал бы каждого встречного и поперечного поглазеть на то, что должен хранить как зеницу ока…

— Эх, эх, вот, право, вельможная награда за мои услуги вам, мистер Ричард Варни, — заныл Фостер. — Разве не сами вы поручили мне подыскать для вас человека с острым мечом и неразборчивой совестью? А уж как я‑то старался найти для вас подходящего человечка! Ведь, благодарение небу, среди моих знакомых нет подобных молодцов. И вдруг, словно по соизволению свыше, этот долговязый прохвост, который, при всех своих качествах, самый что ни на есть подозрительный молодчик, какого только можно пожелать, сам с беспредельной наглостью является ко мне возобновить знакомство. И я вежливо принимаю его, думая доставить вам удовольствие. А теперь, нате вам пожалуйста, какую благодарность я заслужил за то, что унизился до разговоров с ним!

— Так как же он, — возразил Варни, — будучи твоим собственным подобием, за исключением разве твоего теперешнего лицемерия, лежащего тонким слоем на твоем грубом, жестоком сердце, как позолота на ржавом железе, как же он, говорю я, привел сюда с собой этого благочестивого, вздыхающего Тресилиана?

— Клянусь небом, они пришли вместе, — сказал Фостер. — И Тресилиан, видит небо, улучил минутку покалякать с нашей хорошенькой жеманницей, покуда я в другой комнате беседовал с Лэмборном.

— Безмозглый болван! Теперь нам крышка! — воскликнул Варни. — Как только ее вельможный возлюбленный покидает ее, она сейчас же начинает тосковать по отцовскому дому. Стоит этому душеспасительному дурню свистнуть, и курочка упорхнет на старый насест. А тогда мы пропали!

— Не бойтесь, хозяин, — возразил Энтони Фостер, — она не ахти как склонна подаваться на его манок. Как только она его увидала, так и взвизгнула, будто ее гадюка ужалила.

— Очень хорошо. А не можешь ли ты разузнать через дочку, о чем они там говорили, любезный Фостер?

— Я вам прямо скажу, мистер Варни, — заявил Фостер, — моя дочь не должна быть связана с нашими замыслами или пойти одним путем с нами. Этот путь годится для меня, ибо мне ведомо, как замаливать свои грехи. Но я не желаю подвергать погибели душу своего ребенка ни ради вашего удовольствия, ни ради удовольствия милорда. Я могу сам бродить среди ловушек и волчьих ям, я человек, умудренный жизненным опытом, но я не пущу туда свою бедную овечку.

— Эх ты, подозрительный глупец! Мне, как и тебе, ни к чему, чтобы твоя девчонка с ребячьей мордочкой впутывалась в мои дела или отправлялась в ад под ручку с папашей. Но стороной‑то ты мог узнать от нее хоть что‑нибудь.

— Я и узнал, мистер Варни, — ответил Фостер, — и она сказала, что ее госпожу зовут домой к больному отцу.

— Прекрасно! — заметил Варни. — Это уже кое‑что, заслуживающее внимания, и я этим воспользуюсь. Но от Тресилиана эту местность надо избавить. Я даже не стал бы никого затруднять по этому поводу, он ненавистен мне, как ядовитейшее зелье… Да, его присутствие здесь для меня хуже всякой отравы. И я сегодня отделался бы от него, да вот нога у меня подвернулась. И, по правде говоря, не подоспей на помощь твой приятель, я бы уже сейчас точно знал, куда мы с тобой прямехонько шествуем, в рай или в ад.

— И вы можете этак рассуждать о подобном риске! — ужаснулся Фостер. — У вас, мистер Варни, твердокаменное сердце. Что до меня, то, если бы я не надеялся прожить много лет и иметь впереди время для великого покаяния, я не шагал бы бок о бок с вами.

— Ну, ты проживешь так же долго, как Мафусаил, — сказал Варни, — и накопишь тьму богатств, как Соломон. Ты будешь каяться так истово, что больше прославишься своим раскаянием, чем своими подлыми делишками — это уж как пить дать. Но все это прекрасно, а с Тресилиана нельзя спускать глаз. Твой головорез отправился выслеживать его. Дело идет о нашем с тобой будущем, Энтони.

— Да, да, — мрачно подтвердил Фостер, — вот каково связываться с тем, кто не знает священного писания даже настолько, чтобы понимать, что работник заслуживает платы. А на меня, как всегда, сваливаются все заботы и весь риск.

— Риск? А что же это за риск такой, позвольте вас спросить? — поинтересовался Варни. — Этот молодчик шатается тут по вашим владениям или вламывается к вам в дом, и, если вы примете его за грабителя или браконьера, разве не вполне естественно приветствовать его холодной сталью или горячим свинцом? Ведь и цепной пес набрасывается на тех, кто подберется слишком близко к его конуре, а кто его за это упрекнет?

— Да, у меня собачья работа и собачья плата, — промолвил Фостер. — Себе вы, мистер Варни, захватили прекрасные земли из этого старого монастырского владения, а у меня только и есть, что жалкая аренда этого здания под началом у вас, да вы вдобавок можете отобрать ее у меня, когда вам вздумается.

— А ты очень хотел бы превратить свою временную аренду в пожизненную? Что ж, оно, может статься, так и получится, Энтони Фостер, если ты как следует заслужишь ее’. Но не торопись, любезный Энтони: заслужить ее можно вовсе не тем, что ты предоставишь на время две‑три комнаты этого старого дома, чтобы держать там премиленькую райскую птичку милорда, да и не тем, что будешь запирать все двери и окна, чтоб не дать ей упорхнуть. Ты не забудь, что чистый годовой доход замка и угодьев оценивается в семьдесят девять фунтов, пять шиллингов и пять с половиной пенсов, не считая стоимости леса. Смотри, брат, будь разумным, важные к тайные услуги могут принести тебе не только все это, но и кое‑что получше. А теперь пусть придет твой прислужник и стащит с меня сапоги. Распорядись, чтобы нам приготовили обед, да не забыли по кружке твоего лучшего вина. Я должен навестить эту пташечку превосходно одетым, с невозмутимым видом и в веселом настроении.

Они расстались, а в полдень, когда в то время обедали, они вновь сошлись за столом. Варни был облачен в блистательный наряд придворного той поры, и даже Энтони Фостер несколько улучшил свой внешний вид, если вообще одежда способна приукрасить столь отвратительную наружность.

Эта перемена не ускользнула от внимания Варни. Когда обед был закончен, скатерть убрали и они остались вдвоем побеседовать втихомолку, Варни сказал, разглядывая хозяина;

— Ты весел, как щегленок, Энтони, вот‑вот начнешь насвистывать джигу. Но, прошу простить меня, это повлечет за собой твое исключение из сообщества ревностных сапожников, чистосердечных ткачей и благочестивых булочников Эбингдона, которые оставляют свои печи холодными, покуда их мозги накаляются добела.

— Отвечать вам в возвышенном духе, мистер Варни, — возразил Фостер, — означало бы, извините за выражение, метать бисер перед свиньями. Поэтому я буду говорить с вами светским языком, которому научил вас тот, кто является владыкой мира, и из которого вы умеете извлекать немалую пользу.

— Говори что хочешь, почтенный Тони, — ответил Варни, — потому что и твое нелепое вероисповедание и твои омерзительные делишки в равной мере могут придать смаку этой кружке аликанте. Твой разговор завлекателен и едок и заткнет за пояс икру, сушеные бычачьи языки и прочую пряную снедь, которая придает вкус славному вину.

— Ну, тогда скажите, — продолжал Фостер, — не лучше ли было бы нашему доброму милорду и господину держать у себя на службе и при входе в дом людей приличных, богобоязненных, которые выполняли бы его волю и соблюдали собственную выгоду спокойно, без шума и крика, чем набирать себе на службу в дом и в свиту таких отъявленных развратников и отчаянных головорезов, как Тайдсли, Киллигру, да еще этого Лэмборна, которого вы заставили меня отыскивать для вас, и тому подобных личностей с надписью «виселица» на лбу и «убийца» на правой руке — ужас и грозу всех мирных людей и стыд и позор доброму имени милорда?

— Успокойтесь, любезный мистер Энтони Фостер, — ответил Варни. — Тот, кто охотится на разную дичь, должен держать разных соколов — как ближнего, так и дальнего полета. Путь, избранный милордом, не из легких, и ему следует позаботиться, чтобы на всякий случай иметь верных соратников, готовых выполнить любые невручения. Ему нужны изящные придворные, такие, как я, чтобы блеснуть при дворе, да которые сразу клали бы руку на эфес, заслышав хоть одно непочтительное слово о милорде…

— Да, да, — перебил Фостер, — и нашептывали бы разные словечки на ушко красотке, к которой ему самому подойти неудобно.

— А затем, — продолжал Варни, не обращая внимания на то, что его перебили, — ему нужны адвокаты, знающие, тонкие советники, для заключения его контрактов — настоящих, прошлых и будущих, и изыскания путей для приобретения всяких там церковных земель, общинных угодий и разрешений на монополии. Ему нужны и врачи, которые умеют приправить вино или лекарственное зелье. Ему нужны и волхвователи, вроде Ди и Аллана, для вызова заклинаниями дьявола. Ему нужны и яростные головорезы, которые готовы были бы схватиться не на жизнь, а на смерть даже с самим сатаной. А пуще всего, не в обиду другим будь сказано, ему нужны такие благочестивые, невинные пуританские души, как ты, почтенный Энтони, которые бросают вызов дьяволу и в то же время спокойненько творят свои дьявольские дела.

— Неужели вы хотите сказать, мистер Барни, — ужаснулся Фостер, — что наш добрый милорд и господин, которого я считал воплощенным благородством, пользуется, чтобы возвыситься, такими низкими и греховными средствами, как это вы сейчас описали?

— Перестань, — сказал Варни, — и не гляди на меня таким скорбным взором. В ловушку ты меня не заманишь, и я вовсе не в твоей власти, как ты воображаешь своим слабым умишком, потому что я без боязни перечисляю тебе все орудия, пружины, винты, блоки и опоры, с помощью которых великие люди достигают высот в смутные времена. Ты сказал, что наш добрый лорд — воплощение благородства? Аминь, да будет так. Но тем более ему нужны не очень разборчивые в средствах слуги, которые, зная, что его падение сокрушит и раздавит их, должны пойти на любой риск, всей кровью и мозгом, душой и телом стараясь удержать его на высоте. Это я говорю тебе, потому что плевать мне на то, кто об этом знает или не знает.

— Верно вы говорите, мистер Варни, — подхватил Энтони Фостер. — Предводитель определенной группы похож на шлюпку на волнах. Она не сама поднимается, а ее вздымает вал, который несет ее вперед.

— Ты склонен к метафорам, почтенный Энтони, — усмехнулся Варни. — Этот бархатный кафтан превратил тебя в оракула. Мы отправим тебя в Оксфорд для получения докторской степени. Ну, а кстати, привел ли ты в порядок все, что было прислано из Лондона, и обставил ли западные комнаты так, чтобы это понравилось милорду?

— В них можно принимать и короля в день венчания, — ответил Энтони, — и заверяю вас, что госпожа Эми сидит там гордая и веселая, как будто она царица Савская.

— Тем лучше, любезный Энтони, — сказал Варни. — Наше будущее благополучие зиждется на ее хорошем отношении к нам.

— Тогда мы возводим свое здание на песке, — возразил Энтони Фостер. — Предположим, что она появится при дворе во всей славе и пышности своего вельможного супруга. Какими же глазами будет она смотреть на меня, своего, так сказать, тюремщика, который держит ее здесь против ее воли, заставляя ползать гусеницей по замшелой стене, когда ей хотелось бы порхать пестрой бабочкой в придворном саду?

— Да не бойся ты ее гнева, чудак, — успокоил его Варни. — Я докажу ей, что все, что ты сделал, пошло на пользу и милорду и ей самой. И когда она вылупится из скорлупы и побежит, ей придется признать, что именно нам она обязана своим возвышением.

— Будьте осторожны, мистер Варни, — предупредил Фостер, — вы можете тут жестоко ошибиться. Вас она приняла сегодня довольно холодно и, думаю, глядит на нас с вами весьма косо.

— Эх, не понимаешь ты ее, Фостер, совсем не понимаешь. Она же связана со мной всеми узами, которые могут соединить ее с тем, кто способен удовлетворить ее чувства любви и тщеславия. Кто вырвал безвестную Эми Робсарт, дочь захудалого, ополоумевшего рыцаря, невесту полупомешанного, меланхолического энтузиаста Эдмунда Тресилиана из ее низкой доли и открыл ей возможности самой блистательной судьбы в Англии, а может быть, даже и в Европе? Так вот, мой милый, это был я. Как я тебе уже часто говорил, я дал им возможность встречаться тайно. Это я стоял на страже в лесу, покуда он охотился за ланью. Это меня и поныне клянет вся ее семья, как соучастника ее бегства. Да живи я там у них по соседству, мне пришлось бы носить рубаху из материи покрепче голландского полотна, а не то мои ребра познакомились бы с испанской сталью. Кто передавал их письма? Я. Кто развлекал старого рыцаря и Тресилиана? Я. Кто устроил их побег? Это я. Короче говоря, это я, Дик Варни, сорвал эту хорошенькую маргариточку в укромном уголке и приколол к самой блистательной шляпе в Британии.

— Так‑то это так, мистер Варни, — возразил Фостер, — но, может, она думает, что если дело и дальше будет зависеть от вас, цветок окажется прикрепленным к шляпе так слабо, что первое же дуновение изменчивого вихря страстей снова сбросит бедную маргаритку в безвестность?

— Она должна понимать, — сказал Варни с улыбкой, — что истинная преданность, которую я питаю к милорду, моему хозяину, сперва заставляла меня воздерживаться от того, чтобы советовать ему жениться. И тем не менее я все‑таки посоветовал ему жениться, когда увидел, что она не успокоится без… священного таинства или обряда, как ты там это именуешь, Энтони?

— Она разъярена на вас еще и за другое, — пояснил Фостер, — и я говорю вам об этом, чтобы вы вовремя поостереглись. Она вовсе не желает скрывать свое великолепие в тусклом фонаре этой древней обители, но жаждет блистать самой сиятельной графиней в Англии.

— Вполне естественно и очень верно, — согласился Варни. — А мне‑то что до этого? Пусть себе блистает в фонаре или там в хрустале, как угодно милорду, я не возражаю.

— Она полагает, что вы держите весло с одного борта лодки, мистер Варни, — продолжал Фостер, — и можете грести или не грести, как вам заблагорассудится. Словом, таинственность и загадочность, которые ее окружают, она относит за счет ваших тайных советов милорду и моего строгого надзора. Потому‑то она любит нас обоих так же, как приговоренный к смерти — своего судью и тюремщика.

— Ей придется полюбить нас покрепче, прежде чем она покинет эти места, Энтони, — заверил его Варни. — Если я по весьма серьезным основаниям советовал ему придержать ее здесь на некоторое время, то я могу также посоветовать показать ее миру в полном блеске величия. Но надо просторе ума сойти, чтобы так поступить, раз я доверенное лицо милорда, а она мой враг. Ты при случае доведи это обстоятельство до ее сознания, Энтони, а я уж постараюсь замолвить ей за тебя словечко и поднять в ее мнении твою репутацию. Ты мне, я тебе — эта пословица пригодна во всем мире. Мадам должна знать, кто ей друзья, и соображать, что они могут стать ей могущественными врагами. А покуда следи за ней в оба, но со всей видимостью уважения, на какую только способна твоя грубая шкура. Этот угрюмый взгляд и бульдожья хватка — великолепнейшая штука. Тебе бы следовало воздать за них благодарность небесам, да и милорду не мешает. Чуть только нужно сотворить что‑нибудь жестокое или бессердечное, ты делаешь это так, как будто оно проистекает от твоей естественной настойчивости и упрямства, а вовсе не по приказу, а милорд избегает всяких неприятностей. Но постой! Кто‑то стучится в ворота. Выгляни‑ка в окно да никого сюда не впускай. Сегодня вечером нам здесь мешать не должны.

— Это тот, о ком мы говорили до обеда, — сказал Фостер, взглянув в окно, — это Майкл Лэмборн.

— А, давай, давай его сюда, непременно! — воскликнул Варни. — Он явился сообщить кое‑что о своем приятеле. Нам весьма важно знать каждый шаг Эдмунда Тресилиана. Впусти его, говорю я, но не сюда. Я сейчас приду к вам в библиотеку аббата.

Фостер ушел, а Варни, оставшись один, начал расхаживать взад и вперед по комнате в глубоком раздумье, скрестив руки на груди. Наконец он дал волю своим размышлениям в бессвязной речи, которую мы несколько дополнили и упорядочили, чтобы его монолог был более понятен читателям.

— Верно, — сказал он, внезапно остановившись и опершись правой рукой о стол, за которым они сидели, — этот подлый плут проник в самые глубины моего страха, и мне не удалось скрыть их от него. Она не любит меня… О, если б и я ее не любил! Но какой же я осел, что старался привлечь ее на свою сторону, когда благоразумие твердило мне, что я должен быть лишь верным ходатаем за милорда! И эта роковая ошибка отдала меня ей во власть гораздо в большей степени, нежели умному человеку следует быть во власти даже самой лучшей из размалеванных дочерей Евы. С того часа, как я совершил этот погибельный промах, я уже не могу смотреть на нее без страха, ненависти и страстной любви, так странно сплетенных между собою, что теперь я и сам не знаю, что доставило бы мне больше радости, если бы это, конечно, зависело от меня, — овладеть ею или погубить ее. Но она не покинет этого убежища, покуда я не уверюсь, каковы у нас с нею шансы в обоюдной борьбе. Интересы милорда, а стало быть, и мои собственные — ибо если падет он, то за ним последую и я, — требуют, чтобы этот брак сохранялся в тайне. А кроме того, я вовсе не собираюсь протягивать руку, чтобы помочь ей вскарабкаться на трон величия, а она потом, усевшись поплотнее, наступит мне ногой на шею. Я должен пробудить в ней чувство или посредством любви, или посредством страха, и — кто знает? — вдруг я еще смогу вкусить сладчайшую и наилучшую месть за ее прежнее презрение. О, это был бы высший образец придворного искусства! Пусть только мне удалось бы хоть раз стать ее советником, пусть только она поведает мне хоть одну свою тайну, любой пустяк, хоть о разорении птичьего гнездышка — и тогда, красавица графиня, ты в моей власти!

Он опять молча прошелся взад и вперед, остановился, налил бокал вина и выпил, словно желая смирить в себе волнение. Затем, пробормотав сквозь зубы: «А теперь сердце на замок, а чело — ясное и неомраченное», — он вышел из комнаты.

Глава VI

Росою ночь траву покрыла…

Луна сияньем с облаков

И стены замка серебрила

И кроны темные дубов.

Миклnote 6

Четыре комнаты, расположенные в западном крыле старого замка Камнор, были убраны необыкновенно роскошно. Эта работа была выполнена всего за несколько дней до того, как началось наше повествование. Мастерам, присланным из Лондона, не было разрешено покидать замок до окончания работ, и они превратили эту часть замка из заброшенной и полуразрушенной монастырской обители почти во дворец. Во всем соблюдалась строжайшая тайна: работники приходили и уходили ночью, и были приняты все меры, чтобы избежать назойливого любопытства поселян, которые могли бы наблюдать и строить разные догадки о переменах, происходивших во владениях их некогда жившего весьма скромно, а ныне богатого соседа Энтони Фостера. Необходимая скрытность была осуществлена столь удачно, что за пределы замка не просочилось ничего, кроме смутных и неопределенных слухов, которые, правда, распространялись и повторялись, но особенного доверия к себе не внушали.

В описываемый вечер вновь отделанная анфилада была впервые озарена огнями, да так, что их блеск можно было различить чуть ли не за пять‑шесть миль, если бы не дубовые ставни, тщательно закрепленные болтами и замками и завешенные длинными шелковыми и бархатными шторами с золотой бахромой, которые не пропускали наружу ни малейшей полоски света.

Главных комнат, как уже говорилось, было четыре, и они следовали одна за другой. Подняться в них можно было по широкой лестнице, необычайно длинной и высокой, которая приводила к двери передней, похожей на галерею. Этой комнатой аббат иногда пользовался как залой для совещаний, но теперь она была очень красиво обита превосходно отполированным темно‑коричневым деревом, доставленным, как говорили, из Вест‑Индии и отшлифованным в Лондоне с превеликими трудностями и изрядным ущербом для столярных инструментов. Темный цвет этой отделки несколько смягчался многочисленными свечами в серебряных канделябрах, развешанных по стенам, и шестью огромными картинами в дорогих рамах работы лучших художников того времени. Массивный дубовый стол, стоявший в дальнем углу комнаты, служил для вошедшей тогда в моду игры в триктрак. В другом конце находилось возвышение для музыкантов и певцов, которых иногда приглашали для большей пышности приемов.

Из передней можно было пройти в небольшую столовую, способную ослепить взоры вошедшего богатством убранства. Стены, еще недавно столь голые и мрачные, были теперь закрыты занавесями из небесно‑голубого бархата с серебром. Резные стулья были из черного дерева с подушками под цвет занавесей, а место серебряных канделябров, освещавших переднюю, здесь заняла огромная люстра из того же драгоценного металла. Пол был покрыт испанским ковром, где цветы и плоды были изображены столь ярко и естественно, что на такое великолепное изделие человеческих рук страшно было даже ступить. Дубовый стол уже был покрыт превосходной скатертью, и на него был поставлен довольно большой переносный буфетик с открытыми дверцами, причем видны были полки, уставленные фарфоровым столовым сервизом. Посредине стола стоял судок итальянской работы — красивый и изящный столовый прибор фута в два вышиной, представлявший собой фигуру великана Бриарея, сто серебряных рук которого предлагали гостям различные сорта пряностей для приправы.

Третья комната называлась гостиной. Она была Увешана великолепными гобеленами, изображавшими падение Фаэтона. Фландрские ткачи в те времена увлекались классическими сюжетами. Главной мебелью здесь было высокое кресло, поднятое ступеньки на две от пола и настолько широкое, что на нем можно было поместиться вдвоем. Оно было увенчано балдахином, который, как и подушки, боковые занавеси и подножие, был сделан из алого бархата, вышитого мелким жемчугом. В верхней части балдахина помещались две короны, напоминающие короны графа и графини. Табуреты, покрытые бархатом и несколько подушек, разбросанных по полу на мавританский манер и украшенных вышитыми арабесками, заменяли в этой комнате стулья. Здесь же находились различные музыкальные инструменты, приборы для вышивания и другие предметы для развлечения дам в свободное время. Помимо малых подсвечников, гостиная освещалась четырьмя высокими свечами из чистого воска. Каждую из них держала статуя вооруженного мавра, который в левой руке держал круглый серебряный отполированный до блеска щит, помещавшийся между грудью и свечой, ярко отражавшейся в нем, как в хрустальном зеркале.

Спальная комната, завершавшая эту великолепную анфиладу, была убрана не столь изысканно, но не менее богато. Две серебряные лампы, наполненные ароматным маслом, струили по тихой комнате и приятный запах и дрожащий сумеречный свет. На полу лежал такой толстый ковер, что не слышно было даже самой тяжелой поступи; на постели с пуховой периной было покрывало из шелка с золотом, из‑под которого виднелись батистовые простыни и одеяла, белые, как ягнята, некогда отдавшие свое руно для их изготовления. Занавеси из голубого бархата, отороченного алым шелком, были вышиты золотом, и на них были изображены эпизоды из истории любви Амура и Психеи. На туалете стояло превосходное венецианское зеркало в серебряной филигранной раме, а рядом — золотая чаша на случай, если вздумалось бы ночью чего‑нибудь выпить. У изголовья висели пара пистолетов и кинжал в золотой оправе. Это было оружие, которое в те времена предлагалось ночью знатным гостям — скорее, видимо, в знак уважения, нежели для защиты от какой‑то опасности. Следует упомянуть и о том, что делало еще более чести нравам того времени, а именно: в маленькой нише, озаренной свечой, перед аналоем из резного черного дерева лежали две бархатные подушечки для колен, отделанные золотом в стиле убранства ложа. Эта ниша была раньше молельней аббата, но распятие убрали и вместо него на аналой положил» два молитвенника в богатых переплетах с серебряными застежками. Такой спальне можно было позавидовать. Туда не доносилось ни единого звука, кроме вздохов ветра в ветвях дубов парка, и сам Морфей с удовольствием избрал бы ее себе для отдыха. К спальне примыкали два гардероба, или две туалетные комнаты, как их теперь именуют, снабженные всем необходимым и убранные в том великолепном стиле, который мы уже описали. Следует добавить, что часть соседнего флигеля была занята кухней и служебными помещениями для личной прислуги высокого и богатого вельможи, для коего и были предназначены все эти великолепные приготовления. Божество, ради которого украшали этот храм, было вполне достойно всех затрат и трудов. Оно сидело в вышеописанной гостиной, озирая довольным взглядом вполне естественного и невинного тщеславия всю роскошь и великолепие, столь внезапно созданные ради него. Так как ее пребывание в замке Камнорхолл именно и было причиной тайны, соблюдавшейся во время приготовления к открытию этих зал, то были приняты тщательные меры, чтобы она до вступления во владение ими никоим образом не узнала, что происходит в этой части старинного здания, и чтобы ее не увидели работники, занятые украшением этих помещений. Ее препроводили поэтому в тот вечер в ту часть здания, которую она раньше никогда не видела и которая показалась ей, по сравнению со всем остальным, волшебным дворцом. А когда она впервые все осмотрела и устроилась в этих великолепных комнатах, в ней вспыхнула дикая, неудержимая радость деревенской красавицы, которая внезапно очутилась среди роскоши, превзошедшей ее самые смелые желания, и в то же время — острое чувство любви в сердце, знающем, что все чудеса, окружающие ее, — дело рук великой волшебницы Любви.

И вот графиня Эми (ибо до этого титула она возвысилась благодаря своему тайному, но священному союзу с самым могущественным графом Англии) быстро пробежала по всем комнатам, восхищаясь каждым новым доказательством вкуса своего возлюбленного и мужа, и ее восхищение возрастало при мысли о том, что все, на что падал ее взор, было непрерывным доказательством его пылкой и преданной любви.

— Как красивы эти занавеси! А эти картины — они как живые! Какие украшения на серебряной посуде — словно все испанские галеоны были захвачены на морских просторах, чтобы доставить сюда это серебро! Ах, Дженет! — все время восклицала она, обращаясь к дочери Энтони Фостера, своей прислужнице, которая с таким же любопытством, но с несколько менее бурной радостью спешила не отстать от своей госпожи. — Ах, Дженет! Какое счастье думать, что все эти прелестные вещи собраны здесь его любовью, его любовью ко мне! И сегодня вечером, в этот самый вечер, темнеющий с каждой минутой, я смогу отблагодарить его за любовь, создавшую этот немыслимый рай, больше чем за все чудеса, которые в нем скрыты.

— Сперва следует вознести благодарность господу, — возразила хорошенькая пуританка. — Он даровал вам, миледи, доброго и любезного супруга, любовь которого сделала для вас так много. Я тоже внесла сюда свой скромный вклад. Но если вы будете так дико метаться из комнаты в комнату, все усилия и труды моих щипцов для завивки исчезнут, как узоры на заиндевелом окне, когда солнышко уже высоко в небе.

— Ты это верно говоришь, Дженет, — сказала юная и прелестная графиня, внезапно оборвав свое восторженно‑триумфальное шествие и оглядывая себя с ног до головы в большом зеркале, какого она раньше и в жизни‑то не видывала и каких мало найдешь даже во дворце королевы. — Ты ато верно говоришь, Дженет! — продолжала она, увидев с вполне извинительным самодовольством отражение в благородном зеркале таких прелестей, которые редко появлялись перед его гладко отполированной поверхностью. — Я больше похожа на молочницу, чем на графиню, особенно с этими пылающими щеками, с этими темными локонами, которые ты привела в порядок, а они разметались во все стороны, как побеги неподстриженной виноградной лозы. Мои брыжи натерли мне шею, и они открывают шею и грудь больше, чем допускает приличие. Пойдем, Дженет, мы будем приучаться к светским обычаям. Пойдем в гостиную, девочка, ты уложишь мои непокорные локоны и замкнешь в кружева и батист грудь, которая вздымается слишком высоко.

Они пошли в гостиную, и графиня весело опустилась на груду мавританских подушек и, полусидя‑полулежа, то погружалась в собственные мысли, то прислушивалась к болтовне своей служанки.

В этой позе, с выражением томности и ожидания на прелестном, одухотворенном лице, она казалась воплощением такой красоты, что вы могли бы объехать, все моря и земли и не найти ничего подобного. Бриллиантовый венец на темных волосах не затмевал своим блеском лучей ее карих глаз, оттененных не очень темными изящно очерченными бровями и длинными ресницами. Быстрые движения, волнение ожидания и удовлетворенное тщеславие заставили вспыхнуть румянцем ее лицо, которое иногда порицали за некоторую бледность (красота, как и искусство, всегда находит суровых критиков). Молочно‑белые жемчужины ее ожерелья, только что полученного в знак любви от супруга, не могли сравниться белизною с ее зубами и цветом кожи, — только на шее от радостного волнения кое‑где проступили пунцовые пятна.

— Ну, дай же отдых своим неутомимым пальчикам, Дженет, — сказала она прислужнице, которая Усердно приводила в порядок ее волосы и платье, — Дай им отдых, говорят тебе. Прежде чем приедет милорд, я должна увидеться с твоим отцом, да заодно и с мистером Ричардом Варни, которого милорд так ценит за его заслуги. Но я могу сказать о нем такое, от чего он сразу лишится расположения милорда.

— Ах, не делайте вы этого, милостивая леди! — возразила Дженет. — Предоставьте его божьей воле. Бог наказывает всех злодеев в угодное ему время. Но вы‑то не становитесь Варни поперек дороги. Ведь он имеет такое влияние на милорда, что мало кто из его противников добивался успеха.

— А от кого ты это услыхала, моя благоразумнейшая Дженет? — спросила графиня. — И зачем это мне иметь дело с такой низменной личностью, как Варни, раз я жена его господина и покровителя?

— Ну что ж, ваша милость, вам лучше знать, — ответила Дженет Фостер. — Но я слышала, как отец говорил, что он предпочтет встретиться с голодным волком, чем рискнет противодействовать планам Варни. И он часто предупреждал меня, чтобы я остерегалась вступать с ним в какие‑либо сношения.

— Твой отец сказал тебе правильно, девочка, — ответила леди, — и он желает тебе добра. Жаль только, что его лицо и манеры мало соответствуют его истинным намерениям, а я думаю, что намерения у него все‑таки добрые.

— Не сомневайтесь в этом, миледи, — откликнулась Дженет. — Не сомневайтесь, что отец желает всем добра, хотя он человек простой и по его грубому лицу нельзя судить о его сердце.

— Я не сомневаюсь в этом, девочка моя, хотя бы ради тебя. Но все‑таки у него такое лицо, что невольно вздрогнешь, когда взглянешь. Я думаю, что даже твоя матушка, Дженет, — да оставь же наконец в покое эту кочергу! — вряд ли могла смотреть на него без содрогания.

— Если и так, госпожа, — ответствовала Дженет Фостер, — то у моей маменьки нашлись бы заступники. Да ведь и вы, миледи, задрожали и покраснели, когда Варни привез письмо от милорда.

— Вы дерзите, сударыня! — воскликнула графиня, подымаясь с подушек, где она сидела почти в объятиях своей прислужницы. — Знай, что дрожать иной раз заставляет то, что не имеет ничего общего со страхом. Однако, Дженет, — добавила она, сразу переходя опять на свой добродушный и доверительный тон, — поверь, что я постараюсь относиться к твоему отцу хорошо, тем более, милочка, что ты его дочь. Увы! Увы! — продолжала она, и внезапная печаль омрачила ее черты, а глаза наполнились слезами. — Я тем более должна сочувствовать твоему доброму сердцу, что мой собственный бедный отец не знает ничего о моей судьбе и говорят, что он лежит больной, полный горести о моем недостойном поведении! Но я скоро утешу его — весть о моем счастье и моих успехах возвратит ему молодость. А чтобы я могла скорее обрадовать его, — тут она утерла слезы, — я должна быть сама веселой. Милорд не должен застать меня бесчувственной к его доброте или печальной, когда он внезапно явится к своей отшельнице после столь долгой разлуки. Развеселись, Дженет, близится ночь, и милорд должен вскоре приехать. Позови сюда отца, позови и Варни. Я не таю против них обиды, и, хотя имею причины быть недовольной ими обоими, пусть пеняют на себя, если жалоба на них дойдет до графа из моих уст. Зови их сюда, Дженет.

Дженет Фостер повиновалась, и через несколько минут в гостиную вошел Варни с изящной учтивостью и безоблачным взором образцового придворного, который умеет под маской наружной вежливости скрывать собственные чувства и глубоко проникать в душу других людей. За ним приковылял и Энтони Фостер. Его обычный угрюмый и грубый вид обозначился как‑то еще резче из‑за неуклюжей попытки скрыть смесь тревоги и неприязни, с которыми он взирал на особу, до тех пор строго им охраняемую, а ныне представшую перед ним в великолепном одеянии и окруженную столь многими знаками внимания и любви своего супруга. Неловкий поклон, который он отвесил скорее не самой графине, а в честь графини, походил на признание. Это был поклон преступника судье, когда он и признает свою вину и умоляет о прощении. Это была одновременно и наглая и растерянная попытка защиты или оправдания, и признание в вине, и мольба о снисхождении.

Варни, который по праву благородства крови вошел в комнату впереди Энтони Фостера, знал лучше, что следует сказать, и высказал это с большей уверенностью и с более тонким изяществом.

Графиня приветствовала его с выражением сердечности, что, казалось бы, означало полное прощение всему тому, в чем он мог быть виноват перед нею. Она поднялась с места, сделала к нему два шага, протянула руку и сказала:

— Мистер Ричард Варни, вы привезли сегодня такие хорошие вести, что удивление и радость, боюсь, заставили меня забыть наказ милорда моего супруга — принять вас со всеми знаками уважения. Вот вам, сэр, моя рука, и помиримся.

— Я недостоин коснуться ее, — ответил Варни, преклонив колено, — разве только как подданный касается руки государя.

Он прикоснулся губами к этим прелестным тонким пальчикам, так богато унизанным кольцами и драгоценными перстнями. Затем он встал и со всем изяществом и учтивостью предложил подвести ее к креслу под балдахином, но она отказалась.

— Нет, любезный мистер Ричард Варни, я не займу этого места, пока милорд сам не возведет меня сюда. Сейчас я только тайная графиня и не хочу пользоваться преимуществами своего сана, пока не получу на это разрешения того, кому им обязана.

— Надеюсь, миледи, — сказал Фостер, — что, выполняя приказания милорда вашего супруга по поводу вашего заточения здесь и прочее и тому подобное, я не вызвал вашего неудовольствия, поскольку лишь выполнял свой долг в отношении вашего и моего господина. Ибо небо, как говорит священное писание, дало мужу превосходство и власть над женой — кажется, так или что‑то вроде этого.

— Для меня сейчас это такой приятный сюрприз, мистер Фостер, — ответила графиня, — что я не могу порицать суровой преданности, которая не допускала меня в эти залы, пока они не стали выглядеть по‑новому и так пышно.

— Да, госпожа, — подтвердил Фостер, — все это обошлось во много золотых монет. А чтобы не было потрачено больше, чем это совершенно необходимо, я оставляю вас до приезда милорда с любезнейшим мистером Ричардом Варни, который, думается мне, хочет передать вам что‑то на словах от вашего высокоблагородного лорда и супруга. Дженет, за мной, посмотрим, все ли в порядке.

— Нет, мистер Фостер, — возразила графиня, — мы хотим, чтобы ваша дочь осталась здесь, в нашей комнате, — в некотором отдалении, конечно, если Варни имеет сообщить мне нечто от моего мужа.

Фостер отвесил неуклюжий поклон и удалился с таким видом, как будто его раздражают огромные траты, ушедшие на то, чтобы превратить его жилище из жалкого, полуразрушенного сарая в азиатский дворец. Когда он вышел, его дочь взяла свое вышивание и притулилась в дальнем углу комнаты, а Ричард Варни, с невероятно смиренной любезностью, выбрал себе самый низкий стул, какой только мог найти, пододвинул его к груде подушек, на которую опять опустилась графиня, уселся и в глубочайшем молчании устремил взор на землю.

— Мне кажется, мистер Варни, — сказала графиня, увидев, что он не склонен начать разговор, — вы должны сообщить мне что‑то по поручению милорда моего супруга. Так я по крайней мере поняла мистера Фостера и поэтому приказала девушке отойти. Если я ошибаюсь, то опять подзову ее поближе. Она не так уж искусно владеет иглой в стежке и вышивании крестиком, и за ней нужно присматривать.

— Сударыня, — ответил Варни, — Фостер понял меня не совсем верно. Я должен — нет, просто обязан — поговорить с вами не от имени вашего достойного супруга, а о нем самом, моем постоянном и благородном покровителе.

— Тема весьма приятная, сэр, — сказала графикя, — будь то о нем или от его имени. Но, пожалуйста, покороче, ибо я ожидаю, что вот‑вот он должен прибыть сюда.

— Итак, коротко, сударыня, — согласился Варни, — и смело, ибо мои доводы требуют и быстроты и храбрости. Вы видели здесь сегодня Тресилиана?

— Да, сэр, но что с того? — ответила графиня довольно резким тоном.

— Меня, сударыня, это не касается, — смиренно ответствовал Варни. — Но неужели вы думаете, уважаемая графиня, что ваш супруг выслушает это с таким же спокойствием?

— А почему бы нет? Посещение Тресилиана было тягостным и горестным только для меня, потому что он привез известие о болезни моего дорогого отца.

— О болезни вашего отца, сударыня! — воскликнул Варни. — Значит, он заболел внезапно, совершенно внезапно. Ведь гонец, которого я послал по настоянию милорда, нашел доброго рыцаря на охотничьем поле, и он, как обычно, весело кричал «ату его! ату его!» своим гончим. Я полагаю, что Тресилиан просто выдумал все это. У него, сударыня, как вы знаете, есть некоторые основания стараться омрачить ваше теперешнее счастье.

— Вы несправедливы к нему, мистер Варни, — пылко возразила графиня, — вы к нему очень несправедливы. Он самый честный, самый откровенный, самый добрый человек на свете. Если не считать высокочтимого милорда, я не знаю никого, кому ложь была бы так отвратительна, как Тресилиану.

— Умоляю простить меня, сударыня, — сказал Варни. — Я не хотел быть несправедливым к этому джентльмену. Я не знал, как задевает вас все, что говорится о нем. Но в иных случаях люди скрывают правду ради высокой и честной цели. Если бы правду говорили всегда и в любых обстоятельствах, то на свете житья бы не стало.

— У вас совесть придворного, мистер Варни, — ответила графиня, — и ваша правдивость, мне думается, не помешает вашей карьере в свете, каков он есть на самом деле. Но что до Тресилиана, я должна отдать ему должное, ибо поступила с ним нехорошо, и вы знаете это лучше, чем кто‑либо другой. Совесть Тресилиана другого рода, свет, о котором вы говорите, никаким соблазном не в силах совлечь его с пути истины и чести. Он не станет жить с запятнанным именем, как горностай не зароется в нору хищного хорька. За это мой отец любил его, за это и я любила бы его… если бы могла. И в данном случае у него были, как ему казалось, весьма основательные причины увезти меня отсюда — ведь он не знал, что я замужем, и за кем, — и я охотно верю, что он сильно преувеличил вести о нездоровье отца, а потому ваши добрые новости могут быть ближе к истине.

— Поверьте, сударыня, что так оно и есть, — подхватил Варни. — Я отнюдь не притязаю на роль безоговорочного защитника этой самой нагой добродетели, именуемой истиной. Я могу согласиться, чтобы на ее прелести было наброшено легкое, прозрачное одеяние, хотя бы ради приличия. Но вы составили себе о моем уме и сердце худшее мнение, нежели вам следовало бы иметь о том, кого милорд удостаивает чести называть своим другом, если вы предполагаете, что я могу сознательно и бесцельно преподносить вашей милости ложь, которую так легко изобличить, да еще там, где дело идет о вашем счастье.

— Мистер Варни, — сказала графиня, — я знаю, что милорд ценит вас и считает, что вы верный и надежный кормчий в морях, где он отважился пуститься в опасное плавание. Не думайте поэтому, что я хотела сказать вам колкость, говоря правду в защиту Тресилиана. Я, как вы хорошо знаете, выросла в деревне, и простая сельская искренность мне милее придворной лести. Но, кажется, в ином кругу мне придется изменить и мои вкусы.

— Справедливо, сударыня, — согласился Варни с улыбкой. — И хотя вы сейчас шутите, не худо было бы, чтобы всерьез ваша речь уже теперь сообразовалась бы с вашими целями. Придворная дама — возьмите вы самую благородную, самую добродетельную, самую безупречную из тех, что окружают трон королевы, — она ведь воздержится сказать правду или то, что она считает правдой, в похвалу отвергнутого поклонника при подчиненном и доваренном лице своего благородного супруга.

— А почему бы мне, — сказала графиня, покраснев от нетерпения, — не отдать должное достоинствам Тресилиана перед другом моего мужа, или перед самим мужем, или, наконец, перед целым светом?

— И с той же откровенностью, — подхватил Варни, — ваша милость сегодня вечером скажет благородному милорду вашему супругу, что Тресилиан обнаружил ваше местопребывание, столь тщательно скрываемое от всех, и что он имел с вами беседу?

— Безусловно, — ответила графиня. — Первым делом я и расскажу ему об этом, все от начала до конца, каждое слово Тресилиана и каждое мое в ответ ему. Я выскажу все, не стыдясь, ибо упреки Тресилиана, менее справедливые, нежели он полагал, все же не лишены основания. Я буду говорить с болью в душе, но я скажу все, все.

— Как вам угодно, — ответил Варни, — но думаю, что было бы хорошо, раз ничто не вынуждает вас к подобной откровенности, избавить себя от этой боли, благородного милорда — от беспокойства, а мистера Тресилиана, о котором ведь не позабудут, — от опасности, которая может потом ему угрожать.

— Не вижу я тут никаких ужасных последствий, — спокойно ответила леди, — если не приписывать благородному милорду недостойных мыслей, которые, как я уверена, никогда не гнездились в его великодушном сердце.

— Я далек от этой мысли, — возразил Варни. И затем, после минутного молчания, он добавил с откровенной или наигранной простотой, столь отличной от его мягкой учтивости:

— Так вот, госпожа, я докажу вам, что придворный осмелится сказать правду, как и всякий другой, когда дело идет о благе тех, кого он уважает и любит, да, хотя бы это влекло за собой угрозу опасности для него самого.

Он умолк, как бы ожидая приказания или по крайней мере позволения продолжать. Но леди хранила молчание, и он начал говорить снова, правда с большой осторожностью:

— Бросьте вокруг себя взгляд, благородная леди, — сказал он, — и обратите внимание на заграждения, окружающие это место, на строжайшую тайну, препятствующую восхищенному взору увидеть самую блистательную жемчужину Англии. Посмотрите, с какой суровостью ограничены ваши прогулки, как любое ваше движение подчинено мановению этого грубого мужика Фостера. Подумайте обо всем этом и решите сами — в чем тут причина.

— Желание милорда, — ответила графиня. — Других причин я искать и не собираюсь.

— Да, это его желание, — согласился Варни, — и это желание возникает из его любви, достойной существа, которое ее внушило. Но тот, кто обладает сокровищем и дрожит за него, часто тревожно‑подозрителен, в соответствии с тем, как он ценит это сокровище, и жаждет утаить его от алчных вожделений других лиц.

— К чему все эти разговоры, мистер Варни? — осведомилась леди. — Вы хотите заставить меня поверить, что милорд ревнив. Ну, допустим, что так. Но тогда я знаю лекарство от ревности.

— Вот как, сударыня? — с интересом подхватил Варни.

— Да, да, — продолжала она. — И вот оно — всегда говорить милорду правду, хранить перед ним свои мечты и мысли чистыми, как это полированное зеркало. И если он заглянет в мое сердце, он должен увидеть там только свое собственное отражение.

— Я умолкаю, сударыня, — смиренно объявил Варни. — Но так как у меня нет причин печалиться о Тресилиане, который с удовольствием исторг бы из меня окровавленное сердце, если бы, конечно, сумел это сделать, я легко готов примириться с участью, угрожающей этому джентльмену в случае, если вы откровенно поведаете о том, как он дерзнул проникнуть в ваше уединение. Вы, знающая милорда получше, чем я, можете сами судить, оставит ли он это оскорбление неотомщенным.

— О нет, если бы мне только могла прийти в голову мысль, что я стану причиной гибели Тресилиана, — возразила графиня, — я, уже причинившая ему столько горя, я бы, может быть, и молчала. Но какой в этом был бы толк, раз его уже видел Фостер да, вероятно, и еще кое‑кто? Нет, нет, Варни, оставьте свои уговоры. Я все расскажу милорду и умолю его простить безумство Тресилиана, да так, что благородное сердце милорда склонится скорее к тому, чтобы помочь ему, а отнюдь не покарать.

— Вы судите обо всем гораздо лучше меня, сударыня, — ответил Варни, — особенно ежели вы собираетесь испробовать крепость льда, прежде чем ступить на него, упомянув имя Тресилиана в разговоре с милордом и посмотрев, как он к этому отнесется. Ведь Фостер и его слуга в лицо‑то Тресилиана не знают, а я легко могу объяснить им под благовидным предлогом появление незнакомца.

Леди с минуту помолчала, а затем ответила:

— Вот что, Варни, если действительно это правда и Фостер еще не знает, что человек, которого он видел, это — Тресилиан, то признаюсь, что мне не хотелось бы, чтобы он узнал что‑то о нем. Он держится ужасно сурово, и я вовсе не хочу, чтобы он был судьей или членом тайного совета в моих личных делах.

— Ну, это вздор! — воскликнул Варни. — Какое отношение имеет этот грубый мужлан к вашей милости? Не больше, чем цепной пес, стерегущий его двор. Ежели он противен вашей милости, я рад буду заменить его управителем, более для вас приятным.

— Мистер Варни, — сказала графиня, — прекратим этот разговор. Жаловаться на прислужников, которыми милорд окружил меня, я буду ему самому. Тише! Я слышу стук копыт. Он приехал! Он приехал! — воскликнула она, прыгая от восторга.

— Вряд ли это он, — заметил Варни. — Разве только вы способны расслышать топот его коня через наглухо замкнутые бойницы.

— Не удерживайте меня, Варни, мой слух тоньше вашего. Это он!

— Но, сударыня, сударыня, — тревожно восклицал Варни, все время пытаясь заградить ей путь, — смею думать, что сказанное мною по смиренному долгу преданности не обернется для меня гибелью! Надеюсь, что мой искренний совет не будет истолкован мне во вред? Умоляю вас…

— Довольно! Довольно! — прервала его графиня. — Не цепляйтесь за мое платье, вы забываетесь, стараясь удержать меня. Успокойтесь, о вас я и не думаю.

В этот момент двери широко распахнулись, и мужчина величественного вида, закутанный в длинный темный дорожный плащ, вошел в комнату.

Глава VII

…Это он.

Плывущий смело под придворным ветром.

Он изучил приливы и отливы,

Он мели знает и водовороты.

Разгневанный любому страшен он,

Он, улыбаясь, радует любого.

Сияет он как радуга, хотя

Его цвета, быть может, так же зыбки.

Старинная пьеса

На лице графини еще остались следы неудовольствия и смятения, вызванные борьбой с упорством Варни, но они сразу сменились выражением искренней радости и любви. Она бросилась в объятия вошедшего незнакомца и, прильнув к его груди, воскликнула:

— Наконец‑то! Наконец ты приехал!

При виде своего хозяина Варни весьма тактично удалился, и Дженет собиралась последовать его примеру, но госпожа сделала ей знак остаться. Дженет продолжала стоять в углу, готовая выполнить любое распоряжение.

Тем временем граф, который принадлежал к высшим кругам знати, отвечал своей возлюбленной такой же пылкой нежностью, но, когда она попыталась снять с него плащ, сделал вид, что сопротивляется.

— И все‑таки я сниму его, — сказала она. — Я должна удостовериться, сдержал ли ты данное мне слово и явился ко мне Великим Графом, как тебя называют, а вовсе не так, как раньше, простым кавалером.

— Ты такая же, как и все, Эми, — сказал граф, уступая ей в этом шуточном состязании. — Драгоценности, перья и шелка для них значат больше, чем человек, которого они любят. Как много тупых лезвий выглядит роскошно в бархатных ножнах!

— Но этого не могут сказать про тебя, благородный граф, — ответила Эми, когда плащ упал на пол и лорд предстал перед ней в дорожном костюме вельможи. — Ты прекрасная, испытанная сталь, чье внутреннее достоинство вполне заслуживает своих внешних украшений, хотя и презирает их. Не думай, что Эми способна любить тебя сильнее в этом великолепном одеянии, чем тогда, когда отдала свое сердце тому, кто в лесах Девона был облачен в красновато‑коричневый плащ.

— И ты тоже, — заметил граф, изящно и величественно подведя свою прекрасную графиню к парадному креслу, приготовленному для них, — ты тоже, любовь моя, оделась в платье, приличествующее твоему сану, хотя оно не в силах возвысить в моих глазах твою красоту. Что ты думаешь о наших придворных вкусах?

Молодая женщина бросила искоса взгляд в большое зеркало, когда они проходили мимо, и сказала:

— Не знаю почему, но просто не могу думать о себе, когда гляжу на твое отражение. Садись сюда, — промолвила она, когда они подошли к креслу, — и дай мне налюбоваться на тебя.

— Хорошо, моя любимая, — отозвался граф, — если ты разделишь мое кресло со мною.

— Нет, не так, — возразила графиня. — Я сяду на скамеечку у твоих ног, чтобы созерцать все очарование твоего величия и узнать наконец, как одеваются вельможи.

И с чисто ребяческим любопытством, не только извинительным, но и вполне понятным при ее юности и сельском воспитании, да еще смешанным со стыдливым чувством нежнейшей супружеской любви, она принялась рассматривать с ног до головы и восхищаться благородным обликом и богатым одеянием того, кто представлял собою гордость и украшение двора английской королевы‑девственницы, двора, прославленного как великолепными придворными, так и мудрыми советниками. С любовью глядел граф на свою прелестную юную супругу, и ему приятно было ее ничем не сдерживаемое восхищение. В темных глазах и благородных чертах графа сейчас отражались чувства более мягкие и нежные, чем тот повелительный и настойчивый облик, который обычно придавал ему широкий лоб и пронзительный блеск темных глаз. Он с улыбкой слушал ее наивные вопросы о различных орденах, украшавших его грудь.

— Вышитая лента, как ты ее называешь, вокруг моего колена, — сказал он, — это английский орден Подвязки, награда, которой гордятся даже короли. А вот звезда к ней, а вот и Георгий с брильянтами, драгоценный камень этого ордена. Ты ведь слышала о короле Эдуарде и графине Солсбери…

— О, я знаю всю эту историю, — промолвила графиня, слегка краснея, — и знаю, как дамская подвязка стала самым гордым знаком отличия английского рыцарства.

— Совершенно верно, — ответил граф, — и этот почетнейший орден я удостоился получить одновременно с тремя самыми благородными сотоварищами — герцогом Норфолком, маркизом Нортхэмптоном и графом Рэтлендом. Я был низшим из всех четырех по рангу, но что из того? Тот, кто карабкается вверх по лестнице, должен начинать с первой ступеньки.

— А это прекрасное ожерелье, так богато украшенное, с драгоценным камнем в виде овцы посредине, — спросила юная графиня, — что означает эта эмблема?

— Это ожерелье, — ответил граф, — с двумя мушкетами, скрепленными этими пластинками, которые должны изображать кремни, высекающие огонь, и поддерживать драгоценный камень, о котором ты спрашиваешь, — это знак благородного ордена Золотого Руна, некогда принадлежавшего Бургундскому дому. С этим благороднейшим орденом, моя Эми, связаны высокие привилегии. Даже сам король Испании, унаследовавший ныне почести и владения Бургундии, не может судить кавалера Золотого Руна иначе, как в присутствии и с согласия всего великого капитула этого ордена.

— Так этот орден связан с жестоким королем Испании? — спросила графиня. — Увы, мой благородный лорд, зачем же вы оскверняете свою благородную грудь ношением подобной эмблемы? Вспомните о временах несчастнейшей королевы Марии, когда этот самый Филипп властвовал вместе с нею над Англией, и о кострах, сложенных для наших самых благородных, самых мудрых и самых святых прелатов и пастырей церкви. И неужели вы, кого называют знаменосцем истинной протестантской веры, соглашаетесь носить эмблему и знаки отличия такого римского деспота, как испанский король?

— Ах, успокойся, милочка, — возразил граф. — Мы, распуская свои паруса по ветру придворного успеха, не всегда можем поднимать на мачте наши любимые флаги и далеко не всегда можем отказаться плыть под неприятными для нас вымпелами. Поверь, что я не перестаю быть добрым протестантом, несмотря на то, что по политическим соображениям должен был принять почесть, предложенную мне Испанией, то есть этот высший рыцарский орден. А кроме того, он, собственно говоря, принадлежит Фландрии, и Эгмонт, Вильгельм Оранский и другие преисполнены гордостью, видя его на английской груди.

— Ну что ж, милорд, вам виднее, как поступить, — ответила графиня. — А вот еще это ожерелье… Какой стране принадлежит эта прелестная драгоценность?

— Очень бедной, милочка, — ответил граф. — Это орден святого Андрея, вновь введенный последним Иаковом Шотландским. Он был пожалован мне, когда считали, что молодая вдова из Франции и Шотландии охотно выйдет замуж за английского барона. Но свободная корона английского пэра стоит брачной короны, зависящей от настроения женщины, властвующей лишь над жалкими скалами и болотами севера.

Графиня молчала, как будто последние слова графа пробудили в ней какие‑то горестные мысли, от которых нельзя отделаться. Видя, что она молчит, ее супруг продолжал:

— А теперь, моя красавица, твое желание исполнилось. И ты увидела своего покорного слугу в дорожном облачении. Ибо мантии вельмож и короны пэров уместны только в дворцовых залах.

— Да, но теперь, — ответила графиня, — мое исполненное желание породило, как обычно, еще одно.

— Могу ли я отказать тебе в чем‑нибудь? — откликнулся любящий супруг.

— Я хотела, чтобы мой граф посетил это тайное и уединенное жилище в своем придворном наряде, — продолжала графиня. — А теперь мне кажется, что я ужасно хочу побывать в одной из его дворцовых зал и увидеть, как он входит туда, одетый в то самое простое коричневое платье, в котором он покорил сердце бедной Эми Робсарт.

— Это желание легко исполнить, — сказал граф. — Если ты этого хочешь, простое коричневое платье будет надето завтра же.

— Но поеду ли я с тобой в один из твоих замков, чтобы увидеть там, как великолепие твоего жилища будет согласоваться с крестьянской одеждой?

— Вот что, Эми, — сказал граф, озираясь кругом, — разве эти комнаты не убраны с подобающей роскошью? Я отдал приказ не щадить затрат, и, мне кажется, он выполнен точно. Но если ты скажешь мне, чего еще тут не хватает, я сейчас же отдам распоряжение.

— Ну вот, милорд, теперь вы насмехаетесь надо мной, — ответила графиня. — Роскошь этих богатых зал превосходит и мое воображение и мои достоинства. Но разве не должна ваша жена, любимый мой, когда‑нибудь, вероятно очень скоро, быть возвышена до почета, который связан не с трудами мастеров, украсивших ее комнаты, не с шелками и драгоценностями, которыми украшает ее ваша щедрость, но с таким почетом, который дает ей законное место среди знатных женщин, как признанной супруге благороднейшего графа Англии?

— Когда‑нибудь? — повторил ее супруг. — Да, Эми, дорогая, когда‑то этот день наступит, и поверь, что я жажду его не меньше, чем ты. С каким наслаждением ушел бы я от государственных дел, от забот и треволнений тщеславия, чтобы жить с достоинством и почетом в своих обширных владениях с тобой, моя любимая Эми, с моим другом и спутником жизни! Но, Эми, время для этого еще не наступило, и дорогие для меня, но тайные свидания — это все, что я пока могу предложить самой прелестной и самой любимой женщине на свете!.

— Но почему же это сейчас невозможно? — настаивала графиня самым нежным и вкрадчивым голосом. — Почему это не может свершиться немедленно— этот полный, неразрывный союз, к которому, как вы говорите, вы сами стремитесь и который предуказан нам и божескими и человеческими законами? Ах, если бы вы хоть вполовину желали этого так, как вы говорите, кто или что могло бы стать преградой вашему желанию при всем вашем могуществе и всесилии?

Взгляд графа омрачился.

— Эми, — начал он, — ты говоришь о том, чего сама не понимаешь. Мы, придворные мученики, похожи на тех, кто карабкается на песчаную гору. Мы не смеем остановиться, пока не найдем твердой точки опоры и отдыха на какой‑нибудь выдавшейся вперед скале. Если мы остановимся раньше, мы начнем скользить вниз под давлением собственной тяжести и обратимся в предмет всеобщих насмешек. Я стою высоко, но недостаточно твердо, чтобы действовать по собственной воле. Объявить во всеуслышание о своем браке сейчас — означало бы собственными руками приблизить свою гибель. Но поверь, что я скоро достигну такого предела, когда смогу предаться тому, к чему мы оба стремимся. А пока что не отравляй мне блаженства этих мгновений, желая того, что сейчас недостижимо. Скажи‑ка лучше, все ли тебе здесь нравится? Как ведет себя по отношению к тебе Фостер? Полагаю, что с полным уважением, а иначе ему придется очень и очень пожалеть об этом.

— Иногда он напоминает мне о необходимости этой уединенности, — со вздохом ответила девушка, — но ведь это напоминает мне о ваших желаниях, и потому я скорее обязана ему за это, нежели склонна бранить его.

— Я рассказал тебе о суровой необходимости, властвующей над нами, — возразил граф. — Фостер как будто бы нрава довольно угрюмого, но Варни ручается головой за его верность и преданность. Но если у тебя есть причины пожаловаться на его поведение, то он за это поплатится.

— Нет, жаловаться мне не на что, — ответила графиня. — Он выполняет свои обязанности, как ваш верный слуга. А его дочь Дженет — самая добрая и лучшая подруга моего уединения; ее прецизианский вид так идет к ней.

— Вот как? — заметил граф. — Тот, кто приятен тебе, не должен остаться без награды. Поди‑ка сюда, девица!

— Дженет, — сказала графиня, — подойди к милорду.

Дженет, которая, как мы уже сказали, тихонько удалилась в уголок, чтобы не мешать беседе лорда и леди, подошла поближе. Она сделала почтительный реверанс, и граф не мог удержаться от улыбки при виде разительного несоответствия между подчеркнутой простотой ее платья вместе с церемонной скромностью ее взора и ее миловидной мордочкой с черными глазками, которые так и смеялись, несмотря на все старания их владелицы придать себе серьезный вид.

— Я весьма обязан вам, хорошенькая девица, за то, что миледи так довольна вашими услугами. — И, сказав это, граф снял с пальца дорогое кольцо, вручил его Дженет Фостер и добавил: — Носите его на память о ней и обо мне.

— Мне очень приятно, милорд, — скромно ответила Дженет, — что моими жалкими услугами я угодила миледи. Стоит минутку побыть рядом с ней, и так и хочется ей чем‑то услужить. Но мы, члены общины достойного мистера Холдфорта, мы не стремимся, как легкомысленные дочери этого света, унизывать золотом свои пальцы или носить камешки на шее, подобно суетным женам Тира и Сидона.

— Ах вот что! Вы суровый проповедник прецизианского братства, премиленькая мисс Дженет! — воскликнул граф. — Кажется, и ваш отец — верный член этой же общины. Тем больше вы мне оба нравитесь. Я знаю, что в вашей общине за меня молятся и мне желают добра. Вы вполне можете обойтись без украшений, госпожа Дженет, так как у вас изящные пальчики и белая шейка. Но вот тут нечто такое, при виде чего ни паписты, ни пуритане, ни латитудинарии, ни прецизианцы не вытаращат глаз и не разинут рта. Возьмите это, девочка, и истратьте их на что угодно.

Говоря это, он положил ей в руку пять больших золотых монет с изображением Филиппа и Марии.

— Я не приняла бы и этого золота, — сказала Дженет, — если бы не надеялась так воспользоваться им, чтобы принести всем нам благословение.

— Поступи как тебе нравится, прелестная Дженет, — ответил граф, — и я буду рад. И, пожалуйста, пусть они там поторопятся с вечерней трапезой.

— Я просила мистера Варни и мистера Фостера отужинать с нами, милорд, — сказала графиня, когда Дженет вышла, чтобы исполнить приказание графа. — Вы согласны?

— Как и со всем, что ты делаешь, моя милая Эми, — ответил ее супруг. — Мне особенно приятно, что ты оказываешь им эту честь, потому что Ричард Варни беззаветно предан мне и он постоянный участник моего тайного совета. А сейчас я по необходимости должен относиться с большим доверием к этому Энтони Фостеру.

— Я хотела попросить у тебя что‑то в подарок и рассказать один секрет, — начала графиня дрожащим голосом.

— Отложим и то и другое до завтра, моя радость, — возразил граф. — Я вижу, уже открыли двери в столовую. Я мчался сюда сломя голову, и бокал вина будет сейчас весьма кстати.

С этими словами он повел свою прелестную супругу в соседнюю комнату, где Варни и Фостер приняли их с изъявлением глубочайшего почтения, первый — по обычаю двора, а второй — по уставу своей общины. Граф отвечал на их приветствия с небрежной любезностью человека, давно привыкшего к таким знакам уважения, а графиня — с церемонной тщательностью, которая свидетельствовала о том, что ей все это было внове.

Пиршество, предложенное столь избранному обществу, по изобилию и изысканности вполне соответствовало великолепию залы, в коей оно было сервировано, но все обошлось без слуг. Присутствовала одна Дженет, готовая услужить каждому, но стол действительно был уставлен всеми блюдами, каких только можно было пожелать, и почти никакой помощи не требовалось. Граф с супругой сидели на верхнем конце стола, а Варни и Фостер, как им полагалось по рангу, ниже солонки. Последний, вероятно перепугавшись, что ему пришлось попасть в совершенно непривычное общество, за все время ужина не произнес ни единого звука, а Варни с величайшим тактом и находчивостью поддерживал разговор, не переходя границ, но и не давая ему угаснуть, и ему удалось привести графа в самое лучшее расположение духа. Этот человек был так щедро одарен природой для исполнения роли, которую ему довелось играть, будучи, с одной стороны, сдержанным и осторожным, а с другой — находчивым, остроумным и изобретательным, что даже сама графиня, при всем своем предубеждении к нему за очень многое, подпала под власть его ораторского искусства и наслаждалась им. На этот раз она склонна была даже присоединиться к похвалам, которые граф в изобилии расточал своему любимцу. Наконец настал час отдыха. Граф и графиня удалились в свои покои, и в замке до утра воцарилась полная тишина.

На следующее утро ни свет ни заря Варни вступил в исполнение своих обязанностей камергера и шталмейстера, хотя он, собственно говоря, состоял только в последней должности в этой великолепной свите вельможи, где рыцари и дворяне знатного происхождения были вполне довольны, играя роли слуг, как, впрочем, и сами вельможи, игравшие подобные же роли при королевском дворе. Эти обе должности были хорошо знакомы Варни, отпрыску старинной, но несколько захудалой дворянской семьи, ставшему пажом графа в более ранний период его жизни, где было много неясного. Оставшись верным ему в трудных испытаниях, Варни удалось впоследствии оказать графу весьма важные услуги во время его стремительного и блистательного движения ввысь, к успеху. Таким образом, в Варни скрестились взаимные интересы, основанные на теперешних и прежних заслугах, и это открыло ему путь к неограниченному доверию графа.

— Помоги‑ка мне надеть более простое дорожное платье, Варни, — сказал граф, сбрасывая с себя утренний халат с цветочками, вышитыми шелком, и подбитый собольим мехом, — да уложи все эти цепи и кандалы (тут он указал на лежавшие на столе ожерелья различных орденов) в ларцы и шкатулки. Я чуть шею не сломал вчера вечером из‑за этой тяжести. Теперь я уж почти совсем решил, что они больше не должны натирать мне шею. Это узы, изобретенные подлецами, чтобы держать в оковах дураков. А как ты думаешь, Варни?

— По правде говоря, милорд, — изрек в ответ его прислужник, — я думаю, что золотые цепи не похожи ни на какие другие. Чем они тяжелее, тем желаннее.

— И, несмотря на это, Варни, — ответил его хозяин, — я почти совсем пришел к мысли, что они не должны больше приковывать меня ко двору. Что может принести мне дальнейшая служба и более высокие почести, кроме высокого положения и огромных владений? А это все у меня уже есть. Что привело моего отца на плаху, как не его неумение ограничивать свои желания правами и разумом? Я уже, знаешь ли, пускался иной раз в рискованные авантюры, из которых потом еле вывернулся. Нет, я уже почти твердо решил больше не искушать судьбу в морских просторах, а сидеть себе спокойненько на берегу.

— И собирать ракушки с помощью господина Купидона? — поинтересовался Варни.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил граф несколько более поспешно, чем можно было ожидать.

— Вот что, милорд, — объявил Варни, — не сердитесь на меня. Если ваша милость счастливы с женщиной столь редкой красоты, что ради того, чтобы безмятежно наслаждаться ее обществом, вы готовы охотно расстаться со всем тем, чему была до того посвящена ваша жизнь, то от этого, может быть, и пострадает кое‑кто из ваших ничтожных слуг. Но ваши благодеяния вознесли меня столь высоко, что у меня всегда найдется достаточно средств вести жизнь бедного дворянина, не роняя достоинства, приличествующего тому высокому положению, которое он занимал в семействе вашей милости.

— Ты все‑таки, видимо, недоволен, что я собираюсь прекратить опасную игру, которая может закончиться нашей общей гибелью?

— Кто? Я, милорд? — удивился Варни. — Да нет у меня никаких причин сожалеть об уходе вашей светлости от светской жизни. Не Ричард же Варни навлечет на себя гнев ее величества и насмешки придворных, когда изящнейшая ткань, созданная милостями монархини, развеется и растает, как тают утром узоры мороза на стекле. Я хотел бы только, чтобы вы, милорд, все тщательно обдумали, прежде чем предпримете шаг, коего уже назад не вернешь, и не забыли о своей славе и счастье на пути, который вы предполагаете избрать.

— Тогда продолжай, Варни, — предложил граф. — Говорю тебе, ничто еще окончательно не решено и я взвешу все доводы и соображения с обеих сторон.

— Ну что ж, тогда, милорд, мы предположим, что шаг сделан, чело нахмурилось, смех прозвенел и стон прозвучал. Вы удалились, скажем, в один из самых отдаленных ваших замков, так далеко от двора, что уже не слышно там ни рыданий ваших друзей, ни ликования ваших врагов. Предположим также, что ваш счастливый соперник удовлетворится (впрочем, это весьма сомнительно!) тем, что обкорнает и пообрежет ветви могучего дерева, столь долго затмевавшего ему солнце, и не будет настаивать, чтобы его вырвали прочь с корнями. Превосходный финал! Бывший первый вельможа Англии, властвовавший над армией и надзиравший за действиями парламента, превратился теперь в сельского магната. Он охотится с собаками и соколами, распивает густой эль с местными помещиками и собирает своих людей по приказу главного шерифа…

— Варни, воздержись от дальнейшего! — воскликнул граф.

— Нет‑с, милорд, вы уж должны позволить мне завершить мою картинку с натуры. Сассекс управляет Англией… Здоровье королевы слабеет… Необходимо установить права престолонаследия… Открываются возможности для честолюбия столь блистательного, что и во сне никому не снилось. А вы слышите обо всем этом, сидя у пылающего огонька, под сенью вашего камина. И тогда вы начинаете соображать, с небес каких надежд вы низверглись на землю и в какое ничтожество впали. И все это только для того, чтобы иметь возможность созерцать глазки своей прелестной супруги чаще, чем раз в две недели.

— Послушай, Варни, — прервал его граф, — довольно об этом. Я не сказал, что шаг, на который меня толкает стремление к свободе и покою, будет предпринят поспешно, без должного внимания к нуждам общества. Будь свидетелем, Варни, что я подавляю свое желание удалиться в частную жизнь не потому, что я влеком честолюбием, а потому, что мне надо сохранить такое положение, в котором я лучше всего в должный час могу быть полезным своей стране. Поскорее отдай приказ седлать лошадей. Я, как и раньше, надену плащ ливрейного лакея и поеду с вещами. А ты будешь на этот день господином, Варни; не упусти из виду ничего, что могло бы усыпить подозрение. Мы будем в седле раньше, чем все в доме проснутся. Я только пойду проститься с миледи и сразу же буду готов тронуться в путь. Я обуздываю желания своего бедного сердца и наношу рану сердцу, еще более для меня дорогому. Но патриот должен победить во мне супруга.

Произнеся эту речь печальным, но твердым тоном, он вышел из комнаты.

«Я рад, что ты удалился, — таков был ход мыслей Варни, — а то еще, хоть я и навидался людских безумств, я расхохотался бы тебе прямо в лицо. Тебе, вероятно, скоро наскучит твоя новая игрушка, лакомый кусочек размалеванной дочери Евы, — тут я тебе не помеха. Но тебе никогда не наскучит твоя старая игрушка — честолюбие. Ведь, карабкаясь на гору, милорд, ты должен волочить за собой Ричарда Варни, и если он способен подхлестывать тебя, чтоб ты лез все выше и выше, что ему должно быть весьма выгодно, то, поверь, он не пощадит ни хлыста, ни шпор. А что до вас, моя красавица, которая так жаждет стать графиней, то лучше вам не преграждать мне путь, иначе при новой схватке я припомню вам и старые счеты. Ты будешь господином, — так, кажется, он сказал? Клянусь, он скоро может обнаружить, что в этих словах больше правды, чем он думает. И вот тот, кто, по мнению стольких умных людей, способен тягаться в политических делах с Берли и Уолсингемом, а в делах военных — с Сассексом, становится учеником своего же собственного слуги, и все это ради карих глаз, из‑за бело‑розовой плутовки — так рушится в бездну честолюбие! Однако же если чары смертной женщины могут служить оправданием того, что у политического деятеля башка закружилась, то это оправдание сидело по правую руку от милорда в благословенный вчерашний вечер. Ну что ж, пусть события движутся вперед своим ходом — либо он возвеличит меня, либо я сам сделаю себя счастливым. А что до этого нежного создания, то ежели оно не разболтает о своей встрече с Тресилианом, а я так думаю, что она не осмелится, ей тоже придется поладить со мною, чтобы скрыть тайну и действовать сообща, несмотря на все ее презрение ко мне. Однако надобно идти в конюшню. Ну что ж, милорд, сейчас я собираю вашу свиту. Но скоро может наступить время, когда мой шталмейстер будет собирать ее в путь для меня. Кем был Томас Кромвель? Сыном простого кузнеца, а умер лордом, правда на эшафоте, но это было характерно для того времени. А кем был Ралф Сэдлер? Простым писцом Кромвеля, а пережил восемнадцать великих лордов. Via!note 7 Я могу править рулем не хуже, чем они».

С такими мыслями он вышел из комнаты.

Тем временем граф вернулся в спальню, чтобы наскоро проститься с прелестной графиней. Он боялся даже остаться с нею наедине, чтобы не выслушивать ее настойчивых просьб, от которых ему было так трудно уклоняться, но которые он, после недавнего разговора со своим шталмейстером, решил ни в коем случае не удовлетворять.

Он нашел ее в белом шелковом халате, опушенном мехом. Ее босые ножки были наскоро всунуты в туфли, распущенные волосы выбивались из‑под ночного чепчика. Она блистала лишь собственной красотой, которая казалась еще более могущественной, а отнюдь не поблекшей, от печали, владевшей ею в мгновения наступающей разлуки.

— Ну, да хранит тебя господь, моя самая любимая и самая прелестная! — прошептал граф, едва высвобождаясь из ее объятий, чтобы опять и опять сжать ее в своих, и снова распрощаться с нею, и снова вернуться и расцеловать ее, и еще раз сказать ей: «Прощай!» — Солнце вот‑вот взойдет над голубым горизонтом, мне нельзя больше медлить. С восходом я уже должен быть на десять миль отсюда.

Вот какими словами он наконец нашел в себе силы прервать их свидание перед разлукой.

— Значит, ты не хочешь исполнить моей просьбы? — спросила графиня. — Ах, недостойный рыцарь! Ужели когда‑нибудь дама, босая, в ночных туфлях, прося милости у славного рыцаря, получала отказ?

— Все, чего бы ты ни попросила, Эми, все я исполню, — ответил граф. — За исключением, — добавил он, — того, что может погубить нас обоих.

— Ну хорошо, — сказала графиня. — Не буду я больше настаивать, чтобы меня признали в той роли, которая заставила бы всю Англию завидовать мне, то есть в роли супруги моего славного и благородного мужа, первого любимца среди английских вельмож. Позволь мне лишь поделиться тайной с моим дорогим отцом! Позволь мне положить конец его горестям из‑за таких недостойных слухов обо мне. Говорят, что он болен, мой славный, старый, добрый отец!

— Говорят? — нетерпеливо прервал ее граф. — Кто это говорит? Разве Варни не сообщил сэру Хью все, что мы смеем сейчас поведать ему, о вашем счастье и благополучии? И разве он не рассказал вам, что славный старый рыцарь в добром здравии и расположении духа предается сейчас своим излюбленным обычным занятиям? Кто посмел внушить вам иные мысли?

— О нет, никто, милорд, никто! — возразила графиня, несколько встревоженная тоном, каким был задан этот вопрос. — Но все‑таки, милорд, мне хотелось бы собственными глазами удостовериться, что мой отец здоров.

— Успокойся, Эми! Сейчас тебе пока нельзя еще видеться с отцом или с кем‑то из его дома. Не говоря уже о том, что было бы крайне неразумно разглашать тайну большему числу людей, нежели того требует необходимость, сейчас достаточным основанием для сохранения тайны является этот корнуэллец, этот Треванион, или Тресилиан, или как там его зовут, который наведывается в дом старого джентльмена и должен поэтому знать все, что там известно.

— Милорд, — возразила графиня, — я этого не думаю. Мой отец известен как человек достойный и уважаемый. Что же касается Тресилиана, то, если мы можем простить себе все то зло, что мы ему причинили, я готова прозакладывать графскую корону, которую мне предстоит в один прекрасный день разделить с вами, что он не способен платить злом за зло.

— И все‑таки, Эми, я ему не доверяю, — упрямствовал ее супруг. — Клянусь честью, не доверяю я ему — и все! По мне, пусть о нашей тайне лучше дьявол пронюхает, чем этот Тресилиан!

— А почему же это, милорд? — спросила графиня, даже вздрогнув слегка от решительного тона, которым все это было произнесено. — Позвольте узнать, почему вы так худо думаете о Тресилиане?

— Сударыня, — объявил граф, — одна моя воля уже должна была быть для вас достаточной причиной. Но если вам нужно нечто большее, то посудите сами, как этот Тресилиан настроен и с кем он в союзе. Высокого мнения о нем держится этот Рэдклиф, этот Сассекс, в борьбе с которым я едва‑едва удерживаю свои позиции в глазах нашей подозрительной властительницы. А если он добьется передо мной такого преимущества, Эми, получив сведения о нашем браке, прежде чем Елизавета будет к этому должным образом подготовлена, я навсегда лишусь ее милостей, я, может быть, даже потеряю сразу все — и почет и богатство, потому что ведь в ней есть черты характера ее отца, Генриха, и стану жертвой, и, быть может, даже кровавой жертвой, ее оскорбленного и ревнивого чувства.

— Но почему же, милорд, — продолжала настаивать графиня, — вы так худо толкуете о человеке, о котором знаете так мало? Все, что вам известно о Тресилиане, вы знаете от меня. А именно я и уверяю вас в том, что он ни в коем случае не разгласит вашей тайны. Если я поступила с ним дурно ради вас, милорд, то тем более я теперь забочусь о том, чтобы вы отдали ему должное. Вы рассердились, как только я заговорила о нем. Что же вы сказали бы, если б узнали, что я с ним виделась?

— Если это так, — вымолвил граф, — вам бы лучше держать это свидание в тайне, как нечто, высказанное на исповеди. Я не стремлюсь никого погубить, но тот, кто сунет свой нос в мои личные дела, пусть бережется. Медведь note 8 не допустит, чтобы кто‑нибудь преградил ему его грозное шествие!

— И вправду грозное! — прошептала графиня, страшно побледнев.

— Ты больна, моя крошка, — сказал граф, стараясь поддержать ее в своих объятиях. — Лучше тебе снова прилечь, нельзя вставать так рано. Есть у тебя еще какие‑нибудь просьбы, не затрагивающие моей чести, моего благополучия и моей жизни?

— Нет, никаких, мой повелитель и возлюбленный, — пролепетала графиня. — О чем‑то еще я хотела вам сказать, но вы разгневались, и я все забыла

— Отложи это до нашей следующей встречи, милочка, — сказал граф с нежностью, снова обнимая ее. — Воздержись только от просьб, которые я не могу и не смею исполнить. А если все остальное, что ты пожелаешь, не будет выполнено с буквальной точностью, то это уж будет такое желание, которого не в силах удовлетворить даже сама Англия со всеми своими заморскими владениями.

С этими словами он наконец распростился с женой. У лестницы он получил от Варни широкий плащ с ливреей и шляпу с полями и закутался так, что его нельзя было узнать. Во дворе его и Варни ждали оседланные лошади. А накануне вечером уже отправились в путь двое‑трое слуг, посвященных в тайну лишь настолько, чтобы знать или догадываться об интриге графа с красивой дамой в этом замке, хотя ее имя и звание были им неизвестны.

Энтони Фостер сам держал поводья графского жеребца, крепкого и выносливого, а его старик слуга держал за уздечку более нарядного и породистого коня, на котором в качестве господина должен был воссесть Ричард Варни.

Однако, когда граф подошел к ним, Варни выступил вперед, чтобы взять под уздцы лошадь хозяина, не давая Фостеру оказать графу эту услугу, которую он, видимо, считал своей привилегией. Фостер бросил на него злобный взгляд за подобное вмешательство, лишавшее его возможности услужить графу, но уступил Варни место. Ничего не заметив, граф вскочил на лошадь и, забыв, что в роли слуги он должен был следовать за мнимым господином, выехал, погруженный в свои мысли, из четырехугольного двора, махнув несколько раз рукой в ответ на прощальные приветствия платком, которые графиня посылала ему из окна своей комнаты.

Когда его стройная фигура исчезла под темными сводами ворот, Варни пробормотал: «Вот вам превосходная политика — слуга впереди господина!» А когда граф совсем скрылся, он улучил момент перемолвиться словечком с Фостером.

— Ты бросаешь на меня такие угрюмые взгляды, Энтони, — сказал он, — как будто я лишил тебя прощального кивка милорда. Но зато я побудил его оставить тебе на память кое‑что получше за твою верную службу. Взгляни‑ка сюда! Кошелек с таким замечательным золотом, какое вряд ли когда‑нибудь бренчало между большим и указательным пальцами скряги. Ну‑ка, брат, пересчитай их, — добавил он, в то время как Фостер с угрюмым видом взял золото, — да приобщи к ним то, что он вчера вечером так любезно дал на память Дженет!

— Что такое? Что такое? — взволнованно заговорил Фостер. — Разве он дал Дженет золота?

— Конечно, чудак ты этакий, а почему бы и нет? Разве ее уход за прелестной госпожой не заслуживает награды?

— Она его не возьмет, — решительно сказал Фостер. — Она должна вернуть его. Я знаю, что он влюбляется в девичьи личики хотя и пылко, да ненадолго. Его любовь непостоянна, как луна.

— Ну, знаешь, Фостер, ты попросту с ума спятил. Неужели ты надеешься на такое счастье, что милорд удостоит Дженет своим милостивым взглядом? Да кто, черт подери, заслушается дрозда, когда рядом распевает соловей?

— Дрозд ли, соловей ли, для птицелова все одно. А вы‑то сами, мистер Варни, — небось мастак наигрывать на дудочке, чтобы завлечь резвых птичек в его сети. Не желаю я совсем такого дьявольского предпочтения для Дженет, какое вы уже устроили не одной несчастной девушке. А, вы смеетесь? Нет, я спасу от когтей сатаны хоть одну ее из своей семьи, можете быть спокойны. Она вернет назад это золото.

— Да, или же отдаст тебе на хранение, Тони, это ничуть не хуже, — возразил Варни. — Ну ладно, а теперь я должен сообщить тебе кое‑что поважнее. Наш лорд возвращается ко двору не в очень‑то приятном для нас расположении духа.

— Что вы имеете в виду? — спросил Фостер. — Уж не наскучила ли ему его миленькая игрушечка, его забава? Он заплатил за нее королевскую цену и, бьюсь об заклад, уже жалеет о своей покупке.

— Ни чуточки, Тони, — ответил шталмейстер. — Он в ней души не чает и готов ради нее расстаться со двором. А тогда — прощай надежды, владения и спокойное житье. Церковные земли отберут, и хорошо еще, Тони, если нас не потащат отчитываться перед казной.

— Тогда мы пропали, — пробормотал Фостер, меняясь в лице от тревожных предчувствий, — и все из‑за женщины! Будь это ради спасения души — еще куда ни шло! Нет, иногда мне хочется отшвырнуть от себя все земное и стать одним из беднейших прихожан нашей общины.

— Ты на это способен, Тони, — заметил Варни, — но, думаю, что дьявол вряд ли уверует в твою вынужденную бедность и ты кругом будешь в накладе. А вот послушайся‑ка моего совета, и Камнор‑холл останется за тобой. Ни слова о том, что Тресилиан был здесь, ни слова, пока я тебя не предупрежу.

— А почему, позвольте узнать? — подозрительно спросил Фостер.

— Олух ты этакий! — воскликнул Варни. — При теперешнем настроении милорда это лучший способ утвердить его в решении удалиться от двора, чуть он узнает, что его леди преследуют подобные призраки, да еще в его отсутствие. Он сам захочет стать драконом, стерегущим золотое яблочко, и тогда, Тони, ты можешь убираться прочь. Умный да внемлет! А теперь — прощай! Я должен скакать за ним!

Он повернул коня, вонзил в него шпоры и исчез под сводом вслед за лордом.

— Сам бы ты убрался прочь или сломал себе шею, сводник проклятый! — пробормотал Фостер. — Но я должен плясать под его дудку, потому что выгода у нас одна и он вертит надменным графом, как хочет. Все‑таки Дженет должна отдать мне эти золотые монеты: они будут отложены на дела богоугодные. Я замкну их особо в крепкий ларец, покуда не приищу им должное употребление. Дуновение тлетворного вихря не должно коснуться Дженетона должна остаться чистой, как ангел, чтоб молиться богу за отца. Мне нужны ее молитвы, я на опасном пути. О моем образе жизни уже ходят самые дикие слухи. Прихожане посматривают на меня косо, а когда мистер Холдфорт говорил, что лицемер подобен гробу повапленному, который внутри завален костями мертвецов, он вроде как посмотрел прямо на меня. Римская вера была удобнее, Лэмборн верно говорил. Человеку надо только было следовать предуказанным путем — перебирать четки, слушать мессу, ходить к исповеди да получать отпущение грехов. А эти пуритане идут более трудным и тернистым путем. Но я попробую — буду каждый раз читать библию целый час перед тем, как открою свой железный сундук.

Тем временем Варни устремился за своим хозяином и вскоре догнал его. Лестер ожидал его у задних ворот парка.

— Ты зря теряешь время, Варни, — сказал граф. — А оно не ждет. Только в Вудстоке я смогу в безопасности переодеться, а до этого моя поездка сопряжена с опасностями.

— Туда всего лишь два часа быстрой езды, милорд, — ответил Варни. — Что до меня, то я задержался лишь для того, чтобы еще раз напомнить ваши приказания об осторожности и сохранении тайны этому Фостеру и узнать, где обретается джентльмен, которого я предложил бы в свиту вашего сиятельства вместо Треворса.

— Ты думаешь, что он подходит для моей передней? — спросил граф.

— Как будто бы да, милорд, — ответил Варни. — Но если ваше сиятельство соблаговолит поехать дальше один, я могу вернуться в Камнор и доставить его к вашему сиятельству в Вудсток, прежде чем вы встанете завтра утром.

— Да, как тебе известно, я уже сейчас сплю там, ‑сказал граф. — И, пожалуйста, не щади лошадиной шкуры, чтобы утром ты был при мне, когда я буду вставать.

Сказав это, он пришпорил лошадь и помчался дальше. А Варни поехал назад в Камнор, минуя парк, по большой дороге. Он спешился у двери славного «Черного медведя» и выразил желание побеседовать с мистером Майклом Лэмборном. Эта достойная личность не преминула предстать перед своим новым хозяином, но на этот раз с видом довольно унылым.

— Ты потерял след своего дружка Тресилиана, — сказал Варни. — Я вижу это по твоей виноватой харе. Так вот каково твое проворство, бесстыжий! Ты плут!

— Черт его раздери совсем! — воскликнул Лэмборн. — Уж как я за ним охотился! Я выследил, что он укрылся здесь у моего дядюшки, прилип к нему, как пчелиный воск, видел его за ужином, наблюдал, как он шел к себе в комнату, и presto!note 9 На следующее утро он уже исчез, и даже сам конюх не знает куда.

— Ты, очевидно, вкручиваешь тут мне, любезный, — прошипел Варни. — Если так, то, клянусь, тебе придется раскаяться.

— Сэр, и самая лучшая собака может дать промашку, — заныл Лэмборн. — Ну какая мне выгода с того, что этот молодчик вдруг испарился неведомо куда? Спросите хозяина, Джайлса Гозлинга, спросите буфетчика и конюха, спросите Сисили и кого угодно в доме, как я не спускал с Тресилиана глаз, покуда он не отправился спать. Ей‑ей, не мог же я торчать у него всю ночь, как сиделка, когда увидел, что он спокойненько улегся в постельку. Ну, сами посудите, разве я виноват?

Варни действительно порасспросил кое‑кого из домашних и убедился, что Лэмборн говорит правду. Все единодушно подтвердили, что Тресилиан уехал внезапно и совершенно неожиданно рано утром.

— Но не скажу ничего худого, — заметил хозяин. — Он оставил на столе в своей комнате деньги для полной оплаты по счету и даже еще на чай слугам. Это уже вроде бы и ни к чему: он, видимо, сам оседлал своего мерина, без помощи конюха.

Убедившись, что Лэмборн вел себя вполне честно, Варни начал говорить с ним о его будущей судьбе и о том, как он хочет устроиться, намекнув при этом, что он, Варни, дескать, уразумел из слов Фостера, что Лэмборн не прочь поступить в услужение к вельможе.

— Ты бывал когда‑нибудь при дворе? — спросил он.

— Нет, — ответил Лэмборн, — но, начиная с десятилетнего возраста, я не меньше раза в неделю вижу во сне, что я при дворе и моя карьера обеспечена.

— Сам будешь виноват, если твой сон окажется не в руку, — сказал Варни. — Ты что, без денег?

— Хм! — промычал Лэмборн. — Я люблю всякие удовольствия.

— Ответ вполне достаточный, да к тому же без обиняков, — похвалил его Варни. — А знаешь ли ты, какие качества требуются от приближенного вельможи, значение которого при дворе все возрастает?

— Я сам представлял их себе, сэр, — ответил Лэмборн. — Ну вот, например: зоркий глаз, рот на замке, быстрая и смелая рука, острый ум и притупившаяся совесть.

— А у тебя, я полагаю, — заметил Варни, — ее острие давно уже притупилось?

— Не могу припомнить, сэр, чтобы оно было когда‑либо особенно острым, — сознался Лэмборн. — Когда я был юнцом, у меня случались кое‑какие заскоки, но я их маленько поистер из памяти о жесткие жернова войны, а что осталось — выбросил за борт в широкие просторы Атлантики.

— А, значит, ты служил в Индии?

— И в восточной и в западной, — похвастался кандидат на придворную должность, — на море и на суше. Я служил португальцам и испанцам, голландцам и французам и на собственные денежки вел войну с шайкой веселых ребят, которые утверждали, что за экватором не может быть мирной жизни. note 10

— Ты можешь хорошо послужить мне, и милорду, и самому себе, — помолчав, сказал Варни. — Но запомни: я знаю людей. Отвечай правду: можешь ты быть верным слугой?

— Ежели бы вы и не знали людей, — сказал Лэмборн, — я счел бы своим долгом ответить — да, без всяких там прочих штучек, да еще поклясться при сем жизнью и честью и так далее. Но так как мне кажется, что вашей милости угодна скорее честная правда, чем дипломатическая ложь, я отвечаю вам, что могу быть верным до подножия виселицы, да что там — до петли, свисающей с нее, если со мной будут хорошо обращаться и хорошо награждать — не иначе.

— К твоим прочим добродетелям ты можешь, без сомнения, добавить, — сказал Варни издевательским тоном, — способность в случае необходимости казаться серьезным и благочестивым.

— Мне ничего не стоило бы сказать — да, — ответил Лэмборн, — но, говоря начистоту, я должен сказать — нет. Ежели вам нужен лицемер, можете взять Энтони Фостера. Его с самого детства преследует нечто вроде призрака, который он называет религией, хотя это такой сорт благочестия, который всегда оборачивался для него прибылью. Но у меня нет таких талантов.

— Ладно, — сказал Варни. — Если нет в тебе лицемерия, то есть ли у тебя здесь хоть лошадь в конюшне?

— Как же, сэр! — воскликнул Лэмборн. — Да такая, что потягается с лучшими охотничьими лошадками милорда герцога в скачке через изгороди и канавы. Когда я маленько промахнулся на Шутерс‑хилл и остановил старика скотовода, карманы которого были набиты поплотнее его черепной коробки, мой славный гнедой конек вынес меня прочь из беды, несмотря на все их крики и улюлюканья.

— Тогда седлай его сейчас же и поедешь со мной, — приказал Варни. — Оставь свое платье и вещи на хранение хозяину. А я определю тебя на службу, где если сам не приложишь стараний, то не судьбу вини, а пеняй на себя.

— Сказано превосходно и по‑дружески! — воскликнул Лэмборн. — Я буду готов в одно мгновение. Эй, конюх, седлай, болван, мою лошадку, не теряя ни секунды, если тебе твоя башка дорога. Прелестная Сисили, возьми себе половину этого кошелька в утешение по случаю моего неожиданного отъезда.

— Нет, уж это к дьяволу! — вмешался ее отец. — Сисили не нуждается в таких знаках внимания от тебя. Убирайся прочь, Майк, и ищи себе милость божью, если можешь, хотя не думаю, чтобы ты отправился туда, где она тебя ожидает.

— Позволь‑ка мне взглянуть на твою Сисили, хозяин, — попросил Варни. — Я много наслышан о ее красоте.

— Это красота загорелой смуглянки, — возразил хозяин. — Она может устоять против дождя и ветра, но мало пригодна, чтобы понравиться таким вельможным критикам, как вы. Она у себя в комнате и не может предстать пред светлые очи такого придворного кавалера, как мой благородный гость.

— Ну, бог с ней, добрый хозяин, — согласился Варни. — Лошади уже бьют копытами. Счастливо оставаться!

— А мой племянник едет с вами, позвольте спросить? — осведомился Гозлинг.

— Да, намерен как будто, — ответил Варни.

— Ты прав, совершенно прав, — сказал хозяин, — говорю тебе, ты совершенно прав, родственничек. Лошадка у тебя бойкая, смотри только ненароком не угоди в петлю. А уж если ты непременно хочешь достигнуть бессмертия посредством веревки, что весьма вероятно, раз ты связался с этим джентльменом, то заклинаю тебя найти себе виселицу как можно дальше от Камнора. Засим вверяю тебя твоей лошади и седлу.

Шталмейстер и его новый слуга тем временем вскочили на лошадей, предоставив хозяину извергать свои зловещие напутствия наедине сколько ему вздумается. Они поехали сначала быстрой рысью, и это мешало их беседе, но когда они стали подниматься на крутой песчаный холм, разговор возобновился.

— Ты, стало быть, доволен, что будешь служить при дворе? — спросил Варни.

— Да, уважаемый сэр, ежели вам подходят мои условия так, как мне подходят ваши.

— А каковы твои условия? — поинтересовался Варни.

— Ежели я должен зорко следить за интересами моего покровителя, он должен глядеть сквозь пальцы на мои недостатки, — объявил Лэмборн.

— Ага, — сказал Варни, — значит, они не слишком бросаются в глаза, чтобы ему переломать о них ноги?

— Верно, — согласился Лэмборн. — Далее, ежели я помогаю травить дичь, мне должны предоставить глодать косточки.

— Это разумно, — признал Варни. — Сначала старшим, потом тебе.

— Правильно, — продолжал Лэмборн. — Остается добавить только одно. Ежели закон и я поссоримся, мой покровитель должен вызволить меня из тенет. Это самое главное.

— И это разумно, — подхватил Варни, — если, конечно, ссора произошла на службе у хозяина.

— О жалованье и прочем таком я уже не говорю, — добавил Лэмборн. — Я должен рассчитывать на всякие секретные награды.

— Не бойся, — успокоил его Варни. — У тебя будет достаточно платьев, да и денег тоже вполне хватит на всякие твои развлечения. Ты поступаешь в Дом, где в золоте, как говорится, купаются по уши.

— Вот это мне по душе, — обрадовался Майкл Лэмборн. — Остается только, чтобы вы сообщили мне имя моего хозяина.

— Меня зовут мистер Ричард Варни, — ответил его спутник.

— Но я имею в виду, — сказал Лэмборн, — имя того благородного лорда, к кому на службу вы хотите меня определить.

— Ты что, мерзавец, слишком важная персона, чтобы называть меня господином? — запальчиво прикрикнул на него Варни. — Ты у меня можешь дерзить другим, а наглости по отношению к себе я, знаешь ли, не потерплю.

— Прошу прощения у вашей милости, — присмирел Лэмборн. — Но вы, кажется, на дружеской ноге с Энтони Фостером. А мы теперь с Энтони тоже друзья.

— Я вижу, ты хитрый плут, — смягчился Варни. — Так заруби себе на носу: я действительно собираюсь ввести тебя в свиту вельможи. Но ты будешь находиться всегда при мне и должен выполнять мои распоряжения. Я его шталмейстер. Скоро ты узнаешь его имя. Перед этим именем дрожит Государственный совет, оно управляет королевством.

— С таким талисманом вполне можно производить магические заклинания, — заметил Лэмборн, — ежели кто хочет отыскать тайные клады!

— Если подойти к делу с умом, то да, — согласился Варни. — Но запомни: если сам полезешь творить заклинания, то можешь вызвать дьявола, который разорвет тебя на мелкие кусочки!

— Все ясно, — объявил Лэмборн. — Я не преступлю должных границ.

Тут путешественники, закончив разговор, опять помчались вперед и вскоре въехали в королевский парк в Вудстоке. Это старинное владение английской короны тогда сильно отличалось на вид от того, чем оно было, когда в нем обитала красавица Розамунда и оно служило ареной для тайных и весьма непозволительных любовных интрижек Генриха II. Оно еще меньше похоже на то, чем стало в нынешние времена, когда замок Бленхейм напоминает о победе Марлборо и не в меньшей степени о гении Ванбру, хотя при жизни его осуждали люди, значительно уступавшие ему по тонкости вкуса. Во времена Елизаветы это было старинное, весьма запущенное здание, давно уже не удостаивавшееся чести быть королевской резиденцией, вследствие чего последовало совершенное обнищание окрестных деревень. Жители их, однако, несколько раз подавали прошения королеве о том, чтобы она хоть изредка удостаивала их чести лицезреть ее царственный лик. По этому самому делу, по крайней мере на первый взгляд, благородный лорд, которого мы уже представили читателям, и посетил Вудсток.

Варни и Лэмборн, не стесняясь, проскакали галопом прямо во двор старинного полуразрушенного здания. Там можно было видеть в то утро сцену величайшего переполоха, которого здесь не видывали за два последних царствования. Челядь графа, ливрейные лакеи и другие слуги то входили, то выходили из дома с наглым шумом и ссорами, ведьма обычными для их должности. Слышались лошадиное ржание и собачий лай, так как лорд, по долгу осмотра и обследования замка и всех угодий, был, конечно, снабжен всем необходимым для того, чтобы позабавиться охотой в парке, по слухам — одном из древнейших в Англии и изобиловавшем оленями, которые уже давно бродили там в полной безопасности. Несколько деревенских жителей, в тревожной надежде на благоприятные последствия этого столь редкого посещения, слонялись по двору, ожидая выхода великого человека. Всех их взволновало внезапное прибытие Варни. Послышался шепот: «Графский шталмейстер!», и они не замедлили попытаться снискать его расположение, снимая шапки и предлагая подержать уздечку и стремя любимого слуги и приближенного графа.

— Держитесь где‑нибудь подальше, судари мои, — надменно заявил Варни, — и дайте прислужникам сделать свое дело.

Уязвленные горожане и крестьяне отошли по этому знаку назад. А Лэмборн, который неотступно следил за поведением своего начальника, отверг предложенные услуги еще более неучтиво:

— Отойдите прочь, мужичье, чтоб всем вам провалиться на этом месте, и пусть эти мерзавцы лакеи исполнят что им полагается!

Они передали своих лошадей слугам и вошли в дом с надменным видом, вполне естественным для Варни благодаря привычке и сознанию своей высокородности. Лэмборн же вовсю старался подражать ему. А несчастные жители Вудстока перешептывались между собою:

— Ну и ну! Избави бог нас от всех этих самодовольных щеголей! А если и хозяин похож на слуг, то ну их всех к дьяволу! Туда им и дорога!

— Помолчите, добрые соседи! — вмешался судебный пристав. — Держите язык за зубами. Потом все узнаем. Но никого никогда в Вудстоке не будут так радостно встречать, как добродушного старого короля Гарри! Он, бывало, уж если хлестнет кого плетью своей королевской рукой, так потом отсыплет ему горсть серебряных грошей со своим изображением, чтобы пролить елей на раны.

— Да будет мир его праху! — откликнулись слушатели. — Долгонько ждать нам, покуда кого‑то из нас отхлещет королева Елизавета!

— Как знать, — возразил пристав. — А пока — терпение, дорогие соседи! Утешимся мыслью, что мы заслуживаем такого внимания руки ее величества!

Тем временем Варни, за которым по пятам следовал его новый прислужник, направился в залу, где лица, более значительные и важные, чем собравшиеся во дворе, ожидали появления графа, еще не покидавшего своей комнаты. Все они приветствовали Варни с большей или меньшей почтительностью, в соответствии с собственной должностью или неотложностью дела, которое привело их на утренний прием графа. На общий вопрос: «Когда выйдет граф, мистер Варни?» — он коротко отвечал в таком роде: «Не видите, что ли, моих сапог? Я только что вернулся из Оксфорда и ничего не знаю», и тому подобное, пока тот же вопрос не был задан более громко персоной более значительной. Тогда последовал ответ: «Я спрошу сейчас у камергера, сэра Томаса Коупли». Камергер, выделявшийся среди других серебряным ключом, ответил, что граф ожидает только возвращения мистера Варни, с которым хочет перед выходом побеседовать наедине. Посему Варни поклонился всем и отправился в покои лорда.

Послышался ропот ожидания, длившийся несколько минут и заглушенный наконец распахнутыми дверями. Вошел граф, впереди которого шли камергер и управитель имением, а сзади — Ричард Варни. В благородной осанке и величественном взгляде графа не было и следа той наглости и нахальства, которые были столь характерны для его слуг. Его обращение с людьми, правда, бывало различным, в зависимости от звания тех, с кем он говорил, но даже самый скромный из присутствующих имел право на свою долю его милостивого внимания. Вопросы, задаваемые графом о состоянии имения, о правах королевы, о выгодах и невыгодах, которыми могло бы сопровождаться ее временное пребывание в королевской резиденции Вудстока, свидетельствовали, по‑видимому, о том, что он самым серьезным образом изучил прошение жителей, желая содействовать дальнейшему развитию города.

— Да благословит господь его благородную душу! — сказал пристав, пробравшись в приемную. — Он выглядит немного бледным! Ручаюсь, что он провел целую ночь, читая нашу памятную записку. Мистер Тафьярн, который потратил шесть месяцев на ее составление, сказал, что потребуется неделя, чтобы в ней разобраться. А смотрите‑ка, граф добрался до самой сути в каких‑нибудь двадцать четыре часа!

Засим граф пояснил, что он будет стремиться убедить государыню останавливаться в Вудстоке во время ее поездок по стране, чтобы город и окрестности могли пользоваться теми же преимуществами ее лицезрения и ее милости, как и при ее предшественниках. Кроме того, он выразил радость, что может быть вестником ее благосклонности к ним, заверив, что для увеличения торговли и поощрения достойных горожан Вудстока ее величество решила устроить в городе рынок для торговли шерстью.

Эта радостная весть была встречена громкими изъявлениями восторга не только избранных особ, допущенных в приемную, но и толпы, ожидавшей на дворе.

Права корпорации были вручены графу на коленях местными властями, вместе с кошельком золота, который граф передал Варни, а тот, в свою очередь, уделил из него некоторую толику Лэмборну, в качестве задатка на новом месте.

Вскоре после этого граф и его свита сели на лошадей, чтобы возвратиться ко двору королевы. Их отъезд сопровождался такими громкими кликами: «Да здравствуют королева Елизавета и благородный граф Лестер!», что эхо разнеслось по всей старинной дубовой роще. Любезность и учтивость графа засияли отраженным светом и на его приближенных, так же как их надменное поведение до этого бросало тень и на их господина. И, сопровождаемые восклицаниями: «Да здравствует граф и его доблестная свита!», Варни и Лэмборн, каждый на приличествующем ему месте, гордо проехали по улицам Вудстока.

Глава VIII

Хозяин. Я вас слушаю, мистер Фентон. И, уж во всяком случае, ваша тайна останется при мне.

«Виндзорские насмешницы».

Теперь необходимо вернуться к подробностям событий, которые сопровождали и даже вызвали внезапное исчезновение Тресилиана из «Черного медведя» в Камноре. Читатель помнит, что этот джентльмен после встречи с Варни возвратился в караван‑сарай Джайлса Гозлинга, где заперся в своей комнате, потребовал перо, чернила и бумагу, попросив, чтобы его в этот день больше не беспокоили. Вечером он снова появился в общей комнате, где Майкл Лэмборн, исполняя поручение Варни, все время за ним следил. Майкл сделал попытку возобновить знакомство и выразил надежду, что Тресилиан не питает к нему недружественных чувств за его, Лэмборна, участие в утренней схватке.

Но Тресилиан отвел его домогательства хотя и вежливо, но весьма твердо.

— Мистер Лэмборн, — сказал он, — я полагаю, что вполне достаточно вознаградил вас за время, потраченное из‑за меня. Я знаю, что под вашей маской какой‑то дикой тупости у вас хватит здравого смысла понять меня, когда я говорю откровенно, что предмет нашего временного знакомства исчерпан и в дальнейшем между нами не должно быть ничего общего.

— Voto!note 11 — воскликнул Лэмборн, одной рукой крутя свои бакенбарды, а другой хватаясь за эфес шпаги. — Ежели бы я думал, что этим вы намерены оскорбить меня…

— То вы, без сомнения, отнеслись бы к этому рассудительно, — прервал его Тресилиан, — и так, видимо, вы и поступите. Вы прекрасно отдаете себе отчет в том, какое между нами расстояние, и не потребуете от меня дальнейших объяснений. Доброй ночи!

Сказав это, он повернулся к своему бывшему спутнику спиной и начал беседовать с хозяином. Майкла Лэмборна так и подмывало завязать ссору, но его гнев излился лишь в нескольких бессвязных проклятиях и восклицаниях, а затем он смирился и утих под властью превосходства, которое более сильные духом люди внушают личностям вроде него. В задумчивом молчании он пристроился где‑то в углу, пристально следя за каждым движением своего недавнего спутника. Он теперь испытывал к нему чувство личной вражды и собирался отомстить, выполняя приказание своего нового хозяина Варни. Наступил час ужина, за ним последовало и время удалиться на покой. Тресилиан, как и все прочие, отправился спать в свою комнату.

Он лег в постель, но вскоре вереница печальных мыслей, не дававшая ему уснуть, была внезапно прервана скрипом двери, и в комнате замерцал свет. Бесстрашный Тресилиан вскочил с постели и схватился за свой меч, но не успел он выхватить его из ножен, как знакомый голос произнес:

— Не спешите с вашей рапирой, мистер Тресилкан. Это я, ваш хозяин, Джайлс Гозлинг.

Тут ночной гость приоткрыл фонарь, до сих пор испускавший лишь слабое мерцание, и перед взором удивленного Тресилиана предстал сам добродушный хозяин «Черного медведя».

— Что это еще за представление, хозяин? — рассердился Тресилиан. — Неужто вы поужинали так же весело, как и вчера, и теперь лезете не в свою комнату? Или полночь у вас в гостинице считается подходящим временем для всяких маскарадов?

— Мистер Тресилиан, — ответил хозяин, — я знаю свое место и время не хуже любого другого веселого хозяина гостиницы в Англии. Но вот тут мой паскудный пес родственничек, который следит за вами, как кот за мышью. А вы сами поругались и подрались то ли с ним, то ли с кем другим, и боюсь, что дело будет худо.

— Ты, знаешь ли, совсем спятил, милый мой, — сказал Тресилиан. — Пойми, что твой родич не заслуживает моего гнева. А кроме того, почему ты думаешь, что я с кем‑то поссорился?

— Ах, сэр, — был ответ, — у вас на скулах были красные пятна, и я понял, что вы только что дрались. Это так же верно, как то, что сочетание Марса и Сатурна предвещает беду. А когда вы воротились, пряжки вашего пояса оказались спереди, шагали вы быстро и пошатывались, и по всему было видно, что ваша рука и эфес вашей шпаги недавно находились в тесном общении.

— Ну хорошо, любезный хозяин, если мне и пришлось вытащить шпагу из ножен, то почему же это обстоятельство заставило тебя вылезть из теплой постели в такое позднее время? Ты видишь, что беда миновала.

— По правде говоря, это‑то мне и сомнительно. Энтони Фостер — человек опасный. При дворе у него могущественные покровители, которые уже поддерживали его в трудное время. А тут еще мой родственничек… да я уж говорил вам, что он за птица. И если эти два давнишних закадычных дружка снова свели знакомство, я не хотел бы, мой достойный гость, чтоб это все шло за ваш счет. Даю вам честное слово, что Майкл Лэмборн весьма подробно выспрашивал у моего конюха, куда и в какую сторону вы поедете. Вот я и хочу, чтобы вы припомнили, не сделали ли вы или не сболтнули чего‑то такого, за что вас могут подстеречь на дороге и захватить врасплох.

— Ты честный человек, хозяин, — сказал Тресилиан после недолгого размышления, — и я буду с тобой откровенен. Если злоба этих людей обращена против меня, что весьма вероятно, то это потому, что они подручные негодяя, гораздо более могущественного, чем они сами.

— Вы разумеете мистера Ричарда Варни, не так ли? — спросил хозяин. — Он был вчера в Камнорском замке и хоть и старался проникнуть туда тайно, но его заметили и сообщили мне.

— О нем я и говорю, хозяин.

— Тогда, бога ради, достойный мистер Тресилиан, поберегитесь! — воскликнул честный Гозлинг. — Этот Варни — защитник и покровитель Энтони Фостера, который подчинен ему и получил по его милости в аренду это здание и парк. А сам Варни получил во владение большую часть земель Эбингдонского аббатства, а среди них и замок Камнор, от своего хозяина, графа Лестера. Говорят, что он вертит им как хочет, хотя я считаю графа слишком благородным вельможей, чтобы пользоваться им для таких темных делишек, о которых тут ходят слухи. А граф вертит как хочет (то есть в хорошем и подобающем смысле) королевой, да благословит ее господь! Теперь видите, какого вы себе нажили врага!

— Ну что ж, так уж вышло, ничего не поделаешь, — сказал Тресилиан.

— Боже ты мой, так надо же что‑то предпринять! — волновался хозяин. — Ричард Варни… Он тут пользуется таким влиянием на милорда и может предъявить так много давних и тяжелых для всех претензий от имени аббата, что люди боятся даже произнести его имя, а уж о том, чтобы выступить против него, не может быть и речи. Вы сами можете судить об этом по разговорам, которые тут велись вчера вечером. О Тони Фостере чего только не говорилось, а о Ричарде Варни — ни слова, хотя все считают, что он‑то и есть ключ к тайне, связанной с миленькой девчонкой. Но, быть может, вы все это лучше меня знаете. Бабы хоть сами и не носят шпаги, зато часто служат поводом для того, чтобы лезвия мечей перекочевывали из своих ножен воловьей кожи в другие — из плоти и крови.

— Я действительно знаю побольше, чем ты, об этой бедной, несчастной даме, любезный хозяин. И сейчас я настолько лишен друзей и дружеских советов, что охотно прибегну к твоей мудрости. Я расскажу тебе всю эту историю, тем более что хочу обратиться к тебе с просьбой, когда рассказ мой будет окончен.

— Добрейший мистер Тресилиан, — сказал хозяин, — я всего лишь простой трактирщик и вряд ли способен помочь хорошим советом такому человеку, как вы. Но я выбился в люди, не обвешивая и не заламывая несусветных цен, и можете быть уверены, что я человек честный. Стало быть, если я и не сумею помочь вам, я по крайней мере не способен злоупотребить вашим доверием. А потому говорите мне все начистоту, как сказали бы своему родному отцу. И уж не сомневайтесь, что мое любопытство (не хочу отрицать того, что свойственно моей профессии) в достаточной степени сочетается с умением хранить чужую тайну.

— Я не сомневаюсь в этом, хозяин, — ответил Тресилиан. И покуда его слушатель застыл в напряженном ожидании, он на мгновение задумался, как начать свое повествование,

— Мой рассказ, — наконец начал он, — для полной ясности должен начаться несколько издалека. Вы, конечно, слышали, любезный хозяин, о битве при Стоуке и, может быть, даже о старом сэре Роджере Робсарте, который в этой битве храбро сражался за Генриха Седьмого, деда королевы, и разбил графа Линкольна, лорда Джералдина с его дикими ирландцами, а также фламандцев, которых прислала герцогиня Бургундская для участия в восстании Лэмберта Симнела?

— Помню и то и другое, — отвечал Джайлс Гозлинг. — Об этом десятки раз в неделю распевают там, у меня внизу, за кружкой эля. Сэр Роджер Робсарт из Девона… Ах, да это тот самый, о котором еще до сих пор поется песенка:

Он был цветком кровавым Стоука,

Когда был Мартин Суорт убит.

Не дрогнул в битве он жестокой,

В бою был тверд он, как гранит. note 12

Да, там был и Мартин Суорт, о котором я слышал от деда, и о храбрых немцах под его командой, в разрезных камзолах и причудливых штанах, с лентами над чулками. А вот песня о Мартине Суорте, я тоже ее помню;

Мартин Суорт с друзьями,

Седлайте, седлайте коней!

Мартин Суорт с друзьями,

Седлайте коней поскорей! note 13

— Верно, дорогой хозяин, об этом дне говорили долго. Но если вы будете распевать так громко, то разбудите несколько большее количество слушателей, чем мне нужно для того, чтобы посоветоваться о своих делах.

— Прошу извинения, мой достойный гость, — сказал хозяин, — я забыл, где я. Когда мы, веселые старые рыцари втулки, вспоминаем какую‑нибудь старинную песню, наше благоразумие сразу испаряется.

— Итак, хозяин, мой дед, как и некоторые другие корнуэллцы, был горячим приверженцем Йоркского дома и сторонником Симнела, принявшего титул графа Уорика, а все графство, которое впоследствии сочувствовало восстанию Перкина Уорбека, называло его герцогом Йоркским. Мой дед сражался под знаменами Симнела и был взят в плен в отчаянной схватке под Стоуком, где в боевых доспехах погибло большинство предводителей этой несчастливой армии. Добрый рыцарь, которому он сдался, сэр Роджер Робсарт, спас его от немедленной мести короля и отпустил без всякого выкупа. Но он не мог защитить его от других бедствий, возникших в результате его опрометчивости. Это были тяжелые штрафы, которые совершенно разорили его, — так Генрих стремился ослабить своих врагов. Добрый рыцарь делал все, что мог, для смягчения участи моего предка. Их дружба стала впоследствии такой тесной, что мой отец вырос как названый брат и ближайший друг нынешнего сэра Хью Робсарта, единственного сына сэра Роджера, унаследовавшего его честный, благородный и гостеприимный нрав, хотя он не может равняться с ним воинскими подвигами.

— Я слышал о добром сэре Хью Робсарте, — прервал его хозяин, — и даже довольно часто. Его охотник и верный слуга Уил Бэджер говаривал мне, бывало, о нем сотни раз в этом самом доме. Что, дескать, это рыцарь веселого нрава и любит гостеприимство и открытый для гостей стол, не так, как по нынешней моде, когда камзолы до того расшиты золотыми кружевами, что хватило бы целый год прокормить дюжину здоровых молодчиков и мясом и элем, да еще дать им захаживать раз в неделю в заведение для поддержки благосостояния трактирщиков.

— Если вам случалось видеться с Уилом Бэджером, хозяин, — сказал Тресилиан, — вы, конечно, достаточно наслушались о сэре Хью Робсарте. Я добавлю только, что гостеприимство, коим славитесь вы, нанесло изрядный ущерб его состоянию. Впрочем, это не так существенно, ибо у него только одна дочь, которой он должен его завещать. Здесь начинается и мое участие в этой истории. После смерти моего отца, вот уж несколько лет назад, добрый сэр Хью пожелал сделать меня своим постоянным сотоварищем. Было время, впрочем, когда я чувствовал, что неудержимая страсть доброго рыцаря к охоте отрывает меня от занятий наукой, где я мог рассчитывать на успех. Но вскоре я перестал жалеть о потере времени на эти сельские развлечения, к которым принуждали меня благодарность и наследственная дружба. Поразительная красота мисс Эми Робсарт, превращавшейся из ребенка в женщину, не могла не затронуть того, кто волею судьбы постоянно был рядом с нею. Короче говоря, хозяин, я полюбил ее, и ее отец знал об этом.

— И, без сомнения, преградил вам путь, — подхватил трактирщик. — Всегда уж так случается. Видимо, так произошло и у вас, судя по вашему тяжелому вздоху.

— Нет, хозяин, тут вышло иначе. Моя любовь встретила полное одобрение благородного сэра Хью Робсарта. Но вот его дочь отнеслась к ней с холодным равнодушием.

— Значит, она оказалась более опасным врагом из них двоих, — заметил трактирщик. — Боюсь, что ваша любовь была недостаточно пылкой.

— Эми относилась ко мне с уважением, — продолжал Тресилиан, — и оставляла мне надежду на то, что со временем оно может превратиться в более теплое чувство. Между нами, по настоянию ее отца, было даже заключено соглашение о браке, но, по ее убедительной просьбе, церемония была отложена на год. В течение этого времени в тех местах вдруг объявился Ричард Варни и, пользуясь какими‑то своими отдаленными семейными связями с сэром Хью Робсартом, стал проводить много времени у него в доме и наконец чуть ли не совсем у него поселился.

— Это не могло предвещать ничего хорошего месту, избранному им в качестве своей резиденции, — сказал Гозлинг.

— Конечно нет, клянусь распятием! — воскликнул Тресилиан. — Вслед за его появлением возникли всякие недоразумения и неблагополучия, но так странно, что сейчас я затрудняюсь ясно представить себе их постепенное вторжение в семью, дотоле такую счастливую. Некоторое время Эми Робсарт принимала знаки внимания этого Варни с равнодушием, с каким обычно принимается простая галантность. Затем последовал период, когда она, казалось, относилась к нему с неодобрением и даже с отвращением. А затем между ними возникло какое‑то весьма странное сближение. Варни отбросил всю эту манерность и галантность, с которой он вначале относился к ней, а Эми, в свою очередь, перестала выказывать ему плохо скрываемое отвращение. Между ними возникли отношения интимности и доверия, что мне уже совсем не нравилось. Я стал подозревать, что они тайно встречаются, ибо присутствие других их как‑то стесняло. Многие подробности, которых я в то время не замечал (ибо полагал, что ее сердце столь же невинно, как и ее ангельский лик), теперь вспоминаются мне, и я мало‑помалу убеждаюсь, что между ними был тайный сговор. Но что толковать о них — факты говорят сами за себя. Она бежала из отцовского дома, Варни исчез вместе с нею. А сегодня — сегодня я видел ее в качестве его любовницы, в доме его подлого прислужника Фостера. А сам Варни, закутанный в плащ, явился к ней через потайной вход в парк.

— Так вот в чем причина вашей ссоры! Мне думается, что следовало бы раньше удостовериться, что красотка действительно желала, да и заслуживала! вашего вмешательства,

— Хозяин, — возразил Тресилиан, — мой отец (а таковым я считаю для себя сэра Хью Робсарта) замкнулся в своем доме, снедаемый печалью, или, если он немного, оправился, тщетно пытается скачкой по полям и лесам заглушить в себе воспоминание о дочери, воспоминание, которое зловеще преследует его. Я не могу вынести мысли о том, что он будет жить в тоске и печали, а Эми — в позоре. Я решился отыскать ее, в надежде, что мне удастся убедить ее вернуться домой. Я нашел ее, и, увенчается моя попытка успехом или нет, я твердо решил отплыть с морской экспедицией в Виргинию.

— Не будьте столь опрометчивы, дорогой сэр, — посоветовал ему Джайлс Гозлинг, — и не впадайте в отчаяние из‑за того, что баба — я скажу коротко — всегда баба и меняет своих любовников, как моток лент, когда ей только ни взбредет в голову. Но прежде чем мы займемся дальнейшим исследованием этого вопроса, позвольте спросить: какие подозрения привели вас именно сюда, к нынешнему местопребыванию этой дамы, или, скорее, к месту ее заточения?

— Последнее будет вернее, хозяин, — сказал Тресилиан. — Так вот, я явился в эти места, зная, что Варни — владелец большей части земель, некогда принадлежавших эбингдонским монахам. А визит вашего племянника к своему старому дружку Фостеру дал мне возможность убедиться, что я был прав.

— А каковы теперь ваши планы, достойный сэр? Простите, конечно, что я задаю такие вопросы.

— Я собираюсь, хозяин, завтра снова побывать у нее и побеседовать более подробно, чем сегодня. Если мои слова не произведут на нее никакого впечатления, значит, она действительно стала совсем другой.

— Как хотите, мистер Тресилиан, — сказал трактирщик, — но этого вам делать не следует. Леди, насколько я понимаю, уже отвергла ваше вмешательство в ее дела.

— К сожалению, да, — признался Тресилиан. — Этого я отрицать не могу.

— Так по какому же тогда праву идете вы наперекор ее желаниям, как бы позорны ни были они для нее и для ее семьи? Я не ошибусь, если скажу, что ее нынешние покровители, под защиту которых она отдалась, без малейшего колебания отвергнут ваше вмешательство, даже если бы вы были ее отцом или братом. А как отринутый любовник, вы рискуете, что вас отшвырнут прочь силой, да еще с презрением. Вы не можете обратиться за помощью к суду и потому гоняетесь за отражением в воде и, простите за откровенность, легко можете плюхнуться вниз и пойти ко дну.

— Я обращусь к графу Лестеру, — возразил Тресилиан, — с жалобой на подлые поступки его любимца. Граф заискивает перед суровой и строгой сектой пуритан. Чтобы не ронять своего достоинства, он не посмеет отказать в моей просьбе, даже если он лишен понятий о чести и благородстве, приписываемых ему молвой. И, наконец, я обращусь к самой королеве!

— Если Лестер, — начал хозяин, — вздумает защищать своего слугу (а говорят, что он многое доверяет Варни), то обращение к королеве может их обоих образумить. Ее величество в таких делах весьма строга (надеюсь, эти речи не сочтут изменой!) и скорее, говорят, простит десяток придворных, влюбившихся в нее, чем одного из них за предпочтение, оказанное другой женщине. Мужайтесь же, мой добрый гость! Если вы повергнете к подножию трона прошение от имени сэра Хью, усугубленное рассказом о нанесенных и вам обидах, любимчик граф скорее рискнет прыгнуть в Темзу в самом глубоком месте, нежели защищать Варни в такого рода деле. Но, чтобы рассчитывать на успех, вам надобно заняться деловой стороной вопроса. Вместо того чтобы оставаться здесь и фехтовать с конюшим и членом Тайного совета, да еще подвергаться опасности, что тебя вот‑вот ткнут кинжалом в бок его наймиты, вам надлежит поспешить в Девоншир, написать прошение от имени сэра Хью Робсарта да постараться раздобыть побольше, друзей, которые могли бы походатайствовать за вас при дворе.

— Вы это правильно говорите, хозяин, — ответил Тресилиан. — Я воспользуюсь вашим советом и уеду завтра рано утром.

— Нет‑с, уезжайте сегодня, сэр, до рассвета, — возразил хозяин. — Никогда я так усердно не молил бога о прибытии гостя, как теперь — о вашем благополучном отъезде. Моему родственничку суждено, видимо, быть повешенным, и я вовсе не хочу, чтобы причиной тут было убийство моего уважаемого гостя. Лучше спокойно ехать в темноте, чем днем бок о бок с головорезом, говорит пословица. Поторопитесь, сэр, я забочусь о вашей же безопасности. Ваша лошадь и все прочее готово, а вот вам и счет.

— Этого хватит с избытком, — сказал Тресилиан, вручая хозяину золотую монету, — а остальное отдай своей дочке, хорошенькой Сисили, и слугам.

— Они останутся довольны вами, сэр, — уверил его Гозлинг. — А дочь моя отблагодарила бы вас поцелуем, но в такой час она не может выйти на порог и проводить вас.

— Не дозволяйте гостям слишком вольно обращаться с вашей дочкой, любезный хозяин, — посоветовал Тресилиан.

— О нет, сэр, мы держим их в должных границах. Но меня не удивляет, что вы вдруг воспылали к ним ревностью. А кстати, могу я узнать, как приняла вас вчера в замке красавица?

— По правде говоря, она имела вид сердитый и смущенный. Мало надежд, что она уже отступилась от своих горестных заблуждений.

— В таком случае, сэр, я не понимаю, зачем вам разыгрывать роль доблестного паладина по отношению к бабенке, которая вас и знать‑то не хочет, да еще навлекать на себя гнев любимца королевского фаворита? Он не менее опасен, чем драконы, с которыми странствующие рыцари сражались в старинных романах.

— Такое предположение для меня просто оскорбительно, хозяин, глубоко оскорбительно, — возразил Тресилиан. — Я отнюдь не стремлюсь вернуть себе любовь Эми. Моя мечта — возвратить ее отцу, и тогда все, что мне предстоит совершить в Европе, а может быть, и в целом мире, исчерпано и закончено.

— Гораздо умнее было бы хватить кубок хересу да забыть ее навеки! — воскликнул трактирщик. — Но двадцатипятилетний и пятидесятилетний смотрят на эти вещи различными глазами, особенно когда одни зенки впихнуты в череп юного кавалера, а другие — в череп старика трактирщика. Мне жаль вас, мистер Тресилиан, но я не вижу, чем могу вам помочь.

— Только одним, хозяин, — ответил Тресилиан. — Следите за всеми, кто проживает в замке. Вы это можете легко выполнить, не навлекая на себя ничьих подозрений, — ведь новости всегда стекаются к трактирной стойке. И, пожалуйста, обо всем письменно сообщайте мне, но только через того, кто вручит вам как условный знак вот этот перстень. Взгляните, это вещь ценная, и я охотно подарю его вам.

— Ах нет, сэр, — возразил хозяин, — не нужно мне никакого вознаграждения. Но пристало ли мне, которого все тут знают, впутываться в такое темное и опасное дело? Какой мне от этого интерес?

— Для вас и для любого отца в стране, который хотел бы спасти свою дочь из тенет позора, греха и несчастья, не может быть на свете большего интереса.

— Да, сэр, — согласился хозяин, — сказано превосходно! И мне от всего сердца жаль добродушного старого джентльмена, который растратил свое состояние на гостеприимство, чтобы поддержать честь Англии. А теперь его дочь, которой как раз бы и стать ему опорой на старости лет и тому подобное, украдена таким хищником, как этот самый Варни. И хоть вы играете тут ну просто роль безумца, я готов с вами за компанию стать сумасшедшим и помочь вам в вашей благородной попытке вернуть старику его дитя, если только мои сведения смогут вам хоть как‑то пригодиться. И раз уж я буду верно служить вам, прошу и вас оказать мне доверие и не выдавать меня. Худая будет репутация у «Черного медведя», если пойдут разговоры, что владелец его замешан в таких делах. У Варни вполне достаточные связи и знакомства в судах, чтобы низвергнуть мою благородную эмблему с шеста, где она так мило качается, отобрать мой патент и разорить меня вчистую — от чердака до погреба.

— Не сомневайтесь в моем умении хранить тайну, хозяин, — сказал Тресилиан. — Кроме того, я вечно буду помнить об услуге, оказанной вами, и риске, которому вы подвергаетесь. Помните же, что это кольцо будет для вас безошибочным знаком. А теперь прощайте! Ведь вы сами мудро советовали мне, чтобы я особенно здесь не задерживался.

— Тогда следуйте за мной, сэр гость, — сказал трактирщик, — но шагайте так осторожно, словно у вас под ногами яйца, а не дощатый пол. Никто не должен знать, когда и как вы уехали.

Как только Тресилиан был готов к отбытию, хозяин с помощью потайного фонаря вывел его по длинным, извилистым переходам во двор, а оттуда провел к уединенной конюшне, куда уже заранее поставил его лошадь. Затем он помог ему прикрепить к седлу небольшой чемодан с вещами, открыл калитку, обменялся с гостем сердечным рукопожатием и, подтвердив свое обещание следить за всем, что происходит в замке Камнор, наконец расстался с Тресилианом, который пустился теперь в свое одинокое путешествие.

Глава IX

И хижину себе он отыскал,

Какую взять никто не пожелал.

Там горн пылал… Рукою напряженной

Он бил по наковальне раскаленной,

И разлетались искры от огня,

Покуда он подковывал коня,

Гей, «Тривил»

Сам путешественник, так же как и Джайлс Гозлинг, сочли желательным, чтобы Тресилиана в окрестностях Камнора не видел никто из жителей, случайно вставших рано. Поэтому трактирщик указал ему путь, складывающийся из различных дорожек и тропинок, по которым он должен был последовательно пройти и которые, если точно соблюсти все повороты и извивы, должны были вывести его на большую дорогу в Марлборо.

Но такого рода указания, как и вообще всякие советы, гораздо легче давать, нежели выполнять. Запутанная дорога, ночная тьма, незнакомая местность, а также печальные и недоуменные мысли, одолевавшие его, — все это настолько замедлило путешествие, что утро застало его еще в долине Белого коня, памятной всем по победе, некогда одержанной над датчанами, К тому же его собственная лошадь потеряла переднюю подкову, и возникла угроза, что из‑за охромевшего животного путешествие может прерваться. Поэтому первым делом он стал расспрашивать встречных о жилище кузнеца, но мало чего добился от двух крестьян, довольно тупых и угрюмых, которые спозаранку спешили на работу и дали ему лишь весьма короткие и невразумительные ответы. Желая, чтобы его товарищ по путешествию как можно меньше страдал от приключившегося с ним несчастья, Тресилиан спешился и повел лошадь под уздцы к какой‑то деревушке, где рассчитывал либо найти, либо узнать что‑то о местопребывании ремесленника, столь ему необходимого. По длинной и покрытой грязью тропинке он наконец добрел до нужного места. Оно оказалось лишь скоплением пяти‑шести жалких лачуг, у дверей которых хлопотали, начиная свои дневные труды и заботы, хозяева, убогий вид коих вполне соответствовал их жилищам. Одна из хижин, однако, показалась ему получше, а старуха, подметавшая свой порог, не столь грубой, как ее соседи. К ней‑то и обратил Тресилиан свой часто повторяемый вопрос — есть ли здесь по соседству кузнец, и нет ли места, где можно было бы дать лошади отдых и покормить ее? Старуха очень странно взглянула на него и ответила:

— Кузнец! А есть ли здесь кузнец? Да на что он тебе, паренек?

— Подковать лошадь, уважаемая, — ответил Тресилиан. — Извольте взглянуть сами — она потеряла переднюю подкову.

— Мистер Холидей! — вместо ответа закричала старуха. — Мистер Эразм Холидей, идите‑ка сюда да поговорите, пожалуйста, вот тут с человеком.

— Favete linguis,note 14 — ответил голос изнутри хижины. — Сейчас я выйти не могу, Гаммер Сладж, ибо пребываю в сладчайших мгновениях своих утренних трудов.

— Нет уж, прошу вас, добрый мистер Холидей, выйдите, пожалуйста. Здесь какой‑то человек хочет пройти к Уэйленду Смиту, а я не шибко‑то хочу показывать ему дорогу к дьяволу.

— Quid mihi cum caballo?note 15 — возразил ученый муж изнутри. — Я полагаю, что в округе имеется лишь один умный человек и без него, видите ли, нельзя подковать лошади!

Тут появился и сам почтенный педагог. О его профессии можно было судить по одежде. Высокая, тощая, неуклюжая, сгорбленная фигура была увенчана головой с гладкими черными волосами, уже подернутыми сединой. Его лицо отличалось обычным властным выражением, которое, как я полагаю, Дионисий перенес с трона на школьную кафедру и завещал в наследство всем представителям этой профессии. Черное холстяное одеяние, похожее на рясу, было перехвачено в талии поясом, на котором вместо ножа или иного оружия висел внушительный чернильный прибор. С другой стороны наподобие деревянной шпаги Арлекина была заткнута розга. В руке он держал истрепанный том, в чтение которого был только что глубоко погружен.

Увидев перед собой такого человека, как Тресилиан, он, гораздо лучше, чем сельские жители, понимая, кто перед ним стоит, снял свою шапочку и приветствовал его следующими словами:

— Salve, domine. Intelligisne linguam Latinam?note 16

Тресилиан призвал на помощь все свое знание латыни и ответил:

— Linguae Latin? baud penitus ignarus, venia tua, domine eruditissime, vernaculam libentius loquor.note 17

Ответ по‑латыни произвел на учителя такое же действие, какое, по слухам, масонский знак производит на членов братства лопатки. Он сразу проявил немалый интерес к ученому путешественнику, с большим вниманием выслушал его рассказ об усталой лошади и потерянной подкове и затем торжественно объявил:

— Проще всего, почтеннейший, было бы сказать вам, что здесь, на расстоянии мили от этих tuguria,note 18 живет самый лучший faber ferrarius, то есть искуснейший кузнец, когда‑либо прибивавший подкову к лошадиному копыту. И скажи я это, я уверен, что вы сочли бы себя compos voti, note 19, или, как именует это простой народ, ваше дело было бы в шляпе.

— Я по крайней мере получил бы, — сказал Тресилиан, — прямой ответ на простой вопрос, чего, видимо, довольно трудно добиться в этой местности.

— Это значит попросту послать грешную душу к дьяволу, — захныкала старуха, — то есть если послать живого человека к Уэйленду Смиту.

— Тише, Гаммер Сладж, — загремел педагог, — pauca verba,note 20 Гаммер Сладж, займитесь своей пшенной кашей, Гаммер Сладж, curetur jentaculum,note 21 Гаммер Сладж, сей джентльмен — не предмет для вашей болтовни.

Затем, обратившись к Тресилиану, он продолжал прежним напыщенным тоном:

— Итак, почтеннейший, вы действительно считали бы себя felix bis terque,note 22 если бы я указал вам жилище упомянутого кузнеца?

— Сэр, — ответил Тресилиан, — в этом случае я имел бы все, что мне сейчас нужно, а именно лошадь, способную унести меня… за пределы вашей учености.

Последние слова он пробормотал про себя.

— О coeca mens mortalium!note 23 — воскликнул ученый муж. — Хорошо было сказано Юнием Ювеналом: «Numinibus vota exaudita malignis!» note 24

— Ученый магистр, — сказал Тресилиан, — ваша эрудиция настолько превосходит мои скромные умственные способности, что вы должны извинить меня, если я отправлюсь в другое место за сведениями, которые я способен лучше усвоить.

— Ну вот, опять, — возразил педагог. — Как охотно бежите вы от того, кто хочет наставить вас на путь истинный! Справедливо сказал Квинтилиан…

— Прошу вас, сэр, оставим пока Квинтилиана и отвечайте мне кратко и по‑английски, если, конечно, ваша ученость соблаговолит до этого снизойти, есть ли здесь место, где можно было бы покормить лошадь, покуда ее подкуют.

— Эту любезность, сэр, — ответил учитель, — я охотно могу оказать вам, и хотя в нашей бедной деревушке (nostra paupera regna) и нет настоящей hospitium,note 25 как называет ее мой тезка Эразм, однако, поскольку вы достаточно начитаны или по крайней мере слегка затронуты образованием, я приложу все свое влияние на добрую хозяйку дома, чтоб она угостила вас тарелочкой пшенной каши — весьма питательное блюдо, для коего я не сыскал латинского названия, а ваша лошадка получит свою долю в коровьем хлеву — охапку свеженького сенца, каковое у доброй старушки Сладж имеется в изобилии, так что про ее корову можно сказать, что она foenum habet in cornu,note 26 а если вы соизволите удостоить меня удовольствием вашего общества, пиршество не будет стоить вам ne semissem quidem,note 27 ибо Гаммер Сладж премного обязана мне за труды, положенные мною на ее многообещающего наследника Дикки, которого я с превеликим трудом заставил пройти основы грамматики.

— Да воздаст вам за это господь, мистер Эразм, — подхватила добрая Гаммер, — и сделает так, чтобы крошка Дикки стал хорошим грамматиком. А что до всего прочего, то, если джентльмен согласен остаться, завтрак будет на столе раньше, чем вы успеете выжать кухонное полотенце. И не такая уж я злыдня, чтобы требовать денежки за лошадиную и человечью еду.

Памятуя о состоянии своей лошади, Тресилиан, в общем, не нашел ничего лучшего, как принять приглашение, изложенное столь ученым образом и подтвержденное столь гостеприимно. Втайне он надеялся, что добрейший педагог, исчерпав все прочие темы для беседы, может быть и соблаговолит рассказать ему, как найти кузнеца, о котором было говорено. Итак, он вошел в хижину, сел за стол с ученым магистром Эразмом Холидеем, ел с ним его пшенную кашу и целых полчаса выслушивал его полные учености рассказы о своей жизни, прежде чем удалось заставить его перейти к другой теме. Читатель охотно извинит нам изложение всех подробностей, коими он усладил Тресилиана. Можно будет ограничиться следующим отрывком.

Он родился в Хогснортоне, где, согласно народной поговорке, свиньи играют на органе. Эту поговорку он толковал аллегорически, в смысле стада Эпикура, одной из откормленных свинок которого считал себя Гораций. Свое имя Эразм он заимствовал частично от своего отца — сына прославленной прачки, которая стирала белье великого ученого, пока он пребывал в Оксфорде. Задача была довольно трудная, ибо он был обладателем всего двух рубашек и, как она говорила, «одной приходилось стирать другую». Остатки одной из этих camiclae,note 28 похвалялся мистер Холидей, все еще хранились у него, так как бабушка, к счастью, удержала ее для покрытия неоплаченного счета. Но он полагал, что была еще более важная и решающая причина, почему ему дано было имя Эразм, — а именно тайное предчувствие матери, что в младенце, подлежащем крещению, таится скрытый гений, который когда‑нибудь позволит ему соперничать в славе с великим амстердамским ученым. Фамилия учителя служила ему такой же темой бесконечных рассуждений, как и его христианское имя. Он склонен был думать, что носил имя Холидейnote 29 quasi lucus a non lucendo,note 30 потому что устраивал весьма мало праздников своим ученикам. Так, например, — говаривал он, — классическое наименование школьного учителя есть Ludi Magister,note 31 ибо он лишает мальчиков их игр. Но, с другой стороны, он считал, что могло быть и другое объяснение, а именно его поразительное искусство устраивать всякие торжественные зрелища, танцы на темы из баллад о Робине Гуде, майские празднества и тому подобные праздничные развлечения. Он уверял Тресилиана, что на такие выдумки у него был самый подходящий и изобретательный мозг во всей Англии. Хитроумие по этой части сделало его известным многим знатным особам в стране и при дворе и особенно благородному графу Лестеру.

— И хотя сейчас он, занятый государственными делами, вероятно забыл обо мне, — добавил он, — но я уверен, что если уж ему понадобится устроить праздничек для развлечения ее милости королевы, то гонцы немедленно помчатся разыскивать скромную хижину Эразма Холидея. Тем временем, parvo contentus,note 32 я слушаю, как мои ученики делают морфологический и синтаксический разбор, и убиваю остальное время, достопочтенный сэр, с помощью муз. А в письмах к иностранным ученым я всегда подписываюсь Эразм Диес Фаустус и под этим титулом удостоился отличий, оказываемых ученым. В доказательство могу привести ученого Дидриха Бакершока, который посвятил мне, именуя меня таким образом, свой трактат о букве тау. Словом, сэр, я человек счастливый и широко известный.

— Да продлится ваше счастье на долгие времена, — сказал путешественник. — Но позвольте спросить, пользуясь вашим ученым слогом: «Quid hoc ad Iphycli boves?» note 33 Какое все это имеет отношение к подковке моего бедного коня?

— Festina lente,note 34 — возразил ученый муж, — сейчас мы и перейдем к сему предмету. Надо вам сказать, что года два‑три назад в этих местах объявился некто, именовавший себя доктором Добуби, хотя он, быть может, никогда не подписывался даже Magister artium, note 35 разве только ради своего голодного брюха. А если и была у него ученая степень, то дал ее ему дьявол. Ибо он был тем, кого простонародье именует белым магом, колдуном и тому подобное. Я замечаю, дорогой сэр, ваше нетерпение. Но если человек не рассказывает по‑своему, какие у вас основания ожидать, то он начнет рассказывать по‑вашему?

— Ладно, многоученый сэр, рассказывайте по‑своему, — ответил Тресилиан, — только будем двигаться побыстрее, ибо времени у меня очень мало.

— Итак, сэр, — продолжал Эразм Холидей с раздражающей невозмутимостью, — не стану утверждать, что этот самый Деметрий, — ибо так он подписывался за границей, — был настоящим колдуном, но несомненно одно — он выдавал себя за члена мистического ордена розенкрейцеров, ученика Гебера (ex nomine cujus venit verbum vernaculum, gibberish note 36 Он лечил раны, смазывал целебной мазью оружие вместо самой раны, предсказывал будущее по линиям руки, находил краденое с помощью сита и овечьей шерсти, знал, где собирать марену и семена папоротника, которые делают человека невидимкой, намекал, что скоро, дескать, откроет панацею, то есть универсальный лечебный эликсир, и хвастался, что может превращать хороший свинец в скверное серебро.

— Иначе говоря, — заметил Тресилиан, — он был шарлатан и самый обыкновенный обманщик. Но какое это имеет отношение к моему коню и потерянной им подкове?

— Терпение, почтеннейший, — ответил словоохотливый ученый муж, — вы скоро это поймете. Итак, patientia, note 37 высокоуважаемый, каковое слово, по мнению нашего Марка Туллия, означает difficilium rerum diurna perpessio. note 38 Этот самый Деметрий Добуби, как я уже сказал, сначала действовал среди простого народа, а затем стал пользоваться славой и inter magnates — среди знатных особ страны, и весьма возможно, что и сам бы возвысился, если бы, как гласит молва, — я‑то сам этого не утверждаю, — дьявол в одну темную кочку не предъявил своих прав и не унес бы Деметрия, которого с той поры никто никогда не видел и ничего о нем не слышал. Вот мы и подошли к medulla note 39 — к самой сути моего рассказа. У этого доктора Добуби был слуга, этакий жалкий змееныш, который помогал ему вздувать горн, поддерживать в нем пламя, смешивать лекарственные зелья, чертить геометрические фигуры, зазывать пациентов et sic de coeteris. note 40 Так вот, почтеннейший, после столь странного исчезновения доктора, поразившего ужасом всю округу, этот жалкий шут решил, что, как говорится у Марона, «Uno avulso, non deficit alter». note 41 И как подмастерье после смерти или удаления на покой хозяина продолжает его дело, так и этот Уэйленд взялся за опасное ремесло своего покойного хозяина. Но, глубокоуважаемый сэр, хотя люди вообще склонны внимать притязаниям этих недостойных личностей, которые в действительности не что иное, как простые saltim banqui и charlatani, note 42 хотя они и выдают себя за опытных и умелых докторов медицины, но претензии этого жалкого шута, этого Уэйленда, были слишком уж грубой подделкой. Не было ни одного самого простого сельского жителя, деревенщины, который не был бы готов обратиться к нему, пользуясь мыслью Персия, хотя бы даже в самых косноязычных выражениях:

Diluis helleborum, certo compescere puncto

Nescius examen? Vetat hoc nature medendi. note 43

Я передал эту мысль, хоть и не совсем удачно, следующим образом:

Ты чемерицу в снадобье всыпаешь,

Хоть сколько надо зерен — сам не знаешь.

Но так ведь долг врача ты нарушаешь.

Помимо того, худая слава хозяина и его странная, непонятная гибель, или по крайней мере внезапное исчезновение, удерживали любого, за исключением самых отчаянных смельчаков, от попыток обращаться за советом и помощью к слуге. Посему жалкий червяк поначалу чуть не подох с голода. Но дьявол, услужающий ему со времен смерти Деметрия, или там Добуби, навел его на новую мысль. Этот плут, то ли по дьявольскому наущению, то ли по времени обучения в юности, подковывает лошадей лучше, чем любой человек, живущий между нами и Исландией. И вот он бросил свою практику на двуногой и неоперенной породе, именуемой человечеством, и полностью предался ковке лошадей.

— Вот как? А где же он проживал все это время? — заинтересовался Тресилиан. — И хорошо ли подковывает лошадей? Покажите скорее, где его жилище.

Педагогу не понравилось, что его прервали, и он воскликнул:

— О coeca mens mortalium! Хотя что я, ведь я это уже цитировал! Как хотелось бы, чтобы классики дали мне могучее средство останавливать тех, кто неудержимо стремится к собственной гибели. Прошу вас, — добавил он, — выслушайте хоть, что это за человек, прежде чем подвергнуть себя опасности…

— И не берет денег за работу, — вмешалась в беседу почтенная особа, которая стояла тут же, как бы завороженная отменными фразами и учеными изречениями, которые столь бегло струились из уст ее всезнающего жильца, мистера Холидея. Но это вмешательство еще больше не понравилось педагогу.

— Тише, Гаммер Сладж! — прикрикнул он. — Знайте свое место, если вам так угодно. Suiflamina, note 44 Гаммер Сладж, и позвольте мне изъяснить эту материю нашему уважаемому гостю. Сэр, — продолжал он, вновь обращаясь к Тресилиану, — эта старушка говорит правду, хоть и своим грубым языком. Да, действительно этот faber ferrarius, или кузнец, ни от кого не берет денег.

— А это верный знак, что он снюхался с сатаной, — сказала госпожа Сладж. — Ведь добрый христианин никогда не откажется от платы за свой труд.

— Старуха опять попала в точку, — подтвердил педагог. — Rem acu tetigit note 45 — она ткнула концом иглы прямо в цель. Этот Уэйленд действительно не берет денег. Да и сам он никому не показывается.

— Но этот сумасшедший — таковым я его считаю, — сказал путешественник, — искусен ли он в своем ремесле?

— О, сэр, в этом отдадим дьяволу должное. Сам Мульцибер со всеми своими циклопами вряд ли мог бы превзойти его. Но уверяю вас, что неразумно просить совета или помощи у того, кто совершенно явно состоит в связи с отцом зла.

— Все же я собираюсь попытаться, добрый мистер Холидей, — объявил Тресилиан, вставая. — Лошадь моя, вероятно, уже сыта. Позвольте поблагодарить вас за угощение и попросить показать мне жилище этого человека, чтобы я мог продолжать свое путешествие.

— Да, да, покажите уж вы ему, мистер Эразм, — сказала старуха, которой, вероятно, уже хотелось избавиться от гостя. — Пусть идет, раз дьявол его тянет.

— Do manus, note 46 — сказал ученый муж. — Я подчиняюсь, но беру весь мир в свидетели, что изъяснил этому почтенному джентльмену тот огромный ущерб, который он нанесет своей душе, если станет сообщником сатаны. И сам я не пойду с нашим гостем, а лучше пошлю своего ученика. Ricarde! Adsis, nebulo. Ричард! note 47

— Ан нет, уж как хотите, — возразила старуха. — Можете, если желаете, послать в геенну огненную собственную душу, а мой сынок на такое дело и с места не тронется. Только удивляюсь я вам, господин учитель, как это вы предлагаете маленькому Дикки такое поручение!

— Что вы, любезная Гаммер Сладж, — ответствовал наставник. — Рикардус дойдет лишь до вершины холма и укажет незнакомцу перстом на жилище Уэйленда Смита. Не тревожьтесь, ничего худого с ним не случится. Утром он постился, прочел главу из семидесяти толковников, и, кроме того, у нас был урок по греческому Новому завету.

— А я, — подхватила мамаша, — зашила веточку волшебного вяза в воротник его курточки, с той поры как этот мерзкий вор начал в наших местах выделывать свои штуки над людьми и бессловесными тварями.

— А так как я сильно подозреваю, что он часто захаживает к этому колдуну для собственного развлечения, он вполне может еще разок сходить туда или куда‑то около этого места: и нам угодит и незнакомцу поможет. Ergo, heus, Ricarde! Adsis, queeso, mi didascule! note 48

Наконец ученик, заклинаемый столь нежно, спотыкаясь, ввалился в комнату. Это был очень странного вида, неуклюжий, уродливый постреленок. Судя по малому росту, ему можно было дать лет двенадцать‑тринадцать, хотя на самом деле ему было, очевидно, года на два больше. Растрепанные рыжие вихры на голове, загорелое лицо, усыпанное веснушками, курносый носик, огромный подбородок, зоркие серые глаза, смотревшие по сторонам как‑то весьма забавно, как будто он косил, хоть и не очень сильно. Глядя на этого человечка, невозможно было удержаться от смеха, особенно когда Гаммер Сладж, хватая его в объятия и целуя несмотря на то, что он, в ответ на ее ласки, всячески вырывался и брыкался, восклицала: «Жемчужинка ты моя бесценная, красота ты моя неописанная!»

— Ricarde, — сказал наставник, — ты должен немедленно (то есть proiecto note 49) отправиться на вершину холма и показать этому господину мастерскую Уэйленда Смита.

— Утречком это самое милое дело, — заявил мальчуган, причем он говорил довольно чисто, лучше, чем Тресилиан мог от него ожидать. — А почем знать, вдруг дьявол унесет меня, прежде чем я вернусь?

— И очень даже просто, — опять вмешалась госпожа Сладж. — Вам бы дважды подумать, господин учитель, прежде чем посылать моего бесценного красавчика по такому делу. Ей‑ей, не для таких штук я насыщаю ваше брюхо и одеваю ваше бренное тело.

— Фу, фу, nugae, note 50 любезнейшая Гаммер Сладж, — возмутился педагог. — Заверяю вас, что сатана, если тут дело идет о сатане, не тронет на нем и волоска. Дикки может прочитать pater note 51 наилучшим образом и способен побороться со злым духом… — Eumenides, Stygiumque nefas. note 52

— Да и я уж говорила, что зашила веточку рябины ему в воротник, — продолжала старуха. — Это поможет делу лучше, чем вся ваша ученость, вот что я скажу. Но как бы там ни было, худо это — искать дьявола или его подручных.

— Милый мальчик, — сказал Тресилиан, который по ехидной усмешке Дикки понял, что тот склонен скорее поступать по собственной воле, чем по велениям старших, — я дам тебе серебряную монетку, если ты, мой милый, проводишь меня к этой кузнице.

Мальчик бросил на него хитрый взгляд, означавший согласие, и вдруг заорал:

— Мне вести вас к Уэйленду Смиту? Эх, дяденька, разве я не сказал, что дьявол может унести меня вот так же, как коршун (тут он посмотрел в окно) уносит сейчас одного из бабушкиных цыплят?

— Коршун! Коршун! — в свою очередь, завопила старуха и в страшном волнении, забыв обо всем, помчалась на помощь к цыплятам так стремительно, как только ее могли нести одряхлевшие ноги.

— Давайте теперь, — сказал мальчишка Тресилиану, — хватайте свой малахай, выводите лошадку да выкладывайте обещанную серебряную монету.

— Нет, погоди, погоди, — заволновался наставник, — sufflamina, Ricarde! note 53

— Сами вы погодите, — отрезал Дикки, — и подумайте, какой ответ дать бабушке за то, что вы отправили меня к дьяволу с поручением.

Учитель, сознавая всю тяжесть возложенной на него ответственности, засуетился в страшной спешке, чтобы схватить постреленка и удержать его дома. Но Дикки выскользнул из его рук, ринулся прочь из лачуги и мигом домчался до вершины соседнего холма. Тем временем наставник, отчаявшись по долгому опыту догнать ученика, прибегнул к самым медоточивым эпитетам из латинского словаря, дабы уговорить его вернуться. Но лентяй был глух ко всем mi anime, corculum meum note 54 и прочим классическим нежностям, он продолжал плясать и прыгать на вершине холма, как эльф при лунном свете, и различными знаками приглашал своего нового знакомца Тресилиана следовать за собой.

Путешественник, не теряя времени, вывел коня и помчался вдогонку за своим бесенком проводником. Ему все‑таки удалось чуть ли не насильно всунуть в руку бедному покинутому педагогу вознаграждение за оказанное гостеприимство, что немного смягчило ужас, испытываемый им от предстоящей встречи со старой леди, владелицей жилища. Она, видимо, вскоре и состоялась, ибо, прежде чем Тресилиан и его проводник двинулись дальше, они услышали вопли, издаваемые надтреснутым женским голосом, перемешанные с классическими заклинаниями мистера Эразма Холидея. Но Дикки Сладж, равно глухой к голосу материнской нежности и наставнического авторитета, бежал себе да бежал спокойненько перед Тресилианом и только бросил на бегу замечание, что, дескать, ежели они доорутся до хрипоты, то могут пойти и полизать горшок из‑под меда, так как он, Дикки, вчера вечером слопал весь мед и даже все медовые соты…

Глава X

Войдя, они хозяина застали,

Он был усердным поглощен трудом…

Они к уродцу карлику попали

С глазами впалыми, с худым лицом,

Как будто год сидел он под замком,

«Королева фей»

— Далеко ли мы еще от жилища этого кузнеца, мой милый мальчик? — спросил Тресилиан своего юного проводника.

— Как это вы меня называете? — откликнулся мальчишка, искоса поглядывая на него своими острыми серыми глазенками.

— Я назвал тебя милым мальчиком; разве это тебе обидно?

— Нет, но будь здесь с вами моя бабка да учитель Холидей, вы могли бы все вместе пропеть одно местечко из старой песни:

Нас тут пока

Три дурака!

— А зачем это, малыш? — спросил Тресилиан.

— А затем, — ответил уродливый постреленок, — что только вы трое называете меня милым мальчиком. Бабушка‑то моя делает это потому, что маленько ослепла от старости и совсем уж слепа от родственных чувств. Мой учитель, бедный Домини, делает это, чтобы подлизаться к ней да получить тарелку пшенной каши погуще, а еще и уголок у огня потеплее. А вот почему вы меня называете милым мальчиком, это уж вам самому лучше знать.

— Ну, если ты не милый, то наверняка хитрющий мальчуган. А как зовут тебя другие ребята?

— Чертенок! — мгновенно ответил мальчишка. — Но, как бы то ни было, я предпочитаю свою собственную уродливую мордемондию, чем любую ихнюю дубовую башку, где мозгов‑то, поди, не больше, чем у летучей мыши.

— Стало быть, ты не боишься кузнеца, которого собираешься повидать?

— Мне бояться его? — удивился мальчишка. — Да если бы он был даже дьяволом, как думают в народе, я и то бы его не боялся. Он, правда, со странностями, но такой же дьявол, как, например, вы. А это я не всякому скажу.

— А мне ты почему это говоришь, дорогой мой? — спросил Тресилиан.

— А потому, что вы не из таких гостей, каких мы тут видим каждый день, — возразил Дикки. — И хотя я уродлив, как смертный грех, я вовсе не хочу, чтобы меня за осла принимали, особенно потому, что мне еще придется попросить вас об одолжении.

— А что это за одолжение, мой мальчик, которого я не должен называть милым? — спросил Тресилиан.

— Ну, если я попрошу сейчас, — объявил мальчишка, — вы мне откажете. Подожду уж, пока мы встретимся при дворе.

— При дворе, Ричард? Ты собираешься быть при дворе? — изумился Тресилиан.

— Фу‑ты ну‑ты, да вы такой же, как и все остальные, — огорчился мальчишка. — Бьюсь об заклад, что вы думаете: «А что такому злосчастному драчуну и озорнику делать при дворе?» Нет‑с, за Ричарда Сладжа не беспокойтесь, он себя еще покажет! Недаром я здесь главный петух в курятнике! Я еще такое устрою, что мой острый ум заставит всех позабыть о моей безобразной харе.

— А что скажут твоя бабушка и твой наставник, Домини Холидей?

— А пусть говорят, что хотят, — отрезал Дикки. — У одной хватает делов считать своих цыплят, а другой занят поркой своих учеников. Я уж давно расплевался бы с ними да показал пятки этой дрянной деревушке, если бы учитель не пообещал, что я приму участие в следующем же зрелище, которое ему поручат устроить. А говорят, что здесь вскорости будут большие придворные празднества.

— И где же это, дружок? — осведомился Тресилиан.

— А в каком‑то замке далеко на севере, — ответил его проводник, — от Беркшира у черта на рогах. Но старичок Домини твердит, что они без него не обойдутся. И, может быть, он и прав, потому что устраивал уже много красивых праздников. Он ведь вовсе не такой дурак, как вы думаете, если берется за знакомое дело. Он может извергать из себя фонтаны стихов, как заправский актер, но, видит бог, если вы попросите его украсть гусиное яйцо, то гусак его заклюет.

— Так, значит, тебе предстоит играть какую‑то роль в его следующем празднестве? — спросил Тресилиан, заинтересовавшись смелыми высказываниями мальчишки и его меткой оценкой людей.

— Совершенно верно, — ответил Ричард Сладж. — Так он мне обещал. А нарушит свое слово — ему же будет хуже. Ведь стоит мне только закусить удила да устремить свой взор в долину, и я стряхну его с себя так, что у него все косточки затрещат. А впрочем, я не хочу ему вреда, — добавил он, — ведь старый нудный дурень потратил немало труда, чтобы выучить меня всему, чему мог. Но хватит об этом, вот мы и у дверей кузницы Уэйленда.

— Ты шутишь, дружок, — возразил Тресилиан. — Здесь кругом только голая вересковая степь да ряд камней в виде круга, с огромным камнем посредине. Все это похоже на корнуэллский курган.

— Так вот этот большой плоский камень посредине поверх других и есть прилавок Уэйленда Смита, куда вы должны положить деньги, — уверял мальчишка.

— Что за чушь ты городишь! — воскликнул путешественник, начиная гневаться на мальчишку и злиться на себя за то, что доверился такому безмозглому проводнику.

— Вот что, — продолжал Дикки с усмешкой. — Вы должны привязать свою лошадь вон к тому камню, где кольцо, затем свистнуть три раза и положить для меня вашу серебряную монетку на тот плоский камень, выйти из круга, сесть с западной стороны, вон под теми кустами, и постараться не смотреть ни направо, ни налево целых десять минут или даже больше, покуда будет слышаться стук молота. А как он замолкнет, прочитайте молитву длиной такую, сколько нужно, чтобы сосчитать до ста, или прямо считайте до ста — это все одно, а затем возвращайтесь в круг. Вы увидите, что ваши деньги исчезнут, а ваша лошадь будет подкована.

— Деньги‑то исчезнут непременно, — сказал Тресилиан, — а вот что до остального… Слушай‑ка, мальчуган, я ведь не твой учитель, но если ты начнешь тут разыгрывать свои штуки со мной, я возьму на себя часть его обязанностей и отлуплю тебя как следует.

— Только когда поймаете: — крикнул мальчишка и сейчас же помчался по вереску с такой быстротой, что Тресилиану в тяжелых ботфортах догнать его было совершенно невозможно. Особенно раздражало его то, что мальчишка отнюдь не стремился развить наивысшую скорость, как те, кто спасается от страшной опасности или перепуган до смерти, а все время держался такого темпа, что Тресилиан вновь и вновь возгорался желанием погнаться за ним, и когда преследователь уже полагал, что вот‑вот схватит его, мальчишка опять припускал вперед со скоростью ветра, причем дико метался из стороны в сторону и откалывал такие зигзаги, что все время оказывался почти там, где начал свой бег.

Все это длилось до тех пор, пока Тресилиан в изнеможении не остановился, готовый уже отказаться от преследования и на все лады проклиная зловредного постреленка, который заставил его проделывать такие нелепые штуки. А тем временем мальчишка, взобравшись на пригорок прямо перед ним, начал размахивать длинными худыми руками, бить в ладоши, указывать на него костлявыми пальцами и корчить самые дикие и уродливые гримасы с таким несусветным выражением издевательства на харе, что Тресилиану невольно пришло на ум, уж не настоящий ли перед ним чертенок. Разъяренный донельзя и в то же время еле удерживаясь от смеха при виде фантастических ужимок и жестикуляции мальчишки, корнуэллец вернулся к своей лошади и вскочил в седло, чтобы продолжить погоню за Дикки в более благоприятных обстоятельствах.

Как только мальчишка увидел всадника на лошади, он заорал, что не след ему калечить своего белоногого коня и что он сам подойдет к нему при условии, что господин не будет давать рукам воли.

— Не буду я тут с тобой рассуждать об условиях, мерзкий уродец! — крикнул Тресилиан. — Вот сейчас ты будешь у меня в лапах!

— Эге‑ге, мистер путешественник, — возразил мальчишка, — здесь рядом такая трясина, которая может засосать и утопить всю конницу королевиной гвардии. Я махну туда да погляжу, куда вы двинетесь. Вы всласть наслушаетесь крика выпи и кряканья диких уток, прежде чем схватите меня за шиворот без моего согласия, это уж будьте спокойны!

Тресилиан бросил вокруг себя взгляд и по виду местности за холмом понял, что мальчишка, пожалуй, говорит правду. Тогда он решил заключить мир со столь легконогим и хитроумным противником.

— Сойди оттуда, озорник! — сказал он. — Брось гримасничать и подойди ко мне. Я не трону тебя, даю слово джентльмена.

Мальчишка с полным доверием отнесся к этому приглашению. Весело приплясывая, он спустился с горушки, не сводя, однако, глаз с Тресилиана, который, снова спешившись, стоял с уздечкой в руке в полном изнеможении, еле‑еле сумев отдышаться после своих бесплодных усилий. Зато ни одной капли пота не видно было на усыпанном веснушками лбу мальчугана, похожем на кусок выцветшего пергамента, туго натянутого на верхней части высохшего черепа.

— Скажи, пожалуйста, — промолвил Тресилиан, — зачем ты, зловредный чертенок, так ведешь себя со мной? На кой дьявол ты тут плетешь мне всякие нелепости и хочешь, чтоб я тебе поверил? Покажи‑ка мне лучше без шуток, где эта кузница, и я дам тебе столько денег, что ты накупишь себе яблок хоть на целую зиму.

— Если бы вы даже дали мне целый фруктовый сад, — ответил Дикки Сладж, — я не смогу указать вам более правильного пути. Положите серебряную монету на плоский камень, свистните три раза, а сами спрячьтесь с западной стороны в зарослях дрока. Я буду сидеть рядом и охотно разрешаю вам открутить мне голову, если через две минуты вы не услышите, что кузнец приступил к работе.

— Меня так и подмывает поймать тебя на слове, — сказал Тресилиан, — если ты заставишь меня еще раз вытворять такие нелепости ради собственной забавы. Ну ладно уж, я выполню твои магические действия. Ну вот, смотри, я привязываю лошадь к этому высокому камню. Теперь ты говоришь, что надо положить сюда серебряную монету и трижды свистнуть — так, кажется?

— Да, только вам надо свистать погромче, чем неоперившийся дроздок, — съязвил мальчишка, когда Тресилиан, положив куда надо деньги и краснея за свое идиотское поведение, слегка присвистнул. — Погромче надо свистать, ведь кто знает, где сейчас этот кузнец? Он, быть может, в конюшне французского короля— откуда я знаю!

— Как же ты только что сказал, что никакой он не дьявол? — удивился Тресилиан.

— Человек он или дьявол, — возразил Дикки, — но выходит, что вызвать его сюда к вам должен я.

И тут он издал такой резкий и пронзительный свист, что у Тресилиана прямо в голове загудело.

— Вот это я называю свистнуть, — добавил Дикки, трижды повторив свой условный сигнал. — А теперь прячьтесь, прячьтесь скорее, не то Белоножка сегодня подкована не будет.

Гадая, каков может быть финал всего этого балагана, и в то же время надеясь на некий реальный результат, раз мальчишка с такой доверчивостью отдался ему во власть, Тресилиан позволил увести себя подальше от камней в заросли дрока к какой‑то груде хвороста и там уселся. Но вдруг ему пришло в голову, что вся эта затея придумана, чтобы украсть его лошадь, поэтому он крепко держал мальчишку за шиворот в качестве заложника, обеспечивающего ее неприкосновенность.

— Теперь сидите тихо и слушайте, — шепнул ему Дикки. — Скоро вы услышите стук молота, выкованного совсем не из земного железа, а из камня, запущенного сюда с луны.

Тресилиан и впрямь услышал легкий стук кузнечного молота. Необычность такого звука в столь пустынном месте невольно заставила его вздрогнуть. Но, взглянув на мальчугана и поняв по лукавому и насмешливому выражению его мордочки, что озорник наслаждался его легким испугом, он уверился, что все это заранее придуманная хитроумная затея, и твердо решил узнать, кто и для чего сыграл с ним эту шутку,

Поэтому он пребывал в полной неподвижности, пока молот продолжал стучать ровно столько времени, сколько нужно, чтобы прибить подкову. Но как только стук прекратился, Тресилиан, вместо того чтобы выждать положенное время, назначенное его проводником, с мечом в руке вскочил с места, обежал вокруг зарослей и лицом к лицу столкнулся с человеком в кожаном переднике, но при этом фантастически облаченным в медвежью шкуру мехом вверх, и в такой же шапке, которая почти совершенно скрывала его покрытое сажей и копотью лицо.

— Назад, назад! — заорал на Тресилиана мальчишка. — Или вас разорвут на куски. Кто видел его — тому несдобровать!

И действительно, невидимый кузнец (сейчас, впрочем, полностью обозримый) поднял в воздух свой молот с явной целью вступить в бой.

Но когда мальчишка увидел, что никакие его мольбы и угрозы кузнеца, по‑видимому, не заставят Тресилиана отступиться от своего намерения и что он, наоборот, отразил удар молота обнаженным мечом, он закричал кузнецу:

— Уэйленд, не трогай его, а то тебе будет худо! Это настоящий, храбрый джентльмен.

— Стало быть, ты предал меня, Флибертиджиббет! — рявкнул кузнец. — Это тебе, брат, будет худо!

— Кто бы ты ни был, — промолвил Тресилиан, — от меня тебе не угрожает никакой опасности. Объясни только, что все это значит и почему ты занимаешься своим ремеслом таким таинственным образом?

Однако кузнец, обернувшись к Тресилиану, воскликнул угрожающим тоном:

— Кто задает вопросы Стражу Хрустального дворца света, Властелину Зеленого льва, Всаднику Алого дракона? Прочь отсюда! Удались, прежде чем я призову Тальпака с его огненным копьем, чтобы поразить, сокрушить и уничтожить!

Эти слова он произносил с неистовой жестикуляцией, делая страшное лицо и размахивая своим молотом.

— Сам ты молчи, мерзкий обманщик, со своей цыганской тарабарщиной! — с презрением ответил Тресилиан. — Ты сейчас же отправишься со мной к ближайшему судье, а не то я проломлю тебе башку.

— Прошу тебя, потише, мой добрый Уэйленд! — вмешался мальчик. — Я тебе говорю, что нахальством и наглостью ты ничего не добьешься, — тут нужны мир и согласие!

— Вот что, ваша милость, — сказал кузнец, опуская молот и переходя на более любезный и смиренный тон, — когда бедняк свершает свою ежедневную работу, предоставьте ему делать ее на свой собственный лад. Ваша лошадь подкована, кузнецу заплачено, чего вам еще тут ломать голову? Садитесь на коня и продолжайте свое путешествие!

— Нет, дружок, ошибаешься, — ответил Тресилиан. — У каждого есть право сорвать маску с лица обманщика и шарлатана. А твой образ жизни наводит на подозрение, что ты и то и другое вместе.

— Если вы полны такой решимости, сэр, — сказал кузнец, — то мне остается только применить для защиты силу. Но этого мне не хотелось бы делать по отношению к вам, мистер Тресилиан. Не потому, что я боюсь вашего оружия, а потому, что знаю вас как достойного, доброго и образцового джентльмена, который скорее окажет помощь, чем причинит вред бедняку в нужде.

— Вот это сказано превосходно, Уэйленд, — снова вмешался мальчик, с тревогой следивший за исходом беседы. — Но пошли‑ка лучше в твою берлогу, дяденька. Стоять да болтать на свежем воздухе будет, знаешь ли, вредно для твоего здоровья.

— Правильно, бесенок, — согласился кузнец. И, подойдя к другой заросли дрока, что поближе к камням и напротив той, где недавно скрывался его посетитель, он нащупал потайную дверь, искусно замаскированную в кустах, поднял ее и, спустившись под землю, исчез из глаз своих собеседников. Хоть ему и любопытно было знать, что произойдет дальше, Тресилиан с минуту колебался, пойти ли ему за кузнецом туда, где, может быть, скрыто разбойничье логово, — особенно когда он услышал голос кузнеца из недр земли:

— А ты, Флибертиджиббет, давай спускайся последним, да не забудь только закрепить дверь.

— Ну что же, встреча с Уэйлендом Смитом считается законченной? — ехидно шепнул мальчуган с хитрой усмешкой, словно заметив нерешительность Тресилиана.

— Пока что нет, — твердо ответил Тресилиан, И, стряхнув с себя мгновенную слабость духа, он стал спускаться по узкой лестнице, ведущей вниз от входа, а за ним полез и Дикки Сладж, который плотно прихлопнул потайную дверь, полностью закрыв доступ дневному свету. Спускаться пришлось, впрочем, только на несколько ступенек, а дальше вы попадали в некий коридор, длиной в несколько ярдов, в конце коего мерцал какой‑то зловещий красноватый отблеск. Добравшись до этого места, все еще с обнаженным мечом в руке, Тресилиан увидел, что, повернув налево, они с бесенком, который следовал за ним, не отставая ни на шаг, очутились в небольшом, квадратном сводчатом помещении, где стоял горн с пылающим каменным углем. От удушливого дыма здесь можно было бы легко задохнуться, если бы кузница посредством какого‑то скрытого отверстия не сообщалась с наружным воздухом. Свет, струившийся от раскаленного угля и от лампы, подвешенной на железной цепи, позволял рассмотреть, что, кроме наковальни, мехов, щипцов, молотов, целой груды готовых подков и других принадлежностей кузнечного ремесла, здесь были еще и печи, перегонные кубы, тигли, реторты и другие предметы алхимического искусства. Фантастическая фигура кузнеца и уродливая, но все же своеобразная мордочка мальчишки, озаренные тусклым и неясным светом пламени из горна и угасающей лампы, очень подходили ко всей этой таинственной атмосфере и в тогдашний век суеверия могли произвести сильное впечатление на многих храбрецов.

Но природа одарила Тресилиана крепкими нервами, а его воспитание, разумное уже с самого начала, было впоследствии достаточно тщательно усовершенствовано научными занятиями, чтобы он поддался каким‑то иллюзорным страхам. Озираясь кругом он снова спросил у мастера, кто он и каким образом ему довелось узнать его имя.

— Извольте припомнить, ваша милость, — сказал кузнец, — что годика три назад, в канун святой Люции, в некий замок в Девоншире явился странствующий фокусник и показывал свое искусство в присутствии одного достойного рыцаря и целого знатного сборища. И вот, хоть здесь и темновато, а по лицу вашей милости я вижу, что моя память меня не обманывает.

— Ты уже сказал вполне достаточно, — вымолвил Тресилиан, отвернувшись и как бы желая скрыть от оратора вереницу печальных воспоминаний, которую тот невольно пробудил своей речью.

— Фокусник, — продолжал кузнец, — так здорово разыгрывал свою роль, что крестьянам и весьма простоватым джентльменам его искусство казалось чуть ли не волшебством. Но там была еще одна девица лет пятнадцати или около того, с прелестнейшим личиком на свете, и когда она увидела все эти чудеса, ее розовые щечки побледнели, а ясные глазки маленько помутились.

— Молчи, говорю я тебе, молчи! — еле выговорил Тресилиан.

— Не в обиду будь сказано вашей милости, — не унимался кузнец, — но у меня есть причины помнить, как вы, дабы рассеять страхи девицы, снизошли до того, чтобы разъяснить ей, как все эти ловкие штуки делаются, и тем привели в немалое смущение бедного фокусника, разоблачив перед всеми тайны его искусства так умело, как будто сами были одним из братьев его ордена. А девица‑то и вправду была так прекрасна, что любой мужчина, чтобы заполучить ее улыбку, готов был…

— Ни слова больше о ней, заклинаю тебя! — воскликнул Тресилиан. — Я хорошо помню вечер, о котором ты говоришь, — один из немногих счастливых вечеров в моей жизни.

— Стало быть, ее больше нет, — сказал кузнец, по‑своему истолковав вздох Тресилиана. — Ее больше нет — юной, прелестной и такой любимой! Прошу прощения у вашей милости, мне следовало бы стукнуть молотом по другой теме. Я вижу, что невзначай забил гвоздь в самое больное место.

В этих словах слышалось грубое, но неподдельное чувство, и это сразу расположило Тресилиана к бедному ремесленнику, о котором он склонен был сначала судить весьма сурово. Ничто не может скорее привлечь сердце несчастного, нежели подлинное или даже кажущееся участие к его горю.

— Помнится, — сказал Тресилиан после минутного молчания, — что ты был в те дни веселым малым, способным развлекать людей песнями, сказками и игрой на скрипке, а не только своими ловкими фокусами. Почему же я встречаю тебя здесь усердным ремесленником, который трудится в таком мрачном обиталище, да еще в такой необычайной обстановке?

— Историю мою рассказать недолго, — ответил мастер, — но вашей милости лучше бы присесть, покуда будете слушать.

Сказав это, он придвинул к огню трехногий стул и взял другой для себя. Дикки Сладж, или Флибертиджиббет, как его именовал кузнец, притащил к ногам кузнеца скамеечку, сел на нее и уставился ему прямо в лицо. Мордочка мальчугана, озаренная мерцанием углей в горне, выражала напряженнейшее любопытство.

— А ты тоже, — сказал ему кузнец, — должен узнать краткую историю моей жизни. На мой взгляд, ты это в полной мере заслужил. Да по правде говоря, уж лучше все это сейчас рассказать, чем предоставить тебе потом разнюхать все самому. Ведь матушке природе никогда еще не доводилось запихивать более проницательный ум в шкатулочку более неказистого вида. Итак, сэр, если мой скромный рассказ может доставить вам удовольствие, он к вашим услугам. Но не желаете ли вы испить кружечку живительной влаги? Позвольте заверить вас, что даже в этой жалкой келье у меня найдется небольшой запасец.

— Ах, не до этого сейчас, — сказал Тресилиан. — Продолжай свой рассказ, времени у меня очень мало.

— У вас не будет причины сожалеть о задержке, — возразил кузнец, — потому что ваша лошадка тем временем будет накормлена получше, чем утром, и будет бежать порезвее.

Тут мастер вышел и через несколько минут вернулся обратно. А мы здесь тоже немного отдохнем, чтобы рассказ начался уже в следующей главе.

Глава XI

Милорд, он очень ловок, не солгу!

(Об этом все поведать не могу,

Хоть я ему порою помогаю.)

Весь этот путь от краю и до краю,

Ведущий в Кентербери‑городок,

Совсем легко он вымостить бы мог

И серебром и золотом чистейшим.

Пролог слуги каноника. «Кентерберийские рассказы»

Мастер начал свой рассказ следующими словами:

— С детства меня обучили ремеслу кузнеца, и я знал свое дело не хуже любого другого чумазого и черномазого молодчика в кожаном переднике, причастного к сему благородному таинству. Но мне надоело отзванивать молотом мелодии по железным наковальням, и я отправился гулять по свету, где свел знакомство с неким прославленным фокусником, пальцы которого уже утратили гибкость, нужную для всяких ловких штук, и потому он искал себе в подмогу подмастерья, чтобы обучить его благородному таинству. Я прослужил у него шесть лет, покуда не достиг высокого мастерства. Сошлюсь на вашу милость, а ваше мнение неоспоримо — разве я не изучил этого ремесла в совершенстве?

— Великолепнейшим образом, — подтвердил Тресилиан, — но не будь многословен.

— Вскоре после представления у сэра Хью Робсарта в присутствии вашей милости, — продолжал мастер, — я пристрастился к театру и выступал вместе с лучшими актерами в «Черном быке», «Глобусе», «Фортуне» и на других сценах. Не знаю, как оно получилось, но в тот год была такая пропасть яблок, что мальчишки с двухпенсовой галереи только раз надкусят яблочко и сразу шварк огрызком в первого попавшегося актера на сцене. Мне это все надоело, и я отказался от своего пая в товариществе, подарил свою рапиру приятелю, сдал котурны в гардероб — и только меня в театре с тех пор и видели!

— Прекрасно, дружок, — похвалил его Тресилиан, — а какое же было следующее ремесло?

— Я стал не то сотоварищем, не то слугой человека с превеликим искусством, но с малыми деньгами. Он занимался ремеслом медикуса…

— Иначе говоря, — прервал его Тресилиан, — ты был шутом у шарлатана.

— Смею надеяться, что чем‑то побольше этого, любезный мистер Тресилиан, — ответил кузнец. — Но, по правде говоря, наша практика носила, в общем‑то, случайный характер, и лекарства, которые я вначале изучал для блага лошадей, часто применялись потом и для лечения людей. Зародыши всех болезней — одни и те же, и если скипидар, деготь, смола и бычье сало, смешанные с куркумой, мастиковой смолой и головкой чесноку, могут излечить лошадь, пораненную гвоздем, я не вижу причин, почему бы этой смеси не быть целебной и для человека, проткнутого рапирой. Но в практике, да и в искусстве, мой хозяин значительно превосходил меня и брался за дела весьма опасные. Он был не только смелым и дерзким врачом‑практиком, но также, если нужно, алхимиком и астрологом, читавшим по звездам и предсказывавшим будущее по гороскопу, генетлически, как он сам говаривал, или еще как‑то иначе. Он был человек ученый, умел извлекать эссенцию из лекарственных трав, превосходный химик, неоднократно делавший попытки обратить ртуть в твердое тело, и считал, что находится на верном пути к открытию философского камня. У меня случайно сохранились его записки по этому предмету, и если ваша честь разберется в них, я уверую, что вы превзошли не только всех, кто читал их, но и того, кто их написал.

Он дал Тресилиану пергаментный свиток, испещренный сверху, и снизу, и на полях символами семи планет, самым занятным образом перемешанными с кабалистическими знаками и отрывками на греческом и еврейском языках. В середине помещены были латинские стихи какого‑то кабалистического автора, написанные столь отчетливо, что даже царивший кругом полумрак не помешал Тресилиану прочесть их. Вот этот текст:

Si fixum solvas, iaciasque volare solutum,

Et volucrem figas, facient te vivere tutum;

Si pariat ventum, valet auri pondere centum;

Ventus ubi vult spirat. — Capiat qui capere potest. note 55

— Должен сознаться, — сказал Тресилиан, — что из всей этой тарабарщины я улавливаю только смысл последних слов, которые, видимо, означают: «Лови, кто может поймать!»

— Это и есть, — продолжал кузнец, — тот самый принцип, которым руководствовался мой достойный друг и хозяин, доктор Добуби, пока, одолеваемый собственной фантазией и уверовавший в свое великое искусство в алхимии, он не начал, обманывая себя самого, тратить деньги, полученные от обмана других людей. И вот он отыскал или построил себе, черт его там знает, эту тайную лабораторию, в которую стал уединяться от своих пациентов и учеников. А они, конечно, полагали, что его длительные и таинственные отлучки из обычного местопребывания в городке Фэррингдоне вызваны усиленными занятиями мистическими науками и сношениями с миром невидимых существ. Меня он тоже пытался одурачить. Хоть я ему особенно и не противоречил, но он видел, что я знаю слишком много о его тайнах, чтобы дальше быть ему безопасным сотоварищем. А тем временем его добрая — или, вернее, недобрая — слава все возрастала, и многие прибегали к его помощи в полной уверенности, что он колдун. И его предполагаемые знания в области тайных наук привлекали к нему даже лиц, слишком могущественных, чтобы их назвать открыто, и для целей, слишком опасных, чтобы о них упоминать. Люди проклинали его и угрожали ему, а меня, скромного помощника в его ремесле, прозвали подпоркой дьявола. И как только я осмеливался показаться на деревенской улочке, на меня сразу обрушивался целый град камней. Наконец мой хозяин внезапно исчез. Он обманул меня, сказав, что удаляется в свою лабораторию, и запретил мне тревожить его в течение двух дней. Когда назначенный срок прошел, я забеспокоился и отправился в эту пещеру. Тут я увидел, что огонь погас, все реторты и склянки разбросаны как попало, а мне оставлена записка от ученого Добуби, как он любил себя величать. В ней говорилось, что мы больше никогда не встретимся, что он оставляет мне в наследство свои алхимические аппараты и пергамент, который сейчас у вас в руках. Он настойчиво советовал мне попробовать разгадать тайну этого пергамента, ибо это, дескать, обязательно приведет меня к открытию философского камня.

— И что ж, ты последовал этому мудрому совету? — спросил Тресилиан.

— Нет, ваша милость, — ответил кузнец. — Будучи по натуре своей осторожным и подозрительным, да еще зная, с кем имею дело, я, прежде чем отважиться развести огонь, решил тщательно обследовать пещеру, И в конце концов обнаружил маленький бочонок с порохом, старательно запрятанный под очагом. Конечно, стоило мне только начать великое дело превращения металлов, как вся пещера со всем своим добром превратилась бы в груду развалин и стала бы мне и бойней и могилой. Это излечило меня от страсти к алхимии, и я с охотой вернулся бы к своему честному молоту и наковальне. Но кто бы привел подковывать свою лошадь к подпорке дьявола? А тем временем я свел знакомство с этим славным Флибертиджиббетом, который как раз оказался тут же в Фэррингдоне со своим учителем, мудрым Эразмом Холидеем. Я завоевал расположение мальчика тем, что научил его некоторым фокусам, которые так нравятся детишкам в его годы. Обдумав и обсудив все как следует, мы решили, что, раз я не могу заняться своим ремеслом обычным способом, не стоит ли мне попробовать раздобыть себе работу среди этих невежественных крестьян, воспользовавшись их глупыми страхами и суевериями. И вот благодаря Флибертиджиббету, который распустил обо мне такую молву, у меня работы хватает с избытком. Но это дело рискованное, и я боюсь, что в конце концов прослыву тут чародеем. А потому я все жду благоприятного случая расстаться с этой пещерой. Только мне нужно покровительство какого‑нибудь всеми уважаемого лица, которое могло бы защитить меня от ярости черни на случай, если меня вдруг узнают.

— А хорошо ли тебе знакомы дороги в этой местности? — спросил Тресилиан.

— Я мог бы проехать по всем ним в полночь, не заплутавшись, — ответил Уэйленд Смит, принявший теперь это имя.

— Но у тебя нет лошади, — напомнил Тресилиан.

— Прошу прощения, — возразил Уэйленд. — У меня есть лошаденка не хуже тех, на каких ездят иомены. Да, я и забыл сказать вам, что это лучшая часть наследства, оставленного мне медикусом, если не считать двух‑трех его заветнейших врачебных секретов, которые я разведал без его ведома и против его желания.

— Тогда поди умойся и побрейся, — предложил Тресилиан, — да постарайся переменить одежду и выбрось ко всем чертям эти фантастические лохмотья. Так вот, если ты не будешь особенно болтлив и будешь мне предан, то сможешь некоторое время сопутствовать мне, покуда тут не позабудутся твои проделки. Ты обладаешь, как мне кажется, ловкостью и храбростью, а у меня такое дело, что может понадобиться и то и другое.

Уэйленд Смит с удовольствием принял это предложение и во всеуслышание объявил о своей преданности новому хозяину. Через несколько минут он переоделся, подстриг бороду, пригладил свои космы и так далее — словом, произвел такие разительные перемены в своей наружности, что Тресилиан не удержался от шутки, что, дескать, теперь ему не ахти как нужен покровитель, ибо вряд ли кто из старых знакомых сумеет его узнать.

— Мои должники‑то не будут мне платить, — покачал головой Уэйленд, — а вот уж кредиторов самого разного толка провести будет не так‑то легко. И, по правде говоря, я считаю себя в безопасности только под защитой знатного и видного джентльмена, такого вот, как ваша милость.

Сказав это, он повел Тресилиана к выходу из пещеры. Затем он заорал, призывая бесенка, который через мгновение появился с конской сбруей. Уэйленд закрыл и тщательно замаскировал потайную дверь, попутно заметив, что она еще может впоследствии пригодиться, да и инструменты тоже ведь чего‑то стоят. На свист хозяина примчалась лошадка, которая спокойно паслась на выгоне и была приучена к такому зову. Пока он взнуздывал ее для дороги, Тресилиан тоже подтянул подпругу у своей лошади, и через несколько минут оба были готовы вскочить в седло,

Тут подошел Сладж пожелать им доброго пути.

— Ты собираешься покинуть меня, старый приятель, — сказал мальчишка. — Стало быть, конец всем нашим играм в прятки с этими трусливыми олухами, которых я приводил сюда, чтобы их битюгов подковывал сам дьявол со своими чертенятами?

— Совершенно верно, — ответил Уэйленд Смит. — Лучшие друзья, Флибертиджиббет, должны расстаться. Но ты, малыш, — единственное существо в долине Белого коня, которое мне жаль здесь покинуть.

— Ну, я не навек с тобой прощаюсь, — утешил его Дикки Сладж. — Ты же будешь на этих празднествах, не так ли, и я там буду. Ведь если учитель Холидей не возьмет меня с собой, то, клянусь дневным светом, которого мы совсем не видели в той темной яме, я сам туда явлюсь.

— Ну и хорошо, — одобрил Уэйленд. — Но только, ради бога, не поступай как‑нибудь опрометчиво.

— Ты, кажется, принимаешь меня за ребенка — за обычного ребенка, и внушаешь мне, что опасно ходить без поводка. Но прежде чем вы отъедете от этих камней на милю, вы по безошибочному признаку убедитесь, что я бесенок почище, чем вы думаете. И я устрою так, что вы — если, конечно, сумеете воспользоваться положением — извлечете себе и пользу из моих проделок.

— Что ты еще задумал, малыш? — поинтересовался Тресилиан.

Но Флибертиджиббет в ответ только ухмыльнулся, совершил какой‑то весьма замысловатый прыжок, пожелал им обоим доброго пути, посоветовав как можно скорее убраться подальше от этого места, и в заключение сам показал им пример, умчавшись домой с такой же необычайной стремительностью, с какой раньше парализовал все попытки Тресилиана поймать его.

— Догонять его бесполезно, — сказал Уэйленд Смит. — Ведь если ваша милость не искусник в охоте на жаворонков, то мы его никогда не изловим. А кроме того, зачем нам это нужно? Лучше поскорей убраться отсюда, как он советует.

Они вскочили на лошадей. Тресилиан пояснил своему проводнику, в каком направлении он намерен двигаться дальше, и они поехали вперед крупной рысью.

Проехав около мили, Тресилиан заметил своему спутнику, что его лошадь бежит более резво, нежели рано утром.

— Теперь вы убедились? — улыбнулся Уэйленд. — Это мой маленький секрет. К овсу я подмешал нечто такое, что часиков на шесть избавит вашу милость от необходимости пришпоривать ее. Да, не зря изучал я медицину и фармакопею!

— Надеюсь, — забеспокоился Тресилиан, — твои снадобья не причинят моему коню вреда?

— Не больше, чем кобылье молоко, которое он сосал еще жеребенком, — успокоил его кузнец. Он стал пространно описывать редкостные достоинства своего зелья, как вдруг его прервал взрыв такой оглушительной силы, как будто от подведенной мины взлетел на воздух крепостной вал осажденного города. Лошади вздрогнули, а всадники пребывали в неменьшем удивлении. Они обернулись посмотреть, откуда раздался этот громовой раскат, и над тем самым местом, которое только что покинули, увидели огромный столб черного дыма, восходивший к ясному, голубому небу,

— Мое обиталище разрушено! — воскликнул Уэйленд, сразу поняв причину взрыва. — Угораздило же меня, дурака, проболтаться о добрых намерениях доктора в отношении моего замка в присутствии этого Флибертиджиббета, источника всяких зловредных каверз. Как это я не догадался, что он давно уже лелеет мысль устроить себе такую чудесную забаву? Но теперь прибавим ходу, ибо этот грохот сейчас же соберет сюда уйму зевак.

Тут он пришпорил свою лошадь, Тресилиан тоже перешел на более быстрый аллюр, и они помчались вперед.

— Так вот в чем был смысл обещанного нам чертенком безошибочного признака! — сказал Тресилиан. — Замешкайся мы там еще малость, и нам пришлось бы убедиться, что это знак любви и мщения одновременно.

— Он бы предупредил нас, — возразил кузнец. — Я видел, как он все время оглядывался, желая удостовериться, что мы отъехали достаточно далеко. Он настоящий дьяволенок на разные пакости, но дьяволенок не зловредный. Слишком долго рассказывать вашей чести, как я впервые с ним познакомился и сколько всяких шуток он со мной сыграл. Но от него я видел и много добра, особенно в смысле привлечения заказчиков. Величайшим наслаждением для него было смотреть, как они сидят там за кустами и дрожат мелкой дрожью, слушая грохот моего молота. Я так думаю, что матушка природа, вложив двойную порцию мозгов в его безобразную голову, дала ему при этом способность развлекаться, видя чужие горести, как, впрочем, предоставила и им удовольствие посмеиваться над его уродством.

— Возможно, что и так, — согласился Тресилиан. — Те, кто чувствует себя отрешенным от людей каким‑то особым своеобразием наружности, если и не питают ненависти к большинству человечества, то по крайней мере не прочь иногда насладиться их несчастьями и бедами.

— Но в Флибертиджиббете есть что‑то такое, за что ему можно простить все его озорные забавы. Уж если он привязался к кому‑то, он будет ему предан до конца. Зато он, конечно, всегда готов отхватывать самые злые шутки с чужими. Я уже говорил, что имею причины утверждать это.

Тресилиан что‑то не пожелал продолжать разговор на эту тему, и они поехали дальше по направлению к Девонширу без особых приключений. Наконец они спешились во дворе гостиницы в городе Марлборо, впоследствии давшем свое имя величайшему полководцу (за исключением одного!), когда‑либо рождавшемуся на свет в Британии. Здесь путешественникам сразу довелось убедиться в справедливости двух старых пословиц, а именно: «Худые вести мчатся как ветер» и «Себе похвалу подслушаешь редко».

Двор гостиницы являл собою зрелище величайшей суматохи и волнения, так что они едва‑едва добились, чтобы хоть какой‑нибудь конюх или мальчишка позаботились об их лошадях. Все были возбуждены каким‑то слухом, передававшимся из уст в уста, но путники не сразу смогли в нем разобраться. Наконец они уразумели, что эта новость весьма близко касается их самих.

— Вам угодно узнать, в чем дело, хозяин? — ответил наконец на неоднократные вопросы Тресилиана главный конюх. — Да я и сам‑то мало что знаю. Вот тут сейчас проехал всадник, который сказал, что дьявол унес одного парня, который прозывался Уэйлендом Смитом и жил примерно в трех милях от долины Белого коня в Беркшире, унес нынешним благословенным утром во вспышках пламени и клубах дыма, Да еще взрыл до основания место, где было его жилище, около древней площадки с высокими камнями, и взрыл так чистенько, словно вспахал его для посева.

— Ну что ж, — вмешался какой‑то старик фермер, — вот и очень жаль, потому что этот Уэйленд Смит, не знаю, был он там закадычным дружком дьявола или нет, только он здорово распознавал всякие лошадиные хворобы, и, как пить дать, кишечные глисты теперь распространятся у нас повсюду: ведь сатана‑то не дал ему сроку оставить нам свою тайну.

— Это вы правильно говорите, Гаффер Граймсби, — согласился с ним конюх. — Я сам как‑то водил лошадь к Уэйленду Смиту — ведь он был получше всех здешних кузнецов.

— Ты разве видел его? — спросила госпожа Элисон Крейн, или, как ее тут попросту называли, Журавлиха, Крейн (Crane) — по‑английски «журавль». — хозяйка гостиницы с эмблемой этой птицы на вывеске. Она удостаивала чести именовать мужем хозяина упомянутого заведения, жалкого вида личность, с внешностью ничтожного пигмея, коего шатающаяся походка, длинная шея, стремление всегда соваться не в свое дело и умение вечно находиться у супруги под башмаком, по‑видимому, послужили причиной для создания знаменитой английской старинной песенки:

Живет у хозяйки одной

Журавель хромой и ручной,

При данных обстоятельствах он повторно прочирикал вопрос своей супруги:

— Ты видел дьявола, конюх Джек, слышишь ты?

— Ну и что с того, что я его видел, мистер Крейн? — ответил конюх Джек вопросом на вопрос. Как и все остальные домочадцы, он питал столь же мало уважения к своему хозяину, как и его хозяйка.

— Да нет, ничего, конюх Джек, — ответил кроткий мистер Крейн. — Только если ты видел дьявола, мне вроде кажется, что я хотел бы узнать, каков он собой на вид?

— Вы это когда‑нибудь узнаете, мистер Крейн, — объявила его подруга жизни. — А покуда перестаньте заниматься улучшением своих манер, а займитесь‑ка делом, не теряя времени на праздную болтовню. Но и вправду, конюх Джек, я и сама бы рада узнать, каков собою был этот молодчик.

— Так что, сударыня, — ответил конюх более почтительным тоном, — каков он собой — сказать не могу, да и никто другой не сможет, а я его и в глаза не видал.

— А как же ты поручение‑то свое исполнил, — спросил Гаффер Граймсби, — ежели ты его и в глаза не видел?

— А я попросил школьного учителя записать мне на бумажке болезнь лошадки, — ответил конюх Джек, — да и пошел туда, а в проводники взял самого уродливого мальчугана на свете, какого когда‑либо вырезали из липового корня на потеху детишкам.

— Ну и что же это было? Вылечил он твою лошадь, конюх Джек? — посыпались вопросы из толпы, окружившей конюха.

— Да откуда я знаю, что это было? — отвечал конюх. — Только на запах и вкус — а я осмелел да и сунул в рот кусочек величиной с горошину, — оно вроде нашатырного спирта и можжевельника, смешанного с уксусом. Но никогда еще нашатырь и можжевельник не вылечивали никого так быстро. Боюсь я, что ежели Уэйленд Смит тю‑тю, то кишечный глист еще пуще расплодится в лошадях и рогатом скоте.

Гордость своим искусством, которая, конечно, не в меньшей степени влияет на людей, чем любая иная гордость, тут вдруг так взыграла в Уэйленде Смите, что, несмотря на явную опасность быть узнанным, он не мог удержаться, чтобы не подмигнуть Тресилиану и не улыбнуться с таинственным видом, как бы торжествуя при столь несомненном доказательстве своих ветеринарных способностей. Тем временем общий разговор продолжался.

— Пусть будет лучше так, — заявил весьма серьезный господин в черном, приятель Гаффера Граймсби, — пусть лучше все мы погибнем от бедствий, ниспосланных нам господом, чем пойдем лечиться к Дьяволу.

— Что верно, то верно, — сказала госпожа Журавлиха, — и я только диву даюсь, как это конюх Джек готов был погубить свою душу, чтобы вылечить лошадиные кишки.

— Ваша правда, хозяйка, — согласился конюх! Джек, — да только лошадь‑то была хозяина. А будь она ваша, я так смекаю, что вы бы ни в грош меня не ставили, кабы я забоялся дьявола, когда бедную тварь уж так проняло. А что до прочего, то пусть за этим приглядывают попы. Каждому свое, как говорив: пословица: попу — молитвенник, а конюху — скребница.

— Я присягнуть готова, — сказала госпожа Журавлиха, — что конюх Джек говорит как добрый христианин и верный слуга, который не пожалеет на хозяйской службе ни тела, ни души. Однако дьявол унес, его как раз вовремя; ведь констебль округа нынче, утром уж приезжал сюда за стариком Гаффером Пинниуинксом, допросчиком ведьм, и оба поехали в долину Белого коня допрашивать Уэйленда Смита и пытать его. Я сама помогала Пинниуинксу точить его клещи и шило и видала предписание на арест от судьи Блиндаса.

— Вздор, вздор! Дьявол только насмеялся бы над Блиндасом и его предписанием, да в придачу еще над констеблем и охотником за ведьмами, — проворчала старая госпожа Крэнк, прачка‑папистка. — Телу Уэйленда Смита шило Пинниуинкса все равно, что раскаленный утюг батистовым брыжам. Но скажите; соседушка, разве дьявол имел над вами такую власть, чтобы утаскивать у вас из‑под носа ваших кузнецов и других искусников, когда все это было и у добрых аббатов из Эбингдона? Клянусь богоматерью, нет! У них были священные свечи, а их святая вода, мощи и бог его знает что еще могли отгонять самых злых духов. А подите‑ка попросите пастора‑еретика сделать то же самое. Нет, наши были прелюбезные люди.

— Вот уж верно, госпожа Крэнк, — подхватил конюх. — Так Симкинс из Саймонберна и ляпнул, когда поп чмокнул его женушку. Они, говорит, прелюбезные люди.

— Замолчи ты, змей злоязычный! — прикрикнула на него госпожа Крэнк. — Пристало ли такому еретику конюху, как ты, вдаваться в такой предмет, как католические священники?

— По правде говоря, нет, сударыня, — ответствовал деятель по части овса. — И раз уж вы сами нынче не такой предмет, чтоб им вдаваться, сударыня, что бы там ни было когда‑то в ваши времена, я так смекаю, что лучше бы нам оставить их в покое.

Вслед за этим обменом саркастическими замечаниями госпожа прачка Крэнк разверзла свою глотку и вылила на конюха Джека целый ушат отборнейших ругательств, а Тресилиан со своим спутником тем временем незаметно улизнул в дом.

Как только они вошли в комнату для высоких гостей, куда их соизволил препроводить сам супруг Журавлихи, и отправили своего достойного и услужливого хозяина за вином и закуской, Уэйленд Смит пустился вовсю разглагольствовать о своих заслугах.

— Видите, сэр, — сказал он Тресилиану, — что я вам тут не побасенки плел, что, дескать, я, владеющий великими тайнами ремесла кузнец, или mareshal, как нас более почетно именуют французы. Эти собаки конюхи — кстати, лучшие судьи в таких случаях — прекрасно знают цену моим медикаментам. Беру вас в свидетели, уважаемый мистер Тресилиан, что лишь глас клеветы и длань злостного насилия могли принудить меня расстаться с положением, где я был в равной мере и полезен и высокочтим.

— Рад быть свидетелем, друг мой, но отложу выслушивание твоих историй на более подходящее время, — ответил Тресилиан, — если, конечно, ты не сочтешь уместным для своей доброй славы подвергнуться, подобно своему бывшему жилищу, некоей метаморфозе с помощью языков пламени. Но ты видишь теперь, что даже твои лучшие друзья считают тебя не чем иным, как простым колдуном.

— Да простит им господь, — вздохнул кузнец, — тем, кто путает ученое искусство с недозволенным законами волшебством! А я так скажу, что человек может быть искусен, как самый лучший коновал, когда‑либо копавшийся в лошадином брюхе, или даже более того, а во всем остальном быть ну просто чуть повыше обычных людей и, уж во всяком случае, не колдуном.

— Упаси боже! — согласился Тресилиан. — Но сейчас помолчи‑ка немного. Видишь, сюда идут хозяин с помощником, который, сдается мне, что‑то уж больно мал ростом.

Все в гостинице, включая и самое госпожу Журавлиху, и впрямь так были заинтересованы и взволнованы рассказом об Уэйленде Смите, а также вновь поступавшими, разнообразными и еще более удивительными вариантами этого эпизода, притекавшими со всех сторон, что хозяин в своем благородном рвении угодить гостям не сумел заполучить иной подмоги, кроме как от мальчугана лет двенадцати, подручного буфетчика, по имени Самсон.

— Хотел бы я, — сказал он в свое извинение, ставя на стол бутылку хереса и обещая немедленно вслед за этим подать и еду, — хотел бы я, чтобы дьявол унес и мою жену и все мое семейство заместо этого Уэйленда Смита, который, смею сказать после всего слышанного, гораздо меньше их заслуживал чести, оказанной ему сатаной.

— Согласен с тобой, приятель, — подхватил Уэйленд Смит, — и, раз ты так рассуждаешь, я готов выпить за твое здоровье,

— Я, конечно, не стою за тех, кто знается с дьяволом, — сказал хозяин, хватив за здоровье Уэйленда воспламеняющий бодрость глоток хереса, — но я… Вы пили когда‑нибудь лучший херес, господа? Так вот что я скажу: лучше иметь дело с целым десятком обманщиков и негодяев, таких, как вот этот Уэйленд Смит, чем с одним дьяволом во плоти, который завладел всем — и домом, и очагом, и постелью, и столом.

Здесь дальнейшие подробности злоключений бедняги были прерваны пронзительным визгом его подруги, завопившей из кухни, и он мгновенно заковылял туда, попросив у гостей прощения. Как только он исчез, Уэйленд Смит в самых разящих эпитетах, какие только возможны в языке, выразил свое предельное презрение к простофиле, прозябающему под жениным башмаком. Он дал также понять, что, не будь лошадей, нуждавшихся в отдыхе и корме, он посоветовал бы достойнейшему мистеру Тресилиану лучше сразу тронуться в дальнейший путь, нежели платить по счету, предъявленному таким трусливым, замордованным, обабившимся мямлей, как Гаффер Крейн. Появление огромного блюда с превосходным студнем из телячьих ножек и свиной грудинкой несколько смягчило негодование кузнеца, а вскоре оно и совсем исчезло при виде отличного каплуна, зажаренного так деликатно, что капельки сала поблескивали на нем, по выражению Уэйленда, как майская роса на лилии. И тотчас же Гаффер Крейн и его почтенная супруга превратились в его глазах в весьма старательных, услужливых и любезных хозяев.

По обычаям тех времен хозяин и слуга сидели за одним столом, и последний с сожалением заметил, что Тресилиан почти не притронулся к еде. Уэйленд припомнил боль, которую причинил ему, упомянув о девице, в обществе коей впервые его увидел. Но, боясь касаться этой скользкой темы, он решил приписать воздержность Тресилиана в еде другой причине.

— Эта еда, поди, слишком груба для вашей милости, — начал Уэйленд, в то время как ножки и крылышки каплуна мгновенно исчезали благодаря его неутомимым усилиям. — Но если бы вы так же долго, как я, пробыли в темнице, которую Флибертиджиббет вознес в небесные стихии и где я еле осмеливался варить себе пищу, чтобы снаружи не увидали дыма, вы бы сочли отменного каплуна более желанным лакомством.

— Если тебе он нравится, друг мой, — ответил Тресилиан, — и прекрасно. Однако, если можно, поторопись с едой, ведь в этих местах ты не можешь чувствовать себя в полной безопасности. Да и мои обстоятельства заставляют нас неуклонно двигаться вперед.

Дав лошадям лишь необходимый отдых, они быстро промчались до Брэдфорда, где и остановились на ночлег.

На заре они снова тронулись в путь. Чтобы не утомлять читателя излишними подробностями, скажем только, что путешественники без особых приключений проехали графства Уилтшир и Сомерсет и около полудня на третий день после отъезда Тресилиана из Камнора прибыли в резиденцию сэра Хью Робсарта, именуемую Лидкот‑холл и расположенную на границе графства Девоншир.

Глава XII

Увы! Из замка вашего цветок

В другие башни ураган увлек.

Джоанна Бейли, «Семейная история»

Древний замок Лидкот‑холл был расположен близ деревушки Лидкот и примыкал к дремучему и обширному Эксмурскому лесу, изобиловавшему дичью, где в силу старинных прав, принадлежавших семейству Робсартов, сэр Хью мог свободно предаваться своей любимой забаве — охоте. Старый замок представлял собою низкое, весьма почтенного вида здание. Оно занимало огромное пространство, окруженное глубоким рвом. Подступы к нему и подъемный мост защищались кирпичной восьмиугольной башней, так увитой плющом и другими вьющимися растениями, что трудно было даже понять, из чего она построена. Углы этой башни были увенчаны башенками, причудливо отличавшимися друг от друга по форме и величине. Они поэтому резко отличались от однообразных каменных перечниц, которые используются для этой же цели в современной готической архитектуре. На одной из этих башенок, четырехугольной, были установлены часы. Но сейчас они стояли, и это обстоятельство весьма удивило Тресилиана, ибо добродушный старик рыцарь, среди других своих невинных причуд, всегда очень волновался и беспокоился о том, чтобы узнать точное время. Это весьма свойственно тем, кто, располагая огромным количеством этого блага, чувствует, что оно ложится на них тяжелым грузом. Именно так иной раз видишь лавочников, которые забавляются пересчитыванием своих товаров, когда на них нет никакого спроса. Чтобы попасть во двор старого замка, нужно было пройти под аркой, увенчанной вышеупомянутой башней. Но подъемный мост был опущен, и одна створка окованных железом дверей была как будто ненароком открыта. Тресилиан промчался через мост, въехал во двор и начал громко звать слуг по именам. Сначала ему отвечало только эхо да вой собак из конур, расположенных около здания, внутри рва. Наконец появился старый Уил Бэджер, любимый слуга рыцаря, исполнявший должности его телохранителя и главного ловчего. Узнав Тресилиана, крепкий, закаленный в походах охотник страшно обрадовался.

— Да сохранит вас господь, мистер Эдмунд! — воскликнул он. — Вы ли это живьем во плоти передо мной? Теперь вы сможете помочь сэру Хью, а то у нас — то есть у меня, у священника и у мистера Мамблейзена — ум за разум заходит, чего бы еще такое для него придумать.

— Значит, сэру Хью стало хуже со времени моего отъезда, Уил? — осведомился Тресилиан.

— Здоровье — нет, ему даже получше, — ответил слуга. — Но он вроде как не в себе. Ест и пьет он как обычно, а вот спать не спит, или, вернее, не бодрствует, а всегда вроде как бы в сумерках — ни во сне, ни наяву. Госпожа Суайнфорд думает, что это паралич. А я — нет, нет, сударыня, сказал я, это сердце и только сердце.

— Но разве его ничем нельзя развлечь? — спросил Тресилиан.

— Совсем забыл он о своих забавах, — вздохнул Уил Бэджер. — Ни разу не играл ни в триктрак, ни в гусек, ни разу даже не заглянул с мистером Мамблейзеном в эту большую книгу о земледелии. Я тут как‑то даже остановил часы — думал, что, может, он не услышит боя, так хоть опомнится. Вы же знаете, мистер Эдмунд, как он точнехонько следил за временем. Но он даже и словечка не сказал, так я теперь хочу опять завести всю эту музыку. Я еще набрался храбрости, да и наступил на хвост Бангею — вы ведь знаете, как мне досталось бы за это в былые времена. А теперь он обратил на визг бедной дворняги не больше внимания, чем на уханье совы в каминной трубе. Стало быть, я уж тут ничего поделать не могу.

— Ты доскажешь мне все остальное в доме, Уил. А пока отведи этого человека в людскую, и пусть с ним там обращаются повежливее. Он — знаток всяких искусств.

— Искусство белой или черной магии он знает, или что там, — проворчал Уил Бэджер, — но я бы хотел, чтобы он был знатоком такого искусства, которое бы нам помогло. Эй, буфетчик Том, позаботься о знатоке искусств! Да приглядывай за ним, паренек, чтобы он не стащил у тебя ложек, — добавил он шепотом буфетчику, появившемуся в окне первого этажа. — Я знавал ребят с такой же честной рожей, а они были знатоками в подобных делах.

Затем он проводил Тресилиана в гостиную первого этажа и пошел по его просьбе узнать, в каком состоянии находится хозяин дома. Ведь внезапное возвращение любимого друга и предполагаемого зятя могло серьезно взволновать старика. Он сейчас же вернулся и сказал, что сэр Хью дремлет в кресле, но что мистер Мамблейзен уведомит мистера Тресилиана, как только сэр Хью проснется.

— Счастье еще, если он вас узнает, — сказал охотник. — Он ведь забыл даже все собачьи имена в своре. Так с недельку назад мне почудилось, что ему вроде бы получше. «Оседлай мне старого Гнедого, — вдруг говорит он, осушив, как обычно, на ночь свой большой серебряный кубок, — да собери завтра собак у Хейзлхерстского холма». Мы все так обрадовались и утром выехали с ним, и он доехал до засады, как всегда, только ни слова не сказал, окромя как, что ветер с юга и что собаки пойдут по следу. Но, прежде чем спустили псов, он стал озираться кругом, словно вдруг проснулся, да как повернет лошадь и припустит обратно в замок, — а нам хоть что хошь делай, охоться сколько угодно или что там.

— Печальную ты историю рассказываешь, Уил. — сказал Тресилиан. — Но да поможет нам бог, ибо помощи от людей мы уже не дождемся.

— Значит, вы не привезли нам никаких новостей о молоденькой госпоже Эми? Да нечего и спрашивать — по лицу сразу все видно. Всегда я надеялся, что уж если кто может и захочет ее вызволить оттуда, так это вы. А теперь все кончено, все пропало. Но если уж когда этот Варни попадется мне на расстоянии выстрела, я всажу в него зазубренную стрелу. Клянусь в том солью и хлебом!

При этих словах открылась дверь и вошел мистер Мамблейзен — сморщенный, тощий пожилой джентльмен со щечками, похожими на зимнее яблочко, и с седыми волосами, упрятанными в маленькую шапочку в виде конуса или, скорее, в виде корзиночки с земляникой, какие выставляют на своих витринах лондонские торговцы фруктами. Он был слишком привержен к афоризмам, чтобы тратить слова на простое приветствие. Посему, кивнув Тресилиану и обменявшись с ним рукопожатием, он знаком предложил ему проследовать в залу, где обычно пребывал сэр Хью. Уил Бэджер без всякого приглашения поплелся за ними, с тревогой ожидая, не очнется ли его хозяин от своей апатии после приезда Тресилиана.

В длинной зале с низким потолком, изобильно увешанной всякими принадлежностями для охоты и лесными трофеями, у массивного камина, над которым висели меч и доспехи, несколько потускневшие от небрежного обращения, сидел сэр Хью Робсарт кз Лидкота. Это был тучный человек внушительных размеров, который удержался в умеренных границах лишь благодаря тому, что постоянно был в стремительном движении. Тресилиану показалось, что летаргия, во власти которой был его старый друг, еще увеличила за время его недолгого отсутствия тучность старика. Во всяком случае, она явно помутила живость его взгляда, который сперва медленно последовал за мистером Мамблейзеном к большому дубовому столу, где лежал раскрытый увесистый том, а затем, как бы в нерешительности, остановился на незнакомце, вошедшем с ним. Приходский священник, седой старичок, бывший исповедником уже во времена королевы Марии, с книгой в руках сидел в другом углу комнаты. Он также с печальным видом кивнул Тресилиану и отложил книгу в сторону, чтобы посмотреть, какое действие его прибытие произведет на убитого горем старца.

Пока Тресилиан, глаза которого мгновенно наполнились слезами, все ближе подходил к отцу своей нареченной, к сэру Хью как будто возвратилось сознание. Он тяжело вздохнул, как бы пробуждаясь от оцепенения. Легкая судорога пробежала по его лицу, он безмолвно открыл объятия, и когда Тресилиан бросился к нему, он прижал его к своей груди.

— Есть еще что‑то, ради чего стоит жить, — были первые его слова, и тут он дал волю своим чувствам в бурных рыданиях. Одна за другой катились слезы по его загорелым щекам и длинной седой бороде.

— Не думал я, что придется мне благодарить господа за слезы моего хозяина, — сказал Уил Бэджер. — И вот теперь так и получилось, хоть я и сам чуть ли не готов плакать вместе с ним.

— Я не буду задавать тебе никаких вопросов, — вымолвил старик, — никаких вопросов, нет, нет, Эдмунд. Ты не нашел ее, или нашел такою, что лучше бы ей не жить.

Будучи не в силах что‑нибудь ответить, Тресилиан закрыл лицо руками.

— Довольно… Довольно! Но не плачь о ней, Эдмунд. Это у меня есть причины плакать, ибо она была моей дочерью. А у тебя все причины радоваться, что сна не стала твоей женой. Боже милостивый! Ты лучше знаешь, что есть благо для нас. Я каждый день, ложась спать, молился о том, чтобы брак Эми и Эдмунда свершился. Но если бы так случилось, к моей горечи прибавилась бы еще и желчь.

— Утешьтесь, мой друг, — вмешался священник, обращаясь к сэру Хью, — не может быть, что дитя всех наших надежд и нашей любви была бы падшим созданием, как вы хотите ее представить,

— Ах нет, — нетерпеливо ответил сэр Хью, — я был неправ, открыто называя ее низкой тварью, которой она стала. Для этого при дворе есть новое название, я знаю. Для дочери старого девонширского мужлана большая честь стать любовницей веселого придворного, да при этом любовницей Варни, того самого Варни, деду которого помог мой отец, когда тот разорился после битвы… битвы… где был убит Ричард… Выскочило из головы! И я знаю, что никто из вас мне не поможет…

— Битва при Босворте, — подсказал мистер Мамблейзен, — между Ричардом Горбуном и Генри Тюдором, дедом ныне здравствующей королевы, Primo Henrici Septimi, note 56 в тысяча четыреста восемьдесят пятом году post Christum natum note 57.

— Да, именно так, — подтвердил старик, — это знает каждый ребенок. Но моя бедная голова забывает все, что должна помнить, и помнит только то, что была бы рада забыть. Мой мозг помутился, Тресилиан, почти сразу, как ты уехал, да и теперь он еще как‑то нетверд.

— Вашей милости, — предложил добродушный священник, — лучше бы удалиться в свои покои и попытаться хоть ненадолго заснуть. Доктор оставил вам успокаивающее лекарство, а наш великий врачеватель повелел нам пользоваться земными средствами, дабы мы могли укрепиться и с твердостью переносить испытания, которые он нам ниспошлет.

— Верно, верно, старый дружище, — сказал сэр Хью, — и мы перенесем наши испытания мужественно. Что мы утратили — только женщину. Взгляни, Тресилиан, — тут он вынул спрятанную на груди длинную прядь шелковистых волос, — взгляни на этот локон! Говорю тебе, Эдмунд, что в ту самую ночь, когда она исчезла, она, как обычно, пришла пожелать мне доброй ночи, и обняла меня, и была как‑то особенно нежна со мною. А я, старый осел, все держал ее за этот локон, пока она не взяла ножницы и не отрезала его, и он остался у меня в руке. И это все, что мне осталось от нее навеки!

Тресилиан не в силах был ответить, хорошо понимая, какие противоречивые чувства бушевали в груди несчастной беглянки в тот злополучный миг. Священник собирался было заговорить, но сэр Хью прервал его.

— Я знаю, что вы хотите сказать, господин священник. Но в конце концов ведь это лишь прядь женских волос, а из‑за женщины в безгрешный мир пришли позор, грех и смерть. Наш ученый мистер Мамблейзен тоже может сказать вам разные мудрые слова о ничтожестве женщин.

— C’est l’homme, — сказал мистер Мамблейзен, — qui se bast, et qui conseille. note 58

— Верно, — подхватил сэр Хью, — и поэтому будем держать себя как люди, обладающие мужеством и мудростью. Тресилиан, добро пожаловать, как будто ты привез лучшие вести. Но мы уже долго говорим, что‑то в горле пересохло. Эми, налей кубок вина Эдмунду, а другой для меня.

Затем, внезапно вспомнив, что он обращается к той, кто не может его слышать, он покачал головой и сказал священнику:

— Это горе для моего поврежденного разума то же, что церковь в Лидкоте для нашего парка. Мы можем ненадолго заблудиться среди чащи кустарников, но с конца каждой аллеи мы всегда видим старую серую колокольню и могилы моих предков. Хотел бы и я завтра же отправиться в этот путь!

Трееилиан и священник стали вдвоем настаивать, чтобы измученный донельзя старик удалился на покой, и наконец им это удалось. Тресилиан оставался у его изголовья, пока не увидел, что сон наконец смежил старику глаза, и тогда он вернулся, чтобы посоветоваться со священником, какие шаги следует предпринять в таких печальных обстоятельствах.

Они не могли не допустить на это совещание мистера Майкла Мамблейзена. И они пригласили его тем более охотно, что, помимо надежд, возлагаемых ими на его проницательный ум, они знали его как великого друга молчаливости, и не приходилось и сомневаться в том, что он сохранит тайну. Это был старый холостяк из хорошей семьи, но со скромными средствами, и он находился в отдаленном родстве с семейством Робсартов. В силу этого он и удостаивал замок Лидкот своим пребыванием уже в течение последних двадцати лет. Его общество было приятно сэру Хью главным образом потому, что Мамблейзен обладал большими знаниями, и хотя они относились лишь к геральдике и генеалогии, вместе с кое‑какими отрывочными сведениями по истории, это было именно то, что могло пленить старого рыцаря. Удобно было также, что у него был друг, к которому всегда можно было обратиться, когда его собственная память, и притом довольно часто, изменяла ему, подводя его в смысле всяческих имен и дат. Во всех подобных случаях мистер Майкл Мамблейзен всегда с должной краткостью и скромностью приходил на помощь. И действительно, в делах, касавшихся современной жизни, он нередко помогал советом, которому стоило последовать, хотя этот совет и бывал иной раз выражен в форме туманного изречения, заимствованного из области геральдики. Как говаривал Уил Бэджер, он уже вспугивал дичь, покуда другие еще путались в кустах.

— Тяжелое время пережили мы тут с добрым рыцарем, — начал священник. — Я не испытывал таких страданий с той поры, как был оторван от своего возлюбленного стада и вынужден был предать его на растерзание римским волкам.

— Это было в Tertio Mariae, note 59 — вставил мистер Мамблейзен.

— Во имя неба, — продолжал священник, — скажите, провели ли вы свое время более плодотворно, чем мы? Удалось ли вам хоть что‑то узнать о несчастной девице, столько лет бывшей величайшей Радостью этого ныне погруженного в уныние дома, а теперь ставшей нашим глубочайшим несчастьем? Не обнаружили ли вы по крайней мере ее местопребывание?

— Да, — сказал Тресилиан. — Известна вам деревня Камнор, близ Оксфорда?

— Конечно, — ответил священник. — Это было убежище монахов из Эбингдона.

— Коих герб, — добавил мистер Майкл, — я видел над камином в передней. Это митра с крестом между четырьмя стрижами.

— Там она и живет, — продолжал Тресилиан, — эта несчастная девушка, у негодяя Варни. Если бы не одно нелепое обстоятельство, мой меч обрушил бы месть за все наши обиды и за ее горе на его ничтожную голову.

— Благодарение господу, удержавшему твою руку от греха кровопролития, опрометчивый юноша! — возразил священник. — Сказано господом: «Мне отмщение и аз воздам!» Лучше подумать, как вызволить ее из тенет позора, раскинутых этим негодяем.

— В геральдике они именуются laquei amori, или lacs d’amour, note 60 — заметил Мамблейзен.

— Вот тут‑то мне и нужна ваша помощь, друзья, — сказал Тресилиан. — Я исполнен решимости обвинить этого негодяя, у самого подножия трона, в обмане, обольщении и нарушении законов гостеприимства. Королева выслушает меня, хотя бы сам граф Лестер, покровитель мерзавца, стоял по правую руку от нее.

— Ее величество, — произнес священник, — дает блистательный пример целомудрия своим подданным и, несомненно, воздаст должное этому похитителю, так недостойно отплатившему за гостеприимство. Но не лучше ли вам сперва обратиться к графу Лестеру и потребовать у него справедливого суда над своим слугой? Если он согласится, вы избежите риска обрести себе в нем могущественного противника, а это, конечно, произойдет, если вы начнете с того, что обвините перед королевой его конюшего и главного любимца.

— Нет, не по душе мне ваш совет, — возразил Тресилиан. — Я не могу ходатайствовать за дело моего благородного покровителя, за дело несчастной Эми перед кем бы то ни было, за исключением моей законной монархини. Лестер, говорите вы, благороден. Пусть так, но он лишь подданный, как и мы с вами, и я не пойду к нему с жалобой, если у меня есть лучшая возможность. Я все‑таки, конечно, обдумаю то, что вы сказали. Но я нуждаюсь в вашей помощи, чтобы убедить добрейшего сэра Хью сделать меня своим уполномоченным и доверенным лицом в этом деле, ибо ведь от его имени я должен говорить, а не от своего собственного. Раз уж она так сильно изменилась, что могла по уши влюбиться в этого ничтожного, развратного придворного, он должен по крайней мере поступить с ней по справедливости, какая еще осталась в его власти.

— Лучше бы она умерла coelebs note 61 и sine prole, note 62 — сказал Мамблейзен, на этот раз с необычной для него живостью, — чем разделить per pale note 63 благородный герб Робсартов с гербом такого злодея!

— Если ваша цель, в чем я не сомневаюсь, — сказал священник, — спасти, насколько это еще возможно, репутацию несчастной молодой женщины, вы должны, повторяю, обратиться сначала к графу Лестеру. Он такой же абсолютный властитель в своем доме, как королева в своем королевстве, и если он объявит Варни, что такова его воля, ее честь не подвергнется столь публичному обсуждению.

— Вы правы, вы совершенно правы! — воскликнул Тресилиан. — Спасибо, что вы указали мне на то, что я второпях упустил. Никогда не думал, что мне придется искать милости у Лестера. Но я готов даже стать на колени перед надменным Дадли, если бы это могло стереть хоть одну темную черточку позора с этой горемычной девушки. Значит, вы поможете мне получить от сэра Хью Робсарта необходимые полномочия?

Священник заверил его, что окажет ему помощь, а знаток геральдики тоже кивнул в знак согласия.

— Вы должны быть готовы засвидетельствовать в случае необходимости сердечное гостеприимство, оказанное нашим добрым покровителем этому обманщику и предателю, а также усилия, затраченные им для обольщения его несчастной дочери.

— Сперва, — сказал священник, — мне как‑то казалось, что ей не очень нравится его общество. Но в последнее время я часто видел их вместе.

— Seiant note 64 в гостиной, — добавил Майкл Мамблейзен, — и passant note 65 в саду.

— Я как‑то случайно натолкнулся на них, — сказал священнослужитель, — в южном лесу, в один прекрасный весенний вечер. Варни был закутан в темно‑коричневый плащ, так что лица его я не видел. Услышав шорох листьев, они быстро разошлись в разные стороны, но я видел, как она обернулась и долго глядела ему вслед.

— С затылком в позиции reguardant, note 66 — подхватил знаток геральдики. — А в самый день ее бегства, в канун святого Остина, я видел конюха Варни, облаченного в его ливрею. Он держал коня своего хозяина и верховую лошадку мисс Эми, уже взнузданных и оседланных proper note 67 — это все было за стеной кладбища.

— А теперь я нахожу ее запертой в клетке, в его тайном, уединенном жилище, — сказал Тресилиан. — Негодяй пойман на месте преступления! И я был бы рад, если бы он вздумал отрицать свою вину, тогда я мог бы воткнуть доказательства прямо в его лживую глотку! Но я должен готовиться в путь. Прошу вас, господа, уговорить моего покровителя дать мне полномочия, необходимые, чтобы действовать от его имени.

— Он слишком пылок, — сказал священник. — И я молю бога, чтобы он даровал ему терпение, потребное для надлежащей расправы с Варни.

— Терпение и Варни, — сказал Мамблейзен, — это геральдика еще худшая, чем металл на металле. Он более обманчив, чем сирена, более хищен, чем грифон, более ядовит, чем крылатый дракон, и более жесток, чем поднявшийся на дыбы лев.

— Однако я сильно сомневаюсь, — заметил священник, — можем ли мы законно просить сэра Хью Робсарта, в его теперешнем состоянии, дать документ, передающий кому бы то ни было его родительские права по отношению к мисс Эми.

— Вашему преподобию нечего сомневаться, — перебил его Уил Бэджер, вошедший в комнату. — Готов жизнь свою прозакладывать, что он, когда проснется, будет совсем другим человеком, чем был эти тридцать дней.

— Ах, Уил, — вздохнул священник, — неужели ты так уверовал в лекарство доктора Диддлема?

— Ни чуточки, — ответил Уил. — Хозяин даже ни капельки его и не попробовал, его все выпила служанка. А вот тут есть один джентльмен — он приехал с мистером Тресилианом, — так тот дал сэру Хью такое зелье, что стоит двадцати других. Я так ловко с ним малость потолковал и разведал, что лучшего кузнеца и знатока лошадиных да псовых хворей и не видывал. А такой никогда не навредит христианину.

— Кузнец? Ах ты нахальный конюх! По какому праву, я спрашиваю? — воскликнул священник, полный изумления и негодования, и сразу встал. — Да кто поручится за этого нового врача?

— Что до права, то как угодно вашему преподобию, это я дал ему право. А что до поручительства, то я так думаю, что неужто, прослужив двадцать пять лет в этом доме, я не могу поручиться за лекарство для скотины или человека. Это я‑то, который может и влить нужную дозу, и дать пилюли, и пустить кровь, и налепить пластырь, если надо, хоть бы и себе самому.

Советники семейства Робсартов сочли нужным незамедлительно поставить об этом в известность Тресилиана, который столь же мгновенно вызвал к себе Уэйленда Смита и спросил у него (впрочем, наедине), по какому праву дерзнул он прописать какое‑то лекарство сэру Хью Робсарту.

— Видите ли, — начал кузнец, — ваша милость изволит припомнить, как я рассказывал вам, что пронкк в тайны моего хозяина — я имею в виду ученого доктора Добуби — поглубже, чем ему хотелось бы. А на деле половина его злобы и вражды ко мне проистекала не только потому, что я слишком глубоко проник в его тайны, а еще и потому, что некоторые понимающие особы, и в частности одна премиленькая молоденькая вдовушка из Эбингдона, предпочли мои предписания его собственным.

— Ты это фиглярство брось, мой милый! — строгим тоном сказал Тресилиан. — Если ты тут вздумал шутки шутить с нами или, что еще хуже, учинил какой‑нибудь вред здоровью сэра Хью Робсарта, ты найдешь себе могилу в недрах оловянного рудника!

— Я слишком мало осведомлен о великой arcanum, note 68 чтобы превращать руду в золото, — спокойно ответил Уэйленд. — Но да рассеются ваши опасения, мистер Тресилиан! Я вполне ясно понял, что за болезнь у доброго старика из того, что поведал мне мистер Уильям Бэджер. Надеюсь, у меня достаточно знаний, чтобы прописать больному самую пустяковую дозу мандрагоры, а это, вместе со сном, который должен затем последовать, и есть все то, в чем нуждается сэр Хью Робсарт, чтобы успокоить свой расстроенный мозг.

— Хочу верить, что ты поступаешь со мной честно, Уэйленд! — сказал Тресилиан.

— Самым честным и благородным образом, как покажут дальнейшие события, — подтвердил кузнец. — А какая мне выгода нанести вред бедному старику, которому помогаете вы? Вы, кому я обязан тем, что Гаффер Пинниуинкс не терзает сейчас мою плоть и мускулы своими проклятыми клещами и не втыкает мне в каждую родинку на теле свое острое шило (да отсохнут руки у того, кто его выковал!), чтобы доказать, что я маг и колдун. Я надеюсь стать одним из скромных слуг в свите вашей милости и хочу только, чтобы вы судили о моей преданности по тому исходу, который принесет нам сон нашего добрейшего рыцаря.

Уэйленд Смит предсказал все совершенно правильно. Успокаивающее лекарство, приготовленное его искусством и влитое больному в рот уверенной рукой Уила Бэджера, повлекло за собой самые благоприятные последствия. Больной спал долгим, здоровым сном. И когда бедный старик проснулся, в нем еще не совсем прояснились мысли, да и телом он был еще слаб, но сознание уже было гораздо более светлым, чем раньше. Он не сразу согласился на предложение своих друзей, чтобы Тресилиан поехал ко двору и попытался вернуть ему дочь и, если еще не поздно, избавить ее от позора.

— Оставьте ее в покое, — сказал он, — она как ястреб, летящий по ветру. Я даже и не свистнул бы, чтобы вернуть ее.

Но, хотя он некоторое время и упорствовал, все повторяя этот довод, наконец его убедили, что его долг — следовать влечению естественного чувства, и он согласился, что все усилия, какие только возможны, должны быть предприняты Тресилианом в пользу его дочери. Посему он подписал доверенность, составленную священником по собственному разумению. Ибо в те времена простоты нравов священники часто бывали советниками своей паствы в области юриспруденции так же, как и в области евангелия.

Все было готово ко второму отъезду Тресилиана через сутки после его возвращения в Лидкот‑холл. Но одно существенное обстоятельство было все‑таки забыто, и о нем ему первым напомнил мистер Мамблейзен.

— Вы направляетесь ко двору, мистер Тресилиан, — сказал он. — Так благоволите же помнить, что цвета вашего герба должны быть argent note 69 и or note 70 — никакие другие оттенки приниматься в расчет не будут.

Это замечание было столь же верным, сколь и ошеломительным. Являясь с прошением ко двору, без наличных денег обойтись даже в золотые дни Елизаветы было так же невозможно, как и в любой последующий период времени. А этого блага было не много у обитателей замка Лидкот. Сам Тресилиан был совсем беден, а доходы милейшего сэра Хью Робсарта уже были поглощены и даже истрачены заранее ввиду его гостеприимного образа жизни. В конце концов оказалось необходимым, чтобы знаток геральдики, возбудивший этот вопрос, сам бы его и разрешил. Мистер Майкл Мамблейзен так и сделал, извлекши откуда‑то мешок с деньгами, содержащий около трехсот фунтов золотом и серебром, причем монеты были самой разной чеканки. Это были двадцатилетние сбережения, которые он теперь, не говоря ни слова, отдал своему покровителю, чей кров и защита дали ему возможность осуществить эти скромные накопления. Тресилиан принял их, не колеблясь ни минуты. Они обменялись лишь взаимным рукопожатием, которое выразило радость обоих: одного — пожертвовавшего всем, чем он мог, для такой высокой цели, и другого — увидевшего, как внезапно и совершенно неожиданно отпало такое важное препятствие на пути к успеху предстоящей ему поездки.

Когда на следующее утро Тресилиан готовился к отъезду, Уэйленд Смит пожелал переговорить с ним. Выразив надежду, что Тресилиан остался доволен действием его лекарства на здоровье сэра Хью Робсарта, он добавил, что хотел бы отправиться вместе с ним ко двору. Именно об этом Тресилиан и сам уже подумывал. Острота ума, сообразительность и находчивость, проявленные Уэйлендом во время путешествия, заставляли думать, что его помощь могла бы быть весьма полезной. Но все‑таки Уэйленду угрожала опасность попасть в лапы правосудия. Тресилиан напомнил ему об этом, не преминув упомянуть, кстати, о клещах Пинниуинкса и о предписании судьи Блиндаса. Эти имена Уэйленд встретил презрительной усмешкой.

— Вот что, сэр! — сказал он. — Я переменил облачение кузнеца на одежду слуги. Но не в этом даже дело, а вот взгляните‑ка на мои усы. Сейчас они свисают вниз. А стоит мне закрутить их торчком да выкрасить одному мне известным составом — и тут сам дьявол обознается!

Он подкрепил эти слова соответственными манипуляциями и меньше чем через минуту, закрутив усы и взлохматив волосы, предстал уже совсем в ином облике. Но Тресилиан все еще пребывал в нерешимости, принять ли его к себе на службу, и тогда кузнец стал настаивать еще упорнее.

— Вам обязан я и жизнью и тем, что остался цел и невредим, — убеждал он. — И я очень хотел бы рассчитаться с вами хоть частью своего долга, особенно когда узнал от Уила Бэджера, за какое опасное дело ваша милость берется. Я не могу, правда, претендовать на то, чтобы, считаться, что называется, храбрецом, одним из тех лихих забияк, которые впутываются в раздоры своих господ с мечом и щитом. Нет, я скорее принадлежу к тем, кто предпочитает конец пиршества началу потасовки. Но я знаю, что в этих обстоятельствах я могу служить пашей милости получше, чем любой из таких головорезов, и мой ум стоит целой сотни их рук.

Но Тресилиан все‑таки колебался. Не так уж много знал он об этом странном человеке и теперь размышлял, в какой степени может ему довериться, чтобы сделать из него для себя полезного помощника в данных неотложных обстоятельствах. Но, прежде чем он пришел к какому‑то решению, во дворе послышался конский топот и мистер Мамблейзен и Уил Бэджер вбежали в комнату, перебивая друг друга.

— Приехал слуга на самой красивой лошадке, которую я когда‑либо видел, — вырвался вперед Уил Бэджер.

— У него на рукаве серебряный герб — огненный дракон с обломком кирпича в пасти, под графской короной, — подхватил мистер Мамблейзен. — Он привез письмо, запечатанное такой же печатью.

Тресилиан взял письмо, адресованное: «Его светлости мистеру Эдмунду Тресилиану, нашему любезному родичу». А дальше следовало: «Скачи, скачи, скачи что есть сил, что есть сил, что есть сил».

Он распечатал письмо и нашел там такой текст:

«Мистер Тресилиан, наш добрый друг и родственник!

Мы сейчас чувствуем себя столь худо, да и другие обстоятельства наши столь затруднительны, что мы желаем собрать вокруг себя тех друзей, на любовь и доброту коих мы можем больше всего полагаться. Среди них мы считаем нашего славного мистера Тресилиана одним из первых и ближайших друзей и по его доброй воле и по его способностям. А посему мы просим вас со всей возможной скоростью прибыть в наше скромное жилище, в замок Сэйс, что близ Дептфорда, где мы будем подробнее советоваться с вами о делах, кои не полагаем возможным доверить бумаге. Посылаем вам свой сердечный привет и остаемся любящим родственником к вашим услугам

Рэтклиф, граф Сассекс».

— Сейчас же приведи сюда гонца, Уил Бэджер, — сказал Тресилиан. И, когда гонец вошел, он воскликнул: — А, это ты, Стивенс? Как поживает милорд?

— Худо, мистер Тресилиан, — ответил тот, — и потому нужно, чтобы кругом него были хорошие друзья,

— Но что за болезнь у милорда? — с беспокойством спросил Тресилиан. — Я и не предполагал, что он болен.

— Не знаю, сэр, — ответил посланец, — только что он шибко болен. Пиявки уже не помогают, и многие из домашних подозревают злой умысел. Колдовство или даже что‑нибудь похуже.

— А какие симптомы? — спросил Уэйленд Смит, сразу выступив вперед.

— Чего такое? — переспросил гонец, не понимая вопроса.

— Что у него болит? — объяснил Уэйленд. — Какие, признаки болезни? Гонец взглянул на Тресилиана, как бы желая узнать, следует ли отвечать на вопросы незнакомца, и, получив утвердительный ответ, быстро перечислил: постепенный упадок сил, обильный пот ночью, потеря аппетита, обмороки и тому подобное.

— Вместе с острой резью в желудке, — добавил Уэйленд, — и легкой лихорадкой.

— Верно, — сказал удивленный гонец,

— Я знаю, как возникает эта болезнь, — сказал кузнец. — И знаю ее причину. Ваш хозяин поел манны святого Николая. Но я знаю и лекарство, мой бывший господин не сможет утверждать, что я зря столько времени проболтался в его лаборатории.

— Да ты что, в своем уме? — нахмурился Тресилиан. — Речь идет об одном из знатнейших вельмож Англии. Опомнись, это не предмет для шуток.

— Упаси боже! — сказал Уэйленд. — Я просто говорю, что знаю его болезнь и могу его вылечить. Вспомните, что я сделал для сэра Хью Робсарта.

— Мы немедленно двинемся в путь, — объявил Тресилиан. — Сам бог призывает нас.

И вот, быстро изложив новый повод своего мгновенного отъезда, хотя и не упоминая ни о подозрениях Стивенса, ни о заверениях Уэйленда, Тресилиан сердечно распрощался с сэром Хью и его домочадцами в Лидкот‑холле, которые напутствовали его своими молитвами и благословениями, и вместе с Уэйлендом и слугой графа Сассекса быстро поскакал по направлению к Лондону.

Глава XIII

У вас, я знаю, есть теперь мышьяк,

И купорос, и киноварь, и соли…

Все знаю! Этот малый, капитан,

Потом алхимиком искусным станет

И, может быть (почти наверняка!),

Откроет миру философский камень.

«Алхимик»

Тресилиан и его спутники гнали своих лошадей вовсю. Однако перед отъездом он спросил кузнеца, не предпочтет ли тот миновать Беркшир, где некогда сыграл столь значительную роль. Но Уэйленд ответил, что не видит в этом особой необходимости. Он использовал короткое время, которое они пробыли в Лидкот‑холле, чтобы преобразиться самым удивительным способом. Дикие заросли его бороды сменились теперь крохотными усиками на верхней губе, закрученными на военный манер. Портной из деревушки Лидкот, получив приличную мзду, проявил чудеса искусства под руководством самого заказчика и совершенно изменил наружность Уэйленда, сбросив с него лет этак двадцать. Раньше, весь замурзанный сажей и копотью, заросший волосами, согбенный под тяжестью своих трудов и вдобавок обезображенный диковинным, фантастическим одеянием, он казался человеком лет пятидесяти. Но теперь, в красивой ливрее слуги Тресилиана, с мечом на боку и со щитом на плече, он выглядел веселым, бойким прислужником, которому можно было дать лет тридцать — тридцать пять — самый расцвет человеческой жизни. Его грубые, дикие ухватки тоже преобразились в быстроту, остроту и развязную непринужденность взглядов и поступков.

На вопрос Тресилиана, пожелавшего узнать причину столь необыкновенной и радикальной метаморфозы, Уэйленд в ответ пропел два стиха из только что появившейся комедии, которая, по мнению более благосклонных критиков, свидетельствовала, что автор ее не лишен таланта. Мы с удовольствием приведем здесь этот куплет, который звучал примерно так:

Бан, бан, Ка… Калибан,

Новый тебе хозяин дан!

Хотя Тресилиан и не мог в точности припомнить этих стихов, они все же напомнили ему, что Уэйленд в свое время был актером — обстоятельство, которое само по себе превосходно объясняло ту быстроту, с каковой он сумел осуществить столь полное преобразование своего внешнего вида. Сам кузнец был уверен, что его облик совершенно изменился, и даже сожалел, что им не придется побывать в месте, некогда служившем ему убежищем.

— В этой одежде, — сказал он, — и под покровительством вашей милости я отважился бы встретиться с самим судьей Блиндасом, даже во время судебной сессии. Хотел бы я также знать, что сталось с чертенком, который, погодите, еще покажет всем, где раки зимуют, ежели только сумеет сорваться с привязи да удрать от своей бабуси и своего учителя. Да и разрушенная пещера! — продолжал он. — Чего бы я не дал, чтобы взглянуть на опустошение, которое взрыв такой изрядной дозы пороха произвел среди реторт и склянок доктора Деметрия Добуби. Бьюсь об заклад, что слава обо мне будет жить в долине Белого коня еще долго после того, как тело мое превратится в прах. И не один еще олух привяжет к кольцу свою лошадь, положит на камень серебряный грош да как свистнет, словно матрос во время штиля, призывая Уэйленда Смита появиться и подковать ему лошадку. Но его конь успеет издохнуть, прежде чем кузнец откликнется на зов.

Именно в этом отношении Уэйленд действительно оказался настоящим пророком. Легенды возникают так легко, что смутное предание о его необыкновенном искусстве в кузнечном ремесле еще и поныне живо в долине Белого коня. Ни предание о победе Альфреда, ни предание о прославленном Пьюзи Хорне не сохранились в Беркшире так хорошо, как необычайная легенда об Уэйленде Смите.

Путешественники так спешили, что останавливались только для того, чтобы покормить лошадей и дать им отдых, И так как многие места, через которые они проезжали, были под покровительством графа Лестера или его приближенных, они сочли разумным скрывать свои имена и цель своего путешествия. В этом отношении помощь Уэйленда Смита (мы будем так называть его, хотя настоящее его имя было Ланселот Уэйленд) оказалась весьма полезной. Он испытывал особое удовольствие, ловко отражая все попытки что‑нибудь о них выведать, и забавлялся, наводя любопытных владельцев таверн и гостиниц на ложный след. Во время их краткой поездки он пустил в обращение три различных и совершенно нелепых слуха. Во‑первых, что Тресилиан был лордом‑губернатором Ирландии, который прибыл тайно, чтобы узнать распоряжения королевы касательно крупного бунтовщика Рори Ога Мак‑Карти Мак‑Магона. Во‑вторых, что Тресилиан был агентом Monsieur, note 71 приехавшим ходатайствовать о заключении брака с Елизаветой. И, наконец, в третьих, что он — герцог Медина, прибывший инкогнито, чтобы уладить ссору между Филиппом II и Елизаветой.

Тресилиан приходил в ярость и доказывал кузнецу, что могут возникнуть разные неприятности, и, в частности, на них из‑за этих небылиц начнут обращать особое внимание. Но Уэйленд успокоил его (да и кто бы мог устоять против такого довода?), заверив, что общее внимание привлечено к его, Тресилиана, внешнему виду, что вызывает необходимость придумать какую‑нибудь совершенно необычайную причину для столь поспешного и таинственного путешествия. Постепенно они приблизились к столице, и тут было такое стечение всякого рода незнакомых лиц, что их появление уже не привлекало внимания и не вызывало расспросов; и наконец они въехали в Лондон.

Тресилиан собирался ехать прямо в Дептфорд, где пребывал сейчас лорд Сассекс, желавший быть поближе ко двору. А двор тогда находился в Гринвиче, излюбленной резиденции Елизаветы, чтимой всеми как место ее рождения. Но все же краткое пребывание в Лондоне было необходимо, и его пришлось еще продлить из‑за настоятельных просьб Уэйленда Смита, который жаждал получить разрешение на прогулку по городу.

— Тогда бери свой меч и щит и следуй за мной, — сказал Тресилиан. — Я сам собираюсь прогуляться, и мы отправимся вместе.

Он сказал это потому, что совсем не был уверен в преданности своего нового слуги и опасался потерять его в столь важный момент, когда борьба соперничающих партий при дворе Елизаветы достигла такого ожесточения. Уэйленд охотно согласился с подобной мерой предосторожности, о причине которой он, видимо, догадывался. Он только попросил, чтобы его хозяин заглянул с ним в разные лавчонки химиков и аптекарей на Флит‑стрит, какие ему понадобятся, чтобы сделать там необходимые покупки. Тресилиан согласился и, повинуясь велению своего спутника, заходил с ним подряд в четыре‑пять лачок, и заметил, что Уэйленд покупал в каждой из них одно‑единственное снадобье, впрочем — в различных дозах. Лекарства, нужные ему вначале, достать было легко, но последующие найти было уже труднее. Тресилиан заметил притом, что не раз Уэйленд, к великому удивлению торговцев, возвращал предложенные ему мази и травы и требовал, чтобы ему обменяли их на нужные сорта, угрожая пойти искать их в другом месте. Но одно снадобье достать было почти невозможно. Одни аптекари прямо заявляли, что никогда и в глаза его не видели, другие отрицали самое его существование, разве что в воображении сумасшедших алхимиков. Большинство пыталось удовлетворить покупателя, предлагая ему некую замену, которая немедленно отвергалась Уэйлендом, и тогда они начинали уверять, что оно обладает всеми необходимыми качествами. Вообще же все они проявляли некоторое любопытство, стараясь выведать, зачем оно ему понадобилось. Один старый тощий аптекарь, которому кузнец задал обычный вопрос в таких выражениях, какие Тресилиан не мог ни понять, ни запомнить, откровенно ответил, что подобного лекарства в Лондоне нет, если случайно оно не найдется у еврея Иоглана.

— Так я и думал, — сказал Уэйленд. И, как только они вышли из лавки, он заявил Тресилиану:

— Прошу прощения, сэр, но никакой мастер не может работать без своих инструментов. Мне надо непременно пойти к этому Иоглану. И обещаю, что если это и задержит вас здесь дольше, чем вам позволяет время, вы, однако же, будете вознаграждены тем, что я совершу с помощью этого редкостного лекарства. Позвольте мне, — добавил он, — пойти впереди, так как надо свернуть с широкой улицы, и мы пойдем вдвое скорее, если указывать путь буду я.

Тресилиан согласился и, следуя за кузнецом налево по переулку, ведущему к реке, обнаружил, что его проводник движется с большой скоростью и, по‑видимому, превосходно знает город. Они шли через лабиринт улочек, дворов и тупиков, пока наконец Уэйленд но остановился посреди очень узкого переулка, в конце которого виднелась Темза, туманная и сумрачная. На заднем плане перекрещивались sallierwise, note 72 как сказал бы мистер Мамблейзен, мачты двух лихтеров, ожидавших прилива. В лавчонке, у которой он остановился, не было, как нынче, стеклянного окна, а жалкий парусиновый навес окружал нечто вроде нынешних сапожных ларьков, причем передняя часть помещения была открыта на манер современных будок, где продается рыба. Оттуда появился маленький смуглолицый человечек, полная противоположность еврею по внешнему виду, ибо у него были очень мягкие волосы и совсем не было бороды, и с величайшей учтивостью осведомился у Уэйленда, что ему угодно. Как только тот назвал лекарство, еврей вздрогнул и на лице его отразилось изумление.

— А что же ваша высокопревосходительность хочет сделать с этим зельем, которого уж тут, мейн гот, не поминали лет сорок, как я здесь аптекарем?

— Мне не поручено отвечать на такие вопросы, — возразил Уэйленд. — Я только хочу знать, есть ли у тебя то, что мне нужно, а если есть, то продашь его или нет.

— Ай, мейн гот, об чем речь, конечно есть, а об том, чтоб продать, — ведь я аптекарь и продаю всякие зелья.

Говоря это, он достал какой‑то порошок и продолжал:

— Но вы заплатите за это много денег. Что я имею, идет на вес золота, да, чистого золота, в шесть раз больше. Оно с горы Синай, где нам были даны наши священные скрижали, и растение цветет только раз в сто лет.

— Не знаю уж там, как часто его собирают на горе Синай, — ответил Уэйленд, разглядывая врученное ему вещество с видом величайшего презрения, — но ставлю свой меч и щит против твоего длиннополого лапсердака, что дерьмо, которое ты мне предлагаешь заместо того, что я прошу, можно собирать в любой день недели во рву Алеппского замка.

— Вы грубый господин, — сказал еврей. — А у меня лучшего и нету, а если есть, то я не продам без рецепта врача, или скажите, зачем оно вам нужно.

Кузнец кратко ответил ему на каком‑то языке, причем Тресилиан не мог понять ни слова, а еврей был повергнут в величайшее изумление. Он уставился на Уэйленда так, как глядят на некоего неизвестного и незаметного незнакомца, в котором вдруг узнали могучего героя или грозного властелина.

— Святой Илия! — воскликнул он, когда оправился от первого ошеломляющего изумления. Затем, перейдя от прежних подозрений и замкнутости к предельному подобострастию, он отвесил Уэйленду нижайший поклон и стал умолять войти в его жалкое жилище и, перешагнув через убогий порог, тем самым осчастливить его.

— Не выпьете ли чашечку с бедным евреем Захарией Иогланом? Не желаете ли токайского? Не попробуете ли Лакрима? Не хотите ли…

— Твои предложения звучат для меня оскорбительно, — прервал его Уэйленд. — Сделай мне то, чего я от тебя требую, и прекрати дальнейшие разговоры.

Получив такой отпор, сын Израиля взял связку ключей и с большими предосторожностями открыл ларец, который, видимо, охранялся строже, чем другие шкатулки с лекарствами, стоявшие рядом. Далее он выдвинул секретный ящичек со стеклянной крышкой, где хранилось немного черного порошка. Это снадобье и было предложено им Уэйленду со знаками величайшего почтения, хотя на лице еврея выражение скупости и беспокойства при виде того, как Уэйленд пересыпал себе порошок, все время вступало в решительную схватку с выражением почтительнейшего подобострастия, которое он стремился, изобразить.

— Весы у тебя есть? — спросил Уэйленд.

Еврей показал на весы, которыми обычно пользовался в лавке, но сделал это с таким смущенным видом, с такой нерешительностью и даже страхом, что все это не могло ускользнуть от зоркого взгляда кузнеца.

— Тут нужны другие весы, — строго сказал Уэйленд. — Разве тебе неизвестно, что священные предметы утрачивают свою силу, если их взвешивать на неверных весах?

Еврей опустил голову, извлек из окованной сталью шкатулки великолепные весы и, устанавливая их, произнес:

— С ними я произвожу собственные опыты. Они покачнутся, если положить на них даже один волосок из бороды первосвященника.

— Эти годятся, — кивнул кузнец. Он отвесил себе две драхмы черного порошка, тщательно завернул их и положил в свой кошелек вместе с другими снадобьями. Затем он осведомился у еврея о цене, но тот отвечал, качая головой и кланяясь:

— Что там цена! Нет, с таких, как вы, не берут ничего. Но вы еще раз зайдете к бедному еврею, правда? Вы посмотрите его лабораторию, где он, да поможет ему бог, иссох, как увядшая тыква святого пророка Ионы. Вы пожалеете его и покажете, как сделать хоть маленький шаг на великом пути?

— Тише! — ответил Уэйленд, таинственно прикладывая палец к губам. — Может, мы и встретимся. Ты уже превзошел то, что твои раввины называют шамайм — общее сотворение. А посему бди и молись, ибо до нашей встречи ты должен еще постигнуть Альхагест Эликсир Самех.

И, слегка кивнув в ответ на почтительные поклоны еврея, он с важным видом пошел по переулку. Тресилиан последовал за ним, и первое замечание его по поводу увиденной сцены заключалось в том, что Уэйленд обязан был заплатить еврею за снадобье, какое бы оно ни было.

— Мне ему платить? — воскликнул кузнец. — Пусть враг рода человеческого отплатит мне, если я это сделаю. Если бы только я не боялся, что ваша милость рассердится, я бы еще вытянул из него одну‑две унции золота в обмен на точно такое же количество кирпичного порошка.

— Советую тебе не заниматься подобным плутовством, покуда ты у меня в услужении, — заметил Тресилиан.

— Разве я не сказал, — ответил кузнец, — что только по этой причине я и воздержался? Вы называете это плутовством? Да у того несчастного скелета богатства достанет, чтобы вымостить талерами весь переулок, где он живет. Да при этом он и не заметит, что у него из железного сундука что‑то пропало. А еще жаждет раздобыть себе философский камень! А кроме того, он ведь хотел надуть бедного слугу, за которого меня сперва принял, всучив мне дерьмо, не стоящее и пенни. Око за око, как сказал Дьявол угольщику. Если его негодное лекарство стоило моих добротных крон, то мой настоящий кирпичный порошок, во всяком случае, стоит его добротного золота.

— Насколько я знаю, — сказал Тресилиан, — так бывает у евреев и аптекарей. Но пойми, что такие шарлатанские штуки, творимые одним из моих слуг, унижают мое достоинство, и я этого не допущу. Надеюсь, ты закончил свои покупки?

— Да, сэр, — ответил Уэйленд. — С этими снадобьями я сегодня же приготовлю настоящий орвиетан. Это благородное зелье так редко найдешь в подлинном и сильно действующем виде в здешних областях Европы, потому что нет тут одного редкого и драгоценного вещества, которое я только что раздобыл у Иоглана. note 73

— А почему ты не купил все в одной лавке? — поинтересовался Тресилиан. — Мы почти целый час потеряли, бегая от одного прилавка к другому.

— Сейчас я вам объясню, сэр, — ответил Уэйленд. — Ни один человек не должен знать моей тайны, а ее долго не удержишь, если покупать все снадобья у одного аптекаря.

Они вернулись затем в свою гостиницу — знаменитую «Красавицу дикарку». Пока слуга лорда Сассекса приготовлял им лошадей, Уэйленд, раздобыв у повара ступку, заперся в отдельной комнате, где начал смешивать, отвешивать и пробовать в различных дозах купленные им лекарства с такой быстротой и ловкостью, которые изобличали в нем большого искусника в аптекарском деле.

К тому времени, когда снадобье Уэйленда было изготовлено, лошади были уже оседланы. Через час всадники прискакали к нынешнему жилищу лорда Сассекса. Это был замок Сэйс, что близ Дептфорда, который раньше в течение долгого времени принадлежал роду Сассексов, но уже более века назад перешел во владение старинного и уважаемого семейства Эвелинов. Нынешний представитель этого древнего рода принимал глубокое участие в судьбе графа Сассекса и охотно предоставил ему самому и его многочисленной свите гостеприимство в своем доме. В замке Сэйс впоследствии жил прославленный мистер Эвелкн, сочинение коего «Лес» и поныне служит учебным руководством для английских лесоводов, а его жизнь, манеры и принципы, описанные в его «Воспоминаниях», равным образом должны были бы служить руководством для любого английского джентльмена.

Глава XIV

Да, это новость редкая, дружище!

Тут два быка схватились на траве

Из‑за телушки. Как падет один ‑

Долина успокоится и стадо,

Столь равнодушное к их ярым спорам,

Щипать траву начнет себе спокойно.

Старинная пьеса

Замок Сэйс охранялся, как осажденная крепость. Подозрительность в те времена дошла до того, что пешая и конная стража несколько раз останавливала и допрашивала Тресилиана и его спутников по мере их приближения к жилищу больного графа. И действительно, высокие милости, которые расточала Сассексу королева Елизавета, и его всем известное соперничество с графом Лестером привлекали к нему всеобщее внимание. В описываемый период все старались угадать: он или Лестер в конце концов одержит верх в борьбе за влияние на королеву.

Елизавета, как и многие другие женщины, любила управлять, опираясь на враждующие партии и поддерживая равновесие между двумя противоборствующими стремлениями. При этом она сама решала — на чью сторону склонить весы, в зависимости от интересов государства или даже следуя своим женским прихотям (ибо и она не была выше этой слабости). Утонченно лавировать, не открывать своих карт, сталкивать враждующие интересы, одергивать того, кто решил, что он один снискал ее милости, играя на его опасениях, что другому доверяют (если уж не любят) больше, чем ему, — вот уловки, которыми она пользовалась в течение всего своего царствования, и это давало ей возможность, довольно часто впадая в грех фаворитизма, все же предотвращать его тлетворное влияние на страну и правительство. Двое вельмож, соперничавших тогда в соискании ее милостей, притязали на это весьма по‑разному. Но можно сказать, что граф Сассекс, в общем, был более полезен королеве, а Лестер был дороже женщине. Сассекс был, как тогда говорили, «любимец Марса». Он сослужил королеве хорошую службу в Ирландии и Шотландии, особенно во время большого восстания на севере в 1569 году, которое в значительной мере было подавлено благодаря его военным талантам. Поэтому его, естественно, окружали и заискивали перед ним те, кто желал отличиться на военном поприще. Кроме того, граф Сассекс был более древнего и почтенного происхождения, чем его соперник. Он соединял в своем лице семейства Фиц‑Уолтеров и Рэтклифов, а герб Лестера был запятнан позором его деда — жестокого министра Генриха VII, да вряд ли лучше обстояло дело и с его отцом, несчастным Дадли, герцогом Нортумберлендским, казненным в Тауэр‑хилле 22 августа 1553 года. Однако фигура, черты лица и приятные манеры — столь грозное оружие при дворе, где властвует женщина, — давали Лестеру более чем достаточное преимущество, чтобы противостоять военным заслугам, знатности рода и откровенной смелости графа Сассекса. В глазах двора и всей страны он был большим любимцем Елизаветы, хотя она (такова была ее обычная политика) никогда этого не выказывала столь решительно, чтобы уверить его в окончательной победе над своим соперником. Поэтому болезнь Сассекса пришлась Лестеру весьма кстати, но она породила в обществе разные слухи и подозрения. Приверженцев первого из графов терзали зловещие предчувствия, а друзья второго тешили себя сладостными надеждами на возможный исход этой болезни. А пока что — ибо в те давние времена возможность решить спор посредством оружия никогда не упускалась — сторонники обоих вельмож, поддерживавших своего покровителя, даже появляясь при дворе, были хорошо вооружены и постоянно нарушали спокойствие королевы своими частыми и шумными ссорами, которые вспыхивали иной раз чуть ли не в самом дворце. Эти предварительные замечания необходимы, чтобы читатель понял смысл последующих событий.

Когда Тресилиан прибыл в замок Сэйс, он нашел там множестве приверженцев графа Сассекса, а также друзей, явившихся помочь ему во время болезни. Все они были вооружены, и на всех лицах читалась глубокая тревога, как будто они ожидали немедленного и яростного нападения со стороны противоположной партии. Один из слуг ввел Тресилиана в переднюю, а другой пошел доложить графу о его прибытии. В передней было только двое джентльменов из свиты Сассекса. Они разительно отличались друг от друга своей одеждой, наружностью и манерами. Старший из них, человек, по‑видимому, знатный и в цвете лет, был одет весьма скромно и на военный лад. Он был приземист и крепок, несколько неуклюж, и на лице его читался только здравый смысл и ни следа живости или фантазии. Младший, которому, казалось, было лет двадцать с небольшим, был одет в один из самых ярких нарядов, какие в то время носили знатные люди. На нем был малиновый бархатный плащ, богато украшенный кружевом и шитьем, на голове — такая же шапочка, трижды обвитая золотой цепью с медальоном. Прическа его напоминала ту, какую носят некоторые современные франты, — то есть волосы были зачесаны наверх бобриком. В ушах у него блестели серебряные серьги с крупными жемчужинами. У молодого человека было очень красивое лицо, и он был превосходно сложен. Черты его были одушевлены жизнью и выразительно говорили о твердости и решимости, с одной стороны, и пылкости и предприимчивости — с другой, о способности мыслить и быстроте соображения.

Оба этих джентльмена сидели рядом на скамейках почти в одинаковых позах. Каждый был погружен в собственные мысли, безмолвно глядя на противоположную стену. По взгляду старшего было понятно, что он видел перед собой стену, увешанную плащами, оленьими рогами, щитами, старинным оружием, алебардами и тому подобными предметами, обычными для утвари того времени; во взгляде младшего джентльмена отражалась игра фантазии. Он предавался своим мечтам, и казалось, что пустое пространство между ним и стеной было сценой театра, на которой его воображение расположило своих dramatis personae note 74 и рисовало ему картины, весьма далекие от того, что ему могло представляться сейчас в действительности.

При входе Тресилиана оба вскочили со своих мест и приветствовали его радостно и сердечно — особенно младший.

— Добро пожаловать, Тресилиан! — воскликнул юноша. — Твоя философия оторвала тебя от нас, когда в этом доме можно было надеяться удовлетворить свое честолюбие. Но эта философия благородная, ибо она возвращает нам тебя, когда здесь можно встретить только всякие беды.

— Разве милорд так серьезно болен? — спросил Тресилиан.

— Мы опасаемся самого худшего, — ответил старший джентльмен, — и считаем, что тут действуют самые подлые средства.

— Ну, что вы, — возразил Тресилиан. — Лорд Лестер — человек честный.

— Зачем же ему такие прислужники, какими он себя окружил? — спросил младший кавалер. — Тот, кто вызывает из ада дьявола, может сам быть честным, но он все‑таки отвечает за пакости, учиняемые лукавым.

— И вы только одни здесь, друзья мои, — поинтересовался Тресилиан, — когда милорду пришлось так худо?

— Нет, нет, — возразил старший. — Здесь и Трейси, и Маркем, да и еще кое‑кто. Но мы несем дежурство только по двое. Некоторые очень устали и спят на верхнем балконе.

— А другие, — подхватил младший, — отправились на пристань в Дептфорде присмотреть себе кораблик, чтобы сложиться и купить его на остатки своих деньжат. Как только все будет кончено, мы положим нашего благородного лорда в зеленую могилку, расправимся, если подвернется случай, с теми, кто ускорил его кончину, а затем отплывем в Индию с тяжелыми сердцами и легковесными кошельками.

— Может быть, и я поступлю так же, — сказал Тресилиан, — как только покончу тут с одним делом при дворе.

— У тебя дела при дворе! — воскликнули оба в один голос. — И ты отправишься в Индию!

— Послушай, Тресилиан, — продолжал юноша. — Разве ты не обручен и не избавлен от ударов судьбы, которые гонят людей в море, когда их ладья охотно бы устремилась в гавань? А что сталось с прелестной Индамирой, равной по верности и красоте моей Аморете?

— Не говори о ней! — вздохнул Тресилиан, отвернувшись.

— Ах, вот как обстоит дело! — сказал юноша, дружески беря его за руку. — Ну, не бойся, я не буду касаться свежей раны. Но это новость неожиданная и печальная. Неужели никто из наших славных и веселых друзей не избегнет кораблекрушения в этой внезапной буре, утратив и удачу и счастье? Я надеялся, что по крайней мере ты, дорогой Эдмунд, достиг пристани. Впрочем, правильно говорит другой мой любезный друг, твой тезка:

Кто колесо фортуны созерцает,

Царящее над смертных всех судьбой.

Тот совершенно ясно понимает:

Изменчивость тут тешится игрой

И к гибели влечет людей порой.

Старший джентльмен поднялся со скамьи и, пока младший с пафосом произносил эти строки, нетерпеливо шагал взад и вперед по комнате. Когда тот закончил, он закутался в плащ, снова разлегся на скамье и проворчал:

— Меня, право, удивляет, Тресилиан, что ты потакаешь глупым выходкам этого юнца. Если бы небесная кара обрушилась на добродетельный и почтенный дом милорда, провались я на месте, если не сочту, что это — наказание за дурацкие, хныкающие, детские стишки, занесенные к нам мистером Уолтером Острословом и его друзьями. Они так и сяк коверкают самым неуклюжим и бессмысленным образом наш честный, простой английский язык, который господь бог дал нам для выражения наших мыслей!

— Блант вообразил себе, — со смехом подхватил его приятель, — что дьявол соблазнял Еву стихами и что мистическое значение древа познания относится единственно лишь к искусству отбивать рифмы и скандировать гекзаметры.

В эту минуту вошел камердинер графа и сообщил Тресилиану, что милорд требует его к себе.

Тресилиан увидел, что лорд Сассекс лежит на постели одетый, но очень ослабевший, и был поражен тем, как болезнь изменила его. Граф принял его весьма дружественно и сердечно и спросил, как дела с его сватовством. Тресилиану удалось пока уклониться от расспросов и перевести разговор на здоровье графа, причем он с удивлением заметил, что признаки болезни во всех подробностях совпадают с предсказаниями Уэйленда. Он не преминул поэтому сразу же поведать Сассексу всю историю своего приближенного и добавил, что есть надежда вылечить его болезнь. Граф слушал, с недоверчивым видом, пока не было упомянуто имя Деметрия. Тогда он вдруг позвал своего секретаря и велел подать ему шкатулку с важными бумагами.

— Достаньте отсюда, — сказал он, — запись допроса этого мерзавца повара и внимательно проверьте, не упоминается ли там имя Деметрия.

Секретарь сразу же нашел нужное место и прочел: «И допрошенный показал, что помнит, как приготовлял соус к вышеуказанному осетру, отведав коего, благородный лорд заболел. Он положил туда обычные приправы и пряности, а именно…»

— Пропустите всю эту чушь, — перебил его граф, — и посмотрите, не покупал ли он припасов у знахаря по имени Деметрий?

— Так оно и есть, — ответил секретарь. — «И он добавил, что с тех пор не видел помянутого Деметрия».

— Это согласуется с рассказом твоего молодца, Тресилиан, — сказал граф. — Зовите его сюда.

Представ перед графом, Уэйленд с твердостью и ясностью повторил свой рассказ.

— Возможно, — сказал граф, — что ты подослан теми, кто начал это дело, чтобы его завершить. Но помни: если твое искусство мне повредит, тебе придется худо.

— Это было бы суровой карой, — ответил Уэйленд, — ведь и действие лекарств и человеческая жизнь — все зависит от бога. Но я готов рискнуть. Я не так уж долго прожил под землей, чтобы страшиться могилы.

— Ну, раз ты так уверен в себе, — возразил Сассекс, — я тоже попробую пойти на риск. Ученые светила уже не могут мне помочь. Расскажи, как принимать это лекарство.

— Сейчас, — отозвался Уэйленд. — Но я хочу выговорить себе одно условие. Раз я беру на себя всю ответственность за лечение, пусть никакому другому врачу не будет позволено в него вмешиваться.

— Это справедливо, — согласился граф. — А теперь приготовь свое лекарство.

Пока Уэйленд выполнял приказание графа, его слуги, по указанию лекаря, раздели своего хозяина и уложили в постель.

— Предупреждаю вас, — объявил врач, — что первым действием этого лекарства будет глубокий сон, и в это время в комнате должна царить полная тишина. Иначе могут произойти самые печальные последствия. Я сам буду наблюдать за графом с одним из его камердинеров.

— Пусть все уйдут, кроме Стэнли и этого славyого малого, — распорядился граф.

— Я тоже останусь, — вмешался Тресилиан. — Я хочу видеть, какое действие произведет это лекарство.

— Хорошо, дружок, — сказал граф. — А теперь начнем наш опыт. Но сперва позовите сюда моего секретаря и камердинера.

Когда указанные лица явились, граф продолжал:

— Будьте свидетелями, господа, что наш достойный друг Тресилиан ни в коей мере не ответствен за действие лекарства. Я принимаю его по своей доброй воле и свободному выбору, ибо верю, что это лекарство нежданно послано богом, дабы излечить меня от нынешнего недуга. Передайте мой привет моей благородной и великой государыне. Скажите, что я жил и умер ее верным слугой и желаю всем, окружающим ее трон, той же верности сердца и решимости преданно служить ей с большим успехом, нежели это было дано судьбой бедному Томасу Рэтклифу.

Он скрестил на груди руки и на минуту или две предался молчаливой молитве. Затем он взял зелье и на мгновение устремил на Уэйленда взгляд, который, казалось, проникал до глубины души. Но кузнец ничуть не смутился, и на его лице не отразилось ни малейшего волнения.

— Тут нечего бояться, — сказал Сассекс Тресилиану и без всяких колебаний проглотил лекарство.

— Я попрошу теперь вашу милость улечься спать, да поудобнее. А вы, господа, ведите себя тихо и безмолвно, как если бы вы присутствовали у смертного одра вашей родной матери.

Камердинер и секретарь удалились, приказав запереть все двери и запретив всякий шум в доме. Некоторые из приближенных графа вызвались дежурить в прихожей, но и комнате больного остались только Стэнли, Уэйленд и Тресилиан. Предсказание кузнеца оказалось верным. Графа сразу объял сон, и притом такой глубокий, что наблюдавшие за ним начали беспокоиться, как бы он из‑за слабости не скончался, не пробудившись от своей летаргии.

Сам Уэйленд Смит был весьма озабочен и время от времени слегка притрагивался к вискам графа, особенно следя за его медленным и глубоким дыханием, которое в то же время было очень ровным и спокойным.

Глава XV

Вы олухи, болваны, а не слуги!

Ни рвенья, ни почтенья, ни старанья.

Где тот осел, кого вперед я выслал?

«Укрощение строптивой» note 75

Хуже всего люди выглядят и чувствуют себя на рассвете после бессонной ночи. Даже самая пышная красавица поступит мудро, если после бала, прерванного лучами зари, скроется от восхищенных взоров своих поклонников. Так оно и было, когда бледный, неприветливый свет озарил лица тех, кто всю ночь дежурил в зале замка Сэйс, и смешал свои холодные, голубоватые лучи с красновато‑желтым дымным отблеском угасающих ламп и факелов. Юный кавалер, упомянутый в предыдущей главе, вышел на несколько минут, чтобы узнать, кто стучится в ворота. Вернувшись, он был так поражен унылым и зловещим видом своих товарищей по дежурству, что невольно воскликнул:

— Черт возьми, друзья, вы так похожи на сов! Наверно, когда взойдет солнышко, я увижу, как вы, ослепленные им, упорхнете и угнездитесь где‑нибудь в зарослях плюща или на шпиле разрушенной Церкви.

— Придержи свой язык, дурачок, — рассердился Блант, — придержи свой язык. Разве теперь время для зубоскальства, когда здесь, за стеной, может быть, умирает воплощенная сила и мужество Англии?

— А вот ты и лжешь, — возразил юноша.

— Я лгу? — воскликнул Блант и вскочил с места. — Я лгу? И ты смеешь мне это говорить?

— Да, ты солгал, глупый ворчун, — ответил юноша. — Солгал вот здесь, сейчас, на этой скамейке, разве не так? А сам‑то ты разве не вспыльчивый дурень? Ну чего ты так сразу разъярился и разорался? А я хоть и люблю и уважаю милорда не меньше тебя или кого другого, скажу, что если небо возьмет его от нас, то вся сила и мужество Англии с ним не умрут.

— Вот оно что! — усмехнулся Блант. — Значительная часть ее уцелеет, конечно, в твоем лице.

— А другая часть — в тебе, Блант, и в храбром Маркеме, и в Трейси, и во всех нас. Но я лучше всех воспользуюсь талантом, которым нас одарило небо.

— А как же это, расскажи, — не унимался Блант. — Открой нам свою тайну приумножения таланта.

— Извольте, господа, — отвечал юноша. — Вы подобны плодородной земле, не приносящей урожая потому, что ей не хватает удобрения. Но во мне живет неугомонный дух, который заставит мои скромные способности трудиться, чтобы догнать его. Мое честолюбие будет постоянно заставлять мой мозг работать, уверяю вас.

— Дай бог, чтобы оно не свело тебя с ума, — ухмыльнулся Блант. — Что до меня, то если мы потеряем нашего благородного лорда, я прощусь и с двором и с лагерем. У меня пятьсот акров паршивой земли в Норфолке, и туда я и махну и сменю изящные придворные туфли на деревенские сапожищи, подбитые гвоздями.

— Какое омерзительное превращение! — воскликнул его противник. — У тебя уже и сейчас настоящий сельский вид — твои плечи сгорбились, как будто ты держишься за рукоятки плуга. Ты пропитался запахом земли, вместо того чтобы издавать благоухание, как подобает придворному кавалеру. Клянусь богами, что ты хочешь улизнуть отсюда, чтобы хорошенько поваляться на стоге сена. Единственным оправданием тебе будет, если ты поклянешься на эфесе своего меча, что у тамошнего фермера смазливая дочка.

— Прошу тебя, Уолтер, — вмешался еще один из его товарищей, — оставь свои шуточки: они здесь не ко времени и совершенно неуместны. Скажи‑ка лучше, кто это сейчас стучался в ворота?

— Доктор Мастере, врач ее величества, присланный сюда по ее особому приказу, чтобы узнать, как здоровье графа, — ответил Уолтер.

— Ах, вот что! — воскликнул Трейси. — Это определенный знак ее расположения. Если граф выкарабкается, он еще потягается с Лестером. Мастерс сейчас у милорда?

— Ни‑ни, — ответствовал Уолтер. — Он уже на полпути обратно в Гринвич, и притом в превеликой обиде.

— Разве ты его не впустил? — воскликнул Трейси.

— Да ты совсем рехнулся? — заревел Блант.

— Я отказал ему наотрез, Блант, как ты бы отказался дать пенни слепому нищему, и с таким же упрямством, с каким ты, Трейси, отказываешься принять своих заимодавцев.

— На кой дьявол ты пустил его к воротам? — обратился Блант к Трейси.

— В его годы это пристойнее, чем в мои, — ответил Трейси. — Но теперь он окончательно погубил нас всех. Останется милорд жив или нет, ему не видать больше милостивого взгляда королевы.

— И возможностей возвышать своих соратников, — заметил юный щеголь с презрительной улыбкой. — Тут‑то и сокрыта рана, которую нельзя трогать. Мои любезнейшие, я выражал свои сожаления о милорде не так громко, как вы. Но если дело дойдет до того, чтобы послужить ему, то тут я никому из вас не уступлю. Если бы эта ученая пиявка вползла сюда, то не ясно ли, что между ним и медиком Тресилиана разгорелась бы такая свара, что не только спящий, но даже и мертвые бы пробудились? Я знаю, каким шумом сопровождаются раздоры докторов.

— А кто примет на себя вину в нарушении приказа королевы? — спросил Трейси. — Ведь доктор Мастерс, несомненно, явился лечить графа по приказу ее величества.

— Я виноват и возьму вину на себя, — объявил Уолтер.

— Тогда прощайся с мечтами об успехе при дворе, — сказал Блант, — и, несмотря на все твои похвальбы и честолюбие, ты вернешься в свой Девоншир младшим в роде, будешь сидеть в нижнем конце стола, разрезать жаркое по очереди со священником, следить, чтобы собаки были накормлены, и подтягивать помещику подпруги, когда он соберется на охоту.

— Нет, тому не бывать, — возразил юноша, весь вспыхнув, — покуда в Ирландии и в Нидерландах еще идут войны и покуда в океане еще полно неисследованных просторов. На богатом Западе еще много неведомых стран, а в Британии полно смельчаков, готовых отправиться открывать их. Пока до свидания, друзья. Выйду во двор проверить часовых.

— У этого мальчишки, ей‑ей, прямо ртуть в жилах, — сказал Блант, глядя на Маркема.

— У него она в мозгу и в крови, — согласился Маркем, — и это или возвысит его, или погубит. Но, захлопнув дверь перед Мастерсом, он оказал графу хоть и дерзкую, но настоящую услугу. Ведь этот лекарь Тресилиана утверждал, что разбудить графа означает для него смерть. А Мастерс разбудил бы даже самих Семерых Спящих, если бы полагал, что они спят не в соответствии с медицинскими предписаниями.

Утро уже близилось к концу, когда Тресилиан, усталый и не спавший всю ночь, сошел вниз с радостным известием, что граф проснулся сам и почувствовал большое облегчение. Он весело разговаривал, взор его оживился — все говорило о том, что в его здоровье произошла резкая перемена к лучшему. Тресилиан распорядился, чтобы двое или трое из его свиты доложили графу о ночных событиях, и дал указание о смене караула у спальни графа.

Когда графу Сассексу рассказали о том, что королева присылала к нему врача, он сначала улыбнулся, узнав об отпоре, который тот получил от пылкого юноши. Но, опомнившись, граф приказал своему конюшему Бланту немедленно сесть в лодку и вместе с Уолтером и Трейси отправиться во дворец в Гринвиче, чтобы выразить королеве благодарность и объяснить причину, почему он не смог воспользоваться помощью мудрого и ученого доктора Мастерса.

— Ко всем чертям! — ворчал Блант, спускаясь с лестницы. — Если бы он послал меня к Лестеру с вызовом на дуэль, я бы выполнил его поручение не худо. Но отправиться к нашей всемилостивейшей государыне, где все слова надо либо золотить, либо подсахаривать, — это уж такая тонкая кондитерская стряпня, что мой неотесанный английский ум становится в тупик! Пойдем‑ка, Трейси, да и ты тоже, мистер Уолтер Острослов, причина всей этой суматохи. Посмотрим, сумеет ли твой изобретательный ум, который так и блистает, так и искрится всякими фейерверками, помочь простому человеку и вызволить его из беды какой‑нибудь хитроумной штукой.

— Не бойся, не бойся! — воскликнул юноша. — Я уж как‑нибудь помогу тебе. Дай вот только схожу за плащом.

— Да он на тебе, — возразил Блант. — Мальчишка совсем ошалел.

— Нет, нет, это старая хламида Трейси, — ответил Уолтер. — Я пойду с тобой ко двору только в обличье джентльмена.

— Ну, знаешь, — фыркнул Блант, — твое щегольство способно ослепить разве что взоры какого‑нибудь жалкого прислужника или носильщика.

— Это я знаю, — сказал юнец. — Но я решил надеть свой собственный плащ, да‑с, и почистить свой камзол, прежде чем тронусь с места.

— Ну ладно, — согласился Блант. — Сразу поднял шум из‑за камзола и плаща. Поскорее, ради бога!

И вскоре они плыли по величественному лону широкой Темзы, над которой уже во всем своем великолепии сияло солнце.

— Во всей вселенной нет ничего, — сказал Уолтер Бланту, — что сравнилось бы с солнцем на небе и с Темзой на земле.

— Первое будет светить нам до самого Гринвича, — сказал Блант, — а вторая доставила бы нас туда гораздо скорее, будь сейчас время прилива.

— И это все, о чем ты думаешь, о чем заботишься, в чем полагаешь смысл Короля Стихий и Королевы Рек — помочь таким трем жалким ничтожествам, как ты, я и Трейси, совершить никому не нужную поездку для какой‑то придворной церемонии?

— Ей‑богу, я не навязывался с этим поручением, — возразил Блант, — и готов извинить солнце и Темзу за труды по доставке меня туда, куда я вовсе не хочу ехать и где со мною в награду за мои труды обойдутся как с собакой. Клянусь честью, — добавил он, всматриваясь вдаль с носа лодки, — мне кажется, едем‑то мы напрасно. Глядите‑ка, королевская барка у причала. Ее величество, видимо, собирается проехаться по реке.

Так оно и было. Королевская барка с гребцами в богато украшенных ливреях и с развевающимся английским флагом стояла у широкой лестницы, ведущей вверх от реки. Ее окружали еще несколько лодок для тех придворных из свиты, коим не надлежало быть непосредственно при особе королевы. Телохранители с алебардами, самые рослые и красивые молодцы в Англии, охраняли проход от ворот дворца до реки. Все, казалось, было готово к выходу королевы, хотя еще было раннее утро.

— Ей‑ей, это не предвещает нам ничего хорошего, — ворчал Блант. — Верно, какое‑нибудь несчастье заставляет ее величество двинуться в путь в такое неурочное время. Мой совет — немедля воротиться назад и доложить графу о том, что мы видели.

— Доложить графу о том, что мы видели! — воскликнул Уолтер. — А что же мы видели, кроме лодки и людей в ярко‑красных куртках с алебардами? Давайте исполним его поручение и расскажем ему, что ответила королева.

Говоря это, он направил лодку к пристани рядом с главной, куда сейчас приставать не подобало. Он выскочил на берег, а его осторожные, робкие приятели неохотно последовали за ним. Когда они приблизились к воротам дворца, один из караульных офицеров сказал им, что войти нельзя, так как ее величество сейчас появится. Они сослались на имя графа Сассекса, но на офицера оно не произвело должного впечатления. Он объявил, что под страхом увольнения должен совершенно точно выполнять отданный ему приказ.

— Говорил я вам, — сказал Блант. — Прошу тебя, любезный мой Уолтер, сядем в лодку и вернемся.

— Сначала я увижу, как выйдет королева, — спокойно возразил юноша.

— Ты сошел с ума, вконец рехнулся, клянусь мессой! — воскликнул Блант.

— А ты, — ответил Уолтер, — вдруг перетрусил. Когда‑то я видел, как ты здорово дрался с десятком косматых ирландцев. А теперь ты мигаешь, и моргаешь, и пускаешься наутек в страхе перед нахмуренным взором красавицы.

В эту минуту ворота распахнулись, оттуда церемониальным маршем вышли привратники, а впереди и сбоку шла вооруженная охрана. За нею в толпе придворных шла сама Елизавета, но так, что и она могла обозревать все вокруг и ее было видно со всех сторон. Королева была в расцвете женственности и в полном блеске того, что в монархине можно было назвать красотой, а в низших слоях общества было бы сочтено лишь величественной осанкой, соединенной с необычайным и властным лицом. Она опиралась на руку лорда Хансдона, который благодаря своему родству с ней со стороны матери нередко удостаивался подобных знаков дружеского расположения.

Молодой кавалер, о коем мы уже так часто упоминали, вероятно, никогда не находился в такой близости от монархини, и он стал протискиваться вперед через ряды телохранителей, чтобы получше воспользоваться представившимся случаем. Товарищ, проклиная его безрассудство, тянул его назад, пока Уолтер нетерпеливо не вырвался от него. Нарядный плащ живописно повис у него на одном плече. Это вполне естественное движение сразу обнаружило всю красоту его стройной фигуры. Сняв шапку, он устремил на королеву пристальный взгляд, исполненный почтительного любопытства и скромного, но в то же время пылкого обожания, который весьма шел к его красивому лицу. Стражники, пораженные его парадным одеянием и благородной наружностью, пропустили его поближе к королеве, куда обычные зеваки не допускались. Таким образом, дерзкий юнец вдруг оказался прямо перед королевой. А взор ее никогда не оставался равнодушным к тому обожанию, которое она заслуженно вызывала в своих подданных, а также к красивой наружности своих придворных. Она тоже, приблизившись к юноше, устремила на него проницательный взгляд, где удивление его смелостью, по‑видимому, не оставляло места недовольству. Вдруг совершенно пустячный случай заставил ее обратить на него еще большее внимание. Ночь была дождливая, и там, где стоял молодой человек, осталась лужица грязи, затруднявшая королеве проход. Она остановилась в нерешимости. Тогда ловкий юнец, сдернув с плеч свой плащ, разостлал его над грязью, чтобы она могла пройти посуху. Елизавета взглянула на молодого человека, который сопроводил свою изящную любезность глубоким поклоном, в свою очередь покраснела, кивнула головой, быстро прошла вперед и вошла в барку, не промолвив ни слова.

— Пойдем‑ка отсюда, сэр Хлыщ, — проворчал Блант. — Твой нарядный плащ, как видно, придется сегодня отдать в чистку. Право, если ты хотел сделать из него коврик для ног, то лучше бы тебе напялить ветхую хламиду Трейси, где уж и не разберешь, какого она цвета.

— Этот плащ, — сказал юноша, подымая и складывая его, — никогда не будет отдан в чистку, покуда он в моем владении.

— Ну, это недолго продолжится, если ты не научишься быть побережливее. Ты скоро будешь разгуливать in cuerpo, note 76 как говорится у испанцев.

Тут их разговор был прерван одним из представителей вооруженной охраны.

— Меня послали, — сказал он, внимательно оглядев их, — к джентльмену без плаща или в запачканном грязью плаще. Это, кажется, вы, сэр? — обратился он к Уолтеру. — Будьте любезны последовать за мной.

— Он сопровождает меня, — вмешался Блант, — меня, конюшего благородного графа Сассекса.

— Я вам ничего не могу сказать по этому поводу, — ответил посланец. — Я получил приказ непосредственно от ее величества, и он относится только к этому джентльмену,

С этими словами он удалился, уводя с собой Уолтера. Остальные продолжали стоять на месте. Глаза Бланта прямо полезли на лоб от изумления. Наконец он дал выход своему чувству, воскликнув:

— Ну кому же, дьявол его раздери, могло бы это прийти в голову?

И, с недоуменным видом покачав головой, он побрел к своей лодке, погрузился в нее и вернулся в Дептфорд.

Юный кавалер тем временем был препровожден к пристани, причем телохранитель оказывал ему величайшее почтение. Было от чего возгордиться человеку в таком скромном положении, как он. Посланец усадил Уолтера в одну из легких лодочек, готовых отплыть для эскорта королевской барки. Она шла уже вверх по реке, подгоняемая приливом, на который Блант жаловался своим друзьям еще во время их поездки из Дептфорда,

Два гребца начали, по мановению телохранителя, работать веслами с таким усердием, что скоро доставили легкий челнок к корме королевской барки, где Елизавета в обществе нескольких дам и вельмож сидела под балдахином. Она поглядывала на лодку, где уже уселся юный искатель приключений, переговаривалась с окружавшими ее лицами и, кажется, смеялась. Наконец один из придворных, явно по приказу королевы, сделал лодке знак подойти борт о борт, и юноше было предложено перейти из челнока на барку, что он и выполнил с изяществом и ловкостью, и очутился на носу барки, откуда был переправлен на корму, прямо к королеве. Челнок сейчас же отошел от барки. Юноша выдержал взгляд ее величества с неменьшим достоинством, хотя его самообладание было слегка поколеблено некоторым смущением. Запачканный плащ все еще висел у него на руке, и это послужило для королевы вполне естественным предлогом начать разговор.

— Вы испортили сегодня из‑за нас нарядный плащ, молодой человек. Мы благодарим вас за услугу, хотя вы оказали ее нам несколько необычным, я бы сказала — смелым образом.

— Служа государыне, — ответил юноша, — долг каждого подданного быть смелым.

— Боже ты мой, отлично сказано, милорд! — воскликнула королева, обращаясь к важного вида лицу, которое сидело подле нее и ответствовало ей важным наклоном головы и неясным бормотанием. — Ну‑с, молодой человек, ваша рыцарская доблесть не останется без награды. Идите к смотрителю гардероба, а он получит приказ снабдить вас одеянием взамен испорченного на нашей службе. У тебя будет плащ новейшего покроя, даю тебе в этом свое королевское слово.

— С позволения вашей милости, — нерешительно сказал Уолтер, — конечно, не смиренному слуге вашего величества оценивать ваши щедрые дары, но если бы мне дозволено было выбирать…

— Ты бы, конечно, предпочел золото, — прервала его королева. — Нехорошо, юноша! Стыдно сказать, но в нашей столице соблазны для расточительного безумия столь разнообразны, что давать золото юнцам — все равно что подбрасывать дрова в огонь и наделять их средствами для собственной гибели. Если мне суждено еще жить и править дальше, я воздвигну преграду этим нечестивым излишествам. Впрочем, ты, может быть, беден, — добавила она, — или твои родители в нужде. Если желаешь, пусть это будет золото, но ты должен будешь отчитаться передо мной, как ты его истратил.

Уолтер терпеливо ожидал, пока королева закончит свою речь, а затем скромно уверил ее, что золото еще в меньшей степени составляет предмет его мечтаний, чем одеяние, предложенное ему ее величеством.

— Как, мальчик мой! — воскликнула королева. — Ни золота, ни одежды? Чего же ты тогда хочешь?

— Только позволения, государыня, — если только я прошу не о слишком высокой чести, — позволения носить плащ, оказавший вам эту ничтожную услугу.

— Позволения носить свой собственный плащ — так что ли, глупый мальчишка? — спросила королева.

— Он уже больше не мой, — возразил Уолтер. — Как только ножка вашего величества коснулась его, он стал мантией, достойной монарха, но слишком богатой для его прежнего владельца.

Королева снова покраснела и попыталась смехом скрыть свое легкое и не лишенное некоторой приятности удивление и смущение.

— Вы слыхали что‑либо подобное, милорды? Чтение рыцарских романов вскружило юнцу голову. Надо узнать, откуда он, чтобы благополучно доставить его к его друзьям. Ты кто такой?

— Я из свиты графа Сассекса, с позволения вашей милости, посланный сюда вместе с его конюшим с поручением к вашему величеству.

Приветливое до сей поры выражение лица Елизаветы мгновенно превратилось в строгое и надменное.

— Милорд Сассекс, — сказала она, — научил нас, как относиться к его поручениям с тем уважением, с которым он отнесся к нашим. Не далее как сегодня утром мы послали к нему нашего придворного врача, притом в самое неурочное время, полагая, что болезнь лорда гораздо опаснее, чем мы раньше думали. Ни при одном дворе в Европе нет человека, более сведущего в этой священной и полезнейшей науке, чем доктор Мастерс, и он явился от нас к нашему подданному. И что же? Он нашел ворота замка Сэйс под охраной людей с заряженными пушками, как будто дело происходит на границе с Шотландией, а не в ближайшем соседстве с нашим двором. Когда же он потребовал от нашего имени доступа к графу, ему было в этом решительно отказано. За подобное пренебрежение к доброте, в коей было слишком много снисходительности, мы не примем, по крайней мере сейчас, никаких извинений. А в них, вероятно, и заключается поручение милорда Сассекса?

Это было сказано таким тоном и с таким видом, что друзья лорда Сассекса, слышавшие это, невольно вздрогнули. Но тот, к кому была обращена эта речь, не дрожал. Несмотря на гнев королевы, он, улучив благоприятную минуту, сказал с величайшей почтительностью и скромностью:

— Осмелюсь доложить вашему всемилостивейшему величеству, что граф Сассекс не поручал мне передать вам своих извинений.

— В чем же тогда ваше поручение, сэр? — спросила королева с яростью, которая, наряду с более благородными свойствами, была разительной чертой ее характера. — В попытке оправдаться? Или, упаси боже, в попытке бросить нам вызов?

— Государыня, — ответил молодой человек, — милорд Сассекс знал, что это оскорбление почти равняется измене, и он не мог придумать ничего лучшего, как отыскать виновного и передать его в руки вашего величества, уповая на ваше милосердие. Благородный граф крепко спал, когда прибыла ваша всемилостивейшая помощь, ибо он принял особое лекарство, предписанное ему его собственным врачом. И его светлость ничего не знал о том недостойном отказе, с которым встретилось лицо, столь любезно посланное вашим величеством, до той минуты, как он сегодня утром пробудился от сна.

— А кто же тогда из его челяди, отвечай во имя неба, осмелился отвергнуть мое распоряжение, не допустив даже моего собственного врача к тому, кого я послала его лечить? — с изумлением спросила королева.

— Государыня, виновный перед вами, — ответил Уолтер с низким поклоном. — Я один во всем виноват, и милорд совершенно справедливо послал меня сюда искупить мою вину, за которую он так же ответствен, как сновидения спящего могут отвечать за поступки бодрствующего.

— А, так это ты, ты сам не пустил моего посланца и моего врача в замок Сэйс? — воскликнула королева. — Откуда же такая дерзость в том, кто так предан… то есть чьи внешние манеры выказывают преданность своей государыне?

— Ваше величество, — ответил юноша, который, несмотря на напускную строгость, уловил, что в выражении лица королевы не сквозило неумолимости, — мы в нашей стороне говорим, что врач во время лечения — полный властелин своего пациента. Так вот, мой благородный хозяин был тогда во власти лекаря, советы которого ему очень помогли. А тот решительно запретил в ту ночь тревожить больного, ибо это могло быть опасно для его жизни.

— Твой хозяин, очевидно, доверился какому‑то обманщику и шарлатану, — предположила королева.

— Не знаю, государыня, но только сейчас, сегодня утром, он проснулся свежий и полный сил после первого сна за много часов.

Тут вельможи переглянулись, скорее с целью узнать, что другие думают об этой новости, нежели обменяться мыслями о том, что произошло. А королева быстро ответила, даже не пытаясь скрыть своего удовольствия:

— Честное слово, я рада, что ему лучше. Но ты был уж слишком дерзок, отказав доктору Мастерсу в доступе к графу. Разве ты не знаешь, что в священном писании сказано: «Во множестве советов есть безопасность»?

— Да, государыня, — согласился Уолтер, — но от ученых людей я слышал, что здесь говорится о безопасности врачей, а не пациентов.

— Клянусь честью, дитя мое, ты меня ловко поддел, — засмеялась королева, — ибо я не так уж сильна в еврейском языке. А что скажете вы, лорд Линкольн? Правильно ли мальчуган толкует этот текст?

— Слово — безопасность, всемилостивейшая государыня, — сказал епископ Линкольн, — так переведено, пожалуй несколько поспешно, еврейское слово, которое…

— Милорд, — перебила его королева, — мы сказали, что мы забыли еврейский язык. А ты, юноша, как тебя зовут и откуда ты родом?

— Мое имя Роли, всемилостивейшая королева, я младший сын в большой, но почтенной семье из Девоншира.

— Роли? — переспросила Елизавета, словно что‑то припоминая. — Мы, кажется, что‑то слышали о вашей службе в Ирландии.

— Я имел счастье служить там, государыня, — отвечал Роли. — Но вряд ли слух об этом мог дойти до ушей вашей милости.

— Они слышат дальше, чем ты думаешь, — заметила королева довольно милостиво. — Мы слышали о юноше, который отстоял переправу на Шэнноне против целой орды диких ирландских бунтовщиков, покуда река не покраснела от их крови и его собственной.

— Возможно, я и пролил немножко крови, — сказал юноша, потупив взор, — но я исполнял свой долг на службе вашего величества.

Королева немного помолчала, а затем быстро произнесла:

— Вы очень юны, чтобы так хорошо сражаться и так хорошо говорить. Но вы не должны избегнуть наказания за возврат Мастерса. Бедняга на реке простудился, ведь наш приказ пришел к нему, когда он только что вернулся с визитов в Лондоне, и он счел долгом своей чести и совести немедленно снова отправиться в путь. Так заметь себе, мистер Роли: смотри никогда не снимай этого запачканного плаща, это будет тебе наказанием. О дальнейших моих повелениях ты узнаешь потом. А теперь, — добавила она, подавая ему золотую булавку в виде шахматной фигурки, — я жалую тебе вот это: будешь носить ее на воротнике.

Роли, которого природа, видимо, одарила инстинктивным искусством придворного обращения, каковое постигается многими лишь после долгого опыта, преклонил колено и, принимая дар, поцеловал королеве руку. Он знал, может быть, лучше, чем любой из окружавших ее придворных, как сочетать преданность, требуемую королевой, с поклонением ее красоте. Его первая попытка сочетать эти оба момента оказалась весьма удачной — она вполне удовлетворила и тщеславие и властолюбие Елизаветы.

Хозяин Уолтера, граф Сассекс, тоже весьма выгадал от того приятного впечатления, которое Роли произвел на Елизавету при первой же встрече.

— Милорды и миледи, — сказала королева, оглядывая свою свиту, — мне думается, что, раз мы уже здесь, на реке, не худо было бы отменить наше первоначальное решение посетить город и сделать приятный сюрприз графу Сассексу, навестив его. Он болен и, несомненно, страдает при мысли, что навлек на себя наше неудовольствие, от коего он уже избавлен благодаря откровенному признанию этого дерзкого юнца. Как вы полагаете? Не актом ли милосердия будет доставить ему такое утешение, как благодарность королевы, премного обязанной ему за его верную службу, которую, вероятно, лучше его не исполнял никто?

Легко понять, что никто из тех, к кому была обращена эта речь, возразить не осмелился.

— Ваша милость, — произнес епископ Линкольн, — есть воздух, коим мы дышим.

Военные тут же заверили, что лик монархини есть точильный камень для меча воина, а государственные деятели были того мнения, что свет, струящийся от лица королевы, есть маяк, озаряющий путь ее советников. Дамы единодушно заявили, что никто из английских вельмож не заслуживает такого внимания повелительницы Англии, как граф Сассекс, оставляя, впрочем, в неприкосновенности права графа Лестера, — так выразились наиболее дальновидные особы, на что Елизавета не обратила никакого внимания. А посему барке было приказано доставить свой царственный груз в Дептфорд — ближайший и наиболее удобный пункт сообщения с замком Сэйс, дабы королева могла проявить свою королевскую и материнскую заботливость, лично осведомившись о здоровье графа Сассекса.

Роли, острый ум которого предугадывал и предвидел важные последствия, возникающие из самых ничтожных причин, поспешил испросить у королевы позволения отправиться вперед на легком челноке и возвестить графу о королевском визите. Он высказал при этом остроумное соображение, что радостная неожиданность может худо повлиять на его здоровье, поскольку самые крепкие и благотворные лекарства могут иногда оказаться роковыми для тех, кто пребывал в состоянии длительного изнурения от болезни.

Но то ли королева сочла слишком большой дерзостью со стороны столь молодого придворного вмешиваться со своим непрошеным мнением, то ли в ней снова заговорило чувство ревности при известии, что граф держит около себя вооруженную охрану, но она в резкой форме посоветовала Роли не лезть со своими советами, покуда его не спрашивают, и повторила свой приказ причалить в Дептфордской пристани. Она добавила при этом:

— Мы лично удостоверимся, какого рода свиту держит при себе милорд Сассекс.

«Тогда да смилуется над нами бог! — сказал себе юный придворный. — Светлых‑то сердец вокруг графа много, а вот светлых голов мало, а он сам слишком болен, чтоб отдать нужные распоряжения. Бланта мы, конечно, застигнем за утренним завтраком из ярмутских сельдей и эля, а Трейси будет поглощать свои омерзительные черные пудинги и запивать их рейнвейном. А эти уэльские увальни, Томас Раис и Эван Эванс, будут трудиться над своей похлебкой из порея с поджаренными ломтиками сыра. А она, говорят, не переносит грубой пищи, дурных запахов и крепких вин. Хоть бы догадались покурить розмарином в большой зале! Но ладно, vogue la galere! note 77 Выражение, означающее примерно «будь что будет!». Теперь надо все предоставить случаю. Счастье очень улыбнулось мне сегодня утром. Думаю, что за испорченный плащ я попал в милость при дворе. Да улыбнется оно и моему славному покровителю!»

Королевская барка вскоре причалила в Дептфорде, и, под громкие клики толпы, обычно возникавшие в ее присутствии, королева под балдахином отправилась в сопровождении свиты в замок Сэйс, куда отдаленный гул толпы донес первое известие о ее прибытии. Сассекс, который в это время совещался с Тресилианом о том, как вернуть себе расположение разгневанной, как он полагал, королевы, был несказанно изумлен, узнав о ее немедленном прибытии. Не то чтобы он не знал об обычае королевы навещать своих любимых вельмож, здоровых или больных, но внезапность известия не оставляла времени для приготовлений к такому приему, который, как ему было хорошо известно, любила королева. А грубость и беспорядок, царившие в его военной свите, да еще усугубленные его недавней болезнью, лишали графа всякой возможности оказать королеве должный прием.

Проклиная в душе судьбу, которая так внезапно осчастливила его высочайшим визитом, он поспешил вниз вместе с Тресилианом, бурную и увлекательную историю которого он до этого внимательно слушал.

— Мой достойный друг, — сказал он, — ты вправе ожидать от меня любой поддержки, какую я могу оказать тебе в деле обвинения Варни из чувства справедливости и благодарности. События вскоре покажут, стою ли я еще чего‑нибудь во мнении государыни или действительно мое вмешательство в твои дела может скорее повредить, нежели помочь тебе.

Говоря это, Сассекс торопливо облекался в подбитую соболями мантию, стараясь придать себе самый пристойный вид перед тем, как предстать перед взором королевы. Но никакие поспешные усилия не могли изгладить ужасных следов долгой болезни с его лица, черты которого природа одарила скорее энергией, нежели красотой. Помимо того, он был невысок ростом, и хотя отличался широкими плечами, атлетическим сложением и способностью совершать воинские подвиги, все же его присутствие в мирной зале не представляло особой приятности для женщин. Эти личные особенности ставили Сассекса, вообще весьма уважаемого и почитаемого королевой, в весьма невыгодное положение по сравнению с Лестером, который отличался особым изяществом манер и красотой.

Как ни спешил граф, он встретил королеву уже в большой зале и сразу заметил, что лоб ее нахмурен. Ее ревнивый взор усмотрел военный строй вооруженных людей и свиты, заполнивших весь замок, и первые же ее слова показали, что она очень недовольна:

— Что это, королевский гарнизон, лорд Сассекс, что тут так много пик и алебард? Или мы по ошибке миновали замок Сэйс и высадились у лондонского Тауэра?

Лорд Сассекс поспешил принести свои извинения.

— В них нет надобности, — сказала она. — Милорд, мы намерены как можно скорее прекратить ваши раздоры с другим важным лордом из нашей свиты и притом запретить этот варварский и опасный обычай окружать себя вооруженной и даже разбойничьего вида свитой. Совсем рядом с нашей столицей, более того — в непосредственном соседстве с нашей королевской резиденцией, вы готовитесь начать друг с другом междоусобную войну! Мы рады видеть вас в добром здоровье, милорд, хотя и без помощи ученого врача, которого мы посылали к вам. Извинений не надо. Мы знаем, как было дело, и мы распекли за это юного дикаря Роли. Кстати, милорд, мы скоро избавим вас от него и возьмем его к себе в свиту. В нем есть нечто заслуживающее лучшего общества, нежели он может найти среди ваших весьма воинственных последователей.

На это предложение Сассекс, хотя и не уясняя себе, как оно могло вдруг прийти королеве в голову, мог только ответить поклоном и выразить свое согласие. Затем он стал упрашивать ее позавтракать у него, но успеха не имел. После нескольких любезностей, более холодных и обычных, нежели можно было ожидать после такой чести, как ее личное посещение, королева покинула замок Сэйс, унося с собой волнение и суматоху и оставляя позади сомнение и тревогу.

Глава XVI

Позвать сюда обоих! Пусть они ‑

И обвиняемый и обвинитель ‑

Лицом к лицу, нахмурясь друг на друга,

Откроют нам все помыслы свои.

Они горды, неукротимы в споре,

Как пламя пылки, глухи словно море.

«Ричард II» note 78

— Завтра мне приказано прибыть ко двору, — сказал Лестер, обращаясь к Варни, — как полагают, для встречи с лордом Сассексом. Королева собирается примирить нас. Это — прямое следствие посещения ею Сэйсского замка, чему ты, конечно, не придаешь особого значения.

— Я утверждаю, что не в этом дело, — сказал Варни. — Более того — я знаю от лица хорошо осведомленного, который многое слышал сам, что Сассекс скорее проиграл, чем выиграл, от этого посещения. Войдя в лодку, королева сказала, что Сэйсский замок похож на казарму, а запах в нем — как в больнице. «Или даже как в одном из трактиров Бараньего переулка», — сказала графиня Рэтленд, которая всегда остается добрым другом вашего сиятельства. А тут еще плеснул своим святым веслом и лорд Линкольн, намекнув, что лорда Сассекса следует извинить за то, что хозяйство в его доме ведется так безалаберно и старомодно, поскольку он еще не женат.

— А что на это сказала королева? — быстро спросил Лестер.

— Она отнеслась к этому строго, — ответил Варни, — и заметила, что милорду Сассексу жена совсем не нужна и милорду епископу нечего и заводить речей на эту тему. «Браки, конечно, разрешаются, — сказала она, — но я никогда нигде не читала о том, что они совершаются по приказу».

— Ей не нравятся ни браки, ни разговоры о них среди духовенства, — заметил Лестер.

— Да и между придворными тоже, — подхватил Варни, но, заметив, что Лестер изменился в лице, он сейчас же добавил:

— Все бывшие там дамы, все как одна, потешались над тем, как лорд Сассекс ведет свое хозяйство, и сравнивали с этим тот прием, который, конечно, будет устроен для ее величества лордом Лестером.

— Ты собрал много сведений, — сказал Лестер, — но забыл или пропустил самое главное. Она добавила еще одно светило к тем блистательным спутникам, которых с величайшим удовольствием заставляет вращаться вокруг себя.

— Ваша светлость имеет в виду Роли, этого девонширского юнца, — ответил Варни, — рыцаря Плаща, как его называют при дворе.

— Он, чего доброго, может стать в один прекрасный день даже кавалером ордена Подвязки — так мне думается, — произнес Лестер. — Он быстро продвигается. Она услаждается с ним чтением стишков и тому подобной чепухой. Я охотно и по своей доброй воле готов отказаться от своей части ее скоропреходящих милостей, но не допущу, чтобы меня оттеснил грубиян Сассекс или этот новый выскочка. Я слышал, что Тресилиан сейчас при Сассексе и тот весьма к нему благоволит. Я пощадил бы его, но он сам лезет на рожон. А Сассекс, кстати, почти совсем поправился.

— Милорд, — ответил Варни, — ухабы встречаются на самой гладкой дороге, особенно когда она идет в гору. Болезнь Сассекса была для нас даром небес, и я возлагал на нее большие надежды. Он действительно выздоровел, но не стал от этого для вас более грозным, чем до своей болезни, когда он не раз терпел поражения в борьбе с вашей милостью. Не теряйте мужества, милорд, и все будет прекрасно.

— Я никогда не терял мужества, сэр, — возразил Лестер.

— Не теряли, конечно, — согласился Варни, — но оно вам часто изменяло. Тот, кто хочет залезть на дерево, милорд, должен хвататься за ветви, а не за лепестки…

— Ну ладно, ладно, — нетерпеливо прервал его Лестер. — Я понимаю тебя. Я не утрачу мужества, и оно меня не подведет. Подготовь свиту к выезду, позаботься, чтобы она превзошла своим блеском не только неотесанных приспешников Рэтклифа, но и приближенных всех других вельмож и придворных. Пусть она будет вооружена, но так, чтоб это не бросалось в глаза, чтобы оружие было скорее для вида, чем для дела. А сам держись поближе ко мне — ты можешь мне понадобиться.

Сассекс и его свита готовились к предстоящей встрече не менее тщательно, чем Лестер.

— Твоя жалоба, обвиняющая Варни в обольщении девушки, — сказал граф Тресилиану, — сейчас уже у королевы в руках. Я передал ее через надежного человека. Думаю, что твое дело увенчается успехом: ведь оно зиждется на справедливости и чести, а Елизавета — образец того и другого. Но не знаю, как все это получится. У Цыгана (так Сассекс обычно именовал своего смуглого соперника) хватит времени на болтовню с ней в эти праздничные времена мира. Будь война на носу — я стал бы ее любимцем. Но солдаты, как их щиты и клинки из Бильбао, в мирное время выходят из моды, а вместо них господствуют атласные рукава и рапиры для фехтования. Что ж, мы должны быть веселы, раз такова мода. Блант, позаботился ли ты, чтобы наша свита приукрасилась? Впрочем, в этих игрушках ты смыслишь не больше меня. Ты охотнее командовал бы отрядом копьеносцев.

— Милорд, — объявил Блант, — Роли был здесь и взял на себя эти хлопоты. Ваша свита будет блистать, как майское утро. Другое дело, чего все это будет стоить! Денег, истраченных на содержание десяти современных лакеев, хватило бы на целый лазарет для ветеранов.

— Сейчас нам не до денежных расчетов, Николас, — возразил граф. — Я весьма обязан Роли за его заботы. Думаю, однако, что он помнит, что я старый солдат, и не перехватит лишку во всех этих сумасшедших тратах.

— Ничего не знаю, — проворчал Блант. — Но тут полно добрых родственников и друзей вашей светлости. Они толпами наехали сюда, чтобы сопровождать вас ко двору, где, думается мне, мы не ударим лицом в грязь перед Лестером, как бы он там пи пыжился.

— Дай им строжайшее указание, — закончил Сассекс, — чтоб они не ввязывались в ссоры — разве только, если на них нападут. Это все головы горячие, а я вовсе не желаю, чтобы Лестер торжествовал надо мной из‑за их неблагоразумия.

Граф Сассекс очень торопился, и Тресилиану наконец с трудом удалось улучить минутку и выразить свое удивление, что дело сэра Хью Робсарта уже дошло до вручения жалобы королеве.

— По мнению друзей юной леди, — сказал он, — следовало сперва обратиться за справедливостью к Лестеру, так как проступок совершен его подчиненным. И я вам говорил о том же.

— Тогда нечего было и обращаться ко мне. — надменно ответил Сассекс. — Не меня надо было приглашать в советчики, если дело шло об униженной мольбе перед Лестером. Я удивляюсь тебе, Тресилиан. Ты, человек чести и мой друг, хочешь действовать таким низменным способом! Если ты и сказал это мне, то я, конечно, тебя не понял — очень уж это на тебя не похоже.

— Милорд, — сказал Тресилиан, — сам я предпочитаю путь, избранный вами. Но друзья этой несчастнейшей леди…

— Ах, друзья, друзья! — перебил его Сассекс. — Пусть не вмешиваются: мы сами знаем, как лучше действовать. Теперь самое время нагромождать обвинения против Лестера и его приспешников. А твое королева сочтет тяжким обвинением. Но, во всяком случае, жалоба лежит перед нею.

Тресилиан не мог отделаться от мысли, что, стремясь одолеть своего соперника, Сассекс сознательно избрал путь очернения Лестера, не отдавая себе ясно отчета в том, лучший ли это способ для достижения успеха. Но сделанного не воротишь, и Сассекс уклонился от дальнейших рассуждений на эту тему, отпустил своих приближенных и отдал такой приказ:

— Всем быть готовыми к одиннадцати часам! Я должен быть во дворце в присутствии ее величества ровно в полдень!

Между тем как вельможи‑соперники тщательно готовились к встрече в присутствии королевы, сама Елизавета не без тревоги ожидала, что может воспоследовать из столкновения двух столь легко воспламеняющихся умов. Каждого поддерживала мощная и многочисленная свита, а надежды и стремления большинства придворных явно или тайно разделились между ними. Вооруженная охрана была наготове, и в подкрепление ей по Темзе из Лондона были подброшены дополнительные отряды. Был оглашен королевский указ, строго запрещавший вельможам любого ранга приближаться к дворцу с вооруженной свитой. Шепотом передавали даже, что главный шериф графства Кент получил тайное предписание привести в боевую готовность часть вверенного ему войска.

Знаменательный час, к которому все так тщательно готовились, наконец наступил. Сопровождаемые многочисленной и блистательной свитой друзей и соратников, графы‑соперники ровно в полдень въехали во двор гринвичского дворца.

То ли по предварительному соглашению, то ли по намеку, что так угодно королеве, Сассекс со своей свитой прибыл из Дептфорда по воде, а Лестер — сухим путем. Поэтому они въехали во дворец с противоположных сторон. Это незначительное обстоятельство создало Лестеру в глазах толпы определенное преимущество. Кавалькада его всадников казалась более многочисленной и внушительной, нежели сторонники Сассекса, поневоле шедшие пешком. Графы не обменялись никаким приветствием, хотя пристально глядели друг на друга, вероятно ожидая, что соперник первый проявит любезность; но ни один не хотел начать. Почти в самый момент их прибытия раздался звон дворцового колокола, ворота открылись, и графы въехали в сопровождении тех лиц из своей свиты, коих ранг дозволял им эту возможность, йомены и слуги низшего разряда остались во дворе, и враждующие партии окидывали друг друга взглядами, полными ненависти и презрения, как бы нетерпеливо ожидая повода к схватке или удобного предлога напасть друг на друга. Но их сдерживали строгие приказы их начальников, а кроме того, им внушало невольное уважение присутствие большого отряда хорошо вооруженной королевской стражи.

Тем временем наиболее достойные представители свиты прошли за своими графами по высоким передним и первым залам дворца. Они двигались единой рекой — как два потока, которые принуждены течь по одному руслу, но стараются не смешивать свои воды. Обе группы инстинктивно держались на разных сторонах высоких зал, стараясь избежать соприкосновения, которое поневоле ненадолго возникло в узких дверях при входе. Затем открылись двухстворчатые двери в верхнем конце длинной галереи, выходившей в аудиенц‑залу, и пронесся шепот, что королева уже там. Оба графа медленно и величаво двигались ко входу. За Сассексом шли Тресилиан, Блант и Роли, а за Лестером — Варни. Гордость Лестера принуждена была соблюсти придворные, церемонии, и, с учтивым поклоном, он пропустил вперед своего соперника, который раньше, чем он, стал пэром. Сассекс тоже церемонно поклонился и вошел в аудиенц‑залу. Тресилиан и Блант пытались последовать за ним, но их не пустили. Привратник с черным жезлом объяснил им, что ему строго приказано допускать сегодня только определенных лиц. Роли, видя, что произошло с его товарищами, тоже отступил назад. Но привратник сказал ему: «Вы, сэр, можете войти!» И тогда Роли вошел в залу.

— За мной, Варни, — сказал Лестер, остановившийся на мгновение, чтобы посмотреть, как будет принят Сассекс. Затем он собирался уже войти, как вдруг Варни, разряженный в пух и прах, был, как ранее Тресилиан и Блант, остановлен привратником.

— Что случилось, мистер Бойер? — спросил Лестер. — Разве вам неизвестно, кто я такой и что это мой друг и приверженец?

— Ваша светлость простит меня, — твердо ответил Бойер, — мне дан точный приказ, и я должен неукоснительно выполнять свой долг.

— Ты подхалим и негодяй! — воскликнул Лестер, весь вспыхнув. — Ты наносишь мне оскорбление, только что пропустив сюда одного из приближенных лорда Сассекса.

— Милорд, — возразил Бойер, — мистер Роли недавно вступил на службу к ее величеству, и ему я приказывать не могу!

— Негодяй ты, неблагодарный негодяй! — крикнул Лестер. — Но тот, кто создал, может и погубить. Недолго придется тебе похваляться своей властью!

Эту угрозу он произнес вслух, вопреки своей обычной политике осторожности, а затем вошел в залу и отдал почтительный поклон королеве. Елизавета, одетая более пышно, чем обычно, и окруженная вельможами и министрами, чья храбрость и мудрость обессмертили ее царствование, принимала приветствия своих подданных. Она милостиво ответила на поклон своего любимца, поглядывая то на него, то на Сассекса, словно собираясь что‑то сказать, как вдруг Бойер, в ярости от оскорбления, публично нанесенного ему Лестером при исполнении его обязанностей, выступил вперед с черным жезлом в руке и опустился перед королевой на одно колено.

— Что такое, Бойер? — спросила Елизавета. — Ты не очень удачно выбрал время для своих любезностей.

— Всемилостивейшая государыня, — ответил он, и всех придворных охватила дрожь при виде такой дерзости, — я пришел спросить: должен ли я при исполнении своих обязанностей подчиняться приказам вашего величества или графа Лестера, который публично угрожал мне своим гневом и позволил себе в отношении меня неподобающие выражения только потому, что я, точно выполняя приказание вашего величества, отказался впустить вместе с ним одного из его приближенных?

Дух Генриха VIII мгновенно пробудился в его дочери, и она повернулась к Лестеру с таким грозным видом, что и его и всех его сторонников объял ужас.

— Черт возьми, милорд, — таково было бурное начало, — что это значит? Мы были о вас доброго мнения и приблизили вас к своей особе, но не для того, чтобы вы заслоняли солнце нашим другим верным подданным. Кто дал вам право оспаривать наши приказы или проверять их исполнителей? Я хочу, чтобы при этом дворе, да и во всем этом королевстве, была только одна властительница — и никакого властелина. Смотрите, чтобы Бойер не подвергся неприятностям за преданное выполнение своего долга! Иначе, клянусь как христианка и венчанная королева, вы мне за это головой ответите. Ступайте, Бойер, вы действовали как честный человек и верный подданный. Смотритель дворца нам здесь не нужен!

Бойер поцеловал протянутую ему королевой руку и отошел на свое место, сам удивляясь собственной смелости. Улыбка торжества зазмеилась на устах сторонников Сассекса, а приближенные Лестера, казалось, смутились. Сам любимец королевы стоял с весьма униженным видом и не осмелился произнести ни слова в свое оправдание.

Тут он поступил мудро, ибо политика Елизаветы заключалась в том, чтобы унизить его, но отнюдь но подвергнуть опале, и посему было вполне разумно промолчать, не противореча и не возражая ей, и, таким образом, склониться перед ее властью. Достоинство королевы было сохранено, а женщина сразу же почувствовала всю силу кары, которую она наложила на своего любимца. Ее проницательный взор уловил также радостные взгляды, которыми втихомолку обменялись сторонники Сассекса, а в ее планы отнюдь не входило отдать решительное предпочтение той или иной партии.

— То, что я говорю милорду Лестеру, — продолжала она, помолчав, — относится и к вам, милорд Сассекс. Неужели нельзя не затевать драки при дворе во главе своей группы?

— Мои сторонники, всемилостивейшая государыня, — возразил Сассекс, — действительно затевали драки, защищая вас, в Ирландии, Шотландии и с мятежными графами там, на севере. Мне неизвестно, что…

— Вы затеваете споры со мной, милорд? — прервала его королева. — Я полагаю, что вам следовало бы поучиться у лорда Лестера скромности и молчанию, по крайней мере — в минуты нашего гнева. Послушайте, милорд, мой дед и мой отец весьма мудро запретили вельможам этой просвещенной страны разъезжать с такой буйной свитой. Неужели вы думаете, что если я ношу чепец, то их скипетры в моих руках превратились в прялку? Ни один — слышите? — христианский король не превзойдет в решимости бороться с возмущением двора, притеснением народа и нарушением мира в государстве дерзкими и заносчивыми вельможами ту, кто сейчас говорит с вами. Лорд Лестер и вы, милорд Сассекс, я приказываю вам стать друзьями, или, клянусь своей короной, вы обретете врага, слишком могущественного для вас обоих.

— Государыня, — ответил граф Лестер, — вам, высшему источнику чести, лучше знать, что подобает моей чести. Я вручаю ее в ваше распоряжение и добавлю только, что мои теперешние взаимоотношения с лордом Сассексом возникли не по моей вине и у него не было причин считать меня своим врагом, пока он не учинил мне неслыханной обиды.

— Что до меня, государыня, — сказал граф Сассекс, — то я не выхожу из повиновения вашей воле. Но я был бы рад, если бы милорд Лестер изъяснил, чем я, как он говорит, обидел его. Ведь мой язык никогда не произнес ни одного слова, за которое бы я не согласился немедленно выступить в бой — пешим или верхом на коне.

— А что до меня, — подхватил Лестер, — то, повинуясь воле моей всемилостивейшей государыни, моя рука всегда будет готова подтвердить мои слова, так же как рука любого, кто подписывается именем Рэтклиф.

— Милорды, — сказала королева, — подобные речи в нашем присутствии неуместны. Если вы не можете держать себя в границах приличия, то мы найдем способ вас усмирить. Я хочу, милорды, чтобы вы подали друг другу руки и забыли свою нелепую вражду.

Оба соперника неохотно взглянули друг на друга, но ни один не захотел сделать первый шаг во исполнение воли королевы.

— Сассекс, — промолвила Елизавета, — я прошу вас. Лестер, я вам приказываю.

Но она произнесла эти слова так, что просьба прозвучала как приказ, а приказ — как просьба. Они продолжали стоять безмолвно и упрямо, пока она не возвысила голос; и теперь в тоне ее слышались нетерпение и непререкаемый приказ.

— Сэр Генри Ли, — сказала она офицеру охраны, — отдайте страже приказание быть в готовности и немедленно снарядить барку в путь. Лорды Сассекс и Лестер, еще раз прошу вас подать друг другу руки, иначе, черт возьми, тот, кто откажется это сделать, отведает похлебки в нашем Тауэре, прежде чем снова увидит наше лицо. Я собью спесь с вашей гордости. До того как мы расстанемся, даю вам в этом свое королевское слово!

— Можно вынести заточение, — сказал Лестер, — но лишиться лицезрения вашего величества — значит утратить сразу и свет и жизнь. Вот вам моя рука, Сассекс.

— А вот моя, — ответил Сассекс, — искренне и честно. Но…

— Нет, клянусь честью, ни слова больше, — сказала королева. — Вот так будет лучше, — добавила она, взглянув на них более милостиво. — Когда вы, пастыри народа, объединитесь для его защиты, проистечет благо для стада, коим мы управляем. Знаете, милорды, скажу вам откровенно, ваши безумные выходки и раздоры приводят к диким беспорядкам среди ваших слуг. Лорд Лестер, есть ли в вашей свите джентльмен по имени Варни?

— Да, всемилостивейшая государыня, — ответил Лестер. — Я представил его вам, и он удостоился чести поцеловать вашу царственную руку, когда вы последний раз были в Нонсаче.

— Внешне он выглядит довольно привлекательно, — заметила королева, — но, по‑моему, не настолько, чтобы заставить девицу из знатной семьи пожертвовать своим добрым именем ради его прекрасных глаз и стать его возлюбленной. Но так оно и вышло. Этот ваш молодец соблазнил дочь славного старика, девонширского рыцаря, сэра Хью Робсарта из замка Лидкот, и она бежала с ним, как отверженная, из родительского дома… Милорд Лестер, вы худо чувствуете себя? Вы так смертельно побледнели!

— Нет, государыня, — ответил Лестер, но невероятные усилия потребовались ему, чтобы произнести эти слова.

— Да нет, вы, конечно, больны, милорд, — торопливо сказала Елизавета, быстро подходя к нему с видом весьма озабоченным. — Позовите Мастерса, позовите сюда нашего придворного врача. Да где же эти медлительные болваны? Из‑за их нерасторопности мы теряем гордость нашего двора. Но возможно ли, Лестер, — продолжала она, глядя на него с нежностью, — неужели боязнь впасть в немилость так сильно на тебя подействовала? Не сомневайся ни на миг, благородный Дадли, я не буду упрекать тебя за безумство твоего приближенного — тебя, чьи помыслы, как мы знаем, весьма далеки от этого. Тот, кто хочет достигнуть высоты орлиного гнезда, милорд, тому все равно, кто ловит коноплянок у подножия стремительной кручи.

— Видел? — шепнул Сассекс Роли. — Ему явно помогает сам дьявол. Все, что заставило бы другого пойти ко дну на глубину в десять футов, ему, видимо, только облегчает плавание. Если бы мой приближенный поступил так…

— Тише, милорд, — ответил Роли, — ради бога, тише. Подождите перемены прилива — сейчас как раз переломный момент.

Острая проницательность Роли не обманула его. Замешательство Лестера было столь велико и он так явно не мог с ним совладать, что Елизавета, бросив на него удивленный взгляд и не получая членораздельного ответа на свои, столь необычные для нее, знаки милости и внимания, бросила быстрый взгляд на придворных; видимо, прочитав на их лицах нечто согласующееся с ее собственными, вдруг вспыхнувшими подозрениями, она резко сказала:

— Может быть, во всем этом таится больше, чем мы видим… или чем вы, милорд, желаете, чтобы мы видели. Где этот Варни? Кто знает, где он?

— Как угодно было вашему величеству, — вмешался Бойер, — это тот самый, перед кем я сейчас закрыл дверь аудиенц‑залы.

— Как угодно мне? — резко повторила Елизавета, которая в этот момент пришла в такое настроение, что ей вряд ли могло быть что‑нибудь угодно. — Мне не угодно не только, чтобы кто‑то нахально врывался сюда в моем присутствии, но и чтобы вы не пускали сюда того, кто пришел оправдаться от взведенного на него обвинения.

— С позволения вашего величества, — ответил смущенный привратник, — если бы я знал, как вести себя в подобном случае, я бы остерегся…

— Вам следовало бы доложить нам, чего он хочет, господин привратник, и получить наши указания. Вы полагаете себя могущественной персоной, ибо мы только что отчитали из‑за вас некоего вельможу. Так знайте же, что вы для нас не более чем замок на наших дверях. Немедленно приведите сюда этого Варни. Есть еще какой‑то Тресилиан, упомянутый в этом прошении. Пусть они оба предстанут перед нами.

Приказание было выполнено, и Тресилиан и Варни появились в зале. Первый взгляд Варни бросил на Лестера, второй — на королеву. В глазах королевы он уловил признаки близящейся грозы, но из унылого вида своего покровителя он не мог извлечь для себя указаний, каким курсом вести свой корабль к решающей схватке. Затем он увидел Тресилиана и сразу понял всю опасность своего положения. Но Варни был в такой же степени дерзок и сообразителен, как хитер и неразборчив в средствах. В грозящий гибелью момент он оказался умелым кормчим и полностью отдал себе отчет в тех выгодах, которые сумеет получить, если вызволит Лестера из беды, а также в той страшной бездне, которая, разверзнется перед ним, если ему это не удастся.

— Верно ли, что вы, любезнейший, — сказала королева, устремив на него пронзительный взгляд, который способны были вынести лишь немногие, — что вы соблазнили и навлекли позор на молодую, знатную и воспитанную девицу, дочь сэра Хью Робсарта из Лидкот‑холла?

Варни преклонил колено и с видом глубочайшего раскаяния подтвердил, что «между ним и мисс Эми Робсарт действительно имели место некоторые любовные взаимоотношения».

Лестер весь вспыхнул от негодования, когда услышал такое признание своего подчиненного. На мгновение им овладела решимость выступить вперед и, прощаясь навсегда с двором и милостью королевы, поведать всю историю своего тайного брака. Но он взглянул на Сассекса, и мысль о торжествующей улыбке, которая зазмеится на его губах при таком признании, наглухо запечатала его собственные уста.

«Не теперь, во всяком случае, — подумал он, — и не в присутствии королевы доставлю я ему такое великолепное торжество».

И, крепко сжав губы, он стоял, полный самообладания и твердый духом, вслушиваясь в каждое слово Варни и полный решимости скрывать до конца тайну, от которой зависело его блистательное положение при дворе. Между тем королева продолжала допрос Варни.

— Любовные взаимоотношения! — повторила она его последние слова. — Какие же это взаимоотношения, негодник ты этакий? Почему было не попросить руки этой девицы у ее отца, раз ты полюбил ее по честному и по‑хорошему?

— С позволения вашего величества, — ответил Варни, все еще стоя на коленях, — я не осмелился сделать это, ибо отец обещал ее руку некоему знатному и благородному джентльмену. Я отдаю ему справедливость, хотя знаю, что он ненавидит меня. Это — мистер Эдмунд Тресилиан, которого я сейчас вижу в этой зале.

— Ах, вот как! — воскликнула королева. — А какое имели вы право заставить эту простодушную дурочку нарушить контракт, заключенный ее достойным отцом, из‑за ваших любовных взаимоотношений, как вы их дерзко и самоуверенно именуете?

— Государыня, — ответил Варни, — бесполезно оправдываться своей чисто человеческой слабостью перед судьей, которому она неведома, или любовью — перед той, кто никогда не уступала страсти…

Тут он примолк на мгновение, а затем добавил очень тихо и робко:

— Внушаемой ею всем другим!

Елизавета сделала вид, что нахмурилась, но невольно улыбнулась и ответила:

— Ты удивительно наглый плут. Ты женат на этой девушке?

Лестера волновали такие сложные и болезненно‑острые чувства, что ему казалось, будто вся его жизнь зависит от ответа Варни. А тот, после минутной, на этот раз уже подлинной нерешительности, ответил:

— Да!

— Ах ты негодяй, лживый негодяй! — воскликнул Лестер, придя в ярость. Но он не в силах был добавить ни слова к фразе, которую начал с таким неистовым пылом.

— Нет, милорд, — вмешалась королева, — мы оградим, с вашего разрешения, этого человека от вашего гнева. Мы еще не закончили с ним разговора. Так вот, знал ли ваш хозяин, лорд Лестер, о вашей проделке? Говори правду, приказываю тебе, и я сама поручусь за твою безопасность, кто бы тебе ни угрожал.

— Всемилостивейшая государыня, — сказал Варни, — если говорить правду, как на духу, то милорд‑то и был всему причиной.

— Ах ты подлец, ты хочешь предать меня? — крикнул Лестер.

— Продолжай, — быстро сказала королева, обращаясь к Варни, залившись румянцем, со сверкающими глазами, — продолжай. Здесь не повинуются ничьим приказам, кроме моих.

— Они всесильны, государыня, — ответил Варни, — и от вас не может быть тайн. Но мне не хотелось бы, — добавил он, озираясь кругом, — говорить о делах моего господина в присутствии чужих ушей.

— Отойдите в сторону, милорды, — приказала окружающим королева. — А ты продолжай. Какое отношение имеет граф к твоей мерзкой интриге? Только смотри, милейший, не клевещи на него!

— Я далек от стремления опорочить своего благородного покровителя, — возразил Варни, — но вынужден признать, что какое‑то глубокое, всепоглощающее, хотя и тайное чувство недавно овладело им, отвлекло его от домашних забот, которыми прежде он занимался с такой священной тщательностью, и дало нам возможность совершать разные проступки, которые, как вот в этом случае, отчасти позорят и его самого. Без этого я не имел бы ни возможности, ни досуга совершить проступок, навлекший на меня его немилость — самую тяжелую, какую только возможно, если не считать, конечно, еще более ужасного гнева вашего величества.

— И только в этом смысле, и ни в каком ином, причастен он к твоей вине? — спросила Елизавета.

— Конечно, государыня, ни в каком ином, — подтвердил Варни. — Но с тех пор, как с ним что‑то стряслось, он уже сам не свой. Взгляните на него, государыня, как он бледен, как весь дрожит. Как все это непохоже на его обычные манеры, полные величия! А почему, скажите, ему бояться вашего величества? Ах, государыня, все началось с той минуты, как он получил этот роковой пакет!

— Какой пакет и откуда? — живо спросила королева.

— Откуда, государыня, не могу догадаться. Но я его приближенный и знаю, что он с той поры носит вокруг шеи идущий до самого сердца локон, на котором подвешен крохотный золотой медальон в форме сердца. Когда граф один, он с ним разговаривает, не расстается с ним даже во сне… Никакой язычник не поклоняется так усердно своему идолу!

— Ты плут, сующий нос не в свои дела, если ты так подглядываешь за своим господином, — сказала Елизавета, покраснев, но не от гнева, — да вдобавок и болтун, если рассказываешь о его безумствах. А какого цвета локон, о котором ты тут мелешь какую‑то чепуху?

Варни ответил:

— Поэт, государыня, назвал бы его нитью из золотой ткани, сотканной Минервой. Но мне кажется, что он светлее даже чистейшего золота и скорее, пожалуй, похож на последний солнечный луч на закате тихого весеннего дня.

— Ну, знаете, вы сами поэт, мистер Варни, — с улыбкой сказала королева. — Но я не могу с такой быстротой улавливать ваши редкостные метафоры. Взгляните на этих дам, есть ли, — тут она приумолкла, стараясь принять совершенно равнодушный вид, — есть ли среди них такая, у кого цвет волос напоминает этот локон? Не любопытствуя, конечно, насчет любовных тайн лорда Лестера, я хотела бы все‑таки узнать, какие локоны похожи на нить из ткани Минервы или… как это вы сказали… на последние лучи майского солнца.

Варни обвел взглядом залу. Его взор переходил с одной дамы на другую, пока наконец не остановился на самой королеве, но с выражением глубочайшего благоговения.

— В этой зале, — произнес он, — я не вижу локонов, достойных подобных сравнений, если только не там, куда я не дерзаю поднять свои взоры.

— Что такое, наглец вы этакий! — рассердилась королева. — Вы осмеливаетесь намекать…

— О нет, ваше величество, — ответил Варни, прикрывая глаза рукой, — но меня ослепили лучи майского солнца.

— Довольно, хватит, — сказала королева, — ты просто сумасшедший.

И, резким движением отвернувшись от него, она пошла туда, где стоял Лестер.

Во время диалога королевы с Варни в зале, как бы по мановению жезла восточного мага, воцарилась атмосфера напряженного любопытства вместе с надеждами, опасениями и страстями, всегда волнующими придворные круги. Все застыли на местах и перестали бы даже дышать, если бы это позволили законы природы. Все было накалено до предела, и Лестер, видя, как кругом желают или страшатся его триумфа или опалы, забыл то, что ему было раньше внушено любовью, и сейчас не думал ни о чем, кроме успеха или позора, зависящих от одного кивка Елизаветы и преданности Варни. Он быстро вернул себе самообладание и приготовился сыграть свою роль в предстоящей сцене. Судя по взглядам, которые бросала на него королева, он понял, что слова Варни, что бы он ни говорил, оказались к его выгоде. Елизавета недолго томила его неизвестностью. Ее более чем милостивое обращение к нему определило его триумф в глазах его соперника и всего английского двора.

— У вас этот Варни — весьма болтливый слуга, милорд, — сказала она. — Хорошо, что вы не посвящаете его ни во что такое, что могло бы повредить вам в нашем мнении. Поверьте мне, он непременно бы проболтался.

— Но промолчать перед вашим величеством было бы изменой, — подхватил Лестер, изящно преклонив одно колено. — Я хотел бы, чтобы мое сердце было обнажено перед вами больше, чем это мог бы сделать язык любого слуги.

— Неужели, милорд, — сказала Елизавета, бросая на него нежные взоры, — в вашей жизни нет ни одного уголка, который вы не желали бы скрыть завесой? Ага, я вижу, что этот вопрос вас смутил. Но ваша королева знает, что она не должна слишком глубоко вдумываться в причины, заставляющие ее подданных верно служить ей. Иначе она увидела бы то, что могло бы — или по крайней мере должно было бы — ее разгневать.

Успокоенный ее последними словами, Лестер разразился целым потоком выражений глубокой и страстной преданности, которые в ту минуту, быть может, и не были совершенно лицемерными. Противоречивые чувства, владевшие им раньше, уступили место яростной стремительности, с помощью которой он решил удержаться в положении любимца королевы. Никогда еще он не казался Елизавете таким красноречивым, таким красивым, таким привлекательным, как теперь, когда, стоя на коленях, он заклинал ее лучше отобрать от него все его достояние, но только оставить ему право именоваться ее слугой.

— Возьмите от несчастного Дадли, — воскликнул он, — все то, чем сделали его ваши милости, и прикажите ему снова стать джентльменом‑бедняком, каким он был, когда лучи вашего величества впервые засияли для него. Оставьте ему лишь плащ и меч, но позвольте гордиться тем, что он по‑прежнему пользуется — и никогда не утрачивал ни словом, ни делом — расположением своей обожаемой королевы и повелительницы!

— Нет, Дадли, — промолвила королева, одной рукой поднимая его, а другую протягивая ему для поцелуя, — Елизавета не забыла, что, когда вы были бедным дворянином, лишенным своих наследственных прав, она была такой же бедной принцессой и в борьбе за нее вы тогда поставили на карту все, что вам осталось в дни опалы, — вашу жизнь и честь. Встаньте, милорд, и отпустите мою руку. Встаньте и будьте тем, кем вы были всегда, — украшением нашего двора и опорой нашего трона. Ваша властительница бывает вынуждена иногда бранить вас за оплошности, но она всегда признает ваши заслуги. Беру бога в свидетели, — добавила она, обратясь к присутствующим, которые, волнуемые различными чувствами, следили за этой занятной сценой, — беру бога в свидетели, господа, что никогда ни один монарх не имел, по‑моему, более верного слуги, чем я в лице этого благородного графа.

Одобрительный шепот пронесся среди приверженцев лестерской группы, а друзьям Сассекса ответить было нечем. Они стояли, потупив взор, смущенные и уязвленные таким открытым и полным торжеством своих противников. После публичного признания его вновь любимцем королевы Лестер первым делом спросил, каковы будут ее указания в отношении проступка Варни.

— Хотя этот молодчик, — сказал он, — заслуживает только моего гнева, я все же хотел бы вступиться…

— Верно, мы совсем о нем забыли, — согласилась королева. — Это худо с нашей стороны, ибо мы оказываем справедливость самым низким нашим подданным, так же как и самым знатным. Мы довольны, милорд, что вы первый нам об этом напомнили. Где же Тресилиан, обвинитель? Пусть он войдет сюда.

Тресилиан явился и отдал почтительный поклон., В его наружности, как о том было говорено выше, таилось изящество и даже благородство, и это не ускользнуло от зоркого взора Елизаветы. Она внимательно посмотрела на него. Он стоял перед нею без всякого смущения, но с видом глубочайшей меланхолии.

— Могу лишь пожалеть этого джентльмена, — сказала она Лестеру. — Я осведомлялась о нем, и вид его подтверждает то, что я уже слышала: он ученый и солдат, в нем хорошо сочетаются глубины образованности и владение оружием. Мы, женщины, милорд, прихотливы в выборе. Если судить по внешности, то между вашим приближенным и этим джентльменом нет никакого сравнения. Но Варни — мастер красно говорить, а это, по правде говоря, весьма сильно действует на наш слабый пол. Послушайте, мистер Тресилиан: потерянная стрела — не то что сломанный лук. Ваша верная любовь, как мне кажется, была встречена плохо. Но вы человек ученый и знаете, что Уже со времен Троянской войны на свете встречаются вероломные Крессиды. Забудьте, мой добрый сэр, эту легкомысленную леди, заставьте вашу любовь взглянуть на все оком мудрости. Мы говорим это, пользуясь больше сочинениями ученых людей, нежели собственным опытом. Ведь мы по своему положению и собственной воле весьма далеки от глубоких знаний в области столь пустых игрушек нелепой страсти. Что ж касается отца этой особы, то мы можем уменьшить его горе, дав его зятю такое положение, чтобы он мог достойным образом содержать свою супругу. Да и ты сам, Тресилиан, не будешь забыт. Останься при нашем дворе, и ты увидишь, что верный Троил может всегда рассчитывать на нашу милость. Подумай о том, что говорит этот архиплут Шекспир. Чума его возьми, его проказы приходят мне на ум, как раз когда я должна думать о другом. Постой, как это там у него?

Твоей была Крессида волей неба…

Но узы неба смяты и разъяты,

И нынче более тугим узлом

Она себя связала с Диомедом.

Лорд Саутгемптон, вы улыбаетесь. Вероятно, из‑за своей скверной памяти я порчу стихи вашего актера. Но довольно, не будем больше говорить об этих диких безумствах.

Но у Тресилиана был такой вид, как будто он хотел, чтобы его выслушали, — что, впрочем, не мешало ему сохранять все признаки глубочайшей почтительности, — и королева нетерпеливо добавила:

— Чего же он еще хочет? Не может же девица выйти замуж за вас обоих. Она сделала свой выбор, может быть и не самый удачный, но она жена Варни и обвенчана с ним.

— Если это так, то моя жалоба умолкнет, всемилостивейшая государыня, — сказал Тресилиан, — а вместе с жалобой — и моя месть. Но я уверен, что слова этого Варни — отнюдь не лучшее ручательство за истину.

— Если бы подобное сомнение было высказано в другом месте, — начал было Варни, — то мой меч…

— Твой меч! — презрительно прервал его Тресилиан. — С позволения ее величества, мой меч покажет тебе…

— Замолчите вы оба, наглецы! — воскликнула королева. — Или вы забыли, где находитесь? Все это проистекает из вашей вражды, милорды, — продолжала она, глядя на Лестера и Сассекса. — Ваши приближенные действуют в том же духе и начинают свои ссоры и раздоры при моем дворе и даже в моем присутствии, прямо как какие‑нибудь Матаморы. Заметьте себе, господа: того, кто заговорит о том, чтобы обнажить меч не ради меня или Англии, я, клянусь честью, закую в железо по рукам и ногам!

Затем, помолчав минуту, она добавила более мягким тоном:

— Но я все‑таки должна рассудить этих дерзких и буйных наглецов. Лорд Лестер, ручаетесь ли вы своей честью, — конечно, насколько вам известно все это, — что ваш слуга говорит правду, утверждая, будто он женат на этой самой Эми Робсарт?

Это был удар прямо в цель, и он чуть было не сразил Лестера. Но он уже зашел слишком далеко, чтобы отступать, и, после минутного колебания, ответил:

— Насколько я знаю… да нет, с полной достоверностью… она — обвенчанная по закону жена.

— Ваше величество, — опять вмешался Тресилиан, — могу я все‑таки узнать, когда и при каких обстоятельствах этот предполагаемый брак…

— Потише, любезный, — прервала его королева, — скажите пожалуйста, предполагаемый брак! Да разве вам не довольно того, что прославленный граф подтвердил правильность слов своего слуги? Но ты — лицо пострадавшее (или по крайней мере считаешь себя таковым), и ты заслуживаешь снисхождения. На досуге мы разберемся во всем этом повнимательнее. Лорд Лестер, полагаю, что вы помните о нашем желании побывать в вашем замечательном замке Кенилворт на следующей неделе. Пожалуйста, попросите нашего доброго и высокочтимого друга графа Сассекса поехать туда вместе с нами.

— Если благородный граф Сассекс, — сказал Лестер, поклонившись своему сопернику с самой непринужденной и изящной любезностью, — окажет честь моему скромному жилищу, я сочту это за еще одно доказательство дружеского расположения, которое, как угодно вашему величеству, мы должны испытывать друг к другу.

Сассекс был в большем замешательстве.

— Ваше величество, — сказал он, — я буду лишь помехой в вашем веселье — ведь я еще не совсем оправился от тяжелой болезни.

— Неужели вы действительно были так больны? — спросила Елизавета, посмотрев на него более пристально. — И верно, вы как‑то изменились, и меня это очень огорчает. Но не падайте духом: мы сами позаботимся о здоровье столь нужного нам слуги, кому мы столь многим обязаны. Мастерс предпишет вам курс лечения. А чтобы мы сами могли видеть, что он точно выполняется, вы должны сопровождать нас в этой поездке в Кенилворт.

Это было сказано тоном, не допускающим возражений, и в то же время так ласково, что Сассексу, как ни хотел он уклониться от поездки в гости к своему сопернику, не оставалось ничего иного, как низко поклониться королеве в знак повиновения ее воле и тоном неуклюжей любезности, смешанной со смущением, принять приглашение Лестера. Пока графы обменивались учтивостями, королева сказала лорду‑казначею:

— Милорд, мне кажется, что облик каждого из этих двух благородных пэров напоминает два знаменитых классических потока: один — темный и печальный, другой — светлый и благородный. Мой старый учитель Эшем пожурил бы меня за то, что я забыла имя автора. Кажется, это Цезарь. Посмотрите, какое величавое спокойствие царит, на челе благородного Лестера, в то время как Сассекс обращается к нему, хотя и покорствуя нашей воле, но с явной неохотой.

— Боязнь утратить вашу милость, — ответил лорд‑казначей, — и есть, может быть, источник этого различия, которое не ускользнуло (а что вообще может ускользнуть?) от взора вашего величества.

— Такая боязнь была бы даже вредна для меня, милорд, — возразила королева. — Оба близки и дороги нам, и мы беспристрастно будем пользоваться их почетной службой на благо государства. Но сейчас мы прервем их дальнейшую беседу. Лорды Сассекс и Лестер, еще одно слово. Тресилиан и Варни — ваши приближенные; позаботьтесь, чтобы они сопровождали вас в Кенилворт. И раз они оба — Парис и Менелай — будут вблизи, мы хотим, чтобы там предстала перед нами и прекрасная Елена, чье непостоянство вызвало все эти раздоры. Варни, твоя жена должна быть в Кенилворте, готовая появиться в любую минуту по моему приказу. Лорд Лестер, мы полагаем, что вы лично присмотрите за этим.

Граф и его приближенный низко поклонились и снова подняли голову, не смея взглянуть ни на королеву, ни друг на друга. Обоим в этот момент казалось, что сети и тенета, сплетенные их собственной ложью, вот‑вот сомкнутся над ними. Однако Елизавета не обратила внимания на их замешательство и продолжала:

— Лорды Сассекс и Лестер, нам вскоре необходимо ваше присутствие на Тайном совете, где будут обсуждаться весьма важные вопросы. Мы затем отправимся в увеселительную поездку по Темзе, а вы, милорды, будете нас сопровождать. Да, кстати, еще одно. Сэр рыцарь Запачканного Плаща (тут она любезно улыбнулась Уолтеру Роли), не забудьте, что вы должны сопровождать нас в нашей поездке. Вас снабдят необходимыми средствами для приведения в порядок вашего гардероба.

Так окончилась эта знаменитая аудиенция, где, как и во всей остальной своей жизни, Елизавета проявила себя как своенравная и капризная представительница своего пола, в сочетании с разумом и дипломатическим тактом, в чем ни один мужчина и ни одна женщина на свете никогда не могли ее превзойти,

Глава XVII

Итак, путь избран! Парус распускайте,

Бросайте лот, измерьте глубину…

Будь, шкипер, у руля: у берегов

Здесь много мелей, скал, и там

Сирена… Она, как гордость, к гибели влечет.

«Кораблекрушение»

За короткое время между окончанием аудиенции и заседанием Тайного совета Лестер успел ясно понять, что в это утро он собственной рукой решил свою судьбу.

«Теперь уже для меня невозможно, — размышлял он, — после того как я, перед лицом всех наиболее чтимых людей в Англии, подтвердил (хотя и двусмысленной фразой) правильность утверждения Варни, опровергнуть или отречься от него. Это грозит мне не только утратой положения при дворе, но и страшным гневом обманутой королевы, а также негодованием и презрением моего соперника и всех моих товарищей».

Все это вихрем проносилось в его голове, и он представлял себе трудности, которые неизбежно перед ним возникнут, если он будет и впредь хранить тайну, важную для его безопасности, могущества и чести. Он был похож на человека, идущего по льду, готовому подломиться под ним, и спасение которого заключается только в твердом и решительном движении вперед. Милость королевы, ради которой он принес столько жертв, следовало теперь удержать любыми средствами, во что бы то ни стало. Это была единственная щепка, за которую он мог уцепиться во время бури. Сейчас предстояла задача не только сохранить, но и усилить расположение королевы. Он или должен стать любимцем Елизаветы, или ему грозит полное крушение всего — благосостояния и почета. Все другие соображения в настоящий момент должны быть отброшены. Он гнал прочь навязчивые мысли, рисовавшие ему облик Эми, и твердил себе, что еще придет время подумать, как выбраться наконец из этого лабиринта. Ведь кормчий, увидев у носа корабля Сциллу, не должен в эту минуту думать о более отдаленных опасностях Харибды.

В таком настроении граф Лестер занял в этот день свое кресло в Тайном совете Елизаветы. А когда дела были закончены, он в том же состоянии духа занял почетное место рядом с ней во время увеселительной поездки по Темзе. И никогда еще так ярко не проявлялись его способности замечательного политического деятеля и его умение быть безупречным придворным.

Случилось так, что на Совете в этот день происходило бурное обсуждение дела несчастной Марии, которая уже седьмой год мучительно переживала свое заточение в Англии. На Совете высказывались мнения и в пользу злополучной монархини. Их настойчиво поддерживали Сассекс и некоторые другие лица, основываясь на международном праве и нарушении гостеприимства, в большей степени, чем это могло бы быть, даже в смягченной форме и с оговорками, приятно для слуха королевы. Лестер с большой страстностью и красноречием отстаивал противоположное мнение. Он подчеркнул необходимость продолжать строжайшее ограничение деятельности шотландской королевы как меру, весьма важную для безопасности королевства и особенно священной особы Елизаветы. Он утверждал, что тончайший волосок с ее головы должен быть в глазах лордов предметом более глубокого беспокойства, чем жизнь и судьба ее соперницы, которая, предъявив тщетные и несправедливые притязания на английский трон, была теперь даже в лоне родной страны постоянной надеждой и подстрекательством для всех врагов Елизаветы и в Англии и за границей. Он кончил тем, что попросил извинения у их светлостей, если в ораторском увлечении задел кого‑то из присутствующих. Но безопасность королевы — это была тема, которая всегда могла вывести его из рамок обычной сдержанности в споре.

Елизавета слегка побранила его за то преувеличенное значение, которое он совершенно напрасно придавал ее личным интересам. Однако она признала, что если небесам было угодно сочетать в единое целое ее интересы с благом ее подданных, то она только выполняет свой долг, принимая меры самозащиты, диктуемые обстоятельствами. И если Совет в своей великой мудрости выскажет мнение, что следует продолжать строжайшие кары в отношении особы ее несчастной шотландской сестры, она полагает, что они не очень посетуют на нее, если она потребует, чтобы графиня Шрусбери обращалась с Марией с предельной добротой, совместимой с мерами строгой охраны. После того как это положение было высказано, Совет был распущен.

Никогда еще с такой готовностью и предупредительностью не расступались все перед «милордом Лестером», как в то время, когда он проходил через многолюдные залы, чтобы спуститься к реке и взойти на борт барки ее величества. Никогда еще голоса привратников не звучали громче, возглашая: «Дорогу, дорогу благородному графу!» Никогда еще эти слова не повторялись с большей быстротой и почтительностью. Никогда еще более тревожные взоры не обращались к нему в надежде удостоиться милостивого взгляда или хотя бы даже просто быть узнанными, а сердца многих более скромных его сторонников учащенно бились, колеблясь между желанием поздравить его и страхом показаться назойливыми перед тем, кто стоял неизмеримо выше их. Весь двор считал исход сегодняшней аудиенции, ожидавшейся с таким волнением и тревогой, решающим триумфом Лестера. Все были уверены, что звезда соперничающего с ним спутника если и не совсем затмилась его блеском, то, во всяком случае, должна отныне вращаться где‑то в более темных и отдаленных небесных сферах. Так полагал двор и все придворные, от высших до низших, и соответственно с этим они и вели себя.

С другой стороны, и Лестер никогда еще не отвечал на всеобщие приветствия с такой готовностью и снисходительной любезностью, никогда еще не стремился с таким усердием собрать (по словам того, кто в эту минуту стоял невдалеке от него) «золотые мнения от самых разнообразных людей».

У графа, любимца королевы, для всех находился поклон или по крайней мере улыбка, а иногда и приветливое слово. Большинство из них было обращено к придворным, имена коих уже давно канули в реку забвения. Но иные были обращены к тем, чьи имена звучат для нашего слуха как‑то странно, когда связываются с самыми обычными эпизодами из повседневной жизни, над которой их высоко вознесла признательность потомства. Вот некоторые образцы разговоров Лестера:

— Доброе утро, Пойнингс! Как поживают ваша жена и красавица дочка? Почему их не видно при дворе?..

— Адаме, ваша просьба отклонена. Королева не будет больше даровать права на монополии, но, может быть, мне удастся помочь вам в каком‑то другом деле…

— Мой добрый олдермен Эйлфорд, ходатайство города касательно Куинхайта будет уважено, если мое скромное влияние сможет сыграть хоть какую‑то роль…

— Мистер Эдмунд Спенсер, что касается вашего ирландского прошения, то я охотно помог бы вам из любви к музам. Но ведь ты же обозлил лорда‑казначея!

— Милорд, — сказал поэт, — если позволите объяснить…

— Приходи ко мне, Эдмунд, — сказал граф, — только не завтра и не послезавтра, а как‑нибудь на Днях. А, Уил Шекспир, буйный Уил! Ты снабдил моего племянника Филиппа Сиднея любовным зельем. Он теперь просто не может спать без твоей поэмы «Венера и Адонис» под подушкой! Мы повесим тебя, как самого истинного чародея в Европе. Слушай, ты, шутник сумасшедший, я ведь не забыл о твоем деле относительно патента и о деле с медведями.

Актер поклонился, а граф кивнул и двинулся вперед — так рассказали бы об этом в те времена. В наше время, пожалуй, можно было бы сказать, что бессмертный почтил смертного. Следующий, кого приветствовал фаворит, был один из его самых ревностных приверженцев.

— Ну как, сэр Фрэнсис Деннинг, — шепнул он в ответ на его восторженные поздравления, — эта улыбка укоротила твое лицо на целую треть по сравнению с сегодняшним утром. А, мистер Бойер, вы скрылись где‑то сзади и думаете, что я затаил на вас зло? Сегодня утром вы лишь исполнили свой долг, и если я когда‑нибудь вспомню, что произошло между нами, это пойдет вам на пользу.

Затем к графу подошел, приветствуя его всякими фантастическими ужимками, некий человек в странном камзоле из черного бархата, причудливо отделанном малиновым атласом. Длинное петушиное перо на бархатной шапочке, которую он держал в руке, и огромные брыжи, накрахмаленные до предела тогдашней нелепой моды, вместе с резким, живым и надменным выражением лица изобличали, по‑видимому, тщеславного и легкомысленного щеголя, не очень‑то умного. А жезл в руке и напускная важность, казалось, должны были означать, что он чувствует себя лицом официальным, и это несколько умеряло его природную живость. Румянец, игравший скорее на остром носу, чем на впалых щеках этой личности, свидетельствовал, кажется, больше о «веселой жизни», как тогда говорили, чем о застенчивости, а манера, с которой он обратился к графу, весьма укрепляла в этом подозрении.

— Добрый вечер, мистер Роберт Лейнем, — сказал Лестер, желая, видимо, пройти без дальнейших разговоров.

— У меня есть просьба к вашей светлости, — объявил человечек, дерзко следуя за графом.

— Что же это, любезный мистер хранитель дверей комнаты Совета?

— Клерк дверей комнаты Совета, — промолвил мистер Роберт Лейнем, подчеркнуто исправляя ошибку графа.

— Ладно, называй свою должность как хочешь, милый мой, — ответил граф. — Что тебе от меня нужно?

— Очень мало, — ответствовал Лейнем, — только чтобы ваша светлость оставались для меня, как и раньше, милостивым лордом и разрешили мне принять участие в летней поездке в ваш великолепнейший и несравненнейший замок Кенилворт.

— Зачем это, любезный мистер Лейнем? — поинтересовался граф. — У меня, знаешь ли, должно быть много гостей.

— Не настолько много, — ответил проситель, — чтобы ваша светлость не нашла возможным уделить вашему старому прислужнику угол и кусок хлеба. Подумайте, милорд, как необходим мой жезл, чтобы отпугивать всех тех шпионов, которые иначе охотно будут играть в жмурки с почтенным Советом и отыскивать замочные скважины и щели в дверях комнаты Совета, делая тем самым мой посох столь же необходимым, как хлопушка в лавке мясника.

— Мне думается, что ты нашел засиженное мухами сравнение для почтенного Совета, мистер Лейнем, — сказал граф. — Но не пытайся оправдываться. Приезжай в Кенилворт, если желаешь. Там будет, кроме тебя, уйма всяких шутов, и ты придешься весьма кстати.

— Ну, ежели там будут шуты, милорд, — весело отозвался Лейнем, — то, даю слово, я уж поохочусь за ними. Никакая борзая не любит так гоняться за зайцем, как я люблю подымать и травить шутов. Но у меня есть еще одна не совсем обычная просьба к вашей милости.

— Говори и дай мне пройти, — сказал граф. — Я думаю, что сейчас уже выйдет королева.

— Мой добрый лорд, мне ужасно хотелось бы прихватить с собой свою сожительницу.

— Что, что, нечестивый негодяй? — удивился Лестер.

— Нет, милорд, то, что я говорю, согласуется с Церковными правилами, — возразил не краснеющий — или, скорее, беспрестанно краснеющий — проситель. — у меня есть жена, любопытная, как ее прабабушка, скушавшая яблочко. Взять ее с собой я не могу, ибо ее величество издала строжайший приказ, чтобы дворцовые служители не брали на праздники жен и не наводняли двор бабьем. Но вот о чем я прошу вашу светлость: пристройте ее к какому‑нибудь маскараду или праздничному представлению, так сказать, в переодетом виде. Раз никому не будет известно, что это моя супруга, то никакого греха тут не получится.

— Дьявол побери вас обоих! — воскликнул Лестер, не в силах удержаться от ярости, так как эти слова опять ему многое напомнили. — Что ты пристал ко мне с такой ерундой?

Испуганный клерк дверей Совета, ошеломленный взрывом негодования, коего он был невольной причиной, выронил свой жезл из рук и воззрился на разъяренного графа с бессмысленным выражением изумления и страха, и это заставило Лестера мгновенно вновь прийти в себя.

— Я только хотел проверить, хватает ли у тебя смелости, подобающей твоей должности, — быстро сказал он. — Приезжай в Кенилворт и прихватывай с собой, если желаешь, хоть самого дьявола.

— Моя жена, сэр, уже играла роль черта в одной мистерии во времена королевы Марии, но нам не худо бы получить малую толику на покупку разных вещиц.

— Вот тебе крона, — сказал граф, — и убирайся прочь. Уже ударили в большой колокол.

Мистер Роберт Лейнем с изумлением глядел на вызванную им бурю, а затем сказал себе, нагибаясь, чтобы поднять свой жезл:

«Благородный граф сегодня шибко не в духе. Те, кто дает кроны, надеются, что мы, остроумцы, будем закрывать глаза на их дикие выходки. Но, клянусь честью, если бы они не платили, чтобы умилостивить нас, мы бы показали им, где раки зимуют!»

Лестер быстро шел дальше, забыв о любезностях, которые он до того так щедро расточал, и спеша пробиться через толпу придворных. Он остановился в маленькой гостиной, куда вошел на минуту, чтобы перевести дух в уединении, вдали от любопытных глаз.

«Что со мной творится, — сказал он себе, — если меня так терзают слова подлого проходимца, болвана с гусиными мозгами. Совесть, ты ищейка, чье рычание сразу заставляет нас встрепенуться, если мы заслышим слабый шорох крысы или мыши, равно как и поступь льва. Разве не могу я одним решительным ударом избавиться от этого гнетущего бесчестного положения? Что, если я брошусь к ногам Елизаветы и, сознавшись во всем, отдамся во власть ее милосердия?»

Он предавался этим мыслям, как вдруг отворилась дверь и вбежал Варни.

— Благодарение богу, милорд, что я вас разыскал! — воскликнул он.

— Благодарение дьяволу, ты его пособник, — ответил граф.

— Благодарите кого вам вздумается, милорд, — продолжал Варни, — но поспешите на берег. Королева уже в барке и спрашивает, где вы.

— Иди и скажи, что я внезапно заболел, — ответил Лестер. — Ей‑богу, не в силах я больше все это выносить.

— Есть все основания сказать это, — с горечью ожесточения произнес Варни, — ибо ваше место, да, кстати, и мое — я ведь как ваш шталмейстер должен сопровождать вашу светлость — все это уже занято на королевской барке. Новый любимчик Уолтер Роли и наш старый знакомый Тресилиан были приглашены занять наши места, как только я кинулся разыскивать вас.

— Ты сам дьявол, Варни, — быстро произнес Лестер. — Но сейчас командуешь ты — я следую за тобой.

Варни ничего не ответил и пошел вперед из дворца к реке, а его господин как бы машинально следовал за ним. Вдруг, оглянувшись, Варни сказал тоном, звучащим довольно фамильярно, если не повелительно:

— Что такое, милорд? Ваш плащ висит на одном плече, подвязки распустились… Позвольте мне…

— Ты болван, Варни, и притом негодяй, — сказал Лестер, отталкивая его и отвергая помощь слуги. — Так будет лучше, сэр. Когда понадобится ваша помощь при одевании — ладно уж, а сейчас вы нам не требуетесь.

Сказав это, граф сразу принял повелительный вид, а с ним к нему вернулось и самообладание. Он привел свою одежду в еще более дикий беспорядок, прошел мимо Варни с видом властителя и хозяина и теперь уже сам пошел вперед к реке, а Варни поплелся сзади.

Барка королевы готовилась отчалить. Места, отведенные Лестеру на корме, а его шталмейстеру на носу, были уже заняты. Но при приближении Лестера произошла заминка, как будто гребцы предвидели, что в составе участников поездки могут произойти некоторые изменения. Пятна гнева, однако, вспыхнули на щеках королевы, когда холодным тоном, которым сильные мира сего пытаются скрыть внутреннее волнение в разговоре с теми, перед кем было бы унижением выказать его, она произнесла ледяные слова:

— Мы уже ждем, лорд Лестер!

— Ваше величество, всемилостивейшая государыня, — сказал Лестер, — вы, умеющая прощать столько слабостей, которых никогда не знало ваше собственное сердце, можете лучше всех сострадать душевному волнению, поразившему сейчас и голову и ноги. Я предстал перед вами как подозреваемый и обвиняемый подданный. Но ваша доброта пробила облака клеветы и вернула мне мою честь. Удивительно ли — хотя мне это весьма неприятно, — что мой шталмейстер нашел меня в таком состоянии, которое еле‑еле позволило мне добрести за ним сюда, где один взгляд вашего величества (увы, гневный взгляд!) способен помочь мне так, как не сумел бы и сам Эскулап.

— Что такое? — быстро спросила Елизавета, глядят на Варни. — Милорд нездоров?

— Что‑то вроде обморока, — пояснил находчивый? Варни, — как изволите видеть, ваше величество. Милорд так спешил, что я даже не успел помочь ему привести в порядок его платье.

— Ничего, ничего, — сказала Елизавета, пристально всматриваясь в благородные черты и осанку Лестера, который казался ей еще привлекательнее от урагана противоположных чувств, недавно бушевавших в нем. — Освободите милорду место. А ваше место, мистер Варни, уже занято. Вам придется перейти в другую лодку.

Варни поклонился и отошел в сторону.

— А вам тоже, юный рыцарь Плаща, — добавила она, взглянув на Роли, — вам тоже придется перейти в лодку наших фрейлин. А Тресилиан и так уж очень жестоко пострадал от женских капризов, не стоит мне огорчать его еще и отменой своих приказаний.

Лестер уселся в барке рядом с королевой. Роли встал, чтоб удалиться, а Тресилиан хотел было в порыве совершенно неуместной любезности уступить свое место приятелю. Но Роли, который уже чувствовал себя совершенно в родной стихии, бросил на него предостерегающий взгляд, и Тресилиан сразу понял, что такое пренебрежение королевской милостью может быть истолковано превратно. Он молча сел, а Роли низко поклонился и, с видом полной покорности судьбе, сделал движение, чтобы выйти из барки.

Один из придворных вельмож, любезнейший лорд Уиллоуби, уловил на лице королевы нечто, показавшееся ему сожалением о действительной или мнимой обиде, нанесенной Роли.

— Негоже нам, старикам царедворцам, — сказал он, — заслонять солнечный свет юным кавалерам. С разрешения ее величества, я лишу себя на час‑другой того, что ее подданные ценят превыше всего, а именно присутствия ее величества, и буду грустно бродить при свете звезд, ненадолго расставшись с блистательными лучами Дианы. Я займу место в лодке фрейлин, даруя этому юному кавалеру час обещанного ему блаженства.

Полушутя‑полусерьезно королева ответила:

— Если вы так стремитесь покинуть нас, милорд, нам остается только смириться с печальной неизбежностью. Но каким бы старым и опытным вы себя ни считали, мы не доверяем вам заботу о наших молоденьких фрейлинах. Ваш почтенный возраст, милорд (это было сказано с улыбкой), больше подходит к летам лорда‑казначея, который следует за нами в третьей лодке, и его жизненный опыт может быть полезен даже лорду Уиллоуби.

Лорд Уиллоуби, скрыв досаду, тоже улыбнулся. Затем он засмеялся, смутился, отдал поклон и перешел в лодку лорда Берли. Лестер, который старался отвлечься от тяготивших его дум, наблюдая за всем, что происходит кругом, не преминул отметить себе этот эпизод. Но когда лодка отошла от берега, когда с соседней лодки раздались звуки музыки, когда с берега донеслись крики толпы и все это напомнило ему, в каком ужасном положении он находится, он огромным усилием воли оторвал свои мысли и чувства от всего на свете, кроме необходимости сохранить милость своей повелительницы. И он блеснул своим талантом очаровывать и пленять с такой силой, что королева, с одной стороны, увлеченная его красноречием, а с другой — тревожась за его здоровье, шутливо приказала ему наконец немного помолчать, боясь, как бы эти бурные порывы не слишком утомили его.

— Милорды, — объявила она, — издав на время указ о безмолвии нашего милого Лестера, мы призовем теперь вас на совет по вопросу об охоте. Сейчас, в минуты веселья и музыки, его обсуждать удобнее, чем во время серьезного рассмотрения наших дел. Кто из вас, милорды, — продолжала она с улыбкой, — знает что‑нибудь о прошении Орсона Пиннита, как он сам себя именует, сторожа наших королевских медведей? Кто хочет замолвить за него слово?

— С позволения вашего величества, я, — сказал граф Сассекс. — Орсон Пиннит был стойким воином до того, как его так изувечили кинжалы ирландского клана Мак‑Донах. И я надеюсь, что ваша милость будет, как всегда, доброй государыней для своих добрых и верных слуг.

— Ну конечно, — сказала королева, — такой мы и хотим быть, особенно для наших бедных солдат и матросов, рискующих жизнью за пустяковое жалованье. Мы скорее отдадим, — продолжала она с блистающим взором, — вон тот наш дворец под госпиталь для них, чем допустим, чтобы они называли свою королеву неблагодарной. Но дело не в этом, — и тут ее голос, зазвучавший было патриотическим порывом, вновь вернулся в русло веселого и непринужденного разговора, — ибо в прошении Орсона Пиннита говорится еще и о другом. Он жалуется, что из‑за безумного увлечения театрами и особенно — стремления увидеть пьесы некоего Уила Шекспира (о котором, милорды, вероятно все мы кое‑что слышали) благородная забава медвежьей травли постепенно приходит в упадок. Люди рвутся скорее поглядеть, как эти плуты актеры в шутку убивают друг друга, чем смотреть, как наши королевские собаки и медведи всерьез сшибаются в кровавых схватках. Что вы на это скажете, лорд Сассекс?

— Ну, видите ли, всемилостивейшая государыня, — ответил Сассекс, — чего можно ожидать от такого старого солдата, как я, в защиту потешных боев, когда их сравнивают с серьезными битвами. Но, право же, я не желаю зла Уилу Шекспиру. Он лихой мастер биться на дубинках и коротких мечах, хотя, как мне говорили, он слегка прихрамывает. Он, говорят, здорово дрался с егерями старого сэра Томаса Люси из Чарлкота, когда забрался в его парк с оленями и принялся целоваться с дочкой сторожа…

— Пощадите, лорд Сассекс! — взмолилась Елизавета, прерывая его. — Дело уже слушалось в Совете, и мы не хотим преувеличивать вину этого молодца. Поцелуев не было, и ответчик фактически доказал это. Но что вы скажете, милорд, о его теперешней деятельности в театре? Вот в чем загвоздка, а не в его прежних ошибках, браконьерстве в парках и прочих глупостях, о которых вы говорите.

— Поверьте, государыня, — возразил Сассекс, — что я, как уже сказал, вовсе не желаю ничего худого этому сумасшедшему охотнику. Некоторые из его развратных стишков (прошу вашу милость извинить меня за такое выражение) все звенят у меня в ушах, как призыв: «Седлай коней!» Но все это просто шуточки Да прибауточки, ни смысла, ни серьезности в этом нет, как ваша милость уже изволили справедливо заметить. Что такое десяток бездельников с ржавыми рапирами и разбитыми щитами, изображающих пародию на настоящее сражение, по сравнению с королевской забавой — медвежьей травлей, где часто присутствовали и ваше величество и ваши венценосные предшественники в нашем великом королевстве, славящемся во всем крещеном мире несравненными английскими мастифами и отважными медвежатниками. Сомневаюсь, чтобы те и другие исчезли, если даже люди будут толпами валить в театры, чтобы слушать, как бездельники актеры во всю силу своих легких изрыгают бессмысленные, напыщенные тирады, вместо того чтобы тратить свои пенсы на поощрение самых лучших картин войны, какие только можно показать в мирное время, а именно — на поощрение забав в медвежьих садках. Там можно увидеть, как медведь с налитыми кровью глазами поджидает в засаде нападения пса, словно коварный военачальник, который строит свою защиту так, чтобы заманить нападающего в опасное место. И вот сэр Мастиф, как смелый боец, яростно кидается вперед, чтобы вцепиться в горло врагу. И вот тут‑то сэр Бурый и дает ему хороший урок, показывая, что ожидает тех, кто в своей беззаветной храбрости пренебрегает правильными военными маневрами. Схватив его в объятия, он прижимает его к своей груди, как силач борец, пока ребра не затрещат, как пистолетные выстрелы. А тут другой мастиф, такой же смелый, но более ловкий и смышленый, хватает Бурого за нижнюю губу и повисает на нем мертвой хваткой, а тот истекает кровью и слюной и безуспешно пытается стряхнуть с себя пса. А тут…

— Ну, милорд, клянусь честью, — прервала его королева со смехом, — вы изобразили все это так увлекательно, что если бы даже мы никогда не видели медвежьей травли — а мы их повидали много и надеемся с божьей помощью увидеть еще, — ваших слов вполне достаточно, чтобы ясно представить себе медвежий садок. Но, позвольте, кто еще хочет сказать что‑нибудь об этом? Лорд Лестер, что скажете вы?

— Могу я считать, что мне позволено снять намордник, ваше величество? — спросил Лестер.

— Конечно, милорд, то есть если вы расположены принять участие в нашей беседе, — ответила Елизавета — Хотя, вспоминая ваш герб с медведем и суковатой палкой, я думаю, что нам бы лучше выслушать менее пристрастного оратора.

— Нет, честное слово, государыня, — сказал граф, — хотя мы с братом Эмброзом Уориком имеем в гербе старинный девиз, о коем ваше величество изволили упомянуть, я тем не менее стою за равный бой с обеих сторон. Как говорится: бей пса, бей медведя! А в защиту актеров я должен сказать, что они люди умные, их декламация и шуточки отвлекают чернь от того, чтобы соваться в государственные дела и прислушиваться ко всяким крамольным речам, праздным слухам и беззаконным поклепам. Когда люди разинув рот глядят, как Марло, Шекспир и другие искусники в создании пьес развертывают перед ними свои замысловатые сюжеты, как они их называют, то мысли зрителей отвлекаются от обсуждения действий их правителей.

— Мы не хотели бы, чтобы мысли наших подданных отвлекались от понимания наших действий, милорд, — возразила Елизавета. — Ведь чем глубже о них размышляют, тем более явными становятся подлинные побуждения, которыми мы руководствуемся.

— Однако же я слышал, ваше величество, — сказал известный пуританин, настоятель собора святого Асафа, — что обычно эти актеры в своих пьесах не только позволяют себе безбожные и непристойные выражения, ведущие к укоренению греха и разврата, но даже громко выбалтывают такие мысли о системе правления, его происхождении и целях, которые стремятся возбудить в подданных недовольство и потрясти прочные основы общественного строя. И, с вашего разрешения, мне кажется, что отнюдь не безопасно дозволять этим мерзким сквернословам высмеивать величие духовенства и, богохульствуя и клевеща на земных властителей, бросать вызов и божеским и человеческим законам.

— Если бы мы думали, что это верно, милорд, — сказала Елизавета, — мы бы строго покарали за такие худые дела. Но неправильно возражать против чего‑нибудь только потому, что этим злоупотребляют. Что касается этого Шекспира, мы полагаем, что в его пьесах есть нечто, стоящее двадцати медвежьих садков. А его новые пьесы — хроники, как он их называет, могут развлекать, забавлять и притом с пользой поучать не только наших подданных, но и последующие поколения.

— Годы правления вашего величества не нуждаются в такой слабой помощи для того, чтобы остаться в памяти самых отдаленных потомков, — подхватил Лестер. — И все же Шекспир коснулся некоторых событий счастливого правления вашего величества таким образом, который противоречит тому, что было сказано его преподобием настоятелем собора святого Асафа. У него есть, например, такие строки… Жаль, что здесь нет моего племянника Филиппа Сиднея, он всегда их повторяет. В них говорится о всяких диких проделках фей, о любовных чарах и бог знает еще о чем. Но это чудесные стихи, хотя им, конечно, далеко до предмета, о коем они дерзают вести речь. Филипп бормочет их, наверно, даже во сне,

— Это безумно интересно, милорд, — сказала королева. — Мистер Филипп Сидней, как мы знаем, любимец муз, и мы весьма этим польщены. Храбрость блистает еще ярче в сочетании с подлинным вкусом и любовью к поэзии. Но, конечно, среди наших молодых придворных найдутся такие, кто сумеет вспомнить то, что забыла ваша светлость из‑за более важных дел. Мистер Тресилиан, мне говорили о вас как о поклоннике Минервы… Не помните ли вы оттуда каких‑нибудь строк?

У Тресилиана на сердце было так тяжело, все его надежды рухнули таким роковым образом, что ему было не до того, чтобы воспользоваться благоприятным случаем, дарованным королевой, и выдвинуться. И он решил уступить эту возможность своему более честолюбивому юному другу. Отговорившись плохой памятью, он добавил, что, по его мнению, чудесные стихи, о которых говорил лорд Лестер, помнит мистер Уолтер Роли.

По повелению королевы сей кавалер продекламировал знаменитое видение Оберона с такой интонацией и в такой манере, что еще больше подчеркнул безупречное изящество ритма и красоту описания:

— В тот миг увидел я (а ты б не мог!)

Между луной холодной и землею

С оружием летящего Амура,

Прицелившись, в красавицу весталку,

Царицу Запада, стрелу метнул он,

Как бы пронзая миллион сердец,

И видел я, как молния стрелы

Во влажных девственных лучах погасла, ‑

И властная царица уплыла,

В девичьих думах, от любви вдали.

Голос Роли на последних строках слегка задрожал, как будто кавалер не был уверен, как воспримет государыня посвященное ей великолепное восхваление, Если неуверенность была притворной, то это был ловкий ход, если настоящей — то для нее не было особых оснований. Стихи, вероятно, уже были знакомы королеве, ибо какая же утонченная лесть не достигает королевского слуха, для коего она предназначена. Но в исполнении такого чтеца, как Роли, они были приняты весьма благосклонно. Восхищенная содержанием, декламацией, стройной фигурой и одухотворенным лицом изящного юного чтеца, Елизавета после каждой строки отбивала такт головой и пальцами. Когда он кончил, она повторила последние строки, как бы забыв, что ее слышат. Произнося слова:

В девичьих думах, от любви вдали,

она уронила в Темзу прошение Орсона Пиннита, сторожа королевских медведей, и оно поплыло искать более благоприятного приема в Ширнессе или там, куда его могли занести волны прилива.

Успех выступления юного кавалера подхлестнул Лестера — так старый скакун взбадривается, когда мимо него проводят игривого жеребенка. Он стал говорить о театральных зрелищах, пирах, празднествах и о посетителях этих увеселений. Он излагал свои меткие наблюдения с примесью легкой иронии, впрочем в той должной степени, которая одинаково далека и от злостной клеветы и от безвкусной лести. Он удивительно точно воспроизводил манеры жеманных умников и неотесанных невежд, и от этого его собственный тон и манеры казались вдвое изящнее, когда он вновь к ним возвращался. Чужие страны, их обычаи, нравы, придворный этикет, моды и даже дамские туалеты — он не забыл ничего. И редко обходился он без того, чтобы не ввернуть какой‑нибудь весьма утонченный и приличествующий случаю комплимент королеве‑девственнице, ее двору и ее правительству. Так шла беседа во время этой увеселительной поездки. Оживленный разговор поддерживали и другие приближенные королевы. Наряду с этим можно было услышать замечания о древних классиках и современных авторах, афоризмы о политике и нравственности, обычно из уст государственных деятелей и ученых, которые сидели тут же и то и дело вторгались со своими мудрыми изречениями в легкомысленную болтовню придворных дам.

Когда они возвращались во дворец, Елизавета приняла — или, скорее, сама избрала — руку Лестера, чтобы опереться на нее во время перехода по лестнице от пристани к воротам дворца. Ему показалось даже (впрочем, возможно, что это была лишь его фантазия!), что в эти краткие минуты она опиралась на его руку несколько тяжелее, чем это вынуждалось скользкостью дороги. Но, конечно, во всех ее поступках и словах чувствовалось такое дружеское расположение, какого он не достигал ранее и в дни своих наивысших успехов. Правда, и его соперник неоднократно удостаивался внимания королевы. Но это был не стихийный порыв влечения, а скорее признание его личных заслуг. И, по мнению многих опытных придворных, все милости, расточаемые ему, перевешивала одна фраза, шепотом сказанная на ухо леди Дерби:

— Теперь я вижу, что болезнь — лучший алхимик, чем я раньше думала: ведь она превратила медный нос лорда Сассекса в золотой.

Шутка эта вскоре стала известна всем, и граф Лестер торжествовал, ибо он был одним из тех, для кого успех при дворе был первым и главным стремлением в жизни. В упоении триумфом он на время забыл даже о всей сложности и опасности своего положения. Как ни странно, но в этот момент он меньше думал о возможных гибельных последствиях своего тайного брака, чем о знаках внимания, коими Елизавета время от времени удостаивала юного Роли. Правда, они были мимолетны, но зато обращены к тому, кто был умен, красив и наделен изяществом, придворным тактом, знанием поэзии и доблестью. Вечером произошел еще один случай, приковавший внимание Лестера к этому персонажу.

Вельможам и придворным, сопровождавшим королеву в увеселительной поездке, было оказано королевское гостеприимство — они были приглашены на великолепный пир в одной из зал дворца. Сама королева, однако, не соизволила появиться за столом. Полагая, что следует вести себя скромно и достойно, королева‑девственница в таких случаях обычно вкушала легкий и весьма умеренный завтрак в уединении или в обществе двух‑трех своих любимых фрейлин. После короткого промежутка придворные снова собрались в великолепных садах королевского дворца. И случилось так, что королева вдруг спросила у одной из дам, которая была ее любимой фрейлиной, что сталось с молодым рыцарем Лишенным Плаща.

Леди Пэджет ответила, что несколько минут назад она видела, как мистер Роли стоял у окна маленького павильона, или увеселительного домика, выходившего фасадом на Темзу, и что‑то писал на стекле кольцом с алмазом.

— Это кольцо я дала ему в возмещение за испорченный плащ, — сказала королева. — Пойдем‑ка, Пэджет, посмотрим, как он им воспользовался. Я вижу его насквозь. Это удивительно остроумный мальчишка.

Они подошли к павильону, невдалеке от которого задумчиво стоял юноша, как птицелов, притаившийся около расставленных им сетей. Королева подошла к окну, на котором Роли начертал ее подарком следующую строку:

Хотел бы ввысь, да вниз боюсь свалиться.

Королева улыбнулась, дважды перечла строку, один раз вслух для леди Пэджет, а другой раз про себя.

— Очень милое начало, — подумав, сказала она, — но, очевидно, муза покинула юного поэта, как только он приступил к делу. Надо бы оказать ему милость — как вы думаете, леди Пэджет? — и кончить стишок за него. Испробуйте‑ка ваши поэтические способности.

Леди Пэджет, самая прозаическая из всех когдалибо существовавших придворных дам, решительно объявила о своей полной неспособности помочь юному поэту.

— Ну что ж, значит мы сами должны возложить жертву на алтарь муз, — сказала Елизавета.

— Никакой иной фимиам не может быть им приятнее, — льстиво сказала леди Пэджет. — И ваше величество окажете такое одолжение парнасским дамам…

— Замолчите, Пэджет, — прервала ее королева, — вы кощунствуете по отношению к бессмертным девяти сестрам. Впрочем, они тоже девственницы и должны быть милостивыми к королеве‑девственнице. А посему… как это там у него первая строка?

Хотел бы ввысь, да вниз боюсь свалиться.

Может быть, за неимением лучшего, дать такой ответ:

Что ж, робкому не стоит ввысь стремиться.

Фрейлина даже вскрикнула от радости и изумления, услышав такое удачное завершение. И, конечно, одобрением встречались иной раз и худшие стихи, даже если они принадлежали и менее высокопоставленным авторам.

Королева, ободренная похвалой, сняла свое кольцо с алмазом и сказала:

— Вот удивится‑то этот кавалер, когда увидит, что стишок закончили без его участия.

И она нацарапала под строкой Роли свою собственную строку.

Королева вышла из павильона. Медленно удаляясь и оглядываясь, она заметила, что молодой кавалер с резвостью чибиса бросился к месту, где она только что стояла.

— Мне хотелось увидеть, что моя шутка удалась, — сказала королева. Затем, вдоволь посмеявшись с леди Пэджет по поводу этого эпизода, она медленно отправилась во дворец. Елизавета просила свою спутницу никому не говорить о помощи, которую она оказала юному поэту, и леди Пэджет обещала ей хранить тайну самым строжайшим образом. Но, видимо, она сделала исключение для Лестера, которому сразу поведала о происшедшем; однако это не доставило ему никакого удовольствия.

Тем временем Роли прокрался к окну и с упоением прочитал поощрительные слова, обращенные к нему королевой и призывающие его следовать по пути честолюбия. Затем он вернулся к Сассексу и его свите, которые уже готовились отплыть назад. Сердце у него сильно билось. Он был полон удовлетворенной гордости и надежд на будущие успехи при дворе.

Из уважения к графу никаких разговоров о приеме при дворе не последовало, пока все не высадились и не собрались в большой зале замка Сэйс. Лорд, измученный недавней болезнью и треволнениями дня, удалился в свои покои и приказал, чтобы к нему немедленно явился его искусный врач Уэйленд. Кузнеца нигде не нашли, и пока одни с чисто военным нетерпением везде искали и проклинали его. Другие столпились вокруг Роли, чтобы поздравить его с успехами при дворе.

У него хватило такта и ума промолчать о решающем эпизоде со стишком, к которому Елизавета соизволила придумать рифму. Но стали широко известны и другие обстоятельства, из которых явствовало, что он весьма продвинулся на пути к королевским милостям. Все спешили пожелать ему, как баловню фортуны, дальнейших успехов: одни — вполне искренне, другие — надеясь, что его удача поможет и им, а у большинства сочеталось и то и другое вместе с сознанием, что милости, оказанные кому угодно из свиты Сассекса, были в конце концов общим триумфом. Роли любезно благодарил всех, отметив с подобающей скромностью, что один благожелательный прием еще не означает, что он уже стал любимцем, ибо одна ласточка лета не делает. Но он заметил, что Блант не присоединялся к хору восторженных поздравлений, и, несколько уязвленный этим, откровенно спросил его, почему он так поступил. Блант так же откровенно ответил:

— Дорогой Уолтер, я желаю тебе добра не меньше всех этих трещащих сорок, которые насвистывают и нащелкивают тебе в уши свей поздравления, потому что тебе повезло. Но я боюсь за тебя, Уолтер (тут он утер слезу со своих честных глаз), боюсь ужасно. Эти придворные штучки, всякие выверты и прыжки, блестки благосклонности разных там красавиц — все это только фокусы и мишура, превращающие в гроши целые состояния и ведущие миловидные мордочки и щеголей‑остроумцев к знакомству со страшными плахами и острыми топорами.

Сказав это, Блант встал и вышел из залы. А Роли глядел ему вслед с выражением, на минуту омрачившим его смелые, полные веселья и жизни черты.

В это время в залу вошел Стэнли и обратился к Тресилиану:

— Милорд зовет к себе этого вашего Уэйленда, а этот ваш Уэйленд только что приехал сюда в какой‑то шлюпке и не хочет идти к милорду, не повидавшись раньше с вами. Он, кажется, чем‑то встревожен. Вам надо бы с ним немедленно повидаться.

Тресилиан сразу же вышел из залы и приказал, чтобы Уэйленда привели в соседнюю комнату и зажгли там свет. Затем он вошел туда и был поражен его расстроенным видом.

— Что с тобой, Смит? — спросил Тресилиан. — Уж не повстречался ли ты с дьяволом?

— Хуже, сэр, гораздо хуже, — ответил Уэйленд. — Я видел самого василиска. Слава богу, что я первый увидел его. Раз он меня не углядел, то и зла от него будет меньше.

— Да говори ты толком, бога ради, — взмолился Тресилиан. — Что все это значит?

— Я видел своего прежнего хозяина, — сказал кузнец. — Вчера вечером один приятель, которого я здесь подцепил, взялся показать мне дворцовые часы. Он знает, что я интересуюсь такими вещицами. У окна башни, что рядом с часами, я увидел своего старика.

— А может быть, ты обознался? — предположил Тресилиан.

— Нет, не обознался, — возразил Уэйленд. — Тот, кто хоть раз видел его лицо, узнает его даже среди миллиона людей. Одет он был как‑то чудно, но, благодарение богу, я могу узнать его в любой одежде, а он меня — нет. Однако я вовсе не желаю искушать провидение, болтаясь вблизи него. Даже, актеру Тарлтону не удастся перерядиться так, чтобы Добуби раньше или позже его не узнал. Завтра же я должен уехать. При наших отношениях оставаться тут рядом с ним означает для меня пойти на верную гибель.

— А как же граф Сассекс? — спросил Тресилиан.

— После принятых лекарств опасность ему уже не грозит. Конечно, если он будет принимать каждое утро натощак кусочек орвиетана величиной с боб. Но пусть остерегается вторичного припадка.

— А как от него уберечься? — спросил Тресилиан.

— Да так же, как берегутся от дьявола, — пошутил Уэйленд. — Пусть повар лорда сам убивает животных, мясо которых подается к столу, и сам его готовит, да притом все приправы должны быть получены из самых верных рук. Пусть кравчий сам подает блюда, а дворецкий должен следить, чтобы повар и кравчий отведывали кушанья, которые один готовит, а другой подает. И пусть милорд не покупает никаких духов, кроме как от самых надежных людей, никаких мазей и помад. Ни под каким видом нельзя ему пить с незнакомыми людьми или есть с ними фрукты — за завтраком либо как иначе. Особенно пусть он соблюдает все эти предосторожности, если поедет в Кенилворт. Его болезнь, предписанная ему диета — все это извинит в глазах людей странности его поведения.

— А ты, — сказал Тресилиан, — ты сам‑то что собираешься делать?

— Удрать во Францию, Испанию, Индию — все равно, в Западную или Восточную, скрыться куда угодно, — ответил Уэйленд. — Ведь я рискую жизнью, оставаясь вблизи этого Добуби, Деметрия, или как там он сейчас себя называет.

— Ну что ж, — сказал Тресилиан, — это, пожалуй, будет кстати. У меня есть для тебя поручение в Беркшир, но не в той стороне, где тебя знают, а в противоположной. Еще прежде чем ты придумал себе этот новый предлог, чтобы уйти от меня, я решил послать тебя туда по секретному делу.

Кузнец выразил полную готовность выполнить поручение, и Тресилиан, зная, что он уже хорошо знаком с целью его пребывания при дворе, откровенно рассказал ему все остальные подробности. Он упомянул и о своем соглашении с Джайлсом Гозлингом и сообщил о том, в чем сегодня признался Варни в аудиенц‑зале и что было потом подтверждено самим Лестером.

— Ты видишь, — добавил он, — что в создавшихся обстоятельствах я вынужден зорко наблюдать за каждым шагом этих бесчестных, бессовестных людей — Варни и его сообщников Фостера и Лэмборна. Да и за самим лордом Лестером надо следить: он и сам, как я подозреваю, скорее обманщик, чем обманутый, во всем этом деле. Вот мой перстень, как условный знак для Джайлса Гозлинга. А вот вдобавок и деньги — эта сумма будет утроена, если ты будешь мне верно служить. Итак, отправляйся в Камнор и разузнай, что там происходит.

— Я еду тем более охотно, — сказал кузнец, — что, во‑первых, я служу вашей милости, а вы всегда были так добры ко мне. А во‑вторых, потому что я удираю от своего старого хозяина. Он если и не воплощенный дьявол, то, во всяком случае, по своим замыслам, речам и поступкам шибко смахивает на демона‑искусителя. Но пусть и он бережется меня. Сейчас я бегу от него, как бежал раньше. Но если постоянное преследование доведет меня до ярости, я, как дикий шотландский скот note 79 , могу наброситься на него в припадке ненависти и отчаяния. Не соизволит ли ваша милость приказать, чтоб мне оседлали лошадку? Мне остается только дать милорду лекарство, разделив его на должные дозы с предписанием как и когда принимать. Его безопасность будет теперь зависеть от осторожности его друзей и слуг. От прошлого он уже спасен, но пусть бережется в будущем.

Уэйленд Смит нанес прощальный визит графу Сассексу, оставил инструкции по поводу режима и указания относительно диеты и, не дожидаясь утра, покинул замок Сэйс.

Глава XVIII

Приходит час,

Он наступил, и вот теперь ты должен

Большой итог всей жизни подвести.

Уж над тобой победные созвездья,

Планет благоприятны сочетанья,

И говорят они тебе: «Пора!»

«Валленштейн» Шиллера в переводе Колриджа

Когда Лестер вернулся к себе после столь знаменательного и столь тревожного дня, в течение которого его корабль, преодолев так много ветров и миновав так много мелей, достиг наконец с развевающимся флагом гавани, он испытывал усталость, как моряк, благополучно прошедший сквозь гибельную бурю. Он не произнес ни слова, пока его камердинер снимал с него богатый придворный наряд и облачал в подбитый мехом ночной халат, а когда это должностное лицо доложило, что господин Варни желал бы поговорить с его сиятельством, он ответствовал лишь недовольным кивком. Тем не менее Варни, приняв этот знак за позволение, вошел, а камердинер удалился.

Граф сидел в кресле молча и почти неподвижно. Опершись головой на руку, а локтем на стол, он, казалось, не замечал, что его доверенный вошел и уже находится рядом с ним. Варни подождал несколько минут — не заговорит ли граф. Ему хотелось узнать, в каком же он наконец настроении после столь многих и серьезных волнений этого дня. Но он ждал напрасно, граф продолжал безмолвствовать, и Варни понял, что ему придется начать разговор первому.

— Могу ли я поздравить ваше сиятельство, — сказал он, — с заслуженной победой, которую вы сегодня одержали над столь грозным соперником?

Лестер поднял голову и ответил мрачно, но без гнева:

— Варнн, ты, чья хитрость вовлекла меня в паутину самой низменной и опасной лжи, ты прекрасно понимаешь, как мало сейчас оснований поздравлять меня по этому поводу.

— Неужели вы осуждаете меня, — возразил Варни, — за то, что я сразу же не выдал тайны, от которой зависит ваше благополучие и которую вы так часто и так настойчиво увещевали меня хранить? Ваше сиятельство присутствовали там лично, вы могли опровергнуть меня и погубить себя, открыв истину. Но, право же, верному слуге не подобает поступать так без вашего приказания.

— Я не могу отрицать этого, Варни, — сказал Лестер, вставая и прохаживаясь по комнате. — Мое собственное тщеславие сыграло предательскую роль по отношению к моей любви.

— Скажите лучше, милорд, что ваша любовь оказалась предателем по отношению к вашему величию и стала преградой на таком пути к почестям и власти, какой не открывали еще никому другому. Чтобы сделать высокочтимую леди графиней, вы упустили возможность самому стать…

Он умолк, как бы не желая заканчивать начатую фразу.

— Стать кем? — спросил Лестер. — Договаривай, Варни.

— Стать королем, милорд, — ответил Варни, — и притом королем Англии! Сказать это — не означает измену королеве. Ей повезло бы, если бы она приобрела то, чего ей желают все ее верные подданные, — цветущего, благородного и доблестного супруга.

— Ты с ума сошел, Варни, — отвечал Лестер. — А кроме того, в наше время мы навидались всего достаточно, чтобы получить отвращение к венчальной короне, которую мужчина хватает с колен своей жены. Вспомни Дарнлея в Шотландии.

— Кого? — переспросил Варни. — Да это болван, дурак, трижды отупевший от пьянства осел, который позволил, чтобы его запалили в воздух, как ракету в праздничный день. Если бы Марии довелось выйти замуж за благородного графа, некогда предназначенного судьбой разделить с ней трон, у нее был бы супруг совсем иного рода. И этот супруг нашел бы в ней жену такую же покорную и любящую, как подруга самого скромного сквайра, которая скачет верхом за охотничьими псами и держит мужу уздечку, когда он садится на лошадь.

— Могло бы быть и так, как ты говоришь, Варни, — сказал Лестер, и при этом самодовольная улыбка промелькнула на его встревоженном лице. — Генри Дарнлей плохо разбирался в женщинах. Мужчина, который постиг женщин, мог бы надеяться поладить с Марией. Но Елизавета… это совсем другое дело, Варни. Я думаю, что бог, наделив ее сердцем женщины, дал ей еще и разум мужчины, чтобы сдерживать безумные порывы сердца. Да, я знаю ее. Она будет принимать знаки любви и даже возвращать их, всей душой внимать сладостным сонетам и отвечать ими же, она способна довести любезности до той грани, где они становятся взаимным обменом нежных чувств. Но она начертала nil ultra note 80 всему, что может последовать за этим, и не пожертвует даже крохотной частицей своей верховной власти за всю азбуку Амура.

— Тем лучше для вас, милорд, — ответил Варни, — то есть, как можно предполагать, если таково ее настроение, раз вы думаете, что вам нечего надеяться стать ее супругом. Вы ее любимец и можете им остаться, если леди в Камнор‑холле будет по‑прежнему пребывать во мраке неизвестности.

— Бедная Эми, — сказал Лестер с глубоким вздохом, — ей так хочется, чтоб ее признали перед богом и людьми!

— Да, но вот что, милорд, — промолвил Варни, — разумно ли ее желание? Вот в чем дело. Ее религиозные сомнения устранены, она — высокочтимая и любимая супруга, наслаждающаяся обществом своего мужа, когда более важные обязанности позволяют ему уделить ей некоторое время. Чего же ей еще надо? Я уверен, что столь кроткая и любящая леди согласится лучше прожить всю жизнь несколько уединенно — впрочем, не в большей степени, нежели в Лидкот‑холле, чем хоть на йоту уменьшить честь и величие своего супруга, пытаясь разделить их с ним раньше, чем это возможно.

— В твоих словах есть доля истины, — ответил Лестер, — ее появление здесь сейчас было бы просто роковым. И, однако, ее должны увидеть в Кенилворте. Елизавета не забудет, что отдала такое приказание.

— Разрешите мне отправиться спать сейчас, когда мы столкнулись с этой сложной задачей, — попросил Варни. — Иначе я не смогу довести до конца замысел, который мне предстоит выковать. Я полагаю, что он удовлетворит королеву, понравится высокочтимой леди и при этом оставит роковую тайну нераскрытой. Будут ли у вашей милости еще какие‑нибудь поручения ко мне в эту ночь?

— Я хочу побыть один, — сказал Лестер. — Уходи, но поставь на стол мою стальную шкатулку. Будь поблизости, чтобы я в любой момент мог тебя позвать.

Варни удалился, а граф, открыв окно, долго и с тревогой всматривался в блистающую россыпь звезд, мерцавших в великолепии летнего небосвода. Как бы невольно у него вырвались слова:

— Никогда еще я так не нуждался в благосклонности небесных светил, ибо мой земной путь омрачен тьмой и туманом.

Хорошо известно, что в те времена существовала глубокая вера в нелепые предсказания общепризнанной астрологии, и Лестер, хотя и далекий от суеверий, в этом отношении был не выше своей эпохи, — напротив, о нем говорили, что он покровительствует представителям этой мнимой науки. Действительно, желание заглянуть в будущее, столь свойственное всем людям, особенно часто встречается среди тех, кто связан с государственными тайнами, опасными интригами и коварством придворной жизни.

Внимательно осмотрев стальную шкатулку, как бы желая убедиться в том, что ее никто не открывал и что замок не поврежден, Лестер повернул ключ и вынул из нее сначала горсть золотых монет, которые он положил в шелковый кошелек. Затем он извлек пергамент, испещренный знаками планет, линиями и цифрами, употребляющимися при составлении гороскопа, и в течение нескольких минут пристально разглядывал его. Наконец он достал большой ключ, раздвинул ковер, покрывающий стены, и вложил ключ в замок маленькой потайной двери в углу комнаты. Он открыл дверь, и там обнаружилась лестница в стене.

— Аласко, — произнес граф, повысив голос, чтобы его мог услышать обитатель башенки, куда вела лестница. — Аласко, ты слышишь меня, спустись ко мне!

— Иду, милорд, — отозвался голос сверху. Затем на узкой лестнице послышались медленные старческие шаги, и в покои графа вошел Аласко. Астролог был крохотный человечек; он казался очень старым из‑за длинной белой бороды, струившейся по черной одежде до шелкового пояса. Почтенная седина убеляла его голову. Но его брови были столь же темными, как и оттеняемые ими острые, пронзительные черные глаза, и эта особенность придавала облику старика дикий и своеобразный характер. Щеки его были свежи и румяны, а глаза зоркостью и даже свирепостью напоминали крысиные глазки. Его манеры были не лишены достоинства, и звездочет, хотя и держался почтительно, по‑видимому чувствовал себя весьма свободно и даже позволял себе наставительный и повелительный тон в разговоре с первым фаворитом Елизаветы.

— Ваши предсказания не сбылись, Аласко, — сказал граф, когда они обменялись приветствием, — он поправляется.

— Сын мой, — ответствовал астролог, — позвольте напомнить вам, что я не давал ручательства в том, что он умрет. А кроме того, нет таких предсказаний, основанных на внешнем виде и сочетании небесных тел, которые не были бы подвластны воле небес. Astra regunt homines, sed regit astra Deus. note 81

— Что толку тогда в вашей магии? — спросил граф.

— Толку много, сын мой, — ответил старик, — ибо она может предсказать естественный и вероятный ход событий, хотя он и подчинен высшей власти. Так, например, взглянув на гороскоп, который ваша милость предложила мне изучить, вы заметите, что Сатурн, находясь в шестом доме и в противостоянии Марсу и уйдя из Дома жизни, обязательно означает долгую и опасную болезнь, исход коей во власти небес, хотя может последовать и смерть. Однако если бы я узнал имя этого лица, я составил бы еще один чертеж.

— Его имя — тайна, — сказал граф, — хотя должен признаться, что твое предсказание не было ложным. Он был болен, и притом опасно, но не умер. А составил ли ты мне еще один гороскоп, как тебе приказал Варни, и готов ли ты сообщить, что говорят звезды о моем теперешнем положении?

— Мое искусство повинуется вам, — сказал старик. — Вот, сын мой, карта твоей судьбы. Как указывают эти благословенные знаки, влияющие на нашу жизнь, твоя судьба блистательна, хотя и не свободна от тревог, трудностей и опасностей.

— Будь это иначе, мой удел не был бы уделом всякого смертного, — возразил граф. — Продолжайте, отец мой, и поверьте, что вы беседуете с тем, кто готов покориться своей участи и в делах, и в любви, как это подобает английскому вельможе.

— Твое мужественное стремление действовать и страдать должно подвергнуться еще большему испытанию, — ответил старик. — Звезды указывают на еще более величественный титул, на еще более высокий сан. Ты сам должен угадать, что это означает, и я не должен говорить тебе об этом.

— Скажи, заклинаю тебя, скажи, я приказываю тебе! — воскликнул граф, и взор его заблистал.

— Я не могу и не хочу, — ответил старик. — Гнев сильных мира сего подобен ярости льва. Но внемли и суди сам. Вот Венера, восходящая в Дом жизни и сочетающаяся с Солнцем, струит вниз поток серебряного света с оттенками золота, и это предвещает власть, богатство, почет — все, чего жаждет гордое сердце мужчины, да притом в таком изобилии, что никогда будущий Август древнего и могущественного Рима не слышал такого предсказания славы от своих гаруспиков, как моя магия может поведать моему любимому сыну, прочитав эти щедрые письмена.

— Да ты просто смеешься надо мной, отец мой, — произнес граф, изумленный пафосом, с которым астролог изложил свое предсказание.

— Пристало ли шутить тому, кто уже возводит взоры к небу, стоя одной ногой в могиле? — торжественно ответствовал старик.

Граф сделал два или три больших шага, протянув вперед руку, как бы следуя за призывным знаком некоего призрака, манящего его к величайшим подвигам. Но, обернувшись, он поймал пристально устремленный на него взгляд астролога. Этот взгляд как бы сверлил его острой проницательностью из‑под мохнатых темных бровей. Надменный и подозрительный Лестер мгновенно вспыхнул. Он ринулся было на старика из дальнего угла высокой залы и остановился только на расстоянии вытянутой руки от астролога.

— Несчастный! — воскликнул он. — Если ты осмелишься хитрить со мной, я велю, чтобы с тебя живого содрали кожу. Признавайся: тебя подкупили, чтобы обмануть и предать меня. Ты шарлатан, а я твоя глупая жертва и добыча!

Старик несколько смутился, но не слишком. Сама невинность вряд ли была бы в большей степени смущена такой яростью графа.

— Что означает этот неистовый гнев, милорд? — спросил он. — Чем мог я его заслужить?

— Докажи мне, — яростно крикнул граф, — что ты не в тайном сговоре с моими врагами!

— Милорд, — с достоинством возразил старик, — вы сами избрали себе лучшее доказательство. Я пробыл в этой башне взаперти последние двадцать четыре часа, а ключ от нее хранился у вас. Ночные часы я провел, созерцая небесные светила вот этими слезящимися глазами, а днем напрягал свой старческий мозг, чтобы завершить вычисления сочетаний небесных тел. Я не вкушал земной пищи, я не внимал земным голосам. Да вы и сами знаете, что не мог я этого сделать. И все же я говорю вам, я, который был замкнут здесь в уединении и упорном труде, что в течение этих двадцати четырех часов ваша звезда ярче всех других заблистала на небосводе! И либо светящаяся книга небес лжет, либо в вашей земной судьбе произошел значительный перелом. Если за это время не случилось ничего такого, что еще больше утвердило ваше могущество или умножило расточаемые вам милости, тогда я действительно шарлатан, а божественное искусство, которое впервые возникло на равнинах Халдеи, не что иное, как наглый обман.

— Это верно, — сказал Лестер, немного поразмыслив, — ты был накрепко заперт. Верно и то, что в моей судьбе произошла перемена, на которую, по твоим словам, указывает гороскоп.

— Откуда такое недоверие, сын мой? — спросил астролог, вновь обретая свой назидательный тон. — Небесные светила не терпят недоверия даже от своих любимцев.

— Ну, успокойся, отец мой, — ответил Лестер. — Я вижу теперь, что ошибся, заподозрив тебя. Ни смертному человеку, ни силам небесным — за исключением, конечно, высшей из них — уста Дадли не сказали бы больше в знак благоволения или в виде извинения. Давай‑ка лучше поговорим о деле. Ты сказал, что среди этих лучезарных предвозвещений промелькнула какая‑то угрожающая тень. Может ли твое искусство поведать, откуда или от кого угрожает такая опасность?

— Мое искусство, — ответил астролог, — дает мне возможность ответить на ваш вопрос только одно. Несчастье угрожает вам, вследствие неблагоприятного и враждебного расположения светил, посредством некоего юноши, и, как я полагаю, соперника. Но я не знаю, касается ли это любовных дел или королевских милостей. Не могу я также сообщить о нем каких‑либо других сведений, за исключением того, что он прибыл с запада.

— С запада? Вот оно что! — промолвил Лестер. — Этого достаточно. Буря действительно надвигается с той стороны. Корнуэлл и Девон, Роли и Тресилиан — звезды указывают на одного из них, но мне должно опасаться обоих. Отец мой, если я несправедливо оценил твое искусство, я щедро возмещу тебе этот убыток.

Он взял кошелек с золотом из шкатулки, стоящей перед ним.

— Вот тебе — вдвое больше, чем обещал Варни. Будь верен, будь молчалив, повинуйся указаниям моего шталмейстера и не ворчи, что тебе из‑за меня приходится побыть немного в уединении и подвергнуться некоторым неудобствам. Все это будет щедро вознаграждено. Эй, Варни! Проведи этого достойного старца к себе. Обращайся с ним как можно лучше, но смотри, чтобы он не вступал ни с кем ни в какие разговоры,

Варни поклонился. Астролог в знак прощания поцеловал графу руку и последовал за шталмейстером в другое помещение, где для него уже были приготовлены вино и закуска.

Астролог уселся за стол, а Варни с величайшей тщательностью закрыл обе двери, удостоверился, не притаился ли кто‑нибудь за занавесями, а затем сел напротив мудреца и принялся задавать ему вопросы.

— Вы видели мой сигнал со двора?

— Да, — ответил Аласко, ибо так он теперь именовался. — В соответствии с ним я и составил гороскоп.

— И как, с хозяином все прошло гладко?

— Да не очень гладко, — ответил старик, — но прошло все‑таки. Я добавил еще, как было у нас условлено, опасность от разоблаченной тайны и юнца с запада.

— Страх милорда поручится за одно, а его совесть — за второе из предсказаний, — ответил Варни. — Никогда еще, пожалуй, не пускался никто в такое рискованное предприятие, как он, неся с собой груз столь нелепых сомнений и колебаний! Мне приходится обманывать его ради его же собственной выгоды. А что касается ваших дел, мудрый истолкователь звезд, то я могу поведать вам о вашей будущей судьбе побольше, чем все ваши чертежи и вычисления. Вы должны немедленно уехать отсюда.

— Не уеду я, — раздраженно ответил Аласко. — Меня совершенно задергали за последнее время, безвыходно замуровали в этой пустынной башне. Я должен наслаждаться свободой, заниматься своими научными исследованиями. Они поважнее, чем судьбы пятидесяти государственных деятелей и фаворитов, вздувающихся и лопающихся в атмосфере двора, как мыльные пузыри.

— Как вам будет угодно, — сказал Варни с обычной для него усмешкой. Такую усмешку художники часто изображают, как характерную черту облика Сатаны. — Как вам будет угодно, — продолжал он, — можете наслаждаться своей свободой и своими науками, пока кинжалы сторонников Сассекса не проткнут вашего камзола и не застрянут у вас в ребрах.

Тут старик побледнел, а Варни продолжал:

— Разве вам не известно, что он назначил награду за поимку архишарлатана и торговца ядами Деметрия, который продал некие весьма ценные зелья повару лорда? Что‑с, вы побледнели, старый приятель? Разве халдей уже углядел какие‑то несчастья в Доме жизни? Послушай, мы отправим тебя в мой старый деревенский дом, и ты будешь там жить вместе с неотесанным деревенщиной, которого твоя алхимия может обратить в дукаты, потому что твое искусство пригодно только для превращений такого рода.

— Это ложь, а ты гнусный сквернослов! — крикнул Аласко, весь дрожа от бессильного гнева. — Хорошо известно, что я проник в тайны будущего глубже всех живущих на свете герметиков. Во всем мире не найдется сейчас и шести алхимиков, которые настолько приблизились к постижению великой arcanum. note 82

— Ладно, ладно, — прервал его Варни, — к чему все это говорится, боже ты мой? Разве мы не понимаем друг друга? Я верю, что ты достиг совершенства… такого абсолютного совершенства в тайнах лжи, что, обманывая все человечество, в какой‑то степени обманулся и сам. Не переставая дурачить других, ты оказался одураченным своим собственным воображением. Не надо краснеть, приятель. Ты человек ученый, и вот тебе классическое утешение:

Ne quisquam Ajacem possit superare nisi Ajax. note 83

Никто, кроме тебя самого, не может тебя обмануть. А ты обманул все братство розенкрейцеров, никто так не посвящен в таинства, как ты. Но слушай и внимай: если бы приправа в бульоне Сассекса подействовала лучше, я был бы лучшего мнения о науке химии, которой ты так хвастаешь.

— Ты закоренелый злодей, Варни, — возразил Аласко. — Многие совершают такие поступки, о которых даже сами не осмеливаются говорить.

— А многие говорят о том, чего не осмеливаются сделать, — отпарировал Варни. — Ну ладно, не злись, я не хочу с тобой ссориться. Иначе мне пришлось бы целый месяц питаться одними яйцами, уж их‑то я ел бы без всяких опасений. Скажи‑ка лучше, как это случилось, что твое искусство подвело тебя в таком важном деле?

— Гороскоп графа Сассекса говорит о том, что восходящий знак в состоянии воспламенения…

— Хватит с меня этой ерунды, — прервал его Варни. — Ты, вероятно, думаешь, что ведешь беседу с хозяином?

— Прошу прощения, — ответил старик, — и клянусь вам, что знаю только одно лекарство, способное спасти графу жизнь. Но так как никто в Англии, кроме меня, не знает этого противоядия, да и его составные части, особенно одну из них, вряд ли возможно здесь достать, то я должен считать, что он выкарабкался, вследствие такого устройства легких и других жизненно важных частей, каким еще не обладало тело ни одного смертного.

— Ходили слухи, что его пользовал какой‑то шарлатан, — после минутного раздумья продолжал Варни. — Уверен ли ты, что никто в Англии не знает твоего секрета?

— Был один человек, — сознался врач, — мой бывший слуга, который мог, конечно, украсть его у меня вместе с двумя‑тремя другими секретами моего искусства. Но не беспокойтесь, мистер Варни, не в моем обычае позволять, чтобы такие непрошеные шпионы вторгались в мои тайны. Он больше не вмешивается ни в какие тайные дела, заверяю вас, ибо, как я твердо знаю, его унес в небеса на своих крыльях огненный дракон. Да будет мир его праху! Но вот что, в этом новом убежище будет у меня лаборатория или нет?

— Целая мастерская, приятель, — ответил Варни. — Ведь почтенный отец аббат, которому лет сорок тому назад пришлось уступить свое местечко буйному королю Хэлу и его придворным, имел там полный набор для химических опытов. Его‑то и вынужден он был оставить своим преемникам. Ты можешь располагаться там, плавить и выдувать, жечь и перегонять, покуда зеленый дракон не превратится в золотого гуся, или какая там у вас среди алхимиков есть новая поговорка?

— Ты прав, мистер Варни, — сказал алхимик, скрежеща зубами, — ты прав даже в своем презрении к правде и разуму. То, что ты говоришь в насмешку, может стать трезвой действительностью раньше, чем мы снова встретимся. Если самые почитаемые мудрецы древности говорили правду, если лучшие ученые нашего времени поняли ее правильно, если, где бы я ни путешествовал — в Германии, Польше, Италии или в отдаленной Татарии, меня принимали за того, кому природа открыла свои заветнейшие тайны, если я постиг самые тайные знаки и условные формулы еврейской кабалистики, так что самые седые бороды в синагоге готовы были подметать для меня ступени, — если все это правда и если остается лишь один шаг, один маленький шаг между моим долгим, глубоким, темным подземным странствованием и ослепительным светом, который озарит колыбель, где покоятся самые богатые и благородные создания природы, один шаг между зависимостью и верховной властью, один шаг между нищетой и таким изобилием богатства, какое земля без этой великой тайны не может отдать из всех своих рудников Старого и Нового Света, — если все это так, не разумно ли, если я посвящу этому всю свою остальную жизнь и сумею, после краткого периода терпеливых научных занятий, возвыситься над жалкой зависимостью от фаворитов и их любимцев, которыми я ныне порабощен?

— Ну что ж, браво, браво, почтенный отец! — воскликнул Варни со своей обычной сардонической усмешкой. — Но все эти порывы приблизиться к философскому камню не выжмут ни единой кроны из кошелька лорда Лестера, а тем более из Ричарда Варни. Нам нужны земные и вполне ощутимые услуги, приятель, а дальше нам все равно, кого еще ты будешь дурачить своим философским шарлатанством.

— Варни, сын мой, — сказал алхимик, — неверие, окутывающее тебя ледяным туманом, помутило твою зоркую восприимчивость того, что является камнем преткновения для мудрецов, но для смиренного искателя истины дает столь ясный урок, что он может легко его прочесть. Неужели ты думаешь, что искусство не является способом завершения отнюдь не совершенных сплавов в природе, стремящейся образовать благородные металлы? Разве при помощи искусства мы не можем усовершенствовать другие процессы — такие, как инкубация, дистилляция, ферментация и другие процессы, с помощью которых мы извлекаем жизнь из бесчувственного яйца, отделяем чистоту и жизнеспособность из мутных осадков или вдыхаем жизнь в инертную материю застойней влаги?

— Все это я слыхал и раньше, — ответил Варни, — и я всем сердцем восстаю против такого ханжества, с тех пор как пожертвовал двадцать хорошеньких золотых (конечно, мой ум был тогда еще в пеленках), чтобы содействовать великой тайне, но все они с божьей помощью исчезли in fumo. note 84 С того времени, как я заплатил сам, по доброй воле, я не дам алхимии, астрологии, хиромантии и всякой прочей магии, пусть даже таинственной, как сам ад, развязать шнурки моего кошелька. Но я верю в манну святого Николая, и она мне крайне необходима. Первым делом приготовь ее побольше, когда залезешь в свою нору, а там делай себе золото сколько твоей душеньке угодно.

— Не буду я больше изготовлять это зелье, — решительно объявил алхимик.

— Тогда тебя повесят за то, что ты уже сделал, — сказал шталмейстер, — и великая тайна будет навсегда утрачена для человечества. Не обрекай его на такую несправедливость, мой добрый отец. Лучше смирись со своей участью и изготовь нам унцию или две этого снадобья, которым можно нанести вред лишь двум‑трем людям, чтобы посвятить всю остальную жизнь открытию всеисцеляющего лекарства, которое сразу избавит нас от всех наших недугов. Гляди веселей, ты, важная, ученая и унылая обезьяна! Разве не говорил ты мне, что умеренная доза твоего зелья оказывает слабое действие, отнюдь не опасное для человека, но вызывает упадок духа, тошноту, головную боль, нежелание двигаться, то есть такое состояние духа, которое удержит птичку в клетке, даже если ей отворят дверцу?

— Да, я это сказал, и это правда, — ответил алхимик. — Такое действие оно и оказывает, и птица, отведавшая его в этой дозе, будет долго сидеть на жердочке, не думая ни о вольном голубом небе, ни о прекрасных зеленых лесах, хотя бы даже небо было озарено лучами восходящего солнца, а леса звенели от песен проснувшихся пернатых обитателей.

— И это без опасности для жизни? — спросил Варни с тревогой в голосе.

— Да, если не превысить должных пропорций и если кто‑то, знакомый со свойствами манны, будет рядом, чтобы в случае необходимости различить симптомы и оказать помощь.

— Наблюдать будешь ты сам, — сказал Варни. — Ты будешь награжден по‑царски, если все будет сделано вовремя и в должных дозах, чтобы не повредить ее здоровью. Иначе тебе не миновать жестокой кары.

— Повредить ее здоровью! — повторил Аласко, — Значит, мне придется проводить свои опыты с женщиной?

— Да нет, глупец ты этакий! — воскликнул Варни. — Разве я не сказал, что это птичка, ручная коноплянка, пение которой способно умиротворить ястреба, камнем падающего вниз? Я вижу, как блестят твои глаза, и знаю, что твоя борода совсем не такая белая, какой ее сделало искусство. Ее ты по крайней мере сумел превратить в серебро. Но заметь себе, что эта птичка не про тебя. Эта птичка в клетке дорога тому, кто не потерпит соперника, особенно такого, как ты, и ее здоровье надо беречь как зеницу ока. Ее могут пригласить отправиться на празднества в Кенилворт, а между тем крайне важно, крайне нужно, крайне необходимо, чтобы она не смогла туда упорхнуть. Об этой необходимости и ее причинах ей знать совсем ни к чему. Есть основания полагать, что ее собственное желание сумеет заставить ее пойти наперекор всем разумным доводам, какие можно ей привести для того, чтобы попробовать удержать ее дома.

— Все это вполне понятно, — сказал алхимик со странной улыбкой, которая больше напоминала нечто человеческое, чем безучастный и равнодушный взгляд, ранее обычный для него и, казалось, устремленный в некий иной мир, далекий от этого земного мира.

— Конечно, — подтвердил Варни, — ты хорошо разбираешься в женщинах, хотя, вероятно, уже давно не вращался в их обществе. Так вот, противоречить ей особенно не следует, но и потакать во всем тоже не стоит. Пойми же — легкое недомогание, достаточное, чтобы отбить у нее желание уехать оттуда и чтобы те из вашего мудрого братства, кто будет приглашен на консилиум, посоветовали бы ей спокойное пребывание в домашней обстановке. Короче говоря, все это будет сочтено большой услугой и соответственно вознаграждено.

— Значит, от меня не требуется посягать на Дом жизни? — спросил алхимик.

— Наоборот, если бы ты это сделал, мы бы тебя сразу повесили, и вся недолга, — отозвался Варни.

— И мне будут даны все возможности выполнить мое поручение и все способы скрыться или уехать, если вдруг это откроется?

— Все, все, что угодно, экий ты неверующий во все на свете, кроме иллюзий алхимии! Слушай, приятель, за кого наконец ты меня принимаешь?

Старик встал и, взяв свечу, прошел в другой конец комнаты, где была дверь, ведущая в его небольшую спальню. У двери он обернулся и медленно повторил вопрос Варни, прежде чем ответить:

— За кого я принимаю тебя, Ричард Варни? Да за дьявола хуже меня самого. Но я попался в твои сети и должен служить тебе до конца.

— Ладно, ладно, — поспешал ответить Варни. — Пошевеливайся там пораньше с рассветом. Может, нам и не понадобится твое лекарство. Но не предпринимай ничего до моего приезда. Майкл Лэмборн доставит тебя куда надо.

Когда дверь за алхимиком захлопнулась и слышно было, как он заперся изнутри, Варни подошел к ней, тщательно запер ее снаружи и, вынув ключ из замка, пробормотал:

— Хуже тебя, отравитель, шарлатан и чародей, который только потому не попал в рабство к дьяволу, что даже тот гнушается таким учеником! Я простой смертный и ищу удовлетворения своих страстей и достижения своих целей человеческими средствами, А ты вассал самого ада! Эй, Лэмборн! — крикнул он в другую дверь, и Майкл появился оттуда. На щеках его пылал румянец, и он слегка пошатывался.

— Ты пьян, мерзавец! — воскликнул Варни.

— Без сомнения, благородный сэр, — ответил невозмутимый Майкл, — мы пили и пьем за сегодняшний триумф и за благородного лорда Лестера и его доблестного шталмейстера, Я пьян? Черт побери, клянусь лезвиями и кинжалами, кто откажется провозгласить десяток тостов и проглотить их в такой вечерок, тот низкий плут и злой дух, и я заставлю его проглотить шесть дюймов моего кинжала.

— Послушай, негодяй, — сказал Варни, — сию же минуту поди протрезвись. Я приказываю, слышишь? Я знаю, что ты можешь сбросить с себя всю свою пьяную дурь, как шутовской наряд, в любой момент. А если нет, тогда пеняй на себя.

Лэмборн опустил голову, вышел из комнаты и через две‑три минуты вернулся. Лицо его приняло более спокойное выражение, волосы он пригладил, платье привел в порядок и вообще выглядел теперь уже совсем другим человеком.

— Ты теперь протрезвился и понимаешь меня? — задал Варни строгий вопрос.

Вместо утвердительного ответа Лэмборн молча кивнул.

— Ты должен вскоре отправиться в Камиор‑холл с почтенным ученым, который сейчас спит там, в сводчатой комнатке. Вот тебе ключ, разбудишь его, когда придет время. Возьми с собой еще одного надежного молодца. По дороге обращайся со стариком прилично, но смотри, чтобы он не вздумал удрать, а если попытается — пристрели его на месте, я за это сам отвечаю. Я дам тебе письмо к Фостеру. Доктор пусть займет нижнее помещение в восточном флигеле, отдай в его распоряжение старую лабораторию со всеми приборами. К даме он не должен иметь доступа, кроме тех случаев, когда я укажу особо. Впрочем, ее могут позабавить его философические фокусы. Будешь ожидать в Камноре моих дальнейших указаний. И помни: ради собственной шкуры остерегайся прилавков с элем и бутылей с водкой. Смотри, чтобы в Камнор даже дуновение воздуха снаружи не попало.

— Достаточно, милорд… я хотел сказать — мой достойный хозяин, который, я полагаю, скоро будет моим достойным хозяином, возведенным в рыцарское звание. Вы дали мне поручение и свободу действий. Я выполню первое и не злоупотреблю вторым. Я буду в седле на рассвете.

— Исполни — все это и заслужишь награду. Постой‑ка, прежде чем уйдешь, налей мне кружку вина. Да не из этой бутыли, олух ты этакий, — ибо Лэмборн начал наливать из той, которую не допил Аласко. — Принеси новую.

Лэмборн повиновался, и Варни, прополоскав сначала рот, выпил полную кружку; затем, взяв лампу, чтобы удалиться к себе в спальню, он сказал:

— Странно, я отнюдь не подвержен власти фантазии, но стоит мне хоть несколько минут поговорить с этим самым Аласко, как во рту и в легких у меня такое ощущение, будто они насквозь продымлены парами жженого мышьяка, — тьфу!

Сказав это, он вышел из комнаты. А Лэмборн помедлил еще немного — ему хотелось выпить стаканчик вина из только что откупоренной бутыли.

«Это иоганнисберг, — сказал он себе, задержав вино во рту, чтобы насладиться его ароматом, — настоящий запах фиалки. Но сейчас мне надо воздержаться, и тогда в один прекрасный день я смогу пить его сколько угодно, в полное свое удовольствие».

И он осушил большой кубок воды, чтобы заглушить пары рейнского, медленно пошел к двери, остановился и затем, не в силах противиться искушению, быстро вернулся назад и хватил большой глоток прямо из бутыли, не утруждая себя промежуточной стадией стакана.

— Не будь этой проклятой привычки, — сказал он, — я мог бы подняться так же высоко, как сам Варни. Но кто может подниматься ввысь, когда вся комната вертится кругом, как волчок? Эх, хотел бы я, чтобы между моей рукой и ртом или расстояние было побольше, или уж хоть путь потруднее. Но завтра я не буду пить ничего, кроме воды… ничего, кроме чистой воды!

Глава XIX

Пистоль: Я новости, я радости привез,

Молву о счастье, золотые вести!

Фальстаф: Скажи это по‑человечески.

Пистоль: Долой земное! Прочь земную прозу!

Я полон целой Африки чудес!

«Генрих IV», часть IInote 85

Общая комната «Черного медведя» в Камноре, куда теперь переносится место действия нашего повествования, могла похвалиться в тот вечер необычным сборищем гостей. Поблизости происходила ярмарка, и язвительный лавочник из Эбингдона вместе с некоторыми другими лицами, отчасти знакомыми читателю в качестве друзей и клиентов Джайлса Гозлинга, уже собрались в привычный кружок около очага и занимались обсуждением последних новостей.

Веселый, шумный, разбитной малый, чей короб и дубовый аршин, разукрашенный медными гвоздиками, выдавали его причастность к ремеслу Автолика, привлекал всеобщее внимание и весьма содействовал хорошему настроению собравшихся. Следует помнить, что в те времена коробейники были людьми более значительными, чем выродившиеся, измельчавшие лоточники наших дней. Торговля галантерейным товаром и всем потребным для женского туалета велась чуть ли не исключительно этими странствующими торговцами. А если коробейник был настолько высокого полета, что развозил свои товары на лошади, то считался уже немаловажной особой и вполне подходящей компанией для самых зажиточных фермеров или мелких землевладельцев, каких он мог повстречать в своих странствиях.

Разносчик, о котором мы ведем речь, принял поэтому самое непосредственное и живое участие в веселье, царившем под сводами гостеприимного «Черного медведя». Он успевал и перемигнуться с